Жанр: Драма
Веселый солдат
...Как выяснилось,
госпиталь подлежал ликвидации, расформированию, и помещения двух хасюринских
школ - средней и начальной - должен был освободить для учащихся еще к началу
сентября, но надвигался уже октябрь, а госпиталь никак не расформиро- вывался.
После звонков в Краснодар, в краевое или военное сануправление, решено было тех
бойцов, что выгружены из санпоезда, временно оставить в станице Хасюринской,
остальных везти дальше, вплоть до Армавира.
Наше сидение на откосе, возле пустынного сада, было прервано появлением человека, у
которого все, что выше колен - брюхо: явился замполит госпиталя по фамилии Владыко.
Обвел нас заплывшим, сонным, но неприязненным взглядом. Сразу заметив двух
девчонок, он покривил вишневой спелостью налитые губы, слетая с которых, как мы тут
же убедились, всякий срам как бы удесятерялся в срамности.
- А-а, новые трипперники прибыли! - и, радуясь своей остроте, довольнехонько
засопел, захрюкал, вытирая платком шею и под фуражкой.
Ребята оглядывались по сторонам, ища взглядом тех, к кому эти слова относились. Но
вперед уже выступал Стенька Разин - старший сержант Сысоев - и фамильярно
заговорил с замполитом на тему триппера: много ли его в Хасюринской, как с ним
борются, - сделал мужественное заявление, что "триппер нам не страшен", лишь бы на
"генерала с красной головкой" не нарваться. Замполит свойски гоготал, говорил
толпящимся вокруг Сысоева раненым, что добра такого в Хасюринске в избытке, еще от
немцев в качестве трофеев оно осталось. А как с ним бороться, узнаете, когда на конец
намотаете!.. - и все это с "го-го-го" да с "га-га-га".
Девчонки наши начали торопливо прощаться: сперва всех по порядку, по-бабьи истово
перецеловали, желая, чтобы мы скорее выздоравливали и отправлялись бы по домам.
Потом все разом целовали Анечку, кто куда изловчится, чаще в гладенькие ее щеки,
простроченные полосками светлых слез. Дело дошло до меня, и я расхрабрился, припал на
мгновение губами к губам няньки. Как бы признав за мной это особое право, Анечка от
себя поцеловала меня в губы. Ничего не скажешь - целовалась она умело и крепко, даже
губу мне прокусила, должно быть, еще в школе выучку прошла.
Прискребся в тупик, парящий всем, что может парить, маневровый паровозишко, бахнул
буферами в буфера вагона и потащил обжитый нами поезд на станцию. "Наши" девочки
долго нам махали в окошко, Анечка утирала слезы оконной занавеской, и когда санпоезда
не стало, так сиротливо, так одиноко нам сделалось, что и словами выразить невозможно.
Часу уже в седьмом вечера раненых наконец-то определили по местам: кого увели, кого
увезли, кого и унесли на окраину станицы Хасюринской, во второе отделение госпиталя,
располагающегося в начальной школе. Раненые попадали на жесткие крапивные мешки,
набитые соломой, разбросанные на полу, прикрытые желтыми простынями и
выношенными одеялами, предполагая, что это - карантинное отделение и потому здесь
нет коек и вообще все убого и не очень чисто. Впрочем, предполагать было особенно
некогда - все устали, истомились.
В хасюринских школах в дни оккупации был фашистский госпиталь для рядового и унтерофицерского
состава. Аккуратные немцы увезли и эвакуировали все, что имело хоть
какую-то ценность, бросили лишь рогожные мешки, кой-какую инвентарную рухлядишку,
оставив в целости и сохранности помещения школ, станицу и станцию, - и приходится
верить рассказам жителей станицы и фельдмаршалу Манштейну, что с Кубани и Кавказа
немецкие соединения отступали планомерно, сохранили полную боеспособность, но, по
нашим сводкам и согласно летописцам разных званий и рангов, выходило, что немцы с
Кавказа и Кубани бежали в панике, бросали не то что имущество и барахло, но и раненых,
и боевую технику...
А они вон даже кровати, постельное белье, медоборудо- вание и ценный инвентарь, гады
ползучие, увезли!
В санупре обрадовались, конечно, госпиталю, брошенному немецкими оккупантами, -
значит, заботы с плеч долой, - навалили раненого народа на пол в бывшие школьные
классы, понавесили, как и повсюду, не только в госпиталях, грозные приказы,
подписанные разным начальством и почему-то непременно маршалом Жуковым. А он
издавал и подписывал приказы, исполненные особого тона, словно писаны они для
вражески ко всем и ко всему настроенных людей. Двинув - для затравки - абзац о
Родине, о Сталине, о том, что победа благодаря титаническим усилиям героического
советского народа неизбежна и близится, дальше начинали стращать и пугать нашего
брата пунктами, и все, как удары кнута, со свистом, с оттяжкой, чтоб рвало не только
мясо, но и душу: "Усилить!", "Навести порядок!", "Беспощадный контроль!", "Личная
ответственность каждого бойца, где бы он ни находился", "Строго наказывать за
невыполнение, нарушение, порчу казенного имущества, симуляцию, саботаж, нанесение
членовредительства, затягивание лечения, нежелание подчиняться правилам..." и т. д. и т.
п. И в конце каждого пункта и подпункта: "Беспощадно бороться!", "Трибунал и
штрафная", "Штрафная и трибунал", "Суровое наказание и расстрел", "Расстрел и
суровое наказание...".
Когда много лет спустя после войны я открыл роскошно изданную книгу воспоминаний
маршала Жукова с посвящением советскому солдату, чуть со стула не упал: воистину свет
не видел более циничного и бесстыдного лицемерия, потому как никто и никогда так не
сорил русскими солдатами, как он, маршал Жуков! И если многих великих полководцев,
теперь уже оправданных историей, можно и нужно поименовать человеческими
браконьерами, маршал Жуков по достоинству займет среди них одно из первых мест -
первое место, самое первое, неоспоримо принадлежит его отцу и учителю,
самовскормленному генералиссимусу, достойным выкормышем которого и был
"народный маршал". Лишь на старости лет потянуло его "помолиться" за души
погубленных им солдат, подсластить пилюлю для живых и убиенных, подзолотить
сентиментальной слезой казенные заброшенные обелиски и заросшие бурьяном холмики
на братских могилах, в придорожных канавах.
Однако ж русский народ и его "младшие братья" привыкли к советскому климату, так
научились жить и безобразничать под сенью всяких бумаг, в том числе и в смирительных,
с завязанными рукавами рубахах, что чаще всего именно под запретительными, с
приставкой "не": "не разрешается", "нельзя", "не ходить", "не лазить", "не курить", "не
распивать", "не расстегиваться", - более всего пакостей, надругательств, нарушений и
сотворяется.
Хасюринский госпиталь жил и существовал по совершенно никем не установленным и не
предусмотренным правилам - он жил по обстоятельствам, ему представившимся. А
обстоятельства были таковы: в средней школе, где было правление госпиталя,
санпропускник с баней, рентгены, процедурные, операционные, существовал кой-какой
порядок. "Филиал" же был предоставлен самому себе. Здесь имелись перевязочная,
железный умывальник на двадцать пять сосцов, установленный во дворе, на окраине все
того же сада, что начинался где-то у железной дороги и рос во все концы Кубани, вроде
ему и пределов не было.
Еду, воду для умывания и питья в наш "филиал" привозили из центрального госпиталя.
Проспав ночь на туго набитых мешках, скатываясь с них на голый пол, мы уяснили, отчего
в других палатах мешки сдвинуты вместе, расплющены и воедино покрыты простынями,
- народ здесь жил, пил и гнил союзно.
Огромное количество клопов, подозрительно белых, малоподвижных вшей, но кусучестью
оголтелых, ненасытных. Сквозь ленивую, дебелую вошь, через спину и отвислое брюхо,
краснела солдатская, многострадальная кровь. Эта вошь не походила на окопную, юркую,
ухватками напоминающую советских зеков, - эти не ели раненых, они их заживо
сжевывали, и поэтому наиболее боеспособные ранбольные уходили из госпиталя ночевать
к шмарам.
Главным лечением здесь был гипс. Его накладывали на суставы и раны по прибытии
раненого в госпиталь и, как бы заключив человека в боевые латы, оставляли в покое.
Иные солдаты прокантовались в этом "филиале" по годику и больше, гипс на них
замарался, искрошился в сгибах, на грудях - жестяно-черный, рыцарски посеребренный,
сверкал он неустрашимой и грозной броней.
Под гипсами, в пролежнях, проложенных куделей, гнездились вши и клопы - застенная
зараза приспособилась жить в укрытии и плодиться. Живность из-под гипсов выгоняли
прутиками, сломленными в саду, и гипсы, как стены переселенческих бараков, щелястых,
плохо беленных, были изукрашены кровавыми мазками давленых клопов и убитых
трофейных вшей, которые так ловко на гипсе давились ногтем, так покорно хрустели, что
вызывали мстительные чувства в душах победителей.
И нас, новичков, почти всех заключили в гипсы, размотав наросты ссохшихся за долгий
путь бинтов, где часто не перевязывали, лишь подбинтовывали раненых, обещая, что "на
месте", в стационаре, всех приведут в порядок, сделают кому надо настоящие перевязки,
кому и операции. Раны наши отмочили, обработали йодом - спиртику почти не
водилось, его выпивали еще на дальних подступах к госпиталю.
Человек пять из "наших" увезли на машине в центральное отделение госпиталя и вскоре
оттуда в наш изолятор вернули Стеньку Разина - старшего сержанта Сысоева. Допился
он и догулялся до крайности. Раненный в локоть, он боль от раны и всякую боль, видать,
привык подавлять вином, да еще и по девкам лазил - и руку ему отняли, даже не отняли,
выщелочили и вылущили, как там, по-медицински, из самого плеча. Но гангрена уже
прошла плечевой сустав, проникла вовнутрь человека - и здоровенный мужик,
работавший на сибирском золотом руднике штрейкбрехером, маркшейдером ли - черт их
там разберет, этих рудокопов под землей, - из сострадания напоенный старожилами
самогонкой, лупил уцелевшим кулачищем в стену и орал одно и то же хриплым голосом,
перекаленным в жарком пламени температуры: "Калина-малина, толстый х... у Сталина,
толще, чем у Рыкова и у Петра Великого !"
Госпиталь не спал. Раненые толпились у изолятора, похихикивали, близко подходить
побаивались, хотя Сысоев был привязан к койке по ногам и по брюху, все долбил и
долбил кулаком в стену, будто шахтер обушком, - на стене обнажились лучинки, точно
портупейки на спине форсистого офицера, из-под лучинок на постель сыпалась
штукатурка и клопы.
Приходил Владыко, отечески вытирал с пылающего лица Сысоева пыль штукатурки своим
потом пропитанным платочком. Уяснив, что догорающий ранбольной от него уже очень
далеко, не видит никого яростно и восторженно сверкающими глазами, замполит
назидательно молвил, подняв тоже толстенный, на суточный грибочек подосиновик
похожий палец:
- Во, боец! И в беспамятстве патриотического настроения не утрачивает! А вы регочете!
Чего регочете? Над кем регочете? А ну, марш по палатам, рванокальсонники! И-ия-а вот
вам! - и потопал на нас, как на малых ребятишек, хромовыми сапогами, распертыми в
голенищах бабьими икрами до того, что лопнули казенные слабые нитки, и кто-то
широкими стежками, домодельной дратвой схватил их по шву сзади, чтоб они вовсе не
разъехались.
Вновь увезли Сысоева в центральное отделение, на следующую, как сообщил Владыко,
операцию. Но ничего уже не могло помочь патриотическому сибиряку. Измаявшись в
подвальном помещении госпиталя сам и измаяв криком медперсонал и раненых, он
трудно и медленно расставался с жизнью. И когда смолк - все облегченно вздохнули,
словно бы свалили неудобную, надоевшую поклажу с плеч.
Владыко приходил в "филиал" играть в шашки. Эту игру он обожал. Радостно хлюпая
губами, словно вкусные оладушки смакуя, хватал он с доски шашки "за фук", а если
удавалось загнать противника в "сортир" и хватануть дамку, да если две пешки запереть в
углу - он цапал за подол рубахи, за кальсонные ошкуры проходящих военных, пучками
подтягивал их к себе, не в силах от восторга чувств вымолвить внятное слово, выкашливал
мокро:
- Ты погляди, погляди, блябма, сор... сор...тир ка-а-ако-ой кра...си-венький, ка-ако-ой
сла-авненький!
За игрою в шашки Владыко выведывал настроения ранбольных: кто куда ходит, кто с кем
спит, кто чего украл или украсть собирается... Больные поражались, как этот зараза может
все и про всех знать. Пресекая бунтарские настроения, Владыко волочил раненых в
изолятор и, грозя им пальцем, выкладывал малую часть "добытого материала", добавлял
намеками, что знает про него "усе":
- Мот-три у меня, енать, допрыгаешься!
Кто похитрее из ранбольных, поддавались Владыке в игре, и он им покровительствовал.
Но вместе со мною приехал Борька Репяхин, родом из города Бердянска, бывший студент
юридического факультета Ростовского университета. Я его выручил деньгами от сапог и
пилоткой: двигаясь к вагону санпоезда, пройдя через учет имущества, я незаметно сунул
пилотку назад, Борьке Репяхину, что и сдружило нас. Борька еще во Львове драл
напропалую блатных, хоть в карты, хоть в шахматы, про шашки и говорить нечего. В
санпоезде поиграл, поиграл в азартные игры - и бросил, неинтересно, говорит, денег ни
у кого почти нету, да если бы и были - не хочет он обдирать больных людей. Мне он
сказал, что с детства мечтал стать юристом, чтоб расчищать "от грязи нашу жизнь", с
детства готовился в юристы, досконально изучил не только законы, но и все азартные
игры, феню тюремную, подтасовки, мухлеванье, "натирку", "подтырку" и все такое
прочее.
Борька Репяхин, не садясь на табуретку, стоя, со снисходительной улыбкой на бледных
устах, в три минуты обчистил Владыку. Тот покрылся потом, запыхтел и настоял на
повторении состязания. Во время второго "сиянца" Борька поставил замполиту в двух
углах по "сортиру", при этом объяснил заранее, паразит, где их поставит, как именно
поставит и через сколько минут.
Большая это была неосторожность со стороны ранбольного Борьки Репяхина.
Сокрушенный Владыко ходил туча тучей, орал на всех: "Понаехали тут юр-ристы усякие!
И-эх, батьки мать!" - и совсем зажал было госпиталь в кулак, но мы коллективно насели
на Борьку, и он, брезгливо кривя губы, многозначитель- но хмыкая, заводя глаза под
потолок, произнося сатирические стишки типа: "Коль музыкантом быть, так надобно
уменье, и ум, и голову поразвитей..." - поддался Владыке и проиграл ему три партии
подряд.
- Исключительно ради нашей дружбы! - тыкал он мне пальцем в грудь. Владыко тут же
подписал телеграмму в Бердянск на вызов Борькиных родителей. Скоро приехала еще
молодая, красивая мать Борьки и привезла всякой рыбы, соленой, копченой, да еще и
полный жбан самогонки, да eщe вишневого варенья и торбу груш. Дед Борьки был
бакенщиком на Дону, бабка, естественно, бакенщицей - и они уж постарались, собирая
посылку внуку.
Мать Борькина, человек конторской работы, так была рада встрече с сыном, которого и
потеряла уж, потому что все они были "под немцем" в Бердянске, а он на фронте, что
тоже крепко выпила с нами и, сидя на краешках матрацев, пела, обнявшись с нами: "Что
ты, Вася, приуныл, голову повесил? Черны брови опустил, хмуришься - не весел?.."
Вася-саратов- ский, прозванный так оттого, что из города Саратова родом, один из
"наших", еще "львовских", бойцов, действительно приуныл. Под гипсом у него завелись
черви, как у многих ранбольных. "И это хорошо, - заверяли нас медики, - черви
очищают рану"... Очищать-то они, конечно, очищают, но когда им не хватает выделений
- они ж плодятся без устали, - черви начинают точить рану, въедаться в живую ткань.
Вася-саратовский с повреждением плечевого сустава, заключенный в огромный,
неуклюжий гипс, метался со взнятой впереди себя рукой, будто загораживаясь ею от всех
или, наоборот, наступая, прислонялся лбом к холодному стеклу, пил воду, пробовал даже
самогонку, и все равно уснуть не мог. Черви вылезали из-под гипса, ползали по его
исхудалой шее с напрягшимися от боли жилами. Утром давленых и извивающихся, мутнобелых
этих червей с черными точками голов мы сметали с постели, обирали с гипса и
выбрасывали в окно, где уже стаями дежурили приученные к лакомству воробьи.
Напоили мы Васю допьяна, он забылся и уснул. Мать ночью уехала, наказывая Боре, чтоб
он не проявлял излишнюю строптивость, и сказала, что в следующий раз приедет отец,
что дедушка до зимы не сможет - он привязан к бакенам.
Наутре мы все были разбужены воплями Васи-саратовского. Долго он крепился, терпел,
пьяного, неподвижного, его начали есть черви, как трухлое дерево.
- Братцы! Братцы! - по древнему солдатскому обычаю взывал современный
молоденький солдат. - Сымите гипс с меня! Сымите! Доедают... Слышу - доедают!
Братцы! Мне страшно! Я не хочу умирать. Я в пехоте был... выжил... Братцы! Спасите!
Сунулись мы искать дежурную сестру - нигде нету, врачи сюда находами бывали,
санитарка, дежурившая у дверей, отрезала с ненавистью:
- И знаю я, где эта блядина, но искать не пойду. Мне, хоть все вы сегодня же
передохните!..
Черевченко Семен, бывший какого-то сыромаслосепаратор- ного цеха или фабрики
руководитель "хвилиала" от "солдатских масс", отнюдь не революционного настроения,
пришел на крик, посмотрел на Васю-саратовского и сказал, что в самом деле надо
снимать гипс, иначе парень если не умрет, то к утру от боли с ума сойдет, "бо черви
начали есть живое мясо". Сам он, Черевченко Семен, к больному не притронется, "ему ще
здесь не надоело...".
С гневом и неистовством пластали мы складниками, вилками, железками на Васесаратовском
гипс, и когда распластали, придавив Васю к полу, с хрустом разломили
пластины гипса, нам открылась страшная картина: в гипсе, по щелям его, углам и
множеству закоулков клубками копошились черви, куделя шевелилась от вшей.
Освещенные клопы - ночная тварь - бегали, суетились по гипсу. В ране горящим
цветком, похожим на дикий, мохнатый пион, точно яркое семя в цветке, тычинки ли,
шевелимые ветром, лезли друг на друга, оттесняли, сминая тех, кто слабее, черненькими,
будто у карандаша, заточенными рыльцами, устремлялись туда, в глубь раны, за жратвой
клубки червей. Воронка раны сочилась сукровицей, в глуби - кровью, валяясь в ней,
купаясь в красном, рану осушали черви.
Парень, из бывших мастеровых или воров-домушников, открыл гвоздем замок на двери
перевязочной, мы достали марганцовку, развели ее в тазу, промыли рану, перебинтовали
Васю новым бинтом, высыпали в охотно подставленный рот два порошка люминала - и
он уснул воистину мертвым сном. Не стонал, дышал ровно и не слышал, какой визг
подняла дежурная сестра, утром явившаяся с поблядок.
Припыхтел в "филиал" Владыко. На машине, на трофейной, до блеска вылизанной,
прибыла начальница госпиталя, подполковник медицинской службы Чернявская. Тень в
тень вылитая начальница из львовского распределителя, разве что телом еще пышнее и
взглядом наглее. Брезгливо ступив в нашу палату, отпнув от дверей веник, которым мы
ночью сметали с матрацев червей, клопов и вшей, натрясенных из Васиного гипса, она
рыкнула на санитарку. Издали, от дверей же, мельком глянула на младенчески-тихо
спящего Васю, обвела нас непримиримым, закоренелой ненавистью утомленным взором
давно, тревожно и неправедно живущего человека.
- Та-ак! - криво усмехнулось медицинское светило.
- Вы бы хоть поздоровались! - подал голос кто-то из раненых. - Первый раз видимся...
- Та-ак! - повторила начальница многозначительно, не удостоив ответом ранбольного.
- Самолечением занимаемся?! Двери взламываем! Похищаем ценные медпрепараты!
Угрожаем медперсоналу! - Она, все так же держа руки в боки, мужицкие, хваткие руки
бывшего хирурга с маникюром на ногтях и золотыми кольцами на пальцах, еще раз
прошлась взглядом, затем и сапожками по палате перед опешившим народом. - Вы что,
может, приказов не читали? Может, вам их почитать? Почитать, спрашиваю?
- Дак что же, почитайте, - подал голос боец из "львовской артели", Анкудин
Анкудинов, друг Стеньки Разина - Сысоева, не одиножды раненный и битый. - Мы
послушаем. Все одно делать нечего.
- Кто сказал? Кто?
- Да я сказал! - выступил вперед в мужицкие зрелые лета вошедший, крупный,
костлявый боец Анкудин Анкудинов. - Ну чё уставилась-то?! Да я немца с автоматом
видел! В упор! Поняла? И я его убил, а не он меня. Поняла?!
- Поняла!.. Поняла!.. - запритопывала в бешенстве начищенным до блеска сапогом
подполковница Чернявская и закусила губу.
Вышла осечка. Она уже, видать, не раз и не два ходила в атаку на ранбольных, сминала их
и рассеивала, а затем рacпpaвлялacь с ними поодиночке предоставленными ей отовсюду и
всякими средствами и способами - и все "на законном основании". - Поняла... -
повторила она, обретая спокойную власть. - Тебе, соколик, захотелось в штрафную?
- А ты слыхала поговорку: "Не стращай девку мудями, она весь х... видала"? Грубовато,
конечно, но ты, сучка, иного и не стоишь, вместе со своим закаблучником замполитом и
ворьем, тебя облепившим. Госпиталь этот фашистский мы те припомним! Сколько ты тут
народу угробила? Сколько на тот свет свела? Где Петя Сысоев? Где? - я тя спрашиваю.
- Какой Петя? Какой Петя?
- Такой Петя! Друг мой и разведчик, каких на фронте мало.
- Мы тысячи! Тысячи! - слышишь ты, выродок, - тысячи в строй вернули! А ты тут с
Петей своим! Такой же, как ты, бандит!
- Бандит с тремя орденами Славы?! Со Звездой Красной, добытой еще на финской?! С
благодарностями Иосифа Виссарионовича Сталина?! Бандит, четырежды раненный!..
Бандит, пизданувший немецкого полковника из штаба, с документами!.. Это ты хочешь
сказать?! Это?!
- Не имеет значения! Мы еще разберемся, что ты за птица!
- Не зря, видно, говорится в народе: "Жизнь дает только Бог, а отнимает всякая гадина",
- поддержал Анкудина пожилой сапер, встрял в разговор и Борька Репяхин:
- Разбирайтесь! Мы тоже тут кое в чем разберемся! Узнаем, кем вы на эту должность
приставлены! Может, Геббельсом?..
- Заговор, да? Коллективка, да? Н-ну, я вам покажу!.. Я вам... - Начальница госпиталя
круто повернулась и ушла, хлопнув дверью. Владыко, топтавшийся сзади нее, облитый
потоками пота, повторявший одно и то же: "Товаришшы! Товаришшы! Что такое? Что?"
- остался в палате, потоптался и сокрушенно сказал:
- Ну, товаришшы...
- А ты, лепеха коровьего говна, вон отсюда, - рявкнул Анкудин Анкудинов, - пока мы
тебя не взяли в костыли!..
Владыко будто ветром смело. Анкудин Анкудинов заметался по палате, сжимая кулаки,
выкрикивая ругательства. Остановился, спросил у Борьки Репяхина, не осталось ли
выпить. Прямо из горла вылил в себя полбутылки самогона, отплюнулся, закурил:
- А, с-сука! А-а, тварь! Наворовалась за войну, на...блась досыта! Крови солдатской
напилась и права качает! А-а-а... - обвел взглядом всех нас. - Не робей, братва! Хуже
того, что есть, не будет. Оне молодцы супротив овцы!.. - С этими словами Анкудин
Анкудинов упал на матрац, уснул безмятежно и проспал до самого обеда.
Глядя на Анкудина, мы тоже позаползали на постеленки, чуть отодвинувшись от Васисаратовского,
чтобы не задеть его, да и тоже устало позасыпали, и тоже проснулись в
обед. Васю добудиться не могли, суп его и кашу поделили. Пайки хлеба, уже четыре, и
пакетик с сахаром положили над его изголовьем на подоконник.
И ничего не было! Наоборот! Стало мягче и легче. Сестра, что дежурила в ту ночь, была
уволена из госпиталя "за халатное отношение к своим обязанностям", как гласило в
приказе, подписанном подполковником медицинской службы Чернявской, замполитом
Владыко и еще кем-то. Чаще нас стали осматривать и выслушивать. Ночью теперь должен
был неусыпно бдить в "филиале" дежурный врач, свежих бинтов подбросили, кормить
лучше стали.
Но госпиталь в станице был тоже до того болен, запущен, ограблен и "самостиен", что
сделать с ним что-то, поставить его на ноги было невозможно. Под видом того, что
советским детям нужна школа, госпиталь решено было все-таки расформировать, о чем
ходили все болee упорные слухи, и, наверное, подполковник Чернявская переведена была
бы в другой госпиталь, получила звание полковника, может, и генерала. После войны гденибудь
в "генеральском районе" - под Симферополем, на берегу водохранилища,
выстроила бы дачу, вырастила и вскормила одного или двух деток. Отойдя от военных
дел, ездила бы как ветеран на встречи с другими ветеранами войны из санупра,
увешанными орденами, целовалась бы с ними, плакала, пела песенки "тех незабвенных
лет", но...
До столкновения с высокопоставленной медицинской дамой жизнь наша развивалась так.
Как только нас помыли, или "побанили", как тут эта процедура называлась, в
полутемной, сырой комнате едва "живой" водой - "дров нэма, дрова уворованы, для
самогонки", - пояснила нам словоохотливая истопница, и заковали нас в "латы", то есть
в гипсы, определили, кому в какой палате лежать, но тут же и оставили в покое, тут же мы
поступили в распоряжение Семена Черевченко, который кем-то и когда-то был выбран
старшим, скорей всего и не был выбран, скорей всего сам пробился на должность, потому
как без должности никакой хохол жить не может, и попади он, к примеру, под
оккупацию, то уж непременно хоть старшиной хутора, хоть бригадным полицаем, но был
бы.
Еще молодой, выгулявшийся мужик, неизвестно, когда и куда раненный, со сросшимися
по-кавказски на переносье бровями, вроде бы никогда никуда не спешащий и все же везде
поспевающий, все и про всех знающий, не помощник - просто клад тихоходному и
тугодумному Владыко был этот нештатный руководитель. За полтора года своей
деятельности он достиг того, что в "хвилиале" в основном остались на долговременное
лечение одни только "браты" - шестерки, наушники и подхалимы.
Собравши всех нас, новичков, в одну большую палату и рассадив подле стен, Черевченко
сделал короткую, зато очень внушительную информацию:
- Госпиталь действительно был "хвашистский". Несколько человек после ухода немцев
и отъезда ихнего медначальства из госпиталя были удалены, судимы - для примера
расстреляны. Младший же персонал как работал и где работал, так и остался, "бо дэ
узясти других? Рентгенолога, наприклад, лаборантку, або аппаратчицу, або повара?
Уборщицу в станицы знайдэшь, санитарку знайдэшь, навидь качегара знайдэшь -
специалиста дэ узясти?.."
Население Хасюринской с немцами жило дружно, боялось фашистов, потому и почитало,
р
...Закладка в соц.сетях