Жанр: Драма
Прокляты и убиты 1-2. Комментарии.
...ь умирать
в окопах.
"Не-эт, здесь хлопцы ничего, с этими еще повоюем", — взбодряя себя,
думал майор Зарубин, сразу же после госпиталя выхлопотавший себе направление
на фронт с резервными подразделениями.
В сформированные части срочно отправлялось оружие, боезапас, письменным
приказом под ответственность командиров частей в пути следования и в
эшелонах изучение транспортной и боевой техники не должно было прекращаться.
"Сожгли безоружное ополчение под Москвой, сгубили боеспособные армии
под Воронежем и в Сталинграде, с колес, необстрелянных, плохо обученных
людей бросая в бой, теперь вот спохватились, уразумели, нельзя так дальше
воевать. России может не хватить на многолетнее истребление, всеобщий убой,
и она, родимая, не бездонный колодец!" — толковал генералу Лахонину майор
Зарубин. Генерал радовался, что отыскал старого друга, въедливого,
непреклонного в своих действиях и решениях командира, которых так не хватало
в армии, полегли они на западных рубежах страны во время боев и отступления
в сорок первом году, попали в плен, да и поныне, уже во глубине России, на
окраинах ее гибнут в наших концлагерях.
Со своими ротами на позиции отсылалось все командование первого
батальона, себя скомпрометировавшее в тылу нападением солдат на командира,
дезертирством братьев Снегиревых, дезорганизацией суда над Зеленцовым,
воровством, разгильдяйством и многими-многими другими позорными деяниями,
недопустимыми в передовых рядах эркака. В штабе военного округа не могли
позволить, чтобы командиры непобедимой Советской Армии, допустившие такие
промахи, продолжали заниматься подготовкой кадров для героически
сражавшегося фронта, тем более в таком достославном полку, как двадцать
первый, не раз отмеченном благодарностями местного и главного командования.
Где гарантия, что впредь эти командиры не допустят упущений в ответственной
работе? Не-эт, пусть уж лучше будут там, где им хочется быть. С Богом! Здесь
вон орлы в очередь стоят, в затылок друг другу горячо дышат, глазами
"сиятельств" пожирают, готовые проявлять денно и нощно всяческое усердие и
послушание и отличиться, чтобы только не в пекло, не на этот всех и вся
пожирающий фронт. Выжить, любым способом выжить, уцелеть, продлить свои
достославные дни. И шныряли по тылам, докладывали, обманывали, доносили,
предавали служивых бесовски ловкие ярыжки с лицами и ухватками дворовых
холуев, всегда готовых быть и придворным, и палачом, и лизоблюдом, и хамом.
Скорик уже уехал. Пшенного тоже куда-то девали, и хорошо сделали --
ребята из первой роты собирались "потолковать" с ним на прощание, а если
такие основательные парни, как Костя Уваров и Вася Шевелев, потолкуют да им
поможет псих Булдаков — лекарств в санчасти не хватит лечить товарища
Пшенного...
Не только командиры проштрафившихся рот, но и участвовавшие в боях,
минометная рота, взвод пэтээрщиков, полурота пулеметчиков с новыми
"максимами", со своим конным обозом из двадцати подвод тоже уходили на
фронт. Все добро сколочено, смолочено, выхлопотано, вырвано из глотки,
завезено, выстроено не без участия и энергии командира полка. Командование
округа было довольно его деятельностью, и хотя полковник Азатьян целился
уйти со своим полком на фронт, настаивал, ругался, рапорты писал — все его
просьбы остались без удовлетворения.
Крестьянину на базар снарядиться — и то мороки сколько, хлопот, а тут
ведь не на базар, не к теще на блины снаряжались люди — на войну. Ребята,
помогавшие грузить и сопровождать грузы на станции Бердск и Новосибирск,
поражались, как много всего надо боевому соединению, начиная с топлива, с
досок, с гвоздей для сколачивания нар в вагонах и кончая оружием,
боеприпасами, лошадьми, провиантом, приборами для разведки и наблюдений.
Говорили, что это лишь малая часть добра и оружия, что довооружение
произойдет уже в прифронтовой полосе, в армии, в которую вольется Сибирская
стрелковая дивизия. И все это добро стоило денег, труда, ведь только чтобы
сутки пропитать один лишь двадцать первый полк, десять его тысяч человек, --
не одному району, не одной фабрике надо сутки, может, и неделю работать. А
ведь еще и обуть, и одеть, и обогреть, и вооружить надо, да и дармоедов
содержать надо, их в армии, дармоедов-то, столько, что на колхозных счетах и
не сосчитаешь. Какое же это разорительное дело — война, начинали понимать
молодые парни и рассуждать на эту тему пробовали.
Меж тем майор Зарубин метался между Новосибирском и Бердском, чтобы все
предусмотреть, предвидеть, лишний раз перепроверить. Повидавший в прах
разбитые, на все стороны разогнанные войска, побросавшие добро свое, лошадей
и повозки, оружие, людей, он знал дорогую цену военному имуществу, с
надсадой изготовляющемуся мирным народом, разоренной стране нужны еще будут
и добро и люди, ох как нужны. Хватит уж сорить людьми, хватит сорок первого
года, когда лучшие бойцы погибали, не увидав врага, не побывав даже в
окопах, под бомбежками в эшелонах, на марше; не дойдя до передовой, целые
соединения оказывались в котле, в окружении, все их обучение военной науке,
вся их жизнь полуголодная, многотрудная, часто чудом сохранившаяся в
надломленно живущей стране, — все-все это шло насмарку. Напрасная гибель,
бесполезная жизнь — ах, как горько это знать.
И дай Бог, чтобы там, под Сталинградом, полк этот, вливающийся в свежую
дивизию, закрепился, повоевал, закалился в боях, принес бы ту пользу фронту
и облегчение стране, ради которой, напрягая все силы, изнемогая, работает
народ, ради чего, наконец, эти ребята перенесли все лишения, вытерпели
гнилые казармы, подлый быт учебного подразделе- ния. Эти вот самые ребята,
строго подобравшиеся в напряжен- ном строю, разом посерьезневшие.
Полковнику Азатьяну было предоставлено слово. Он легко взбежал по трем
ступенькам на крохотную праздничную трибуну, краска на которой не
подновлялась с 7 ноября, облупилась от морозов, обвел плотно стоящих поротно
бойцов, слившихся в сплошные кремовые полосы — полушубки, воротники,
загнутые рукава и шапки с белой оторочкой смотрелись ранними сибирскими
подснежниками с чудным названием сон-трава, которыми скоро, совсем скоро
засияют берега Оби, оживится просторный бердский сосняк, но эти парни уже не
увидят вешнего цветения.
— Товарищи! — негромко произнес командир полка и замолк, сдавил
перила трибуны руками в черных перчатках. — Это какое же сердце надо иметь,
чтобы все время отправлять и отправлять вас туда. Вы же... вы же все мне
дети! Мои дети! Ах, Господи, лучше бы мне с вами, может, я бы пригодился
вам, кому помог, кого уберег... Какие вы все еще молодые!.. И какие
красивые!.. А война все идет, все идет! Мы пытались делать для вас добро. С
добром в сердце отправляйтесь на фронт и вы. Выполняйте честно свой долг!
Бейте врага! За матерей, за сестер, за Родину, за Сталина и... за меня
маленько! — Полковник Азатьян слабо улыбнулся, строй чуть шевельнуло. — За
меня, за всех нас! Мы вам желаем жизни, скорого возвращения домой с победой!
Ура, товарищи!
Негромкое и недружное "ура" последовало в ответ — не привыкли в
двадцать первом полку кричать "ура", да и учиться незачем было, на фронте
его тоже не кричат — в кино только, в военном, героическом, кричат и
дурачат врагов, крушат их весело и забавно, порой даже поварским черпаком.
Крикнув "смирно!", полковник Азатьян сбежал с трибуны и, перейдя на
размеренный торжественный шаг, приблизился к генералу Лахонину, красиво
вскинул руку к каракулевой папахе.
— Товарищ генерал-лейтенант! Маршевые роты двадцать первого
стрелкового полка готовы следовать по назначению!
Генерал Лахонин принял рапорт, пожал руку полковнику, они встали в ряд
— генерал, полковник и майор.
— Товарищи командиры и красноармейцы! Благодарю за службу! --
подобравшись, внятно и четко сказал генерал Лахонин.
В ответ выдано было: "Служим-совску-су-зу!"
— Вольно! После десятиминутного перерыва всем снова в строй.
Бойцы толкались, смеялись чему-то, все возбужденно радовались, охотно
табаком, у кого он велся, делились, в полку его так ни разу и не выдали, кто
незнаком, знакомились, ведь теперь они все родня друг другу — фронтовики.
Все надеялись, что попадут в одно место, в одну часть, и твердо верили --
там-то пропасть не дадут! Никакого зла, остервенения, никаких придирок друг
к другу, словно бы все прошли чистилище, одновременно и от скверны душевной
избавились, однако дальней какой-то частью ума и притихшего сердца
чувствовали: идут они все-таки в окопы, на смерть, — изо всех сил пытались
представить, да и Бог с ними, с окопами, пока вот волнительно все, дружно,
торжественно, как бы и празднично даже, оттого ребята веселы, компанейски
спаяны. Бесшабашность их посетила: да мы, да там, да так дадим! Не
надсаженные еще окопной жизнью, не битые, чистые пока, здоровые, настоящих
житейских бурь и страданий не испытавшие, да и сердца не надсадившие, сердце
за них надсаживали, страдание и смерть принимали родители, силясь в голодные
годы, при разгуле бесовства, в царстве юродивого деспота — выкормить,
поднять и сохранить их для служения земле родной, для битвы, которая им
предстояла.
Среди шума, сбора, собора, смеха, шуток так и позывало к кому-то
прислониться, выговориться, выплакаться, может, на что-то и пожаловаться.
Русские люди, как обнажено и незлопамятно ваше сердце! Можно рукой
потрогать его под полушубком, услышать ладонью его тревожный стук, его
доверчивое тепло почувствовать. А тут еще старшина Шпатор со своим
прощанием! Обходя строй первой роты, он обнимал каждого красно- армейца,
повторяя:
— Простите меня, дети, простите!.. Чем прогневал... чем обидел... Не
уносите с собою зла... — Дошел до командира роты, утерся большим серым
платком, полюбовался Щусем и развел руками. — Ну вот что тут сделаешь,
памаш? Будто родился в военной форме! Ну, Алексей Донатович, родной мой,
себя береги, ребяток береги. С Богом!
Они обнялись, старшина троекратно расцеловался с ротным. Яшкина Володю,
своего постояльца по каптерке, тоже обнял, похлопал рукой по спине и тут же
замельтешил, заплясал вокруг роты:
— Все взяли? Никто ничего не забыл? Если кто чего забыл, весть дайте,
я здесь остаюсь. Дальше маяться с вашим братом...
Старшина Шпатор дошел с ротой до учебного поля, с подбегом попадая в
ритм, пытался чеканить шаг, но скоро выдохся, на краю соснового бора отстал,
напалком рукавицы вытирая мокрые усы.
Полк, растянувшийся версты на две, головной колонной достал дальний
конец дороги, повернул к станции, и вместе с другими ротами первая родная
рота-мучительница первой вступила в дымчатый лес, растворилась в морозной
мари.
Старшина Шпатор, опустив голову, разбито побрел в опустевшую казарму, в
свою казенную, обрыдлую до смерти дощатую каптерку.
В военном городке Новосибирска, за речкой Каменкой, в старых,
дореволюционных еще царских казармах сводились маршевые роты стрелковой
дивизии. У людей подвальных казарм и землянок появилась возможность
убедиться в том, что "прогнивший строй" умел тем не менее строить на века.
Кирпичные казармы с толстыми стенами, да еще и с вензельками карнизными,
сухие, теплые, просторные, со множеством служебных комнат, в том числе с
умывальными и туалетными местами внутри помещения.
Здесь, в казармах, перед отправкой на фронт разрешено было служивым
после занятий повстречаться с родственниками и подружками, у кого они
имелись. Сюда же, за речку Каменку, продвинулся небольшой подвижный базарчик
с мешками табака, семечек, с картофельными лепешками и варенцом в банках.
Вместе с базаром явились говорливые шустрые фотографы, способные не только
быстро заснять на карточку хоть одного, хоть группу бойцов, но уже через
сутки вручить им сырые, зато очень хорошие фотографии, на которых каждый
человек выглядел хоть немножко красивей и бравей, чем был на самом деле.
Эта-то вот особенность искусства больше всего радовала военный люд,
ребята уже знали, у какого фотографа получаются карточки красивше, к нему и
очереди выстраивались. Молодые нарядные бойцы еще не ведали, что многим из
них и суждено будет остаться в родном доме в самодельной рамочке, в альбоме
ухажерки иль невесты единственной той предфронтовой фотографией. Забыв живой
образ сына, брата иль жениха, его и вспоминать будут по карточке, называя
красавцем ненаглядным.
В каптерках казарм, в красном уголке, в служебном помещении комбатов,
командиров рот, пригорюнясь, сидели усталые женщины с красными от ветров и
морозов лицами, приспустив шалюшки, смотрели, как дитя, стриженое, худое,
бледное, шибко с осени повзрослевшее, ест домашнюю стряпню, привычное
наказывали, говорили то, что век и два века назад говорили уходившим на
битву людям: беречь себя, не забывать отца-мать, чаще писать с фронта, --
крестя украдкой служивого, вознося молчаливую молитву Богу, вновь в сердце
вернувшемуся, о спасении и о бережении дитя родного.
Ребята, непривычно томясь и смущаясь, выслушивали наказы старших,
кивали, соглашались, не зная еще, что сердце отца-матери уже угадало вечную
разлуку, не понимали, отчего родители плачут, хмурились и даже осаживали
родителей, когда замечали, что те крестятся и их крестят. Облегченно себя
чувствовали, когда родители наконец уходили с нудного свидания. Глянув в
затемненный угол, где при царе стояли иконы над лампадой и где вместо икон
ныне в ряд лепились вожди мирового пролетариата, женщины взваливали на плечи
пустые холщовые мешки, в которых гремели кринки, бидоны или банки из-под
молока, редко-редко стеклянная поллитровка — на фронт уходило поколение, не
пораженное еще российской пагубой, не успевшее научиться пьянству. Ах, как
потом, на фронте, в крайнюю минуту иль сгорая на госпитальной койке, жалеть
будет сибирский парень о том, что не обласкал мать, не прижался к ее груди в
последние минуты, не сказал те самые нежные, самые важные слова, которые
должен был сказать, да еще и креститься запрещал.
Подружки-девушки стеснялись на людях, которые еще и побаивались
заходить в старые, пусть и не зловещие, но все же казенные помещения.
Парочки лепились по скамейкам вокруг казарм, сидели, обнявшись, прижавшись
друг к другу, вроде бы никого и ничего вокруг не замечая. Иные парочки
пробовали уединиться, прятались по углам, отыскивали всевозможные ухоронки
за деревьями, за поленницами — да где же на все-то войско наберешься
укромных мест?
Много-много лет спустя молодой русский поэт, угадывая состояние своих
давних сверстников, будто впаяет в ранние солдатские могилы, в
несуществующие надгробья литые слова:
Мы с тобой не играли в любовь,
Мы не знали такого искусства.
Просто мы за поленницей дров
Целовались от странного чувства.
В первую роту, спаянно и родственно державшуюся после сельхозработ в
селе Осипове, нагрянула Валерия Мефодьевна. Она обхватывала нарядных бойцов
обветренными руками, пыталась целовать тех, кого узнавала, — такая
серьезная, такая видная женщина, и вот...
Валерия Мефодьевна привезла красноармейцам не только пламенные поцелуи
и приветы от осиповских зазноб, но и поклоны от хозяев, в избах которых
квартировали служивые, да и не одни только пустые поклоны. Из холщового
мешка, набитого под завязку, она принялась извлекать узелки, торбочки,
кошелки со всякой разной продукцией. Бойцы что дети сбились вокруг, ждут,
нетерпеливо приплясывая, радуются, получив подарочек, отбегают в уединение
— читать записки. Начальница — баба битая, еще и драматичности добавила в
это массовое действие;
— А где это у нас тут Коля-Николай, по фамилии Рындин? Где этот
сердцеед-негодник, под корень подрубивший нашу замечательную повариху? --
будто не видя до краски смущенного молодца, вопрошала хитрющая женщина.
Коля Рындин вынужден был подать голос из толпы: "Тута я, тута. Чего
надо-то?"
Бойцы-товарищи, упираясь, словно в тяжелый воз с соломой, толкали
сердцееда в спину, подвигали ближе к гостье. Потомив немножко человека,
гостья выдала сердцееду белый мешочек, завязанный розовой ленточкой, в
петельку которой вдета записка, на записке крупнущими буквами обозначено:
"Любимому моему Количке". Коля Рындин аж зашатался, принимая стафет: "Ну, к
чему это? У самой робенок..."
Но его уже никто не слушал, и он удалился читать записку да придумывать
ответ, поскольку Валерия Мефодьевна сказала, что без ответов не уедет, да
никто ее домой без ответов и не пустит.
Посылка Васконяну, Хохлаку и Шестакову от стариков Завьяловых. В
посылке письмецо, писанное Корнеем Измоденовичем при участии Настасьи
Ефимовны. "Государь ты наш Ашот, как по батюшке — не запомнили. Дорогие вы
наши Леша и Гриша! Посылаем мы вам подарочек, а также пожелания всем вам
доброго здоровьица..." Оно и небольшое было, письмецо-то, но обстоятельное,
трогательное, в конце письма сообщалось, что Дора и Шура вернулись домой, на
центральную усадьбу, но все равно и от них следуют приветы.
К троим этим красноармейцам на свидание никто не приезжал, у всех троих
капиталов не велось, и посылка стариков Завьяловых, их доброе письмо
заменили ребятам домашние приветы и посылки. Они делились гостинцами с теми,
к кому вовсе никто не приезжал, никто ничего не присылал. В других ротах
ахали и удивлялись, завидовали товарищам своим, сподобившимся так отличиться
и такое внимание завоевать у мирного населения, потрудившись на
сельхозработах! Петька Мусиков, шнырявший по базарчику, снова объелся, снова
почту гонял. Леха Булдаков на базаре отыскал банду картежников, объегоривал
доверчивых простаков-чалдонов.
Понимая ситуацию — не за тем ехал человек в такую даль, чтобы всех
перецеловать, — дневальные бросились отыскивать ротного и нашли его в
помещении для командиров. Он, рожа наодеколоненная, гордыню проявил,
характер показал — на восторженное сообщение отреагировал холодно:
— Чего раздухарились-то? Как навидаетесь с дорогой начальницей, сюда
ее проводите.
Валерия Мефодьевна тоже не вдруг-то поспешила к командиру в уединение,
пока не обласкала всех своих парнишек, пока не обсказала все о делах
совхозных, в особенности подробно о тоскующих зазнобах, с места не
сдвинулась.
— Ну и панику ты на сибирское войско навела! — поднимаясь навстречу
гостье, рассмеялся Щусь.
— Я вот всех девчат из Осипова обозом сюда доставлю. Такая ли еще
паника будет! — Валерия Мефодьевна обняла Щуся, отступила на шаг, оглядела
с ног до головы. — Ты вот один не сохнешь. Совсем бравый кавалер сделался в
новой-то амуниции. Есть хочешь?
— Хочу.
— А выпить?
— Как всегда.
— А-а...
— Ну, это само собой разумеется!
— Хулиган.
— Командование так не считает.
— А что оно, командование, в людях понимает? Да еще в таких
самоуверенных, как ты?
"Ночевать останется", — шелестел шепот в первой роте. "Ага, ночевать!
— осаживал служивых Коля Рындин. — А коня куды? Я вот сходил, супонь и
чересседельник распустил, из кошевки сена коню бросил..." — "До коня ли
тут, ковды сердце в клочья?!" — "Все одно коня кормить и поить надобно..."
— "Вот и напои, помоги родному командиру. Он родину потом спасет!.."
Однако дружба дружбой, но служба — службой. Поздним вечером Валерия
Мефодьевна тихо-мирно убралась из казармы, прикрывая шалью растерзанные
губы, и, к удивлению своему, обнаружила совхозную лошадь обихоженной,
напоенной и бдящего возле лошади солдата в кошевке под сеном нашла.
— А-а, это ты, Коля?
— Я, я, Валерия Мефодьевна. Щщас запрягу. На всякий случай при коне
был. Тут ведь народ-то хват на хвате, ой-е-ей, оторвы! Токо моргни — ни
хомута, ни шлеи, ни седелки — на подметки утартают, после и подметки
оторвут.
— Спасибо, Коля. По Аньке-то тоскуешь?
— Да как те сказать? С одной стороны, навроде тоскую, с другой
стороны, и нековды. Сборы-соборы, суета, не забыть бы чего думаешь, команду
в срок и ладом сполнить норовишь.
— С одной стороны! С другой стороны! Я вот возьму да привезу девчат.
Плачут они, дуры, по вас. — Валерия Мефодьевна чуть было не проговорилась,
что Анька получила похоронку на мужа и теперь плачет по нему, а может, по
Коле, может, и по обоим сразу — баба она сердобольная.
— Дак че тут сделаешь? — развел руками Коля Рындин. — Отродясь так
было: бабы плачут, мужики скачут! — Обрядив лошадку, вежливо подтыкав под
сиденье остатки сенной объеди, Коля Рындин со вздохом добавил: — Насчет
девчат, пожалуй что, не успеешь. Робята сказывали — завтре отправка. А
солдаты от веку больше царя знают. Ну, спасай тебя Бог!
— Спасет, спасет, если вы спасете, — отстраненно глядя куда-то,
вздохнула Валерия Мефодьевна и, тронув вожжи, вроде бы как сердито
добавила:-- Аньку-то не забывай. Верная баба, истинно — русская баба, хоть
и нраву бурного.
Полк по боевой тревоге вывели из казарм на рассвете. Пока собирались,
пока выстроились, пересчитались, перепровери- лись, отыскали засонь и
самовольщиков, собрали разгильдяев, среди которых, конечно же, скрывался и
Петька Мусиков, и закаленный в борьбе со всякими порядками бес Булдаков.
Петька Мусиков успел уже толкнуть вторую пару белья, новые портянки,
подшлемник, обожрался картофельными лепешками и скандально доказывал, что
все это лоскутье ему в походе не нужное, кушать же охота, потому как
заморили его в запасном полку, обожрало его в роте советское командование.
Дневальные заволокли Петьку обратно в каменную казарму, надавали пинкарей.
Он орал и матерился на весь военный городок. Но вот наконец-то унялся и
Петька Мусиков, стоит в строю вроде как вместе со всеми, слушает
напутственную речь какого-то важного комиссара, на самом деле дремлет,
порыгивая, пуская горячий дух в новые валенки.
У оратора рожа по габаритам мало чем отличается от старорежимных
казарм, из алого кирпича сложенных. В разъеме комсоставского полушубка видны
золотистые, празднично сверкающие звезды, в остальном же политический
начальник одет во все походное, боевое, хотя ни в каких походах он не бывал
и ходить, тем более ездить, не собирался, однако всем своим видом, полевой
амуницией показывал, что сердцем и телом, распирающим форменную одежду, он
там, в сражающихся рядах, да что в рядах, он, как на плакатах, — впереди
их, с обнаженной саблей в одной руке и со знаменем в другой. И вдохновленные
его пламенным словом, идут за ним патриотические массы в кровавый бой и
готовы умереть за него, за Родину все до единого.
"Шкура! — очнувшись от сладкой дремоты, икнул Петька Мусиков. — На
тебе бы, на курве, бревна возить, а ты языком молотишь..."
И кабы один разгильдяй, кабы только несознательный элемент Петька
Мусиков так думал — так думали многие бойцы, однако большинство и думать-то
себе не разрешало, полагая, что так оно и должно быть: одним морды в тылу
наедать, другим умирать в боевых окопах.
Пока, надсаживаясь, все более багровея от словесных усилий, выбрасывая
пар из свежеобритой пасти, кричал оратор про Родину, про партию, про долг,
про родного отца всех народов, но в первую голову про героические сражения,
кипящие там — указывал он на запад, — с обратной стороны, с востока,
выкатилось солнышко и, проморгавшись со сна, начало пялиться на многолюдный
военный строй.
Наконец торжественное напутственное слово иссякло. Настроил бойцов на
подвиги политический начальник, заработал еще один орден, прибавку в чине и
добавку в жратве.
— Н-ннн-на-пр-ря-о! — совсем близко раздался голос командира первой
роты. — Ш-ш-ш-шшшго-ом!
И в это время неожиданно и звонко ударил впереди оркестр. В строю у
всех разом сжалось сердце от старинного, со времен Порт-Артура звучащего по
русской земле военного марша. Под него, под этот марш, сперва не вступ
ногой, но с каждым шагом все уверенней, все слаженней двинулась первая рота,
колыхая над собой пар дыхания, вытягивая за собой колонну. За нею, топающие
на месте, как бы разгон набирающие, сдвинулись, приняли движение другие
ротные ряды. И когда первая рота уже спустилась к речке Каменке, ступила на
старый, тоже при царе излаженный мостик, последняя рота била шаг возле
казарм, только еще намереваясь попасть в лад отдаленно звучащему оркестру,
готовясь сделать шаг вслед людской колонне.
Солнце, вкатившись горячим колобком на крыши закаменских деревянных
домов, выглядывало из-за дымящихся труб, приостановило свой ход, как бы
заслушалось походной музыкой, но изнутра все же разогревалось, плавилось,
струя горячий металл во дворы, палисадники, в безлюдные улицы, плеснуло и
войску под ноги горячей лавы. И слился небесный огонь с сиянием медных труб,
и такой ли яркий свет полился, что уж за ним не угадывалось и не виделось
ничего — только звук оркестра, только грохот шагов, только ахающее дыхание
и пар, плавающий над колонной, свидетельствовали о том, что в этом
ослепляющем, холодном сиянии двигается рать, не ведающая конца пути своего,
догадываясь о предназначении свыше лишь объединенным сознанием: там, там, за
этим яростно и отчужденно сияющим солнцем, есть сила столь могущественная,
что перед
...Закладка в соц.сетях