Жанр: Драма
У последней черты
...будь спросил Михайлова, что изображает его картина, он не
мог бы объяснить. Это была его опустошенная душа, вся его жизнь, прожитая и
подходящая к роковому и страшному концу. Вся тоска его, все страстные порывы
к какому-то сверкающему счастью, все отчаяние его, смерть Краузе, Лиза,
Нелли, Женечка, безумные речи Наумова, забытые воспоминания прошлого, - все
слилось с ней в едином страшном порыве тоски и последнего творчества.
Этого нельзя было выразить словами, но это давило душу самого Михайлова
и было страшной правдой, исторгнутой из самой глубины опустошенного сердца.
Сумерки сгущались. Все призрачнее и страшнее становились призраки на
полотне, все бледнело и таяло бледное лицо самоубийцы, как бы готовясь
исчезнуть в вечной тьме.
Михайлов стоял неподвижно и смотрел, пока все не слилось в одну
неопределенную, загадочную мглу. Потом вздохнул, отошел и сел на диван,
закрыв глаза.
Сразу упало то страшное напряжение, которое целый день держало его на
ногах, и мягкая усталость обволокла все тело. Он сидел неподвижно,
откинувшись на подушку дивана и бессильно уронив руки. Последний отблеск
уходящего дня бледно ложился на его лицо, и оно казалось похожим на то
красивое, истощенное лицо с его картины.
Михайлов уже не видел своей картины и как будто не думал о ней, но
образы, созданные им на полотне, сливались с другими, бледной чередой
встававшими в памяти. Знакомые лица, то яркие, как вчерашний день, то
призрачные, как полузабытые воспоминания давнего прошлого, проходили перед
ним, смотрели в душу то скорбными, то гневными, то полными любви и муки
глазами и тихо отходили, тая, как призраки, в тумане. И было чего-то
грустно, чего-то жаль усталой грустью и бессильной, безнадежной жалостью.
Михайлов вдруг вспомнил, что целый день никого не видел, не слыхал
живого голоса. Никто не подумал о нем, не пришел; никому не было дела до
того, что он задумал и написал.
Где-то далеко есть люди, которые придут, когда его картина, в числе
сотен других, будет выставлена напоказ; они будут смотреть на нее,
восхищаться или издеваться; может! быть, многие, глядя на нее, задумаются;
но теперь они не думают о нем и заняты своей жизнью, бесконечно далекой
от него, в которой нет ему места. Он должен жить один, а им отдать то, что в
муках и сомнениях выносит его душа, чтобы, обратившись, они растоптали это
ногами или вознесли на пьедестал.
Что-то нелепое было в этом и вызывало непонятное чувство, рождающее
смутный протест и отвращение ко всему - к ним, к своей картине, к самому
себе, к своей жизни.
Михайлов сразу понял это чувство, не мог не понять, почему так грустно,
больно и противно.
И вдруг вспомнил, как один молодой, чересчур углубленный в себя и этим,
очевидно, замученный писатель говорил ему:
- Вчера я подошел к окну и через стекла стал смотреть на улицу.
Квартира моя высоко, в четвертом этаже... Надо сказать, что перед этим я
долго и с увлечением писал... Ну, вот, смотрю я и вижу, что на дворе
чрезвычайно, даже до странности белый день... знаете, такой белый день,
когда небо низко и светло, ровные белые облака, солнца не видно и сухой
ветер... осень. От ветра мостовые точно выметены перед каким-то праздником,
но людей мало, пусто, и почему-то грустно. Точно все приготовилось к этому
празднику, и очень готовилось, с большим оживлением и даже радостью, - но
вот когда все приготовлено, все начисто убрано, и делать больше нечего,
вдруг стало пусто и скучно, и уже не интересно, что праздник!.. Ну, вот
смотрю я и обо всем этом думаю - о празднике, о том, что все прибрано,
пусто, что все бело, и дома, и мостовые, и небо... и не подумал, а
почувствовал, что прячу эти впечатления в душе с совершенно бессознательным,
но в это же время и совершенно ясным соображением, что все это пригодится,
что надо не забыть и где-нибудь "вставить", как герой смотрел на улицу, как
было пусто и так далее... Почувствовал и сейчас же осознал, что чувствую. И
тут же с неприятным ощущением вспомнил чеховского Тригорина: как он говорил,
будто видит облако, похожее на рояль, и думает, что надо где-нибудь в
рассказе "упомянуть", что плыло облако, похожее на рояль! Вспомнил и даже с
отвращением стал уверять себя, что все это не так, что Тригорин - сочиненное
нарочито лицо, а на самом деле писатель вовсе не думает этого. И тут же
поймал себя, что именно так и есть, и что все это-и белый свет, и белую
мостовую, и что людей мало, и что думал о празднике, и то, что подумал
"запомнить и вставить", и даже про Тригорина, и свое неприятное чувство, и
то, что подумал, будто Чехов сочинил Тригорина, и даже то, что я поймал себя
на этом, и эти самые слова, и весь дальнейший ход чувств и мыслей до
мелочей, до таких тонкостей, которые уже совершенно искренни и даже почти
бессознательны, - все это запомню и вставлю! И вдруг стало мне противно до
невыносимости! Я долго не мог разобраться в этом чувстве, но потом понял: да
ведь все это - мои собственные подлинные чувства, мои искренние интимные
переживания, моя обнаженная душа! И вот все это - чувства, страдания,
сомнения, даже самую искренность свою - я собираю и прячу, как некие перлы,
чтобы блеснуть ими и получить признание и награду за то, что у меня такие
тонкие чувства, такие мучительные переживания, такая глубокая искренность!
Это очень гадко, ничтожно, смешно и глупо, а все-таки так оно и есть! И
полно утешаться громкими презрительными словами! Это у всех, у самых великих
художников, искреннейших мыслителей и вдохновеннейших поэтов! Иначе не было
бы искусства! Ибо переживание уже пережито и восполнено тем самым, что
пережито. И вовсе нет надобности его воплощать, ибо даже самая великая идея,
если она действительно только для себя, то уже и не важно, будет ли она
воплощена, ибо если я свою идею пережил, то для меня она уже существует,
хотя бы и ни одна душа об ней не узнала! И вынося на улицу, обнажая душу
свою, заботясь о том, чтобы все узнали, оценили и поняли, мы все если не
проститутки, то позеры или ремесленники! И вернее, что - проститутки, ибо
делаем это для того, чтобы прелестью своих чувств купить себе право на
оправдание своей жизни!
Михайлов выслушал его тогда с интересом, но не совсем понял; да и
правду сказать, действительно выражено было все это очень туманно и
сбивчиво. Он только с внутренним злорадным смешком подумал, что ведь и
сейчас писатель говорит, кокетничая своими страданиями, сам любуясь тем, что
говорит! И, должно быть, писатель это почувствовал, потому что покраснел
мучительно и отошел с настоящим страданием в глазах.
Но теперь, в мертвой тишине сумерек и одиночества, Михайлов вдруг
вспомнил этот разговор и внезапно почувствовал болезненное острое
отвращение. Ему захотелось тут же, сейчас же вскочить, схватить нож и
разодрать свою картину сверху донизу. Это желание было сильно, почти
невыносимо, но тут же он почувствовал, что если бы сделал это, то сейчас же
и завыл бы от жалости и никогда не простил бы себе, что погубил картину...
Михайлов так и подумал - погубил, точно это было живое существо, помимо
него.
Смутно стало у него на душе и захотелось близкого существа, теплой,
нежной материнской близости, чтобы все можно было рассказать, чтобы можно
было вывернуть душу до дна без страха быть непонятым, и в этой близости
согреть сердце, утопить все, что давит и томит.
Опять мелькнуло перед ним яркое свежее лицо с черными бровями и черными
блестящими глазами. Но мелькнуло и пропало, оставив острую боль, потому что
вдруг припомнилось все: номер московской гостиницы, смятая постель, нагое
тело, жестокое, как будто даже враждебное сладострастие... все
исковерканное, безвозвратно загаженное, оскорбленное, изуродованное!
Лиза!
Он почти выгнал ее, но это ничего... это можно поправить!
И сейчас же почувствовал, что поправлять не надо.
"Божество мое!" - вспомнил Михайлов.
Бедная смешная девушка! Разве он может удовлетвориться ее любовью? И
чем заплатить за эту любовь, когда его сердце уже пусто и бессильно?
Стало еще тоскливее и совсем пусто, точно кто-то вынул душу из него.
И мучительно захотелось не грубых искаженных ласк, а чего-то иного, в
весенней нежной и радостной задумчивости... Чтобы мечтать о чем-то, чтобы
волноваться ожиданием, чтобы со страхом, трепетом и бесконечным умилением
коснуться, не то творя молитву, не то сладостно кощунствуя.
- О, вздор! - с внезапной грубостью сказал себе Михайлов.
Ничего этого не будет и не может быть! Эта весенняя любовь только один
момент; такой момент, как, например, проснувшись в солнечный день, только
что откроешь глаза: солнце, солнце!.. Хочется вскочить, засмеяться, побежать
куда-то, утонуть и растопиться в радостном море золотых лучей, зеленых
деревьев, радостного утреннего воздуха... А потом начинаешь жить, и долго,
томительно тянется пыльный жаркий день, пока не сядет надоевшее,
измучившееся солнце. Только и всего!.. Если бы любовь кончалась в каком-то
невыносимом апофеозе и человек таял в ее сиянии, сливаясь со всем миром, как
облако в солнечной лазури! Но нет этого: есть один короткий момент - первое
чувство, первая страсть, а потом - привычка повторения и тоска о прошлом.
Михайлов вспомнил, как говорили ему:
- Мы будем вместе работать, я буду помогать тебе, милый.
Ему всегда становилось стыдно чего-то. Разве можно помочь жить и
чувствовать? Помочь можно кирпичи таскать, младенцев нянчить! А тот тайный
процесс, который совершается в глубине души, который и есть жизнь, никому не
откроешь, и никакая самая любящая рука не проникнет туда! А если этого нет,
если нет полной и неразрывной связи, то нет и ничего! Есть только грубое,
животное наслаждение, оно увлекает, но не может наполнить жизнь, потому что
положен предел ему и ограничена сила желания!
Тут замкнутый круг: с одной стороны, ужас насильственного слияния,
вопреки властному зову к неизведанному, какая-то трясина, засасывающая душу,
а с другой - пустота безличных мгновений, в которых разменивается душа...
Быть может, он сам виноват, не сумев найти ту, которая наполнила бы
жизнь?.. Он сам разменялся среди всех без разбора?.. Полно!.. Какой разбор:
каждый человек тайна, и жизнь каждого дурака и каждого пошляка так же
загадочна, как жизнь величайшего мудреца и прекраснейшей из женщин!
Слабый и в то же время решительный стук раздался у двери. Михайлов
поднял голову и с внезапно в какой-то инстинктивной тревоге забившимся
сердцем крикнул:
- Войдите!
Дверь тихо отворилась и затворилась, и в комнату в совсем сгустившемся
сумраке проскользнула чья-то гибкая черная тень. Проскользнула и стала во
мгле, как призрак. Михайлов вскочил.
- Кто это? - спросил он в испуге. И вдруг узнал тонкие сжатые брови и
не то печальный, не то грозный взгляд темных больших глаз.
- Нелли! - почти с ужасом крикнул он.
- Я, - сурово отвечала Нелли и, отделившись от двери, вышла на середину
комнаты.
Михайлов медленно отступил, потрясенный до глубины души.
- Ты?
Нелли молчала.
Михайлов делал какие-то странные движения руками и, видимо, не знал,
что сказать.
Нелли долго смотрела на него, и две черные злые пиявки над ее глубокими
глазами странно шевелились. И вдруг она заговорила очень отрывисто и зло:
- Я пришла к тебе вовсе не затем, чтобы... Зажгите огонь! Почему вы
сидите впотьмах?
Она говорила то "вы", то "ты", но оба они этого даже не заметили.
Михайлов кинулся зажигать лампу и вдруг почувствовал, что сердце его
бьется радостной тревогой, точно после долгого отсутствия нежданно вошел к
нему самый близкий человек, и от радости он не знает, что сказать, что
сделать.
Пока он зажигал лампу и суетился, Нелли стояла посреди мастерской,
жестко сдвинув брови и оглядываясь, точно хотела увидеть, все ли на месте,
как она оставила.
Наконец Михайлов зажег лампу.
Разгораясь, она ярко осветила всю мастерскую. На стенах заиграли
золоченые рамы, краски и драпировки. При свете выступило очень бледное,
тонкое и злое лицо со сжатыми тонкими бровями и странным взглядом.
- Как, это ты?.. Ну, раздевайся... сними шляпу... Я так рад! - бормотал
Михайлов, сам не понимая, что с ним, но чувствуя, что нечто светлое и чистое
вдруг осветило всю душу.
Он даже едва не сказал "милая" и взял ее за руку, тонкую и твердую.
Нелли незаметным движением освободила руку и как-то уж очень странно
посмотрела на него. Судорога пробежала между сурово сжатыми бровями, точно
она ожидала не этого, и вдруг поколебалась в каком-то своем злом решении.
Но Михайлов ничего не заметил. Он суетился возле нее, помогал снять
шляпу, кофточку, перчатки и радостно улыбался, отчего его прекрасное
мужественное лицо вдруг стало милым и простодушным, как у ребенка.
Нелли отдала ему шляпу и кофточку, осталась в своем всегдашнем платье
и, не сходя с места, оглянула комнату.
- Давно я тут не бывала! - сказала она с задумчивой грустью.
Эти слова больно кольнули Михайлова. Он вдруг понял неуместность своей
шумной радости. Но глаза его против воли с восторгом оглядывали ее всю. Она
была такая же, как тогда: очень тонкая и хрупкая, с бледными тонкими руками,
в черном платье, с открытой смуглой шеей и слегка спутанной прической.
- Но как ты пришла? - почти дрожа от волнения, спрашивал Михайлов.
Так вот и пришла, как будто совершенно равнодушно ответила Нелли.
Михайлов широко открытыми блестящими глазами смотрел на нее. Она
казалась ему такой близкой, милой, родной, что хотелось просто и нежно
обнять ее.
Нелли как будто почувствовала это, задвигалась и пошла от него по
комнате.
- Покажите, что вы сделали за это время... Все! - сурово сказала она.
Но эта суровость не только не испугала, но даже тронула Михайлова. Он
схватил лампу, поднял высоко над головой и осветил все полотна.
"Милая!" - пело у него в душе, и он не мог глаз оторвать от Нелли,
радуясь каждому движению ее тонкого тела, ее прическе, голой шейке,
строгому, как бы требующему отчета выражению лица.
Нелли молча смотрела картины и этюды с таким сосредоточенным видом,
точно пришла проверить, сделал ли он что-нибудь без нее, не даром ли
потратил время и свободу, которые она дала ему.
- Это хорошо! - сказала она раза два, и Михайлов удивился, как радостна
была ему ее похвала.
Перед большой картиной, которая казалась еще углубленнее и призрачнее
при свете лампы, Нелли остановилась и повела тонкими бровями, как бы
стараясь понять.
- Что это? - властно спросила она. Михайлов не ответил и вдруг
испугался чего-то. Нелли долго смотрела молча, потом странно, точно прогоняя
кошмар, качнула головой. И по этому маленькому движению Михайлов увидел, что
она поняла все, даже то, что Михайлов только хотел, но не мог выразить своей
картиной. Но лицо ее стало печально.
- Это очень хорошо! - коротко сказала Нелли и, помолчав, прибавила: -
Но это ужасно!
Михайлов, все так же держа лампу над головой, тоже смотрел не отрываясь
на свою картину. Она вдруг поразила его чем-то новым, чего он как будто не
видел раньше, и притянула к себе странной властью темного ужаса. Он даже
забыл о Нелли в эту минуту.
Но Нелли быстро отошла прочь, и Михайлов, очнувшись, пошел за нею. Она
пошла прямо за драпировки, где была спальня Михайлова, и с непонятным
выражением осмотрела его интимную обстановку кровать, столик с книгами.
Михайлову вдруг стало больно, что она смотрит... Не за себя больно, а
за нее: Лиза, Женечка... они вдруг как бы появились на этой кровати, на той
самой, на которой когда-то отдалась ему и Нелли, и сплелись в безобразный
бесстыдный ком голых тел. Чувство глубочайшего отвращения, стыда и даже как
будто отчаяния охватило Михайлова. Он даже сделал движение, чтобы увести
Нелли. Но она сама вышла оттуда. Лицо ее не изменилось, только легкая
судорога скользнула между бровями, пробежала вниз и спряталась в уголке
сжатых губ.
И здесь Нелли в первый раз посмотрела прямо на Михайлова. Он замер от
стыда, страха и нежности под этим суровым, почти грозным взглядом, точно в
ожидании приговора.
Это была странная улыбка - грусти, воспоминаний, ласки и упрека,
прощения и еще чего-то, чего Михайлов не понял, но от чего холод прошел у
него в душе.
Неожиданно Нелли улыбнулась.
- Ну, ладно! - непонятно сказала Нелли, как бы отвечая самой себе, и
вдруг порывистым движением взяла его обеими руками за голову и поцеловала в
лоб.
Михайлов вздрогнул и, едва не уронив лампу, охватил Нелли одной рукой.
Но она с тем же суровым и загадочным взглядом слегка отвела его голову
и вдруг несколько раз поцеловала в лоб, глаза и губы.
Губы ее были сухи и горячи, и когда она прижала их к его губам,
Михайлов почувствовал влажный холодок ее зубов. У него закружилась голова.
Но прежде чем он успел опомниться, Нелли оттолкнула его, взглянула
почти с ненавистью и с мучительным выражением сказала:
- Ну, и конец!
И, взяв свою черную шляпу, стала закалывать ее на спутанных черных
волосах.
Михайлов, поставив лампу, стоял посреди комнаты, чувствовал, что пол
тихо качается у него под ногами, и блаженно улыбался, не понимая, зачем она
надевает шляпу, кофточку...
- Разве ты уже уходишь? - растерянно воскликнул он.
Нелли оглянулась. В губах у нее была длинная острая булавка от шляпы, и
это придало ей злое, жесткое выражение.
- Ухожу! - сказала она сквозь сжатые губы. Вынула булавку и "стала
втыкать ее длинное острое жало в шляпу и волосы. Булавка сухо и жестко
заскрипела.
- Но это невозможно... я так обрадовался! Зачем же ты приходила? - так
же растерянно и беспомощно, ничего не понимая, кинулся к ней Михайлов и
вдруг страшно побледнел.
Нелли повернулась к нему и опустила руки. И тут Михайлов понял
выражение ее глаз: в них было чувство жестокой, почти сладострастной мести.
Но в уголках рта все-таки лежала резкая черточка страдания, которую он не
заметил.
- Как зачем? - неестественно удивилась Нелли. - Повидаться!.. Мы же
старые друзья... даже больше чем друзья!
- Нелли! - вскрикнул Михайлов отчаянно, чувствуя, как погружается душою
во что-то черное и холодное.
- Почему же ты поцеловала меня сейчас? - нелепо спросил он.
Нелли загадочно улыбнулась.
- А это я попрощаться хотела... Я ведь сегодня уезжаю, совсем...
- Куда? - еще отчаяннее вскрикнул Михайлов.
- К Арбузову... на завод! - грубо, резко и отрывисто ответила Нелли, и
еще жестче стало выражение захватывающей мести в ее глазах, и еще
искривленное страдальческая линия тонких сжатых губ. - К Арбузову? повторил
Михайлов.
- Да... И еще я хотела вам сказать новость... Слышите, непременно -
первая сказать... - подчеркивая, медленно выговорила Нелли и
приостановилась, точно для какого-то наслаждения.
Глаза у нее блестели, как у зверя перед последним прыжком.
- Какую новость? Почему - первая? - недоумевая, переспросил Михайлов.
Нелли медленно и отчетливо выговорила, не сводя с него глаз:
- Это... ваша Лиза... сегодня утопилась!
Михайлов отшатнулся. Ему показалось, что мгновенный туман окружил его,
и только откуда-то издалека, сквозь молочную мглу, сверкают чьи-то черные
мстительные глаза.
Нелли быстро повернулась и выбежала из комнаты. На крыльце она
приостановилась, к чему-то прислушиваясь, потом схватилась руками за голову
и побежала вниз, через двор, на темную, блестящую редкими далекими огоньками
улицу.
Арбузов ждал Нелли у нее в комнате, в том самом доме, где жила и умерла
Мария Павловна.
После смерти актрисы приехал ее двоюродный брат, какой-то веселый
легкомысленный актерик с гвоздикой в петличке и неимоверно надушенный. Как
оказалось, покойная писала ему о Нелли и просила оставить ее в доме. Актерик
даже обрадовался этому, потому что решительно не знал, как быть с этим
домом, поухаживал за Нелли, которой немножко испугался, пожил дня три и
уехал. Нелли осталась в своей комнате, а весь остальной дом заперли и
заколотили.
Эта близость заколоченного, выморочного дома придавала Неллиной комнате
что-то жуткое. По вечерам, когда в саду, облетевшем и темном, шумел ветер и
старый дом погружался в сырой гудящий мрак, в одном только ее окне блестел
огонек и пробуждал у прохожих неприятное суеверное чувство.
Арбузов сидел у стола, положив на него одну руку и низко свесив тяжелую
лобастую голову с повисшим над лбом черным клоком волос. По временам он
подымал черные воспаленные глаза и как-то дико окидывал ими кругом,
прислушиваясь к тишине вымершего дома. Потом опять опускал голову и сидел
неподвижно, только чуть заметно перебирая пальцами другой руки, свесившейся
с колена.
Свеча на столе горела желто и темновато. В сумраке виднелись черные
стулья, комод, узкая Неллина кровать, покрытая белым одеялом. Все было чисто
и даже чересчур аккуратно; печать аскетической суровости лежала на всем, и
не было ничего, кроме маленького зеркала на комоде, что напоминало бы, что
здесь живет молодая красивая женщина, пережившая бурю страсти, вдребезги
разбитую любовь, беременность и преждевременные роды... А может быть, именно
о сгоревшей страсти, разбитой любви и ожесточившемся сердце и говорила эта
аскетическая суровость, узкая монашеская кровать, строгое одеяло, маленькая
твердая подушка.
Дверь внутрь дома была заколочена и заставлена столом и стулом. Именно
на этом стуле сидел Арбузов. От запертой двери давило тяжелое безмолвие
смерти. За ней чудились пустые комнаты, где еще стояли никому не нужные
рояль, мебель, висели зеркала и лампы, все в чехлах и пыли. Мрак и пустота
были там. Где-то еще стояла железная кровать, без матраца и подушек, та
самая, на которой жило, страдало и умерло хотевшее жить и любить несчастное
существо... стояла голая, ненужная, в пустом углу у белой голой стены...
Арбузов сидел и слушал... Какие-то странные звуки долетали до него: то
раздавался осторожный скрип, точно кто-то на цыпочках подбирался к самой
двери, то резкий, гулкий треск. За окнами то глухо и буйно шумел ветер, то
начинал монотонно и невнятно бормотать дождь, по временам торопливо
постукивая в ставни.
Арбузов был совершенно трезв, причесан и умыт. Его фуражка и поддевка
лежали на стуле у входной двери, а он сидел в красной шелковой рубахе. Свеча
на столе, опущенная голова, бессильно свесившиеся руки и красная яркая
рубаха придавали ему вид какого-нибудь, времен Ивана Грозного, удалого
разбойника, задумавшегося о том, как наутро ему на допрос и на казнь идти.
По временам он мрачно встряхивал головой и усмехался едко и горько,
точно смеялся сам над собою. Вряд ли он о чем-нибудь связно думал, потому
что боялся думать, но горел на медленном огне.
Вдруг стукнула калитка, послышались на крыльце легкие быстрые шаги.
Арбузов быстро поднял голову, и глаза его засверкали. Если бы кто-нибудь
увидел его в эту минуту, не понял бы того зловещего и страшного выражения,
которое появилось в этих черных, вечным пьянством и разгулом воспаленных
глазах.
Дверь отворилась, и вошла Нелли.
- А, наконец-то! - нехорошо усмехнувшись, сказал Арбузов.
Нелли молча сняла шляпу и кофточку и стала посреди комнаты. Она или не
слыхала, или не обратила внимания на тон Арбузова.
- Ну, вот и все! - сказала она, как бы про себя. Нельзя было понять,
отвечала ли она на какие-то свои мысли или успокаивала Арбузова. Слова ее
прозвучали так, как будто бы одновременно она хотела сказать: "Ну, вот и
конец, оборвалось последнее, все умерло...", или: "Ну, вот, только и всего,
и ты напрасно беспокоился!"
Арбузов мрачно и недоверчиво посмотрел на нее.
- Все ли? кривя губы, спросил он. Нелли сжала брови, но ничего не
отвечала.
- Ну, ладно... Слушай, Нелли, - заговорил Арбузов, помолчав, - я свое
слово сдержал, не мешал ничему... Но пока я тут сидел один, я много
передумал и... слушай... не могу верить!
Нелли молча, сдвинув тонкие брови, смотрела на него.
- Не могу! - повторил Арбузов.
- Ну, и не верь! - жестко ответила она. Арбузов быстро поднял голову, и
бешенство сверкнуло в его воспаленных глазах.
-А тебе все равно? Ну, что ж... значит, я и прав! - - сказал он с
трудом, точно через силу. Нелли пожала плечами.
- Может быть!
Нелли, не шути! - бешено крикнул Арбузов, но сейчас же и сдержался. -
Ты же должна понять... Я тебе ничего не сказал, когда ты пошла... Уж очень
смешно, стыдно было говорить... А теперь скажу: что бы там ты ни говорила, а
я знаю одно, что ты его до сих пор любишь!
- Нет! - ответила Нелли.
- Любишь! По-прежнему, а может быть, и больше того!
- Нет! - упрямо и зло повторила Нелли. Арбузов хрипло засмеялся.
- Если бы ты себя сейчас слышала!.. Сама себя стараешься уверить...
Только зря это! Не для одной же трагедии ты к нему побежала? Не для эффекта?
Э, брось!.. Любишь, и все тут. Мне один человек говорил, что того, кому
женщина в первый раз сама, по любви, отдалась, того она уже никогда не
забудет. И возненавидит как будто, и зла пожелает, и убьет, пожалуй, а стоит
тому опять хоть пальчиком поманить, так и побежит... я теперь и сам это
вижу!
Арбузов говорил, издеваясь и самого себя мучая.
Нелли молчала.
- Ну, что ж, трогательное было прощание, а? - с болезненной усмешкой
спросил Арбузов. Нелли быстро взглянула.
- Да, очень! - ответила она мстительно. Арбузов побледнел
...Закладка в соц.сетях