Жанр: Драма
Пасхальный детектив
Татьяна Ахтман. Пасхальный детектив
Татьяна Ахтман
ПАСХАЛЬНЫЙ ДЕТЕКТИВ
"Быть или не быть..."
В Шекспир
Погасла последняя звезда, и небо стало светлеть на востоке... По весенней
пустыне - в сторону Мёртвого моря - шли двое: человек в длинной серой рубахе,
подпоясанной ремешком, и белый - без единого пятна - баран.
Весной начала девяностых, в религиозных семьях принято было приглашать на
пасхальный ужин "русских", недавно приехавших в Израиль. Не думаю, что теперь,
спустя почти десять лет, сохранилась эта весенняя лихорадка - слишком много
утекло с тех пор иллюзий, и сердца стали суше. А тогда предпраздничная суета
были сродни ярмарке ёлочных игрушек. Только вместо разноцветных шаров и
серпантина, верующие в чудеса горожане Иерусалима - не покупали - брали
"напрокат"
и, как им казалось, даром - "русских": мужчин, женщин, мальчиков, девочек,
стариков и украшали ими праздничный стол.
В том сезоне, самыми модными были наборы "полной семьи" с исправным механизмом
"ваньки-встаньки" - так называется болванчик-оптимист, внутри у которого
есть такая штука, которая, как его не кидай - из любого положения - заставляет
его встать вертикально. У болвана широкая улыбка и пустые глаза...
Весёлая суета владела Иерусалимом: пищали и прилипали к ушам телефонные трубки,
начищалось до блеска фамильное - в первом поколении - серебро, лёгкой рукой
выбрасывался накопившийся с прошлой весны хлам, мыльная вода щедро лилась из
окон и дверей белых домов.
Пасхальные гости организовывались "по знакомству" - замечательный своей
первобытной силой и вечный, как все архетипы, способ натурального обмена,
прекрасно
конкурирующий тишиной недомолвок со звоном монет.
Как весенние соки пронизывают каждую травинку, связывая её с дождевыми каплями,
так в полнолуние месяца Нисан напрягаются невидимые нити между людьми,
пропущенные
через прихотливое сплетение истинных отношений: не по чинам, соседству или
родству, а по тем неосязаемым мистическим связям, которые невозможно проследить
за время жизни. Так, в одну и ту же ночь, вот уж тысячи лет, встречаются люди,
которые, казалось бы, никогда не должны были встретиться, словно чья-то
небрежная рука смешивает их судьбы, и они - вместе с первой звездой - составляют
причудливый пасхальный порядок...
Михаил умел терпеть, и это состояние определяло его жизнь, поддерживая некий
уровень, за пределы которого он не позволял себе заглядывать, и который
обозначил
для себя, как ему казалось, сам...
Родители его жили нехотя - с трудом, жалуясь и охая, они волочили свои судьбы по
невзгодам. Невзгодами было всё, что требовало жизненных сил - работа и
еда, рождение и смерть, встречи и расставания, и, даже само дыхание и биение
сердца. Казалось, жизнь свалилась на них и придавила, похоронив заживо, как
это бывает во время землетрясения, когда всплески гаснущего сознания доносят
только волны боли и стоны близких.
"Только бы не было хуже" - шепталось, приговаривалось, повторялось, нылось...
Хотя, казалось бы, что могло быть хуже вечного страха... Жизненных сил не
хватало даже на ненависть и она исходила, как и любовь, тайными тропами: душными
ударами в груди и влагой на ладонях, стираемой носовым платком - белым
в клеточку: синюю или коричневую - платки были сложены восемь раз и выутюжены...
Часто родители ссорились из-за этих платков: мать не придавливала их утюгом
после двух или четырёх складываний, или в конце: после восьми, и тогда
квадратики выходили недостаточно плоскими и топорщились. Отец шумел: кричать он
не умел - его собственный голос, по мере возрастания, казалось, тонул в
издаваемом им шуме, похожем на гул толпы, выражающем невнятную угрозу... Должно
быть, так - ропотом - он озвучивал свой протест, неясный для него самого -
прячась в нём - теряясь в себе, как в незнакомом месте...
А мать, не признаваясь себе в лукавстве, специально подкладывала мужу и
злосчастный платок, и непарные носки, вызывая всплеск его присутствия в своей
жизни
- это был их диалог, похожий на гербарий, небрежно собранный невесть кем. Рожала
она мучительно тяжело, как это бывает с маленькими коренастыми женщинами,
бёдра которых менее всего выразительны среди суетливых телодвижений. Страдания
Михаила, который последние недели перед рождением задыхался от обвившей
его пуповины, а затем, когда сошли воды, не мог протиснуться сквозь судорожно
сжатые своды своей темницы - на белый свет - были так беспредельны, что всё,
что случалось с ним потом, он невольно соизмерял с этой мукой, и жизнь казалась
ему... терпимой...
Его меланхолия была тайно связана с календарём - табличкой, похожей на клетку, в
которой сидело время и тоже терпело... Михаил воспринимал свою жизнь, как...
символ, похожий на календарь - нечто, происходящее, конечно же, с ним, но,
вместе с тем, как, если бы, он был отстранён от настоящего условностями, которые
лишь иногда открывались ему яркими впечатлениями, и он помнил всех их наперечёт,
как проявление его истинной жизни, соизмеряя с ними свои убеждения и тайные
желания. Его мир имел два светила: одно суетливо бежало по небосводу, небрежно
разбрасывая тени, а второе было похожим на звезду, вопреки всем законам,
равно видимую и в полдень, и в полночь. И Михаил доверился её постоянству и
избрал центром своего мира, в котором всё прочее было языческими божками, от
которых можно откупиться...
Конечно, не просто найти себя в мире с двумя светилами: соизмерять минуты с
вечностью в каждое мгновение жизни... И добрые люди, пытаясь упростить жизнь,
стараются откупиться от того, что кажется им враждебным, не замечая, что дань
растёт, отбирая все силы и время: рабство - качество, и не может быть частичным.
От рабства нельзя откупиться - оно усиливается с каждой новой жертвой:
компромисс - свободный диалог, и он невозможен со злым божком. А то,
действительно
ценное, что есть в человеческой жизни, оказывается брошенным: у раба не хватает
ни сил, ни времени... - для себя самого.
Выучившись на инженера, Михаил - годам к тридцати - совсем было отчаялся
встретить свою девушку, которую бы мог полюбить - испытать доверие, которое
знал,
как самое прекрасное впечатление своей жизни. Но Она возникла, как и его тайное
светило, - вопреки всем законам, и жизнь стала чудесной. Счастье сосредоточилось
в его душе, как на чёрно-белом фото, где светом проявлялась его семья. Фото
имело волшебное свойство усиливать белое сияние, когда густел его чёрный фон.
И Михаил увлёкся своим чудом, пытаясь спрятать его, уберечь, откупившись от
враждебных теней, которыми был переполнен его Мир: защитить ото всех, и...
даже не заметил, как среди всех, оказались его жена и дети... В суете жертвенных
обрядов, он преступил невидимую грань, отделившую его от женщины, которая
осталась одна - там - за пределами очерченного им круга: хранить фото оказалось
проще, чем утекающую жизнь...
Доверившись счастливой звезде, Михаил "ушёл в работу" - пропал на одном из
огромных железобетонных термитников, и Оля опять осталась одна. Но это было иное
одиночество... На склоне жизни она посчитала сколько их было и вышло, что пять
больших, а малых и не счесть. Первое было в юности, и оно было самым ужасным,
и снилось ей всю жизнь, миря с другими. Первое - было безжизненной пустотой, в
которой пульсировало отчаянье... Потом она думала, что, может быть, и творец,
создавая мир, спасался от пульсирующего одиночества... И с тех пор - уж, как кто
умеет, спасаясь, воссоздаёт свой мир... и она тоже...
Олины родители выживали в борьбе - то ли цепляясь, то ли выталкивая друг друга
из круга общего жизненного пространства - как кукушата - с жестокостью
инстинкта,
и видели в этой безысходной суете... "умение жить". Выживание... состояние
"споры", замершей до "лучших времён" - между жизнью и смертью:
безжизненностью...
бессмертием... Так выживают ничего о себе не знающие - бессловесные существа,
сохраняющие себя в летящем по ветру зонтике, или причудливой колючке,
цепляющейся
за любого прохожего.
Но человек? Что происходит с ним, если и его душа "бессловесна": ничего не знает
о себе сама? Должно быть, остаётся внешний облик - физическая оболочка,
схожая с человеком, как схож с Богом "образок", висящий на груди. Должно быть,
"лучшие времена" - одно из великих заблуждений. Время - мимолётный блик
вечности, и увидеть его может только живая душа. Жизнь - диалог с самим собой.
Внешние обстоятельства - лишь причудливая проекция внутреннего мира, и обращение
к ним подобно безответной молитве. Должно быть, так определено в условиях игры,
которая одинаково проиграна при победе любой ипостаси "Я" - тела ли, изгнавшего
душу, души ли, вырвавшейся на свободу - победа над своей природой всегда
"пиррова"...
Первое Олино одиночество было абсолютным, потому что в нём не было даже её самой
- только имя и мятущаяся тень: она не осознавала себя - не была. Неосознание
щедро переливалось через край, множа заблуждения - вечные, как сама истина. Так
устроено, что вечные истины порождают и вечные заблуждения: великие заблуждения
- не обманы - не ложь, но прекрасные, похожие на спасение, миражи, которые
возникают в самых гибельных пустынях перед измученной душой. Может быть, так
- видениями - проявляет себя тот Сад, из которого люди были изгнаны, и в который
неосознанно стремятся вернуться: миражами справедливости, счастья, красоты,
мира, равенства, любви... Оля вышивала узор своей веры по древней канве...
Второе одиночество приближалось постепенно, и Оля успела привыкнуть к нему и
впустила, узнав, и почти не протестуя: открыла дверь, равнодушно повернулась
спиной и ушла на кухню, где в зелёном баке закипали пелёнки. Её душа была тогда
в рабстве у детей, которых родила, и длилось это почти двадцать лет...
А третье одиночество было милосердным... Может быть, тогда оно и показало своё
истинное лицо, и было это за год до эмиграции. Всё рушилось: Оля чувствовала,
как слабые и прежде связи, объединяющие то, что было её жизнью, даже не рвались,
а рассыпались, как истлевшая ветошь; и Оля присутствовала - одновременно
- в двух мирах: теперешнем, похожем на ярмарку уценённых надежд, и том, что
возникнет потом, когда люди, променяв последние медяки на дешёвые сладости,
разбредутся в свои судьбы, и время смешает пёстрые фантики с серой пылью.
Оля заметалась в поисках выхода: нужно было спасать детей из разрушающегося
мира. Пыталась говорить с мужем, но Михаил давно жил не с ней, а где-то там,
где Олин голос слышался, как песня без слов. Отказаться от её голоса Михаил не
мог: так звучало его спасение - тайна его скрытой ото всех жизни... Но слова,
которые она произносила, мучили его - отвлекали от забвения, которое давал
голос... Кажется, она говорила, что несчастна, что устала. Говорилось... ею?...
Об усталости - её?... Его спасение устало?... Его счастье - несчастливо? Было
выше сил принять - осознать, что вера его, его надежда и любовь, где-то там,
в своём источнике - пугающе недоступном, иссякает... Не было сил услышать
разрушающий смысл слов... И Михаил забывался в звуках, запахах, прикосновениях,
отдыхая в тени своей жизни... которая... утекала... без него...
Оля запомнили тот вечер, когда явилось третье одиночество. Ожесточение заполнило
восьмиметровую спальню - комнатку, обставленную компромиссами. Диван
раскладывался,
ущемляя нижний ящик шкафа, но теснился перед его средней - превращающейся в
столик дверкой, подставляя себя под него, как сиденье. В свой верхний ящик
шкаф принимал постель, зато диван терпел груду вещей, сваленных на него во время
уборок.
Была зима: бесснежная, с ледяными ветрами и гололёдами... Сутулящиеся прохожие
подставляли морозу спины, локти, и казались Оле беженцами. Она удивлялась,
когда слышала обрывки разговоров: не о катастрофе, а о китайских сумках, которые
разыгрываются в лотерею, или о весне... Какая может быть весна после такой
зимы... В окно спальни через дырочку в раме дул ветер, и Оля затыкала её пёстрым
пластилином...
В тот вечер они разложили диван и постель - в четыре руки: ловко, как цирковые
жонглёры, и уселись - каждый на своей стороне: спинами друг к другу; замерли...
"Мы уезжаем" - сказала Оля.
Михаил молчал..
"Ты пока оставайся, а... потом... приедешь..." - эту фразу она придумала прошлой
ночью и сразу уснула, а теперь её нужно было только повторить.
Михаил слушал, проникаясь отравой этих слов - они говорили о том, что диван, на
котором он поил её кофе, когда она отчаянно сопротивлялась светлеющему утру,
- этот диван, шкаф, чашка, запах кофе, сонное тепло... - всё исчезнет... Слова
говорили о крушении бесчисленных - мучительных и милых - компромиссов, которые
были плотью его жизни - и о том - тайном - чего он стыдился более всего - страхе
перед жизнью - бессилии перед безумием происходящего...
Михаил чувствовал, что пока он молчит, жена опирается на его молчание, и верит в
то, что зависит от его слов. Но согласись он - всё закружится и полетит
в никуда, но она воспримет это, как спасительное движение, и станет говорить
возбуждённо, как тогда, когда у неё поднялась температура и она бредила...
А он будет лгать... во спасение одной минуты - сторожить её новую веру. А потом,
в чужой стране - рано или поздно - она ужаснётся: увидит, что у него самого
нет опоры, кроме спасительного круга... выживания, который связан с Большим
Миром не более, чем вода в стакане - с Океаном...
Оле послышалась тишина особенной силы, и оглянувшись, она увидела мужа,
стискивающего руками голову, замершего; майка на спине судорожно натянута...
"Господи, кажется, носил её ещё до меня, бедный..." - словно плеснули "под
ложечку" горячим, и смыло какую-то муть. Пожалела майку, и прорвавшаяся в
привычное
русло жалость затопила собой весь Мир: нелепо устроенный, жестокий сам к себе,
беспомощно пульсирующий мир, в котором горестно сжав виски, сидит её Михаил,
и она, Оля, должно быть, мучает его... Разве бы он не сказал "Да", если бы
мог... Он не может... не может: ну да, конечно, не может понять, что всё
рушится:
и их диван, и шкаф... и китайские сумки, и весна - что у этого мира даже нет сил
на свой снег, и он исходит побивающим градом, превращая прохожих в беженцев...-
всех-всех: и тех, которые уедут, и оставшихся.
"Господи" - поняла - "рушится Мир, а я, пытаясь сохранить равновесие, цепляюсь
за мужа, сбивая его с ног, а он беззащитен передо мной и спасается в молчании"
- поняла: "молчание для него - последний островок, убежище... одно слово - и оно
унесёт его в жизнь, которой он страшится больше смерти..."
Оля плакала и Михаил, привыкший в последнее время к её слезам, удивился
виноватой улыбке, смешно растягивающей её губы, ласке в глазах и голосе...
Сказала:
"Я тебя люблю... просто так: ничего не нужно... - я не жду большего, чем ты
можешь, чем я могу... я сделаю всё, что сумею, и ты - что сумеешь... Не бойся
- не бойся меня... знаешь, я теперь часто буду жестокой... к себе, к тебе, к
детям... - ко всем: прости... Знаешь, вдруг, потом не сумеем пожалеть друг
друга... - это от усталости, прости... Прости, жестокость... исходит не от меня
- и, вообще, это не жестокость - я поняла: это... - жёсткость: жёсткость
жизни - её законов, которых мы не знаем, но у нас нет другого выхода, и я
пытаюсь... быть..."
И Михаил вдруг ощутил лёгкость и покой, словно Оля простила - простился его
страх перед жизнью, а все остальное было не более, чем нелепость: вроде пёстрой
пластилиновой затычки в щели оконной рамы... И ещё подумал: "Запах кофе и сонное
тепло останутся... с нами..."
А она подумала: "Там нет гололёда и ... апельсины"...
Так они простились, полюбив друг друга спустя двадцать, прожитых вместе, лет,
и... расстались.
Четвёртое одиночество наступило в кабине гостиничного лифта в Иерусалиме, куда
их отвезли из аэропорта. Спросили: "Куда?"
"А куда можно?"
"Иерусалим, Тель-Авив, Беер-Шева... У вас есть здесь кто-нибудь?"
"Нет..."
"Ну?"
"Иерусалим..."
Такси, лифт... Не прошло и четверти часа, как в маленький, похожий на купе
поезда, гостиничный номер слетелись, как стервятники на падаль, говорящие на
скверном русском маклеры: предлагали свои услуги по спасению от бездомности,
голода, нищеты, разбоя и болезней... Казалось, Манна Небесная сыпалась на
Сион: бесчисленные посредники между недоношенным законом и перезрелой верой,
бросили грызню между собой и кинулись на дармовое угощение. Увы, это был не
Божий дар: "Империя Зла", распадаясь, на прощанье щедро сеяла семена рабства на
все стороны света, и они, попав в сырую ещё, несформированную, неокрепшую,
несамостоятельную, слабую культуру, прорастали низостью, удушая ростки
благородства - за "радость обманываться" приходится платить душой... Унизить,
сбить
с толку, запутать, заманить в долговую яму, оболгать, ограбить - механизм,
приводимый в движение множеством мышиных ног, исправно потащил людей - и жертвы,
и злодеев - куда-то вниз; на круги выживания... До какого "колена" держится
проклятие? Или дети не отвечают за родителей, и каждый сам по себе? В чём смысл
проклятия? Может быть, в том, чтобы не задавать себе все эти вопросы и не
сомневаться в своём праве на бездушие?
Муж и дети уснули, а Оля охраняла их сон - принимала, прося говорить тише, не
хлопать дверьми. Просила уйти, не умея прогнать. А незваные гости, наглея
от безнаказанности, рассаживались в креслах, звонили по телефону - цеплялись как
колючки чертополоха, впиваясь шипами в путников, ослабевших в пути. Выживали
любой ценой - выживая со свету всех, кого только могли... - ослабевших,
уставших, потерявшихся... Эти люди торговали своей душой оптом и в розницу,
называя
эту сделку "умением жить"...
Четвёртое одиночество было пронизано ложью порядка, умещённого на столе -
исхода, вызубренного как детская считалочка...
В свою первую иерусалимскую весну Михаил и Оля жили в темпе жёсткого марафона -
им было не до церемоний, и они методично отказывались от всех приглашений.
Но, как случается, в последний момент их уговорила учительница сына:
"убедительно рекомендую... очень поучительно... демократично... традиционно"...
"Что ж, пожалуй..." - купили цветы и успели на последний автобус - движение
прерывалось на сутки - до окончания первого дня праздника.
Респектабельный район в сосновом лесу выглядел немного безжизненным: может быть,
из-за однообразия цвета - белыми плитами были облицованы дома, заборы,
укрыт тротуар, и небесный свод тоже казался высеченным из иерусалимского камня,
словно это не настоящий город, а павильон какого-то голливудского фильма,
и им предстоит играть в массовке чужого спектакля.
"Зачем мы согласились, дураки..." - сказала Оля. Михаил пожал плечами, звякнул
дверной звонок и действие началось.
Хозяева - неопределённо-немолодые, одетые в просторные белесые платья и
мимическое радушие, пригласили в гостиную с большим овальным столом, покрытым
белой
скатертью. Стол был пуст и гости, перекусившие утром на скорую руку,
почувствовали разочарование...
Лея переглянулась с мужем, одобрительно кивнув: Хаим был прав, обратившись к
учительнице лучшей светской школы - гости были словно созданы для пасхального
стола в почтенной семье. Недавно приехавшие из России и ведущие себя очень
осторожно, скромные и трудолюбивые, выдержанные в классических пропорциях:
среднего
роста, худощавые, миловидные лица - супружеская пара и два тихих мальчика, и
сразу видно, что дети слушают родителей с первого взгляда. У отца - классические
еврейские черты, и у его жены опытный глаз тоже может проследить - в разрезе
серых глаз и особой пышности рыжеватых волос - крепкую ашкеназийскую породу.
Проще иметь дело со светскими русскими - интеллигентными. В прошлый Песах им,
было, сосватали семью "с идеями" из "красного" местечка - намучились с ними:
крикливая мамаша и невоспитанные дети чувствовали себя "своими" - ровней - и
наперебой хвастались знаниями "порядка" из копеечных книжек, неопрятных, как
фалафели на автобусных станциях. И сами они выглядели, как уценённый товар, и
даже пахли затхлостью - так, что был недоволен кузен из Бостона, приехавший
с женой специально на пасхальный ужин. А теперь будет семья из Нью-Йорка - вся
их родня живёт на Западе и приезжает в гости по очереди или вместе, как
прошлой осенью - на Новый год. Говорят, мол, Лея и Хаим - фамильные хранители
Сиона... И квартиру купили, и пенсию платят... Что ж, совсем неплохо для
немолодой бездетной пары, не слишком преуспевшей в Большом Мире...
Правда, однажды Хаим сказал, что мы, Лея, работаем с тобой, вроде индейцев в
этнографической деревне... Это он сказал в самом начале - лет десять тому назад.
Лея отмолчалась, и супруги утешились подробностями быта: неспешной вереницей
ритуалов, которые повторялись в убаюкивающем ритме дней, месяцев, лет. И соседи
жили так же - все были как одна семья и, казалось, весь Мир был упакован в
иерусалимский камень и освещаем пламенем субботних свечей...
А потом позвонила соседка, которая держала пастишерную мастерскую, и сказала,
что муж её дочери везёт прямо из аэропорта свежайших репатриантов из Москвы
- мать и дочь, как Лея и просила - прямо к пасхальному столу... Лея не помнила,
чтобы обращалась к соседке с подобной просьбой; она остерегалась одалживаться
у тех, с кем "имела дела", но спорить не хотелось, тем более, что Лея недавно
обновила свой парик и осталась довольна... Возможно, тогда она и сказала
нечто неопределённое про гостей... хотя, очень может быть, что у соседки - самой
- оказались лишние, и она избавилась от них, подбросив клиентке: ох уж
эти зарабатывающие - крутящиеся - женщины; нужно быть с ними поосторожней...
Вскоре в передней звякнул звонок, и на пороге возникли две женщины с небольшой
поклажей...
Рита не спала уже две ночи.
С тех пор, как пришёл конверт с пластиковым окошечком - вызов из Израиля - они с
Машкой словно помешались... Началось с того, что обе зарыдали, а в это
время в доме был Машкин хахаль, из-за которого Рита и решила бежать из Москвы,
спасая дочь. Она подозревала, что он прикармливает Машку травкой. Машка
миленькая, но толстовата в заду и неуклюжа, а последний год стала остывать лицом
- тускнел тёплый свет в карих глазах и ямочке на подбородке, а потом и
вовсе потух под слоем какой-то дряни, которую Машка научилась мазать на морду...
Возник и долгожданный ухажёр - один из тех проходимцев, что паслись вокруг
её текстильного техникума - старообразный малый в турецких джинсах.
Господи, девочка повторяет её судьбу... Замуж Рита вышла, плохо понимая, что ею
движет: "как все", и, отметившись рождением Машки, ушла от мужа в поисках
любви: её женственность была оскорблена фальшивкой, которую предлагала ей
судьба, и Рита плакала на индийских фильмах от сладкого томления, которое
ощущала
как истину - в своём первом великом заблуждении.
Начало новой жизни выглядело привлекательно: она познакомилась в институте, где
работала машинисткой, с кандидатом наук - автором статьи, которую печатала
с его рукописи. Однажды взяла работу домой, кандидат пришёл и остался на семь
лет... Вернее, не остался, а приходил - забегал, заглядывал, захаживал: был,
и не был, как в кино, и Рита была бы рада принять эту иллюзию, если бы он играл
роль героя-любовника: дарил цветы, говорил нежные слова. Но он играл
"интеллигента"
и спал с Ритой рассеянно, как учёный, погружённый в науку, презирал индийские
фильмы, и наставлял Риту прочесть Достоевского. Годами Рита слушала в своей
постели его восторги о душевном величии Настасьи Филипповны, думая, что эта злая
и пустая бабёнка бесилась перед всякой сволочью, хотя могла бы зарабатывать
печатаньем на машинке, как и она, Рита. А потом решила, что "та" хоть цену себе
знала и торговалась, а она не знает....или не имеет? И, вот, кандидат спит
с Ритой, а словами ласкает недоступную гордячку, и Рита тоже изменяет ему с
восточным принцем; а другие бабы и того хуже - ещё и приплачивают своим мужикам:
кормят и одевают, а те пьянствуют и дерутся - и все, всё терпят... Куда только
Господь смотрит? Уж лучше утопил бы, как слепых котят, чем бросить выживать
на мусорке...
Подружки по бюро, которые знали про её роман, завидовали полноте её жизни, и это
было единственное, что приносило утешение - чужая вера в то, во что уже
не могла верить сама: что не одинока... Подружки были свидетелями и судьями её
жизни, и от них она ждала помилования. Конечно, приходилось врать про букеты
роз, и что кандидат упрашивает выйти за него замуж, но она не уверена, что "он"
станет хорошим отцом для Машки, хотя любит её, конечно. Когда Рита, скопив
денег, покупала себе стоящую вещь, то говорила "девочкам", что "он" подарил.
Однажды она купила себе цветы и, погрузив в них лицо, нежно прошептала: "люблю",
а потом включила музыку, зажгла свечи, выпила вина и, потеряв на несколько минут
связь с реальностью, ощутила долгожданное счастье. С той минуты кандидат
стал чем-то вроде билета в кино - вещицей, которая символизирует начало сеанса.
Он звонил: "Приду завтра вечером", и этого было достаточно, чтобы Рита
- одна во всех ипостасях - пережила волнующий вечер, сплетённый из звуков,
запахов и прикосновений, среди которых "он" возникал лишь чужими помехами. И
всё бы хорошо, но чужое врывалось в её иллюзию всё чаще, материализуясь "ударами
судьбы"...
Возможно, земная жизнь только форма бытия, но у неё есть смысл, и неосознанный,
он пропадает: форма теряет своё содержание и жизнь становится бессмысленной.
Слова и люди используются, как вещи. Но и у вещей есть свой порядок - порядок
вещей, и он превращает слова - в ложь, истины - в банальность, человеческие
чувства - в пошлость, когда даже любовь, как принятый людьми эталон смысла
жизни, становится чужой вещью, которую можно купить, а можно и украсть.
Дважды Рита делала аборт. В первый раз она открылась кандидату в неопределённой
надежде, но тот только пожал плечами, и во второй раз Рита смолчала: в больнице
пришлось вместе с другими абортичками вымыть длинный коридор, отутюжить и
повесить шторы на о
...Закладка в соц.сетях