Купить
 
 
Жанр: Детектив

Горение

страница №101

емьер-министра
России, понимаю...
Курлов смешался, хотел что-то объяснить, но замер, потому что Столыпин
начал писать резолюцию поперек проекта приказа.
Кончив писать, поднял глаза на Курлова:
- Хотите крови Герасимова, а?
- Нет, ваше высокопревосходительство... Я сострадаю ему, как это ни
покажется странным... Именно поэтому хочу одного лишь: справедливости.
- Что ж, получайте, - ответил Столыпин и протянул ему бумагу.
Резолюция была краткой: "Дело о генерале Герасимове, обвиненном
сумасшедшим бомбистом Петровым, агентом покойного Карпова, раз и навсегда
прекратить".
"Вот почему революция неминуема!"
Дзержинский проснулся оттого, что острый луч солнца, найдя маленькую
щелочку в шторах, задернутых Горьким ночью, уперся в глаза своим мягким,
но в то же время требовательно высверкивающим теплом.
Он не сразу понял, где находится; вспомнил комнатушку в Замоскворечье,
Николая, его рыжие кудряшки, прекрасные глаза, в которых была трагическая
растерянность:
"Неужели все погибло, Юзеф?! Нас осталось всего сто пятьдесят человек!
Остальные отошли"; близко увидел лицо Розы: "Феликс, жизнь развивается
по законам подъемов и спадов, все сейчас зависит от нас, если выдержим мы
- выстоит и наше дело; езжай на Капри, отдохни, краху надо противуположить
работу, а работать могут только здоровые люди".
Дзержинский прислушался к тому, что происходило во дворе; таратористый
итальянец спорил с девушкой; сначала он слышал только эти два голоса, и,
несмотря на то что люди спорили, в них не было раздражения или - того
более - злобы; какая-то доверчивая, но одновременно требовательная
уважительность; потом Дзержинский услыхал другие голоса, их было
множество; вспомнил, как ночью шел по крошечному Капри, освещенному
газовыми фонарями, отыскивая дом Горького; тогда ему всюду слышалась
музыка, затаенная и очень мелодичная, мандолина и быстрая гитара, даже
кашлять было как-то неловко, сдерживался, зажимал рот платком.
...В доме с плетеной мебелью и бело-красными кафельными полами было
тихо - словно островок тишины в мире быстрых голосов; какой-то особый
воздух; несмотря на постоянный запах табака, он прозрачен и чист, поэтому
даже шепот слышен; каково тут писать Горькому: его труд предполагает
тишину и одиночество, а здесь шумно и тесно.
Дзержинский посмотрел на карманные часы, что лежали на столике возле
низкого дивана; восемь, а солнце уже теплое, полуденное; одевшись, подошел
к окну, распахнул штору: небо, одно небо и ощущение моря под тобой.
Словно бы дождавшись звука раздвигаемых штор, в дверь постучал Горький;
заглянул, улыбаясь, - высокий, сутулый, сероглазый, в широких брюках,
белой рубашке и сандалиях на босу ногу:
- У меня гости, особенно вашего толка, что из бегов, отсыпаются первые
дни... Вы - ранняя птица, приятно... Пишете ночью? Или с солнцем?
- С солнцем, - ответил Дзержинский, ощутив давно забытое чувство д о м
а; со смертью Юленьки Гольдман, уже шесть лет, как жил на земле
странником, квартиры менял ежемесячно; так же, однако, менял города и
государства.
- "Побег" ваш понравился мне, - сказал Горький, приглашая Дзержинского
к столу; чай был черный - до того крепкий; подогретый хлеб, белое масло,
варенье (вишневое, такое только в России варят) и ноздреватый, соленый
сыр. - Очень добротный рассказ... Мне его Вацлав переводил, Воровский,
тогда я впервые услыхал о вас... Собственно, не о вас, - улыбнулся он в
усы, - а о некоем "Юзефе"... Это только много позже Каутский открыл - со
слов Розы, - кто вы такой... Жаль, что с тех пор не публиковались более.
Дзержинский пожал плечами:
- Я же не профессионал, Алексей Максимович... "Побег" - это не проза, а
дневниковая запись, описание одного из фактов жизни. А после того как я
сейчас проехал через Россию, прикасаться к перу и вовсе невозможно: писать
об ужасе - нужно ли? Революция разгромлена, организация развалилась,
обреченность и пустота...
Горький хмыкнул:
- Жалуетесь? Мне, знаете ли, тут приходится выслушивать множество
жалоб...
Люди приезжают постоянно - и все, как один, жалуются... Что же касается
вашего вопроса про то, нужно ли писать о трагическом, отвечу сугубо
определенно:
необходимо.
Поднявшись, он поманил за собою Дзержинского, отворил дверь маленькой
комнаты; на длинном диване разметался во сне Максим, сын его; тело
крепкое, загорелое, волосы спутались, чуть примокли у висков; Горький
долго любовался спящим мальчиком, потом обернулся к Дзержинскому, шепнув:
- Ради них - необходимо...

Лицо его сейчас было мягким; морщины не казались такими резкими,
глубокими, серо-голубые глаза в длинных ресницах бездонны и горестно-добры.
Взяв Дзержинского за худую руку, спросил:
- Рыбу удить любите?
- В Сибири я все больше по медведям специализировался... Состязание
равных - у него сила и скорость, у меня - два патрона, кто кого.
- Это - от безнадежности у вас было, - убежденно сказал Горький. - От
необходимости ощущать в себе силу, готовность к схватке... А ужение рыбы -
Аксаков в этом прав - предполагает успокоенное мечтательство, необходимое
при подведении жизненных итогов... Идемте-ка, Феликс Эдмундович,
надышитесь морем, отвлечетесь, тогда будет спокойней думаться... Я, знаете
ли, приехал сюда в состоянии полнейшего отчаяния...
Рыбак Джузеппе объяснялся с Горьким на каком-то особом языке - они
понимали друг друга по интонациям, смеялись именно тогда, когда было
по-настоящему смешно; "иль маре э кальмо, дон Максиме!"; любому ясно -
"море сегодня хорошее"; дружно и слаженно столкнули тонкое тело лодки в
зеленую воду; Горький спросил по-русски, как сегодня рыбалка; Джузеппе
показал пальцами, что идет мелюзга, "перо фа бель темпо, дон Максиме!",
"зато погода хороша!".
- За весла хотите? - спросил Горький, когда они вспрыгнули в лодку. -
Или займетесь снастью?
- За весла, - ответил Дзержинский. - Снасти запутаю.
- Ну что ж, извольте... Берите вправо, пойдем к Гроту Азуль, там
попадается хорошая рыба...
Привязывая зеленоватую леску к маленькому, очень короткому удилищу,
Горький округло и неторопливо рассказывал, словно бы чему-то дивясь:
- Помню, во время ссылки и познакомился я с поручиком Хорватом,
поразительного строя мыслей человеком... Я пришел на кладбище, что возле
церкви великомученицы Варвары, а он там по аллейкам прогуливался, ярясь на
что-то, - я, знаете ли, очень чутко ощущаю злость в людях, даже если
молчат... А вы?
Дзержинский кивнул:
- Тоже.
- Устали?
- Нет.
- Ох, какой гордый поляк, - Горький мягко улыбнулся, - я ведь вижу, как
у вас лоб вспотел... Но - это хорошо, все хвори выходят потом, я поклонник
эллинской медицинской школы... Сейчас минутка, налажу удочки и подменю
вас, я волгарь, весло легко чувствую... Да, так вот, изволите ли видеть,
Хорват этот самый оборотился ко мне и громко, по буквам прочитал надпись
на могильном камне:
"Под сим крестом погребено тело раба божия, почетного гражданина
Диомида Петровича Усова"... И - все! Ничего не умеют сказать о человеке -
только раб божий.
Но - отчего же раб удостоен гражданами почета? Клад-би-ще! Вы
вслушайтесь в слово!
Здесь бы людишкам клады искать! Сокровища разума! А мы что находим?
Обиду и позор! "Крест, яко ярем"! Это что ж, признание того, что жизнь -
изначально - тяжела и трудна?! Разве такими должны быть памятники
ушедшим?! Это же паспорта, свидетельства какие-то! А ведь образ жизни
каждого человека - поучителен!
Могила часто интересней романа, а - здесь?! И никакой я не раб божий,
но человек, разумно исполняющий его заветы - в меру сил своих... Надо бы
писать на каждом надгробии, что сделал человек в жизни, ибо память рождает
лишь одно - деяние...
Поразительный, знаете ли, был этот Хорват человек... У нас на Руси
каждый человек - словно какой самородок, только надобно его рукавом
оттереть, тогда грань увидите - высверкнет своим цветом...
Дзержинский вдруг рассмеялся:
- А поляки - булыжники?
Горький покачал головой:
- Более всего от нашей правой банды мне достается за то, что я,
изволите ли видеть, "наемник татарвы и жидовни"... Впрочем, когда я,
вспомнив свои горячие речи в кружках, коими оглушал людей, внушая им
бодрость и будя надежды, ощутил себя обманщиком и решил застрелиться, спас
меня именно татарин... Все подробности того дня помню, как-то даже
гипертрофированно, в деталях...
Был декабрь, богатая звездами безлунная ночь накрыла город синим
бархатом, густо окропленным золотою пылью; в театральном садике стояли
белые деревья; казалось, они цветут мелкими холодными цветами без
запаха... на крыше театра одеялом лежал пласт синего снега, свешивая к
земле толстые края... Когда сбежались люди, - я, изволите ли видеть,
загорелся после выстрела, пальто было на сухом ватине, - на грудь мне
накидал снега татарин, ночной сторож, он, кстати, пришлого котенка под
шубой хранил, на всю жизнь мне это запомнилось... А когда зрители, жадные
до зрелища, лицами похожие на городовых, начали меня, истекающего кровью,
выспрашивать, кто таков, - в и д и м о с т ь порядка у нас главное, - и
винить, как и положено, в том, что пьян, татарин этот, добрая душа,
закричал всем наперекор: "Мы ему только сичас видела, она вовсе тресвый
була!"
Пьяного-то, может, и оставили б на снегу, балует, пусть, мол, отойдет
от хмеля... Но вообще-то весь мир людей иных верований я пропускаю только
через себя, очень русского человека, тут вы правы... И это хорошо, -
свидетельство подспудного, слабого, однако же необратимого процесса п о с
л а б л е н и я оков, ибо Шекспир - хоть цензуры уж и не было в Британии -
все-таки сотрясал остров не английскими характерами, но датскими или же
мавританскими, потому как остерегался, - великодержавные имперские амбиции
Лондона были тогда так же сильны, как у нас сейчас... Помните, Пушкин звал
к революции? Но ведь он, изволите ли видеть, при этом подзаголовочек
ставил: мол, "из Шенье"...

Горький удовлетворенно оглядел удилища, легко, по-морски, поднялся, не
страшась раскачать лодку, перескочил через сиденье и сказал:
- Давайте-ка на корму, снимайте куртку, загорайте, я погребу чуток.
- Но я не устал.
- А лицо - белое. Погодите, молоком отопьетесь, ухой вас раскормлю -
вот тогда гребите себе на здоровье, а сейчас отдохнуть надо, революции
балласт не нужен, более того - тяготит, сиречь вреден.
Дзержинский послушно поднялся и так же легко, устойчиво перебрался на
корму, - побеги из Сибири начинались с таежных рек, умел проходить пороги,
лодку вел одним веслом, споро, играючи, именно такая манера, казалось ему,
была угодна тамошней крутой природе...
- Должен заметить, - сказал Дзержинский, сняв куртку и полуобернувшись
к мягким лучам солнца, словно бы обнимавшим его, - что этот ваш поручик
Хорват в чем-то напоминает мне одного сокамерника, молодого поповича,
боевика, из эсеров, чистейшей души человека, Николеньку Воропаева... Он
часто говорил, что власть намеренно скрывает от людей смысл труда и
подлинную цену работы, внушая им ощущение собственной малости и
ничтожества: "ты знай работай, я - оценю, как мне угодно".
Горький согласно кивнул:
- Ничтожными править легче... Я, литератор Пешков, знаю цену своему
труду, попробуйте-ка заставить меня сделать то, что не приемлю, - не
выйдет!
Кстати, поручик Хорват предлагал, чтобы каждое селение на Руси вело
"Книгу живота", рассказы о прижизненных деяниях человека. Но - чтоб без
чиновников! Пусть, говорил, кто угодно пишет - учительство, земцы, но
только не подпускать нашего департаментского - все изгадит, оболжет,
затолкает в рамки, спущенные из столицы, погубит живое дело...
- Откуда в России такой страх перед чиновной силой, Алексей Максимович?
- Это, изволите ли видеть, оттого, что история наша совершенно
особенная, путаная, трагическая... Если даже здесь, у итальянцев, про
англичан и не говорю, чиновник обслуживает людей д е л а, кои независимы и
лишь поэтому инициативно движут промышленность и строительство, то наш
думский дьяк и его пореформенное порождение - чиновник призваны мешать
появлению сильных и независимых людей хозяйской сметки: конкуренция
самодержавию... На Руси возможен один хозяин, помазанник божий, все
остальные - вчуже нам. Сильных у нас боятся, из-под контроля выйдут,
слишком независимы, а потому дурака и неуча в лоб дураком не назовут,
нельзя. Дзержинский усмехнулся:
- Помню, Николенька Воропаев рассказывал мне, из-за чего разошелся с
отцом...
- Нуте-ка...
- Он всех и каждого спрашивал: "Как живешь?", влезал в душу, требовал
ответа, следил, чтоб никто ни в чем друг от друга не отличался,
предписывал, как надобно жить... А разве кто знает - как надобно жить
каждому? Никто об этом, кроме самого человека, не знает. Человек рожден,
чтоб жить без принуждения, по-своему:
я от тебя ничего не требую - и ты ко мне не лезь. Есть закон, он и
определяет отношения между соседями... Каждого человека обстругать, словно
бревно, чтобы общий дом сложить, - бредовая затея, противуобщественная,
ибо отдает мечтательством, которое в государственных делах кончается
национальным банкротством...
- Любопытно и верно... Где он сейчас, этот Николенька Воропаев?
- Его повесили, Алексей Максимович... Вместе с боевиками Пилсудского...
Год назад...
Горький сделал три резких гребка, чуть не падая на спину, потом бросил
весла:
- Когда я лежал в лазарете, приходя в себя после самоубиения, моим
соседом был прескверный человечишко, как ни горестно сказать, учитель...
Так вот он постоянно вдалбливал мне: нужно уметь хотеть лишь то, что
доступно, сдерживаясь от бесполезной траты жизненных сил, коих нам
отпущено мало... Эк, ведь человечество друг против друга разведено по
углам! Словно в американском боксе... Этот боевик, Николенька Воропаев из
поповичей, и мой учитель ботаники, каково?! Или - жандармский ротмистр, с
ним жизнь свела меня позже... "Нет страны, в коей положение человека,
желающего ей добра, более трагично и смешно, чем в России... У нас нет
нации, - жаловался он мне, своему противнику, - а лишь аморфная масса
людей. Нет классов, а только группы, мертвой хваткой вцепившиеся в свои
интересы, слишком мелкие, чтобы вести общенациональную работу...
Каждый за себя... Наш народ выработал себе представление о некоей
неодолимой силе,, судьбе, которая управляет всем. К людям на Руси она
относится жестоко, но, незримая, она непобедима, бороться с нею дерзко,
бесполезно и смешно... Уж если и бороться, - поучал меня ротмистр, - если
и рисковать, то именно против нашего Рока. А вы на правительство
замахиваетесь... Так ведь правительство, милостивый государь, есть
механизм, созданный нацией, сообразно ея потребностям...

Вот и получается: на словах вы - за народ, а по сути - против него..."
Я потом долго размышлял: это у них в охранке метода такая выработана или
же сам господин ротмистр изволил прийти к эдакому стилю бесед с
поднадзорными? Россия, - Горький неожиданно улыбнулся. - Я же говорю,
самородки... И ротмистр этот отнюдь не исключение...
- Повезло вам, - откликнулся Дзержинский. - Со мной они работали иначе
- палками по спине, до потери сознания...
- Держали за руки и за ноги?
- Это было бы еще более унизительным... Я пообещал им не шелохнуться...
Алексей Максимович, а когда вы стрелялись?
- После работы в социалистических кружках...
Дзержинский покачал головой:
- Действительно, все люди, как вы сказали, разведены по углам ринга...
Я ведь тоже единожды вознамерился уйти из жизни... Когда разочаровался в
том спокойном и сытом мире, где вращался... Но для меня именно кружок
оказался спасением... Я ведь поначалу мечтал быть ксендзом: образ
человека, лишающего себя личного счастья во имя блага паствы, привлекал
меня...
- Схима? Отдача себя ближним? Самопожертвование?
Дзержинский ответил не сразу, словно бы прислушиваясь к самому себе:
- Нет, пожалуй... Скорее, мною двигало желание выявить себя, а уж затем
отдать то, что могу, - но обязательно добрым и сильным людям, имеющим
твердые моральные оценки Добра и зла... Тем, кто живет не страхом,
покорностью, но законом справедливости. Каков этот закон? Прост и ясен:
тот, кто талантлив, живет лучше, ибо общество заинтересовано в талантах,
они стимулируют развитие, ведут за собою мысль и дело... А тот, кто не так
одарен, должен иметь гарантированное право на то, чтобы искать себя. Увы,
далеко не каждый человек рожден талантливым, но ведь способности отпущены
каждому; понять в человеке искру божью, помочь развить ее, обратить во
благо сообщества свободных граждан - угодно человечеству... Не титул,
количество земель или национальность должны гарантировать льготы индивиду,
но лишь ум и справедливость... Это и есть равенство - реальное, а не
схоластическое, церковное...
- Талант - индивидуален, справедливость - категория абстрактная, как
быть с мерками? Как соблюсти пропорцию "закон - человек"? Не соскользнем
ли на привычное чиновное? Это не страшит вас?
- Сначала надо свалить существующий в России ужас, - ответил
Дзержинский.
-
Жизнь - процесс саморегулирующийся, бог даст день, бог даст пищу...
Социализм чужд догме, каждый день будет новым, открытое поле для
поиска, бесстрашное отвержение несостоявшегося, государственные гарантии
талантам в их созидающей деятельности, дискуссии во имя дела, а не
салонной болтовни...
Горький обернулся; до Грота Азуль осталось недалеко, гребков двадцать,
можно рыбалить; достал из кармана широких брюк портсигар, закурил, хмыкнул
в усы:
- Тут у меня в гостях офицер был... Жаловался на Россию... Впрочем, все
на нее жалуются ныне... Так вот он говорил мне, что, мол, русский человек
не может быть социалистом, это евреи выдумали - попытка народа,
рассеянного по миру, к объединению... Я, говорит, видел русских
социалистов, беседовал с ними, даже иногда увлекался перспективами
будущего, но потом быстро трезвел... Это у нас на день, на праздник...
Сегодня социалист, завтра - черт знает кто... Кто виноват в эпидемии
самоубийств? Те, которые вчера учили молодежь - "вперед!", а сегодня
командуют ей "стой!". Настроили юные души на идеалистический лад и,
проиграв партию, отошли в сторону, а те - разбились насмерть... Вера
требует дисциплины... Если я верю - "так надо!" - я сознательно и свободно
ввожу мою волю в общий поток воль, одинаково направленных, имеющих одну со
мною цель... А вот именно этого-то мы не умеем делать... Недавние рабы и
холопы, мы сегодня хотим быть владыками и командовать... Не ошибались
древние, говоря про нас, славян: "Ни в чем между собою не согласны, все
питают друг ко другу вражду, и ни один не хочет повиноваться другому"...
Вот у немцев есть дисциплина... Не пойму, социалисты ли они - в глубоком,
еврейском смысле, то есть насквозь, до костей, - с этим дьявольским
чувством общности, с умением помочь друг другу... Но - дисциплина! Не за
страх, а за совесть! Общая работа, общая ответственность! А мы оттого и
некультурны, что не способны к дисциплине. Мы - подчиняемся, пряча волю
куда-то в темный, глубокий уголок души. Кто-то командует: "Равнение
налево, марш!" - идем налево. "Равнение направо!" - равняемся. Но всегда в
этом есть что-то подневольное, шумное, крикливое и - неискреннее... Мы -
прирожденные анархисты... Но - пассивные при этом. - Горький поднял на
Дзержинского свои бездонные, но в то же время требовательно-цепкие глаза.
- Каково?
Дзержинский ответил убежденно:
- Всякий спад революции, которая по природе своей идейна, порождает
взрыв национализма, копание в истоках, поиск мистических феноменов,
рассечение народных характеров, отход от социальной проблематики... Это -
реакция на поражение, страх, желание уйти от самих себя... А тем более у
нас в империи, где закона, как такового, никогда не существовало...

Англичанин держит народ делом, мы - запретом на него, всеобщим, слепым,
равным запретом на выявление человеческой сути...
- Это вы в корень, - согласился Горький. - Нуте-с, здесь пожалуй,
начнем д е р г а т ь... Так - без наживы, на один лишь блеск крючка -
пробовали?
- Пробовал. На Енисее... Особенно когда мелочь идет косяками - все с а
м о д у р я т, прекрасная копчушка получается.
- Мечтаю побродить по Сибири, край, видимо, совершенно самобытный...
- Да, он еще ждет своего часа... Пожалуй, ни одна часть мировой суши не
была так пронизана идеями революции, как Сибирь: ссылать самых умных и
честных сынов в один из прекраснейших уголков страны! Парадокс...
Горький бросил леску с грузиком в зелено-голубую воду; кисть его
расслабилась, рука стала как у пианиста, кончившего играть гамму;
усмехнувшись чему-то, спросил шепотом:
- Меня, знаете ли, кто-то из критической братии задел за то, что, мол,
слишком вольно трактую психологию пресмыкающихся и птиц, - когда написал
одну из своих сказок, - может, читали, - о соколе...
- Я ее перевел на польский.
- Да ну?! Поляки читали? Что говорили?
- У вас, как и у всякого мастера, есть друзья и враги; ринг; два лагеря.
Наши товарищи учили наизусть... Николенька Воропаев, кстати,
великолепно вас читал...
Ну, а сановная аристократия считает, что русской литературы, как
таковой, не существует, так... журналистика...
- Оп! - радостно воскликнул Горький. - Покл„в! Эк палец удар чувствует!
Выбрав леску, он снял две бело-розовые рыбешки, бросил на днище жестом
профессионального рыбака, с какой-то горделиво-ленивой снисходительностью,
и снова опустил снасть в тугую глубину моря.
Дзержинский почувствовал, как леска, намотанная на указательный палец,
дрогнула, поползла вниз; он не торопился подсекать, смотрел, как зеленое
режет зеленое - леска толщу моря.
- Клюет, клюет! - прошептал Горький. - Тяните же!
Дзержинский покачал головой; почувствовал второй удар - видимо, косяк,
- только не торопиться! Всегда помнил слова Дмитрия Викторовича, лесника
из-под Вятки, - тот впервые водил его на медведя, сдерживал: "Куда бежишь,
храни силу, у тебя разум, у зверя инстинкт, обмозгуй, куда он норовит
уйти, стань на его место, думаешь, медведь куда попадя прет?! Он, Юзя,
живет по своим законам, и оне, милок, тоже разумные. Научись ждать, если
вышел на медведя, ждать и д у м а т ь так, будто сам мишка; тогда -
скрадешь зверя, а иначе упаришься и бабы в деревне будут смеяться:
"Горе-охотник, только сапоги попусту топчет"...
После того как леска у д а р и л а третий раз, Дзержинский начал
выбирать снасть; снял с крючков шесть рыб, целая гирлянда; Горький
несколько обиженно заметил:
- Каждый, кто впервые приходит на ипподром или начинает ловить рыбу,
прикасается к удаче, закон игры... Я, как здешний старожил, ловлю не
торопясь, зато без рыбы никогда не возвращаюсь.
Дзержинский рассмеялся:
- Завидуете?
Горький потянулся за папиросой, кивнул:
- Не без этого... Почувствовали сугубо верно... Между прочим, Ленин
тоже невероятно везуч в рыбалке... Я - по здешней науке, как Джузеппе
учил, а он, изволите ли видеть, по-нашему, по-волжски, приладился и каждый
день меня так облавливал, что я прямо-таки диву давался... Вообще же,
видимо, талантливый человек во всем талантлив, а потому - удачлив...
Знакомы с Владимиром Ильичем?
- Да. Мы вместе работали в Стокгольме и Париже... Ну и, конечно, в
Питере, в шестом году.
- Я, знаете ли, с огромным интересом приглядываюсь к Георгию
Валентиновичу, к Льву Давыдовичу и к нему, к Ленину... Что поразительно, -
я в Лондон, на съезд, вместе с ним приехал, город он знает, как Петербург,
масса знакомых, говорит без акцента, - так вот он, для которого понятие
дисциплины есть некий абсолют, бился с Плехановым и Троцким за то, чтобы
мне был определен статут участника, а не гостя, как настаивали эти
товарищи... Я спросил его, отчего он делает для меня исключение, ведь
вопрос о членстве в партии был главным поводом его раздора с ближайшим
другом, Юлием Цедербаумом-Мартовым, а он ответил, что, мол, вы, Алексей
Максимович, больше многих других партиец - в истинном смысле этого слова,
так сказать, в рабочем... Вы трудитесь, а у наших трибунов сплошь и рядом
трепетная страсть к вулканной болтовне... Членство в партии должно
определяться полезностью работы, производимой человеком ко всеобщему благу
трудящихся... Как ведь точно слова расставил, а? Экий прекрасный лад
фразы! И еще: те в первый же день пригласили меня принять участие в
дискуссии, а Ленин потащил за рукав:
сначала давайте-ка поменяем ваш отель, мне показалось, что в номере
сыро, раскашляетесь, а уж потом почешем языки, бытие, знаете ли,
определяет сознание, а не наоборот... И весь вечер водил меня по отелям,
смотрел, куда окна выходят, спрашивал, с какой стороны солнце встает, -
тщательность, знаете ли, поразительнейшая, совершенно не наша, а чисто
европейская...

- На выборах ЦК были? - спросил Дзержинский.
- Приходилось.
- Он, Ленин, назвал мою кандидатуру...
- Под псевдонимом, ясно?
- Конечно... "Доманский"... Я тогда сидел в тюрьме...
Горький рассмеялся:
- Вот бы о чем писать... Кабинет будущей России формировался в Лондоне,
причем известная часть будущих министров не была приведена к присяге,
поскольку сидела в карцерах...
...Вернулись к домику Джузеппе около одиннадцати, поднялись на
верандочку маленького ресторанчика, Горький спросил два стакана
черно-красного виноградного вина и тарелочку миндаля, жаренного в соли.
Глядя на солнечные высверки, что разбивались о литую гладь зеленого
моря, задумчиво, словно бы прислушиваясь к кому-то, кого он сейчас видел,
Горький заговорил:
- Третьего дня из Неаполя ко мне пожаловал симбирский купец. Сметки
человек ловкой, в деле - хваток и смел, а говорит - с оглядкой... Даже
здесь, за тысячи верст от России, всего страшится... Каждое неосторожное
словцо рождает паузу, думает - как бы подправить его, сделать спокойным,
привычным любому уху.
Но - характер-то неудержим, анархия, несет... "Живем, говорит, без
заранее обдуманного намерения, как господь на душу положит, ухабисто и
тряско - то вправо кинет, то налево мотнет. Раскачались у нас все
внутренние пружины, так что механизм души работает неправильно, шум есть,
а дела не видно...
Чернос

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.