Жанр: Классика
Пушкин части 1-3.
...рушка и Татьянка - фр.) и на скверного Никишку - ce coquin de Nikichka
(этот мошенник Никишка - фр.). Вскоре, однако, все открылось: получена шутливая
записка от одного из юных негодяев с приглашением прибыть в известное святилище
Панкратьевны; записка, по несчастной случайности, попалась в руки Надежды
Осиповны.
Этот день был страшен; дети попрятались, дворни - как не бывало. Надежда
Осиповна сидела за столом сам-друг с Сергеем Львовичем и молча била посуду. В
гневе она была страшна, лицо ее становилось неподвижно, не белое, а белесое,
тусклое; глаза гасли, губы грубели и раскрывались. Она бросала наземь тарелку за
тарелкой. Когда полетел графин Сергея Львовича и вино полилось по полу, он,
дрожа от страха, обиды и гнева, внезапно разъярился, ощетинился и щелкнул со
стола рюмку. Это было неожиданностью для Надежды Осиповны.
- Ах, вы бьете посуду? - сказала она, бледная, спокойная и страшная. - Бейте ее
chez votre Pankratievna (у вашей Панкратьевны - фр.). - Глаза ее забегали,
красные жилки налились в них.
Сергей Львович медленно встал и закинул голову Во всей фигуре его было
необыкновенное достоинство. Надежда Осиповна, окаменев, смотрела на него
- Mon ange, - сказал он тонким голосом, еле переводя дух, но уже с торжеством, -
я еду на войну, на поле сражений.
Надежда Осиповна смешалась. Она посмотрела на битую посуду; поведение супруга
озадачило ее Она боялась и мысли о том, что Сергей Львович станет военным, -
тогда ее власти как не бывало, а его к обеду не дождешься Притом мысль о том,
что она останется вдовою с кучей ребятишек, пугала ее, с другой стороны, если
Сергей Львович действительно собирался на войну, это отчасти оправдывало его
действия у Панкратьевны Все военные вольно вели себя Сергей Львович перевел дух
Быстрой походкой он направился в переднюю, громко велел казачку подавать шинель
и пошел со двора - может быть, определяться в какой-нибудь полк.
Надежда Осиповна верила и не верила. Она бесилась на мужа, который играет перед
нею такую недостойную комедию, и на себя, что довела его до отъезда в
действующую армию. Больше же всего на то, что он, провинившись, остался
победителем, а она в дурах.
Надежду Осиповну словно ветром понесло в девичью. Девки сидели не дыша. В углу
она вдруг заметила Александра и широко открыла глаза. В ее отсутствие и у мужа и
у сына завелись новые привычки. Она схватила его за ворот и почти понесла в
комнаты.
У порога своей спальни она столкнулась с Ариною. У Арины было бледное лицо,
спокойное, и глаза как бы сразу выцвели и ввалились.
Надежда Осиповна толкнула ее плечом, Арина охнула и прислонилась к косяку.
- Тварь! - сказала Надежда Осиповна, не смея взглянуть на нее.
Потом Арина отошла от дверей и пропустила мать с сыном.
Когда дверь за ними закрылась, она еще немного постояла.
- Розог! - крикнула Надежда Осиповна.
Арина перекрестилась и пошла. В людской она села на скамью, прямо и сложа руки
на коленях. Уже бежал казачок с розгами на барынин зов; она еще больше побелела
и взялась рукой за сердце.
Надежда Осиповна била сына долго, пока не устала. Сын молчал. Потом,
отдышавшись, она бросилась в подушки и заснула, усталая. Арина долго еще сидела
в темной людской. Потом она пошарила в своем сундучке, нашла пузырек, отпила;
полегчало немного; она еще выпила; потом до дна. И только тогда, уже пьяная,
качаясь из стороны в сторону, заплакала скупыми, мелкими слезами.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Ни осенью, ни зимою Сергей Львович на войну не пошел. Война шла теперь и с
французами и с турками. Старики московские говорили о ней резко. Наполеон
побеждал; государь, по известиям, плакал. Главнокомандующий, старец генерал
Каменский, в каждом донесении молил его уволить, а вскоре, по слухам, и вправду
бежал из армии.
Оды писались и печатались ежедневно; многие из них были посвящены
градоначальнику, а под конец всем прискучили. Сергей Львович остыл вместе со
всеми.
Между тем в Москве шли маскарады, и на одном из них Сергей Львович и Надежда
Осиповна были свидетелями забавной драки, происшедшей между двумя приятелями за
прекрасную мадам Кафка; оба вцепились друг другу в волосы. Это было до крайности
забавно, но они мало смеялись, потому что были в ссоре.
Зимою был взят к Александру гувернер. Долго выбирали, и наконец Александра
взялся воспитывать не кто иной, как сам граф Монфор. Впрочем, это был уже не
прежний Монфор: нос его заострился и покраснел, панталоны всегда засалены,
убогое жабо трепалось у него на груди; он был по-прежнему любезен, но почти
всегда слишком весел и болтлив. По вечерам он играл немного на флейте. Спал он в
одной комнате с Александром, и мальчик подружился со своим воспитателем. Шалости
Александра француз охотно прощал.
Они много гуляли по московским улицам и садам, и воспитатель при этом лепетал,
говорил без умолку. Вскоре Александр узнал о скандальных и забавных историях
французского двора, начиная с маркиза Данжо.
Вставая поутру, француз пил целебный бальзам, после чего веселел; пил его и
вечером, если не играл на флейте; с удовольствием рисовал на клочках бумаги все,
что приходило на ум, чаще всего головы и ножки парижских его подруг; профили
были похожи один на другой, а ножки были разные.
Однажды он рассказал мальчику о всех славных поединках двух царствований.
Поставив его перед собою на расстоянии трех шагов, он учил его обороняться. Шпаг
у них не было, но Монфор пришел в такой азарт, что крикнул Александру:
- Вы убиты!
Вообще он часто рассказывал Александру о парижском свете, театре, а раз, выпив
бальзаму, свесил голову и заплакал.
Весною всей семьей поехали к бабушке Марье Алексеевне в Захарове. Михайловское
было далеко, все там не устроено, и никто их не ждал.
Это была первая дорога и первая деревня в его жизни. Ямщик на козлах пел одну и
ту же песню без конца и начала, стегал лошадей, потом пошли полосатые версты,
редкие курные избы и кругом холмы, поля и рощицы, еще голые и мытые последними
дождями. Он жадно слушал всю эту незнакомую музыку - песню колес и ямщика - и
вдыхал новые запахи: дегтя, дыма, ветра. Черные лохматые псы, заливаясь и скаля
зубы, лаяли.
Это была столбовая дорога, которую иногда бранили отец и дядя, - холмистая,
грязная, с пустыми сторожевыми будками; помещичьи дома белели на пригорках, как
кружево.
Александру в пути никто не докучал наставлениями. Француз под действием дороги
или бальзама дремал.
Езда полюбилась Александру - он не слезал бы с брички; всех трясло и
подбрасывало на ухабах.
Надежда Осиповна молчала всю зиму.
Сергей Львович, зная, что не получит ответа, и все же надеясь, сладким голосом
быстро ее спрашивал:
- Где, душа моя, книжка Лебреня, помнишь, маленькая, я еще намедни ее читал - не
могу найти, Александр не взял ли? - встречал чужой взгляд и полное молчание.
Даже то, что Александр взял эту книгу, не занимало ее. Она умела молчать. Сергей
Львович томился и таял, носил ей подарки, принес даже раз фермуар на последние;
не то старался привлечь внимание другим - говорил за обедом, что дичь протухла,
со вздохом отодвигая тарелку, не ел дичи. Дичь была своя, мороженая и
действительно протухшая, но Надежда Осиповна молчала. Сергей Львович
разговаривал с нею единственно вздохами, и вздохи его были разнообразны: то
тихие и глубокие, с пришептыванием, то громкие и быстрые.
В пути они заметно стали друг к другу ласковее. Перед самым Захаровом Надежда
Осииповна опять надулась; у Звенигорода Сергей Львович умилился: на балконе
сидела барышня и пела весьма тонким голосом:
Коль надежду истребила
В страстном сердце ты моем
Лицо у Надежды Осиповны вдруг пошло пятнами, глаза потускнели, грудь сильно
дышала. Она, не отрываясь, жадно смотрела в лицо Сергею Львовичу. Он заметил ее
взгляд, сжался, отвернулся и сказал беззаботно ямщику:
- Погоняй, погоняй - заснул!
Жена его в ревности была страшна, рука у нее была тяжелая.
Заметив, что пение понравилось Сергею Львовичу, Надежда Осиповна сказала сквозь
зубы:
- Какая старая! Точно комар.
В Захарове вся семья разбрелась в разные стороны. Сергей Львович с французской
книжкою в руках гулял в рощице. Рощица была невелика, но туда девки ходили по
ягоды. Надежда Осиповна сидела над прудом и часами смотрела на воду. Что именно
привлекало ее внимание, оставалось загадкою для дворни. Александр же с
гувернером бродили по дорогам. Марья Алексеевна разводила руками:
- Все врозь!
Дети жили в дряхлом флигеле, в стороне от господского дома. В большой комнате
помещалась Олинька с младшими, у Александра и Николая с гувернером была особая
комната.
Олинька, востроносая, желтенькая, миловидная, была ханжой. Тетка Анна Львовна
научила ее молиться утром и перед сном за папеньку, маменьку, братца Николиньку,
братца Лелиньку и братца Сашку. Олинька была в дружбе с Николинькой, она с утра
бегала в большой дом приласкаться к бабушке и матери, и Николинька с нею. Она с
нетерпением семенила тонкими ножками, пока ее не замечали, и сразу приседала.
Бабушка, которая однажды видела, как Олинька молилась, ожидая одобрения,
осталась недовольна:
- Вся эта богословия Аннеткина да Лизкина - бог с ней. Мироносицы!
Николинька был любимец отца; с острым пушкинским носиком, который он уже поотцовски
вздергивал, когда горячился, вспыльчивый и слабый. С Александром он,
случалось, дирался и бегал на него жаловаться отцу, который, в свою очередь,
жаловался матери.
Ссора родителей была на руку Александру - его с Монфором на время забыли. Только
бабка брала его за подбородок, смотрела долго, серьезно ему в глаза и, потрепав
по голове, растерянно вздыхала.
Из его окна виден был пруд, обсаженный чахлыми березками; на противоположной
стороне чернел еловый лес, который своею мрачностью очень нравился Надежде
Осиповне - он был в новом мрачном духе элегий - и не нравился Сергею Львовичу.
Господский дом и флигель стояли на пригорке. Сад был обсажен старыми кленами. В
Захарове везде были следы прежних владельцев - клены и тополи были в два ряда:
следы старой, забытой аллеи. В роще Сергей Львович читал чужие имена, вырезанные
на стволах и давно почернелые. Часто встречалась на деревьях и старая эмблема -
сердце, пронзенное стрелою, с тремя кружками - каплями, стекающими с острия;
имена были все расположены парами, что означало давние свидания любовников.
Захарове переходило из рук в руки - новое, неродовое, невеселое поместье. Никто
здесь надолго не оседал, и хозяева жили как в гостях.
Сергей Львович впадал в отчаяние от всей этой семейственной меланхолии и
помышлял, как бы удрать.
Только бездомный Монфор чувствовал себя прекрасно: свистал, как птица,
равнодушно и быстро рисовал виды Захарова, все одни и те же - зубчатый лес,
пруд, похожий на все пруды, а на месте господского деревянного дома - замок с
высоким шпилем. Он часто водил Александра в Вяземы, соседнее богатое село, где
каждый раз обновлял запас своего бальзама. Говорливые крестьянки здоровались с
барчонком; в селе много уже перевидали захаровских владельцев. Стояла в Вяземах,
накренясь, колокольня, строенная чуть ли не при Годунове, рядом малая церковь,
но даже старики не знали, кто их строил и что раньше здесь, в Вяземах, было.
Умирая от безделья, Сергей Львович вздумал в праздник всею семьею поехать в
Вяземы к обедне.
Дряхлая колымага, которая привезла Пушкиных в Захарове, загромыхала по дороге,
грозя рассыпаться. Бабы с удивлением присматривались к барам и отвешивали низкие
поклоны.
- Вот коляска, что колокол, - говорили они, когда Пушкины проезжали.
Колокол в Вяземах был разбитый.
Сергей Львович во время службы заметил бледную барышню, соседскую дочку, и
украдкой метнул в нее взгляд, но барышня была пуглива и ускользнула незаметно.
Сергей Львович остался недоволен сельским старым, полуслепым иереем, не
выказавшим достаточного внимания к захаровским барам.
Вечером затеялся у него разговор с Монфором. Монфор полагал, что вера необходима
для простонародья, но из духовных книг твердо знал одну: "Занятия святых в Полях
Елисейских", а в ней более всего главу о маскарадах. Сергею Львовичу после
вяземской церкви пришлись по душе суждения Монфора. Он решительно почувствовал
себя маркизом. Вечер кончился тем, что Монфор прочел стихи Скаррона о загробной
стране:
Tout pres de l'ombre d'un rocher
J'apercu l'ombre d'un cocher,
Qui, tenant l'ombre d'une brosse,
En frottait l'ombre d'un carrosse.
(У тени скалы
Я заметил тень кучера,
Который тенью щетки
Тер тень кареты - фр.)
Сергей Львович был в восторге и потрепал по голове сидевшего рядом Александра.
В Вяземах бывали базары столь шумные, что пьяные песни долетали до Захарова и
огорчали Марью Алексеевну:
- Как на постоялом дворе, и никакого на бар внимания!
Она говорила это тихонько, втайне разочарованная своим новым поместьем. На
захаровских помещиков окрестные мужики обращали мало внимания.
Александр и Николинька купались, слушали пенье иволги в кустах, ходили с
Монфором в Вяземы обновлять запас бальзама, и однажды Александр, отстав, увидел
чудесное явление: в реке купалась полногрудая нимфа, распустив волосы. Она то
подымалась, то опускалась в воде. Сердце его забилось. Потом нимфу окликнули
издалека:
- Наталья!
Она ответила кому-то звонко, приставив к губам ладони:
- Ау! - и снова стала подыматься и опускаться. Вечером, в первосонье, кто-то
поцеловал его в лоб, Когда через два дня он встретил в рощице барышню в белом
платье, с цветами в руках, он обомлел и почувствовал, что жить без нее не может
и умрет. Монфор поклонился - это была барышня из соседней усадьбы. Он нетвердо
знал ее фамилию - Юшкова, Шишкова, Сушкова, quelque chose (что-то - фр.) на -
ова.
Александр стал ходить в рощицу, она долго не являлась. Наконец он решил, что она
гуляет там по вечерам, и, обманув бдительность Монфора, при свете луны прошелся
по знакомой дорожке. Она сидела на скамье и вздыхала, смотря на луну. Тонкая
косынка вздымалась и опускалась у нее на груди. Это была та прозрачная косынка и
те бледные перси, о которых вместе с луною он читал в чьих-то стихах.
Она прислушалась; заслышав шорох, закрылась веером и громко задышала. Увидя
Александра, она удивилась и засмеялась; она точно ждала кого-то другого. Щеки ее
пылали, платье было легкое. Она заговорила с Александром. Он хотел отвечать, но
голос у него пропал, и он в смятении убежал.
Сергею Львовичу мирная жизнь в Захарове да и самое Захарове очертели. Он не был
рожден для сельской тишины. Как-то он сказал за обедом, что должен спешить в
Москву и если в Захарове задержится - карьер его потерян. Уехать, однако, ему не
пришлось: в самый день его отъезда заболел Николинька и в три дня умер. Никто не
был к этому приготовлен.
Когда хоронили брата, Александр смотрел по сторонам. Было теплое утро;
малодушного отца под руки вели за гробом; Надежда Осиповна молча шла до самой
церкви, никем не поддерживаемая. Олинька, глядя на отца, много плакала. Когда
слезы не шли, она притворно и жалобно всхлипывала; ей в самом деле было жаль
братца. Маленького Левушку несли на руках, но и он ничем не нарушал печального
чина: он спал. Один Александр был равнодушен. Он вместе со всеми приложился к
бледному лбу и не узнал того, кого еще неделю назад дразнил. Странное
спокойствие мертвеца поразило его. Это была первая смерть, которую он видел.
Древний старик в сермяге сидел на паперти и опирался на посох. Он низко, истово
кланялся, и медяки падали к его ногам.
Пение птиц и белая каменная ограда были для него в это утро новы. Древняя
звонница у церкви стояла накренясь, угрожая падением. Довременная тишина и
спокойствие были кругом; вяземские бабы теснились молча. Тут же у церкви
Николиньку и погребли. Мать прижала Левушку к груди и так вернулась домой.
С этого дня Надежда Осиповна из всех детей замечала одного Левушку. Она не
смотрела на Александра. Зато Сергей Львович теперь за него принялся.
Сергей Львович, ведя жизнь эфемера, не был подготовлен к несчастьям. Он ничего,
кроме страха, не почувствовал и впал в удивительное малодушие. То болтал как ни
в чем не бывало, то за обедом внезапно прыскал и разражался слезами. С горя он
стал подолгу спать.
- Que la volonte du ciel soit faite! (Да свершится воля неба! - фр.) - говорил
он иногда с шумным вздохом и разводил руками.
Встревоженный и раздосадованный тем, что Александр не плачет, а также тем, что
сам не всегда чувствует горе, Сергей Львович упрекал его в бессердечии и
черствости. Надежда Осиповна, равнодушная ко всему, прислушивалась. Они
примирились после смерти сына и сошлись взглядами на Александра и его поведение.
Александр был холодный, бессердечный и неблагодарный; Монфор не имел на него
влияния - influence, которого ожидали.
Не дождавшись осени, Пушкины выехали. В это утро Александр был особенно тревожен
и перед самым отъездом пропал. Его нашли в роще; он сидел на земле, прижавшись к
скамейке.
Загрохотала несчастная пушкинская колымага, рассыпавшаяся от сухости, немазаная,
со стонущими колесами.
Бездомный француз, подкрепившись бальзамом, лепетал, сидя в одной телеге с
Александром:
Oh! l'ombre d'un cocher!
Oh! l'ombre d'une brosse!
Oh! l'ombre d'un carrosse!
(О, тень кучера!
О, тень щетки!
О, тень кареты! - фр.)
Рассветало, он просыпался. Ложный, сомнительный свет был в комнате. Белели
простыни, Левушка дышал, Монфор сопел. Он прислушивался. Слух у него был острый
и быстрый, как у дичи, которую поднял охотник. Медленно скрипела по улице
повозка - ехал водовоз. Наступала полная тишина - раннее утро.
Он быстро сползал с постели и бесшумно шел, минуя полуоткрытые двери, в
отцовский кабинет. Босой, в одной сорочке, он бросался на кожаный стул и,
подогнув под себя ногу и не чувствуя холода, читал. Давно были перелистаны и
прочтены маленькие книжки в голубых обертках. Он узнал Пирона. В маленькой
истрепанной книжке была гравюра: толстый старик с тяжелым подбородком,
плутовскими глазами и сведенными губами лакомки. Он сам написал свою эпитафию:
"Здесь лежит Пирон. Он не был при жизни ничем, даже академиком". Отчаянная
беспечность этого старика, писавшего веселые сказки, смысл которых он уже
понимал, понравилась ему даже более, чем шаловливый и хитрый Вольтер. Любимым
героем его был дьявол, при одном упоминании о котором тетушка Анна Львовна
тихонько отплевывалась. Однако дьявол у Пирона был превеселый молодец и ловко
дурачил монахинь и святых С огорчением он подумал, что в Москве нет человека,
похожего на этого мясистого поэта.
Ему нравились путешествия. Он любил точность в описаниях, названия городов,
цифры миль: чем больше было миль, тем дальше от родительского дома.
На столе у отца лежали нумера "Московских ведомостей", которые получались дважды
в неделю. Он читал объявления. Названия вин, продававшихся в винной лавке, -
Клико, Моэт, Аи - казались ему музыкой, и самые звуки смутно нравились.
Русских книг он не читал, их не было. Сергей Львович, правда, читал журнал
Карамзина, но никогда не покупал его.
На окне лежал брошенный том Державина, взятый у кого-то и не отданный; прочтя
страницу, он отложил его.
Однажды заветный шкал привлек его внимание: ящик был открыт и выдвинут, отец
забыл его закрыть. Он заглянул. Толстый, переплетенный в зеленый сафьян том
лежал там, пять-шесть книжек в кожаных переплетах, какие-то письма. Книги и
сафьянный том оказались рукописными, а письма - стихотворениями и прозою.
Прислушавшись, не идет ли кто, он принялся за них.
Все было написано по-русски, разными почерками, начиная со старинного,
квадратного, вроде того, которым писал камердинер Никита, и кончая легким
почерком отца. Тетради эти подарил Сергею Львовичу еще в гвардейском полку его
дальний родственник, "кузен", гвардии поручик, который с тех пор куда-то сгинул;
а потом уже Сергей Львович сам их дописывал. В тетрадях еще держался крепкий
гвардейский дух табака.
Сафьянная тетрадь называлась: "Девическая игрушка", сочинение Ивана Баркова. Он
отложил ее, твердо решившись прочесть со временем всю, и листнул тетрадь в
кожаном переплете. Он прочел несколько страниц и, изумленный, остановился. Это
было во сто раз занимательнее Бьеврианы с ее хитрыми каламбурами На первой же
странице прочел он краткие стихи, посвященные покойному императору Павлу:
Сколь Павловы дела премудры, велики,
Доказывают нам то невски голики
На бюст его же:
О ты, премудра мать российского народа!
Почто произвела столь гнусного урода!
Дальше следовали стихи о "свойствах министров":
Хоть меня ты здесь убей,
Всех умнее Кочубей
Лопухин же всех хитрей,
Черторысской всех острей,
Чичагов из всех грубей,
Завадовский - скупей,
А Румянцев всех глупей,
Вот характер тех людей
Тут же был написан весьма простой ответ на изображение свойств министров:
Хоть меня ты убей,
Из всех твоих затей и т. д.
Простодушие стихов, их просторечие показались ему удивительно забавны. В них
упоминались имена людей, о которых иногда вскользь говорили отец и дядя Василий
Львович в разговорах скучных, после которых Сергей Львович всегда был недоволен,
- разговорах о службе
Послание к Кутайсову
Пришло нам время разлучиться,
О граф надменный и пустой,
Нам должно скоро удалиться
От мест, где жили мы с тобой,
Где кучу денег мы накрали,
Где мы несчастных разоряли
И мнили только об одном,
Чтоб брать и златом и сребром
Ему нравились быстрые решительные намеки в стихах, в конце каждого куплета, хотя
он и не все в них понимал:
И случай вышел бы иной,
Когда б не спас тебя Ланской
Сатира на правительствующий сенат поразила его своею краткостью:
Лежит Сенат в пыли, седым покрытый мраком
Восстань! - рек Александр Он встал - да только раком
Больше всего пришлась ему по душе длинная песнь про Тверской бульвар:
Жаль расстаться мне с бульваром,
Туда нехотя идешь
Сначала говорилось о каких-то франтах, которых он не знал. И вдруг наткнулся он
на имя Трубецких:
Вот Анюта Трубецкая
Сломя голову бежит,
На все стороны кивая,
Всех улыбками дарит
За ней дедушка почтенный
По следам ее идет
Не было сомнения: это было написано о Трубецких-Комод - деде и тетке Николиньки.
Стихи, написанные о знакомых, показались ему необыкновенными. А на другой
стороне листка торопливым почерком отца была изображена элегия, в которой
Александр узнал прошлогоднее стихотворение дяди Василья Львовича. Во всем этом
была какая-то тайна.
Все почти в тетрадях было безыменное (только на сафьянной было имя: Барков),
иногда только мелькали внизу таинственные литеры, но они не были похожи на
подписи в письмах или бумагах.
Уже на двор из людской вышла сонная девка и, позевав, плеснула водой себе на
руки, уже кряхтенье Монфора, собиравшегося выпить бальзаму, как будто
раздавалось издали, а он, босой, в одной рубашке, читал "Соловья":
Он пел, плутишка, до рассвету
"Ах, как люблю я птицу эту! -
Катюша, лежа, говорит -
От ней вся кровь в лице горит"
Меж тем Аврора восходила
И тихо тихо выводила
Из моря солнце за собой
Пора, мой друг, тебе домой
И правда, была уже пора.
Он не чувствовал холода в нетопленой отцовской комнате, глаза его горели, сердце
билось. Русская поэзия была тайной, ее хранили под спудом, в стихах писали о
царях, о любви, то, чего не говорили, не договаривали в журналах. Она была
тайной, которую он открыл.
Смутные запреты, опасности, неожиданности были в ней.
Зазвонил ранний колокол. Чьи-то шаги раздались. Ключ торчал в откидной дверце
шкапа. Быстро он прикрыл ее, сжал в руке ключ и бесшумно пронесся к себе. Он
успел еще броситься в постель и притвориться спящим. Сердце его билось, и он
торжествовал. Монфор, пивший уже бальзам, погрозил ему пальцем.
В неделю тайный шкап был прочтен. Всего страшнее и заманчивее был Барков.
По французским книжкам он постиг удивительный механизм любви. Тайны оказались
ближе, чем он мог догадаться. Любовь была непрерывной сладостной войной, с
хитростями и обманами; у нее даже были, судя по одной эпиграмме, свои инвалиды,
которые переходили на службу Вакху. Но у Баркова любовь была бешеной, кабацкой
дракой, с подножками, с грозными окриками, и утомленные ею люди, как загнанные
кони, клубились в мыле и пене. В десять лет он узнал такие названия, о которых
не подозревал француз Монфор Он читал Баркова, радуясь тому, что читает
запретные стихи; над тетушкой Анной Львовной, которая приказывала ему выйти
всякий раз, когда Сергей Львович намекал за столом на чьи-то московские шалости,
он смеялся, скаля белые зубы. Вообще в этом чтении была та приятность, что он
стал более понимать отца. Он принимал войну, которую объявили ему отец, мать и
тетка Анна Львовна.
Сергей Львович не заметил, что заветный шкап не заперт Все большая оброшенность
была везде в доме; ничто не исчезало, все было на своем месте, но ему вдруг
иногда казалось, что люди воруют, что кто-то залил его новый цветной фрак, и
тогда, сморщив брови, он затевал бесконечные и тщетные споры и жалобы,
кончавшиеся громкими вздохами и воплями. Так как он не мог кричать на Надежду
Осиповну, он кричал на Никиту, который к этому привык. Новый фрак был старый, а
залил его сам Сергей Львович.
Александру уже шел десятый год. Ольге - двенадцать. Пришлось поневоле нанять
учителя, потому что Монфор не мог со всем управиться. Учителю платили, его по
праздникам приглашали к столу, а успехи были сомнительны. Поп из соседнего
прихода, которого рекомендовала Анна Львовна, говорил, что Александр Сергеевич
закона божия не разумеет и катехизиса бежит. Надежда Осиповна и Сергей Львович,
которые тоже мало разумели катехизис, с немалым отчаянием смотрели на Сашку.
Кроме того, детей нужно было одевать, и это было сущим проклятием и для Сергея
Львовича и для Надежды Осиповны. Покупать для Сашки и Ольки сукно на платье во
французской лавке! Дети ходили в обносках. Арина кроила какую-то ветошь для
Ольги, а Никита, который отчасти был портн
...Поділитися у соцмережах