Жанр: Классика
Первая любовь
...и
легкой походкой шел отец.
- Это княжна? - спросил он меня.
- Княжна.
- Разве ты ее знаешь?
- Я ее видел сегодня утром у княгини.
Отец остановился и, круто повернувшись на каблуках, пошел назад.
Поравнявшись с Зинаидой, он вежливо ей поклонился. Она также ему
поклонилась, не без некоторого изумления на лице, и опустила книгу. Я
видел, как она провожала его глазами. Мой отец всегда одевался очень
изящно, своеобразно и просто; но никогда его фигура не показалась мне более
стройной, никогда его серая шляпа не сидела красивее на его едва поредевших
кудрях.
Я направился было к Зинаиде, но она даже не взглянула на меня, снова
приподняла книгу и удалилась.
VI
Целый вечер и следующее утро я провел в каком-то унылом онемении.
Помнится, я попытался работать и взялся за Кайданова - но напрасно мелькали
передо мною разгонистые строчки и страницы знаменитого учебника. Десять раз
сряду прочел я слова: "Юлий Цезарь отличался воинской отвагой" - не понял
ничего и бросил книгу. Перед обедом я опять напомадился и опять надел
сюртучок и галстух.
- Это зачем? - спросила матушка. - Ты еще не студент, и бог знает,
выдержишь ли ты экзамен. Да и давно ли тебе сшили куртку? Не бросать же ее!
- Гости будут, - прошептал я почти с отчаянием.
- Вот вздор! какие это гости!
Надо было покориться. Я заменил сюртучок курткой, но галстуха не снял.
Княгиня с дочерью явилась за полчаса до обеда; старуха сверх зеленого, уже
знакомого мне платья накинула желтую шаль и надела старомодный чепец с
лентами огненного цвета. Она тотчас заговорила о своих векселях, вздыхала,
жаловалась на свою бедность, "канючила", но нисколько не чинилась: так же
шумно нюхала табак, так же свободно поворачивалась и ерзала на стуле. Ей
как будто и в голову не входило, что она княгиня. Зато Зинаида держала себя
очень строго, почти надменно, настоящей княжной. На лице ее появилась
холодная неподвижность и важность - и я не узнавал ее, не узнавал ее
взглядов, ее улыбки, хотя и в этом новом виде она мне казалась прекраснрй.
На ней было легкое барежевое платье с бледно-синими разводами; волосы ее
падали длинными локонами вдоль щек - на английский манер; эта прическа шла
к холодному выражению ее лица. Отец мой сидел возле нее во время обеда и со
свойственной ему изящной и спокойной вежливостью занимал свою соседку. Он
изредка взглядывал на нее - и она изредка на него взглядывала, да так
странно, почти враждебно. Разговор у них шел по-французски; меня, помнится,
удивила чистота Зинаидина произношения. Княгиня, во время стола,
по-прежнему ничем не стеснялась, много ела и хвалила кушанья. Матушка
видимо ею тяготилась и отвечала ей с каким-то грустным пренебрежением; отец
изредка чуть-чуть морщил брови. Зинаида также не понравилась матушке.
- Это какая-то гордячка, - говорила она на следующий день. - И
подумаешь чего гордиться - avec sa mine de grisette! [с ее внешностью
гризетки! (фр.)]
- Ты, видно, не видала гризеток, - заметил ей отец.
- И слава богу!
- Разумеется, слава богу... только как же ты можешь судить о них? На
меня Зинаида не обращала решительно никакого внимания. Скоро после обеда
княгиня стала прощаться.
- Буду надеяться на ваше покровительство, Марья Никонаевна и Петр
Васильич, - сказала она нараспев матушке и отцу. - Что делать! Были
времена, да прошли. Вот и я - сиятельная, - прибавила она с неприятным
смехом, - да что за честь, коли нечего есть.
Отец почтительно ей поклонился и проводил ее до двери передней. Я
стоял тут же в своей куцей куртке и глядел на пол, словно к смерти
приговоренный. Обращение Зинаиды со мной меня окончательно убило. Каково же
было мое удивление, когда, проходя мимо меня, она скороговоркой и с прежним
ласковым выражением в глазах шепнула мне:
- Приходите к нам в восемь часов, слышите, непременно.
Я только развел руками - но она уже удалилась, накинув на голову белый
шарф.
VII
Ровно в восемь часов я в сюртуке и с приподнятым на голове коком
входил в переднюю флигелька, где жила княгиня. Старик слуга угрюмо
по-сметрел на меня и неохотно поднялся с лавки. В гостиной раздавались
веселые голоса. Я отворил дверь и отступил в изумлении. Посреди комнаты, на
стуле, стояла княжна и держала перед собой мужскую шляпу; вокруг стула
толпились пятеро мужчин. Они старались запустить руки в шляпу, а она
поднимала ее кверху и сильно встряхивала ею. Увидевши меня, она вскрикнула:
- Постойте, постойте! новый гость, надо и ему дать билет, - и, легко
соскочив со стула, взяла меня за обшлаг сюртука. - Пойдемте же, - сказала
она, - что вы стоите? Messieurs [Господа (фр )], позвольте вас познакомить:
это мсьё Вольдемар, сын нашего соседа. А это, - прибавила она, обращаясь ко
мне и указывая поочередно на гостей, - граф Малевский, доктор Лушин, поэт
Майданов, отставной капитан Нирмацкий и Беловзоров, гусар, которого вы уже
видели. Прошу любить да жаловать.
Я до того сконфузился, что даже не поклонился никому; в докторе Лушине
я узнал того самого черномазого господина, который так безжалостно меня
пристыдил в саду; остальные были мне незнакомы.
- Граф! - продолжала Зинаида, - напишите мсьё Вольдемару билет.
- Это несправедливо, - возразил с легким польским акцентом граф, очень
красивый и щегольски одетый брюнет, с выразительными карими глазами, узким
белым носиком и тонкими усиками над крошечным ртом. - Они не играли с нами
в фанты.
- Несправедливо, - повторили Беловзоров и господин, названный
отставным капитаном, человек лет сорока, рябой до безобразия, курчавый, как
арап, сутуловатый, кривоногий и одетый в военный сюртук, без эполет,
нараспашку.
- Пишите билет, говорят вам, - повторила княжна. - Это что за бунт?
Мсьё Вольдемар с нами в первый раз, и сегодня для него закон не писан.
Нечего ворчать, пишите, я так хочу.
Граф пожал плечами, но наклонил покорно голову, взял перо в белую,
перстнями украшенную руку, оторвал клочок бумаги и стал писать на нем.
- По крайней мере, позвольте объяснить господину Вольдемару, в чем
дело, - начал насмешливым голосом Лушин, - а то он совсем растерялся.
Видите ли, молодой человек, мы играли в фанты; княжна подверглась штрафу, и
тот, кому вынется счастливый билет, будет иметь право поцеловать у ней
ручку. Поняли ли вы, что я вам сказал?
Я только взглянул на него и продолжал стоять как отуманенный, а княжна
снова вскочила на стул и снова принялась встряхивать шляпой. Все к ней
потянулись - и я за другими.
- Майданов, - сказала княжна высокому молодому человеку с худощавым
лицом, маленькими слепыми глазками и чрезвычайно длинными черными волосами,
- вы, как поэт, должны быть великодушны и уступить ваш билет мсьё
Вольдемару, так, чтобы у него было два шанса вместо одного.
Но Майданов отрицательно покачал головой и взмахнул волосами. Я после
всех опустил руку в шляпу, взял и развернул билет... Господи! что сталось
со мною, когда я увидел на нем слово: поцелуй!
- Поцелуй! - вскрикнул я невольно.
- Браво! он выиграл, - подхватила княжна. - Как я рада! - Она сошла со
стула и так ясно и сладко заглянула мне в глаза, что у меня сердце
покатилось. - А вы рады? - спросила она меня
- Я?.. - пролепетал я.
- Продайте мне свой билет, - брякнул вдруг над самым моим ухом
Беловзоров. - Я вам сто рублей дам.
Я отвечал гусару таким негодующим взором, что Зинаида захлопала в
ладоши, а Лушин воскликнул: молодец!
- Но, - продолжал он, - я, как церемониймейстер, обязан наблюдать за
исполнением всех правил. Мсьё Вольдемар, опуститесь на одно колено. Так у
нас заведено.
Зинаида стала передо мной, наклонила немного голову набок, как бы для
того, чтобы лучше рассмотреть меня, и с важностью протянула мне руку. У
меня помутилось в глазах; я хотел было опуститься на одно колено, упал на
оба - и так неловко прикоснулся губами к пальцам Зинаиды, что слегка
оцарапал себе конец носа ее ногтем.
- Добре! - закричал Лушин и помог мне встать.
Игра в фанты продолжалась. Зинаида посадила меня возле себя. Каких ни
придумывала она штрафов! Ей пришлось, между прочим, представлять "статую" -
и она в пьедестал себя выбрала безобразного Нирмацкого, велела ему лечь
ничком, да еще уткнуть лицо в грудь. Хохот не умолкал ни на мгновение. Мне,
уединенно и трезво воспитанному мальчику, выросшему в барском степенном
доме, весь этот шум и гам, эта бесцеремонная, почти буйная веселость, эти
небывалые сношения с незнакомыми людьми так и бросились в голову. Я просто
опьянел, как от вина. Я стал хохотать и болтать громче других, так что даже
старая княгиня, сидевшая в соседней комнате с каким-то приказным от
Иверских ворот, позванным для совещания, вышла посмотреть на меня. Но я
чувствовал себя до такой степени счастливым, что, как говорится, в ус не
дул и в грош не ставил ничьих насмешек и ничьих косых взглядов. Зинаида
продолжала оказывать мне предпочтение и не отпускала меня от себя. В одном
штрафе мне довелось сидеть с ней рядом, накрывшись одним и тем же шелковым
платком: я должен был сказать ей свой секрет. Помню я, как наши обе головы
вдруг очутились в душной, полупрозрачной, пахучей мгле, как в этой мгле
близко и мягко светились ее глаза и горячо дышали раскрытые губы, и зубы
виднелись, и концы ее волос меня щекотали и жгли. Я молчал. Она улыбалась
таинственно и лукаво и наконец шепнула мне: "Ну что же?", а я только
краснел, и смеялся, и отворачивался, и едва переводил дух. Фанты наскучили
нам, - мы стали играть в веревочку. Боже мой! какой я почувствовал восторг,
когда, зазевавшись, получил от ней сильный и резкий удар по пальцам, и как
потом я нарочно старался показывать вид, что зазевываюсь, а она дразнила
меня и не трогала подставляемых рук!
Да то ли мы еще проделывали в течение этого вечера! Мы и на фортепьяно
играли, и пели, и танцевали, и представляли цыганский табор. Нирмацкого
одели медведем и напоили водою с солью. Граф Малевский показывал нам разные
карточные фокусы и кончил тем, что, перетасовавши карты, сдал себе в вист
все козыри, с чем Лушин "имел честь его поздравить". Майданов декламировал
нам отрывки из поэмы своей "Убийца" (дело происходило в самом разгаре
романтизма), которую он намеревался издать в черной обертке с заглавными
буквами кровавого цвета; у приказного от Иверских ворот украли с колен
шапку и заставили его, в виде выкупа, проплясать казачка; старика Вонифатия
нарядили в чепец, а княжна надела мужскую шляпу... Всего не перечислишь.
Один Беловзоров все больше держался в углу, нахмуренный и сердитый...
Иногда глаза его наливались кровью, он весь краснел, и казалось, что
вот-вот он сейчас ринется на всех нас и расшвыряет нас, как щепки, во все
стороны; но княжна взглядывала на него, грозила ему пальцем, и он снова
забивался в свой угол.
Мы наконец выбились из сил. Княгиня уж на что была, как сама
выражалась, ходка - никакие крики ее не смущали, - однако и она
почувствовала усталость и пожелала отдохнуть. В двенадцатом часу ночи
подали ужин, состоявший из куска старого, сухого сыру и каких-го холодных
пирожков с рубленой ветчиной, которые мне показались вкуснее всяких
паштетов; вина была всего одна бутылка, и та какая-то странная: темная, с
раздутым горлышком, и вино в ней отдавало розовой краской: впрочем, его
никто не пил. Усталый и счастливый до изнеможения, я вышел из флигеля; на
прощанье Зинаида мне крепко пожала руку и опять загадочно улыбнулась.
Ночь тяжело и сыро пахнула мне в разгоряченное лицо; казалось,
готовилась гроза; черные тучи росли и ползли по небу, видимо меняя свои
дымные очертания. Ветерок беспокойно содрогался в темных деревьях, и где-то
далеко за небосклоном, словно про себя, ворчал гром сердито и глухо.
Через заднее крыльцо пробрался я в свою комнату. Дядька мой спал на
полу, и мне пришлось перешагнуть через него; он проснулся, увидал меня и
доложил, что матушка опять на меня рассердилась и опять хотела послать за
мною, но что отец ее удержал. (Я никогда не ложился спать, не простившись с
матушкой и не испросивши ее благословения) Нечего было делать!
Я сказал дядьке, что разденусь и лягу сам, - и погасил свечку. Но я не
разделся и не лег.
Я присел на стул и долго сидел как очарованный. То, что я ощущал, было
так ново и так сладко... Я сидел, чуть-чуть озираясь и не шевелясь,
медленно дышал и только по временам то молча смеялся, вспоминая, то
внутренно холодел при мысли, что я влюблен, что вот она, вот эта любовь.
Лицо Зинаиды тихо плыло передо мною во мраке - плыло и не проплывало; губы
ее все так же загадочно улыбались, глаза глядели на меня немного сбоку,
вопросительно, задумчиво и нежно... как в то мгновение, когда я расстался с
ней. Наконец я встал, на цыпочках подошел к своей постели и осторожно, не
раздеваясь, положил голову на подушку, как бы страшась резким движением
потревожить то, чем я был переполнен...
Я лег, но даже глаз не закрыл. Скоро я заметил, то ко мне в комнату
беспрестанно западали какие-то слабые отсветы. Я приподнялся и глянул в
окно. Переплет его четко отделялся от таинственно и смутно белевших стекол.
"Гроза", - подумал я, - и точно была гроза, но она проходила очень далеко,
так что и грома не было слышно; только на небе непрерывно вспыхивали
неяркие, длинные, словно разветвленные молнии: они не столько вспыхивали,
сколько трепетали и подергивались, как крыло умирающей птицы. Я встал,
подошел к окну и простоял там до утра... Молнии не прекращались ни на
мгновение; была, что называется в народе, воробьиная ночь. Я глядел на
немое песчаное поле, на темную мйссу Нескучного сада, на желтоватые фасады
далеких зданий, тоже как будто вздрагивавших при каждой слабой вспышке... Я
глядел - и не мог оторваться; эти немые молнии, эти сдержанные блистания,
казалось, отвечали тем немым и тайным порывам, которые вспыхивали также во
мне. Утро стало заниматься; алыми пятными выступила заря. С приближением
солнца все бледнели и сокращались молнии: они вздрагивали все реже и реже и
исчезли наконец, затопленные отрезвляющим и несомнительным светом
возникавшего дня...
И во мне исчезли мои молнии. Я почувствовал большую усталость и
тишину... но образ Зинаиды продолжал носиться, торжествуя, над моею душой.
Только он сам, этот образ, казался успокоенным: как полетевший лебедь - от
болотных трав, отделился он от окружавших его других неблаговидных фигур, и
я, засыпая, в последний раз припал к нему с прощальным и доверчивым
обожанием...
О, кроткие чувства, мягкие звуки, доброта и утихание тронутой души,
тающая радость первых умилений любви, - где вы, где вы?
VIII
На следующее утро, когда я сошел к чаю, матушка побранила меня -
меньше, однако, чем я ожидал - и заставила меня рассказать, как я провел
накануне вечер. Я отвечал ей в немногих словах, выпуская многие подробности
и стараясь придать всему вид самый невинный.
- Все-таки они люди не comme il faut, - заметила матушка, - и тебе
нечего к ним таскаться, вместо того чтоб готовиться к экзамену да
заниматься.
Так как я знал, что заботы матушки о моих занятиях ограничатся этими
немногими словами, то я и не почел нужным возражать ей; но после чаю отец
меня взял под руку и, отправившись вместе со мною в сад, заставил меня
рассказать все, что я видел у Засекиных.
Странное влияние имел на меня отец - и странные были наши отношения.
Он почти не занимался моим воспитанием, но никогда не оскорблял меня; он
уважал мою свободу - он даже был, если можно так выразиться, вежлив со
мною... Только он не допускал меня до себя. Я любил его, я любовался им, он
казался мне образцом мужчины - и, боже мой, как бы я страстно к нему
привязался, если б я постоянно не чувствовал его отклоняющей руки! Зато,
когда он хотел, но умел почти мгновенно, одним словом, одним движением
возбудить во мне неограниченное доверие к себе. Душа моя раскрывалась - я
болтал с ним, как с разумным другом, как с снисходительным наставником...
Потом он так же внезапно покидал меня - и рука его опять отклоняла меня,
ласково и мягко, но отклоняла.
На него находила иногда веселость, и тогда он готов был резвиться и
шалить со мной, как мальчик (он любил всякое сильное телесное движение);
раз - всего только раз! - он приласкал меня с такою нежностью, что я чуть
не заплакал... Но и веселость его и нежность исчезали без следа - и то, что
происходило между нами, не давало мне никаких надежд на будущее, точно я
все это во сне видел. Бывало, стану я рассматривать его умное, красивое,
светлое лицо... сердце мое задрожит, и все существо мое устремится к
нему... он словно почувствует, что во мне происходит, мимоходом потреплет
меня по щека - и либо уйдет, либо займется чем-нибудь, либо вдруг весь
застынет, как он один умел застывать, и я тотчас же сожмусь и тоже
похолодею. Редкие припадки его расположения ко мне никогда не были вызваны
моими безмолвными, но понятными мольбами: они приходили всегда неожиданно.
Размышляя вспоследствии о характере моего отца, я пришел к такому
заключению, что ему было не до меня и не до семейной жизни; он любил другое
и насладился этим другим вполне. "Сам бери, что можешь, а в руки не
давайся; самому себе принадлежать - в этом вся штука жизни", - сказал он
мне однажды. В другой раз я в качестве молодого демократа пустился в его
присутствии рассуждать о свободе (он в тот день был, как я это называл,
"добрый"; тогда с ним можно было говорить о чем угодно).
- Свобода, - повторил он, - а знаешь ли ты, что может человеку дать
свободу!
- Что?
- Воля, собственная воля, и власть она даст, которая лучше свободы.
Умей хотеть - и будешь свободным, и командовать будешь.
Отец мой прежде всего и больше всего хотел жить - и жил... Быть может,
он предчувствовал, что ему не придется долго пользоваться "штукой" жизни:
он умер сорока двух лет.
Я подробно рассказал отцу мое посещение у Засекиных. Он
полувнимательно, полурассеянно слушал меня, сидя на скамье и рисуя концом
хлыстика на песке. Он изредка посмеивался, как-то светло и забавно
поглядывал на меня и подзадоривал меня короткими вопросами и возражениями.
Я сперва не решался даже выговорить имя Зинаиды, но не уДер-жался и начал
превозносить ее. Отец все продолжал посмеиваться. Потом он задумался,
потянулся и встал.
Я вспомнил, что, выходя из дома, он велел оседлать себе лошадь. Он был
отличный ездок - и умел, гораздо раньше г. Рери, укрощать самых диких
лошадей.
- Я с тобой поеду, папаша? - спросил я его.
- Нет, - ответил он, и лицо его приняло обычное равнодушно-ласковое
выражение. - Ступай один, коли хочешь; а кучеру скажи, что я не поеду.
Он повернулся ко мне спиной и быстро удалился. Я следил за ним глазами
- он скрылся за воротами. Я видел, как его шляпа двигалась вдоль забора: он
вошел к Засекиным.
Он остался у них не более часа, но тотчас же отправился в город и
вернулся домой только к вечеру.
После обеда я сам пошел к Засекиным. В гостиной я застал одну старуху
княгиню. Увидев меня, она почесала себе в голове под чепцом концом спицы и
вдруг спросила меня, могу ли я переписать ей одну просьбу.
- С удовольствием, - отвечал я и присел на кончик стула.
- Только смотрите покрупнее буквы ставьте, - промолвила княгиня,
подавая мне измаранный лист, - да нельзя ли сегодня, батюшка?
- Сегодня же перепишу-с.
Дверь из соседней комнаты чуть-чуть отворилась, и в отверстии
показалось лицо Зинаиды - бледное, задумчивое, с небрежно откинутыми назад
волосами: она посмотрела на меня большими холодными глазами и тихо закрыла
дверь.
- Зина, а Зина! - проговорила старуха.
Зинаида не откликнулась. Я унес просьбу старухи и целый вечер просидел
над ней.
IX
Моя "страсть" началась с того дня. Я, помнится, почувствовал тогда
нечто подобное тому, что должен почувствовать человек, поступивший на
службу: я уже перестал быть просто молодым мальчиком; я был влюбленный. Я
сказал, что с того дня началась моя страсть; я бы мог прибавить, что и
страдания мои начались с того же самого дня. Я изнывал в отсутствие
Зинаиды: ничего мне на ум не шло, все из рук валилось, я по целым дням
напряженно думал о ней... Я изнывал... но в ее присутствии мне не
становилось легче. Я ревновал, я сознавал свое ничтожество, я глупо дулся и
глупо раболепствовал - и все-таки непреодолимая сила влекла меня к ней, и я
всякий раз с невольной дрожью счастья переступал порог ее комнаты. Зинаида
тотчас же догадалась, что я в нее влюбился, да я и не думал скрываться; она
потешалась моей страстью, дурачила, баловала и мучила меня. Сладко быть
единственным источником, самовластной и безответной причиной величайших
радостей и глубочайшего горя для другого - а я в руках Зинаиды был как
мягкий воск. Впрочем, не я один влюбился в нее: все мужчины, посещавшие ее
дом, были от ней без ума - и она их всех держала на привязи, у своих ног.
Ее забавляло возбуждать в них то надежды, то опасения, вертеть ими по своей
прихоти (это она называла: стукать людей друг о друга) - а они и не думали
сопротивляться и охотно покорялись ей. Во всем ее существе, живучем и
красивом, была какая-то особенно обаятельная смесь хитрости и беспечности,
искусственности и простоты, тишины и резвости; над всем, что она делала,
говорила, над каждым ее движением носилась тонкая, легкая прелесть, во всем
сказывалась своеобразная, играющая сила. И лицо ее беспрестанно менялось,
играло тоже: оно выражало, почти в одно и то же время, - насмешливость,
задумчивость и страстность. Разнообразнейшие чувства, легкие, быстрые, как
тени облаков в солнечный ветреный день, перебегали то и дело по ее глазам и
губам.
Каждый из ее поклонников был ей нужен. Беловзоров, которого она иногда
называла "мой зверь", а иногда просто "мой", - охотно кинулся бы за нее в
огонь; не надеясь на свои умственные способности и прочие достоинства, он
все предлагал ей жениться на ней, намекая на то, что другие только болтают.
Майданов отвечал поэтическим струнам ее души: человек довольно холодный,
как почти все сочинители, он напряженно уверял ее, а может быть, себя, что
он ее обожает, воспевал ее в нескончаемых стихах и читал их ей с каким-то и
неестественным и искренним восторгом. Она и сочувствовала ему и чуть-чуть
трунила над ним; она плохо ему верила и, наслушавшись его излияний,
заставляла его читать Пушкина, чтобы, как она говорила, очистить воздух.
Лушин, насмешливый, цинический на словах доктор, знал ее лучше всех - и
любил ее больше всех, хотя бранил ее за глаза и в глаза. Она его уважала,
но не спускала ему - и подчас с особенным, злорадным удовольствием давала
ему чувствовать, что и он у ней в руках. "Я кокетка, я без сердца, я
актерская натура, - сказала она ему однажды в моем присутствии, - а,
хорошо! Так подайте ж вашу руку, я воткну в нее булавку, вам будет стыдно
этого молодого человека, вам будет больно, а все-таки вы, господин
правдивый человек, извольте смеяться". Лушин покраснел, отворотился,
закусил губы, но кончил тем, что подставил руку. Она его уколола, и он
точно начал смеяться... и она смеялась, запуская довольно глубоко булавку и
заглядывая ему в глаза, которыми он напрасно бегал по сторонам...
Хуже всего я понимал отношения, существовавшие между Зинаидой и графом
Малевским. Он был хорош собою, ловок и умен, но что-то сомнительное, что-то
фальшивое чудилось в нем даже мне, шестнадцатилетнему мальчику, и я дивился
тому, что Зинаида этого не замечает. А может быть, она и замечала эту
фальшь и не гнушалась ею. Неправильное воспитание, странные знакомства и
привычки, постоянное присутствие матери, бедность и беспорядок в доме, все,
начиная с самой свободы, которую пользовалась молодая девушка, с сознания
ее превосходства над окружавшими ее людьми, развило в ней какую-то
полупрезрительную небрежность и невзыскательность. Бывало, что ни случится
- придет ли Вонифатий доложить, что сахару нет, выйдет ли наружу
какая-нибудь дрянная сплетня, поссорятся ли гости, - она только кудрями
встряхнет, скажет: пустяки! - и горя ей мало.
Зато у меня, бывало, вся кровь загоралась, когда Малевский подойдет к
ней, хитро покачиваясь, как лиса, изящно обопрется на спинку ее стула и
начнет шептать ей на ухо с самодовольной и заискивающей улыбочкой, - а она
скрестит руки на груди, внимательно глядит на него и сама улыбается и
качает головой.
- Что вам за охота принимать господина Малевского? - спросил я ее
однажды.
- А у него такие прекрасные усики, - отвечала она. - Да это не по
вашей части.
- Вы не думаете ли, что я его люблю, - сказала она мне в другой раз. -
Нет; я таких любить не могу, на которых мне приходится глядеть сверху вниз.
Мне надобно такого, который сам бы меня сломил... Да я на такого не
наткнусь, бог милостив! Не попадусь никому в лапы, ни-ни!
- Стало быть, вы никогда не полюбите?
- А вас-то? Разве я вас не люблю? - сказала она и ударила
...Закладка в соц.сетях