Жанр: Классика
Петр Первый
... надежных спутников ехать лесами
от Вязьмы до Смоленска. Про эти места рассказывали страсти: проезжих
разбивал атаман Есмень Сокол. Едешь, скажем, днем. Глядь - на дороге стоит
высокий человек в колпаке, в лаптях, за кушаком - ножик. Рот до ушей, зубы
большие. Свистнет - лошади падают на колени. Ну, и читай отходную...
- Бояться разбойников - так я бы в Москве сидела, - сказала Александра
Ивановна. - У нас лошади добрые, вынесут. И это даже лучше, - будет о чем
рассказывать. Не об этом же мне с людьми говорить, как ты на постоялых
дворах храпишь.
Оттолкнула тарелку и позвала девку калмычку, - приказала подать тетрадь
и стелить постель. Тетрадь, писанную братом Артамошей, - перевод из
гистории Самуила Пуффендорфия, глава о галлах, - положила на колени и,
низко нагнувшись, читала. Василий, подперев щеку, глядел на красивую
Санькину голову, на шею с завитками волос. Королевна из-за тридевяти
земель. А давно ли косила сама и навоз возила. Так вот и в Париж вкатится
без страха и еще королю наговорит разной чепухи... Ах, Саня, Саня,
присмирела бы да забрюхатела, жить бы с тобой дома, тихо...
Санька читала, шевеля губами:
"...Кроме того, французы веселых мыслей люди, на всякое дело скоры,
готовы и удобообращательны, наипаче в украшении внешнем и в движении тела,
и природная красота в них показуется. Многие от них похоть Венеры в славу
себе приписуют и объятия красных лиц женского полу, и все сие с превеликим
похвалением творят. Им же егда протчие народы хотят уподобляться и
сообразоваться, - сами себе обесчещают и смех из самих себя творят..."
- Ты бы, чем так сидеть (она подняла голову, Василий только
приноровился, зевнуть, - вздрогнул)... ты бы за дорогу-то на шпагах, что
ли, упражнялся...
- Это еще зачем?
- Приедешь в Париж - увидишь зачем...
- А ну тебя в самом деле! - Василий рассердился, вылез из-за стола,
надвинул шапку, пошел на двор - поглядеть лошадей. Высоко стоял мглистый
месяц над снежными крышами сараев. В небе - ни звезды, только опускаются,
поблескивают иголочки. Тихий воздух чуть примораживал волоски в носу. Под
навесом в черной тени жевали лошади. Дремотно постукивал в колотушку
сторож около соседней церквенки.
К Василию подошла собака, понюхала его высокий, крапленый валенок и,
подняв морду с бровями, глядела, - будто удивленно чего-то ждала. Василию
вдруг до того не захотелось ехать в Париж из этой родной тишины... Хрустя
валенками, с тоской повернулся, - наверху, в бревенчатой светлице, из
слюдяного окошечка лился кроткий свет: Санька читала Пуффендорфа... Ничего
не поделаешь - обречено.
Пунцовый закат, налитой диким светом, проступал за вершинами леса. Мимо
летели стволы, задранные корневища, тяжелые лиловые ветви задевали за верх
возка, осыпали снежной пылью. Василий, высунувшись по пояс из-за откинутой
кожаной полости, держал вожжи, кричал не своим голосом. Кучер, сбитый с
облучка, валялся далеко за поворотом... Добрые кони, впряженные гусем, -
вороной - заиндевелый коренник, рыжая - вторая и сивая злая кобылешка -
угонная, - скакали, храпя. Возок кидало на ухабах. Позади, растянувшись,
бежали разбойники. По всему лесу гоготали, наддавали голоса...
Назад минут пять там, за поворотом, где большая дорога пересекалась
проселочной, из-за прошлогоднего стога вышли рослые мужики, душ десять, -
с топорами, с кольями. Кучер, испугавшись, сдуру стал осаживать... Четверо
кинулись к лошадям, закричали страшно: "Стой, стой". Другие, увязая,
побежали к возку. Кучер бросил вожжи, замахал варежками на разбойников.
Его ударили колом в голову.
Случилось все - не опомниться - в одно дыхание... Выручила выносная
кобыленка: взвилась, подняв на уздцах двоих мужиков, начала лягаться.
Санька откинула полость: "Хватай вожжи". Выдернула у мужа из-за пазухи
тулупа пистолет, выстрелила в чье-то бородатое лицо. От огненного удара
мужики отскочили, а главное - оттого, что удивились бабе... Лошади
рванулись. Волков подхватил вожжи, - понеслись. Рукояткой пистолета
Санька, не переставая, молотила мужа по спине: "Гони, гони".
Погоня кончилась. От коней валил пар. Впереди показался хвост большого
обоза. Волков пустил коней шагом. Оглядывался, ища в возке шапку. Увидел
Санькины круглые глаза, раздутые ноздри.
- Что, довольна? Не поверила в Есмень Сокола. Эх ты, дура стоеросовая.
Курья голова... Что же мы без кучера-то будем делать. Да как жалко-то, -
мужик хороший... И все через твою дурость бабью, чертовка...
Санька и не заметила, что ругают. Ах, это была жизнь - не дрема да
скука...
7 Каждый день большие обозы со всех застав въезжали в Москву: везли людей
для регулярного войска, - иных связанных, как воров, но многие прибывали
добровольно, от скудного жития. На московских площадях на столбах прибиты
были писанные на жести грамоты о наборе охотников в прямое регулярное
войско. Солдату обещали одиннадцать рублев в год, хлебные и кормовые
запасы и винную порцию. Холопы, кабальная челядь, жившая впроголодь на
многолюдных боярских дворах, поругавшись с домоуправителем, а то и самому
боярину кинув шапку под ноги, уходили в Преображенское. Туда ежедневно
сгонялось до тысячи душ.
Люди иной раз до сумерек ожидали на морозе, покуда офицеры с крыльца не
выкрикнут всех по именным спискам. Людей вели в дворцовые подклети. Усатые
преображенцы сурово приказывали раздеться донага Человек робел, разматывая
онучи, оголяясь, - прикрыв горстью срам, - шел в палату. Между горящими
свечами сидели в поярковых шляпах длинноволосые офицеры, как ястреба,
глядели на вошедшего: "Имя? Прозвище? Какой год от роду?" А кто ты таков,
- хоть беглый или вор, - не спрашивали. Меряли рост, задирали губы,
приказывали показать срам. "Годен. В такой-то полк".
За дворцовым двором в снежные поля тянулись нововыстроенные солдатские
слободы. Толпами годных разводили по избам. В них было тесно набито
народу. При каждой - начальником - младший унтер-офицер с тростью.
Новоприбывшим он говорил: "Слушать меня, как бога, два раза повторять не
стану, спущу шкуру. Я вам и бог, и царь, и отец". Кормили сытно, но воли
не давали - не то что в прежние времена в стрелецких полках. Солдатчина!..
Будили барабаном. Гнали натощак на истоптанное поле. Ставили в ряд по
черте. Первое учили - разбирать руки: какая левая, какая правая. Иной
мужик сроду и не задумывался - какие у него такие руки. Память вгоняли
тростью. Появлялся офицер, по большей части не русский и часто -
сполупьяну. Став перед рядом, пучил мутные глаза на армяки, полушубки,
лапти, валеные, бараньи шапки. Надув щеки, начинал орать по-иноземному.
Требовал, чтобы понимали, замахивался тростью. От горя мало-помалу
начинали понимать "Марширен" - иди. "Хальт" - остановись. "Швейна" или
"русиш швейна" - значит, ругает... После завтрака - опять на поле.
Пообедали - в третий раз шагать с палками или мушкетами. Учили
неразрывному строю, как в войсках у принца Савойского, ровному шагу,
дружной стрельбе, натиску с примкнутыми багинетами. Виновных тут же перед
строем, заголив штаны на снегу, секли без пощады.
Трудны были воинские артикулы: "Мушкет к заряду!" Помнить надо было по
порядку: "Открой полку. Сыпь порох на полку. Закрой полку. Вынимай патрон.
Скуси патрон. Клади в дуло. Вынь шонпол. Набивай мушкет. Взводи курки.
Прикладывайся..." Стреляли плутонгами, - один ряд с колена заряжал,
другой, стоя, давал огонь; стреляли нидерфалами, когда все ряды, кроме
одного, поочередно падали ничком.
Военным обучением руководил цезарец - бригадир Адам Иванович Вейде.
Ему, генералу Артамону Михайловичу Головину и князю Аниките Ивановичу
Репнину указано было устроить три дивизии по девяти полков в каждой.
8 Поручик Алексей Бровкин набрал на Севере душ пятьсот годных в полки
людей и сдал их - где воеводам, где ландратам (по-старому - губным
головам) - для отсылки в Москву. Теперь он шел дальше за Повенец, в лесную
глушь. Там - рассказывали - по скитам таилось много беглых и праздных.
Знающие люди отговаривали его забираться далеко:
"По скитам пошла молва, раскольники насторожились. Их много, а вас -
десятеро на трех санях. Пропадете безвестно".
Народ в этом краю был суровый - охотники, лесовики. Жили в кондовых
огромных избах, где под одною кровлей был и скотный двор и рига. Села
звались погостами. От жилья до жилья - дни пути по лесному бездорожью.
Алексей понимал, что затея трудная. Но без страха не прожить. А вот когда
Петру Алексеевичу станешь докладывать, что-де добрался до Севера да
забоялся, - взглянет он, как журавель, сверху вниз пожирающим взором,
дернет плечом, - отвернется: это - страх, и - конец твоему счастью, хоть
лоб расшиби. Алексей был молод, горяч, упрям. Во сне не забывал, как
пришел когда-то в Москву с денежкой за щекой, - белый офицерский шарф
выдрал у судьбы зубами.
В Повенце на базаре Алексей встретил промыслового человека Якима
Кривопалова и взял его в проводники. Яким уже лет двадцать работал
покрученником у купцов Ревякиных, - бил чернобурую лисицу, куницу, белку,
в прежние времена бил и соболя, но соболь ныне извелся в этих местах.
Мягкую рухлядь сдавал в Повенце приказчику и гулял, покуда не пропивался
да шейного креста. Ревякинский приказчик снова снабжал его одеждой,
пищалью и огненным припасом. В эту осень промысел был худой, по записи
оказалось, что не только Якиму получить, но в две зимы не покрыть всего
долгу. Он разругался, пропился, Алексей Бровкин поднял его у кабака на
снегу, разбитого и голого. Яким оказался золотым человеком, лишь бы в
санях под облучком - известно ему - лежал штоф с вином.
Яким бежал на коротких лыжах впереди саней, указывая дорогу. Леса были
дивные и страшные. Сквозь стволы виднелись огромные каменные лбы, поросшие
лесом. Выезжали на берег пустынного озера, - глазам было больно от снежной
глади. Иногда слышался глухой шум падающей воды. Яким присаживался на
отвод саней:
- Здесь отроду людей не считали. Есть такие лешьи места, - один я знаю,
как пробраться. Но только народ здесь жестокий, взять его будет трудно.
На ночь сворачивали в зимовище или на починок, на берег речонки, где
под снегом лежал поваленный лес, заготовленный к весенней гари. У
покосившегося сруба распрягали лошадей. Солдаты рубили еловые ветки,
втаскивали в избу. На земляном полу разводили огонь. Тихий дым валил из
щели под крышей, поднимался над лесом в серое небо. Яким суетился, покуда
не получал чарку водки. Успокоясь, присаживался на ветвях поближе к огню,
- широкобородый, с большими губами, с большими дыхалами, глаза круглые,
лесные: сам - чистый леший, - начинал рассказы:
- Понимаешь, везде был, Выгу всю излазил, в Выговской обители по
неделям живал, знаю такие пустыни, куда одна тропа, и той идешь опасаясь.
Не могу добиться, где старец Нектарий скрывается. Прячут, не говорят.
Любому раскольнику заикнись о нем, - замолчит, и - хоть ты режь. А для
вашего дела его полезно повидать: глядь, он и отпустил бы с вами сотни две
молодцов... Ох, сила...
- Кто ж он у них, - спросил Алексей, - патриарх, что ли, вроде?
- Старец. Его протопоп Аввакум в Пустозерске перед казнью
благословил... Лет двенадцать назад сжег он в Палеостровском монастыре
тысячи две с половиной раскольников. Подошли они ночью по льду, выломали
монастырские ворота, монахов, настоятеля посадили в подвал, разбили
кладовые, - всех он накормил, напоил. Казну взяли. В церкви иконы все
вымыли святой водой. Свечи зажгли и давай служить по-своему. Мужиков с ним
было не так много, а баб этих, ребят!.. Из Повенца идет по льду воевода со
стрельцами. "Сдавайтесь!" Дня три мужики грозили боем, но у стрельцов
пушка. Натащили в церковь соломы, смолы, селитры и в ночь, как раз под
рождество, зажглись. Нектарий все-таки ушел оттуда, и с ним некоторая
часть мужиков. Года через три он сжег в Пудожеском погосте тысячи полторы
душ. Совсем недавно около Волозера в лесах опять была гарь. Говорят - он.
Нынче пошли слухи про войну, про солдатский набор, - быть скоро большой
гари... Поверьте. Народ к нему так и валит.
Алексей и солдаты, слушая, дивились. "Добровольно сжечь себя? Откуда
такие люди берутся?"
- Очень просто, - говорил Яким. - Бегут к нему оброчные, пашенные,
кабальные, покидают дворы и животы: из-под Новгорода и Твери, и
московские, и вологодские. Здесь человечьих костей по лесам, - боже мой...
Соберутся в пустыни тысячи, - где их прокормить? Хлеба здесь своего нет.
Они начинают стонать, шататься. Чем так-то им зря грешить, Нектарий их и
отправляет прямым ходом в рай.
- Ну, уж врешь.
- Алексей Иваныч, никогда не вру. Люди живые в гроб ложатся, - вот есть
такие... Туды, к Белому морю, - один старичок изюминкой причащает, кому
положит в рот изюминку - значит, благословил ложиться в гроб живым...
- Ну тебя - на ночь с твоими рассказами... - Алексей завернулся в тулуп
у огня на ветвях. Немного погодя сказал: - Яким, этого старца Нектария
надо нам добыть...
Двое на лыжах вышли из лесу на лунный свет поляны. От зимовища тянуло
дымком. У саней понуро стояли лошади, прикрытые рогожами, и, привались к
передку, спал сторожевой солдат, обхватя мушкет рукавами тулупа.
Двое на лыжах неслышно обошли вокруг зимовища. Опираясь на рогатины,
стояли, слушали. Месяц обвело бледным кругом, в заиндевелом лесу - тишина.
За стеной избы глухо кто-то забормотал. У саней вздохнула всей утробой
лошадь. Сторожевой солдат лежал, как застывший, усатым лицом в лунном
свете.
Один на лыжах сказал:
- Связать его разве? Спит крепко. Опосля бы в огонь и бросили с
молитвой.
Другой, - выставя бороду, всматриваясь:
- Вязать-то, - нашумишь, закричит. Их там десятеро.
- Тогда чего же?
- Раз ткнуть рогатиной. Тут же бы дверь и подперли.
- Ах, Петруша, Петруша, - первый человек закачал ушастой шапкой. - Кто
тебя за язык тянет? Кровь-то одна, - человек же, не зверь... В огне -
сказано - крещение приемлет человек... А ты - рогатиной! Душу погубишь...
- Ну, возьму грех...
- Думать не смей. Не искушай меня ради Исуса...
- А то бы - милое дело: и скоро и тайно...
- За такие мысли что-то тебе еще скажет отец Нектарий.
- Да я ведь как лучше...
Замолчали. Думали, как быть. По голубому снегу неровно побежала тень от
совы: лунь почуял поживу, кружился, проклятый. Дверь избенки вдруг
скрипнула, полезла оттуда лешачья голова Якима, - за нуждой, видимо...
Увидел двоих, ахнул, кинулся назад, поднял тревогу. Эти двое скользнули за
оснеженные ветви, побежали, слышали - грохнул выстрел, встревожил лесную
тишину.
Бежали долго, нарочно кружили, путая следы. Пробрались через еловую
чащобу к руслу ручья. Было уже близ рассвета, месяц высок. Невдалеке
медленно, унывно били в чугунную доску.
Андрюшка Голиков звонил к ранней обедне. Был он в нагольной лисьей
ветхой шубейке, но бос. Переступая обжигаемыми снегом посинелыми ступнями,
повторял нараспев речение Аввакума: "Со мученики в чин, с апостолы в полк,
со святители в лик" - и раз - ударял колотушкой в чугунную доску,
подвешенную вместо колокола на столбе под кровелькой напротив скитских
ворот. Такую епитимью наложил на него старец за то, что вчера, в день
постный, возжаждал и напился квасу.
На звон собиралась братия. Выходили из келий, мужчины - особе, женщины
- особе. Скит, огороженный тыном, был невелик. Многие жили окрест, по
берегу ручья, по краю болотного острова. Шли оттуда лесными тропами.
Дальние торопились, боясь опоздать: старец был суровенькой.
Посреди скита, между тесно наваленными ометами соломы, стояла моленная
- низкая рубленая изба с широкой, в четыре спуска, крышей, с одной,
посредине, шатровой главой на восьмистенном срубчике.
Братия, вступив в ворота, шла боязненно, опустив головы, приложа руки к
груди: мужики, не старые и средних лет, женщины - в холщовых саванах
поверх шубенок, в платах, опущенных на лицо. Глухо и дребезжа - тоскою
плотского бытия - в лунном мареве звонило чугунное бухало, да скрипел под
лаптями снег.
Перед дверями люди двуперстно крестились, смиренно вступали в моленную
с заиндевелыми бревенчатыми стенами. Перед ликами древнего письма горели
копеечные свечки. Это казалось чудом, - свеча в дремучих лесах.
Становились на колени, мужчины - направо, женщины - налево. Между ними
протягивалась из лоскутов сшитая завеса на лыковом вервии.
Тяжело дыша, те двое на лыжах вбежали в скитские ворота и - громко
Андрею:
- Бросай стучать, - беда!
- Скорей скажи старцу, пусть к нам выйдет...
У Андрея вся душа была натянута, как сухая жила, - от поста, от
бессонного бодрствования, от вечного ужаса. Испугавшись, он выронил
колотушку, задрожал, задышал. Но недаром учил его Нектарий одолевать бесов
(а их - тьма темь: сколько мыслей - столько бесов), мысленно торопливо
завопил: "Враг сатана, отженись от меня!.." Поднял колотушку, ударил по
бухалу под голубком, замотал головой: не мешайте, отойдите прочь...
- Андрей, говорят тебе: тот офицер с солдатами - верстах в пяти
отсюда...
- Хоть звони-то легче, - услышат... С ними Яким. По звону он их прямо
сюда приведет...
Андрей - сквозь часто стукающие зубы:
- Старец еще в келье, идите прямо к нему.
Сняли лыжи, пошли. Оба они, Степка Бармин и Петрушка Кожевников, были
из повенецкого посада, промышляли рыбой, зверем... За двуперстное сложение
повенецкий воевода не раз их грабил и разбивал, свел со двора скотину, и
это им надоело. Года уже с два их жены с детьми тайно жили в Выговской
обители, а сами - в разных местах, - где удобнее для промысла и поглуше.
Когда прошел слух, что в скиты едет офицер с солдаты (обритые мясоеды, на
версту смердят табаком - "табун-травой"), Нектарий приказал Степке и
Петрушке следить за ними, сбивать с пути, и если возможно, без греха, и
совсем избыть слуг антихристовых.
К отцу Нектарию просто не допускали. В холодные сени вышел послушник, -
их у старца было двое: Андрей и этот - хроменький Порфирий, чахлый отрок с
подкаченными глазами. Шепотом рассказали ему. Порфирий склонил набок
головочку, молвил одним вздохом: "Войдите..." Лесные мужики, сдернув
шапки, старались как-нибудь сжаться, вступая из сеней в келью, -
неумеренно были здоровы, грубы. Старец не жаловал буйной плоти.
Стоя у аналоя, - маленький, согбенный, в древнего покроя черной
домотканой мантии, - Нектарий покосился на Степку и Петрушку. Узкая борода
клином висела едва не до колен, под черными бровями - угли, не глаза.
Свеча, прилепленная к изъеденной червями книжной крышке, тихо
потрескивала, - к сильным морозам, должно быть... Жаром дышала печь,
сложенная из приозерных валунов. Бревенчатые стены чисто выскоблены. Под
потолком на мочалках - пучки сухих трав.
У Степки и Петрушки поползли с усов ледяные сосульки, но боялись
утереться, пошевелиться, покуда старец не кончит! Он читал грозным
голосом. Из темного угла глядел на него, лежа на боку, бесноватый мужик,
прикованный поперек туловища цепью к железному ершу в стене. У печи в
квашне, прикрытой ветхой рясой, пучилось тесто.
- Ну, вы чего? - Нектарий повернулся к мужикам, двинулся на них седой
бородой. Они медведя не боялись, лося один на один брали, а перед ним
заробели, конечно. Степка стал сбивчиво рассказывать про давешнее.
Петрушка виновато поддакивал.
- Значит, - мягким голосом сказал Нектарий, - значит, ты, Петруша,
хотел того солдата запороть рогатиной, а ты, Степа, греха убоялся?
Степан ему на это - горячо:
- Отец, мы за ними две недели ходим. Яким, проклятый, эти места знает,
прямо сюда ведет. Мы уж и так и так думали... Они берегутся, а то бы -
милое дело: дверь в зимовище подпереть, да - огоньку. Помолясь, и
окрестили бы их... И им хорошо и нам... Да, видишь ты, не вышло... А
разбоем убивать - сохрани Исус... Нынче только бес попутал...
- Благословил я вас на эту гарь? - спросил старец. (Мужики удивленно
поглядели на него, не ответили.) Молитва твоя горяча, значит, Степа, - вот
как? - десятерых в огне окрестить? Ох, ох! Кто же тебе власть такую дал?
Видишь ты, Петрушу бес толкнул, а ты и беса одолел. Ах, святость! Ах,
власть!
Степан насупился. Петрушка моргал на старца, плохо понимая.
- Порфиша, рыбанька, положи уголек в кадило, раздуй с молитовкой, -
проговорил старец. Хроменький Порфирий снял кадило с деревянного гвоздя,
заковылял к печи, раздул уголек в кедровой смоле, с лобызанием длани подал
старцу. Нектарий длинной рукой, едва не шаркая кадильницей по полу, начал
со звяканьем дымить на мужиков и в лицо им, и сбоку, и обошел сзади,
шепча, кланяясь. Передал кадило Порфирию, взяв из-за ременного пояса
плетеную лествицу, хлестнул Степку по лицу больно, потом Петрушку по лицу.
Мужики стали на колени. Он, шепча посинелыми губами: "Гордыня, гордыня
окаянная", разгораясь, бил их по щекам. Бесноватый мужик вдруг заржал на
всю избу, стал рвать цепь, кидаясь, как кобель:
- Бей их, бей, старичок, выбивай беса.
Старец уморился, отошел, дышал тяжело.
- Потом сами поймете, за что, - сказал, поперхав. - Идите со Исусом...
Мужики осторожно вышли из кельи. Лунный свет помрачнел, - за моленной
избой, за черным лесом проступала заря. Сильно морозило. Мужики развели
руками: за что провинились? Почему? Что теперь делать?
- Ходили много, а ели мало, - проговорил Петрушка негромко.
- Как у него теперь попросишь?
- Может, хлеба даст?..
- Лучше ему не показываться. Пойдем так, - опять к энтим. Белку убьем,
поедим...
Андрей Голиков влез на печь, дрожал всеми суставами. (Старец, идя в
моленную, велел ему бросить звонить, к обедне не допустил: "Ступай сажай
хлебы".) Остуженные ноги ныли на горячих камнях, от голода мутилось в
голове. Лежал ничком, схватил зубами подстилку. Чтобы не кричать, твердил
мысленно из писания Аввакума: "Человек - гной еси и кал еси... Хорошо мне
с собаками жить и со свиньями, так же и они воняют, что и моя душа,
зловонною вонею. От грехов воняю, яко пес мертвой..."
Бесноватый мужик, шевелясь на цепи в углу, проговорил:
- Ночью нынче старичок опять мед жрал...
Андрей на этот раз не крикнул ему: "Не бреши!", крепче закусил
подстилку. Сил не хватало больше давить в себе страшного беса сомнения.
Вошел этот бес в Андрюшку по малому случаю. Постились втроем - Нектарий и
послушники - сорок дней, не вкушая ничего, только воду, и то небольшой
глоток. Чтобы Андрей и Порфирий, читая правила, не шатались, он приказывал
мочить рот квасом и парить грудь. Про себя говорил: "Мне этого не надо,
мне ангел росою райскою уста освежает". И - чудно: Андрей и Порфирий от
слабости едва лепетали, - одни глаза остались, а он - свеж.
Только ночью раз Андрей увидал, как старец тихонько слез с печи,
зачерпнул из горшка ложку меду и потребил его с неосвященной просфорой. У
Андрюшки похолодели члены: кажется, лучше бы при нем сейчас человека
зарезали, чем - это. И не знал - утаить, что видел, или сказать? Утром
все-таки, заплакав, сказал. Нектарий даже задохнулся:
- Собака, дура! То бес был, не я. А ты обрадовался! Вот она, плоть
окаянная! Тебе бы за ложку меду царствие небесное продать!
Он стал бить Андрея рогачом, чем горшки в печь сажают, выбил его из
кельи на снег в одной рубашке. Мысли от этого на время успокоились. А
когда в келье никого не случилось, бесноватый мужик (сидевший здесь с
осени на цепи, в тепле, слава богу) сказал Андрюшке:
- Погляди, ложка-то в меду, а с вечера была вымыта. Облизни.
Андрей обругал мужика. В другую ночь старец опять ел мед, тайно, губами
мелко пришлепывал, как заяц. На заре, когда все еще спали, Андрей осмотрел
ложку, - в меду! И волос седой пристал...
Треснула душа великим сомнением. Кто врет? Глаза его врут, - мед на
ложке, волос усяной, сивый? (Не бесов же волос!) Или врет старец? Кому
верить? Был час - едва не сошел с ума: путаница, отчаяние! Нектарий
постоянно повторял: "Антихрист пришел к вратам мира, и выблядков его полна
поднебесная. И в нашей земле обретается черт большой, ему же мера - ад
преглубокий!". А если так - поди уверь, что он сам, Нектарий, - не
лукавый? Возить по спине рогачом и черт может. Все двусмысленно, все, как
мховое болото, зыбко. Остается одно: ни о чем не думать, повесить голову,
как побитому псу, и - верить, брюхом верить. А если не верится? Если
думается? Мыслей не задавить, не угасить, - мигают зарницами. Это тоже,
значит, от антихриста? Мысли - зарницы антихристовы? То вдруг у Андрея
обмирали внутренности: куда лечу, куда качусь? Мал, нищ, убог... Припасть
бы к ногам старца, - научи, спаси! И не мог: чудились усы в меду... Пришел
в пустыню искать безмятежного бытия, нашел сомненье...
Потом от слабости телесной Андрюшка изнемог, мысли притупились,
присмирели. Ежедневные побои выносил как щекотку. Старец лютовал на него
день ото дня все хуже. Другому: "Порфиша да рыбанька", а этого - так и
лошадь не бьют. Уйти бы... Но куда? Правда, Денисов говорил Андрюшке
(когда в конце декабря доставили на санях хлеб в Выговскую обитель):
"Поживи у нас, потрудись над украшением храма. Когда лед сойдет, пошлю
тебя с товаром в Москву. Я тебе верю". Андрюшка отказался, - желал не
того: тиш
...Закладка в соц.сетях