Жанр: Классика
Тысяча душ
...о величина ее казалась решительно громадною от слабого освещения:
горели только лампадки да тонкие восковые свечи перед местными иконами,
которые, вследствие этого, как бы выступали из иконостаса, и тем
поразительнее было впечатление, что они ничего не говорили об искусстве, а
напоминали мощи.
Молящихся было немного: две-три старухи-мещанки, из которых две лежали
вниз лицом; мужичок в сером кафтане, который стоял на коленях перед иконой
и, устремив на нее глаза, бормотал какую-то молитву, покачивая по временам
своей белокурой всклоченной головой. Несколько стариков-монахов помещалось
на обычных своих местах у задней стены под хорами. Служил сам настоятель,
седой, как лунь, и по крайней мере лет восьмидесяти, но еще сильный,
проворный и с блестящими, проницательными глазами. По всему околотку он был
известен как религиозный сподвижник, несколько суровый в обращении и строгий
к братии; по всем городским церквам служба обыкновенно уж кончалась, а у
него только была еще в половине. Ефимоны у него продолжались часа четыре.
Проворно выходил он из алтаря, очень долго молился перед царскими вратами и
потом уже начинал произносить крестопоклонные изречения: "Господи владыко
живота моего!" Положив три поклона, он еще долее молился и вслед за тем, как
бы в духовном восторге, громко воскликнув: "Господи владыко живота моего!",
клал четвертый земной поклон и, порывисто кланяясь молящимся, уходил в
алтарь. Стоявший посредине церкви молодой послушник истово и внятно начинал
читать каноны. В углублении правого клироса стояло человек пять певчих
монахов. В своих черных клобуках и широких рясах, освещенные сумеречным
дневным светом, падавшим на них из узкого, затемненного железною решеткою
окна, они были в каком-то полумраке и пели складными, тихими басами, как бы
напоминая собой первобытных христиан, таинственно совершавших свое
молебствие в мрачных пещерах. Все это неяркое, но полное таинственного
смысла благолепие храма охватило моих богомольцев: Петр Михайлыч стал
впереди всех, и в лице его отразилось какое-то тихое спокойствие. Палагея
Евграфовна ушла в угол за левый клирос: она не любила молиться на людских
глазах. Настенька поместилась рядом с ней и, став на колени, начала горячо
молиться, взглядывая по временам на задумчиво стоявшего у правого клироса
Калиновича.
По окончании ефимонов Петр Михайлыч подошел к настоятелю.
- Молебен, отец игумен, желаем отслужить угоднику, - сказал он.
- Хорошо, - отвечал лаконически настоятель. Впрочем, ответ этот был еще
довольно благосклонен: другим он только кивал головой; Петра Михайлыча он
любил и бывал даже иногда в гостях у него.
- Молебен! - сказал он стоявшим на клиросе монахам, и все пошли в
небольшой церковный придел, где покоились мощи угодника. Началась служба. В
то время как монахи, после довольно тихого пения, запели вдруг громко:
"Тебе, бога, хвалим; тебе, господи, исповедуем!" - Настенька поклонилась в
землю и вдруг разрыдалась почти до истерики, так что Палагея Евграфовна
принуждена была подойти и поднять ее. После молебна начали подходить к
кресту и благословению настоятеля. Петр Михайлыч подошел первый.
- Здоровы ли вы? - спросил отрывисто, но благосклонно настоятель.
- Живу, святой отец, - отвечал Петр Михайлыч, - а вы вот благословите
этого молодого человека; это наш новый русский литератор, - присовокупил он,
указывая на Калиновича.
Настоятель благословил того и потом, посмотрев на него своими
проницательными глазами, вдруг спросил:
- Который вам год?
- Двадцать восьмой, - отвечал, несколько удивленный этим вопросом,
Калинович.
- Как вы старообразны, - проговорил настоятель и обратился к Настеньке,
посмотрел на нее тоже довольно пристально и спросил:
- Вы о чем расплакались?
- От полноты чувств, отец игумен, - отвечала Настенька.
- На молитве плакать не о чем, кроме разве оплакивать свои грехи и
проступки вольные и невольные, - проговорил настоятель, благословляя Палагею
Евграфовну и снимая облачение.
Настенька покраснела.
- Однако прощайте; ступайте домой; нам пора запираться, - заключил он и
проворно ушел, последуемый монахами.
Когда богомольцы наши вышли из монастыря, был уже час девятый.
Калинович, пользуясь тем, что скользко и темно было идти, подал Настеньке
руку, и они тотчас же стали отставать от Петра Михайлыча, который таким
образом ушел с Палагеею Евграфовной вперед.
- Ты, мать-командирша, ничего не знаешь, а у нас сегодня радость, -
заговорил он.
- Какая радость? - спросила экономка.
- А такая, что Яков Васильич наш напечатал свое сочинение, за которое
заплатят ему пятьсот рублей серебром.
На пятьсот рублей серебром Петр Михайлыч нарочно сделал особенное
ударение, чтоб поразить Палагею Евграфовну; но она только вздохнула и
проговорила вполголоса:
- Свои-то дела он, знаемо, что делает, наши-то только оставляет.
Петр Михайлыч призадумался немного.
- Был у нас с ним, сударыня, об этом разговор, - начал он, - хоть не
прямой, а косвенный; я, признаться, нарочно его и завел... брат меня все
смущает... Там у них это неудовольствие с Калиновичем вышло, ну да и
шуры-муры ихние замечает, так беспокоится...
- Какой же разговор у вас был? - спросила Палагея Евграфовна.
- А разговор наш был... - отвечал Петр Михайлыч, - рассуждали мы, что
лучше молодым людям: жениться или не жениться? Он и говорит: "Жениться на
расчете подло, а жениться бедняку на бедной девушке - глупо!"
- Гм! - произнесла Палагея Евграфовна.
- Как же, говорю, в этом случае поступать? - продолжал старик, разводя
руками. - "Богатый, говорит, может поступать, как хочет, а бедный должен
себя прежде обеспечить, чтоб, женившись, было чем жить..." И понимай,
значит, как знаешь: клади в мешок, дома разберешь!
- Что тут понимать? Понимать-то тут нечего! - возразила с досадою
Палагея Евграфовна.
- А понимать, - возразил, в свою очередь, Петр Михайлыч, - можно так,
что он не приступал ни к чему решительному, потому что у Настеньки мало, а у
него и меньше того: ну а теперь, слава богу, кроме платы за сочинения,
литераторам и места дают не по-нашему: может быть, этим смотрителем
поддержат года два, да вдруг и хватят в директоры: значит, и будет чем семью
кормить.
- Чтой-то кормить! - сказала Палагея Евграфовна с насмешкою. - Хоть бы
и без этого, прокормиться было бы чем... Не бесприданницу какую-нибудь взял
бы... Много ли, мало ли, а все больше его. Зарылся уж очень...
прокормиться?.. Экому лбу хлеба не добыть!
- Оттого, что лоб-то у него хорош, он и хочет сделать осмотрительно, и
я это в нем уважаю, - проговорил Петр Михайлыч. - А что насчет опасений
брата Флегонта, - продолжал он в раздумье и как бы утешая сам себя, - чтоб
после худого чего не вышло - это вздор! Калинович человек честный и в
Настеньку влюблен.
- Влюблен-то влюблен, - подтвердила Палагея Евграфовна.
Нечто вроде этого, кажется, подумал и въезжавший в это время с
кляузного следствия в город толстый становой пристав, старый холостяк и
давно известный своей заклятой ненавистью к женскому полу, доходившею до
того, что он бранью встречал и бранью провожал даже молодых солдаток,
приходивших в стан являть свои паспорты. Поравнявшись с молодыми людьми, он
несколько времени смотрел на них и, как бы умилившись своим суровым сердцем,
усмехнулся, потер себе нос и вообще придал своему лицу плутоватое выражение,
которым как бы говорил: "Езжали-ста и мы на этом коне".
- Ты счастлив сегодня? - проговорила Настенька, когда они уже стали
подходить к дому.
- Да, - отвечал Калинович, - и этим счастием я исключительно обязан
вашему семейству.
- Отчего же нам? Я думаю, своему таланту, - заметила Настенька.
- Что талант?.. В вашей семье, - продолжал Калинович, - я нашел и
родственный прием, и любовь, и, наконец, покровительство в самом важном для
меня предприятии. Мне долго не расплатиться с вами!
- Люби меня - вот твоя плата.
- Разлюбить тебя я не могу и не должен, - сказал Калинович, сделав
ударение на последнем слове.
- Не должен! - повторила Настенька и задумалась. - Но если это
когда-нибудь случится, я этого не перенесу, умру... - прибавила она, и слезы
в три ручья потекли по ее щекам.
- О чем же ты плачешь? Этого никогда не может случиться, или...
- Что или?..
- Или я должен переродиться нравственно, - отвечал Калинович.
- Я верю тебе! - проговорила Настенька, крепко сжимая ему руку.
На некоторое время они замолчали.
- Дело в том, - начал Калинович, нахмурив брови, - мне кажется, что
твои родные как будто начинают меня не любить и смотреть на меня какими-то
подозрительными глазами.
- Да кто же родные? Капитан? - спросила Настенька.
- Я уж не говорю о капитане. Он ненавидит меня давно, и за что - не
знаю; но даже отец твой... он скрывает, но я постоянно замечаю в лице его
неудовольствие, особенно когда я остаюсь с тобой вдвоем, и, наконец, эта
Палагея Евграфовна - и та на меня хмурится.
Настенька вздохнула.
- Они догадываются о наших отношениях, - проговорила она.
- Из чего ж они могут догадываться? Я в отношении тебя, по наружности,
только вежлив - и больше ничего.
- Как из чего? Из всего: ты еще как-то осторожнее, но я ужасно как
тоскую, когда тебя нет.
- Зачем же ты это делаешь?
- Ах, какой ты странный! Зачем? Что ж мне делать, если я не могу
скрыть? Да и что скрывать? Все уж знают. Дядя на днях говорил отцу, чтоб не
принимать тебя.
Калинович еще более нахмурился.
- Капитан этот такая дрянь, что ужас! - проговорил он.
- Нет, он очень добрый: он не все еще говорит, что знает, - возразила
Настенька и вздохнула. - Но что досаднее мне всего, - продолжала она, - это
его предубеждение против тебя: он как будто бы уверен, что ты меня обманешь.
- Как он хорошо меня знает! - проговорил Калинович с усмешкою.
- Он решительно тебя не понимает; да как же можно от него этого и
требовать? - отвечала Настенька.
В такого рода разговорах все возвратились домой. Капитан уж их
дожидался.
- Вы, я слышал, братец, в монастыре изволили молиться? - спросил он
Петра Михайлыча.
- Да, сударь капитан, в монастыре были, - отвечал тот. - Яков Васильич
благодарственный молебен ходил служить угоднику. Его сочинение напечатано с
большим успехом, и мы сегодня как бы вроде того: победу торжествуем! Как бы
этак по-вашему, по-военному, крепость взяли: у вас слава - и у нас слава!
- Да-с... конечно... - подтвердил капитан.
- Однако, Петр Михайлыч, я непременно желаю выпить шампанского, -
сказал Калинович.
- Шампанского-то?.. - проговорил старик. - Грех бы, сударь, разве для
вашей радости и говенье нарушить?
- Я думаю, об этом всего лучше обратиться к вам, почтеннейшая Палагея
Евграфовна, - отнесся Калинович к экономке, приготовлявшей на столе чайный
прибор.
- К ней, к ней! - подтвердил Петр Михайлыч. - Добудь нам, командирша,
бутылочку шампанского.
Калинович подал Палагее Евграфовне деньги и при этом случае пожал ей с
улыбкою руку. Он никогда еще не был столько любезен с старою девицею, так
что она даже покраснела.
- Да уж и об ужине кстати похлопочи, знаешь, этак кое-чего
копчененького, - присовокупил Петр Михайлыч.
- Найдем что-нибудь, - отвечала Палагея Евграфовна и пошла хлопотать.
Сначала она нацарапала на лоскутке бумажки страшными каракульками:
"путыку шимпанзскова", а потом принялась будить спавшего на полатях Терку,
которого Петр Михайлыч, по выключке его из службы, взял к себе почти Христа
ради, потому что инвалид ничего не делал, лежал упорно или на печи, или на
полатях и воды даже не хотел подсобить принести кухарке, как та ни бранила
его. В этот раз Палагее Евграфовне тоже немалого стоило труда растолкать
Терку, а потом втолковать ему, в чем дело.
- Да ведь заперто, - отозвался инвалид.
- Руки-то есть, старый хрен: стукнись. Пошел, пошел скорей! Выспишься
еще; ночь-то длинна, - говорила Палагея Евграфовна.
- Ну да, выспишься, - пробормотал Терка и долго еще обувался и
напяливал свой вицмундиришко.
- Пес этакой! Пойдешь ты али нет? - воскликнула, наконец, Палагея
Евграфовна.
- Ну! - отвечал на это Терка и, захватив крепко в руку записочку,
поплелся, а Палагея Евграфовна велела кухарке разложить таган и сама
принялась стряпать.
Терка чрез полчаса возвратился с одной только запиской в руках.
- Нет, не достучишься! - сказал он и преспокойно разделся и влез на
полати.
Палагея Евграфовна только плюнула.
- Вот старого дармоеда держат ведь тоже! - проговорила она и, делать
нечего, накинувшись своим старым салопом, побежала сама и достучалась. Часам
к одиннадцати был готов ужин. Вместо кое-чего оказалось к нему
приготовленными, маринованная щука, свежепросольная белужина под белым
соусом, сушеный лещ, поджаренные копченые селедки, и все это было
расставлено в чрезвычайном порядке на большом круглом столе.
- Палагея Евграфовна приготовила нам решительно римский ужин, - сказал
Калинович, желая еще раз сказать любезность экономке; и когда стали садиться
за стол, непременно потребовал, чтоб она тоже села и не вскакивала. Вообще
он был в очень хорошем расположении духа.
Перед лещом Петр Михайлыч, налив всем бокалы и произнеся торжественным
тоном: "За здоровье нашего молодого, даровитого автора!" - выпил залпом.
Настенька, сидевшая рядом с Калиновичем, взяла его руку, пожала и выпила
тоже целый бокал. Капитан отпил половину, Палагея Евграфовна только
прихлебнула. Петр Михайлыч заметил это и заставил их докончить. Капитан
дохлебнул молча и разом; Палагея Евграфовна с расстановкой, говоря: "Ой
будет, голова заболит", но допила.
- Позвольте и мне предложить мой тост, - сказал Калинович, вставая и
наливая снова всем шампанского. - Здоровье одного из лучших знатоков русской
литературы и первого моего литературного покровителя, - продолжал он,
протягивая бокал к Петру Михайлычу, и они чокнулись. - Здоровье моего
маленького друга! - обратился Калинович к Настеньке и поцеловал у ней руку.
Он в шутку часто при всех называл Настеньку своим маленьким другом.
- Здоровье храброго капитана, - присовокупил он, кланяясь Флегонту
Михайлычу, - и ваше! - отнесся он к Палагее Евграфовне.
- Ура! - заключил Петр Михайлыч.
Все выпили.
- Капитан! - обратился Петр Михайлыч к брату. - Протяните вашу
воинственную руку нашему литератору: Аполлон и Марс должны жить в
дружелюбии. Яков Васильич, чокнитесь с ним.
- Очень рад, - отвечал Калинович и, проворно налив себе и капитану
шампанского, чокнулся с ним и потом, взяв его за руку, крепко сжал ее.
Капитан, впрочем, не ответил ему тем же.
- Да прекратятся между вами все недоразумения, да будет между вами на
будущее время мир и согласие! - произнес Петр Михайлыч.
- Надеюсь, что со временем, когда Флегонт Михайлыч узнает меня лучше,
переменит свое мнение обо мне, - сказал Калинович.
- Я сам тоже надеюсь: вы человек образованный... - проговорил капитан,
взглянув вскользь на Настеньку.
Калинович вместо ответа еще раз сжал руку капитану.
Таким образом кончился этот маленький банкет, на котором так много и
так искренно сочувствовали и радовались успеху Калиновича.
"Родятся же на свете такие добрые и хорошие люди!" - думал он,
возвращаясь в раздумье на свою квартиру.
¶ * ЧАСТЬ ВТОРАЯ * §
¶I§
Покуда происходили такого рода знаменательные происшествия в моем
маленьком мирку, в доме генеральши следовали одна за другой неприятности.
Первоначально с ней сделался, бог уж знает отчего, удар, который хотя и
миновался без особенно важных последствий, но имел некоторое влияние на ее
умственные способности. Исправница, успевшая окончательно втереться к ним в
дом, рассказывала, что m-lle Полина была в совершенном отчаянии. Любя мать,
она в душе страдала больше, нежели сама больная, тем более, что, как она ни
уговаривала, как ни умоляла ее ехать в Москву или хотя бы в губернский город
пользоваться - та и слышать не хотела. "После болезни скупость ее, -
прибавляла исправница по секрету, - еще больше увеличилась". А между тем на
второй неделе поста старушку постигла еще новая неприятность. Медиокритский,
остававшийся ее поверенным, потеряв место, недели две безвыходно пил в
известном трактире. Генеральша, не зная этого, доверила ему, как и прежде
часто случалось, получить с почты тысячу рублей серебром. Тот получил - и с
тех пор более не являлся, скрылся даже из города неизвестно куда. Можете
судить, какое впечатление произвела эта дерзость и потеря такой значительной
суммы на больную! С ней опять сделалось что-то вроде параличного припадка,
так что никаких сил более недоставало у m-lle Полины. Она написала
коротенькую, но раздушенную записочку к князю Ивану и отправила потихоньку с
нарочным. Тот на другой же день приехал. Генеральша, никак не ожидавшая
князя, очень ему обрадовалась. В какие-нибудь четверть часа он так ее
разговорил, успокоил, что она захотела перебраться из спальни в гостиную, а
князь между тем отправился повидаться кой с кем из своих знакомых.
В дальнейшем ходе романа лицо это примет довольно серьезное участие, а
потому я считаю необходимым сообщить о нем несколько подробностей. Некогда
адъютант гвардейского генерала, щеголявшего своими адъютантами, а теперь
прекрасно живущий помещик, он считался одним из первых тузов. Несмотря на
свои пятьдесят лет, князь мог еще быть назван, по всей справедливости,
мужчиною замечательной красоты: благообразный с лица и несколько уж
плешивый, что, впрочем, к нему очень шло, среднего роста, умеренно полный, с
маленькими, красивыми руками, одетый всегда молодо, щеголевато и со вкусом,
он имел те приятные манеры, которые напоминали несколько манеры ветреных, но
милых маркизов. К этой наружности князь присоединял самое обаятельное, самое
светское обращение: знакомый почти со всей губернией, он обыкновенно с
помещиками богатыми и чиновниками значительными был до утонченности вежлив и
даже несколько почтителен; к дворянам же небогатым и чиновникам неважным
относился необыкновенно ласково и обязательно и вообще, кажется, во всю свою
жизнь, кроме приятного и лестного, никому ничего не говорил. Никогда никто
не слыхал, чтоб он о ком-нибудь отозвался в резких выражениях, дурно или
насмешливо, хоть в то же время любил и умел, особенно на французском языке,
сказать остроту, но только ни к кому не относящуюся. Кто бы к нему ни
обращался с какой просьбой: просила ли, обливаясь горькими слезами, вдова
помещица похлопотать, когда он ехал в Петербург, о помещении детей в
какое-нибудь заведение, прибегал ли к покровительству его попавшийся во
взятках полупьяный чиновник - отказа никому и никогда не было; имели ли
окончательный успех или нет эти просьбы - то другое дело. Большей частью
они, по стечению обстоятельств, не исполнялись. Кроме того, знакомясь с
новым лицом, князь имел удивительную способность с первого же раза угадывать
конек каждого и направлял обыкновенно разговор на самые интересные для того
предметы. Вследствие этого все новые знакомые, особенно лица, почему-либо
нужные князю, всегда приходили в восторг от знакомства с ним. Семь
губернаторов, сменявшиеся в последнее время один после другого, считали его
самым благородным и преданным себе человеком и искали только случая сделать
ему что-нибудь приятное. Прочие власти тоже, начиная с председателей палат
до последнего писца в ратуше, готовы были служить для него по службе всем,
что только от них зависело. В деревне своей князь жил в полном смысле
барином, имел четырех детей, из которых два сына служили в кавалергардах, а
у старшей дочери, с самой ее колыбели, были и немки, и француженки, и
англичанки, стоившие, вероятно, тысяч. Сам он почти каждый год два - три
месяца жил в Петербурге, а года два назад ездил даже, по случаю болезни
жены, со всем семейством за границу, на воды и провел там все лето. При
таких широких размахах жизни князь, казалось, давно бы должен был
промотаться в пух, тем более, что после отца, известного мота, он получил,
как все очень хорошо знали, каких-нибудь триста душ, да и те в залоге. Женат
был на даме очень милой, образованной, некогда красавице и певице, но за
которой тоже ничего не взял. Несмотря, однако, на все это, он не только не
проматывался, но еще приобретал, и вместо трехсот душ у него уже была с
лишком тысяча. К объяснению всего этого ходило, конечно, по губернии
несколько темных и неопределенных слухов, вроде того, например, как чересчур
уж хозяйственные в свою пользу распоряжения по одному огромному имению,
находившемуся у князя под опекой; участие в постройке дома на дворянские
суммы, который потом развалился; участие будто бы в Петербурге в одной
торговой компании, в которой князь был распорядителем и в которой потом все
участники потеряли безвозвратно свои капиталы; отношения князя к одному
очень важному и значительному лицу, его прежнему благодетелю, который любил
его, как родного сына, а потом вдруг удалил от себя и даже запретил называть
при себе его имя, и, наконец, очень тесная дружба с домом генеральши, и ту
как-то различно понимали: кто обращал особенное внимание на то, что для
самой старухи каждое слово князя было законом, и что она, дрожавшая над
каждой копейкой, ничего для него не жалела и, как известно по маклерским
книгам, лет пять назад дала ему под вексель двадцать тысяч серебром, а
другие говорили, что m-lle Полина дружнее с князем, чем мать, и что, когда
он приезжал, они, отправив старуху спать, по нескольку часов сидят вдвоем,
затворившись в кабинете - и так далее... Всему этому, конечно, большая часть
знакомых князя не верила; а если кто отчасти и верил или даже сам доподлинно
знал, так не считал себя вправе разглашать, потому что каждый почти был если
не обязан, то по крайней мере обласкан им.
В настоящий свой проезд князь, посидев со старухой, отправился, как это
всякий раз почти делал, посетить кой-кого из своих городских знакомых и
сначала завернул в присутственные места, где в уездном суде, не застав
членов, сказал небольшую любезность секретарю, ласково поклонился
попавшемуся у дверей земского суда рассыльному, а встретив на улице
исправника, выразил самую неподдельную, самую искреннюю радость и по крайней
мере около пяти минут держал его за обе руки, сжимая их с чувством. Проезжая
потом по главной улице, князь встретил Петра Михайлыча, и тому еще издали
снял шляпу, кланялся и улыбался. Петр Михайлыч, с своей стороны, подошел к
нему, расшаркался и отдал почтительный поклон. Он уважал князя и выражался о
нем таким образом: "Талейран{112}, сударь, нашего времени, Талейран".
- Здоровы ли вы? - сказал князь, дружески сжимая руку Петра Михайлыча.
- Благодарю вас покорно, слава богу, живу еще, - отвечал тот.
- Очень, очень рад вас видеть, - продолжал князь.
Петр Михайлыч поклонился.
- Давно не изволили жаловать к нам в город, ваше сиятельство, - сказал
он.
- Что делать! Что делать! - отвечал князь. - Но полагаю, что здесь идет
все по-старому, значит, хорошо и благополучно, - прибавил он.
- Конечно-с, - подтвердил Петр Михайлыч, - какие здесь могут быть
перемены. Впрочем, - продолжал он, устремляя на князя пристальный взгляд, -
есть одна и довольно важная новость. Здешнего нового господина смотрителя
училищного изволите знать?
- Да, как же, как же, знаю, видал его: очень, кажется, порядочный
молодой человек.
- Очень хороший-с, - подтвердил Петр Михайлыч, - и теперь написал
роман, которым прославился на всю Россию, - прибавил он несколько уже
нетвердым голосом.
- Скажите, пожалуйста! - воскликнул князь. - Роман написал.
- Вы, может быть, даже читали его: "Странные отношения" называется? -
проговорил Петр Михайлыч с почтением.
- Да, читал, читал и по крайней мере с полчаса ломал голову: вижу
фамилия знакомая, а вспомнить не могу. Очень, очень мило написано!
Говоря это, князь от первого до последнего слова лгал, потому что он не
только романа Калиновича, но никакой, я думаю, книги, кроме газет, лет
двадцать уж не читывал.
- Теперь критики только и дело, что расхваливают его нарасхват, -
продолжал между тем Годнев гораздо уже более ободренным тоном. - И мне тем
приятнее, - прибавил он, склоняя по обыкновению голову набок, - что вы,
человек образованный и знакомый со многими иностранными литературами, так
отзываетесь, а здешние некоторые господа не хотят и внимания обратить на это
сочинение и еще смеются!
Князь покачал головою.
- Как это можно! - проговорил он.
- Что делать. Не славен пророк в отечестве своем! - отвечал со вздохом
Петр Михайлыч.
- Отчего же?.. Нет! По крайней мере я сейчас же заверну к господину
Калиновичу поблагодарить его за доставленное мне наслаждение. До свидания.
Проговоря это, князь, с прежним радушием пожав руку старику, поехал.
Надобно сказать, что Петр Михайлыч со времени получения из Петербурга
радостного известия о напечатании повести Калиновича постоянно занимался
распространением славы своего молодого друга, и в этом случае чувства его
были до того преисполнены, что он в первое же воскресенье завел на эту тему
речь со стариком купцом, церковным старостой, выходя с ним после заутрени из
церкви.
- Вот вы, некоторые из
...Закладка в соц.сетях