Жанр: Классика
Русские ночи
...ят духовые инструменты или странный аккорд, над которым
думают, думают, и все это так благоразумно обточат, оближут; чего хотят они?
я не могу так работать... Сравнивают меня с Микель-Анджелом - но как работал
творец "Моисея"? в гневе, в ярости, он сильными ударами молота ударял по
недвижному мрамору и поневоле заставлял его выдавать живую мысль,
скрывавшуюся под каменною оболочкою. Так и я! Я холодного восторга не
понимаю! Я понимаю тот восторг, когда целый мир для меня превращается в
гармонию, всякое чувство, всякая мысль звучит во мне, все силы природы
делаются моими орудиями, кровь моя кипит в жилах, дрожь проходит по телу и
волосы на голове шевелятся... И все это тщетно! Да и к чему это все? Зачем?
живешь, терзаешься, думаешь; написал - и конец! к бумаге приковались сладкие
муки создания - не воротить их! унижены, в темницу заперты мысли гордого
духа-создателя; высокое усилие творца земного, вызывающего на спор силу
природы, становится делом рук человеческих! - А люди? люди! они придут,
слушают, судят - как будто они судьи, как будто для них создаешь! Какое им
дело, что мысль, принявшая на себя понятный им образ, есть звено в
бесконечной цепи мыслей и страданий; что минута, когда художник нисходит до
степени человека, есть отрывок из долгой болезненной жизни неизмеримого
чувства; что каждое его выражение, каждая черта - родилась от горьких слез
Серафима, заклепанного в человеческую одежду и часто отдающего половину
жизни, чтоб только минуту подышать свежим воздухом вдохновения? А между тем
приходит время - вот, как теперь - чувствуешь: перегорела душа, силы
слабеют, голова больна; все, что ни думаешь, все смешивается одно с другим,
все покрыто какою-то завесою... Ах! я бы хотел, Луиза, передать тебе
последние мысли и чувства, которые хранятся в сокровищнице души моей, чтобы
они не пропали... Но что я слышу?..
С этими словами Бетховен вскочил и сильным ударом руки растворил окно,
в которое из ближнего дома неслись гармонические звуки. - Я слышу! -
воскликнул Бетховен, бросившись на колени, и с умилением протянул руки к
раскрытому окну. - Это симфония Эгмонта, {11} - так, я узнаю ее: вот дикие
крики битвы; вот буря страстей; она разгорается, кипит; вот ее полное
развитие - и все утихло, остается лишь лампада, которая гаснет, - потухает -
но не навеки... Снова раздались трубные звуки: целый мир ими наполняется, и
никто заглушить их не может...
-----
На блистательном бале одного из венских министров толпы людей сходились
и расходились.
- Как жаль! - сказал кто-то, - театральный капельмейстер Бетховен умер,
и, говорят, не на что похоронить его.
Но этот голос потерялся в толпе: все прислушивались к словам двух
дипломатов, которые толковали о каком-то споре, случившемся между кем-то во
дворце какого-то немецкого князя.
-----
- Я желал бы знать, - сказал Виктор, - до какой степени справедлив этот
анекдот.
- На это я тебе не могу дать удовлетворительного ответа, - сказал
Фауст, - и едва ли могли бы отвечать на твой вопрос и хозяева рукописи, ибо
мне сдается, что они не были знакомы с методою тех историков, которые читают
только то, что написано в летописи, а никак не хотят прочесть того, что в
ней не написано. Кажется, они рассуждали так: если этот анекдот был в самом
деле, тем лучше; если он кем-либо выдуман, это значит, что он происходил в
душе его сочинителя; следственно, это происшествие все-таки было, хотя и не
случилось. Такое суждение может показаться странным, но в этом случае мои
друзья, кажется, следовали примеру математиков, которые в высших исчислениях
не заботятся о том, соединялись ли когда-нибудь в природе 2 и 3, 4 и 10, а
смело под буквами а + b понимают все возможные соединения чисел. Впрочем,
беспрестанная перемена квартир, глухота, род помешательства, всегдашнее
недовольство, - кажется, все это принадлежит к так называемым историческим
фактам в жизни Бетховена; только добросовестные сочинители биографических
статей не взялись, за недостатком документов, объяснить связь между его
глухотою и помешательством, между помешательством и недовольством, между
недовольством и музыкою.
Вячеслав. Что нужды! Факт ложный или истинный, - для меня он
выговаривает, как сказал Ростислав, мое всегдашнее убеждение, о котором я
упоминал в начале вечера, а именно: что надобно человеку ограничиваться
возможным; или, как сказал Вольтер в ответ на нравственные сентенции: cela
est bien dit; mais il faut cultiver notre jardin. {* "Candide" . {12}}
Фауст. Это значит, что Вольтер не верил даже тому, чему ему хотелось
верить...
Ростислав. Меня в этом анекдоте поразило одно: это - неизглаголанность
наших страданий. Действительно, самые жестокие, самые ясные для нас терзания
- те, которых человек передать не может. Кто умеет рассказать свои
страдания, тот вполовину уже отделил их от себя.
Виктор. Вы, господа мечтатели, выдумали прекрасную уловку: чтоб
отделаться от положительных вопросов, вы принялись уверять, что язык
человеческий недостаточен для выражения наших мыслей и чувств. Мне кажется,
что скорее недостаточны наши познания. Если бы человек предался чистому,
простому наблюдению той грубой природы, которая у вас в таком загоне, - но,
заметьте, наблюдению чистому, уничтожив в себе все свои собственные мысли и
чувства, всякую внутреннюю операцию, - тогда он яснее понял бы и себя, и
природу и нашел бы даже в обыкновенном языке достаточно для себя выражений.
Фауст. Я не знаю, нет ли в этом так называемом чистом наблюдении
оптического обмана; не знаю, может ли человек совершенно отделить от себя
все свои собственные мысли и чувства, все свои воспоминания так, чтоб ничто
от его я не примешалось к его наблюдению, - одна мысль наблюдать без мысли
уже есть целая теория a priori... Но мы отдалились от Бетховена. Ничья
музыка не производит на меня такого впечатления; кажется, она касается до
всех изгибов души, поднимает в ней все забытые, самые тайные страдания и
дает им образ; веселые темы Бетховена - еще ужаснее: в них, кажется, кто-то
хохочет - с отчаяния... Странное дело: всякая другая музыка, особенно
гайднова, производит на меня чувство отрадное, успокаивающее; действие,
производимое музыкою Бетховена, гораздо сильнее, но она вас раздражает: {13}
сквозь ее чудную гармонию слышится какой-то нестройный вопль; вы слушаете
его симфонию, вы в восторге, - а между тем у вас душа изныла. Я уверен, что
музыка Бетховена должна была его самого измучить. - Однажды, когда я не имел
еще никакого понятия о жизни самого сочинителя, я сообщил странное
впечатление, производимое на меня его музыкою, одному горячему почитателю
Гайдна. - "Я вас понимаю, - отвечал мне гайднист, - причина такого
впечатления та же, по которой Бетховен, несмотря на свой музыкальный гений
(может быть, высшей степени, нежели гений Гайдна), - никогда не был в
состоянии написать духовной музыки, которая приближалась бы к ораториям сего
последнего". - "Отчего так?" - спросил я. - "Оттого, - отвечал гайднист, -
что Бетховен не верил тому, чему верил Гайдн".
Виктор. Так! я этого ожидал! Да скажите, господа, что вам за охота
смешивать вещи, которые не имеют ничего между собою общего? Какое влияние
убеждения человека могут иметь на музыку, на поэзию, на науку? Трудно
говорить о таких предметах, но мне кажется очевидным, что если что-либо
постороннее может действовать на произведения эстетические, то разве степень
знания; знанием, очевидно, может расшириться в художнике круг зрения; ему
здесь должно быть просторнее; но как ему досталось это знание, каким путем,
темным или светлым, - до этого поэзии нет никакого дела. Недавно кто-то имел
счастливую мысль составить новую науку: физическую философию, или
философическую физику, которой цель: действовать на нравственность
посредством знания {* В таком духе издавался журнал ""L'educateur" г.
Рокуром. {14}} - вот, по моему мнению, одна из самых дельных попыток нашего
времени.
Фауст. Знаю, что это мнение теперь торжествует; но скажи мне, отчего
никто не призовет к постели больного такого медика, который был бы известен
за отъявленного атеиста? - Кажется, что общего между микстурою и убеждениями
человека? - Я согласен с тобою в одном: в необходимости знания; так,
например, вопреки общему мнению, я убежден, что поэту необходимы физические
науки; ему полезно иногда нисходить до внешней природы, хоть для того, чтоб
уверяться в превосходстве своей внутренней, а еще и для того, что, к стыду
человека, буквы в книге природы не так изменчивы, не так смутны, как в языке
человеческом: там буквы постоянные, стереотипные; много важного поэт может
прочесть в них, - но для того прежде всего ему нужно позаботиться о добрых
очках... Однако, друзья мои, уже близко восхождение солнца, "время нам
успокоиться, любезный Эвном", как говорит Парацельзий в одном забытом
фолианте. {15}
НОЧЬ СЕДЬМАЯ
ИМПРОВИЗАТОР
Es mochte kein Hund so ]anger leben! {1}
D'rum hab' ich mich der Magie ergeben...
Gothe {*}
{* Так пес не стал бы жить!..
Вот почему я магии решил предаться...
Гете (нем.; перевод Н. Холодковского).}
По зале раздавались громкие рукоплескания. Успех импровизатора
превзошел ожидания слушателей и собственные его ожидания. Едва назначали ему
предмет, - и высокие мысли, трогательные чувства, в одежде полнозвучных
метров, вырывались из уст его, как фантасмагорические видения из волшебного
жертвенника. Художник не задумывался ни на минуту: в одно мгновение мысль и
зарождалась в голове его, и проходила все периоды своего возрастания, и
претворялась в выражения. Разом являлись и замысловатая форма пьесы, и
поэтические образы, и щегольской эпитет, и послушная рифма. Этого мало: в
одно и то же время ему задавали два и три предмета совершенно различные; он
диктовал одно стихотворение, писал другое, импровизировал третье, и каждое
было прекрасно в своем роде: одно производило восторг, другое трогало до
слез, третье морило со смеху; а между тем он, казалось, совсем не занимался
своею работою, беспрестанно шутил и разговаривал с присутствующими. Все
стихии поэтического создания были у него под руками, как будто шашки на
шахматной доске, которые он небрежно передвигал, смотря по надобности.
Наконец утомилось и внимание и изумление слушателей, они страдали за
импровизатора; но художник был спокоен и холоден, - в нем не заметно было ни
малейшей усталости, - но на лице его видно было не высокое наслаждение
поэта, довольного своим творением, а лишь простое самодовольство фокусника,
проворством удивляющего толпу. С насмешкою смотрел он на слезы, на смех, им
производимые; один из всех присутствующих не плакал, не смеялся; один не
верил словам своим и с вдохновением обращался как холодный жрец, давно уже
привыкший к таинствам храма.
Еще последний слушатель не вышел из залы, как импровизатор бросился к
собиравшему деньги при входе и с жадностию Гарпагона {2} принялся считать
их. Сбор был весьма значителен. Импровизатор еще от роду не видал столько
монеты и был вне себя от радости.
Восторг его был простителен. С самых юных лет жестокая бедность стала
сжимать его в своих ледяных объятиях, как статуя спартанского тирана. {3} Не
песни, а болезненный стон матери убаюкивали младенческий сон его. В минуту
рассвета его понятий не в радужной одежде жизнь явилась ему, но хладный
остов нужды неподвижною улыбкой приветствовал его развивающуюся фантазию.
Природа была к нему немного щедрее судьбы. Она, правда, наделила его
творческим даром, но осудила в поте лица отыскивать выражения для
поэтических замыслов. Книгопродавцы и журналисты давали ему некоторую плату
за его стихотворения, плату, которая могла бы доставить ему достаточное -----
- Измена, господа! - вскричал Вячеслав. - Фауст нарочно выбрал этот
отрывок из рукописи, вместо ответа на наши вчерашние возражения.
- Ничего не бывало! - отвечал Фауст. - С моей стороны тут не было
никакого фокус-покуса; я читал нумер за нумером; я уверен, что даже хозяева,
сбирая доставленные им заметки, предоставили учреждение их
последовательности лучшему систематику - времени.
Вячеслав. И ты хочешь нас уверить, что просто случай соединил
"Бетховена" с "Импровизатором", когда в том и другом одна мысль, но
выраженная с противоположных сторон?..
Ростислав. Не знаю, сшутил ли с нами Фауст по своему обыкновению, но,
признаюсь, случая я еще не заметил в природе. В ней, например, с большою
постепенностию связаны царство растительное с царством животным, даже трудно
определить, где кончится одно и начинается другое; а между тем одно служит,
по-видимому, совершенным отрицанием другому: все важнейшие органы растения -
на его поверхности; внутри часто совершенная пустота; мочки корня - органы
питания, листья - органы дыхания, брачное ложе между душистыми лепестками -
все снаружи; у животных, напротив, все эти органы бережно скрыты внутри под
несколькими покровами, а снаружи видны лишь кожа, волосы, роговое вещество -
органы менее важные, почти не имеющие чувствительности; мне всегда жизнь
животных представлялась ответом на жизнь растений, а человек судией между
ними. Если природа разыгрывает эту драму между своими низшими
произведениями, то неужели она предоставляет свои высшие, т. е.
человеческие, произведения какому-то случаю. Произведения человека - что бы
то ни было: огромное ли пиитическое творение, откровенный ли разговор,
беспечная ли заметка путешественника - я уверен, что есть причина, почему
одно из этих явлений следует за другим, в том, а не в другом порядке, хотя
часто мы не можем ее постигнуть, точно так же, как нам непонятно, почему
явления столь противоположные, как ночь и день, следуют одно за другим
постоянно.
Виктор. Но прежде следует доказать, действительно ли произведения
человека "стоят" на одной степени с произведениями природы, не говорю уже -
превосходят их.
Ростислав. Без сомнения, превосходят, и по той же причине, почему
животное совершеннее растения...
Виктор. Это убеждение очень похвально; только жаль, что человеку
никогда не удалось построить такое местоположение, как напр Альпы или
берег Средиземного моря, ни достигнуть того совершенства, которое
замечается. напр, в тканях растения; ты знаешь, что самое тонкое
кружево под микроскопом есть не иное что, как грубая связка веревок, а между
тем эпидерма последнего растения поражает правильностию своего расположения.
Ростислав. Ты смешиваешь два совершенно различных состояния человека,
две совершенно отдельные степени, ибо в человеке их много. Некоторые ученые
доказывали, что пирамида у древних была символом огня (фтаса); это довольно
правдоподобно, ибо и огонь и пирамида оканчиваются остроконечном: но,
кажется, под символом огня скрывался другой, более глубокий - человек.
Посмотри на пламя: в нем есть темная, холодная {* Мюррай опускал на
несколько секунд порох в ту темную часть пламени, в которой отделяются газы
и которая видна сквозь светлую его оболочку: взрыва не было, и порох даже
отсырел.} часть - произведение грубых испарений горящего тела; в нем есть
более светлая, где пламя похищает жизненную стихию из атмосферы; {*
Кислород.} эта часть лишь окисляет металлы; между обеими частями есть точка
- одна точка; но здесь сильнейшая степень жара, которому ничто противостоять
не может: здесь платина приходит в калильное состояние, здесь
восстановляются почти все металлы. {* На этом явлении основано, как
известно, действие паяльной или, правильнее, плавильной трубки.} Ты
сравниваешь произведения природы с произведениями темной, холодной,
бессильной области человека, - и природа торжествует над человеком,
унизившимся до природы; но какие произведения природы могут достигнуть до
произведений светлого, пламенного горнила души человеческой? - Дух человека,
исходя из одного начала с природою, производит явления, подобные явлениям в
природе, но самопроизвольно, безусловно; это сродство или подобие обмануло
старинных теоретиков, которые на нем основали так называемое подражание
природе...
Вячеслав. Ты забываешь важную оговорку: подражание изящной природе...
Ростислав. От этой оговорки теория сделалась еще неопределеннее и
темнее, ибо с словом изящество в эту теорию втеснялось нечто такое, что
разрушило ее вовсе; ибо если необходимо допустить человеку право избирать
изящное, то это значит, что в душе его есть своя мерка, на которую он может
прикидывать и произведения природы и свои собственные. Тогда зачем же ему
природа?
Вячеслав. На первый случай, хоть для того, чтоб сравнить обе мерки, как
ты говоришь: свою и находящуюся в природе...
Ростислав. Но, чтоб сравнить их, надобно еще третью мерку, в истине
которой человек был бы убежден, - и так до бесконечности; а в последней
инстанции последним судиею останется все-таки душа человека...
Вячеслав. Но отчего же человеческие произведения, напр картина,
тем более нам нравится, чем она ближе к природе?
Ростислав. Это род оптического обмана; близость к природе есть понятие
совершенно относительное; в Рафаэле находят ошибки против анатомии, - но кто
замечает их? Если б должно нам было более нравиться то, что ближе к природе,
то дерево, напр, Рюисдаля {11} должно бы уступить первенство дереву,
сделанному какою-либо цветочницею. Дагерротип как бы нарочно появился в нашу
эпоху, {12} чтоб показать различие между механическим и живым произведением.
При появлении дагерротипа материалисты очень обрадовались: "Зачем нам
живописцы? зачем вдохновение? Картина будет рисоваться, и гораздо вернее,
без вдохновения, простым ремесленником, при пособии нескольких капель иода и
ртути. Но что же вышло? в дагерротипе подражание совершенно; а между тем
одни и те же предметы (не говорю уж о лице человека, но хоть, напр,
дерево) мертвы в дагерротипе и оживают лишь под рукой художника. Наоборот:
за несколько тысяч лет пепел покрыл целый город и похоронил его вместе со
всеми обстоятельствами, которые могли случиться в минуту бедствия; наш
современник, силою своего художнического духа, воскрешает эту минуту и, как
волшебник, заставляет вас видеть то, чего, вероятно, ни один человек не
видал; между тем картина Брюлова верна: {13} вас убеждает в том ощущение,
которое она производит...
Вячеслав. Согласен, но Брюлов, как Рафаэль, как Микель-Анджело, также,
вероятно, срисовывал свои группы с живых моделей, наблюдал извержение
огнедышущих гор и другие явления природы...
Ростислав. Так! Но то ли чувство производят на нас в природе изломанная
колесница, отшибенное колесо, пепельный дождь, самые лица людей в минуту
подобного бедствия, как те же самые предметы в картине Брюлова? Откуда
взялась вся прелесть этих предметов, которые в природе не могут иметь
никакой прелести?
Фауст. Я не знаю, какую теорию по сему предмету составил себе наш
великий художник; но замечу, что живописцы подвергаются оптическому обману,
если думают, что они в своих картинах копируют природу; живописец,
срисовывая с натуры, - лишь питается ею, как человеческий организм питается
грубыми произведениями природы. Но как происходит этот процесс? Вещества,
принимаемые нами в пищу, подвергаются живому брожению; лишь тончайшие их
части остаются в организме и проходят чрез несколько живых превращений,
прежде нежели обратятся в нашу плоть: для больного, и еще менее для мертвого
организма - пища бесполезна; живой организм долго может обходиться без пищи
и жить собственной силой; но из этого не следует, чтоб он совершенно без нее
мог обойтись. Все дело в хорошей переварке, которой первое условие:
жизненная сила...
Виктор. Ваш разговор, господа, напоминает мне старинный анекдот.
Однажды Бенвенуто Челлини, отливая серебряную статую, заметил, что металла
мало; боясь, что отливка не удастся, он собрал все домашнее серебро: кубки,
ложки, кольца, и бросил в горнило. {14} Какой-то художник, который при
отливке медной статуи был остановлен таким же препятствием, вспомнил догадку
Бенвенуто и также начал бросать в горнило всю медную домашнюю посуду, - но
опоздал: она не успела растопиться - и когда форму обломали, художник с
отчаянием увидел, что из груди Венеры выглядывало дно кастрюльки, над
глазами торчала ложка, и так далее...
Фауст. Ты совершенно попал на мою мысль: беда художнику, если
внутреннее его горнило не в силах расплавить грубую природу и превратить ее
в существо более возвышенное. Это необходимо во всех встречах человека с
природою: горе ему, если он преклонится пред нею! Ростислав. О, без
сомнения! Если б человек не был принужден из природы почерпать средства для
своей жизни, то не было бы и повода к преступлениям... Напр,
воровство, грабительство именно имеют причиною то, что человек нуждается в
произведениях природы.
Фауст. С этим едва ли можно согласиться. Ты сам справедливо заметил,
что в человеке есть не только светлая, но и темная область; там зарождаются
наклонности, которыми приготовляются преступления; иногда в душе человека
уже преступление совершилось прежде того, что обыкновенно называют
преступлением и что есть не что иное, как порочная наклонность, получившая
осязаемую форму. Есть темные страсти - и, следственно, преступления, которые
могут совершиться в человеке, даже если б он не был жильцом земного шара,
даже если б он не был в сношении с себе подобными: хоть, напр,
праздность и гордость, которые (что довольно замечательно) у всех народов,
во всех преданиях почитаются матерями всех пороков. Я пойду далее: в
природе, собственно, нет зла...
Ростислав. Ты в противоречии с действительностию; стоит взглянуть на
естественные явления: нет растения, нет животного, которое не было бы
принуждено жить разрушением или страданием какого-либо растения или
животного. Если страдание не есть зло, то я не знаю, что разуметь под этим
словом.
Виктор. Замечу для потомства, что господа идеалисты точно так же
спорят, как и мы, бедные слуги грубой материальной природы... Следственно,
идеальный мистический мир не есть еще царство мира...
Фауст. Во-первых, я не идеалист и не мистик: я эпикуреец, потому что
ищу, где находится наибольшая сумма наслаждений для человека; я, если
хочешь, естествоиспытатель, даже эмпирик, только с тою разницею, что не
ограничиваюсь наблюдением одних материальных фактов, но нахожу необходимым
разлагать и духовные. Во-вторых, замечу, также для потомства, что как бы ни
спорили идеалисты, для них все-таки существует возможность когда-нибудь
сойтись, ибо все они тянутся к центру, но каждого из вас, господа
материалисты, тянет к какой-нибудь точке на окружности: оттого ваши пути
беспрестанно расходятся. Виктор. Может быть! Но, говоря твоим любимым
выражением, символ идеальных путей, кажется, суть асимптоты, {15} которые,
вечно приближаясь, никогда не сойдутся...
Фауст. Я более согласен с тобою, нежели ты думаешь. Ты прав, и будешь
прав до тех пор, пока человек не найдет настоящей квадратуры круга,
разумеется, не в геометрическом смысле. {[* Должно вспомнить, что в
мистических теориях круг есть символ вещественного мира, а квадрат,
треугольник - духовного.]} Но обратимся к нашему вопросу: мы не в таком
противоречии с Ростиславом, как кажется; но мы и не согласны друг с другом.
Такой род распри, несмотря на свою наружную нелепость, всего чаще бывает
между людьми. Чтоб определить, действительно ли нет зла во внешней природе,
должно бы прежде определить, что такое зло; это завело бы нас слишком далеко
и едва ли не было бы излишним. Для меня гораздо важнее и любопытнее
определить, какое действие производит на душу человека одностороннее
погружение в материальную природу и как действует аналогия между человеком и
его занятиями? - В природе мы замечаем для всякого явления постоянные
законы: ты посеял семя, сохранил все условия для его прозябения - оно
выросло; забыл одно из этих условий - оно погибло; и так всегда - сегодня
как вчера, как завтра. Внешнюю природу не умолишь, ее не тронешь раскаянием,
в ней нет прощения: ошибся - расплачивайся, нет спасения, нет отсрочки; один
день позабудь поливать любимое дорогое растение, несмотря на всю любовь к
нему, несмотря на все сожаление - растение засохнет, и ничем не оживишь его.
Этот закон прекрасен в своем месте, т. е. на нижней степени природы;
человек, не поднимающийся выше этой степени, пораженный видом сего закона,
хотел применить его к явлениям другого рода, напр к нравственным.
"Смотрите на природу, наблюдайте ее законы, подражайте ее законам!" -
говорили энциклопедисты XVIII столетия, и говорят доныне их последователи в
XIX веке...
Вячеслав. Однако укажи мне хоть одну систему нравственности, где
отвергалось бы раскаяние и, след
...Закладка в соц.сетях