Жанр: Классика
Христос и антихрист 2. Воскресшие боги
...овных, из красного и желтого воска. Когда гость входил в
приемную, герольд с двумя трубачами выкликал имя.
Открывался ряд громадных ослепительно освещенных зал: "зала белых
голубок по красному полю", "зала золотая" — с изображением герцогской
охоты, "червчатая" — вся сверху донизу обтянутая атласом, с вышитыми
золотом пламенеющими головнями и ведрами, обозначавшими самодержавную власть
миланских герцогов, которые, по своему желанию, могут раздувать огонь войны
и гасить егo водою мира. В изящной маленькой "черной зале", построенной
Браманте, служившей дамскою уборной, на сводах и стенах виднелись
неоконченные фрески Леонардо. Нарядная толпа гудела, подобно пчелиному рою.
Одежды отличались многоцветною яркостью и безмерною, нередко безвкусною
роскошью. В этой пестроте, в неуважительном к обычаям предков, порою
шутовском и уродливом смешении разноязычных мод один сатирик видел
предзнаменование нашествия иноплеменных — грядущего рабства Италии".
Ткани женских платьев, с прямыми, тяжелыми складками, не гнущимися,
вследствие обилия золота и драгоценных камней, напоминали церковные ризы и
были столь Прочны, что передавались по наследству от прабабушек правнучкам.
Глубокие вырезы обнажали плечи и грудь. Волосы, покрытые спереди золотою
сеткою, заплетались, по ломбардскому обычаю, у замужних, так же как у
девушек, в тугую косу, удлиненную до пола искусственными волосами и лентами.
Мода требовала, чтобы брови были едва очерчены: женщины, обладавшие густыми
бровями, Выщипывали их особыми стальными щипчиками. Обходиться без румян и
белил считалось непристойностью. Духи употреблялись крепкие, тяжелые --
мускус, амбра, виверра, кипрский порошок с пронзительным одуряющим запахом.
В толпе попадались молодые девушки и женщины с особенною прелестью,
которая нигде не встречается, кроме Ломбардии',--с теми воздушными тенями,
тающими, как дым, на бледной матовой коже, на нежных, мягких округлостях
лица, которые любил изображать Леонардо да Винчи.
Мадонну Виоланту Борроко, черноокую, чернокудрую, с понятною для всех
побеждающею красотою, называли царицей бала. Мотыльки, обжигающие крылья о
пламя свечи — предостережение влюбленным,-- вытканы были золотом по
темно-пунцовому бархату ее платья.
Но не мадонна Виоланта привлекала внимание избранных, а дондзелла Диана
Паллавичини, с глазами холодными и прозрачными, как лед, волосами серыми,
как пепел, с равнодушною улыбкой и говором медлительным, как звук виолы. Ее
облекала простая одежда из белой струистой камки с длинными шелковыми
лентами, тускло-зелеными, как водоросли. Окруженная блеском и шумом,
казалась она чуждой всему, одинокою и печальною, как бледные водяные цветы,
которые спят под луной в заглохших прудах.
Грянули трубы, литавры,-- и гости направились в большую "залу для игры
в мяч", находившуюся в Рокетте. Под голубым, усеянным золотыми звездами,
сводом крестообразные перекладины с восковыми свечами горели огненными
гроздьями. С балкона, служившего хорами, свешивались шелковые ковры с
гирляндами лавров, плюща и можжевельника.
В час, минуту и секунду, назначенные астрологами,-- ибо герцог шагу не
делал, по выражению одного посла, рубашки не переменял, жены не целовал, не
сообразуясь с положением звезд, в залу вошли Моро и в царственных мантиях из
золотой парчи, подбитых горностаем, с длинными шлейфами, которые несли
бароны, камерьеры, спендиторы и чамбеллалы. На груди герцога в пряжке сиял
рубин неимоверной величины, похищенный им у Джан-Галеаццо.
Беатриче похудела и подурнела. Странно было видеть живот беременной
женщины у этой девочки, казавшейся почти ребенком,-- с плоскою грудью и
резкими мальчишескими движениями.
Моро подал знак. Главный сенешаль поднял жезл, на хорах заиграла музыка
— и гости стали садиться за пиршественные столы.
Произошло замешательство. Посол великого князя московского, Данило
Мамыров, не пожелал сесть ниже посла светлейшей республики Сан-Марко.
Мамырова стали уговаривать. Но упрямый старик, никого не слушая, стоял на
своеМ: "не сяду — зазорно мне сие!" Любопытные и насмешливые взгляды
обращались на него отовсюду.
— Что такое? Опять с московитами неприятности? Экий народ! Леэут на
первые места — знать ничего не хотят. Никуда их приглашать нельзя. Варвары!
А языкслышите?--совсем турецкий. Зверское племя!.. Юркий и вертлявый
мантуанец Вокалино, толмач, подсКОчил к Мамырову:
— Мессер Даниеле, мессер Данииле,-- залепетал он на ломаном русском
языке, с подобострастными ужимками и поклонами,--не можно, не можно! Сесть
наДо. Обычай в Милане. Спорить не хорошо. Дука сердится. Подошел к старику и
молодой спутник его, Никита Карачаров, тоже дьяк посольского приказа. --
Данило Кузьмич, батюшка, не изволь серчать! В чужой монастырь со своим
уставом не ходят. Люди иноземные, обычаев наших не ведают. Долго ли до
греха? Еще выведут! Сраму наживем...
— Молчи, Никита, молчи! Млад ты учить меня, старика. Знаю, что делаю.
Не быть тому вовеки! Не сяду ниже посла веницейского. Сие для чести нашей
посольекой поруха великая. Сказано: всякий посол лицо носит и речи говорит
государя своего. А наш государь православный, самодержавный, всея Руси...
— Мессер Даниеле, о, мессер Даниеле! — егозил толмач Бокалино.
— Отстань! Чего латошишь, обезьянья твоя рожа басурманская? Сказано,
не сяду — и не сяду! Под нахмуренными бровями маленькие медвежьи глазКи
Мамырова сверкали гневом, гордостью и непобедимым упрямством. Усыпанный
изумрудами набалдашник посоха сверкал в крепко сжатых пальцах. Видно было,
что никакие силы не принудят его уступить.
Моро подозвал к себе посла Венеции, с обаятельною любезностью, на
которую был мастер, извинился, обещал еМу свое благоволение и попросил, как
о личном для себя одолжении пересесть на другое место. во избежание споров и
пререканий, уверяя, что нелепому честолюбию этих варваров никто не придает
значения. На самом деле, герцог весьма дорожил милостью "великого герцога
Розийского" — "gran duca di Rosia", надеясь при помощи его заключить
выгодный договор с турецким султаном.
Венецианец, взглянув на Мамырова с тонкой усмешкой и презрительно пожав
плечами, заметил, что его высочество прав-подобные споры о местах недостойны
людей, просвещенных светом "человечности" — humanite,-- и сел на указанное
место.
Данило Кузьмич не понял речи соперника. Но, если бы и понял, не
смутился бы и продолжал считать правым себя, ибо знал, что десять лет назад,
в 1487 году, на торжественном выходе папы Иннокентия VIII, московские послы
Димитрий и Мануил Ралевы, на ступенях апостольского трона, заняли места,
наиболее почетные после римских сенаторов, представителей древнего
миродержавного города. Недаром, в послании бывшего киевского митрополита
Саввы Спиридона, великий князь московский уже объявлен был единственным
наследником двуглавого орла Византии, объединившего под сенью крыл своих
Восток и Запад, так как Господь Вседержитель,--сказано было в послании,--
низвергнув за ереси оба Рима, ветхий и новый, воздвиг третий, таинственный
Град, дабы излить на него всю славу, всю силу и благодать Свою. третий
полуночный Рим — православную Москву,-- а четвертого Рима не будет вовеки.
Не обращая внимания на враждебные взоры, самодовольно поглаживая
длинную седую бороду, поправляя пояс на толстом животе и соболью шубу
пунцового бархата, грузно и важно кряхтя, опустился Данило Кузьмич на
отвоеванное место. Чувство темное и пьяное, как хмель, наполняло ему душу.
Никита вместе с толмачом Бокалино сели на нижнем конце стола, рядом с
Леонардо да Винчи.
Хвастливый мантуанец рассказывал о чудесах, виденных им в Московии,
смешивая быль с небылицею. Художник, надеясь получить более точные сведения
от самого Карачарова, обратился к нему через переводчика и стал
расспрашивать о далекой стране, которая возбуждала любопытство Леонардо, как
все безмерное и загадочное,-- о ее бесконечных равнинах, лютых морозах,
могучих реках и лесах, о приливе в Гиперборейском океане и Гирканийском
море, о Северном сиянии, так же как о друзьях Своих, поселившихся в Москве:
ломбардском художнике Пиетро Антонио Солари, который участвовал в постройке
Грановитой Палаты, и зодчем Аристотеле Фиоравенти из БолонЬИ, украсившем
площадь Кремля великолепными зданиями. — Мессере,--обратилась к толмачу
сидевшая рядом любопытная и плутоватая дондзелла Эрмеллина,-- == Я слышала,
будто бы эту удивительную страну потому называют Розия, что там растет много
роз. Правда ли это? Бокалино рассмеялся и уверил дондзеллу, что это вздор,
что в Розии, несмотря на ее имя, меньше роз, чем в какойlибo иной стране, и
в доказательство привел итальянскую новеллу о русском холоде.
Некоторые купцы из города Флоренции приехали в Польшу. Далее в Розию не
пустили их, потому что в это время польский король вел войну с великим
герцогом Московии. Флорентийцы, желая купить соболей, пригласили русских
купцов на берег Борисфена, отделяющего обе страны. Опасаясь быть взятыми в
плен, московиты стали на одном берегу, итальянцы на другом, и начали громко
перекликаться через реку, торгуясь. Но стужа была так сильна, что слова, не
достигая противоположного берега, замерзали в воздухе. Тогда находчивые ляхи
разлОЖИЛИ большой костер посредине реки, в том месте, куда по расчету слова
доходили еще не замерзшими. Лед, твердый, как мрамор, мог выдержать какое
угодно пламя. И вот, когда зажгли огонь, слова, в продолжение целого часа
остававшиеся в воздухе неподвижными, обледенелыми, начали таять, струиться с
тихим журчанием, подобно вешней капле, и, наконец, были услышаны
флорентийцами явственно, несмотря на то, что московиты давно удалились с
противоположного берега.
Рассказ всем пришелся по вкусу. Взоры дам, полные сострадательного
любопытства, обратились на Никиту Карачарова, обитателя столь злополучной,
Богом проклятой земли.
В это время сам Никита, остолбенев от удивления, смотрел на невиданное
зрелище — громадное блюдо с голою Андромедою, из нежных каплуньих грудинок,
прикованною к скале из творожного сыру, и освободителем ее, Крылатым
Персеем, из телятины.
Во время мясной части пира все было червленое, золотое, во время
рыбной-стало серебряным, соответственно водной стихии. Подали посеребренные
хлебы, посеребренные салатные лимоны в чашках, и наконец, на блюде между
гигантскими осетрами, миногами и стерлядями появилась Амфитрита из белого
мяса угрей в перламутровой колеснице, влекомой дельфинами над
голубовато-зеленым, как морские волны, трепетным студнем, изнутри освещенным
огнями.
Затем потянулись нескончаемые сладости — изваяния из марципанов,
фисташек, кедровых орехов, миндаля и жженого сахару, исполненные по рисункам
Браманте, Карадоссо и Леонардо,-- Геркулес, добывающий золотые яблоки
Гесперид, басня Ипполита с Федрою, Вакха с Ариадною, Юпитера с Данаею --
весь Олимп воскресших богов.
Никита с детским любопытством глядел на эти чудеса, между тем как
Данило Кузьмин, теряя охоту к еде при виде голых бесстыдных богинь,-- ворчал
себе под нос; — Антихристова мерзость! Погань языческая!
Начался бал. Тогдашние пляски — Венера и Завр, Жестокая Участь,
Купидон — отличались медлительностью, так как платья дам, длинные и
тяжелые, не позволяли быстрых движений. Дамы и кавалеры сходились,
расходились, с неторопливою важностью, с жеманными поклонами, томными
вздохами и сладкими улыбками. Женщины должны были выступать, как павы,
плыть, как лебедки. И музыка была тихая, нежная, почти унылая, полная
страстным томлением, как песни Петрарки.
Главный полководец Моро, молодой синьор Галеаццо Сансеварино,
изысканный щеголь, весь в белом, с откидными рукавами на розовой подкладке,
с алмазами на белых туфлях, с красивым, вялым, испитым и женоподобным лицом,
очаровывал дам. Одобрительный шепот пробегал в толпе, когда во время танца
Жестокая Участь, роняя, как будто нечаянно, на самом деле нарочно, туфлю с
ноги или накидку с плеча, продолжал он скользить и кружиться по зале с той
"скучающею небрежностью", которая считалась признаком высшего изящества.
Данило Мамыров смотрел, смотрел на него и плюнул: — Ах, ты шут гороховый!
Герцогиня любила танцы. Но в тот вечер на сердце у нее было тяжело и
смутно. Лишь давняя привычка к лицемерию помогала ей разыгрывать роль
гостеприимной хозяйки — отвечать на поздравления с новым годом, на
приторные любезности вельмож. Порою казалось ей, что она не вынесет --
убежит или заплачет.
Не находя себе места, блуждая по многолюдным залам, зашла она в
маленький дальний покой, где у весело пылавшего камина разговаривали в
тесном кружке молодые дамы и синьоры. Спросила, о чем они беседуют.
— О платонической любви, ваша светлость,--отвечала одна из дам.--
Мессер Антонниотто Фрегозо доказывает, что женщина может целовать в губы
мужчину, не нарушая целомудрия, если он любит ее небесною любовью. — Как же
вы это доказываете, мессер Антонниотто?--молвила герцогиня, рассеянно щуря
глаза.
— С позволения вашей светлости я утверждаю, что уста — орудие речи --
служат вратами души, и когда они соеДиняются в лобзании платоническом, души
любовников устремляются к устам, как бы к естественному выходу своему. Вот
почему Платон не возбраняет поцелуя, а царь Соломон в "Песни Песней",
прообразуя таинственное слияние души человеческой с Богом, говорит: лобзай
меня Лобзанием уст твоих.
— Извините, мессере,--перебил его один из слушателей, старый барон,
сельский рыцарь с честным и грубым лицом,--может быть, я этих тонкостей не
разумею, но Неужели полагаете вы, что муж, застав жену свою в объятиях
любовника, должен терпеть?..
— Конечно,-- возразил придворный философ,-- сообразно с мудростью
духовной любви...
— А как же брак?..
— Ах, Боже мой! Да мы о любви говорим, а не о браке!--перебила
хорошенькая мадонн, Фиордализа, нетерпеливо пожимая ослепительными голыми
плечами. — Но ведь и брак, мадонна, по всем законам человеческим...--начал
было рыцарь.
— Законы!--презрительно сморщила Фиордализа свои алые губки.--Как
можете вы, мессере, в такой возвышенной беседе упоминать о законах
человеческих-жалких созданиях черни, превращающих святые имена любовника и
возлюбленной в столь грубые слова, как муж и жена?
Барон только руками развел.
А мессер Фрегозо, не обращая на него внимания, продолжал свою речь о
тайнах небесной любви. Беатриче знала, что при дворе в большой моде
непристойнейший сонет этого самого мессера Антонниотто Фрегозо, посвященный
красивому отроку и начинавшийся так: Ошибся царь богов, похитив Ганимеда...
Герцогине сделалось скучно.
Она потихоньку удалилась и перешла в соседнюю залу. Здесь читал стихи
приезжий из Рима знаменитый стихотворец Серафино д'Аквила, по прозвищу
Единственный — Unico, маленький, худенький, тщательно вымытый, выбритый,
завитой и надушенный человечек с розовым младенческим личиком, томной
улыбкой, скверными зубами и маслеными глазками, в которых сквозь вечную
слезу восторга мелькала порой плутоватая хитрость.
Увидев среди дам, окружавших поэта, Лукрецию, Беатриче смутилась,
чуть-чуть побледнела, но тотчас оправилась, подошла к ней с обычною ласкою и
поцеловала.
В это время появилась в дверях полная, пестро одетая, сильно
нарумяненная, уже не молодая и некрасивая дама, державшая платок у носа.
— Что это, мадонна Диониджа? Не ушиблись ли вы?--спросила ее дондзелла
Эрмеллина с лукавым участием.
Диониджа объяснила, что во время танцев, должно быть от жары и
усталости, кровь пошла у нее из носу.
— Вот случай, на который даже мессер Унико едва ли сумел бы сочинить
любовные стихи,--заметил один из придворных.
Унико вскочил, выставил одну ногу вперед, задумчиво провел рукой по
волосам, закинул голову и поднял глаза к потолку.
— Тише, тише,-- благоговейно зашушукали дамы,-- мессер Унико сочиняет!
Ваше высочество, пожалуйте сюда, здесь лучше слышно.
Дондзелла Эрмеллина, взяв лютню, потихояьку перебирала струны, и под
эти звуки поэт торжественно глухим, замирающим голосом чревовещателя
проговорил сонет. Амур, тронутый мольбами влюбленного, направил стрелу в
сердце жестокой; но, так как на глазах бога повязка,-- промахнулся; и вместо
сердца --
Стрела пронзила носик нежный — И вот в платочек белоснежный Росою алой
льется кровь.
Дамы захлопали в ладоши.
— Прелестно, прелестно, неподражаемо! Какая быстрота! Какая легкость!
О, это не чета нашему Беллинчони, который целыми днями потеет над каждым
сонетом, Ах, душечка, верите ли, когда он поднял глаза к небу, я
почувствовала — точно ветер на лице, что-то сверхъестественное- даже
страшно стало...
— Мессер Унико, не хотите ли рейнского? — суетилась одна.
— Мессер Унико, прохладительные лепешечки с мятой,-- предлагала
другая.
Его усаживали в кресло, обмахивали веерами. Он млел, таял и жмурил
глаза, как сытый кот. Потом прочел другой сонет в честь герцогини, в котором
говорилось, что снег, пристыженный белизной ее кожи, задумал коварную месть,
превратился в лед, и потому-то недавно, выйдя прогуляться во двор замка, она
поскользнулась и едва не упала.
Прочел также стихи, посвященные красавице, у которой не хватало
переднего зуба: то была хитрость Амура, который, обитая во рту ее,
пользуется этой щелкою, как бойницею, чтобы метать свои стрелы.
— Гений!--взвизгнула одна из дам.--Имя Унико в потомстве будет рядом с
именем Данте! — Выше Данте! — подхватила другая.-- Разве можно у Данте
научиться таким любовным тонкостям, как у нашего Унико?
— Мадонны,-- возразил поэт со скромностью,-- вы преувеличиваете. Есть
и у Даяте большие достоинства. Впрочем, каждому свое. Что касается меня, то
за ваши рукоплескания я отдал бы свою славу Данте.
— Унико! Унико!--вздыхали поклонницы, изнемогая от восторга.
Когда Серафино начал новый сонет, где описывалось, как, во время пожара
в доме его возлюбленной, не могли потушить огонь, потому что сбежавшиеся
люди должны были заливать водою пламя собственных сердец, зажженное взорами
красавицы,--Беатриче, наконец, не вытерпела и ушла.
Она вернулась в главные залы, велела своему пажу Ричардетто, преданному
и даже, как порой казалось ей, влюбленному в нее мальчику, идти наверх,
ожидать с факелом у дверей спальни, и, поспешно пройдя несколько ярко
освещенных многолюдных комнат, вступила в пустынную, отдаленную галерею, где
только стражи дремали, склонившись на копьями; отперла железную дверцу,
поднялась по темной витой лестнице в громадный сводчатый зал, служивший
герцогскою спальнею, находившейся в четырехугольной северной башне замка;
подошла со свечою к небольшому, вделанному в толщу каменной стены, дубовому
ларцу, где хранились важные бумаги и тайные письма герцога, вложила ключ,
украденный у мужа, в замочную скважину, хотела повернуть, но Почувствовала,
что замок сломан, распахнула медные створы, увидела пустые полки и
догадалась, что Моро, заметив пропажу ключа, спрятал письма в другое место.
Остановилась в недоумении.
За окнами веяли снежные хлопья, как белые призраки. Ветер шумел — то
выл, то плакал. И древнее, страшное, вечное, знакомое сердцу напоминали эти
голоса ночного ветра.
Взоры герцогини упали на чугунную заслонку, закрывавшую круглое
отверстие Дионисиева уха — слуховой трубы, проведенной Леонардо в
герцогскую спальню из нижних покоев дворца. Она подошла к отверстию и, сняв
с него тяжелую крышку, прислушалась: волны звуков долетели до нее, подобные
шуму далекого моря, который слышится в раковинах; с говором, с шелестом
праздничной толпы, с нежными вздохами музыки сливался вой и свист ночного
ветра.
Вдруг почудилось ей, что не там, внизу, а над самым ухом ее кто-то
прошептал: "Беллинчони... Беллинчони"... Она вскрикнула и побледнела.
"Беллинчони!.. Как же я сама не догадалась? Да, да конечно! Вот от кого
я узнаю все... К нему! Только как бы не заметили?.. Будут искать... Все
равно! Я хочу знать, я больше не могу терпеть этой лжи!"
Она вспомнила, что Беллинчояи, отговорившись болезнью, не приехал на
бал, сообразила, что в этот час он почти наверное дома, один, и кликнула
пажа Ричардетто, который стоял у дверей.
— Вели двум скороходам с носилками ждать меня внизу, в парке, у
потайных ворот замка. Только смотри, если хочешь угодить мне, чтобы никто об
этом не знал — слышишь?--никто!
Дала ему поцеловать свою руку. Мальчик бросился исполнять приказание.
Беатриче вернулась в опочивальню, накинула на плечи шубу, надела черную
шелковую маску и через несколько минут уже сидела в носилках, направлявшихся
к Тичинским воротам, где жил Беллинчони.
Поэт называл свой ветхий, полуразвалившийся домик "лягушечьей норою".
Он получал довольно много подарков, но вел беспутную жизнь, пропивал или
проигрывал
что имел, и потому бедность, по собственному выражению Бернарде,
преследовала его, "как нелюбимая, но верная жена".
Лежа на сломанной трехногой кровати, с поленом вместо четвертой ноги, с
дырявым и тонким, как блин, тюфяком, допивая третий горшок дрянного кислого
вина, сочинял он надгробную надпись для любимой собаки мадонны Чечилии. Поэт
наблюдал, как потухают последние угли в камине, тщетно стараясь согреться,
натягивал на свои тонкие журавлиные ноги изъеденную молью беличью шубейку,
вместо одеяла, слушал завывание вьюги и думал о холоде предстоявшей ночи.
На придворный бал, где должны были представить сочиненную им в честь
герцогини аллегорию "Рай", не пошел он, вовсе не потому что был болен,--
хотя, в самом деле, уже давно хворал и так был худ, что, по словам его,
"можно было, рассматривая тело его, изучать анатомию человеческих мускулов,
жил и костей". Но будь он даже при последнем издыхании, все-таки потащился
бы на праздник. Действительной причиной его отсутствия была зависть: лучше
согласился бы он замерзнуть в своей конуре, чем видеть торжество соперника,
наглого плута и пройдохи, мессера Унико, который нелепыми виршами успел
вскружить головы светским дурам. При одной мысли об Унико вся желчь
приливала к сердцу Беллинчони. Он сжимал кулаки и вскакивал с постели. Но в
комнате было так холодно, что тотчас же снова благоразумно ложился в
постель, дрожал, кашлял и кутался.
— Негодяи! --ругался он.--Четыре сонета о дровах, да еще с какими
рифмами-и ни щепки!.. Пожалуй, чернила замерзнут — нечем будет писать. Не
затопить ли перилами от лестницы? Все равно, порядочные люди не ходят ко
мне, а если жид-ростовщик свихнет себе шею — не велика беда.
Но лестницы он пожалел. Взоры его обратились на толстое полено,
служившее четвертой ногой хромому ложу. остановился в минутном раздумьи: что
лучше-дрожать всю ночь от холода или спать на шатающемся ложе? Вьюга завыла
в оконную щель, заплакала, захохотала, как ведьма, в трубе очага. С
отчаянной решимостью выхватил Бернарде полено из-под кровати, разрубил на
щепки и стал бросать в камин. Пламя вспыхнуло, озаряя печальную келью. Он
присел на корточки и протянул посиневшие руки к огню, последнему другу
одиноких поэтов. — Собачья жизнь!--размышлял Беллинчони.-- А ведь чем я,
подумаешь, хуже других? Не о моем ли прапращуре, знаменитом флорентийце, в
те времена, как о доме Сфорца и помину еще нс было, божественный Данте
сложил этот стих:
Bellincion' Berti vi'.d'io andar cinto Di cuoio e d'osso? ' Я
Беллинчони Берти увидел В кожаном поясе с костями (итал.).
Небось, в Милане, когда я приехал, придворные лизоблюды страмботто от
сонета отличить не умели. Кто, как не я, научил их изяществам новой поэзии?
Не с моей ли легкой руки ключ Гиппокрены разлился в целое море и грозит
наводнением? Теперь, кажется, и в Большом Канале кастальские воды текут*...
И вот награда! Подохну, как пес в конуре на соломе!.. Впавшего в бедность
поэта никто не узнает, точно лицо его скрыто под маскою, изуродовано
оспой... Он прочел стихи из своего послания к герцогу Моро: Иного я всю
жизнь не слыхивал ответа, Как "с Богом прочь ступай, все заняты места" Что
делать? Песенка моя, должно быть, спета. Уж я и не прошу о колпаке шута,--
Но хоть на мельницу принять вели поэта, О, щедрый государь, как вьючного
скота.
И с горькою усмешкою опустил свою лысую голову. Долговязый, тощий, с
красным длинным носом, на корточках перед огнем, он походил на больную
зябнущую птицу.
Внизу в двери дома послышался стук, потом сонная ругань сварливой,
опухшей от водянки, старухи, его единственной прислужницы, и шлепанье
деревянных башмаков ее по кирпичному полу.
— Кой черт? — удивился Бернарде.-- Уж не жид ли опять за процентами?
У, нехристи окаянные! И ночью не дадут покоя...
Скрипнули ступени лестницы. Дверь отворилась, и в комнату вошла женщина
в собольей шубе, в шелковой черной маске.
Бернарде вскочил и уставился на нее. Она молча приблизилась к стулу.
— Осторожнее, мадонна,-- предупредил хозяин,-- спинка сломана.
И со светскою любезностью прибавил: — Какому доброму гению обязан я
счастьем видеть знаменитейшую синьору в смиренном жилище моем?
"Должно быть, заказчица. Какой-нибудь любовный мадригалишко,--подумал
он.--Ну, что ж, и то хлеб! Хоть да дрова. Только странно, как это одна, в
такой час?.. но, впрочем, имя мое тоже, видно, что-нибудь да значит. Мало ли
неведомых поклонниц!"
Он Оживился, подбежал к очагу и великодушно бросил в огонь последнюю
щепку. Дама сняла маску. — Это я, Бернарде. Он вскрикнул, отступил и, чтобы
не упасть, должен был схватиться рукой за дверную притолоку. — Иисусе, Дева
Пречистая!--пролепетал, выпучив глаза.--Ваша светлость... яснейшая
герцогиня... — Бернарде, ты можешь сослужить мне великую службу,-- сказала
Беатриче и потом спросила, оглядываясь: — == никто не услышит?
— Будьте покойны, ваше высочество, никто,-- кроме крыс да мышей!
— Послушай,-- продолжала Беатриче медленно, устремив на него
проницательный взор,--я знаю, ты писал для мадонны Лукреции любовные стихи.
У тебя должны быть письма герцога с поручениями и заказами.
Он побледнел и молча смотрел на нее, расширив глаза, в оцепенении.
— Не бойся,-- прибавила она,-- никто не узнает. Даю тебе слово, я
сумею наградить тебя,
...Закладка в соц.сетях