Жанр: Классика
Обручённые
...ре; я больше заинтересован, не говоря уже о том, что я и похитрее. Дорогой
сынок, если уж тебе так приспичило, я тут ни при чём, во всяком случае --
расплачиваться за тебя я не желаю". Несколько успокоившись на принятом
решении, он, наконец, смежил очи. Но какой сон и какие сновидения! Брави, дон
Родриго, Ренцо, тропинки, скалы, бегство, преследование, крики, выстрелы...
Первое пробуждение после случившегося несчастья, когда сознаёшь тяжесть
положения, бывает очень горьким. Сознание, едва прояснившись, возвращается к
привычным представлениям предшествовавшей спокойной жизни, — но вдруг мысль
о новом состоянии дел грубо вступает в свои права, и горечь становится ещё
сильнее от этого мгновенного сопоставления. Пережив эту горькую минуту, дон
Абондио быстро перебрал намеченные ночью решения, утвердился в них, привёл их
в порядок, затем встал и принялся ожидать Ренцо с некоторой боязнью, но в то
же время и с нетерпением.
Лоренцо, или, как его все звали, Ренцо не заставил себя долго ждать. Как
только, по его мнению, наступил час, когда можно было, не нарушая приличия,
явиться к курато, он отправился к нему с радостной поспешностью
двадцатилетнего юноши, которому предстоит в этот день вступить в брак с
любимой девушкой. Осгавшись сиротой с юных лет, он занимался ремеслом
прядильщика шёлка — ремеслом, так сказать, наследственным в его семье и
достаточно доходным в прежние годы; теперь оно уже находилось в упадке,
однако не в такой степени, чтобы умелый работник не мог выработать достаточно
для безбедной жизни. Работа со дня на день шла на убыль, но беспрерывная
эмиграция рабочих, которых привлекали в соседние итальянские государства[XV]
всякими посулами, привилегиями и хорошими заработками, вела к тому, что для
оставшихся дома не было недостатка в работе. Кроме того, у Ренцо был
небольшой клочок земли, который он отдавал в обработку, а равно обрабатывал и
сам, когда прядильня стояла без дела, — так что для своего круга он мог
считаться человеком зажиточным. И хотя этот год был ещё скуднее предыдущего и
уже давал себя чувствовать настоящий голод, всё же наш паренёк, который
сделался бережливым с той минуты, как ему приглянулась Лючия, был достаточно
обеспечен и с голодом ему бороться не приходилось.
Он предстал пред доном Абондио в полном параде: шляпа его была в
разноцветных перьях, из кармашка штанов торчала красивая рукоятка кинжала; на
лице его был отпечаток торжественности и вместе с тем лихости, свойственной в
те времена даже самым мирным людям. Сдержанный и загадочный приём, оказанный
ему доном Абондио, необычайно расходился с весёлым и решительным обращением
парня.
"Знать, у него голова чем-то занята", — подумал про себя Ренцо, а потом
сказал:
— Я пришёл справиться, синьор курато, в котором часу вы прикажете нам
явиться в церковь.
— А вы о каком дне говорите?
— Как о каком дне? Разве вы не помните, что венчание назначено на
сегодня?
— На сегодня? — возразил дон Абондио, словно услышав об этом в первый
раз. — Сегодня, сегодня... нет, вы уж потерпите, сегодня я не могу.
— Сегодня не можете? Что же случилось?
— Во-первых, я не очень хорошо себя чувствую, — вы же видите!
— Очень жаль. Но ведь дело это не столь уж долгое, да и не
утомительное...
— Ну, а затем... затем... затем...
— Что "затем", синьор курато?
— Затем... имеются кое-какие затруднения.
— Затруднения? Какие же могут быть затруднения?
— Надо побывать в нашей шкуре, чтобы знать, сколько в таких делах бывает
всяких трудностей, сколько приходится нам отчитываться. А я человек слишком
мягкосердечный, я только и думаю, как бы устранить с пути препятствия, как бы
облегчить всё, сделать к удовольствию других, — и из-за этого пренебрегаю
своими обязанностями; а потом на меня же сыплются упрёки, — а то и того
хуже...
— Но, ради самого неба, не томите вы меня, скажите мне просто и ясно, в
чём же дело!
— Известно ли вам, сколько надо исполнить разных формальностей, чтобы
совершить венчание по всем правилам?
— Уж мне ли этого не знать, — сказал Ренцо, начиная горячиться, — ведь
вы мне уже достаточно морочили голову. Но разве теперь не всё закончено?
Разве не сделано всё, что полагалось сделать?
— Всё, всё! Это вам так кажется! А в дураках-то, с вашего разрешения,
оказываюсь я, — я нарушаю свои обязанности, чтобы только не заставлять
страдать других. Но теперь... хватит! Я знаю, что говорю. Мы, бедные курато,
попадаем между молотом и наковальней. Вам не терпится, — что же! я вам
сочувствую, бедный молодой человек, — но начальство наше... ну, впрочем,
довольно, всего ведь сказать нельзя. А попадает за всё нам же.
— Да разъясните мне толком, какую там ещё надо выполнить формальность,
как вы говорите, — я немедленно её выполню.
— Вы знаете, сколько существует безусловных препятствий к венчанию?
— А откуда мне их знать, эти ваши препятствия?
— "Error, conditio, votum, cognatio, crimen, cultus disparitas, vis,
ordo, ligamen, honestas, si sis affinis..."[XVI] — начал было дон Абондио,
перебирая по пальцам.
— Вы, видно, издеваетесь надо мной? — прервал его юноша. — На что мне
сдалась она, ваша латынь?
— Ну, а раз вы ничего не понимаете, имейте терпение и положитесь на тех,
кто знает дело.
— Хватит, синьор курато!
— Потише, милый мой Ренцо, не извольте гневаться, я готов сделать...
всё, что зависит от меня. Мне очень хочется видеть вас довольным, я желаю вам
только добра. Эх, как подумаешь, ведь как вам хорошо жилось, — чего вам
недоставало? Влезла же вам в голову эта дурь — жениться.
— Это что ещё за разговоры, синьор? — прервал его Ренцо, не то
удивлеёный, не то разгневанный.
— Да нет, я ведь только так. Вы уж потерпите... я так только... Хотелось
бы видеть вас довольным.
— Одним словом...
— Одним словом, дорогой сынок, я тут ни при чём; не я составлял закон! И
прежде чем совершить венчание, мы действительно обязаны провести кое-какие
расследования и удостовериться, что препятствий к этому нет.
— Однако скажите же мне, наконец, какое прибавилось препятствие?
— Потерпите малость, не такие это дела, чтобы их можно было разрешить
так просто. Я надеюсь, ровно ничего тут не окажется, но, невзирая на это, мы
всё-таки обязаны произвести розыск. Текст ясно и отчётливо гласит: "antequam
matrimonium denunciet..."[1]
— Я же сказал вам, что не нужно мне никакой латыни!
— Но ведь надо же мне объяснить вам...
— Так разве вы не закончили этих расследований?
— Я же говорю вам, я сделал ещё не всё, что полагается.
— Почему же вы не сделали этого вовремя? Зачем же было говорить мне, что
всё готово? Чего же ещё ждать?
— Ну вот, вы меня же и попрекаете за мою излишнюю доброту! Я делал
всякие облегчения, чтобы поскорее услужить вам... но, видите ли, тут
случилось кое-что такое... ну, будет, это уж моё дело.
— Что же мне, по-вашему, делать?
— Потерпеть несколько деньков. Сынок ты мой дорогой, несколько
деньков — не вечность! Уж потерпите!
— А долго ли?
"Кажется, дело налаживается", — подумал про себя дон Абондио и с
необычным для него жеманством произнёс:
— Что же, недельки за две я постараюсь... сделаю, что могу...
— Две недели! Вот это действительно новость! Сделано всё по вашему
желанию, вы сами назначили день; день этот пришёл, — и вот вы мне говорите,
чтобы я ждал ещё две недели! Две недели!.. — запальчиво повторил он, повышая
голос, и, подняв руку, потряс кулаком в воздухе; и кто знает, какой выходкой
сопроводил бы он своё восклицание, если бы дон Абондио не прервал его,
поспешно и вместе с тем осторожно и ласково схватив его за другую руку.
— Стойте, стойте, — ради самого неба, не сердитесь! Я посмотрю,
постараюсь, нельзя ли в неделю...
— А что же мне сказать Лючии?
— Скажите, что это моё упущение.
— А что станут говорить люди?
— Да вы говорите всем, что это я ошибся, всё от излишней спешки, от
доброты моей сердечной; валите всю вину на меня. Чего же вам ещё? Итак --
через неделю.
— А потом уж других препятствий не будет?
— Раз я вам говорю...
— Ну, что ж, я готов обождать неделю. Но помните, после этого никакие
уговоры на меня не подействуют. А пока — честь имею.
С этими словами он ушёл, отвесив дону Абондио поклон, несколько менее
глубокий, чем обычно, и взглянув на него не столько почтительно, сколько
выразительно.
Выйдя на дорогу и — впервые за всё время — направляясь без всякой охоты
к дому своей невесты, Ренцо с возмущением перебирал в уме происшедший
разговор и всё более и более находил его странным. Холодный и смущённый
приём, оказанный ему доном Абондио, его речь, сбивчивая и вместе с тем
запальчивая, эти серые глаза, непрестанно бегавшие во время разговора по
сторонам, словно боясь встретиться со словами, выходившими из его уст, это
нарочитое изумление, как будто он первый раз слышит о венчании, уже
согласованном с ним так определённо, а больше всего — эти постоянные намёки
на какое-то важное обстоятельство, без ясного указания, в чём же дело, — всё
это вместе взятое приводило Ренцо к мысли, что под этим кроется какая-то
тайна, непохожая на то, что старался внушить ему дон Абондио. На мгновенье
юноша остановился в нерешительности, не вернуться ли ему, чтобы прижать дона
Абондио к стене и заставить говорить напрямик, но, подняв глаза, он увидел
Перпетую, которая шла впереди него и свернула в огородик, находившийся в
нескольких шагах от дома. Ренцо окликнул её, когда она отворяла калитку.
Ускорив шаг, он нагнал Перпетую, задержал её у входа и, с намерением добиться
от неё чего-нибудь более определённого, решил потолковать с нею.
— Здравствуйте, Перпетуя, я надеялся было, что нынче мы вместе попируем.
— Что ж поделаешь? Всё в божьей воле, бедный мой Ренцо.
— Скажите на милость: этот непутёвый синьор курато наговорил мне чепухи
про какие-то резоны, которых я так путём и не разобрал; объясните вы мне
толком, почему он то ли не может, то ли не хочет обвенчать нас сегодня?
— Ох, неужели же вы думаете, что я знаю секреты своего хозяина?
"Я так и знал, что тут какая-то тайна", — подумал Ренцо. И, чтобы
извлечь её на свет божий, продолжал:
— Вот что, Перпетуя, будем друзьями: расскажите мне, что знаете,
помогите бедному малому.
— Плохое дело — родиться бедным, милый мой Ренцо.
— Правильно, — подхватил он, всё больше утверждаясь в своих
подозрениях, и, стараясь ближе подойти к делу, добавил: — Правильно, но
полагается ли священникам плохо относиться к бедным?
— Послушайте, Ренцо, я ничего не могу сказать, потому что... я ничего не
знаю; но в одном я могу вас уверить: мой хозяин ни вас, ни кого другого
обижать не хочет, — он тут ни при чём!
— А кто же тут при чём? — спросил Ренцо с самым небрежным видом, но
сердце его при этом замерло и весь он обратился в слух.
— Но коли я говорю вам, что ничего не знаю... Только вот за хозяина
своего я заступлюсь, потому что мне тяжело слушать, когда его обвиняют в
желании сделать кому-либо неприятность. Бедняжка! Уж если он грешит чем, так
излишней добротой. Хорошо всем этим негодяям, тиранам, этим людям, не знающим
страха божьего...
"Тираны! Негодяи! — подумал Ренцо. — Это никак не относится к духовному
начальству".
— Вот что, — сказал он, с трудом скрывая всё нараставшее в нём
волнение, — вот что: скажите мне поскорей, кто это.
— А! Понимаю — вам бы только заставить меня говорить, а я не могу
сказать, потому что... я ничего не знаю: когда я ничего не знаю, это всё
равно, как если бы я поклялась молчать. Хоть пытайте меня, слова из меня не
вытяните. Прощайте, нечего нам обоим зря время терять!
С этими словами она поспешила в огород и заперла калитку. Ренцо, отвесив
ей поклон, пошёл обратно, потихоньку, дабы она не заметила, куда он идёт; но,
оказавшись за пределами слуха доброй женщины, он зашагал быстрее, мигом
очутился у дверей дона Абондио, вошёл в дом и направился прямо в комнату, где
оставил старика. Увидя его там, Ренцо вытаращил глаза и с решительным видом
приблизился к нему.
— Ого! Это что ещё за новости? — сказал дон Абондио.
— Кто этот тиран? — спросил Ренцо голосом человека, решившего во что бы
то ни стало добиться определённого ответа. — Кто этот тиран, которому
неугодно, чтобы я женился на Лючии?
— Что? Что? Что такое? — пролепетал озадаченный старик; лицо его сразу
побледнело и стало дряблым, как тряпка, вынутая из корыта. Продолжая что-то
бормотать, он вскочил с кресла и бросился к выходу. Но Ренцо, который,
очевидно, ожидал этого движения и был настороже, опередил его — повернул
ключ и положил его в карман.
— Ага, теперь-то уж вы заговорите, синьор курато! Все знают мои дела,
кроме меня самого. Ну так и я, чёрт возьми, желаю знать их. Как его зовут?
— Ренцо, Ренцо! Бога ради, поберегитесь, что вы делаете? Подумайте о
своей душе.
— Я вот и думаю о том, что хочу всё знать немедленно, сию же минуту! --
И с этими словами он, может быть без всякого умысла, взялся за рукоятку ножа,
торчавшего у него из кармана.
— Пощадите! — сдавленным голосом простонал дон Абондио.
— Я хочу знать!
— Кто сказал вам...
— Ни-ни! Довольно болтовни! Отвечайте, и без увёрток.
— Вы что — моей смерти хотите?
— Я хочу знать то, что имею право знать!
— Но если я проговорюсь — то мне конец. Неужели мне жизнь не дорога?
— Вот потому-то и извольте говорить!
Это "потому-то" произнесено было с такой настойчивостью и вид у Ренцо
стал таким угрожающим, что дон Абондио даже и думать не смел о дальнейшем
сопротивлении.
— Вы обещаете, вы клянётесь мне, — сказал он, — ни с кем об этом не
говорить?..
— Я вам выкину такую штуку, если вы мне сию же минуту не назовёте его
имени...
В ответ на это новое заклинание дон Абондио, с выражением лица и глаз
человека, которому зубодёр засунул в рот щипцы, произнёс:
— Дон...
— Дон? — повторил Ренцо, словно желая помочь пациенту выплюнуть наружу
остальное. Он стоял нагнувшись, наклонив ухо к губам дона Абондио и заложив
за спину сжатые кулаки вытянутых рук.
— Дон Родриго! — скороговоркой произнёс пытаемый, стремительно
вытолкнув из себя эти немногие слоги и проглатывая при этом согласные,
отчасти от волнения, отчасти потому, что, применяя оставшуюся у него малую
долю внимания на установление некоторого равновесия между двумя одолевавшими
его страхами, он, казалось, хотел изъять из обращения и заставить исчезнуть
эти слова в тот самый момент, когда его принудили произнести их.
— Ах он пёс! — завопил Ренцо. — А как же он сделал это? Что он сказал
вам про...
— Как! Как! — почти негодующим голосом отвечал дон Абондио, который
после столь тяжёлой жертвы, им принесённой, сознавал, что Ренцо теперь до
известной степени его должник. — Хотел бы я, чтобы это вас задело так же,
как это задело меня, который тут совсем ни при чём, тогда бы у вас всю дурь
сразу вышибло из головы!
И он принялся самыми мрачными красками описывать ужасную встречу, и,
рассказывая, он всё больше давал волю своему гневу, которому до этой минуты
страх не давал излиться наружу. Вместе с тем, видя, что Ренцо, взбешенный и
подавленный, стоит перед ним с опущенной головой, дон Абондио довольно весело
продолжал:
— Нечего сказать! Хорошенькую же вы затеяли историю! И услужили же вы
мне!.. Сыграть такую штуку с благородным человеком, с вашим духовником! В его
же собственном доме! В святом месте! Какой, подумаешь, совершили подвиг! На
погибель мне, на погибель и себе самому вынудили меня сказать то, что я
скрывал из благоразумия, вам же на благо! Но вот теперь вы всё знаете! Хотел
бы я посмотреть, что вы со мной сделаете... Ради самого неба! Тут не до
шуток. Дело не в том, кто виноват, кто прав, — дело в том, кто сильнее.
Давеча утром, когда я давал вам добрый совет... как вы сразу взбеленились! А
ведь я думал и о себе и о вас... Ну, так что же? Отоприте хотя бы дверь,
верните мне ключ.
— Я, может быть, и виноват, — обратился к дону Абондио Ренцо, и голос
его зазвучал мягче, хотя в нём и кипела ещё ненависть к обнаруженному
врагу, — может быть, я и виноват, но, положа руку на сердце, подумайте
только, если бы на моём месте...
С этими словами он вынул из кармана ключ и пошёл отпирать дверь. Дон
Абондио направился вслед за ним, и, пока Ренцо поворачивал ключ в замке,
старик приблизился к нему и с лицом серьёзным и озабоченным, подняв к глазам
Ренцо три пальца правой руки, словно желая в свою очередь помочь ему,
произнёс:
— Поклянитесь, по крайней мере...
— Может быть, я и провинился, так простите меня, — отвечал Ренцо,
отворяя дверь и собираясь уйти.
— Поклянитесь... — повторил дон Абондио, схватив его за плечо дрожащей
рукой.
— Может быть, я и виноват, — повторил Ренцо, стараясь освободиться, и
стремглав вылетел, взбешенный, прекращая таким способом спор, который,
подобно любому литературному, философскому или иному спору, мог бы затянуться
навеки, потому что каждая из сторон только и делала бы, что твердила свои
доказательства.
— Перпетуя! Перпетуя! — закричал дон Абондио после тщётных попыток
вернуть убежавшего. Перпетуя не откликалась, и дон Абондио перестал понимать,
что происходит.
Людям и позначительнее дона Абондио не раз случалось переживать такие
неприятные передряги, такую неопределённость положения, при которой лучшим
выходом кажется сказаться больным и улечься в постель. Этого выхода ему не
приходилось даже и искать, он последовал сам собой. Вчерашний испуг,
тревожная бессонница минувшей ночи, новый, только что пережитый испуг,
тревога за будущее — всё это возымело своё действие. Подавленный и
отупевший, уселся он в кресло и, почувствовав какой-то озноб во всём теле,
стал, вздыхая, разглядывать свои ногти, взывая время от времени дрожащим и
сердитым голосом: "Перпетуя!" Та, наконец, явилась с огромным кочном капусты
подмышкой. Лицо её выражало равнодушие, словно ничего не произошло. Я избавлю
читателя от всех жалоб, соболезнований, обвинений, оправданий, от всяких "вы
одни только и могли сказать", да "ничего я не говорила", — словом, ото всех
обычных в таких случаях разговоров. Достаточно сказать, что дон Абондио
приказал Перпетуе запереть дверь на засов, ни под каким видом никому не
отпирать, а если кто постучится, говорить через окно, что синьор курато
нездоров и лежит в приступе лихорадки. После этого он медленно стал
взбираться по лестнице, повторяя через каждые три ступени: "Влип! влип!" Да и
в самом деле улёгся в постель, где мы пока его и оставим.
Тем временем Ренцо в бешенстве зашагал по направлению к дому. Он ещё не
решил, что ему делать, но им уже овладело неотступное желание совершить
что-нибудь необычное и страшное. Тираны, бросающие вызов, все те, кто так или
иначе обижает других, виновны не только в творимом ими зле, но и в том
потрясении, в какое они повергают души обиженных ими. Ренцо был юноша
смирный, далёкий от кровожадности, юноша прямой, чуждый коварных замыслов; но
в данную минуту душа его жаждала крови, воображение было всецело поглощено
измышлением какой-нибудь ловушки. Ему хотелось мчаться к дому дона Родриго,
схватить его за горло и... Но тут он спохватывался, что жилище это было
подобно крепости, охраняемой снаружи, а внутри кишевшей всякими брави; что
только испытанные друзья и слуги имели в него свободный доступ, не
подвергаясь осмотру с головы до ног; что незнакомого скромного ремесленника
туда не пустили бы без проверки, а его, которого, вероятно, там очень хорошо
знают, тем паче. Потом он подумал было взять ружьё, спрятаться где-нибудь за
изгородью и подкарауливать, не появится ли дон Родриго как-нибудь в одиночку.
Он с жестоким наслаждением тешился воображаемой картиной: вот он слышит
походку, его походку; осторожно поднимает голову, узнаёт злодея, наводит
ружьё, прицеливается, стреляет, видит, как тот падает и корчится; он бросает
врагу проклятье и бежит по дороге к границе, чтобы оказаться в безопасности.
А Лючия? Как только это имя прорезало зловещий мир его фантазии, тотчас же
туда толпой ворвались и добрые мысли, привычные его душевному складу. Он
вспомнил последний завет своих родителей, вспомнил бога, мадонну и святых,
подумал об удовлетворении, не раз испытанном, от сознания, что за ним не
водится никакого преступления, подумал об ужасе, какой не раз охватывал его
при рассказе о каком-нибудь убийстве, — и со страхом и угрызениями совести,
но вместе с тем с какой-то радостью опомнился от своих кровожадных замыслов,
радуясь, что всё это только игра воображения. Но зато сколько размышлений
повлекла за собой мысль о Лючии. Столько надежд, столько обещании, --
будущее, о котором так мечталось, которое казалось уже почти в руках, наконец
этот день, столь желанный. Как же теперь, какими словами сообщить ей эту
новость? И далее, какое же принять решение? Как сделать её своею, назло этому
всемогущему злодею. Заодно с этим в уме его промелькнуло не то чтобы
определённое подозрение, но какая-то мучительная тень: наглость дона Родриго
объясняется не чем иным, как его животной страстью к Лючии. Но Лючия? Неужели
она подала к этому хотя бы малейший повод, малейшую надежду, — подобная
мысль ни на мгновение не могла возникнуть в голове Ренцо. Но знала ли она
хоть что-нибудь об этом? Мог ли он воспылать этой гнусной страстью и она не
заметила этого? Посмел бы он прибегать к таким действиям, не испытав её
как-нибудь иначе? А ведь Лючия никогда ни словом не обмолвилась об этом ему!
Своему жениху!
Обуреваемый такими мыслями, он прошёл мимо своего дома, находившегося
посредине деревни, пересёк её и направился к дому Лючии, стоявшему на краю
деревни, почти совсем у околицы. Перед домиком этим был небольшой двор,
отделявший его от улицы и огороженный невысокой стеной. Ренцо вошёл во дворик
и услыхал несмолкаемый гул голосов, доносившийся из комнаты наверху. Он
догадался, что это подружки и кумушки, собравшиеся сопровождать Лючию, и ему
не захотелось показываться на глаза этому сборищу с лицом, расстроенным
полученной новостью. Девчурка, находившаяся на дворе, кинулась ему навстречу
с криком: "Жених! Жених!"
— Тише, тише, Беттина! — сказал ей Ренцо. — Поди-ка сюда, ступай
наверх к Лючии, отзови её в сторонку и шепни ей на ушко... да только смотри,
чтобы никто не слышал и ничего не заметил... скажи ей, что мне нужно с ней
поговорить, что я жду её в нижней комнате... да пусть приходит сейчас же!
Девчурка помчалась по лестнице, радостная и гордая данным ей секретным
поручением.
В эту минуту мать как раз закончила одевать Лючию, и подруги со всех
сторон обступили разряженную невесту и вертели её во все стороны, чтобы
получше разглядеть. А она поворачивалась, отбиваясь со свойственной
крестьянкам немножко воинственной скромностью, загораживая локтем лицо,
склонённое на грудь, и нахмурив густые чёрные брови, меж тем как губы её
невольно складывались в улыбку. Чёрные девичьи волосы, разделённые узкой
белой полоской пробора, собраны были на затылке во множество мелких косичек,
свёрнутых кольцами и заколотых длинными серебряными шпильками, которые
расходились веером, образуя как бы сияние ореола, как и поныне причёсываются
крестьянки в окрестностях Милана. На шее у неё было ожерелье из гранатов,
вперемежку с золотыми филигранными бусами. Её стан облегал богатый корсаж из
расшитой цветами парчи, с отдельными рукавами, которые были привязаны
красивыми бантами. На ней была короткая юбка из плотного шёлка со множеством
мелких складок, красные чулки и узорчатые, тоже шёлковые, туфли. Помимо этого
свадебного наряда, Лючию красила её скромная красота, ещё более расцветшая от
множества переживаний, отражавшихся на её лице: радости, сдерживаемой лёгким
смущением, тихой грусти, которая порой появляется на лице всякой невесты и,
не умаляя красоты, придаёт ей особый отпечаток. Маленькая Бетина пробилась в
кружок, подошла к Лючии и, осторожно дав понять, что хочет что-то сказать,
шепнула ей на ушко словечко.
— Я выйду на минутку и сейчас же вернусь, — сказала Лючия женщинам и
поспешно вышла. Увидя изменившееся лицо Ренцо и его беспокойное состояние,
она спросила, охваченная каким-то страшным предчувствием: — Что случилось?
— Лючия, — ответил Ренцо, — на сегодня всё пошло прахом, и один бог
ведает, когда нам удастся стать мужем и женой.
— Как? — сказала Лючия, совершенно растерявшись.
Ренцо вкратце рассказал ей всё, что произошло в это утро. Она слушала его
с тревогой, а услыхав имя дона Родриго, вся вспыхнула, вздрогнула и
воскликнула:
— Так вот до чего!..
— Значит, вы знали? — сказал Ренцо.
— Ещё бы, — ответила Лючия, — так вот до чего!..
— Что же вы знали?
— Не заставляйте меня говорить сейчас, не заставляйте проливать слёзы. Я
побегу за матерью и отпущу женщин, нам надо остаться одним.
Когда она уходила, Ренцо тихо произнёс:
— И вы никогда ничего мне не говорили!
— Ах, Ренцо! — ответила Лючия, лишь на мгновенье обернувшись к нему на
ходу. Ренцо отлично понял, что имя его, произнесённое Лючией в такую минуту и
таким тоном, означало: неужели вы мож
...Поділитися у соцмережах