Жанр: Классика
Некуда
...самым странным
убранством, которое всячески давало посетителю чувствовать, что квартирант
вчера приехал, а завтра непременно очень далеко выедет. Даже большой стенной
ковер, составлявший одну из непоследних ``шикозностей`` Зарницына, висел
микось-накось, как будто его здесь не стоило прибивать поровнее и покрепче,
потому что владелец его скоро вон выедет.
Каков был Зарницын в своей домашней обстановке, таков он был и во всем.
Доктор Розанов его напрасно обзывал Рудиным: он гораздо более был
Хлестаковым, чем Рудиным, а может быть, и это сравнение не совсем идет ему.
Зарницын, находясь в положении Хлестакова, при тогдашней среде сильно
тяготел бы и к хлестаковщине и к репетиловщине. В эпоху, описываемую в нашем
романе, тоже нельзя сказать, чтобы он не тяготел к ним. Но в эту эпоху ни
Репетилов не хвастался бы тем, что ``шумим, братец шумим``, ни Иван
Александрович Хлестаков не рассказывал бы о тридцати тысячах скачущих
курьерах и неудержимой чиновничьей дрожке, начинающейся непосредственно с
его появлением в департамент. Позволительно думать, что они могли
хлестаковствовать и репетиловствовать совсем иначе, изобличая известную
солидарность натур с натурою несметного числа Зарницыных (которых нисколько
не должно оскорблять такое сопоставление, ибо они никаким образом не могут
быть почитаемы наихудшими людьми земли русской).
Зарницын не любил заниматься по-вязмитиновски, серьезно. Он брал все
кое-как, налетом, и все у него сходило. Новая весна его застала в положении
очень скучном. Ему как-то все принадоело. Он не знал, чем заняться, и начал
обличительную повесть с самыми картинными намеками и с неисчерпаемым морем
гражданского чувства. Но повесть на первых же порах запуталась в массе этого
нового чувства — и стала. Зарницын тревожно тосковал, суетился, заговаривал
о темных предчувствиях, о борьбе с собою, наконец, прочитав несколько
народных сцен, появившихся в это время в печати, уж задумал было
коробейничать. Но милосердному року угодно было указать ему на иной путь, а
на этом пути и развлечение.
В одно очень погожее утро одного погожего дня Зарницын получил с почты
письмо, служившее довольно ясным доказательством, что местный уездный
почтмейстер вовсе не имел слабости Шпекина к чужой переписке. Получив такое
письмо, Зарницын вырос на два вершка.
Он прочел его раз, прочел другой, наконец третий и побежал к
Вязмитинову.
— Что, ты на днях ничего не получал? — спросил он, входя и кладя
фуражку.
— Ничего, — отвечал Вязмитинов.
— Ниоткуда?
— Ниоткуда.
— А что такое?
— Так.
Зарницын зашагал по комнате, то улыбаясь, то приставляя ко лбу палец.
Вязмитинов, зная Зарницына, дал ему порисоваться. Походив, Зарницын
остановился перед Вязмитиновым и спросил:
— Ты помнишь этих двух господ?
— Каких? — спокойно спросил Вязмитинов, моргнув при этом каким-то
экстраординарным образом.
— Ну, Боже мой! Что были прошлой осенью на бале у Бахарева.
— Да там много было.
— Ну, этот, как его, иностранец... Райнер?
— Помню, — с невозмутимым спокойствием отвечал Вязмитинов.
— С ним был молодой человек Пархоменко.
— И этого помню.
— Вот его письмо.
— Что ж это такое? — спросил Вязмитинов, безучастно глядя на
положенное перед ним письмо.
— Читай!
Вязмитинов медленно развернул письмо.
— Вот отсюда читай, — указал Зарницын.
``Нужны люди, способные действовать, вести скорую подземную работу. Я
был слишком занят, находясь в вашем городе, но слышал о вас мельком, и, по
тем невыгодным отзывам, которые доходили до меня на ваш счет, вы должны быть
наш человек и на вас можно рассчитывать. Надо приготовлять всех. На днях вы
получите посылку: книги. Старайтесь их распространять везде, особенно между
раскольниками: они все наши, и ими должно воспользоваться. В других местах
дело идет уже очень далеко и идет отлично.
Пусть моя полная подпись служит вам знаком моего к вам доверия.
Ваш Пархоменко
Р.S. Надеюсь, что вы также не забудете писать все, что совершают ваши
безобразники. У нас теперь это отлично устроено: опасаться нечего и на
четвертый день там.
Еще Р.S. Не стесняйтесь сообщать сведения всякие, там после разберемся,
а если случится ошибка, то каждый м может оправдаться``.
Вязмитинов перечел все письмо второй раз и, оканчивая, произнес вслух:
``А если случится ошибка, то каждый может оправдаться``.
— Где же это оправдаться-то? — спросил он, возвращая Зарницыну
письмо.
— Да, разумеется, там же!
— А кто же знает туда дорогу?
— Да вот дорога — произнес Зарницын, ударив рукою по Пархоменкову
письму.
— Да ведь это ты знаешь, а другие почем ее знают?
— Передам.
Вязмитинову все это казалось очень глупо, и он не стал спорить.
— Ну что же? — спросил его Зарницын.
— Что?
— Ты готов содействовать?
— Я?
Вязмитинов собирался сказать самое решительное ``нет``, но, подумав,
сказал:
— Да, пожалуй.
— Нет, не пожалуй; это надо делать не в виде уступки, а нужно
действовать с энергией.
— Да то-то, как действовать? что делать нужно?
— Подогревать, подготовлять, волновать умы.
— На подпись, что ли, склонять? что же вы полагаете-то?
— Мы... — Зарницыну очень приятно прозвучало это мы. — Мы намерены
пользоваться всем. Ты видишь, в письме и раскольники, и помещики, и
крестьяне. Одни пусть подписывают коллективную бумагу, другие требуют
свободы, третьи земли... понимаешь?
— Понимаю, землю-то требовать будут мужики?
— Ну да.
— От тех самых помещиков, которых нужно склонять подписывать
коллективную бумагу?
— Ну да, ну да, разумеется. Неужто ты не понимаешь?
— Нет, теперь я понимаю: я это только сначала.
— А вот ведь я помню, как вы с доктором утверждали, что этот
Пархоменко глуп.
— Да, это правда.
— А видишь, какой он человек.
— Да.
— Как ты думаешь: доктору сообщить? — шепотом спросил Зарницын.
— На что путать лишних людей!
— И то правда.
Приятели расстались. Тотчас по уходе Зарницына Вязмитинов оделся и,
идучи в училище, зашел к доктору, с которым они поговорили в кабинете, и,
расставаясь, Вязмитинов сказал:
— Смотрите же, Дмитрий Петрович, держите себя так же, как я, будто
ничего знать не знаем, ведать не ведаем.
— Добре, — отвечал доктор.
— Да Помаду надрессируйте.
— Добре, добре, — опять отвечал, запирая двери, доктор.
Вечером Вязмитинов писал очень длинное письмо, в котором, между прочим,
было следующее место: ``Вы, я полагаю, сами согласитесь, что мы и с вами
вели себя слишком легкомысленно, позволив себе обещать вам свое содействие в
деле столь щекотливом. Будем говорить откровенно. За личность вашу нам никто
и ничто не ручается. Лицо, с которым вы, по вашим словам, были так близки,
— не снабдило вас ни одной рекомендательной строчкой, а в уполномочии,
данном вами такому человеку, как П-ко, мы не можем не видеть или крайнейшей
бестактности и недальновидности, или просто плана гораздо худшего. Вы нас
извините, мы не подозреваем вас в злонамеренности. Спаси нас Боже! Мы вам
верим, но служить делу, начинаемому по вашей инициативе, с такими еще
сотрудниками, мы не можем. Нам нужны старые люди; без них ничего в этом роде
не сделаешь, а они прежде всего недоверчивы.
Письмо полковника Стопаненки для нас достаточное ручательство, а для
них оно ничего не значит. Без их же участия делу не быть. При связях Роз-ва
мы еще надеялись все кое-как подготовить исподволь и незаметно но теперь,
когда вашему политическому другу вздумалось вверить наши планы людям, на
скромность и выдержанность которых мы не рассчитываем, нам не остается
ничего более, как жалеть об этой ошибке и посоветовать вам искать
какие-нибудь другие средства для заявления умеренных желаний, которым будет
сочувствовать вся страна.
Смею надеяться, что это не испортит наших добрых отношений друг к
другу.
Ваш N.В.``
Письмо это было вложено в книгу, зашитую в холст и переданную через
приказчиков Никона Родионовича его московскому поверенному, который должен
был собственноручно вручить эту посылку иностранцу Райнеру, проживающему в
доме купчихи Козодавлевой, вблизи Лефортовского дворца.
Глава тридцатая. HALF-YEARLY REVIEW
(Обозрение за полугодие (англ.)).
Бахаревская придворная швея Неонила Семеновна, сидя у открытого окна,
пела:
Прошло лето, прошла осень,
Прошла теплая весна,
Наступило злое время,
То холодная зима.
Песня на этот раз выражала действительно то, что прошло и что наступило
в природе.
Тонкие паутины плелись по темнеющему жнивью, по лиловым мохрам
репейника проступала почтенная седина, дикие утки сторожко смотрели, тихо
двигаясь зарями по сонному пруду, и резвая стрекоза, пропев свою веселую
пору, безнадежно ползла, скользя и обрываясь с каждого скошенного
стебелечка, а по небу низко-низко тащились разорванные полы широкого
шлафора, в котором разгуливал северный волшебник, ожидая, пока ему позволено
будет раскрыть старые мехи с холодным ветром и развязать заиндевевший мешок
с белоснежной зимой.
Две поры года прошли для некоторых из наших знакомых не бесследно, и мы
в коротких словах опишем, что с кем случилось в это время. Бахаревы вскоре
после святой недели всей семьей переехали из города в деревню, а Гловацкие
жили, по обыкновению, безвыездно в своем домике.
Женни оставалась тем, чем она была постоянно. Она только с большим
трудом перенесла известие, что брат Ипполит, которого и она и отец с
нетерпением ожидали к каникулам, арестован и попал под следствие по делу
студентов, расправившихся собственным судом с некоторым барином, оскорбившим
одного из их товарищей. Это обстоятельство было страшным ударом для старика
Гловацкого. Для Женни это было еще тяжелее, ибо она страдала и за брата и за
отца, терзания которого ей не давали ни минуты покоя. Но, несмотря на все
это, она крепилась и всячески старалась утешить страдающего старика.
Вязмитинов беспрестанно писал ко всем своим прежним университетским
приятелям, прося их разъяснить Ипполитово дело и следить за его ходом.
Ответы приходили редко и далеко не удовлетворительные, а старик и Женни
дорожили каждым словом, касающимся арестанта. Самым радостным из всех
известий, вымоленных Вязмитиновым во время этой томительной тревоги, был
слух, что дело ожидает прибытия сильного лица, в благодушие и мягкосердечие
которого крепко веровали.
Ни старик, ни Женни, ни Вязмитинов не осуждали Ипполита, но сильно
скорбели об ожидавшей его участи. Зарницын потирал от радости руки и горой
стоял за Ипполита.
— Молодец! молодец! — говорил он. — Время слов кончается, надо
действовать и действовать. Да, надо действовать, надо. Век жертв
очистительных просит; жертв век просит!
Старик и Женни не возражали, они чувствовали только неутешную скорбь.
Доктора это обстоятельство тоже сильно поразило. Другое дело слышать об
известном положении человека, которого мы лично не знали, и совсем другое,
когда в этом положении представляется нам человек близкий, да еще столь
молодой, что привычка все заставляет глядеть на него как на ребенка. Доктору
было жаль Ипполита; он злился и молчал. Лиза относилась к этому делу весьма
спокойно.
— Что ж делать! — сказала она, выслушав первый раз отчаянный рассказ
Женни. — Береги отца, вот все, что ты можешь сделать, а горем уж ничему не
поможешь.
Возвратясь в деревню с семьею после непродолжительного житья в городе,
Лиза опять изменилась. Ее глаза совсем выздоровели; она теперь не
раздражалась, не сердилась и даже много меньше читала, но, видимо,
сосредоточилась в себе и не то чтобы примирилась со всем ее окружающим, а
как бы не замечала его вовсе. В Лизе обнаружился тонкий житейский такт,
которого до сих пор не было. Свои холодные, даже презрительные отношения к
ежедневным хлопотам и интересам всех окружающих ее людей она выдерживала
ровно, с невозмутимым спокойствием, никому ни в чем не попереча, никого
ничем не задирая. Ольга Сергеевна находила, что Лиза упрыгалась и начинает
браться за ум. Сестры тоже были ею очень довольны. Она равнодушно
выслушивала все их заявления, ни в чем почти не возражала и давала на все
самые терпимые ответы. К отцу Лиза была очень нежна и внимательна, к Женни
тоже. Но как ни спокойна была собственная натура Женни, ее не удовлетворяла
спокойная внимательность Лизы. Она ничего от нее не требовала, старалась
избегать всяких рассуждений о ней, но чуяла сердцем, что происходит в
подруге, и нимало не радовалась ее видимому спокойствию. Зина, Софи и Ольга
Сергеевна были все те же. Зина не могла застегнуть лифа; ходила в широких
блузах, необыкновенно шедших к ее высокой фигуре, и беспрестанно совещалась
с докторами и акушерами. Она готовилась быть матерью, но снова уехала от
мужа и проживала в Мереве.
Софи тосковала донельзя; гусары выступили, и в деревне шла жизнь,
невыносимая для женщин, подобных этой барышне, безучастной ко всему, кроме
болтовни и шума. Ольга Сергеевна Богу молилась, кошек чесала, иногда
раскладывала гранпасьянс и в антрактах ныла. Чаще всего они ныли втроем:
Ольга Сергеевна, Зина и Софи. Ныли они обо всем: о предстоящих родах Зины, о
грубости Егора Николаевича, об отсутствии женихов для Сони, о тоске
деревенской жизни и об ехидстве прислуги, за которою никак не усмотришь. Об
Ипполите Гловацком они не заныли, но по два раза воскликнули:
— Боже мой! Боже мой! — и успокоились на его счет. Бахарев горячо
принял к сердцу горе своего приятеля.
Он сперва полетел к нему, дергал усами, дымил без пощады, разводил
врозь руки и говорил:
— Ты того, Петруха... Ты не этого... Не падай духом. Все, брат, надо
переносить. У нас в полку тоже это случилось. У нас раз одного ротмистра
разжаловали в солдаты. Разжаловали, пять лет был в солдатах, а потом
отличился и опять пошел: теперь полициймейстером служит на Волге; женился на
немке и два дома собственные купил. Ты не огорчайся: мало ли что в молодости
бывает!
Петра Лукича все это нисколько не утешало. Бахарев поехал к сестре.
Мать Агния с большим вниманием и участием выслушала всю историю и глубоко
вздохнула.
— Что ты думаешь, сестра? — спросил Бахарев.
— Что ж тут думать: не минует, бедняжка, красной шапки да ранца.
— Как бы помочь?
— Ничем тут не поможешь.
— Написать бы кому-нибудь.
— Ну, и что ж выйдет?
— Да все-таки...
— Ничего не сделаешь, будет солдатом непременно.
— Старика жаль.
— Да и его самого не меньше жаль: парень молодой.
— Он-то выслужится!
— Хоть и выслужится, а лучшие годы пропали.
— Ты подумай, сестра, нельзя ли чего попробовать?
Игуменья скрестила на груди руки и задумалась.
— Там кто теперь генерал-губернатором? — спросила она после долгого
размышления. Бахарев назвал фамилию.
— Я с его женой когда-то коротка была, да ведь это давно; она забыла
уж, я думаю, что я и на свете-то существую.
Вышла пауза.
— Попробуй попроси, — сказал Бахарев.
— Да я сама думаю так. Что ж: спыток — не убыток.
Игуменья медленно встала, вынула из комода зеленый бархатный портфель,
достала листок бумаги, аккуратно сравняла его края и, подумав с минутку,
написала две заглавные строчки. Бахарев встал и начал ходить по комнате,
стараясь ступать возможно тише, как волтижорский и дрессированный конь,
беспрестанно смотря на задумчивое лицо пишущей сестры.
Подстерегши, когда мать Агния, дописав страничку, повертывала листок,
опять тщательно сравнивая его уголышки и сглаживая сгиб длинным розовым
ногтем, Бахарев остановился и сказал:
— Ведь что публично-то все это наделали, вот что гадко.
— Да не публично этих дел и не делают, — спокойно отвечала игуменья.
— Положим, ну вздуй его, каналью, на конюшне, ну, наконец, на улице; а
то в таком здании!
Мать Агния обмакнула перо и, снимая с него приставшее волоконце,
проговорила:
— Пословица есть, мой милый, что ``дуракам и в алтаре не спускают``,
— и с этим начала новую страницу.
— Ну, вот тебе и письмо, — посылай. Посмотрим, что выйдет, --
говорила игуменья, подавая брату совсем готовый конверт.
— Хоть бы скорее один конец был.
— Будет и конец.
Помада кипел и весь расходовался на споры, находя средства поддерживать
их даже с Зиной и Софи, не представлявшими ему никаких возражений.
— За идею, за идею, — шумел он. — Идею должно отстаивать. Ну что ж
делать: ну, будет солдат! Что ж делать? За идею права нельзя не стоять;
нельзя себя беречь, когда идея права попирается. Отсюда выходит
индифферентизм: самое вреднейшее общественное явление. Я этого не допускаю.
Прежде идея, потом я, а не я выше моей идеи. Отсюда я должен лечь за мою
идею, отсюда героизм, общественная возбужденность, горячее служение идеалам,
отсюда торжество идеалов, торжество идей, царство правды!
Помаде обыкновенно никто не возражал в Мереве. Роль Помады в доме
камергерши несколько изменилась. Летнее его положение в доме Бахаревых не
похоже было на его зимнее здешнее положение. Лизе не нравилось более его
неотступное служение идее, которую кандидат воплотил для себя в Лизе, и она
его поставила на позицию. Кандидат служил, когда его призывали к его службе,
но уже не пажествовал за Лизой, как это было зимою, и опять несколько
возвратился к более спокойному состоянию духа, которое в прежние времена не
оставляло его во весь летний сезон, пока Бахаревы жили в деревне.
Новая встреча с давно знакомыми женскими лицами подействовала на него
весьма успокоительно, но во сне он все-таки часто вздрагивал и отчаянно
искал то костяной ножик Лизы, то ее носовой платок или подножную скамейку.
Многосторонние удобства Лизиной комнаты не совсем выручали один ее
весьма неприятный недостаток. Летом в ней с девяти или даже с восьми часов
до четырех было до такой степени жарко, что жара этого решительно невозможно
было выносить.
Лиза в это время никак не могла оставаться в своей комнате. Каждое
утро, напившись чаю, она усаживалась на легком плетеном стуле под окном
залы, в которую до самого вечера не входило солнце. Здесь Лизе не было
особенно приютно, потому что по зале часто проходили и сестры, и отец, и
беспрестанно сновали слуги; но она привыкла к этой беготне и не обращала на
нее ровно никакого внимания. Лиза обыкновенно спокойно шила у открытого
окна, и ее никто не отвлекал от работы. Разве отец иногда придет и выкурит
возле нее одну из своих бесчисленных трубок и при этом о чем-нибудь
перемолвится; или няня подойдет да посмотрит на ее работу и что-нибудь
расскажет, впрочем, более, для собственного удовольствия. Юстин Помада
являлся к обеду.
Лизу теперь бросило на работу: благо глаза хорошо служили. Она не
покидала иголки целый день и только вечером гуляла и читала в постели. Не
только трудно было найти швею прилежнее ее, но далеко не всякая из швей
могла сравниться с нею и в искусстве.
От полотняной сорочки и батистовой кофты до скромного жаконетного
платья и шелковой мантильи на ней все было сшито ее собственными руками.
Лиза с жадностью училась работать у Неонилы Семеновны и работала, рук не
покладывая и ни в чем уже не уступая своей учительнице.
— Мастерица ты такая! — говорила Марина Абрамовна, рассматривая
чистую строчку, которую гнала Лиза на отцовской рубашке, бескорыстно помогая
в этой работе Неониле Семеновне.
— Вы, барышня, у нас хлеб скоро отобьете, — добавляла, любуясь тою же
мастерскою строчкою, Неонила Семеновна.
Лиза под окном в зале шила себе серенькое платье из сурового батиста;
было утро знойного дня; со стола только что убрали завтрак, и в зале было
совершенно тихо.
В воздухе стоял страшный зной, мигавший над полями трепещущею сеткою.
Озими налились, и сочное зерно быстро крепло, распирая эластическую ячейку
усатого колоса. С деревенского выгона, отчаянно вскидывая спутанными
передними ногами, прыгали крестьянские лошади, отмахиваясь головами и
хвостами от наседавших на них мух, оводов и слепней. Деревья, как
расслабленные, тяжело дремали, опустив свои размягченные жаром листья, и
колосистая рожь стояла неподвижным зелено-бурым морем, изнемогая под
невыносимым дыханием летнего бога, наблюдающего своим жарким глазом за
спешною химическою работою в его необъятной лаборатории. Только одни листья
прибрежных водорослей, то многоугольные, как листья ``мать-и-мачехи``, то
длинные и остроконечные, как у некоторых видов пустынной пальмы, лениво
покачивались, роскошничая на мелкой ряби тихо бежавшей речки. Остальное все
было утомлено, все потеряло всякую бодрость и, говоря языком поэтов:
``просило вечера скорее у бога``.
Лиза вшила одну кость в спину лифа и взглянула в открытое окно. В тени
дома, лежавшей темным силуэтом на ярко освещенных кустах и клумбах
палисадника, под самым окном, растянулась Никитушкина Розка. Собака тяжело
дышала, высунув свой длинный язык, и беспрестанно отмахивалась от докучливой
мухи.
— Что, Розонька? — ласково проговорила Лиза, взглянув на смотревшую
ей в глаза собаку, — жарко тебе? Пойди искупайся.
Собака подобрала язык, потянулась и, зевая, ответила девушке протяжным
``аиаай``.
Лиза вметала другую кость и опять подняла голову.
Далеко-далеко за меревским садом по дороге завиднелась какая-то точка.
Лиза опять поработала и опять взглянула на эту точку. Точка разрасталась во
что-то вроде экипажа. Видна стала городская, затяжная дуга, и что-то
белелось; очевидно, это была не крестьянская телега. Еще несколько минут, и
все это скрылось за меревским садом, но зато вскоре выкатилось на спуск в
форме дрожек, на которых сидела дама в белом кашемировом бурнусе и
соломенной шляпке.
``Кто бы эта такая? — подумала Лиза. — Женни? Нет, это не Женни; и
лошадь не их, и у Женни нет белого бурнуса. Охота же ехать в такую жару!``
— подумала она и, не тревожа себя дальнейшими догадками, спокойно начала
зашивать накрепко вметанную полоску китового уса.
За садовою решеткою послышался тяжелый топот лошади, аккомпанируемый
сухим стуком колес, и дрожки остановились у крыльца бахаревского дома. Розка
поднялась, залаяла, но тотчас же досадливо махнула головою, протянула
``аиаай`` и снова улеглась под свесившуюся травку клумбы.
В залу вошел лакей. Он с замешательством тщательно запер за собою дверь
из передней и пошел на цыпочках к коридору, но потом вдруг повернул к Лизе
и, остановясь, тихо произнес:
— Какая-то дама приехали.
— Какая дама? — спросила Лиза.
— Незнакомые совсем.
— Кто ж такая?
— Ничего не сказали; барина спрашивают-с, дело к ним имеют.
— Ну так чего же ты мне об этом говоришь? Папа в Зининой комнате, --
иди и доложи.
Лакей на цыпочках снова отправился к коридору, а дверь из передней
отворилась, в залу взошла приехавшая дама и села на ближайший стул. Ни Лиза,
ни приезжая дама не сочли нужным раскланяться. Дама, усевшись, тотчас
опустила свою голову на руку, а Лиза спокойно взглянула на нее при ее входе
и снова принялась за иголку.
Приезжая дама была очень молода и недурна собою. Лизе казалось, что она
ее когда-то видела и даже внимательно ее рассматривала, но где именно --
этого она теперь никак не могла вспомнить. По коридору раздались скорые и
тяжелые шаги Бахарева, и вслед за тем Егор Николаевич в белом кителе с
пышным батистовым галстучком под шеею вступил в залу. Гостья приподнялась
при его появлении. Экс-гусар подошел к ней, вежливо поклонился и ожидал, что
она скажет. Лиза спокойно шила.
Дама сначала как будто немного потерялась и не знала, что ей говорить,
но тотчас же бессвязно начала:
— Я к вам приехала как к предводителю... Меня некому защитить от
оскорблений... У меня никого нет, и я все должна терпеть... Но я пойду
всюду, а не позволю...
— В чем дело? в чем дело? — спросил с участием предводитель.
— Мой муж... Я его не осуждаю и не желаю ему вредить ни в чьем мнении,
но он подлец, я это всегда скажу... я это скажу всем, перед целым светом.
Он, может быть, и хороший человек, но он подлец... И нигде нет защиты! нигде
нет защиты!
Дама заплакала, удерживая платком рыдания.
— Успокойтесь; Бога ради, успокойтесь, — говорил мягкий старик. --
Расскажите спокойно: кто вы, о ком вы говорите?
— Мой муж — Розанов, — произнесла, всхлипывая, дама.
— Наш доктор?
— Дддааа, — простонала дама снова. Лиза взглянула на гостью, и теперь
ей хорошо припомнились расходившиеся из-за платка брови. Услыхав имя
Розанова, Лиза быстро встала и начала проворно убирать свою работу.
— Что ж такое? — спрашивал между тем Бахарев.
— Он разбойник, у них вся семья такая, и мать его — все они
разбойники.
— Но что я тут могу сделать?
— Он меня мучит; я вся исхудала... моя дитя... он развратник, он
меня... убьет меня.
— Позвольте; Бога ради, успокойтесь прежде всего.
— Я не могу успокоиться.
Розанова опять закрылась и заплакала.
— Ну, сядьте, прошу вас, — уговаривал ее Бахарев.
— Это как же... это невозможно... Вы предводитель, ведь непременно
должны быть разводы.
— Сядьте, прошу вас, — успокаивал Бахарев.
По гостиной зашелестело шелковое платье; Лиза быстро дернула стул и
сказала по-французски:
— Папа! да просите же к себе в кабинет.
— Нет, это все равно, — отозвалась Розанова, — я никого не боюсь,
мне нечего бояться, пусть
...Закладка в соц.сетях