Жанр: Классика
Яма
...се не валянье в постели. Такой любви нет между нами,
Любочка. Если она придет, это будет чудесным счастьем н для тебя и для меня.
А пока - я твой друг, верный товарищ на жизненном пути. И довольно, и
баста... Я хотя и не чужд человеческих слабостей, но считаю себя честным
человеком.
Любка точно завяла. "Он думает, что я хочу, чтобы он на мне женился. И
совсем мне это не надо, - печально думала она.-Можно жить и так. Живут же
другие на содержании. И, говорят, - гораздо лучше, чем покрутившись вокруг
аналоя. Что тут худого? Мирно, тихо, благородно... Я бы ему чулки штопала,
полы мыла бы, стряпала... что попроще. Конечно, ему когда-нибудь выйдет
линия жениться на богатой. Ну уж, наверно, он так не выбросит на улицу, в
чем мать родила. Хоть и дурачок и болтает много, а видно, человек
порядочный. Обеспечит все-таки чем-нибудь. А может быть, и взаправду
приглядится, привыкнет? Я девица простая, скромная и на измену никогда не
согласная. Ведь, говорят, бывает так-то... Надо только вида ему ке
показывать. А что он опять придет ко мне в постель и придет сегодня же
вечером - это как бог свят".
И Лихонин тоже задумался, замолк и заскучал; он уже чувствовал тяготу
взятого на себя непосильного подвига. Поэтому он даже обрадовался, когда в
дверь постучали; и на его окрик "войдите" вошли два студента: Соловьев и
ночевавший у него Нижерадзе.
Соловьев, рослый и уже тучноватый, с широким румяным волжским лицом и
светлой маленькой вьющейся бородкой, принадлежал к тем добрым, веселым и
простым малым, которых достаточно много в любом университете. Он делил свои
досуги, - а досуга у него было двадцать четыре часа в сутки, - между пивной
и шатаньем по бульварам, между бильярдом, винтом, театром, чтением газет и
романов и зрелищами цирковой борьбы; короткие же промежутки употреблял на
еду, спанье, домашнюю починку туалета, при помощи ниток, картона, булавок и
чернил, и на сокращенную, самую реальную любовь к случайной женщине из
кухни, передней или с улицы. Как и вся молодежь его круга, он сам считал
себя революционером, хотя тяготился политическими спорами, раздорами и
взаимными колкостями и, не перенося чтения революционных брошюр и журналов,
был в деле почти полным невеждой. Поэтому он не достиг даже самого малого
партийного посвящения. хотя иногда ему давались кое-какие поручения вовсе
небезопасного свойства, смысл которых ему не уясняли. И не напрасно
полагались на его твердую совесть: он все исполнял быстро, точно, со смелой
верой в мировую важность дела, с беззаботной улыбкой и с широким презрением
к возможной погибели. Он укрывал нелегальных товарищей, хранил запретную
литературу и шрифты, передавал паспорта и деньги. В нем было много
физической силы, черноземного добродушия и стихийного простосердечия. Он
нередко получал из дому, откуда-то из глуши Симбирской или Уфимской
губернии, довольно крупные для студента денежные суммы, но в два дня
разбрасывал и рассовывал их повсюду с небрежностью французского вельможи
XVII столетия, а сам оставался зимою в одной тужурке, с сапогами,
реставрированными собственными средствами.
Кроме всех этих наивных, трогательных, смешных, возвышенных и
безалаберных качеств старого русского студента, уходящего - и бог весть, к
добру ли? - в область исторических воспоминаний, он обладал еще одной
изумительной способностью-изобретать деньги и устраивать кредиты в маленьких
ресторанах и кухмистерских. Все служащие ломбарда и ссудных касс, тайные и
явные ростовщики, старьевщики были с ним в самом тесном знакомстве.
Если же по некоторым причинам нельзя было к ним прибегнуть, то и тут
Соловьев оставался на высоте своей находчивости. Предводительствуя кучкой
обедневших друзей и удрученный своей обычной деловой ответственностью, он
иногда мгновенно озарялся внутренним вдохновением, делал издали, через
улицу, таинственный знак проходившему со своим узлом за плечами татарину и
на несколько секунд исчезал с ним в ближайших воротах. Он быстро возвращался
назад без тужурки, в одной рубахе навыпуск, подпоясанный шнурочком, или
зимой без пальто, в легоньком костюмчике, или вместо новой, только что
купленной фуражки-в крошечном жокейском картузике, чудом державшемся у него
на макушке.
Его все любили: товарищи, прислуга, женщины, дети. И все были с нам
фамильярны. Особенным благорасположением пользовался он со стороны своих
кунаков татар, которые, кажется, считали его за блаженненького. Они иногда
летом приносили ему в подарок крепкий, пьяный кумыс в больших четвертных
бутылях, а на байрам приглашали к себе есть молочного жеребенка. Как это ни
покажется неправдоподобным, но Соловьев в критические минуты отдавал на
хранение татарам некоторые книги и брошюры. Он говорил при этом с самым
простым и значительным видом: "То, что я тебе даю,-Великая книга. Она
говорит о том, что Аллах Акбар и Магомет его пророк, что много зла и
бедности на земле и что люди должны быть милостивы и справедливы друг к
другу".
У него были и еще две особенности: он очень хорошо читал вслух и
удивительно, мастерски, прямо-таки гениально играл в шахматы, побеждая шутя
первоклассных игроков. Его нападение было всегда стремительно и жестоко,
защита мудра и осторожна, преимущественно в облическом1 направлении, уступки
противнику исполнены тонкого дальновидного расчета и убийственного
коварства. При этом делал он свои ходы точно под влиянием какого-то
внутреннего инстинкта или вдохновения, не задумываясь более чем на
четыре-пять секунд и решительно презирая почтенные традиции.
С ним неохотно играли, считали его манеру играть дикарской, но все-таки
играли иногда на крупные деньги, которые, неизменно выигрывая, Соловьев
охотно возлагал на алтарь товарищеских нужд. Но от участия в конкурсах,
которые могли бы ему создать положение звезды в шахматном мире, он по-
1 Обходном (от лат. obliquus).
стоянно отказывался: "У меня пет в натуре ни любви к этой ерунде, ни
уважения, - говорил он, - просто я обладаю какой-то механической
способностью ума, каким-то психическим уродством. Ну, вот, как бывают левши.
И потому у меня нет ни профессионального самолюбия, ни гордости при победе,
ни желчи при проигрыше.
Таков был матерой студент Соловьев. А Нижерадзе приходился ему самым
близким товарищем, что не мешало, однако, обоим с утра до вечера зубоскалить
друг над другом, спорить и ругаться. Еог ведает, чем и как существовал
грузинский князь. Он сам про себя говорил, что обладает способностью
верблюда питаться впрок на несколько недель вперед, а потом месяц ничего не
есть. Из дому, из своей благословенной Грузии, он получал очень мало, и то
больше съестными припасами. На рождество, на Пасху или в день именин (в
августе) ему присылали, - и непременно через приезжих земляков, - целые
клады из корзин с бараниной, виноградом, чурчхелой, колбасами, сушеной
мушмалой, рахат-лукумом, бадриджанами и очень вкусными лепешками, а также
бурдюки с отличным домашним вином, крепким и ароматным, но отдававшим
чуть-чуть овчиной. Тогда князь сзывал к кому-нибудь из товарищей (у него
никогда не было своей квартиры) всех близких друзей и земляков и устраивал
такое пышное празднество,-по-кавказски "той",-на котором истреблялись дотла
дары плодородной Грузии, на котором пели грузинские песни и, конечно, в
первую голову "Мравол-джамием" и "Нам каждый гость ниспослан богом, какой бы
ни был он страны", плясали без устали лезгинку, размахивая дико в воздухе
столовыми ножами, и говорил свои импровизации тулумбаш (или, кажется, он
называется тамада?); по большей части говорил сам Нижерадзе.
Говорить он был великий мастер и умел, разгорячась, произносить около
трехсот слов в минуту. Слог его отличался пылкостью, пышностью и
образностью, и его речи не только не мешал, а даже как-то странно,
своеобразно украшал ее кавказский
акцент с характерным цоканьем и гортанными звуками, похожими то на
харканье вальдшнепа, то на орлиный клекот. И о чем бы он ни говорил, он
всегда сводил монолог на самую прекрасную, самую плодородную, самую
передовую, самую рыцарскую и в то же время самую обиженную страну-Грузию. И
неизменно цитировал он строки из "Барсовой кожи" грузинского поэта
Руставели, уверяя, что эта поэма в тысячу раз выше всего Шекспира,
умноженного на Гомера.
Он был хотя и вспыльчив, но отходчив и в обращении женственно-мягок,
ласков, предупредителен, не теряя природной гордости... Одно в нем не
нравилось товарищам-какое-то преувеличенное, экзотическое женолюбие. Он был
непоколебимо, до святости или до глупости убежден в том, что он неотразимо
прекрасен собою, что все мужчины завидуют ему, все женщины влюблены в него,
а мужья ревнуют... Это хвастливое, навязчивое бабничество ни на минуту,
должно быть, даже и во сне, не покидало его. Идя по улице, он поминутно
толкал локтем в бок Лихонина, Соловьева или другого спутника и говорил,
причмокивая и кивая назад головой на прошедшую мимо женщину: "Це, це, це...
вай-вай! Зам-мэчатытыльный женшшына! Ка-ак она на меня посмотрела.
Захочу-моя будет!.."
За ним этот смешной недостаток знали, высмеивали эту его черту
добродушно и бесцеремонно, но охотно прощали ради той независимой
товарищеской услужливости и верности слову, данному мужчине (клятвы женщинам
были не в счет), которыми он обладал так естественно. Впрочем, надо сказать,
что он пользовался в самом деле большим успехом у женщин. Швейки, модистки,
хористки, кондитерские и телефонные барышни таяли от пристального взгляда
его тяжелых, сладких и томных черно-синих глаз...
- До-ому сему и всем праведно, мирно и непорочно обитающим в нем... -
заголосил было по-протодьяконски Соловьев и вдруг осекся. - Отцы-святители,
- забормотал он с удивлением, стараясь про
должать неудачную шутку.-Да ведь это... Это же... ах, дьявол... это
Соня, нет, виноват, Надя.. Ну да! Люба от Анны Марковны...
Любка горячо, до слез, покраснела и закрыла лицо ладонями. Лихонин
заметил это, понял, прочувствовал смятенную душу девушки и пришел ей на
помощь. Он сурово, почти грубо остановил Соловьева.
- Совершенно верно, Соловьев. Как в адресном столе. Люба из Ямков.
Прежде-проститутка. Даже больше, еще вчера-проститутка. А сегодня-мой друг,
моя сестра. Так на нее пускай и смотрит всякий, кто хоть сколько-нибудь меня
уважает. Иначе...
Грузный Соловьев торопливо, искренно и крепко обнял и помял Лихонина.
- Ну, милый, ну, будет... я впопыхах сделал глупость. Больше не
повторится. Здравствуйте, бледнолицая сестра моя. - Он широко через стол
протянул руку Любке и стиснул ее безвольные, маленькие и короткие пальцы с
обгрызенными крошечными ногтями. - Прекрасно, что вы пришли в наш скромный
вигвам. Это освежит нас и внедрит в нашу среду тихие и приличные
нравы.-Александра! Пива-а!- закричал он громко.-Мы одичали, огрубели,
погрязли в сквернословии, пьянстве, лености и других пороках. И все оттого,
что были лишены благотворного, умиротворяющего влияния женского общества.
Еще раз жму вашу руку. Милую, маленькую руку. Пива!
- Иду, - послышался за дверью недовольный голос Александры. - Иду я.
Чего кричишь? На сколько?
Соловьев пошел в коридор объясниться. Лихонин благодарно улыбнулся ему
вслед, а грузин по пути благодушно шлепнул его по спине между лопатками. Оба
поняли и оценили запоздалую грубоватую деликатность Соловьева.
- Теперь, - сказал Соловьев, возвратившись в номер и садясь осторожно
на древний стул,-теперь приступим к порядку дня. Буду ли я вам чем-нибудь
полезен? Если вы мне дадите полчаса сроку,
я сбегаю на минутку в кофейную и выпотрошу там самого лучшего
шахматиста. Словом-располагайте мною.
- Какой вы смешной!-сказала Любка, стесняясь и смеясь. Она не понимала
шутливого и необычного слога студента, но что-то влекло ее простое сердце к
нему.
- Этого вовсе и не нужно, - вставил Лихонин.- Я покамест еще зверски
богат. Мы, я думаю, пойдем все вместе куда-нибудь в трактирчик. Мне надо
будет с вами кое о чем посоветоваться. Все-таки-вы для меня самые близкие
люди и, конечно, не так глупы и неопытны, как с первого взгляда кажетесь.
Затем я пойду попробую устроиться с ее... с Любиным паспортом. Вы подождете
меня. Это недолго... Словом, вы понимаете, в чем заключается все это дело, и
не будете расточать лишних шуток. Я,-его голос дрогнул сентиментально и
фальшиво, - я хочу, чтобы вы взяли на себя часть моей заботы. Идет?
- Ва! идет!-воскликнул князь (у него вышло "идиот") и почему-то
взглянул значительно на Любку и закрутил усы. Лихонин покосился на него. А
Соловьев сказал простосердечно:
- И дело. Ты затеял нечто большое и прекрасное, Лихонин. Князь мне
ночью говорил. Ну, что же, на то и молодость, чтобы делать святые глупости.
Дай мне бутылку, Александра, я сам открою, а то ты надорвешься и у тебя жила
лопнет. За новую жизнь, Любочка, виноват... Любовь... Любовь...
- Никоновна. Да зовите, как сказалось... Люба.
- Ну да, Люба. Князь, аллаверды!
- Якши-ол,-ответил Нижерадзе и чокнулся с ним пивом.
- И еще скажу, что я очень за тебя рад, дружище Лихонин, - продолжал
Соловьев, поставив стакан и облизывая усы.-Рад и кланяюсь тебе. Именно
только ты и способен на такой настоящий русский героизм, выраженный просто,
скромно, без лишних слов.
- Оставь... Ну какой героизм, - поморщился Лихонин,
- И правда,-подтвердил Нижерадзе.-Ты все меня упрекаешь, что я много
болтаю, а сам какую чепуху развел.
- Все равно!-возразил Соловьев.-Может быть, и витиевато, но все равно!
Как староста нашей чердачной коммуны, объявляю Любу равноправным и почетным
членом!
Он поднялся, широко простер руку и патетически произнес:
И в дом наш смело и свободно хозяйкой милою войди!
Лихонин ярко вспомнил, что ту же самую фразу, но по-актерски сказал
сегодня на рассвете, и даже зажмурился от стыда.
- Будет балаганить. Пойдемте, господа. Одевайся, Люба.
XIV
До ресторана "Воробьи" было недалеко, шагов двести. По дороге Любка
незаметно взяла Лихонина за рукав и потянула к себе. Таким образом они
опоздали на несколько шагов от шедших впереди Соловьева и Нижерадзе.
- Так это вы серьезно, Василь Василич, миленький мой?-спросила она,
заглядывая снизу вверх на него своими ласковыми темными глазами.-Вы не
шутите надо мной?
- Какие тут шутки, Любочка! Я был бы самым низким человеком, если бы
позволял себе такие шутки. Повторяю, что я тебе более чем друг, я тебе брат,
товарищ. И не будем об этом больше говорить. А то, что случилось сегодня
поутру, это уж, будь покойна, не повторится. И сегодня же я найму тебе
отдельную комнату.
Любка вздохнула. Не то, чтобы ее обижало целомудренное решение
Лихонина, которому, по правде сказать, она плохо верила, но как-то ее узкий,
темный ум не мог даже теоретически представить себе иного отношения мужчины
к женщине, кроме чувственного. Кроме того, сказывалось давнишнее крепко
усвоенное в доме Анны Марковны, в виде хвастливого соперничества, а теперь
глухое, но искреннее и сердитое недовольство предпочтенной или отвергнутой
самки. И Лихонину она почему-то довольно плохо верила, улавливая
бессознательно много наигранного, не совсем искреннего в его словах. Вот
Соловьев - тот хотя и говорил непонятно, как и прочее большинство знакомых
ей студентов, когда они шутили между собой или с девицами в общем зале
(отдельно, в комнате, все без исключения мужчины, все, как один, говорили и
делали одно и то же), однако Соловьеву она поверила бы скорее и охотнее.
Какая-то простота светилась из его широко расставленных, веселых, искристых
серых глаз.
Лихонина в "Воробьях" уважали за солидность, добрый нрав и денежную
аккуратность. Поэтому ему сейчас же отвели маленький отдельный кабинетик -
честь, которой могли похвастаться очень немногие студенты. В этой комнате
целый день горел газ, потому что свет проникал только из узенького низа
обрезанного потолком окна, из которого можно было видеть только сапоги,
ботинки, зонтики и тросточки людей, проходивших по тротуару.
Пришлось присоединить к компании еще одного студента, Симановского, с
которым столкнулись у вешалки. "Что это, точно он напоказ меня водит,-
подумала Любка, - похоже, что он хвастается перед ними". И, улучив свободную
минуту, она шепнула нагнувшемуся над ней Лихонину:
- Миленький, зачем же так много народу? Я ведь такая стеснительная.
Совсем не умею компанию поддержать.
- Ничего, ничего, дорогая Любочка, - быстро прошептал Лихонин,
задерживаясь в дверях кабинета,-ничего, сестра моя, это все люди свои,
хорошие, добрые товарищи. Они помогут тебе, помогут нам обоим. Ты не гляди,
что они иногда шутят и врут глупости, А сердца у них золотые.
- Да уж очень неловко мне, стыдно. Все уж знают, откуда ты меня взял.;
- И ничего, ничего! И пусть знают, - горячо возразил Лихонин.-Зачем
стесняться своего прошлого, замалчивать его? Через год ты взглянешь смело и
прямо в глаза каждому человеку и скажешь: "Кто не падал, тот не поднимался".
Идем, идем, Любочка!
Покамест подавали немудреную закуску и заказывали еду, все, кроме
Симановского, чувствовали себя неловко и точно связанно. Отчасти причиной
этому и был Симановский, бритый человек, в пенсне, длинноволосый, с гордо
закинутой назад головою и с презрительным выражением в узких, опущенных вниз
углами губах. У него не было близких, сердечных друзей между товарищами, но
его мнения и суждения имели среди них значительную авторитетность. Откуда
происходила эта его влиятельность, вряд ли кто-нибудь мог бы объяснить себе:
от его ли самоуверенной внешности, от умения ли схватить и выразить в общих
словах то раздробленное и неясное, что смутно ищется и желается
большинством, или оттого, что свои заключения всегда приберегал к самому
нужному моменту. Среди всякого общества много такого рода людей: одни из них
действуют на среду софизмами, другие - каменной бесповоротной
непоколебимостью убеждений, третьи - широкой глоткой, четвертые-злой
насмешкой, пятые-просто молчанием, заставляющим предполагать за собою
глубокомыслие, шестые - трескучей внешней словесной эрудицией, иные-хлесткой
насмешкой надо всем, что говорят... многие-ужасным русским словом "ерунда!".
"Ерунда!"-говорят они презрительно на горячее, искреннее, может быть
правдивое, но скомканное слово. "Почему же ерунда?"-"Потому что чепуха,
вздор",-отвечают они, пожимая плечами, и точно камнем по голове ухлопывают
человека. Много еще есть сортов таких людей, главенствующих над робкими,
застенчивыми, благородно-скромными и часто даже над большими умами, и к
числу их принадлежал Симановский.
Однако к середине обеда языки развязались у всех, кроме Любки, которая
молчала, отвечала "да" и "нет" и почти не притрагивалась к еде. Больше всех
говорили Лихонин, Соловьев и Нижерадэе. Первый-решительно и деловито,
стараясь скрыть под заботливыми словами что-то настоящее, внутреннее,
кслючее и неудобное. Соловьев-с мальчишеским восторгам, с размашистыми
жестами, стуча кулаком по столу. Нижерадзе-с легким сомнением и с
недомолвками, точно он знал то, что нужно сказать, но скрывал это. Всех,
однако, казалось, захватила, заинтересовала странная судьба девушки, и
каждый, высказывая свое мнение, почему-то неизбежно обращался к
Симановскому. Он же больше помалкивал и поглядывал на каждого из-под низа
стекол пенсне, высоко поднимая для этого голову.
- Так, так, так,--сказал он, наконец, пробарабанив пальцами по столу. -
То, что сделал Лихонин, прекрасно и смело. И то, что князь и Соловьев идут
ему навстречу, тоже очень хорошо. Я, с своей стороны, готов, чем могу,
содействовать вашим начинаниям. Но не лучше ли будет, если мы поведем нашу
знакомую по пути, так сказать, естественных ее влечений и способностей.
Скажите, дорогая моя, - обратился он к Любке, - что вы знаете, умеете? Ну
там работу какую-нибудь или что. Ну там шить, вязать, вышивать.
- Я ничего не знаю, - ответила Любка шепотом, низко опустив глаза, вся
красная, тиская под столом свои пальцы. - Я ничего здесь не понимаю.
- А ведь и в самом деле, - вмешался Лихонин, - ведь мы не с того конца
начали дело. Разговаривая о ней в ее присутствии, мы только ставим ее в
неловкое положение. Ну, посмотрите, у нее от растерянности и язык не
шевелится. Пойдем-ка, Люба, я тебя провожу на минутку домой и вернусь через
десять минут. А мы покамест здесь без тебя обдумаем, что и как. Хорошо?
- Мне что же, я ничего, - еле слышно ответила Любка.-Я, как вам, Василь
Василич, угодно. Только я бы не хотела домой.
- Почему так?
- Мне одной там неудобно. Я уж лучше вас на бульваре подожду, в самом
начале, на скамейке.
-Ах, да!-спохватился Лихонин,-это на нее Александра такого страха
нагнала. Задам же я перцу этой старой ящерице! Ну, пойдем, Любочка.
Она робко, как-то сбоку, лопаточкой протянула каждому свою руку и вышла
в сопровождении Лихонина.
Через несколько минут он вернулся и сел на свое место. Он чувствовал,
что без него что-то говорили о нем, и тревожно обежал глазами товарищей.
Потом, положив руки на стол, он начал:
- Я знаю вас всех, господа, за хороших, близких друзей, - он быстро и
искоса поглядел на Симановского, - и людей отзывчивых. Я сердечно прошу вас
прийти мне на помощь. Дело мною сделано впопыхах,-в этом я должен
признаться,-но сделано по искреннему, чистому влечению сердца.
- А это главное, - вставил Соловьев.
- Мне решительно все равно, что обо мне станут говорить знакомые и
незнакомые, а от своего намерения спасти,-извините за дурацкое слово,
которое сорвалось, - от намерения ободрить, поддержать эту девушку я не
откажусь. Конечно, я в состоянии нанять ей дешевую комнатку, дать первое
время что-нибудь на прокорм, но вот что делать дальше, это меня затрудняет.
Дело, конечно, не в деньгах, которые я всегда для нее нашел бы, но ведь
заставить ее есть, пить и притом дать ей возможность ничего не делать-это
значит осудить ее на лень, равнодушие, апатию, а там известно, какой бывает
конец. Стало быть, нужно ей придумать какое-нибудь занятие. Вот эту-то
сторону и надо обмозговать. Понатужьтесь, господа, посоветуйте что-нибудь.
- Надо знать, на что она способна, - сказал Симановский.-Ведь делала же
она что-нибудь до поступления в дом.
Лихонин с видом безнадежности развел руками.
- Почти что ничего. Чуть-чуть шить, как и всякая крестьянская девчонка.
Ведь ей пятнадцати лет не было, когда ее совратил какой-то чиновник.
Подмести комнату, постирать, ну, пожалуй, еще сварить щи и кашу. Больше,
кажется, ничего.
- Маловато, - сказал Снмановский и прищелкнул языком.
- Да к тому же еще и неграмотна.
- Да это и неважно! - горячо вступился Соловьев, - Если бы мы имели
дело с девушкой интеллигентной, а еще хуже полуинтеллигентной, то из всего,
что мы собираемся сделать, вышел бы вздор, мыльный пузырь, а здесь перед
нами девственная почва, непочатая целина.
- Гы-ы! - заржал двусмысленно Нижерадзе. Соловьев, теперь уже не шутя,
а с настоящим гневом, накинулся на него:
- Слушай, князь! Каждую святую мысль, каждое благое дело можно
опаскудить и опохабить. В этом нет ничего ни умного, ни достойного. Если ты
так по-жеребячьи относишься к тому, что мы собираемся сделать, то вот тебе
бог, а вот и порог. Иди от нас!
- Да ведь ты сам только что сейчас в номере...- смущенно возразил
князь.
- Да, и я...-Соловьев сразу смягчился и потух,--я выскочил с глупостью
и жалею об этом. А теперь я охотно признаю, что Лихонин молодчина и
прекрасный человек, и я все готов сделать со своей стороны. И повторяю, что
грамотность - дело второстепенное. Ее легко постигнуть шутя. Таким непочатым
умом научиться читать, писать, считать, а особенно без школы, в охотку, это
как орех разгрызть. А что касается до какого-нибудь ручного ремесла, на
которое можно жить и кормиться, то есть сотни ре-месл, которым легко
выучиться в две недели.
- Например?-спросил князь.
- А например... например... ну вот, например, делать искусственные
цветы. Да, а еще лучше поступить в магазин цветочницей. Милое дело, чистое и
красивое.
- Нужен вкус,-небрежно уронил Симановский.
- Врожденных вкусов нет, как и способностей. Иначе бы таланты
зарождались только среди изысканного высокообразованного общества, а
художники рождались бы только от художников, а певцы
от певцов, а. этого мы не видим. Впрочем, я не буду спорить. Ну, не
цветочница, так что-нибудь другое. Я, например, недавно видал на улице, в
магазинной витрине сидит барышня и перед нею какая-то машинка ножная.
- В-ва! Опять машинка!-сказал князь, улыбаясь и поглядывая на Лихонина.
- Перестань, Нижерадзе, - тихо, но сурово ответил Лихонин. - Стыдно.
- Болван! - бросил ему Соловьев и продолжал:
- Так вот, машинка движется взад и вперед. а на ней, на квадратной
рамке, натянуто тонкое полотно, и уж я, право, не знаю, как это там
устроено, я не понял, но только барышня водит по экрану какой-то
металлической штучкой, и у нее выходит чудесный рисунок разноцветными
шелками. Представьте с
...Закладка в соц.сетях