Купить
 
 
Жанр: Классика

Кто виноват?: роман. повести. рассказы

страница №5

ающая всему на свете трагические сцены, самопожертвования,
натянуто благородные поступки. Справедливость требует присовокупить, что
Глафира Львовна не имела при этом никакой хитрой мысли, ни даже тщеславия;
она сама не знала, для чего она хотела воспитывать Любоньку: ей нравилась
патетическая сторона этого дела. Алексей Абрамович, позволив однажды, нашёл
очень естественным странное положение ребенка и не дал даже себе труда
подумать, хорошо или худо он сделал, согласившись на это... В самом деле,
хороню или худо он сделал? Можно многое сказать и "за" и "против". Кто
считает высшей целью жизни человеческой развитие, во что бы оно ни стало,
какие бы оно последствия ни привело, - тот будет со стороны Глафиры
Львовны. Кто считает высшей целью жизни счастье, довольство, в каком бы
кругу оно ни было и насчет чего бы оно ни досталось, - тот будет против
нее. Любонька в людской, если б и узнала со временем о своем рождении,
понятия ее были бы так тесны, душа спала бы таким непробудимым сном, что из
этого ничего бы не вышло; вероятно, Алексей Абрамович, чтобы вполне
примириться с совестью, дал бы ей отпускную и, может быть, тысячу-другую
приданого; она была бы при своих понятиях чрезвычайно счастлива, вышла бы
замуж за купца третьей гильдии, носила бы шелковый платок на макушке, пила
бы по двенадцати чашек цве-точногв чая и народила бы целую семью купчиков;
иногда приходила бы она в гости к дворе чихе Негрова и видела бы с
удовольствием, как на нее с завистью смотрят ее бывшие подруги. Так она
могла бы прожить до ста лет и надеяться, что сто извозчичьих дрожек
проводят ее на Ваганьковское кладбище. Любонька в гостиной - совсем иное
дело: как бы глупо ее ни воспитывали, она получала возможность
образоваться; самая даль от грубых понятий людской - своего рода
воспитание. С тем вместе она должна была понять всю несообразную нелепость
своего положения; оскорбления, слезы, горести ждали ее в бельэтаже, и все
это вместе способствовало бы дальнейшему развитию духа, а может быть, с тем
вместе, развитию чахотки. Итак, выбирайте сами, хорошо или худо сделала
ш-ше Негров.
Брачная жизнь Алексея Абрамовича потекла как по маслу; на всех
каретных гуляньях являлась его четверня и блестящий экипаж и пышущая
счастьем чета в этом экипаже. Их наверное мбжно было встретить и в
Сокольниках 1 мая, и в Дворцовом саду в Вознесенье, и на Пресненских прудах
в Духов день, и на Тверском бульваре почти всякий день. Зимой ездила они в
собрание, давали обеды, имели абонированную ложу. Но страшное однообразие
убивает московские гулянья: как было в прошлом году, так в нынешнем и в
будущем; как тогда с вами встретился толстый купец в великолепном кафтане с
чернозубой женой, увешанной всякими драгоценными каменьями, так и нынче
непременно встретится - только кафтан постарше, борода побелее, зубы у жены
почернее, - а все встретится; как тогда встретился хват с убийственными
усами и в шутовском сюртуке, так и нынче встретится, несколько исхудалый;
как тогда водили на гулянье подагрика, покрытого нюхательным табаком, так и
нынче его поведут... От одного этого можно запереться у себя в комнате.
Алексей Абрамович был человек выиосливе.гй, однако силы человеческие
сочтены: дольше десяти лет он не мог протянуть, надоело и ему и Глаше. В
это десятилетие у них родились сын и дочь, и они начали тяжелеть не по
дням, а по часам; одеваться не хотелось им больше, и они начали делаться
домоседами и, не знаю, как и для чего, а полагаю - больше для
нсесовершеннейшего покоя, решились ехать на житье в деревню. Это случилось
года четыре прежде ученого разговора генерала с Дмитрием Яковлевичем.

III. БИОГРАФИЯ ДМИТРИЯ ЯКОВЛЕВИЧА

Разумеется, биография бедного молодого человека не может иметь той
занимательности, как биография Алексея Абрамовича с домочадцами. Мы
должны -из мира карет мордоре-фонсе перейти в мир, где заботятся о
завтрашнем ободе, из Москвы переехать в дальний губернским город, да и в
нем не останавливаться на единственной мощеной улице, по которой иногда
можно ездить и на которой живет аристократия, а удалиться в один из
немощеных переулков, по которым почти никогда нельзя ни ходить, ни ездить,
и там отыскать почерневший, перекосившийся домик о трех окнах, - домик
уездного лекаря Круциферского, скромно стоящий между почерневшими и
перекосившимися своими товарищами.
Все эти домики скоро развалятся, заместятся новыми, и никто об них не
помянет; а между тем во всех них развивалась жизнь, кипели страсти,
поколения сменялись поколениями, и обо всех этих существованиях столько же
известно, сколько о диких в Австралии, как будто они человечеством
оставлены вне закона и не признаны им. Но вот домик, который мы искали. В
нем лет тридцать жил добрый, честный старик с своей женою. Жизнь его была
постоянною битвою со всевозможными нуждами и лишениями; правда, он вышел
довольно победоносно, то есть не умер с голода, не застрелился с отчаяния,
но победа досталась не даром: в пятьдесят лет он был и сед, и худ, и
морщины покрыли его лице, а природа одарила его богатым запасом сил и
здоровья. Не бурные порывы, не страсти, не грозные перевороты источили это
тело и придали ему вид преждевременной дряхлости, а беспрерывная, тяжелая,
мелкая, оскорбительная борьба с нуждою, дума о завтрашнем дне, жизнь,
проведенная в недостатках и заботах. В этих низменных сферах общественной
жизни душа вянет, сохнет в вечном беспокойстве, забывает о том, что у нее
есть крылья, и, вечно наклоненная к земле, не подымает взора к солнцу.

Жизнь лекаря Круциферского была огромным продолжительным геройским подвигом
на неосвещенном поприще, награда - насущный хлеб в настоящем и надежда не
иметь его в будущем. Он учился на казенный счет в Московском университете
и, выпущенный лекарем, прежде назначения женился на немке, дочери какого-то
провизора; приданое ее, сверх доброй и самоотверженной души, сверх любви,
которую она, по немецкому обычаю, сохранила на всю жизнь, состояло из
нескольких платьев, пропитанных запахом роаовоге масла с ребарбаром.
Страстно влюбленному студенту в голову не приходило, что он не имеет права
ни на любовь, ни на семенное счастье, что и для этих прав есть свой ценз,
вроде французского электорального ценза.
Через несколько дней после свадьбы его назначили полковым лекарем в
действующую армию. Восемь лет номадной [кочевой от (греч. nomas -
кочевники)] жизни вынес он; на девятый устал и начал просить постоянного
места, - ему дали одну из открывшихся ваканций. И Круциферский потащился с
женой и детьми с одного края России в другой и поселился в губернском
городе NN. Сначала он имел кой-какую практику. Хотя сановники и помещики в
губернских городах предпочитают лечиться у немцев, но, по счастию, немца
(кроме часовщика) под рукой не находилось. Это был счастливейший период
жизни Круциферского; тогда он купил свой домик о трех окнах, а Маргарита
Карловна сюрпризом мужу, ко дню Иакова, брата господня, ночью обила старый
диван и креслы ситцем, купленным на деньги, собранные по копейке. Ситец был
превосходный; на диване Авраам три раза изгонял Агарь с Измаилом на пол, а
Сарра грозилась; на креслах с правой стороны были ноги Авраама, Агари,
Измаила и Сарры, а с левой - их головы. Но эта счастливая эпоха не долго
продолжалась. Один богатый помещик, село которого было под самым городом,
привез с собою домового доктора, отбившего всю практику у Круциферского.
Молодой доктор был мастер лечить женские болезни; пациентки были от него
без ума; лечил он от всего пиявками и красноречиво доказывал, что не только
все болезни - воспаление, но и жизнь есть не что иное, как воспаление
материи; о Круциферском он отзывался с убийственным снисхождением; словом,
он вошел в моду. Весь город шил ему по канве подушки и кисеты, сувениры и
сюрпризы, а о старом лекаре старались забыть. Правда, купцы и духовные
остались верными Круциферскому, но купцы никогда не бывали больны, всегда,
слава богу, здоровы, а когда и случалось прихворнуть, то по собственному
усмотрению терлись и мазались в бане всякой дряныо - скапидаром, дегтем,
муравьиным спиртом - и всегда выздоравливали - или умирали через несколько
дней. В обоих случаях Круциферскому не приходилось ничего делать, а смерть
падала на его счет, и молодой доктор всякий раз говорил дамам: "Странная
вещь, ведь Яков Иванович очень хорошо знает свое дело, а как не догадался
употребить t-rae opii Sydenhamii капель X, solutum in aqua distiliata
[Сиденгэмовой настойки опия капель 10, разведенных в дистиллированной воде
(лат.)], да не поставил под ложечку сорок пять пиявок; ведь человек-то бы
был жив". Слыша латинские слова, сама губернаторша верила, что человек бы
был жив. И так, мало-помалу, Круциферский был сведен на одно жалованье: оно
состояло, кажется, из четырехсот рублей; у него было пять человек детей;
жизнь становилась тяжелее и тяжелее. Яков-Иванович не зпал, как
прокормиться; скарлатина указала ему выход: трое из детей умерли друг за
другом, остались старшая.дочь и Меньшов сын. Мальчик, кажется, избегнул
смерти и болезни своею чрезвычайною слабостью: он родился преждевременно и
был не более, как жив; слабый, худой, хилый и нервный, он иногда бывал не
болен, но никогда не был здоров. Несчастия этого ребенка начались прежде
его рождения. В то время как Маргаритa Карловна была тяжела им, над ними
готово было разразиться ужасное несчастие. Губернатор возненавидел
Круциферского за то, что он не дал свидетельства о естественной смерти
засеченному кучеру одного помещика [Эти строки были выпущены ценсурой.
(Примеч. А. И. Герцена.)]. Яков Иванович был на вершок от гибели и с
какой-то кроткой, геройской грустью, молча и самоотверженно ждал страшного
удара, - удар прошел мимо головы его. В это тревожное время беспрерывных
слез родился Митя, единственный наказанный в деле о найденном теле кучера.
Дитя это было идолом Маргариты Карловны; чем болезненнее, чем слабее оно
казалось, тем упорнее хотела мать сохранить его; она, кажется, делилась с
ним своей силой, любовь оживляла его и исторгла его у смерти. Она будто
чувствовала, что он останется у них один, - опора, надежда, утешение. А что
же сталось с его сестрой? Ей было лет семнадцать, когда в NN стоял пехотный
полк; когда он ушел, ушла и лекарская дочь с каким-то подпоручиком; через
год писала она из Киева, просила прощенья и благословения и извещала, что
подпоручик женился на ней; через год еще писала она из Кишинева, что муж ее
оставил, что она с ребенком в крайности. Отец послал ей двадцать пять
рублей. После этого не было об ней и вести. Когда Митя подрос, его отдали в
гимназию; он учился хорошо; вечно застенчивый, кроткий и тихий, он был даже
любим инспектором, который считал не вовсе сообразным с своей должностью
любить детей.
Отец хотел после курса записать его в канцелярию гражданского
губернатора, в чем ему обещал протежировать секретарь, у которого он лечил
безвозмездно детей, вечно золотушных. Вдруг Мите открылась другая дорога.

Какой-то меценат и тайный советник проезжал но городу NN, отправляясь из
деревни в Москву [Эти строки были выпущены ценсурой. (Примеч. А. И.
Герцена.)]. Директор гимназии, имевший талант узнавать явно приближение
тайных советников, тотчас отправился просить удостоительной чести посещения
вертограда и рассадника отечественного просвещения. Меценату не хотелось,
но он любил радушные приемы и с тем вместе почтительные. Директор, в
мундифе и поддерживая шляпой шпагу, объяснил меценату подробно, отчего сени
сыры и лестница покривилась (хотя меценату до этого дела не было); ученики
были развернуты праг-вильной колонной; учители, сильно причесанные и с
крепко повязанными галстухами, озабоченно ходили, глазами показывали что-то
ученикам и сторожу, всего менее потерявшемуся. Учитель физики просил
позволения его превосходительства убить кролика под колпаком пневматической
машины и голубя лейденской банкой. Меценат просил их пощадить, причем
директор, тронутый, посмотрел на всех учителей и на всех учеников, как бы
говоря: "Величие всегда сопровождается кротостью". Голубь и кролик после
этого жили в залавке у сторожа до самого акта, когда неумолимый учитель
все-таки, к большому удовольствию всего города, принес их на жертву науке и
образованию. Затем один "з учеников вышел вперед, и учитель французского
языка спросил его: "Не имеет ли он им что-нибудь сказать по поводу высокого
посещения рассадника наук?" Ученик тотчас же начал на каком-то
франко-церковном наречии: "Коман пувонн ну поверь анфан ремерсиерь лилюстръ
визитеръ" [Как нам, бедным детям, отблагодарить знаменитого посетителя (от
фр. comment pouvons-nous pauvres enfants remercier l'illuslre visiteur)].
Глядя по сторонам во время этой келъто-славян-еквй речи, меценат
обратил как-то внимание на болезненный и нежный вид Мити, подозвал его к
себе, поговорил, приласкал. Директор сказал, что это отличнейший ученик,
что он пошел бы далеко, но что отец его не имеет чем содержать его в Москве
и проч. Меценат был меценат и сказал Мите, что через месяц или два поедет
его управитель, что если его родители согласны, то он ему прикажет привезти
Митю в Москву и велит дать ему уголок в своем флигеле вместе с детьми
управляющего. Директор послал тотчас письмоводителя за Яковом. Ивановичем.
Яков Иванович застал мецената, уже садящегося в дормез. Старик был истинно
тронут, плакал, как дитя, и простым языком, нескладным и прерывистым,
благодарил его. Меценат указал на плечистого мужчину, помогавшего
застегивать какие-то ремешки у кареты, и сказал: "Это мой управляющий, он
повезет вашего сына", - сказал и уехал, милостиво улыбнувшись. Через месяц
кибитка с бубенчиками выехала из ворот Круциферского, и в ней сидел Митя,
покрытый одеялом, увязанный и одетый матерью, и ириказчик - в одном
сюртуке, потому что он в пути предпочитал нагреваться изнутри. И вот от
чего зависит судьба человека! Если б меценат не проезжал через город NN,
Митя поступил бы в канцелярию, и рассказа нашего не было бы, а был бы Митя
со временем старший помощник правителя дел и кормил бы он своих стариков
бог знает какими доходами, - и отдохнули бы Яков Иванович и Маргарита
Карловна. Отъезд Мити был переломом жизни стариков: они остались одни,;
тишина, грусть еще более овладели их домиком. Управляющий мецената, человек
не слабонервный, почувствовал что-то вроде слез, когда старики расставались
с сыном. Бедный отец прощается не так, как богатый; он говорил сыну: "Иди,
друг мой, ищи себе хлеба; я более для тебя ничего не могу сделать; прелагай
свою дорогу и вспоминай нас!" И увидятея ли они, найдет ли он себе хлеб -
все покрыто черной, тяжкой завесой... Хочет отец дать сыну на дорогу
побольше, и нет возможности; он десять раз рассчитывает, сколько можно
уделить из наличных восьмидесяти рублей, и все ему кажется мало. А мать
сколько едез прольет над убогим узелком, в который она положила
необходимейшие свои вещи, но понимает, что всего недостает, и знает, что
негде взять... Это сцены, никому не известные, мещанские, скрываемые
тщательно от постороннего глаза, но вопиющие и раздирающие сердце! Хорошо,
что они скрыты!
Молодой Круциферский через четыре года сделался кандидатом. Не
одаренный ни особенно блестящими способностями, ни чрезвычайной быстротою
соображения, он любовью к науке, постоянным прилежанием вполне заслужил
полученную им степень. Глядя на его кроткое лицо, можно было подумать, что
из него разовьется одно из милых германских существований, - существований
тихих, благородных, счастливых в немножко ограниченной, но чрезвычайно,
трудолюбивой учено-педагогической деятельности, в немножко ограниченном
семейном кругу, в котором через двадцать лет муж еще влюблен в жену, а жена
еще краснеет от каждой двусмысленной шутки; это существования маленьких
патриархальных городков в Германии, пасторских домиков, семинарских
учителей, чистые, нравственные и незаметные вне своего круга... Но будто у
нас возможна такая жизнь? Я решительно думаю, что нет; нашей душе не
свойственна эта среда; она не может утолять жажду таким жиденьким винцом:
она или гораздо выше этой жизни, или гораздо ниже, - но в обоих случаях
шире. Сделавшись кандидатом, Круциферский сначала попытался получить место
при университете; потом думал пробиться частными уроками, - но все попытки
были напрасны: он унаследовал от отца удачу во всех предприятиях...
Через несколько месяцев после того, как при звуках литавр и труб было
возвещено о кандидатстве Кру-циферского, он получил письмо от старика,
извещавшее его о болезни матери и мимоходом намекавшее на тесные
обстоятельства. Зная характер отца, он по-пял, что одна страшная крайность
заставила его сделать такой намек. Последние деньги были прожиты
Круциферским, одно средство оставалось: у него был патрон, профессор
какой-то гнозии, принимавший в нем сердечное участие; он написал к нему
письмо открыто, благородно, трогательно и просил взаймы сто пятьдесят
рублей. Профессор отвечал учтивейшим образом, тронулся запиской, но денег
не прислал; в postscriptum'e [приписке (дат.)] ученый муж упрекал самым
милым образом Круцифер-ского, что он не приходит никогда к нему обедать.

Записка поразила молодого человека, - так мало знал он цену людям или,
лучше сказать, деньгам! Ему было очень тяжело; он бросил милую записку
доброго профессора на стол, прошелся раза два по комнатке и, совершенно
уничтоженный горестью, бросился на свою кровать; слезы потихоньку
скатывались со щек его; ему так живо представлялась убогая комната и в ней
его мать, страждущая, слабая, может быть, умирающая, - возле старик,
печальный и убитый. Больной хочется чего-нибудь, хочется, - но она
скрывает, чтоб не увеличить горести мужа, а тот догадывается и тожз
скрывает, боясь, что придется отказать ей... Читатель, если вы богаты или,
по крайней мере, обеспечены, - принесемте глубокую благодарность небу, и да
здравствует полученное нами наследство! да здравствует родовое и
благоприобретенное!
В эту тяжелую минуту для кандидата отворилась дверь его комнатки, и
какая-то фигура, явным образом не столичная, вошла, снимая темный картуз с
огромным козырьком. Козырек этот бросал тень на здоровое, краснощекое и
веселое лицо человека пожилых лет; черты его выражали эпикурейское
спокойствие и добродушие. Он был в поношенном коричневом сюртуке с
воротником, какого именно тогда не носили, с бамбуковой палкой в руках и,
как мы сказали, с видом решительного провинциала.
- Вы господин Круциферский, кандидат здешнего университета?
- Я, - отвечал Дмитрий Яковлевич, - к вашим услугам.
- А вот, господин кандидат, позвольте мне сперва сесть; я постарше
вас, да и пришел пешком.
С этими словами он хотел было сесть на стул, на котором висел
вицмундирный фрак; но оказалось, что этот стул может только выносить
тяжесть фрака без человека, а не человека в сюртуке. Круциферский,
сконфузившись, просил его поместиться на кровать, а сам взял другой (и
последний) стул.
- Я, - начал посетитель с убийственною медленностью, - инспектор
врачебной управы NN, доктор медицины Крупов, и пришел к вам вот по какому
делу...
Инспектор был человек методический, остановился, вынул большую
табакерку, положил ее возле себя, потом вынул красный платок и положил его
возле табакерки, потом белый платок, которым обтер себе пот, и, нюхая
табак, продолжал таким образом:
- Вчерашнего числа я был у Антона Фердинанде-вича... мы с ним одного
выпуска... нет, извините, он вышел годом ранее... да, годом ранее, точно, -
все же были товарищи и остались добрыми знакомыми. Вот-с я и прошу его, не
может ли он мне указать хорошего учителя в отъезд-де, в нашу губернию,
кондиции, мол, такие и такие, и вот, мол, требуют то и то. Антон-ат
Фердинандович и дал мне ваш адрес и, признаюсь, очень лестно отзывался об
вас; а потому, если вы желаете иметь кондицию в отъезд, то я мог бы с вами
дело покончить.
Антон Фердинандович был именно профессор-пат-- роп: он в самом деле
любил Круциферского, но только не рисковал своими деньгами, как мы
видели, - а рекомендацию всегда был готов дать.
Тяжелый доктор Крупов показался Круциферскому небесным посланником; он
откровенно рассказал ему свое положение и заключил тем, что ему выбора нет,
что он обязан принять место. Крупов вытащил из кармана что-то среднее между
бумажником и чемоданом и вынул письмо, покоившееся в обществе кривых
ножниц, ланцетов и зондов, и прочел: "Предложите таковому 2000 рублей в год
и никак не более 2500, потому что за 3000 рублей у моего соседа живет
француз из Швейцарии. Особая комната, утром чай, прислуга и мытье белья,
как обыкновенно. Обедать за столем".
Круциферский не делал никаких требований, краснея говорил о деньгах,
расспрашивал о занятиях и откровенно сознавался, что боится смертельно
вступить в посторонний дом, жить у чужих людей. Крупов был тревут,
уговаривал его не бояться Иегровых... "Ведь вам с нижи не детей крестить;
будете учить мальчика, а с отцом, с матерью видаться за обедом. Генерал
денежно вас не обидит, за это я вам отвечаю; жена его вечно сжит, - стало,
и она вас не обидит, разве во сне. Дом Негрова, поверьте мне, не хуже...
признаться, и не лучше всех помещичьих домов". Словом, торг сла-дился:
Круциферский шел внаем за 2500 рублей в год. Инспектор был обленившийся в
провинциальной жизни человек, но, однако, человек. Узнав рядом горьких
опьь-твв, что все прекрасные мечты, великие слова остаются до поры до
времени мечтами и словами, он поселился на веки веков в NN и мало-помалу
научился говорить е расстановкой, носить два платка в кармане, один
красный, другой белый. Ничто в мире не портит так человека, как жизнь в
провинции. Но он не совсем еще вымер: в глазах его еще попрыгивали огоньки.
Многое встрепенулось в душе Крупова при виде благородного, чистого юноши;
ему вспомнилось то время, когда он с Антоном Фердинандовичем мечтал сделать
переворот в медицине, идти пешком в Геттинген... и он горько улыбнулся при
этих воспоминаниях. Когда торг кончился, ему пришло в голову: "Хорошо ли я
делаю, вталкивая этого юношу в глупую жизнь полустеиного помещика?" Даже
мысль дать ему своих денег и уговорить его не покидать Москвы пришла ему в
голову; лет пятнадцать тому назад он так бы и сделал, но старыми руками
ужасно трудно развязывать кошелек. "Судьба!" - подумал Крупов и утешился.

Странно, что в этом случае он поступил точь-в-точь, как с древнейших времен
поступает человечество: Наполеон говаривал, что судьба - слово, не имеющее
смысла, - оттого-то оно так и утешительно.
- Итак, мы дело сладили, - сказал наконец инсвек-здз;р после
маленького молчания, - я еду через пять дней и буду очень рад, если вы
разделите со мною тарантас.

IV. ЖИТЬЕ-БЫТЬЕ

Давно известно, что человек везде может оклима-титься, в Лапландии и
Сенегалии. Потому дивиться, собственно, нечему, что Круциферский
мало-помалу начал привыкать к дому Негрова. Образ жизни, суждения, интересы
этих людей сначала поражали его, йотом он стал равнодушнее, хотя и был
далек от примирения с такою жизнию. Странное дело: в доме Негрова ничего не
было ни разительного, ни особенного; но свежему человеку, юноше, как-то
неловко, трудно было дышать в нем. Пустота всесовершеннейшая, самая
многосторонняя царила в почтенном семействе Алексея Абрамовича. Зачем эти
люди вставали с постелей, зачем двигались, для чего жили - трудно было бы
отвечать на эти вопросы. Впрочем, и нет нужды на них отвечать. Добрые люди
эти жили потому, что родились, и продолжали жить по чувству самосохранения;
какие тут цели да задние мысли... Это все из немецкой философии! Генерал
вставал в 7 часов утра и тотчас появлялся в залу с толстым черешневым
чубуком; вошедший незнакомец мог бы подумать, что проекты, соображения
первой важности бродят у него в голове: так глубокомысленно курил он; но
бродил один дым, и то не в голове, а около головы. Глубокомысленное курение
продолжалось час. Алексей Абрамович все это время тихо ходил по зале, часто
останавливаясь перед окном, в которое он превнимательно всматривался, щурил

глава, морщил лоб, делал недовольную мину, даже кряхтел, но и это был такой


же оптический обман, как вадумчивость. Управитель должен был в это время
стоять у дверей, рядом с казачком. Окончив куренье, Алексей Абрамович
обращался к управителю, брал у него из рук рапортичку и начинал его ругать
не на живот, а на смерть, присовокупляя всякий раз, что "кончено, что он
его знает, что он умеет

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.