Жанр: Классика
Былое и думы
...естра всем Изидам, Реям и прочим богам женского пола.
Оттого-то ей и было так легко победить холодную Афродиту, эту Нинону
Ленкло Олимпа, о детях которой никто не заботится; Мария с ребенком на
руках, с кротко потупленными на него глазами, окруженная нимбом
жен(380)ственности и святостью звания матери, ближе нашему сердцу, нежели ее
златовласая соперница.
Мне кажется, что Пий IX и конклав очень последовательно объявили
неестественное или, по их, незапятнанное зачатие богородицы. Мария,
рожденная, как мы с вами, естественно заступается за людей, сочувствует нам;
в ней прокралось живое примирение плоти и духа в религию. Если и она не
по-людски родилась, между ней и нами нет ничего общего, ей не будет нас
жаль, плоть еще раз проклята; церковь еще нужнее для спасения.
Жаль, что папа опоздал лет тысячу, это уж такая судьба Пия IX. Troppo
tardi, Santo Padre, siete sempre e sempre - troppo tardi! 34 (381)
Когда я писал эту часть "Былого и дум", у меня не было нашей прежней
переписки. Я ее получил в 1856 году. Мне пришлось, перечитывая ее, поправить
два-три места - не больше. Память тут мне не изменила. Хотелось бы мне
приложить несколько писем Natalie - и с тем вместе какой-то страх
останавливает меня, и я не решил вопрос, следует ли еще дальше разоблачать
жизнь и не встретят ли строки, дорогие мне, холодную улыбку?
В бумагах Natalie я нашел свои записки, писанные долею до тюрьмы, долею
из Крутиц. Несколько из них я прилагаю к этой части. Может, они не покажутся
лишними для людей, любящих следить за всходами личных судеб, может, они
прочтут их с тем нервным любопытством, с которым мы смотрим в микроскоп на
живое развитие организма.
1 35
15 августа 1832.
Любезнейшая Наталья Александровна! Сегодня день вашего рождения, с
величайшим желанием хотелось бы мне поздравить вас лично, но, ей-богу, нет
никакой возможности. Я виноват, что давно не был, но обстоятельства
совершенно не позволили мне по желанию расположить временем. Надеюсь, что вы
(382) простите мне, и желаю вам полного развития всех ваших талантов и всего
запаса счастья, которым наделяет судьба души чистые.
Преданный вам А. Г.
2
5.или 6 июля 1833
Напрасно, Наталья Александровна, напрасно вы думаете, что я ограничусь
одним письмом, - вот вам и другое .Чрезвычайно приятно писать к особам, с
которыми есть сочувствие, их так мало, так мало, что и дести бумаги не
изведешь в год.
Я кандидат, это правда, но золотую медаль дали не мне. Мне серебряная
медаль - одна из трех!.
А. Г.
P. S. Сегодня акт, но я не был, ибо не хочу быть вторым при получении
награды.
(В начале 1834.)
Natalie! Мы ждем вас с нетерпением к нам. М. надеется, что, несмотря на
вчерашние угрозы Е. И., и Эмилия Михайловна наверное будет к нам. Итак, до
свиданья.
Весь ваш А. Г.
10 декабря 1834, Крутицкие казармы.
Сейчас написал я к полковнику письмо, в котором просил о пропуске тебе,
ответа еще нет. У вас это труднее будет обделать, я полагаюсь на маменьку.
Тебе счастье насчет меня, ты была последний из моих друзей, которого я видел
перед взятием (мы расстались с твердой надеждой увидеться скоро, в десятом
часу, а в два я уже сидел в части), и ты первая опять меня увидишь. Зная
тебя, я знаю, что это доставит тебе удовольствие, будь уверена, что и мне
также. Ты для меня родная сестра.
О себе много мне нечего говорить, я обжился, привык быть колодником;
самое грозное для меня это разлука с Огаревым, он мне необходим. Я его ни
разу не видал - (383) то есть порядочно; но однажды я сидел один в горнице
(в комиссии), допрос кончился, из моего окна видны были освещенные сени;
подали дрожки, я бросился инстинктивно к окну, отворил форточку и видел, как
сели плац-адъютант и с ним Огарев, дрожки укатились, и ему нельзя было меня
заметить. Неужели нам суждена гибель, немая, глухая, о которой никто не
узнает? Зачем же природа дала нам души, стремящиеся к деятельности, к славе?
неужели это насмешка? Но нет, здесь в душе горит вера - сильная, живая. Есть
провидение! Я читаю с восторгом четьи-минеи, - вот примеры самоотвержения,
вот были люди!,
Ответ получил, он не весел - позволение пропустить не дают.
Прощай, помни и люби твоего брата.
31 декабря 1834.
Никогда не возьму я на себя той ответственности, которую ты мне даешь,
никогда! У тебя есть много своего, зачем же ты так отдаешься в волю мою? Я
хочу, чтоб ты сделала из себя то, что можешь из себя сделать, с своей
стороны я берусь способствовать этому развитию, отнимать преграды.
Что касается до твоего положения, оно не так дурно для твоего развития,
как ты воображаешь. Ты имеешь большой шаг над многими; ты, когда начала
понимать себя, очутилась одна, одна во всем свете. Другие знали любовь отца
и нежность матери, - у тебя их не было. Никто не хотел тобою заняться, ты
была оставлена себе. Что же может быть лучше для развития? Благодари судьбу,
что тобою никто не занимался, они тебя навеяли бы чужого, они согнули бы
ребяческую душу, - теперь это поздно.
8 февраля 1835, Крутицкие казармы.
У тебя, говорят, мысль идти в монастырь; не жди от меня улыбки при этой
мысли, я понимаю ее, но ее надобно взвесить очень и очень. Неужели мысль
любви не вол(384)новала твою грудь? Монастырь - отчаяние; теперь нет
монастырей для молитвы. Разве ты сомневаешься, что встретишь человека,
который тебя будет любить, которого ты будешь любить? Я с радостью сожму его
руку и твою. Он будет счастлив. Ежели же этот он не явится - иди в
монастырь, это в мильон раз лучше пошлого замужества.
Я понимаю le ton dexaltation 36 твоих записок - ты влюблена! Если ты
мне напишешь, что любишь серьезно, я умолкну, - тут оканчивается власть
брата. Но слова эти мне надобно, чтоб ты сказала. Знаешь ли ты, что такое
обыкновенные люди? они, правда, могут составить счастье, - но твое ли
счастье, Наташа? ты слишком мало ценишь себя! Лучше в монастырь, чем в
толпу. Помни одно, что я говорю это, потому что я твой брат, потому что я
горд за тебя и тобою!
От Огарева получил еще письмо, вот выписка:
"Lautre jous done je repassais dans ma memoire toute ma vie. Un
bonheur, qui ne ma jamais trahi, cest ton amitie. De toutes rnes passions
une seule, qui est restes intacte, cest mon amitie pour toi, car mon amitie
est uue passion" 37.
...В заключение еще слово. Если он тебя любит, что же тут мудреного?
что же бы он был, если б не любил, видя тень внимания? Но я умоляю тебя, не
говори ему с своей любви - долго, долго.
Прощай, твой брат Александр.
(Февраль 1835 г.), Крутицкие казармы.
Каких чудес на свете не видится, Nataliei Я, прежде чем получил
последнюю твою записку, отвечал тебе на все вопросы. Я слышал, ты больна,
грустна. Береги себя, пей с твердостью не столько горькую, сколько
от(385)вратительную чашу, которую наполняют тебе благодетельные люди.
И вслед за тем на другом листочке:
(Март 1835 г.)
Наташа, друг мой, сестра, ради бога не унывай, презирай этих гнусных
эгоистов, ты слишком снисходительна к ним, презирай их всех - они мерзавцы!
ужасная была для меня минута, когда я читал твою записку к Emilie. Боже, в
каком я положении, ну, что я могу сделать для тебя? Клянусь, что ни один
брат не любит более сестру, как я тебя, - но что я могу сделать?
Я получил твою записку и доволен тобою. Забудь его, коли так, это был
опыт, а ежели б любовь в самом деле, то она не так бы выразилась.
2 апреля (1835 г.). Крутицкие казармы.
По клочкам изодрано мое сердце, во все время тюрьмы я не был до того
задавлен, стеснен, как теперь. Не ссылка этому причиной. Что мне Пермь или
Москва, и Москва - Пермь! Слушай все до конца.
31 марта потребовали нас слушать сентенцию. Торжественный, дивный день.
Там соединили двадцать человек, которые должны прямо оттуда быть разбросаны
одни по казематам крепостей, другие - по дальним городам - все они провели
девять месяцев в неволе. Шумно, весело сидели эти люди в большой зале. Когда
я пришел, Соколовский, с усами и бородою, бросился мне на шею, а тут
С; уже долго после меня привезли Огарева, все высыпало встретить его.
Со слезами и улыбкой обнялись мы. Все воскресло в моей душе, я жил, я был
юноша, я жал всем руку, - словом, это одна из счастливейших минут жизни, ни
одной мрачной мысли. Наконец, нам прочли приговор 38.
...Все было хорошо, но вчерашний день, - да будет он проклят! - сломил
меня до последней жилы. Со мною содержится Оболенский. Когда нам прочли
сентен(386)цию, я спросил дозволения у Цынского нам видеться, - мне,
позволили. Возвратившись, я отправился к нему; между тем об этом дозволении
забыли сказать полковнику. На другой день мерзавец офицер С. донес
полковнику, и я, таким образом, замешал трех лучших офицеров, которые мне
делали бог знает сколько одолжений; все они имели выговор и все наказаны и
теперь должны, не сменяясь, дежурить три недели (а тут Святая). Васильева
(жандарма) высекли розгами - и все через меня. Я грыз себе пальцы, плакал,
бесился, и первая мысль, пришедшая мне в голову, было мщение. Я рассказал
про офицера вещи, которые могут погубить его (он заезжал куда-то с
арестантом), и вспомнил, что он бедный человек и отец семи детей; но должно
ль щадить фискала, разве он щадил других?
10 апреля 1835, 9 часов.
За несколько часов до отъезда я еще пишу и пишу к тебе - к тебе будет
последний звук отъезжающего. Тяжело чувство разлуки, и разлуки невольной, но
такова судьба, которой я отдался; она влечет меня, и я покоряюсь. Когда ж мы
увидимся? Где? все это темно, но ярко воспоминание твоей дружбы, изгнанник
никогда не забудет свою прелестную сестру.
Может быть... но окончить нельзя, за мной пришли - итак, прощай
надолго, но, ей-богу, не навсегда, я не могу думать сего.
Все это писано при жандармах.
На этой записке видны следы слез, и слово "может быть" подчеркнуто два
раза ею. Natalie эту записку носила с собой несколько месяцев. (387)
ПРИЛОЖЕНИЯ
БРАТЬЯМ ПО РУСИ
Под сими строками покоится прах сорокалетней жизни, окончившейся прежде
смерти.
Братья, примите память ее с миром!
Наконец, смятение и тревога, окружавшие меня, вызванные мною, утихают;
людей становится меньше около меня, и так как нам не по дороге, я более и
более остаюсь один.
Я не еду из Лондона. Некуда и незачем... Сюда прибило и бросило
волнами, так безжалостно ломавшими, крутившими меня и все мне близкое...
Здесь и приостановлюсь, чтоб "перевести дух и сколько-нибудь прийти в себя.
Не знаю, успею ли я, смогу ли воспользоваться этим временем, чтоб
рассказать вам страшную историю последних лет моей жизни. Сделаю опыт.
Каждое слово об этом времени тяжело потрясает душу, снимает ее, как
редкие и густые звуки погребального колокола, и между тем я хочу говорить об
нем - не для того, чтоб от него отделаться, от моего прошедшего, чтоб
покончить с ним, - нет, я им не поступлюсь ни за что на свете: у меня нет
ничего, кроме его. Я благословил свои страдания, я примирился с ними; и я
торжественно бы вышел из ряда испытаний, и не один, если б смерть не
переехала мне дорогу. За пределами былого у меня нет ничего своего, личного.
Я живу в нем, я живу, смертью, минувшим, - так иноки, постригаясь, теряли
свою личность и жили созерцанием былого, исповедью совершившегося, молитвой
об усопших, об их светлом (388) воскресении. Прошедшее живо во мне, я его
продолжаю, я не хочу его заключить, а хочу говорить, потому что я один могу
свидетельствовать об нем.
Исповедь моя нужна мне, вам она нужна, она нужна памяти, святой для
меня, близкой для вас, она нужна моим детям.
Мы расстались с вами, любезные друзья, 21 января 1847 года.
Я был тогда во всей силе развития, моя предшествовавшая жизнь дала мне
такие залоги и такие испытания, что я смело шел от вас с опрометчивой
самонадеянностью, с надменным доверием к жизни. Я торопился оторваться от
маленькой кучки людей, тесно сжившихся, близко подошедших друг к другу,
связанных глубокой любовью и общим горем. Меня манила иная жизнь, даль,
ширь, открытая борьба и вольная речь. Беспокойный дух мой искал арены,
независимости; мне хотелось попробовать свои силы на свободе, порвавши все
путы, связывавшие на Руси каждый шаг, каждое движение.
Я нашел все, чего искал, - да, сверх того, гибель, утрату всех благ и
всех упований, удары из-за угла, лукавое предательство, святотатство, не
останавливающееся ни перед чем, посягающее на все, и нравственное растление,
о котором вы не имеете понятия...
Пятнадцать лет тому назад, будучи в ссылке, в одну из изящнейших самых
поэтических эпох моей жизни, зимой или весной 1838 года, написал я легко,
живо, шутя воспоминания из моей первой юности. Два отрывка, искаженные
цензурою, были напечатаны. Остальное погибло; я сам долею сжег рукопись
перед второю ссылкой, боясь, что она попадет в руки полиции и компрометирует
моих друзей.
Между теми записками и этими строками прошла и совершилась целая жизнь,
- две жизни, с ужасным богатством счастья и бедствий. Тогда все дышало
надеждой, все рвалось вперед, теперь одни воспоминания, один взгляд назад, -
взгляд вперед переходит пределы жизни, он обращен на детей. Я иду спиной,
как эти дан-товские тени, со свернутой головой, которым
il veder dinanzi era tolto 39. (389)
Пятнадцать лет было довольно не только чтоб развить силы, чтоб
исполнить самые смелые мечты, самые несбыточные надежды, с удивительной
роскошью и полнотой, но и для того, чтоб сокрушить их, низвергая все, как
карточный дом... частное и общее.
Продолжать "Записки молодого человека" я не хочу, да если б и хотел, не
могу. Улыбка и излишняя развязность не идут к похоронам. Люди невольно
понижают голос и становятся задумчивы в комнате, где стоит гроб незнакомого
даже им покойника"
А. Герцен
2 ноября 1852, Лондон. 2 Barrow Hill Place, Primrose Road.
К ПЕРВОЙ ЧАСТИ
В октябре месяце нынешнего года Герст и Блякет издали английский
перевод моих "Записок". Успех был полнейший; не только все .свободомыслящие
журналы и ревю поместили большие отрывки с самыми лестными отзывами (с
особенной благодарностью вспоминаю я о статьях "The Athenaeum", "The Critic"
и "Weekly Times"), но даже тайнобрачный орган пальмерстоновского и
бонапартовского союза "Morning Post" забранил меня и советовал закрыть
русскую типографию, если я хочу пользоваться уважением (кого? - их, -
нисколько не хочу) "
Этот успех вместе с разбором немецкого перевода в нью-йоркских и
немецких журналах решил мое сомнение - печатать или нет часть,
предшествующую "Тюрьме и ссылке". В этой части мне приходилось больше
говорить о себе, нежели в напечатанных, и не только о себе, но и о семейных
делах. Это вещь трудная, - не сама по себе, а потому, что по дороге невольно
наталкиваешься на предрассудки, окружающие забором семейный очаг. Я не
коснулся грубо ни одного воспоминания, не оскорбил ни одного истинного
чувства, но я не хотел пожертвовать интересом, который имеет жизнь, искренно
рассказанная, - целомудренной лжи и коварному умалчиванию, (390)
Не знаю, стоит ли говорить о гнусных нападках, которым меня подвергла
неосторожная проделка издателей, но чтоб не подумали, что я умолчал о них,
скажу несколько слов. Издатели переводов, не имевшие никакого сношения со
мной, смело поставили слово "Сибирь" в заглавии, Я протестовал. Это не
помешало одному журналу напасть на меня. Я отвечал, рассказав дело. Он
продолжал клевету - я не мог нагнуться до ответа. По счастью, я знаю, что в
России не только между нашими друзьями, но между нашими врагами не найдется
ни один человек, который бы заподозрил меня в намеренном обмане a la Barnum
или подумал бы, что ссылка на чернильную работу была для меня добровольной
службой.
И -р.
КО ВТОРОЙ ЧАСТИ
ВВЕДЕНИЕ
В конце 1852 года я жил в одном из лондонских захолустий, близ
Примроз-Гилля, отделенный от всего мира далью, туманом и своей волей.
В Лондоне не было ни одного близкого мне человека. Были люди, которых я
уважал, которые уважали меня, но близкого никого. Все подходившие,
отходившие, встречавшиеся занимались одними общими интересами, делами всего
человечества, по крайней мере делами целого народа, знакомства их были, так
сказать, безличные. Месяцы проходили - и ни одного слова о том, о чем
хотелось говорить.
...А между тем я тогда едва начинал приходить в себя, оправляться после
ряда страшных событий, несчастий, ошибок. История последних годов моей жизни
представлялась мне яснее и яснее, и я с ужасом видел, что ни один человек,
кроме меня, не знает ее и что с моей смертью умрет и истина.
Я решился писать; но одно воспоминание вызывало сотни других, все
старое, полузабытое воскресало - отроческие мечты, юношеские надежды, удаль
молодости, (391) тюрьма и ссылка 40 - эти ранние несчастия, не оставившие
никакой горечи на душе, пронесшиеся, как вешние грозы, освежая и укрепляя
своими ударами молодую жизнь.
Я не имел сил отогнать эти тени, - пусть они светлыми сенями, думалось
мне, встречают в книге, как было на самом деле.
И я стал писать с начала; пока я писал две первые части, прошли
несколько месяцев поспокойнее...
Цепкая живучесть человека всего более видна в невероятной силе
рассеяния и себяоглушения. Сегодня пусто, вчера страшно, завтра безразлично;
человек рассеивается, перебирая давно прошедшее, играя на собственном
кладбище...
Лондон, 1 мая 1854 г.
Перевод
ПРЕДИСЛОВИЕ
Для того, чтобы написать свои воспоминания, вовсе не нужно быть великим
человеком или видавшим виды авантюристом, прославленным художником или
государственным деятелем. Вполне достаточно быть просто человеком, у
которого есть что рассказать и который может и хочет это сделать.
Жизнь обыкновенного человека тоже может вызвать интерес - если и не по
отношению к личности, то по отношению к стране и эпохе, в которую эта
личность жила. Мы любим проникать во внутренний мир другого человека, нам
нравится коснуться самой чувствительной струны в чужом сердце и наблюдать
его тайные содрогания, мы стремимся познать его сокровенные тайны, чтобы
сравнивать, подтверждать, находить оправдание, утешение, доказательство
сходства.
Мемуары, конечно, могут быть скучными, и жизнь, в них рассказанная,
бедной и незначительной. Тогда не читать их - и это будет самым страшным
приговором для книги. И в данном случае не может существовать (392) никакого
специального руководства для писания мемуаров. Мемуары Бенвенуто Челлини
интересны не потому, что он был великим художником, а потому, что он
затрагивает в них в высшей степени интересные вопросы.
"Право на те или иные слова" - это устаревшее выражение, относящееся к
эпохе деградации интеллектуальной жизни, ко времени поэтов-лауреатов,
докторов в шапочках, привилегированных философов, патентованных ученых мужей
и других фарисеев академического мира. В те времена писательское искусство
считалось таинством, доступным пониманию немногих избранников. "Официозный
писатель" не только на бумаге, но и в жизни говорил напыщенным языком,
выбирал самые неестественные обороты речи и пользовался наиболее редко
употребляемыми словами, - словом, он то и дело проповедовал или воспевал.
Что касается нас, то мы говорим совершенно понятным языком. Мы понимаем
писательское искусство как такое дело,, которым может заняться любой
человек. Для этого не надо быть профессионалом, так как это самая обычная
работа. Здесь по крайней мере нельзя подвергнуть сомнению "право на труд".
То, что не всякое произведение может найти читателей, - вопрос другого
порядка.
Год назад, в Лондоне, я опубликовал на русском языке часть своих
мемуаров под заглавием "Тюрьма и ссылка". Эта работа появилась тогда, когда
война уже началась и когда связь с Россией стала более затруднительной.
Потому я и не ожидал большого успеха. Но случилось иначе. В сентябре месяце
"Revue des Deux Mondes" поместил пространные выдержки из моей книги с крайне
лестным отзывом обо мне самом (хотя я не разделяю мнения рецензента). В
январе появились другие выдержки (соответственно переведенные с русского
языка), напечатанные в лондонском "Athenaeum". В то же время Гофман и Кампе
опубликовали в Гамбурге немецкий перевод этой работы.
Это побудило меня издать еще один том.
В другом месте я скажу, какой глубокий интерес для меня лично
представляют эти мемуары и с какой целью я начал их писать. Теперь я
довольствуюсь лишь констатацией того факта, что в настоящее время нет такой
страны, в которой мемуары были бы более полезны, чем (393) в России. Мы -
благодаря цензуре - очень мало привыкли к гласности.; Она пугает, удивляет и
оскорбляет нас. Пора, наконец, имперским комедиантам из петербургской
полиции узнать, что рано или поздно, но об их действиях, тайну которых так
хорошо хранят тюрьмы, кандалы и могилы, станет всем известно и их позорные
деяния будут разоблачены перед всем миром.
КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ
Когда Н. Трюбнер просил у меня дозволения сделать второе издание моих
сочинений, изданных в Лондоне, я потому исключил "Тюрьму и ссылку", что
думал в скором времени начать полное издание моих воспоминаний под заглавием
"Былое и думы"*
Но, несмотря на то, что скоро сказывается сказка, да не скоро делается
дело, я увидел, что мой рассказ еще не так близок к полному изданию, как я
думал. Между тем требования на "Тюрьму и ссылку" повторяются чаще и чаще.
Книжка эта имеет свою относительную целость, свое единство, и я согласился
на предложение г. Трюбнера.
Перечитывая ее, я добавил две-три подробности (мою встречу с
Цехановичем и историю владимирского старосты...), но текст оставлен без
значительных поправок. Я не разделяю шутя высказанного мнения Гейне, который
говорил, что он очень доволен тем, что долго не печатал своих записок,
потому что события доставляли ему случай проверить и исправить сказанное.
И -р.
21 апреля 1858. Путчей, близ Лондона.
К ТРЕТЬЕЙ ЧАСТИ
Отрывок, печатаемый теперь, следует прямо за той частью, которая была
особо издана под заглавием "Тюрьма и ссылка"; она была написана тогда же
(1853), но я многое прибавил и дополнил.
Странная судьба моих "Записок": я хотел напечатать одну часть их,
вместо того напечатал три и теперь еще печатаю четвертую. (394)
Один парижский рецензент, разбирая, впрочем, очень благосклонно ("La
presse", 13 oct. 1856) третий томик немецкого перевода моих "Записок",
изданных Гофманом и Кампе в Гамбурге, в котором я рассказываю о моем
детстве, прибавляет шутя, что я повествую свою жизнь, как эпическую поэму:
начал in medias res 41 и потом возвратился к детству.
Это эпическое кокетство - совершенная случайность, и если кто-нибудь
виноват в нем, то совсем не я, а скорее мои рецензенты и в том числе сам
критик "Прессы". Если б они отрывки из моих "Записок" приняли строже,
холоднее и, что еще хуже, пропустили бы их без всякого внимания, я долго не
решился бы печатать еще и долго обдумывал бы, в каком порядке печатать.
Прием, сделанный им, увлек меня, и мне стало труднее не печатать,
нежели печатать.
Я знаю, что большая часть успеха их принадлежит не мне, а предмету.
Западные люди были рады еще раз заглянуть за кулисы русской жизни. Но,
может, в сочувствии к моему рассказу доля принадлежит простой правде его.
Эта награда была бы мне очень дорога, ее только я и желал.
Часть, печатаемая теперь, интимнее прежних; именно потому она имеет
меньше интереса, меньше фактов; но мне было гораздо труднее ее писать... К
ней я приступил с особенным страхом былого и печатаю ее с внутренним
трепетом, не давая себе отчета зачем...
...Может быть, кому-нибудь из тех, которым была занимательна внешняя
сторона моей жизни, будет занимательна и внутренняя. Ведь мы уже теперь
старые знакомые...
И -р. Лондон, 21 ноября 1856.
Примечания к частям 1 -3
Н. П. Огареву
Впервые опубликовано в т. I "Былого и дум" (Лондон, 1861) на отдельной
странице.
Стр. 25. Одной уже нет. - Имеется в виду Наталья Александровна Герцен.
Впервые опубликовано в "Полярной звезде" на 1861 г. (кн. VI) стр.
215-219.
Стр. 28. ...письма, писанные мелким шрифтом. - Имеются в виду письма от
Н. А. Захарьиной.
...каких-нибудь четырех месяцев. - Период от 2 января (прибытие Герцена
во Владимир) до начала мая (9 мая А. И. Герцен и Н. А. Захарьина обвенчались
во Владимире) 1838 г.
Три тетрадки были написаны. - Речь идет о "Записках одного молодого
человека".
...напечатал две тетрадки в "Отечественных записках" (первую и третью).
- "Записки одного молодого человека" были опубликованы в "Отечественных
записках" за 1840 г. (кн. XII) и 1841 г. (кн. VIII).
Стр. 29. ...перечитывая... одному из друзей юности. - То есть Н. М.
Сатину.
Стр. 30. ...наше ребячье Грютли на Воробьевых горах. - По преданию, на
лугу Грютли, расположенном в швейцарском кантоне Ури, в 1307 г.
представители кантонов Ури, Швица и Унтер-вальдена поклялись бороться за
освобождение отечества. Союз трех кантонов положил начало существованию
самостоятельного швейцарского государства. Герцен сравнивает эту легендарную
(399) клятву с клятвой, данно
...Поділитися у соцмережах