Жанр: Классика
Записки из подполья
...азать спич со своей стороны, особо... и тогда выпью,
господин Трудолюбов.
- Противная злючка! - проворчал Симонов.
Я выпрямился на стуле и взял бокал в лихорадке, готовясь к чему-то
необыкновенному и сам еще не зная, что именно я скажу.
- Silence! - крикнул Ферфичкин. - То-то ума-то будет! - Зверков ждал
очень серьезно, понимая, в чем дело.
- Господин поручик Зверков, - начал я, - знайте, что я ненавижу фразу,
фразеров и тальи с перехватами... Это первый пункт, а за сим последует
второй.
Все сильно пошевелились.
- Второй пункт: ненавижу клубничку и клубничников. И особенно
клубничников!
- Третий пункт: люблю правду, искренность и честность, - продолжал я
почти машинально, потому что сам начинал уж леденеть от ужаса, не понимая,
как это я так говорю... - Я люблю мысль, мсье Зверков; я люблю настоящее
товарищество, на равной ноге, а не... гм... Я люблю... А впрочем, отчего ж?
И я выпью за ваше здоровье, м-сье Зверков. Прельщайте черкешенок, стреляйте
врагов отечества и... и... За ваше здоровье, м-сье Зверков!
Зверков встал со стула, поклонился мне и сказал:
- Очень вам благодарен.
Он был ужасно обижен и даже побледнел.
- Черт возьми, - заревел Трудолюбов, ударив по столу кулаком.
- Нет-с, за это по роже бьют! - взвизгнул Ферфичкин.
- Выгнать его надо! - проворчал Симонов.
- Ни слова, господа, ни жеста! - торжественно крикнул Зверков,
останавливая общее негодованье. - Благодарю вас всех, но я сам сумею
доказать ему, насколько ценю его слова.
- Господин Ферфичкин, завтра же вы мне дадите удовлетворенье за ваши
сейчашние слова! - громко сказал я, важно обращаясь к Ферфичкину.
- То есть дуэль-с? Извольте, - отвечал тот, но, верно, я был так
смешон, вызывая, и так это не шло к моей фигуре, что все, а за всеми и
Ферфичкин, так и легли со смеху.
- Да, конечно, бросить его! Ведь совсем уж пьян! - с омерзением
проговорил Трудолюбов.
- Никогда не прощу себе, что его записал! - проворчал опять Симонов.
"Вот теперь бы и пустить бутылкой во всех", - подумал я, взял бутылку
и... налил себе полный стакан.
"... Нет, лучше досижу до конца! - продолжал я думать, - вы были бы
рады, господа, чтоб я ушел. Ни за что. Нарочно буду сидеть и пить до конца,
в знак того, что не придаю вам ни малейшей важности. Буду сидеть и пить,
потому что здесь кабак, а я деньги за вход заплатил. Буду сидеть и пить,
потому что вас за пешек считаю, за пешек несуществующих. Буду сидеть и
пить... и петь, если захочу, да-с, и петь, потому что право такое имею...
чтоб петь... гм".
Но я не пел. Я старался только ни на кого из них не глядеть; принимал
независимейшие позы и с нетерпеньем ждал, когда со мной они сами, первые,
заговорят. Но, увы, они не заговорили. И как бы, как бы я желал в эту
минуту с ними помириться! Пробило восемь часов, наконец девять. Они перешли
со стола на диван. Зверков разлегся на кушетке, положив одну ногу на
круглый столик. Туда перенесли и вино. Он действительно выставил им три
бутылки своих. Меня, разумеется, не пригласил. Все обсели его на диване.
Они слушали его чуть не с благоговеньем. Видно было, что его любили. "За
что? за что?" - думал я про себя. Изредка они приходили в пьяный восторг и
целовались. Они говорили о Кавказе, о том, что такое истинная страсть, о
гальбике, о выгодных местах по службе; о том, сколько доходу у гусара
Подхаржевского, которого никто из них не знал лично, и радовались, что у
него много доходу; о необыкновенной красоте и грации княгини Д-й, которую
тоже никто из них никогда не видал; наконец дошло до того, что Шекспир
бессмертен.
Я презрительно улыбался и ходил по другую сторону комнаты, прямо
против дивана, вдоль стены, от стола до печки и обратно. Всеми силами я
хотел показать, что могу и без них обойтись; а между тем нарочно стучал
сапогами, становясь на каблуки. Но все было напрасно. Они-то и не обращали
внимания. Я имел терпенье проходить так, прямо перед ними, с восьми до
одиннадцати часов, все по одному и тому же месту, от стола до печки и от
печки обратно к столу. "Так хожу себе, и никто не может мне запретить".
Входивший в комнату слуга несколько раз останавливался смотреть на меня; от
частых оборотов у меня кружилась голова; минутами мне казалось, что я в
бреду. В эти три часа я три раза вспотел и просох. Порой с глубочайшею, с
ядовитою болью вонзалась в мое сердце мысль: что пройдет десять лет,
двадцать лет, сорок лет, а я все-таки, хоть и через сорок лет, с
отвращением и с унижением вспомню об этих грязнейших, смешнейших и
ужаснейших минутах из всей моей жизни. Бессовестнее и добровольнее унижать
себя самому было уже невозможно, и я вполне, вполне понимал это и все-таки
продолжал ходить от стола до печки и обратно. "О, если б вы только знали,
на какие чувства и мысли способен я и как я развит!" - думал я минутами;
мысленно обращаясь к дивану, где сидели враги мои. Но враги мои вели себя
так, как будто меня и не было в комнате. Раз, один только раз они
обернулись ко мне, именно когда Зверков заговорил о Шекспире, а я вдруг
презрительно захохотал. Я так выделанно и гадко фыркнул, что они все разом
прервали разговор и молча наблюдали минуты две, серьезно, не смеясь, как я
хожу по стенке, от стола до печки, и как я не обращаю на них никакого
внимания. Но ничего не вышло: они не заговорили и через две минуты опять
меня бросили. Пробило одиннадцать.
- Господа, - закричал Зверков, подымаясь с дивана, - теперь все туда.
- Конечно, конечно! - заговорили другие.
Я круто поворотил к Зверкову. Я был до того измучен, до того изломан,
что хоть зарезаться, а покончить! У меня была лихорадка; смоченные потом
волосы присохли ко лбу и вискам.
- Зверков! я прошу у вас прощенья, - сказал я резко и решительно, -
Ферфичкин, и у вас тоже, у всех, у всех, я обидел всех!
- Ага! дуэль-то не свой брат! - ядовито прошипел Ферфичкин.
Меня больно резнуло по сердцу.
- Нет, я не дуэли боюсь, Ферфичкин! Я готов с вами же завтра драться,
уже после примирения. Я даже настаиваю на этом, и вы не можете мне
отказать. Я хочу доказать вам, что я не боюсь дуэли. Вы будете стрелять
первый, а я выстрелю на воздух.
- Сам себя тешит, - заметил Симонов.
- Просто сбрендил! - отозвался Трудолюбов.
- Да позвольте пройти, что вы поперек дороги стали!.. Ну чего вам
надобно? - презрительно. отвечал Зверков. Все они были красные; глаза у
всех блистали: много пили.
- Я прошу вашей дружбы, Зверков, я вас обидел, но...
- Обидели? В-вы! Ми-ня! Знайте, милостивый государь, что вы никогда и
ни при каких обстоятельствах не можете меня обидеть !
- И довольно с вас, прочь! - скрепил Трудолюбов. - Едем.
- Олимпия моя, господа, уговор! - крикнул Зверков.
- Не оспариваем! не оспариваем! - отвечали ему смеясь. Я стоял
оплеванный. Ватага шумно выходила из комнаты, Трудолюбов затянул какую-то
глупую песню. Симонов остался на крошечную минутку, чтоб дать на чай
слугам. Я вдруг подошел к нему.
- Симонов! дайте мне шесть рублей! - сказал я решительно и отчаянно.
Он поглядел на меня в чрезвычайном изумлении какими-то тупыми глазами.
Он тоже был пьян.
- Да разве вы и туда с нами?
- Да!
- У меня денег нет! - отрезал он, презрительно усмехнулся и пошел из
комнаты.
Я схватил его за шинель. Это был кошмар.
- Симонов! я видел у вас деньги, зачем вы мне отказываете? Разве я
подлец? Берегитесь мне отказать: если б вы знали, если б вы знали, для чего
я прошу! От этого зависит все, все мое будущее, все мои планы.
Симонов вынул деньги и чуть не бросил их мне.
- Возьмите, если вы так бессовестны! - безжалостно проговорил он и
побежал догонять их.
Я остался на минуту один. Беспорядок, объедки, разбитая рюмка на полу,
пролитое вино, окурки папирос, хмель и бред в голове, мучительная тоска в
сердце и, наконец, лакей, все видевший и все слышавший и любопытно
заглядывавший мне в глаза.
- Туда! - вскрикнул я. - Или они все на коленах, обнимая ноги мои,
будут вымаливать моей дружбы, или... или я дам Зверкову пощечину!
V
- Так вот оно, так вот оно наконец столкновенье-то с
действительностью, - бормотал я, сбегая стремглав с лестницы. - Это, знать,
уж не папа, оставляющий Рим и уезжающий в Бразилию; это, знать, уж не бал
на озере Комо!
"Подлец ты! - пронеслось в моей голове, - коли над этим теперь
смеешься".
- Пусть! - крикнул я, отвечая себе. - Теперь ведь уж все погибло!
Их уж и след простыл; но все равно: я знал, куда они поехали.
У крыльца стоял одинокий ванька, ночник, в сермяге, весь запорошенный
все еще валившимся мокрым и как будто теплым снегом. Было парно и душно.
Маленькая лохматая, пегая лошаденка его была тоже вся запорошена и кашляла;
я это очень помню. Я бросился в лубошные санки; но только было я занес
ногу, чтоб сесть, воспоминание о том, как Симонов сейчас давал мне шесть
рублей, так и подкосило меня, и я, как мешок, повалился в санки.
- Нет! Надо много сделать, чтоб все это выкупить! - прокричал я, - но
я выкуплю или в эту же ночь погибну на месте. Пошел!
Мы тронулись. Целый вихрь кружился в моей голове.
"На коленах умолять о моей дружбе - они не станут. Это мираж, пошлый
мираж, отвратительный, романтический и фантастический; тот же бал на озере
Комо. И потому я должен дать Зверкову пощечину! Я обязан дать. Итак,
решено; я лечу теперь дать ему пощечину".
- Погоняй!
Ванька задергал вожжами.
"Как войду, так и дам. Надобно ли сказать перед пощечиной несколько
слов в виде предисловия? Нет! Просто войду и дам. Они все будут сидеть в
зале, а он на диване с Олимпией. Проклятая Олимпия! Она смеялась раз над
моим лицом и отказалась от меня. Я оттаскаю Олимпию за волосы, а Зверкова
за уши! Нет, лучше за одно ухо и за ухо проведу его по всей комнате. Они,
может быть, все начнут меня бить и вытолкают. Это даже наверно. Пусть! Все
же я первый дал пощечину: моя инициатива; а по законам чести - это вс°; он
уже заклеймен и никакими побоями уж не смоет с себя пощечины, кроме как
дуэлью. Он должен будет драться. Да и пусть они теперь бьют меня. Пусть,
неблагородные! Особенно будет бить Трудолюбов: он такой сильный; Ферфичкин
прицепится сбоку и непременно за волосы, наверно. Но пусть, пусть! Я на то
пошел. Их бараньи башки принуждены же будут раскусить наконец во всем этом
трагическое! Когда они будут тащить меня к дверям, я закричу им, что, в
сущности, они не стоят моего одного мизинца". "Погоняй, извозчик, погоняй!"
- закричал я на ваньку. Он даже вздрогнул и взмахнул кнутом. Очень уж дико
я крикнул.
"На рассвете деремся, это уж решено. С департаментом кончено.
Ферфичкин сказал давеча вместо департамента - лепартамент. Но где взять
пистолетов? Вздор! Я возьму вперед жалованья и куплю. А пороху, а пуль? Это
дело секунданта. И как успеть все это к рассвету? И где я возьму
секунданта? У меня нет знакомых..."
- Вздор! - крикнул я, взвихриваясь еще больше, - вздор!
"Первый встречный на улице, к которому я обращусь, обязан быть моим
секундантом точно так же, как вытащить из воды утопающего. Самые
эксцентрические случаи должны быть допущены. Да если б я самого даже
директора завтра попросил в секунданты, то и тот должен бы был согласиться
из одного рыцарского чувства и сохранить тайну! Антон Антоныч.. "
Дело в том, что в ту же самую минуту мне яснее и ярче, чем кому бы то
ни было во всем мире, представлялась вся гнуснейшая нелепость моих
предположений и весь оборот медали, но...
- Погоняй, извозчик, погоняй, шельмец, погоняй!
- Эх, барин! - проговорила земская сила.
Холод вдруг обдал меня.
"А не лучше ли... а не лучше ли... прямо теперь же домой? О боже мой!
зачем, зачем вчера я вызвался на этот обед! Но нет, невозможно! А
прогулка-то три часа от стола до печки? Нет, они, они, а не кто другой
должны расплатиться со мною за эту прогулку! Они должны смыть это
бесчестие!" "Погоняй!"
"А что, если они меня в часть отдадут? Не посмеют! Скандала побоятся.
А что, если Зверков из презренья откажется от дуэли? Это даже наверно; но я
докажу им тогда... Я брошусь тогда на почтовый двор, когда он будет завтра
уезжать, схвачу его за ногу, сорву с него шинель, когда он будет в повозку
влезать. Я зубами вцеплюсь ему в руку, я укушу его. "Смотрите все, до чего
можно довести отчаянного человека!" Пусть он бьет меня в голову, а все они
сзади. Я всей публике закричу: "Смотрите, вот молодой щенок, который едет
пленять черкешенок с моим плевком на лице!"
Разумеется, после этого все уже кончено! Департамент исчез с лица
земли. Меня схватят, меня будут судить, меня выгонят из службы, посадят в
острог, пошлют в Сибирь, на поселение. Нужды нет! Через пятнадцать лет я
потащусь за ним в рубище, нищим, когда меня выпустят из острога. Я отыщу
его где-нибудь в губернском городе. Он будет женат и счастлив. У него будет
взрослая дочь... Я скажу: "Смотри, изверг, смотри на мои ввалившиеся щеки и
на мое рубище! Я потерял все - карьеру, счастье, искусство, науку, любимую
женщину, и все из-за тебя. Вот пистолеты. Я пришел разрядить свой пистолет
и... и прощаю тебя." Тут я выстрелю на воздух, и обо мне ни слуху ни
духу..."
Я было даже заплакал, хотя совершенно точно знал в это же самое
мгновение, что все это из Сильвио и из "Маскарада" Лермонтова. И вдруг мне
стало ужасно стыдно, до того стыдно, что я остановил лошадь, вылез из саней
и стал в снег среди улицы. Ванька с изумлением и вздыхая смотрел на меня.
Что было делать? И туда было нельзя - выходил вздор; и оставить дела
нельзя, потому что уж тут выйдет... "Господи! Как же это можно оставить! И
после таких обид! Нет! - вскликнул я, снова кидаясь в сани, - это
предназначено, это рок! погоняй, погоняй, туда!"
И в нетерпении я ударил кулаком извозчика в шею.
- Да что ты, чего дерешься? - закричал мужичонка, стегая, однако ж,
клячу, так что та начала лягаться задними ногами.
Мокрый снег валил хлопьями; я раскрылся, мне было не до него. Я забыл
все прочее, потому что окончательно решился на пощечину и с ужасом ощущал,
что это ведь уж непременно сейчас, теперь случится и уж никакими силами
остановить нельзя. Пустынные фонари угрюмо мелькали в снежной мгле, как
факелы на похоронах. Снег набился мне под шинель, под сюртук, под галстук и
там таял; я не закрывался: ведь уж и без того все было потеряно! Наконец мы
подъехали. Я выскочил почти без памяти, взбежал по ступенькам и начал
стучать в дверь руками и ногами. Особенно ноги, в коленках, у меня ужасно
слабели. Как-то скоро отворили; точно знали о моем приезде. (Действительно,
Симонов предуведомил, что, может быть, еще будет один, а здесь надо было
предуведомлять и вообще брать предосторожности. Это был один из тех
тогдашних "модных магазинов", которые давно уже теперь истреблены полицией.
Днем и в самом деле это был магазин; а по вечерам имеющим рекомендацию
можно было приезжать в гости.) Я прошел скорыми шагами через темную лавку в
знакомый мне зал, где горела всего одна свечка, и остановился в недоумении:
никого не было.
- Где же они? - спросил я кого-то.
Но они, разумеется, уже успели разойтись...
Передо мной стояла одна личность, с глупой улыбкой, сама хозяйка,
отчасти меня знавшая. Через минуту отворилась дверь, и вошла другая
личность.
Не обращая ни на что внимания, я шагал по комнате и, кажется говорил
сам с собой. Я был точно от смерти спасен и всем существом своим радостно
это предчувствовал: ведь я бы дал пощечину, я бы непременно, непременно дал
пощечину! Но теперь их нет и... все исчезло, все переменилось!.. Я
оглядывался. Я еще не мог сообразить. Машинально я взглянул на вошедшую
девушку: передо мной мелькнуло свежее, молодое, несколько бледное лицо, с
прямыми темными бровями, с серьезным и как бы несколько удивленным
взглядом. Мне это тотчас же понравилось; я бы возненавидел ее, если б она
улыбалась. Я стал вглядываться пристальнее и как бы с усилием: мысли еще не
все собрались. Что-то простодушное и доброе было в этом лице, но как-то до
странности серьезное. Я уверен, что она этим здесь проигрывала, и из тех
дураков ее никто не заметил. Впрочем, она не могла назваться красавицей,
хоть и была высокого роста, сильна, хорошо сложена. Одета чрезвычайно
просто. Что-то гадкое укусило меня; я подошел прямо к ней...
Я случайно погляделся в зеркало. Взбудораженное лицо мое мне
показалось до крайности отвратительным: бледное, злое, подлое, с лохматыми
волосами. "Это пусть, этому я рад, - подумал я, - я именно рад, что
покажусь ей отвратительным; мне это приятно..."
VI
... Где-то за перегородкой, как будто от какого-то сильного давления,
как будто кто-то душил их, - захрипели часы. После неестественно долгого
хрипенья последовал тоненький, гаденький и как-то неожиданно частый звон, -
точно кто-то вдруг вперед выскочил. Пробило два. Я очнулся, хоть и не спал,
а только лежал в полузабытьи.
В комнате узкой, тесной и низкой, загроможденной огромным платяным
шкафом и забросанной картонками, тряпьем и всяческим одежным хламом, - было
почти совсем темно. Огарок, светивший на столе в конце комнаты, совсем
потухал, изредка чуть-чуть вспыхивая. Через несколько минут должна была
наступить совершенная тьма.
Я приходил в себя недолго; все разом, без усилий, тотчас же мне
вспомнилось, как будто так и сторожило меня, чтоб опять накинуться. Да и в
самом забытьи все-таки в памяти постоянно оставалась как будто какая-то
точка, никак не забывавшаяся, около которой тяжело ходили мои сонные грезы.
Но странно было: все, что случилось со мной в этот день, показалось мне
теперь, по пробуждении, уже давным-давно прошедшим, как будто я уже
давно-давно выжил из всего этого.
В голове был угар. Что-то как будто носилось надо мной и меня
задевало, возбуждало и беспокоило. Тоска и желчь снова накипали и искали
исхода. Вдруг рядом со мной я увидел два открытые глаза, любопытно и упорно
меня рассматривавшие. Взгляд был холодно-безучастный, угрюмый, точно совсем
чужой; тяжело от него было.
Угрюмая мысль зародилась в моем мозгу и прошла по всему телу каким-то
скверным ощущением, похожим на то, когда входишь в подполье, сырое и
затхлое. Как-то неестественно было, что именно только теперь эти два глаза
вздумали меня начать рассматривать. Вспомнилось мне тоже, что в продолжение
двух часов я не сказал с этим существом ни одного слова и совершенно не
счел этого нужным; даже это мне давеча почему-то нравилось. Теперь же мне
вдруг ярко представилась нелепая, отвратительная, как паук, идея разврата,
который без любви, грубо и бесстыже, начинает прямо с того, чем настоящая
любовь венчается. Мы долго смотрели так друг на друга, но глаз своих она
перед моими не опускала и взгляду своего не меняла, так что мне стало
наконец отчего-то жутко.
- Как тебя зовут? - спросил я отрывисто, чтоб поскорей кончить.
- Лизой, - ответила она почти шепотом, но как-то совсем неприветливо и
отвела глаза.
Я помолчал.
- Сегодня погода... снег... гадко! - проговорил я почти про себя,
тоскливо заложив руку за голову и смотря в потолок.
Она не отвечала. Безобразно все это было.
- Ты здешняя? - спросил я через минуту, почти в сердцах, слегка
поворотив к ней голову.
- Нет.
- Откуда?
- Из Риги, - проговорила она нехотя.
- Немка?
- Русская.
- Давно здесь?
- Где?
- В доме.
- Две недели. - Она говорила все отрывистее и отрывистее. Свечка
совершенно потухла; я не мог уже различать ее лица.
- Отец и мать есть?
- Да... нет... есть.
- Где они?
- Там... в Риге.
- Кто они?
- Так...
- Как так? Кто, какого звания?
- Мещане.
- Ты все с ними жила?
- Да.
- Сколько тебе лет?
- Двадцать.
- Зачем же ты от них ушла?
- Так.
Это так означало: отвяжись, тошно. Мы замолчали.
Бог знает почему я не уходил. Мне самому становилось все тошнее и
тоскливее. Образы всего прошедшего дня как-то сами собой, без моей воли,
беспорядочно стали проходить в моей памяти. Я вдруг вспомнил одну сцену,
которую видел утром на улице, когда озабоченно трусил в должность.
- Сегодня гроб выносили и чуть не уронили, - вдруг проговорил я вслух,
совсем и не желая начинать разговора, а так, почти нечаянно.
- Гроб?
- Да, на Сенной; выносили из подвала
- Из подвала?
- Не из подвала, а из подвального этажа... ну знаешь, внизу... из
дурного дома... Грязь такая была кругом... Скорлупа, сор... пахло... мерзко
было.
Молчание.
- Скверно сегодня хоронить! - начал я опять, чтобы только не молчать.
- Чем скверно?
- Снег, мокрять... (Я зевнул.)
- Все равно, - вдруг сказала она после некоторого молчания.
- Нет, гадко... (Я опять зевнул.) Могильщики, верно, ругались, оттого
что снег мочил. А в могиле, верно, была вода.
- Отчего в могиле вода? - спросила она с каким-то любопытством, но
выговаривая еще грубее и отрывочнее, чем прежде. Меня вдруг что-то начало
подзадоривать.
- Как же, вода, на дне, вершков на шесть. Тут ни одной могилы, на
Волковом, сухой не выроешь.
- Отчего?
- Как отчего? Место водяное такое. Здесь везде болото. Так в воду и
кладут. Я видел сам... много раз...
(Ни одного разу я не видал, да и на Волковом никогда не был, а только
слышал, как рассказывали.)
- Неужели тебе все равно, умирать-то?
- Да зачем я помру? - отвечала она, как бы защищаясь.
- Когда-нибудь да умрешь же, и так же точно умрешь, как давешняя
покойница. Это была... тоже девушка одна... В чахотке померла.
- Девка в больнице бы померла... (Она уж об этом знает, подумал я, - и
сказала: девка, а не девушка.)
- Она хозяйке должна была, - возразил я, все более и более
подзадориваясь спором, - и до самого почти конца ей служила, хоть и в
чахотке была. Извозчики кругом говорили с солдатами, рассказывали это.
Верно, ее знакомые бывшие. Смеялись. Еще в кабаке ее помянуть собирались.
(Я и тут много приврал.)
Молчание, глубокое молчание. Она даже не шевелилась.
- А в больнице-то лучше, что ль, помирать?
- Не все ль одно?.. Да с чего мне помирать? - прибавила она
раздражительно.
- Не теперь, так потом?
- Ну и потом...
- Как бы не так! Ты вот теперь молода, хороша, свежа - тебя во столько
и ценят. А через год этой жизни ты не то уж будешь, увянешь.
- Через год?
- Во всяком случае, через год тебе будет меньше цена, - продолжал я с
злорадством. - Ты и перейдешь отсюда куда-нибудь ниже, в другой дом. Еще
через год - в третий дом, все ниже и ниже, а лет через семь и дойдешь на
Сенной до подвала. Это еще хорошо бы. А вот беда, коль у тебя, кроме того,
объявится какая болезнь, ну, там слабость груди... аль сама простудишься,
али что-нибудь. В такой жизни болезнь туго проходит. Привяжется, так,
пожалуй, и не отвяжется. Вот и помрешь.
- Ну и помру, - ответила она совсем уж злобно и быстро пошевельнулась.
- Да ведь жалко.
- Кого?
- Жизни жалко.
Молчанье.
- У тебя был жених? а?
- Вам на что?
- Да я тебя не допытываю. Мне что. Чего ты сердишься? У тебя, конечно,
могли быть свои неприятности. Чего мне? А так, жаль.
- Кого?
- Тебя жаль.
- Нечего... - шепнула она чуть слышно и опять шевельнулась.
Меня это тотчас же подозлило. Как! я так было кротко с ней, а она...
- Да ты что думаешь? На хорошей ты дороге, а?
- Ничего я не думаю.
- То и худо, что не думаешь. Очнись, пока время есть. А время-то есть.
Ты еще молода, собой хороша; могла бы полюбить, замуж пойти, счастливой
быть...
- Не все замужем-то счастливые, - отрезала она прежней грубой
скороговоркой.
- Не все, конечно, - а все-таки лучше гораздо, чем здесь. Не в пример
лучше. А с любовью и без счастья можно прожить. И в горе жизнь хороша,
хорошо жить на свете, даже как бы ни жить. А здесь что, кроме... смрада.
Фуй!
Я повернулся с омерзеньем; я уже не холодно резонерствовал. Я сам
начинал чувствовать, что говорю, и горячился. Я уже свои заветные идейки, в
углу выжитые, жаждал изложить. Что-то вдруг во мне загорелось, какая-то
цель "явилась".
- Ты не смотри на меня, что я здесь, я тебе не пример. Я, может, еще
тебя хуже. Я, впрочем, пьяный сюда зашел, - поспешил я все-таки оправдать
себя. - К тому ж мужчина женщине совсем не пример. Дело розное; я хоть и
гажу себя и мараю, да зато ничей я не раб; был да пошел, и нет меня.
Стряхнул с себя и опять не тот. А взять то, что ты с первого начала - раба.
Да, раба! Ты все отдаешь, всю волю. И порвать потом эти цепи захочешь, да
уж нет: вс° крепче и крепче будут тебя опутывать. Это уж такая цепь
проклятая. Я ее знаю. Уж о другом я и не говорю, ты и не поймешь, пожалуй,
а вот скажи-ка: ведь ты, наверно, уж хозяйке должна? Ну, вот видишь! -
прибавил я, хотя она мне не ответила, а только молча, всем существом своим
слушала; - вот тебе и цепь! Уж никогда не откупишься. Так сделают. Все
равно что черту душу...
... И к тому ж я... может быть, тоже такой же несчастный, почем ты
знаешь, и нарочно в грязь лезу, тоже с тоски. Ведь пьют же с горя: ну, а
вот я здесь - с горя. Ну скажи, ну что тут хорошего: вот мы с тобой...
сошлись... давеча, и слова мы во все время друг с дружкой не молвили, и ты
меня, как дикая, уж потом рассматривать стала; и я тебя также. Разве эдак
любят? Разве эдак человек с человеком сходиться должны? Это безобразие
одно, вот что!
- Да! - резко и поспешно она мне поддакнула. Меня даже удивила
поспешность этого да. Значит, и у ней, может быть, та же самая мысль
бродила в голове, когда она давеча меня рассматривала? Значит, и она уже
способна к некоторым мыслям?.. "Черт возьми, это любопытно, это - сродни, -
думал я, - чуть не потирая себе руки. - Да и как с молодой такой душой не
справиться?.."
Более всего меня игра увлекала.
Она повернула свою голову ближе ко мне и, показалось мне в темноте,
подперлась рукой. Может быть, меня рассматривала. Как жалел я, что не мог
разглядеть ее глаз. Я слышал ее глубокое дыханье.
- Зачем ты сюда приехала? - начал я уже с некоторою властью.
- Так.
- А ведь как хорошо в отцовском-то бы доме жить! Тепло, привольно;
гнездо свое.
- А коль того хуже?
"В тон надо попаст
...Закладка в соц.сетях