Купить
 
 
Жанр: Классика

Записки из подполья

страница №5

я и моим
школьным товарищем. Я особенно стал его ненавидеть с высших классов. В
низших классах он был только хорошенький, резвый мальчик, которого все
любили. Я, впрочем, ненавидел его и в низших классах, и именно за то, что
он был хорошенький и резвый мальчик. Учился он всегда постоянно плохо и чем
дальше, тем хуже; однако ж вышел из школы удачно, потому что имел
покровительство. В последний год его в нашей школе ему досталось
наследство, двести душ, а так как у нас все почти были бедные, то он даже
перед нами стал фанфаронить. Это был пошляк в высшей степени, но, однако ж,
добрый малый, даже и тогда, когда фанфаронил. У нас же, несмотря на
наружные, фантастические и фразерские формы чести и гонора, все, кроме
очень немногих, даже увивались перед Зверковым, чем более он фанфаронил. И
не из выгоды какой-нибудь увивались, а так, из-за того, что он
фаворизированный дарами природы человек. Притом же как-то принято было у
нас считать Зверкова специалистом по части ловкости и хороших манер.
Последнее меня особенно бесило. Я ненавидел резкий, несомневающийся в себе
звук его голоса, обожание собственных своих острот, которые у него выходили
ужасно глупы, хотя он был и смел на язык; я ненавидел его красивое, но
глупенькое лицо (на которое я бы, впрочем, променял с охотою свое умное) и
развязно-офицерские приемы сороковых годов. Я ненавидел то, что он
рассказывал о своих будущих успехах с женщинами (он не решался начинать с
женщинами, не имея еще офицерских эполет, и ждал их с нетерпением) и о том,
как он поминутно будет выходить на дуэли. Помню, как я, всегда молчаливый,
вдруг сцепился с Зверковым, когда он, толкуя раз в свободное время с
товарищами о будущей клубничке и разыгравшись наконец как молодой щенок на
солнце, вдруг объявил, что ни одной деревенской девы в своей деревне не
оставит без внимания, что это - droit de seigneur, а мужиков, если
осмелятся протестовать, всех пересечет и всем им, бородатым канальям, вдвое
наложит оброку. Наши хамы аплодировали, я же сцепился и вовсе не из жалости
к девам и их отцам, а просто за то, что такой козявке так аплодировали. Я
тогда одолел, но Зверков, хоть и глуп был, но был весел и дерзок, а потому
отсмеялся и даже так, что я, по правде, не совсем и одолел: смех остался на
его стороне. Он потом еще несколько раз одолевал меня, но без злобы, а
как-то так, шутя, мимоходом, смеясь. Я злобно и презрительно не отвечал
ему. По выпуске он было сделал ко мне шаг; я не очень противился, потому
что мне это польстило; но мы скоро и естественно разошлись. Потом я слыхал
об его казарменно-поручичьих успехах, о том, как он кутит. Потом пошли
другие слухи - о том, как он успевает по службе. На улице он мне уже не
кланялся, и я подозревал, что он боится компрометировать себя,
раскланиваясь с такой незначительной, как я, личностью. Видел я его тоже
один раз в театре, в третьем ярусе, уже в аксельбантах. Он увивался и
изгибался перед дочками одного древнего генерала. Года в три он очень
опустился, хотя был по-прежнему довольно красив и ловок; как-то отек, стал
жиреть; видно было, что к тридцати годам он совершенно обрюзгнет. Вот
этому-то уезжавшему наконец Зверкову и хотели дать обед наши товарищи. Они
постоянно все три года водились с ним, хотя сами, внутренно, не считали
себя с ним на равной ноге, я уверен в этом.

Из двух гостей Симонова один был Ферфичкин, из русских немцев, -
маленький ростом, с обезьяньим лицом, всех пересмеивающий глупец, злейший
враг мой еще с низших классов, - подлый, дерзкий, фанфаронишка и игравший в
самую щекотливую амбициозность, хотя, разумеется, трусишка в душе. Он был
из тех почитателей Зверкова, которые заигрывали с ним из видов и часто
занимали у него деньги. Другой гость Симонова, Трудолюбов, была личность
незамечательная, военный парень, высокого роста, с холодною физиономией,
довольно честный, но преклонявшийся перед всяким успехом и способный
рассуждать только об одном производстве. Зверкову он доводился каким-то
дальним родственником, и это, глупо сказать, придавало ему между нами
некоторое значение. Меня он постоянно считал ни во что; обращался же хоть
не совсем вежливо, но сносно.

- Что ж, коль по семи рублей, - заговорил Трудолюбов, - нас трое,
двадцать один рупь, - можно хорошо пообедать. Зверков, конечно, не платит.

- Уж разумеется, коль мы же его приглашаем, - решил Симонов.

- Неужели ж вы думаете, - заносчиво и с пылкостию ввязался Ферфичкин,
точно нахал лакей, хвастающий звездами своего генерала барина, - неужели вы
думаете, что Зверков нас пустит одних платить? Из деликатности примет, но
зато от себя полдюжины выставит.

- Ну, куда нам четверым полдюжины, - заметил Трудолюбов, обратив
внимание только на полдюжину.

- Так, трое, с Зверковым четверо, двадцать один рубль в Hotel de
Paris, завтра в пять часов, - окончательно заключил Симонов, которого
выбрали распорядителем.


- Как же двадцать один? - сказал я в некотором волнении, даже,
по-видимому, обидевшись, - если считать со мной, так будет не двадцать
один, а двадцать восемь рублей.

Мне показалось, что вдруг и так неожиданно предложить себя будет даже
очень красиво, и они все будут разом побеждены и посмотрят на меня с
уважением.

- Разве вы тоже хотите? - с неудовольствием заметил Симонов, как-то
избегая глядеть на меня. Он знал меня наизусть. Меня взбесило, что он знает
меня наизусть.

- Почему же-с? Я ведь, кажется, тоже товарищ, и, признаюсь, мне даже
обидно, что меня обошли, - заклокотал было я опять.

- А где вас было искать? - грубо ввязался Ферфичкин.

- Вы всегда были не в ладах с Зверковым, - прибавил Трудолюбов
нахмурившись. Но я уж ухватился и не выпускал.

- Мне кажется, об этом никто не вправе судить, - возразил я с дрожью в
голосе, точно и бог знает что случилось. - Именно потому-то я, может быть,
теперь и хочу, что прежде был не в ладах.

- Ну, кто вас поймет... возвышенности-то эти... - усмехнулся
Трудолюбов.

- Вас запишут, - решил, обращаясь ко мне, Симонов, - завтра в пять
часов, в Hotel de Paris; не ошибитесь.

- Деньги-то! - начал было Ферфичкин вполголоса, кивая на меня
Симонову, но осекся, потому что даже Симонов сконфузился.

- Довольно, - сказал Трудолюбов, вставая. - Если ему так уж очень
захотелось, пусть придет.

- Да ведь у нас кружок свой, приятельский, - злился Ферфичкин, тоже
берясь за шляпу. - Это не официальное собрание. Мы вас, может быть, и
совсем не хотим...

Они ушли; Ферфичкин, уходя, мне совсем не поклонился, Трудолюбов едва
кивнул, не глядя. Симонов, с которым я остался с глазу на глаз, был в
каком-то досадливом недоумении и странно посмотрел на меня. Он не садился и
меня не приглашал.

- Гм... да... так завтра. Деньги-то вы отдадите теперь? Я это, чтоб
верно знать, - пробормотал он сконфузившись.

Я вспыхнул, но, вспыхивая, вспомнил, что с незапамятных времен должен
был Симонову пятнадцать рублей, чего, впрочем, и не забывал никогда, но и
не отдавал никогда.

- Согласитесь сами, Симонов, что я не мог знать, входя сюда... и мне
очень досадно, что я забыл...

- Хорошо, хорошо, все равно. Расплатитесь завтра за обедом. Я ведь
только, чтоб знать... Вы, пожалуйста...

Он осекся и стал ходить по комнате с еще большей досадой. Шагая, он
начал становиться на каблуки и при этом сильнее топать.

- Я вас не задерживаю ли? - спросил я после двухминутного молчанья.

- О нет! - встрепенулся он вдруг, - то есть, по правде, - да. Видите
ли, мне еще бы надо зайти... Тут недалеко... - прибавил он какие-то
извиняющимся голосом и отчасти стыдясь.

- Ах, боже мой! Что же вы не ска-же-те! - вскрикнул я, схватив
фуражку, с удивительно, впрочем, развязным видом, бог знает откуда
налетевшим.

- Это ведь недалеко... Тут два шага... - повторял Симонов, провожая
меня до передней с суетливым видом, который ему вовсе не шел. - Так завтра
в пять часов ровно! - крикнул он мне на лестницу: очень уж он был доволен,
что я ухожу. Я же был в бешенстве.


- Ведь дернуло же, дернуло же выскочить! - скрежетал я зубами, шагая
по улице, - и этакому подлецу, поросенку, Зверкову! Разумеется, не надо
ехать; разумеется, наплевать: что я, связан, что ли? Завтра же уведомлю
Симонова по городской почте...

Но потому-то я и бесился, что наверно знал, что поеду; что нарочно
поеду; и чем бестактнее, чем неприличнее будет мне ехать, тем скорее и
поеду.

И даже препятствие положительное было не ехать: денег не было.
Всего-навсего лежало у меня девять рублей. Но из них семь надо было отдать
завтра же месячного жалованья Аполлону, моему слуге, который жил у меня за
семь рублей на своих харчах.

Не выдать же было невозможно, судя по характеру Аполлона. Но об этой
каналье, об этой язве моей, я когда-нибудь после поговорю.

Впрочем, я ведь знал, что все-таки не выдам, а непременно поеду.

В эту ночь снились мне безобразнейшие сны. Не мудрено: весь вечер
давили меня воспоминания о каторжных годах моей школьной жизни, и я не мог
от них отвязаться. Меня сунули в эту школу мои дальние родственники, от
которых я зависел и о которых с тех пор не имел никакого понятия, - сунули
сиротливого, уже забитого их попреками, уже задумывающегося, молчаливого и
дико на все озиравшегося. Товарищи встретили меня злобными и безжалостными
насмешками за то, что я ни на кого из них не был похож. Но я не мог
насмешек переносить; я не мог так дешево уживаться, как они уживались друг
с другом. Я возненавидел их тотчас и заключился от всех в пугливую,
уязвленную и непомерную гордость. Грубость их меня возмутила. Они цинически
смеялись над моим лицом, над моей мешковатой фигурой; а между тем какие
глупые у них самих были лица! В нашей школе выражения лиц как-то особенно
глупели и перерождались. Сколько прекрасных собой детей поступало к нам.
Чрез несколько лет на них и глядеть становилось противно. Еще в шестнадцать
лет я угрюмо на них дивился; меня уж и тогда изумляли мелочь их мышления,
глупость их занятий, игр, разговоров. Они таких необходимых вещей не
понимали, такими внушающими, поражающими предметами не интересовались, что
поневоле я стал считать их ниже себя. Не оскорбленное тщеславие подбивало
меня к тому, и, ради бога, не вылезайте ко мне с приевшимися до тошноты
казенными возражениями: "что я только мечтал, а они уж и тогда
действительную жизнь понимали". Ничего они не понимали, никакой
действительной жизни, и, клянусь, это-то и возмущало меня в них наиболее.
Напротив, самую очевидную, режущую глаза действительность они принимали
фантастически глупо и уже тогда привыкли поклоняться одному успеху. Все,
что было справедливо, но унижено и забито, над тем они жестокосердно и
позорно смеялись. Чин почитали за ум; в шестнадцать лет уже толковали о
теплых местечках. Конечно, много тут было от глупости, от дурного примера,
беспрерывно окружавшего их детство и отрочество. Развратны они были до
уродливости. Разумеется, и тут было больше внешности, больше напускной
циничности; разумеется, юность и некоторая свежесть мелькали и в них даже
из-за разврата; но непривлекательна была в них даже и свежесть и
проявлялась в каком-то °рничестве. Я ненавидел их ужасно, хотя, пожалуй,
был их же хуже. Они мне тем же платили и не скрывали своего ко мне
омерзения. Но я уже не желал их любви; напротив, я постоянно жаждал их
унижения. Чтоб избавить себя от их насмешек, я нарочно начал как можно
лучше учиться и пробился в число самых первых. Это им внушило. К тому же
все они начали помаленьку понимать, что я уже читал такие книги, которых
они не могли читать, и понимал такие вещи (не входившие в состав нашего
специального курса), о которых они и не слыхивали. Дико и насмешливо
смотрели они на это, но нравственно подчинялись, тем более что даже учителя
обращали на меня внимание по этому поводу. Насмешки прекратились, но
осталась неприязнь, и установились холодные, натянутые отношения. Под конец
я сам не выдержал: с летами развивалась потребность в людях, в друзьях. Я
попробовал было начать сближаться с иными; но всегда это сближение выходило
неестественно и так само собой и оканчивалось. Был у меня раз как-то и
друг. Но я уже был деспот в душе; я хотел неограниченно властвовать над его
душой; я хотел вселить в него презрение к окружавшей его среде; я
потребовал от него высокомерного и окончательного разрыва с этой средой. Я
испугал его моей страстной дружбой; я доводил его до слез, до судорог; он
был наивная и отдающаяся душа; но когда он отдался мне весь, я тотчас же
возненавидел его и оттолкнул от себя, - точно он и нужен был мне только для
одержания над ним победы, для одного его подчинения. Но всех я не мог
победить; мой друг был тоже ни на одного из них не похож и составлял самое
редкое исключение. Первым делом моим по выходе из школы было оставить ту
специальную службу, к которой я предназначался, чтобы все нити порвать,
проклясть прошлое и прахом его посыпать... И черт знает зачем после того я
потащился к этому Симонову!..


Утром я рано схватился с постели, вскочил с волнением, точно все это
сейчас же и начнет совершаться. Но я верил, что наступает и непременно
наступит сегодня же какой-то радикальный перелом в моей жизни. С
непривычки, что ли, но мне всю жизнь, при всяком внешнем, хотя бы
мельчайшем событии, все казалось, что вот сейчас и наступит какой-нибудь
радикальный перелом в моей жизни. Я, впрочем, отправился в должность
по-обыкновенному, но улизнул домой двумя часами раньше, чтоб приготовиться.
Главное, думал я, надо приехать не первым, а то подумают, что я уж очень
обрадовался. Но таких главных вещей были тысячи, и все они волновали меня
до бессилия. Я собственноручно еще раз вычистил мои сапоги; Аполлон ни за
что на свете не стал бы чистить их два раза в день, находя, что это не
порядок. Чистил же я, украв щетки из передней, чтоб он как-нибудь не
заметил и не стал потом презирать меня. Затем я подробно осмотрел мое
платье и нашел, что все старо, потерто, заношено. Слишком я уж обнеряшился.
Вицмундир, пожалуй, был исправен, но не в вицмундире же было ехать обедать.
А главное, на панталонах, на самой коленке было огромное желтое пятно. Я
предчувствовал, что одно уже это пятно отнимет у меня девять десятых
собственного достоинства. Знал тоже я, что очень низко так думать. "Но
теперь не до думанья; теперь наступает действительность", - думал я и падал
духом. Знал я тоже отлично, тогда же, что все эти факты чудовищно
преувеличиваю; но что же было делать: совладать я с собой уж не мог, и меня
трясла лихорадка. С отчаянием представлял я себе, как свысока и холодно
встретит меня этот "подлец" Зверков; с каким тупым, ничем неотразимым
презрением будет смотреть на меня тупица Трудолюбов; как скверно и дерзко
будет подхихикивать на мой счет козявка Ферфичкин, чтоб подслужиться
Зверкову; как отлично поймет про себя все это Симонов и как будет презирать
меня за низость моего тщеславия и малодушия, и, главное, - как все это
будет мизерно, не литературно, обыденно. Конечно, всего бы лучше совсем не
ехать. Но это-то уж было больше всего невозможно: уж когда меня начинало
тянуть, так уж я так и втягивался весь, с головой. Я бы всю жизнь дразнил
себя потом: "А что, струсил, струсил действительности, струсил!" Напротив,
мне страстно хотелось доказать всей этой "шушере", что я вовсе не такой
трус, как я сам себе представляю. Мало того: в самом сильнейшем пароксизме
трусливой лихорадки мне мечталось одержать верх, победить, увлечь,
заставить их полюбить себя - ну хоть "за возвышенность мыслей и несомненное
остроумие". Они бросят Зверкова, он будет сидеть в стороне, молчать и
стыдиться, а я раздавлю Зверкова. Потом, пожалуй, помирюсь с ним и выпью на
ты, но что всего было злее и обиднее для меня, это, что я тогда же знал,
знал вполне и наверно, что ничего мне этого, в сущности, не надо, что, в
сущности, я вовсе не желаю их раздавливать, покорять, привлекать и что за
весь-то результат, если б только я и достиг его, я сам, первый, гроша бы не
дал. О, как я молил бога, чтоб уж прошел поскорее этот день! В невыразимой
тоске я подходил к окну, отворял форточку и вглядывался в мутную мглу густо
падающего мокрого снега... Наконец на моих дрянных стенных часишках
прошипело пять. Я схватил шапку и, стараясь не взглянуть на Аполлона, -
который еще с утра все ждал от меня выдачи жалованья, но по гордости своей
не хотел заговорить первый, - скользнул мимо него из дверей и на лихаче,
которого нарочно нанял за последний полтинник, подкатил барином к Hotel de
Paris.

IV

Я еще накануне знал, что приеду первый. Но уж дело было не в
первенстве.

Их не только никого не было, но я даже едва отыскал нашу комнату. На
столе было еще не совсем накрыто. Что же это значило? После многих
расспросов я добился наконец от слуг, что обед заказан к шести часам, а не
к пяти. Это подтвердили и в буфете. Даже стыдно стало расспрашивать. Было
еще только двадцать пять минут шестого. Если они переменили час, то во
всяком случае должны же были известить; на то городская почта, а не
подвергать меня "позору" и перед собой и... и хоть перед слугами. Я сел;
слуга стал накрывать; при нем стало как-то еще обиднее. К шести часам,
кроме горевших ламп, в комнату внесены были свечи. Слуга не подумал, однако
ж, внести их тотчас же, как я приехал. В соседней комнате обедали, на
разных столах, два какие-то мрачных посетителя, сердитые с виду и
молчавшие. В одной из дальних комнат было очень шумно; даже кричали; слышен
был хохот целой ватаги людей; слышались какие-то скверные французские
взвизги: обед был с дамами. Одним словом, было очень тошно. Редко я
проводил более скверную минуту, так что когда они, ровно в шесть часов,
явились все разом, я, на первый миг, обрадовался им как каким-то
освободителям и чуть не забыл, что обязан смотреть обиженным.

Зверков вошел впереди всех, видимо предводительствуя. И он и все они
смеялись; но, увидя меня, Зверков приосанился, подошел неторопливо,
несколько перегибаясь в талье, точно кокетничая, и подал мне руку, ласково,
но не очень, с какой-то осторожной, чуть не генеральской вежливостию,
точно, подавая руку, оберегал себя от чего-то. Я воображал, напротив, что
он, тотчас же как войдет, захохочет своим прежним хохотом, тоненьким и со
взвизгами, и с первых же слов пойдут плоские его шутки и остроты. К ним-то
я и готовился еще с вечера, но никак уж не ожидал я такого свысока, такой
превосходительной ласки. Стало быть, он уж вполне считал себя теперь
неизмеримо выше меня во всех отношениях? Если б он только обидеть меня
хотел этим генеральством, то ничего еще, думал я; я бы как-нибудь там
отплевался. Но что, если и в самом деле, без всякого желанья обидеть, в его
баранью башку серьезно заползла идейка, что он неизмеримо выше меня и может
на меня смотреть не иначе, как только с покровительством? От одного этого
предположения я уже стал задыхаться.


- Я с удивлением узнал о вашем желании участвовать с нами, - начал он,
сюсюкивая и пришепетывая, и растягивая слова, чего прежде с ним не бывало.
- Мы с вами как-то вс° не встречались. Вы нас дичитесь. Напрасно. Мы не так
страшны, как вам кажется. Ну-с, во всяком случае рад во-зоб-но-вить...

И он небрежно повернулся положить на окно шляпу.

- Давно ждете? - спросил Трудолюбов.

- Я приехал ровно в пять часов, как мне вчера назначили, - отвечал я
громко и с раздражением, обещавшим близкий взрыв.

- Разве ты не дал ему знать, что переменили часы? - оборотился
Трудолюбов к Симонову.

- Не дал. Забыл, - отвечал тот, но без всякого раскаяния и, даже не
извинившись передо мной, пошел распоряжаться закуской.

- Так вы здесь уж час, ах, бедный! - вскрикнул насмешливо Зверков,
потому что, по его понятиям, это действительно должно было быть ужасно
смешно. За ним, подленьким, звонким, как у собачонки, голоском закатился
подлец Ферфичкин. Очень уж и ему показалось смешно и конфузно мое
положение.

- Это вовсе не смешно! - закричал я Ферфичкину, раздражаясь все более
и более, - виноваты другие, а не я. Мне пренебрегли дать знать.
Это-это-это... просто нелепо.

- Не только нелепо, а и еще что-нибудь, - проворчал Трудолюбов, наивно
за меня заступаясь. - Вы уж слишком мягки. Просто невежливость. Конечно, не
умышленная. И как это Симонов... гм!

- Если б со мной этак сыграли, - заметил Ферфичкин, - я бы...

- Да вы бы велели себе что-нибудь подать, - перебил Зверков, - или
просто спросили бы обедать не дожидаясь.

- Согласитесь, что я бы мог это сделать без всякого позволения, -
отрезал я. - Если я ждал, то...

- Садимся, господа, - закричал вошедший Симонов, - все готово; за
шампанское отвечаю, отлично заморожено... Ведь я вашей квартиры не знал,
где ж вас отыскивать? - оборотился он вдруг ко мне, но опять как-то не
глядя на меня. Очевидно, он имел что-то против. Знать, после вчерашнего
надумался.

Все сели; сел и я. Стол был круглый. По левую руку от меня пришелся
Трудолюбов, по правую Симонов. Зверков сел напротив; Ферфичкин подле него,
между ним и Трудолюбовым.

- Ска-а-ажите, вы... в департаменте? - продолжал заниматься мною
Зверков. Видя, что я сконфужен, он серьезно вообразил, что меня надо
обласкать и, так сказать, ободрить. "Что ж он, хочет, что ли, чтоб я в него
бутылкой пустил", - подумал я в бешенстве. Раздражался я, с непривычки,
как-то неестественно скоро.

- В... й канцелярии, - ответил я отрывисто, глядя в тарелку.

- И... ввам ввыгодно? Ска-ажите, что вас паанудило оставить прежнюю
службу?

- То и па-а-анудило, что захотелось оставить прежнюю службу, -
протянул я втрое больше, уже почти не владея собою. Ферфичкин фыркнул.
Симонов иронически посмотрел на меня; Трудолюбов остановился есть и стал
меня рассматривать с любопытством.

Зверкова покоробило, но он не хотел заметить.

- Ну-у-у, а как ваше содержание?

- Какое это содержание?

- То есть ж-жалованье?

- Да что вы меня экзаменуете!

Впрочем, я тут же и назвал, сколько получаю жалованья. Я ужасно
краснел.

- Небогато, - важно заметил Зверков.

- Да-с, нельзя в кафе-ресторанах обедать! - нагло прибавил Ферфичкин.

- По-моему, так даже просто бедно, - серьезно заметил Трудолюбов.

- И как вы похудели, как переменились... с тех пор... - прибавил
Зверков, уже не без яду, с каким-то нахальным сожалением, рассматривая меня
и мой костюм.

- Да полно конфузить-то, - хихикая, вскрикнул Ферфичкин.

- Милостивый государь, знайте, что я не конфужусь, - прорвался я
наконец, - слышите-с! Я обедаю здесь, "в кафе-ресторане", на свои деньги,
на свои, а не на чужие, заметьте это, monsieur Ферфичкин.

- Ка-ак! кто ж это здесь не на свои обедает? Вы как будто... -
вцепился Ферфичкин, покраснев, как рак, и с остервенением смотря мне в
глаза.

- Та-ак, - отвечал я, чувствуя, что далеко зашел, - и полагаю, что
лучше бы нам заняться разговором поумней.

- Вы, кажется, намереваетесь ваш ум показывать?

- Не беспокойтесь, это было бы совершенно здесь лишнее.

- Да вы это что, сударь вы мой, раскудахтались - а? вы не с ума ли уж
спятили, в вашем лепартаменте?

- Довольно, господа, довольно! - закричал всевластно Зверков.

- Как это глупо! - проворчал Симонов.

- Действительно, глупо, мы собрались в дружеской компании, чтоб
проводить в вояж доброго приятеля, а вы считаетесь, - заговорил Трудолюбов,
грубо обращаясь ко мне одному. - Вы к нам сами вчера напросились, не

- Довольно, довольно, - кричал Зверков. - Перестаньте, господа, это
нейдет. А вот я вам лучше расскажу, как я третьего дня чуть не женился...

И вот начался какой-то пашквиль о том, как этот господин третьего дня
чуть не женился. О женитьбе, впрочем, не было ни слова, но в рассказе все
мелькали генералы, полковники и даже камер-юнкеры, а Зверков между ними
чуть не в главе. Начался одобрительный смех; Ферфичкин даже взвизгивал.

Все меня бросили, и я сидел раздавленный и уничтоженный.

"Господи, мое ли это общество! - думал я. - И каким дураком я выставил
себя сам перед ними! Я, однако ж, много позволил Ферфичкину. Думают
балбесы, что честь мне сделали, дав место за своим столом, тогда как не
понимают, что это я, я им делаю честь, а не мне они! "Похудел! Костюм!" О
проклятые панталоны! Зверков еще давеча заметил желтое пятно на коленке...
Да чего тут! Сейчас же, сию минуту встать из-за стола, взять шляпу и просто
уйти, не говоря ни слова... Из презренья! А завтра хоть на дуэль. Подлецы.
Ведь не семи же рублей мне жалеть. Пожалуй, подумают... Черт возьми! Не
жаль мне семи рублей! Сию минуту ухожу!.."

Разумеется, я остался.

Я пил с горя лафит и херес стаканами. С непривычки быстро хмелел, а с
хмелем росла и досада. Мне вдруг захотелось оскорбить их всех самым дерзким
образом и потом уж уйти. Улучить минуту и показать себя - пусть же скажут:
хоть и смешон, да умен... и... и... одним словом, черт с ними!

Я нагло обвел их всех осоловелыми глазами. Но они точно уж меня
позабыли совсем. У них было шумно, крикливо, весело. Говорил все Зверков. Я
начал прислушиваться. Зверков рассказывал о какой-то пышной даме, которую
он довел-таки наконец до признанья(разумеется, лгал, как лошадь), и что в
этом деле особенно помогал ему его интимный друг, какой-то князек, гусар
Коля, у которого три тысячи душ.


- А между тем этого Коли, у которого три тысячи душ, здесь нет как нет
проводить-то вас, - ввязался я вдруг в разговор. На минуту все замолчали.

- Вы уж о сю пору пьяны, - согласился наконец заметить меня
Трудолюбов, презрительно накосясь в мою сторону. Зверков молча рассматривал
меня, как букашку. Я опустил глаза. Симонов поскорей начал разливать
шампанское.

Трудолюбов поднял бокал, за ним все, кроме меня.

- Твое здоровье и счастливого пути! - крикнул он Зверкову; - за старые
годы, господа, за наше будущее, ура!

Все выпили и полезли целоваться с Зверковым. Я не трогался; полный
бокал стоял передо мной непочатый.

- А вы разве не станете пить? - заревел потерявший терпение
Трудолюбов, грозно обращаясь ко мне.

- Я хочу ск

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.