Купить
 
 
Жанр: Классика

Театральный роман

страница №9

т,
случались чудеса. На открытой веранде, в виду снеговых вершин, кладет
Кли таких безнадежных, делает им какие-то впрыскивания саркоматина,
заставляет дышать кислородом, и, случалось, Кли на год удавалось
оттянуть смерть.
Через пятьдесят минут провезли Герасима Николаевича мимо
театра по его желанию, и Демьян Кузьмич рассказывал потом, что видел,
как тот поднял руку и благословил театр, а потом машина ушла на
Белорусско-Балтийский вокзал.
Тут лето наскочило, и пронесся слух, что Герасим Николаевич
скончался. Ну, посудачили, посочувствовали... Однако лето... Актеры
уж были на отлете, у них поездка начиналась... Так что уж очень
большой скорби как-то не было... Ждали, что вот привезут тело
Герасима Николаевича... Актеры тем временем разъехались, сезон
кончился. А надо вам сказать, что наш
Плисов...
- Это тот симпатичный с усами? - спросил я. - Который в
галерее?
- Именно он, - подтвердил Бомбардов и продолжал: - Так вот он
получил командировку в Париж для изучения театральной машинерии.
Немедленно, натурально, получил документы и отчалил. Плисов, надо вам
сказать, работяга потрясающий и в свой поворотный круг буквально
влюблен. Завидовали ему чрезвычайно. Каждому лестно в Париж
съездить... "Вот счастливец!" - все говорили. Счастливец он или
несчастливец, но взял документики и покатил в Париж, как раз в то
время, как пришло известие о кончине Герасима Николаевича. Плисов
личность особенная и ухитрился, пробыв в Париже, не увидеть даже
Эйфелевой башни. Энтузиаст. Все время просидел в трюмах под сценами,
все изучил, что надобно, купил фонари, все честно исполнил. Наконец
нужно уж ему и уезжать. Тут решил пройтись по Парижу, хоть глянуть-то
на него перед возвращением на родину. Ходил, ходил, ездил в
автобусах, объясняясь по преимуществу мычанием, и, наконец,
проголодался, как зверь, заехал куда-то, черт его знает куда. "Дай,
думает, зайду в ресторанчик, перекушу". Видит - огни. Чувствует, что
где-то в центре, все, по-видимому, недорого. Входит. Действительно,
ресторанчик средней руки. Смотрит - и как стоял, так и
застыл.
Видит: за столиком, в смокинге, в петлице бутоньерка, сидит
покойный Герасим Николаевич, и с ним какие-то две француженки, причем
последние прямо от хохоту давятся. А перед ними на столе в вазе со
льдом бутылка шампанского и кой-что из
фруктов.
Плисов прямо покачнулся у притолоки. "Не может
быть! - думает, - мне показалось. Не может Герасим Николаевич быть
здесь и хохотать. Он может быть только в одном месте, на
Ново-Девичьем!"
Стоит, вытаращив глаза на этого, жутко похожего на покойника,
а тот поднимается, причем лицо его выразило
сперва какую-то как
бы тревогу, Плисову даже показалось, что он как бы недоволен его
появлением, но потом выяснилось, что Герасим Николаевич просто
изумился. И тут же шепнул Герасим Николаевич, а это был именно он,
что-то своим француженкам, и те исчезли
внезапно.
Очнулся Плисов лишь тогда, когда Герасим Николаевич облобызал
его. И тут же все разъяснилось. Плисов только вскрикивал: "Да
ну!" - слушая Герасима Николаевича. Ну и действительно,
чудеса.
Привезли Герасима Николаевича в Альпы эти самые в таком виде,
что Кли покачал головой и сказал только: "Гм..." Ну, положили
Герасима Николаевича на эту веранду. Впрыснули этот препарат.
Кислородную подушку. Вначале больному стало хуже, и хуже настолько,
что, как потом признались Герасиму Николаевичу, у Кли насчет
завтрашнего дня появились самые неприятные предположения. Ибо сердце
сдало. Однако завтрашний день прошел благополучно. Повторили
впрыскивание. Послезавтрашний день еще лучше. А дальше - прямо не
верится. Герасим Николаевич сел на кушетке, а потом говорит: "Дай-ко
я пройдусь". Не только у ассистентов, но у самого Кли глаза стали
круглые. Коротко говоря, через день еще Герасим Николаевич ходил по
веранде, лицо порозовело, появился аппетит... температура 36,8, пульс
нормальный, болей нету и следа.
Герасим Николаевич рассказывал, что на него ходили смотреть
из окрестных селений. Врачи приезжали из городов, Кли доклад делал,
кричал, что такие случаи бывают раз в тысячу лет. Хотели портрет
Герасима Николаевича поместить в медицинских журналах, но он наотрез
отказался - "не люблю шумихи!".

Кли же тем временем говорит Герасиму Николаевичу, что делать
ему больше в Альпах нечего и что он посылает Герасима Николаевича в
Париж ждя того, чтобы он там отдохнул от пережитых потрясений. Ну вот
Герасим Николаевич и оказался в Париже. А француженки, - объяснил
Герасим Николаевич, - это двое молодых местных парижских начинающих
врачей, которые собирались о нем писать статью. Вот-с какие
дела.
- Да, это поразительно! - заметил я. - Я все-таки не понимаю,
как же это он выкрутился!
- В этом-то и есть чудо, - ответил Бомбардов, - оказывается,
что под влиянием первого же впрыскивания саркома Герасима Николаевича
начала рассасываться и рассосалась!
Я всплеснул
руками.
- Скажите! - вскричал я. - Ведь этого никогда не
бывает!
- Раз в тысячу лет бывает, - отозвался Бомбардов и
продолжал: - Но погодите, это не все. Осенью приехал Герасим
Николаевич в новом костюме, поправившийся, загоревший - его парижские
врачи, после Парижа, еще на океан послали. В чайном буфете прямо
гроздьями наши висели на Герасиме Николаевиче, слушая его рассказы
про океан, Париж, альпийских врачей и прочее такое. Ну, пошел сезон
как обычно, Герасим Николаевич играл, и пристойно играл, и тянулось
так до марта... А в марте вдруг приходит Герасим Николаевич на
репетицию "Леди Макбет" с палочкой. "Что такое?" - "Ничего, колет
почему-то в пояснице". Ну, колет и колет, и колет.
Поколет - перестанет. Однако же не перестает. Дальше - больше...
синим светом - не помогает... Бессонница, спать на спине не может.
Начал худеть на глазах. Пантопон. Не помогает! Ну, к дотору, конечно.
И вообразите...
Бомбардов сделал умело паузу и такие глаза, что холод прошел
у меня по спине.
- И вообразите... доктор посмотрел его, помял, помигал...
Герасим Николаевич говорит ему: "Доктор, не тяните, я не баба, видел
виды... говорите - она?" Она!! - рявкнул хрипло Бомбардов и залпом
выпил стакан. - Саркома возобновилась! Бросилась в правую почку,
начала пожирать Герасима Николаевича! Натурально - сенсация.
Репетиции к черту, Герасима Николаевича - домой. Ну, на сей раз уж
было легче. Теперь уж есть надежда. Опять в три дня паспорт, билет, в
Альпы, к Кли. Тот встретил Герасима Николаевича, как родного. Еще бы!
Рекламу сделала саркома Герасима Николаевича профессору мировую!
Опять на веранду, опять впрыскивание - и та же история! Через сутки
боль утихла, через двое Герасим Николаевич ходит по веранде, а через
три просится у Кли - нельзя ли ему в теннис поиграть! Что в лечебнице
творится, уму непостижимо. Больные едут к Кли эшелонами! Рядом
второй, как рассказывал Герасим Николаевич, корпус начали
пристраивать. Кли, на что сдержанный иностранец, расцеловался с
Герасимом Николаевичем троекратно и послал его, как и полагается,
отдыхать, только на сей раз в Ниццу, потом в Париж, а потом в
Сицилию.
И опять приехал осенью Герасим Николаевич - мы как раз
вернулись из поездки в Донбасс - свежий, бодрый, здоровый, только
костюм другой, в прошлую осень
был шоколадный, а теперь серый в мелкую клетку. Дня
три рассказывал о Сицилии и о том, как буржуа в рулетку играют в
Монте-Карло. Говорит, что отвратительное зрелище. Опять сезон, и
опять к весне та же история, но только в другом месте. Рецидив, но
только под левым коленом. Опять Кли, потом на Мадейру, потом в
заключение - Париж.
Но теперь уж волнений по поводу вспышек саркомы почти не
было. Всем стало понятно, что Кли нашел способ спасения. Оказалось,
что с каждым годом под влиянием впрыскиваний устойчивость саркомы
понижается, и Кли надеется и даже уверен в том, что еще три-четыре
сезона, и организм Герасима Николаевича станет сам справляться с
попытками саркомы дать где-нибудь вспышку. И, действительно, в
позапрошлом году она сказалась только легкими болями в гайморовой
полости и тотчас у Кли пропала. Но теперь уж за Герасимом
Николаевичем строжайшее и неослабное наблюдение, и есть боли или нет,
но уж в апреле его отправляют.
- Чудо! - сказал я, вздохнув почему-то.
Меж тем пир наш шел горой, как говорится. Затуманились головы
от напереули, пошла беседа и живее и, главное, откровеннее. "Ты очень
интересный, наблюдательный, злой человек, - думал я о Бомбардове, - и
нравишься мне чрезвычайно, но ты хитер и скрытен, и таким сделала
тебя твоя жизнь в театре..."
- Не будьте таким! - вдруг попросил я моего гостя. - Скажите
мне, ведь сознаюсь вам - мне тяжело... Неужели моя пьеса так
плоха?

- Ваша пьеса, - сказал Бомбардов, - хорошая пьеса. И
точка.
- Почему же, почему же произошло все это странное и страшное
для меня в кабинете? Пьеса не понравилась им?
- Нет, - сказал Бомбардов твердым голосом, - наоборот. Все
произошло именно потому, что она им понравилась. И понравилась
чрезвычайно.
- Но Ипполит Павлович...
- Больше всего она понравилась именно Ипполиту
Павловичу, - тихо, но веско, раздельно проговорил Бомбардов, и я
уловил, так показалось мне, у него в глазах
сочувствие.
- С ума можно сойти... - прошептал я.
- Нет, не надо сходить... Просто вы не знаете, что такое театр.
Бывают сложные машины на свете, но театр сложнее
всего...
- Говорите! Говорите! - вскричал я и взялся за
голову.
- Пьеса понравилась до того, что вызвала даже панику, - начал
говорить Бомбардов, - отчего все и стряслось. Лишь только с нею
познакомились, а старейшины узнали про нее, тотчас наметили даже
распределение ролей. На Бахтина назначили Ипполита Павловича. Петрова
задумали дать Валентину Конрадовичу.
- Какому... Вал... это, который...
- Ну да... он.
- Но позвольте! - даже не закричал, а заорал
я. - Ведь...
- Ну да, ну да... - проговорил, очевидно, понимавший меня с
полуслова Бомбардов, - Ипполиту Павловичу - шестьдесят один год,
Валентину Конрадовичу - шестьдесят два года... Самому старшему вашему
герою Бахтину сколько лет?
- Двадцать восемь!
- Вот, вот. Нуте-с, как только старейшинам разослали
экземпляры пьесы, то и передать вам нельзя, что произошло. Не бывало
у нас этого в театре за все пятьдесят лет его существования. Они
просто все обиделись.
- На кого? На распределителя ролей?
- Нет. На автора.
Мне оставалось только выпучить глаза, что я и сделал, а
Бомбардов продолжал:
- На автора. В самом деле - группа старейшин рассуждала так:
мы ищем, жаждем ролей, мы, основоположники, рады были бы показать все
наше мастерство в современной пьесе и... здравствуйте пожалуйста!
Приходит серый костюм и приносит пьесу, в которой действуют
мальчишки! Значит, играть мы ее не можем?! Это что же, он в шутку ее
принес?! Самому младшему из основоположников пятьдесят семь
лет - Герасиму Николаевичу.
- Я вовсе не претендую, чтобы мою пьесу играли
основоположники! - заорал я. - Пусть ее играют
молодые!
- Ишь ты как ловко! - воскликнул Бомбардов и сделал
сатанинское лицо. - Пусть, стало быть, Аргунин, Галин, Елагин,
Благосветлов, Стренковский выходят, кланяются - браво! Бис! Ура!
Смотрите, люди добрые, как мы замечательно играем! А основоположники,
значит, будут сидеть и растерянно улыбаться - значит, мол, мы не
нужны уже? Значит, нас уж, может, в
богадельню? Хи, хи, хи! Ловко! Ловко!
- Все понятно! - стараясь кричать тоже сатанинским голосом,
закричал я. - Все понятно!
- Что ж тут не понять! - отрезал Бомбардов. - Ведь Иван
Васильевич сказал же вам, что нужно невесту переделать в мать, тогда
играла бы Маргарита Павловна или Настасья
Ивановна...
- Настасья Ивановна?!
- Вы не театральный человек, - с оскорбительной улыбкой
отозвался Бомбардов, но за что оскорблял, не
объяснил.
- Одно только скажите, - пылко заговорил я, - кого они хотели
назначить на роль Анны?
- Натурально, Людмилу Сильвестровну
Пряхину.
Тут почему-то бешенство овладело мною.
- Что-о? Что такое?! Людмилу Сильвестровну?! - Я вскочил из-за
стола. - Да вы смеетесь!
- А что такое? - с веселым любопытством спросил
Бомбардов.

- Сколько ей лет?
- А вот этого, извините, никто не
знает.
- Анне девятнадцать лет! Девятнадцать! Понимаете? Но это даже
не самое главное. А главное то, что она не может
играть!
- Анну-то?
- Не Анну, а вообще ничего не может!
- Позвольте!
- Нет, позвольте! Актриса, которая хотела изобразить плач
угнетенного и обиженного человека и изобразила его так, что кот
спятил и изодрал занавеску, играть ничего не
может.
- Кот - болван, - наслаждаясь моим бешенством, отозвался
Бомбардов, - у него ожирение сердца, миокардит и неврастения. Ведь он
же целыми днями сидит на постели, людей не видит, ну, натурально,
испугался.
- Кот - неврастеник, я согласен! - кричал я. - Но у него
правильное чутье, и он прекрасно понимает сцену. Он услыхал фальшь!
Понимаете, омерзительную фальшь. Он был шокирован! Вообще, что
означала вся эта петрушка?
- Накладка вышла, - пояснил Бомбардов.
- Что значит это слово?
- Накладкой на нашем
языке называется всякая путаница, которая происходит на сцене. Актер
вдруг в тексте ошибается, или занавес не вовремя закроют,
или...
- Понял, понял...
- В данном случае наложили двое - и Августа Авдеевна и
Настасья Ивановна. Первая, пуская вас к Ивану Васильевичу, не
предупредила Настасью Ивановну о том, что вы будете. А вторая, перед
тем как пускать Людмилу Сильвестровну на выход, не проверила, есть ли
кто у Ивана Васильевича. Хотя, конечно, Августа Авдеевна меньше
виновата - Настасья Ивановна за грибами ездила в
магазин...
- Понятно, понятно, - говорил я, стараясь выдавить из себя
мефистофельский смех, - все решительно понятно! Так вот, не может ваша
Людмила Сильвестровна играть.
- Позвольте! Москвичи утверждают, что она играла прекрасно в
свое время...
- Врут ваши москвичи! - вскричал я. - Она изображает плач и
горе, а глаза у нее злятся! Она подтанцовывает и кричит "бабье
лето!", а глаза у нее беспокойные! Она смеется, а у слушателя мурашки
в спине, как будто ему нарзану за рубашку налили! Она не
актриса!
- Однако! Она тридцать лет изучает знаменитую теорию Ивана
Васильевича о воплощении...
- Не знаю этой теории! По-моему, теория ей не
помогла!
- Вы, может быть, скажете, что и Иван Васильевич не
актер?
- А, нет! Нет! Лишь только он показал, как Бахтин закололся,
я ахнул: у него глаза мертвые сделались! Он упал на диван, и я увидел
зарезавшегося. Сколько можно судить по этой краткой сцене, а судить
можно, как можно великого певца узнать по одной фразе, спетой им, он
величайшее явление на сцене! Я только решительно не могу понять, что
он говорит по содержанию пьесы.
- Все мудро говорит!
- Кинжал!!
- Поймите, что лишь только вы сели и открыли тетрадь, он уже
перестал слушать вас. Да, да. Он соображал о том, как распределить
роли, как сделать так, чтобы разместить основоположников, как сделать
так, чтобы они могли разыграть вашу пьесу без ущерба для себя... А вы
выстрелы там какие-то читаете. Я служу в нашем театре десять лет, и
мне говорили, что единственный раз выстрелили в нашем театре в тысяча
девятьсот первом году, и то крайне
неудачно. В пьесе этого... вот забыл... известный автор... ну,
неважно... словом, двое нервных героев ругались между собой из-за
наследства, ругались, ругались, пока один не хлопнул в другого из
револьвера, и то мимо... Ну, пока шли простые репетиции, помощник
изображал выстрел, хлопая в ладоши, а на генеральной выстрелил в
кулисе по-всамделишному. Ну, Настасье Ивановне и сделалось
дурно - она ни разу в жизни не слыхала выстрела, а Людмила
Сильвестровна закатила истерику. И с тех пор выстрелы прекратились. В
пьесе сделали изменение, герой не стрелял, а замахивался лейкой и
кричал "убью тебя, негодяя!" и топал ногами, отчего, по мнению Ивана
Васильевича, пьеса только выиграла. Автор бешено обиделся на театр и
три года не разговаривал с директорами, но Иван Васильевич остался
тверд...

По мере того, как текла хмельная ночь, порывы мои ослабевали,
и я уже не шумно возражал Бомбардову, а больше задавал вопросы. Во
рту горел огонь после соленой красной икры и семги, мы утоляли жажду
чаем. Комната, как молоком, наполнилась дымом, из открытой форточки
била струя морозного воздуха, но она не освежала, а только
холодила.
- Вы скажите мне, скажите, - просил я глухим, слабым
голосом, - зачем же в таком случае, если пьеса никак не расходится у
них, они не хотят, чтобы я отдал ее в другой театр? Зачем она им?
Зачем?
- Хорошенькое дело! Как зачем? Очень интересно нашему театру,
чтобы рядом поставили новую пьесу, да которая, по-видимому, может
иметь успех! С какой стати! Да ведь вы же написали в договоре, что не
отдадите пьесу в другой театр?
Тут у меня перед глазами запрыгали бесчисленные
огненно-зеленые надписи "автор не имеет права" и какое-то слово
"буде"... и хитрые фигурки параграфов, вспомнился кожаный кабинет,
показалось, что запахло духами.
- Будь он проклят! - прохрипел я.
- Кто?!
- Будь он проклят! Гавриил Степанович!
- Орел! - воскликнул Бомбардов, сверкая воспаленными
глазами.
- И ведь какой тихий и все о душе
говорит!..
- Заблуждение, бред, чепуха, отсутствие
наблюдательности! - вскрикивал Бомбардов, глаза его пылали, пылала
папироса, дым валил у него из ноздрей. - Орел, кондор. Он на скале
сидит, видит на сорок километров
кругом. И лишь покажется
точка, шевельнется, он взвивается и вдруг камнем падает вниз!
Жалобный крик, хрипение... и вот уж он взвился в поднебесье,
и жертва у него!
- Вы поэт, черт вас возьми! - хрипел я.
- А вы, - тонко улыбнувшись, шепнул Бомбардов, - злой человек!
Эх, Сергей Леонтьевич, предсказываю вам, трудно вам
придется...
Слова его кольнули меня. Я считал, что я совсем не злой
человек, но тут же вспомнились и слова Ликоспастова о волчьей
улыбке...
- Значит, - зевая, говорил я, - значит, пьеса моя не пойдет?
Значит, все пропало?
Бомбардов пристально поглядел на меня и сказал с неожиданной
для него теплотой в голосе:
- Готовьтесь претерпеть все. Не стану вас обманывать. Она не
пойдет. Разве что чудо...
Приближался осенний, скверный, туманный рассвет за окном. Но,
несмотря на то, что были противные объедки, в блюдечках груды
окурков, я, среди всего этого безобразия, еще раз поднятый какой-то
последней, по-видимому, волной, начал произносить монолог о золотом
коне.
Я хотел изобразить моему слушателю, как сверкают искорки на
золотом крупе коня, как дышит холодом и своим запахом сцена, как
ходит смех по залу... Но главное было не в этом. Раздавив в азарте
блюдечко, я страстно старался убедить Бомбардова в том, что я, лишь
только увидел коня, как сразу понял и сцену, и все ее мельчайшие
тайны. Что, значит, давным-давно, еще, быть может, в детстве, а может
быть, и не родившись, я уже мечтал, я смутно тосковал о ней. И вот
пришел!
- Я новый, - кричал я, - я новый! Я неизбежный, я
пришел!
Тут какие-то колеса поворачивались в горящем мозгу, и
выскакивала Людмила Сильвестровна, взвывала, махала кружевным
платком.
- Не может она играть! - в злобном исступлении хрипел
я. -
Но позвольте!.. Нельзя же.
- Попрошу не противоречить мне, - сурово говорил я, - вы
притерпелись, я же новый, мой взгляд остр и свеж! Я вижу сквозь
нее.
- Однако!
- И никакая те... теория ничего не поможет! А вот там
маленький, курносый, чиновничка играет, руки у него белые, голос
сиплый, но теория ему не нужна, и этот, играющий убийцу в черных
перчатках... не нужна ему теория!

- Аргунин... - глухо донеслось до меня из-за завесы
дыма.
- Не бывает никаких теорий! - окончательно впадая в
самонадеянность, вскрикивал я и даже зубами скрежетал и тут
совершенно неожиданно увидел, что на сером пиджаке у меня большое
масляное пятно с прилипшим кусочком луку. Я растерянно оглянулся. Не
было ночи и в помине. Бомбардов потушил лампу, и в синеве стали
выступать все предметы во всем своем уродстве.
Ночь была съедена, ночь ушла.

Глава 14. ТАИНСТВЕННЫЕ ЧУДОТВОРЦЫ


Удивительно устроена человеческая память. Ведь вот, кажется, и
недавно все это было, а между тем восстановить события стройно и
последовательно нет никакой возможности. Выпали звенья из цепи!
Кой-что вспоминаешь, прямо так и загорится перед глазами, а прочее
раскрошилось, рассыпалось, и только одна труха и какой-то дождик в
памяти. Да, впрочем, труха и есть. Дождик? Дождик? Ну, месяц, стало
быть, который пошел вслед за пьяной ночью, был ноябрь. Ну, тут,
конечно, дождь вперемежку с липким снегом. Ну, вы Москву знаете, надо
полагать? Стало быть, описывать ее нечего. Чрезвычайно нехорошо на ее
улицах в ноябре. И в учреждениях тоже нехорошо. Но это бы еще с
полгоря, худо, когда дома нехорошо. Чем, скажите мне, выводить пятна
с одежды? Я пробовал и так и эдак, и тем и другим. И ведь
удивительная вещь: например, намочишь бензином, и чудный
результат - пятно тает, тает и исчезает. Человек счастлив, ибо ничто
так не мучает, как пятно на одежде. Неаккуратно, нехорошо, портит
нервы. Повесишь пиджак на гвоздик, утром встанешь - пятно на прежнем
месте и пахнет чуть-чуть бензином. То же самое после кипятку, спитого
чаю, одеколону. Вот чертовщина! Начинаешь злиться, дергаться, но
ничего не сделаешь. Нет, видно, кто посадил себе пятно на одежду, так
уж с ним и будет ходить до тех самых пор, пока не сгниет и не будет
сброшен навсегда самый костюм. Мне-то теперь уж все равло - но другим
пожелаю, чтобы их было как можно меньше.
Итак, я выводил пятно и не вывел, потом, помнится, все
лопались шнурки на ботинках, кашлял и ежедневно ходил в "Вестник",
страдал от сырости и бессонницы, а читал как попало и бог знает что.
Обстоятельства же сложились так, что людей возле меня не стало.
Ликоспастов почему-то уехал на Кавказ, приятеля моего, у которого я
похищал револьвер, перевели на службу в Ленинград, а Бомбардов
заболел воспалением почек, и его поместили в лечебницу. Изредка я
ходил его навещать, но ему, конечно, было не до разговоров о театре.
И понимал он, конечно, что как-никак, а после случая с "Черным
снегом" дотрагиваться до этой темы не следует, а до почек можно,
потому что здесь все-таки возможны всякие утешения. Поэтому о почках
и говорили, даже Кли в шуточном плане вспоминали, но было как-то
невесело.
Всякий раз, впрочем, как я видел Бомбардова, я вспоминал о
театре, но находил в себе достаточно воли, чтобы ни о чем его не
спросить. Я поклялся себе вообще не думать о театре, но клятва эта,
конечно, нелепая. Думать запретить нельзя. Но можно запретить
справляться о театре. И это я себе запретил.
А театр как будто умер и совершенно не давал о себе знать.
Никаких известий из него не приходило. От людей, повторяю, удалился.
Ходил в букинистические лавки и по временам сидел на корточках, в
полутьме, роясь в пыльных журналах и, помнится, видел чудесную
картинку... триумфальная арка...
Тем временем дожди прекратились, и совершенно неожиданно
ударил мороз. Окно разделало узором в моей мансарде, и, сидя у окна и
дыша на двугривенный и отпечатывая его на обледеневшей поверхности, я
понял, что писать пьесы и не играть
их - невозможно.
Однако из-под полу по вечерам доносился вальс, один и тот же
(кто-то разучивал его), и вальс этот порождал картинки в коробочке,
довольно странные и редкие. Так, например, мне казалось, что внизу
притон курильщиков опиума, и даже складывалось нечто, что я развязно
мысленно называл - "третьим действием". Именно сизый дым, женщина с
асимметричным лицом, какой-то фрачник, отравленный дымом, и
подкрадывающийся к нему с финским отточенным ножом человек с лимонным
лицом и раскосыми глазами. Удар ножом, поток крови. Бред, как видите!
Чепуха! И куда отнести пьесу, в которой подобное третье
действие? Да я и не записывал
придуманное. Возникает вопрос, конечно, и прежде всего он возникает у
меня самого - почему человек, закопавший самого себя в мансарде,
потерпевший крупную неудачу, да еще и меланхолик (это-то я понимаю,
не беспокойтесь), не сделал вторичной попытки лишить себя
жизни?

Признаюсь прямо: первый опыт вызвал какое-то отвращение к
этому насильственному акту. Это, если говорить обо мне. Но истинная
причина, конечно, не в этом. Всему приходит час. Впрочем, не будем
распространяться на эту тему.
Что касается внешнего мира, то все-таки вовсе отрезаться от
него невозможно, и давал он себя знать потому, что в тот период
времени, когда я получал от Гавриила Степановича то пятьдесят, то сто
рублей, я подписался на три театральных журнала и на "Вечернюю
Москву".
И приходили номера этих журналов более или менее аккуратно.
Просматривая отдел "Театральные новости", я нет-нет да и натыкался на
известия о моих знакомых.
Так, пятнадцатого декабря прочитал:
"Известный писатель Измаил Александрович Бондаревский
заканчивает пьесу "Монмартрские ножи", из жизни эмиграции. Пьеса, по
слухам, будет предоставлена автором Старому Театру".
Семнадцатого я развернул газету и наткнулся на следующее
известие:
"Известный писатель Е. Агап>енов усиленно работает над
комедией "Деверь" по заказу Театра Дружной Когорты".
Двадцать второго было напечатано:
"Драматург Клинкер в беседе с нашим сотрудником поделился
сообщением о пьесе, которую он намерен предоставить Независимому
Театру. Альберт Альбертович сообщил, что пьеса его представляет собою
широко развернутое полотно гражданской войны под Касимовым. Пьеса
называется условно "Приступ".
А дальше как бы град пошел: и двадцать первого, и двадцать
четвертого, и двадцать шестого. Газета - и в ней на третьей полосе
мутноватое изображение молодого человека, с необыкновенно мрачной
головой и как бы бодающего кого-то, и сообщение, что это Прок И. С.
Драма. Кончает третий акт.
Жвенко Онисим. Анбакомов. Четыре, пять актов.
Второго января и я обиделся.
Было напечатано:
"Консультант М.Панин созвал совещание в Независимом Театре
группы драматургов. Тема - сочинение современной
пьесы для Независимого Театра".
Заметка была озаглавлена "Пора, давно пора!", и в ней
выражалось сожаление и укоризна Независимому Театру в том, что он
единств

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.