Жанр: Классика
Огонь. ясность: романы
...ческая и
незнакомая раньше неохота умирать, потребность еще раз обогреться в дождь и
холод, замкнуться в себе наперекор пространству, сохранить свою жизнь,
жить. Я плакал; на щеках я чувствовал свою кровоточащую душу. Я звал на
помощь, затем лежал, задыхаясь, в безутешном ожидании, сторожа даль...
"Носилки!" Я кричу и не слышу себя; но если бы другие услышали!
Это было последнее усилие, и голова моя падает у края этой огромной,
как мир, раны.
Ничего больше нет.
Нет, есть вон тот... Он лежал, вытянувшись, как мертвец. Но вдруг, не
раскрывая глаз, он улыбнулся. Этот, наверное, еще вернется сюда; и что-то
во мне поблагодарило его за это чудо.
И был еще тот, кто умер на моих глазах. Он поднимал руку. Зарытый под
другими, он жил, он звал, он видел лишь этой рукой. На пальце блестело
обручальное кольцо, оно рассказало мне целую историю. Когда его рука,
вздрогнув в последний раз, застыла и превратилась в мертвое растение с
золотым цветком, я почувствовал горечь разлуки. Но их слишком много.
Возможно ли всех оплакивать? Сколько же их на этой равнине? Сколько же их,
сколько в эту минуту? Сердце наше может сразу вместить лишь одно сердце. Не
хватит сил смотреть на все. Хотя говорят: "Есть и другие", - но это только
слова. Тебе не узнать; тебе не узнать.
Холод и бесплодие сошли на тело земли. Ни единого движения, лишь
ветер, насыщенный холодной влагой, да глухие залпы орудий вдали, да вороны,
да мысли, что кружатся в моей голове.
¶x x x§
И вот наконец они неподвижны, те, что вечно шли, те, для кого
пространство было таким необъятным! Бедные руки их, бедные ноги, бедные
спины отдыхают на земле. Наконец-то они успокоились. Снаряды забрызгивают
их грязью, но разрушают уже иные миры. Они же на вечном покое.
Все завершено, все кончено. Здесь, в этом тесном, как колодезь, кругу,
кончился спуск по кругам в бешеные глубины ада, кончились медленные пытки,
и неумолимая усталость, и бури. Мы пришли сюда, потому что нам приказали
идти. Мы сделали то, что нам приказали сделать. Я думаю о том, как прост
будет наш ответ на Страшном суде.
Орудийная стрельба продолжается. По-прежнему, по-прежнему свистят пули
и снаряды, бьющие на много километров. Живые люди, скрытые горизонтом,
составляют одно целое с машинами и ожесточенно борются с пространством. Они
не видят последствий своих выстрелов. Они не знают, что творят. Тебе не
узнать! Тебе не узнать!
Но если обстрел возобновился, значит, возобновился бой. Все эти
сражения, рождающиеся сами собою, продолжаются до бесконечности!..
Одно-единственное сражение - этого недостаточно, это не исчерпывает, это не
имеет смысла. Ничто не кончено, ничто никогда не бывает кончено. Умирают
одни только люди! Никто не понимает громадности событий, и я сам хорошо
знаю, что не вполне сознаю весь тот ужас, среди которого нахожусь.
Вот и вечер, час, когда загораются выстрелы. Горизонты сумрачного дня,
сумрачного вечера и огненной ночи вращаются вокруг моих останков, как
вокруг оси.
Я - как засыпающие, как дети. Слабею, разомлеваю, закрываю глаза. Я
вижу мой дом. Я не хочу умирать, я упрашиваю себя не умирать, открываю
глаза, ищу санитаров, может быть, именно в эту минуту они вспомнили обо
мне... Я вижу мой дом.
Там, наверное, собираются люди, хотят скоротать вечерок, а потом
вернуться в привычную неподвижность комнат и заснуть среди вещей, не
просыпающихся никогда.
Вот и Мари, и другие женщины, они готовят обед; дом теперь - это запах
кухни. Я слышу голос Мари; она стоит, затем садится за стол. Я слышу, как
звякнул прибор, - садясь, она задела скатерть. Затем кто-то подносит к
лампе спичку, приподымает стекло, а Мари встает закрыть ставни. Она
открывает окно. Она наклоняется, руки раскинуты; мгновение она стоит
погруженная в открытую ночь. Она вздрагивает моей дрожью. Рождаясь из тени,
она смотрит вдаль, как и я. Глаза наши встречаются. Это истина: ночь эта -
ее ночь, так же как и моя, одна и та же ночь, а расстояние - ведь это не
есть что-либо осязаемое или реальное; расстояние - ничто. Это полное,
тесное общение - истина.
Где я? Где Мари? И даже - что она такое? Я не знаю. Я не знаю раны
своего тела, могу ли я знать рану сердца?
¶x x x§
Облака в венцах созвездий. Это огненная клетка, это серебряный и
золотой ад. Звездные катаклизмы обрушивают вокруг нас гигантские стены
света. Фантасмагорические дворцы грохочущих молний, с арками из ракет,
возникают и исчезают в чаще бледных лучей.
Бомбардировка непрерывно зажигает в небе свои факелы - она все ближе.
То здесь, то там стрелы молний вонзаются в землю, взрывают ее и пожирают
всякий другой свет. Нечеловеческая армия наступает! Все дороги пространства
забиты ею. Разрывается снаряд оглушительной силы, он освещает окрестность,
и среди нас, защищенных лишь случаем, он ищет, чье бы тело ему растерзать.
Снаряды все падают, падают в ближайшую от нас яму... И среди земных вещей я
еще раз вижу воскресшего человека. Он ползет к этой яме. Он ползет на
животе, сверху белый, снизу черный. Вытянутыми руками цепляясь за землю, он
ползет, длинный и плоский, как лодка; он все еще слышит окрик: "Вперед!" Он
ползет к яме, он ничего не знает и ползет прямо к чудовищной ловушке ямы.
Снаряд попадет в цель. Когти пространства с головокружительной быстротой
вонзятся в его тело, как в спелый плод. Из какого хрупкого вещества сделан
человек! У меня нет голоса крикнуть, чтобы он бежал прочь от этого места,
собрав последние силы; я могу лишь раскрыть рот. Я готов преклониться перед
живучестью этого человека. Ведь один он остался в живых; и, кроме спящего,
которому что-то грезится, у меня никого нет.
Свист!.. Последний удар настигает его; двухцветный червь съеживается
под железной пятой свиста, оборачивается, и я вижу растерянное лицо.
Но нет, не его! Удар света ослепляет меня; все поглотил свет. Я
подымаюсь на воздух, плыву на какой-то непонятной волне, в непонятном
световом кругу. Снаряд... Меня! И я падаю, падаю без конца, фантастически
выпадаю из этого мира, но все же успеваю представить себя в этом зигзаге
молнии, подумать о своем сердце, о своих внутренностях, брошенных на ветер,
услышать голос, что шепотом, издалека-издалека, твердит: Симон Полэн умер
тридцати шести лет.
¶XVI§
DE PROFUNDIS CLAMAVI*
______________
* Из бездны взываю я [к тебе, господи] (лат.).
Я мертв. Я падаю, я лечу вниз, как подбитая птица, ослепленный светом,
стиснутый тьмой. Головокружение давит на внутренности, душит и впивается в
меня. Я низвергаюсь камнем в пустоту, и взгляд мой падает быстрее меня.
Я вижу: в бешеном дыхании бездн, что настигают меня, внизу брезжит
берег моря. Цепляясь за свое тело, я вскользь заметил: этот призрак
песчаной отмели гол, необозрим, затоплен дождем, не по-земному уныл. Сквозь
пласты тумана, плотные и концентрические, создающие облака, глаза мои
нащупывают воду и песок. На берегу я вижу существо, которое бродит в
одиночестве, окутанное покрывалом. Женщина. Я связан с этой женщиной. Она
плачет. Слезы падают на песок, где бушуют воды. И, проваливаясь в
бесконечное, я протянул к ней свои тяжелые руки, страшные крылья моего
падения. Она исчезает на глазах.
Долго нет ничего, и если я падаю, я этого не сознаю. Нет ничего,
только невидимое время да безмерная тщетность дождя над морем.
¶x x x§
Удары света... В глазах моих отблески пламени: сильный свет бьет в
меня. Мне больше не за что держаться... Огонь и вода!
Вначале это борьба огня и воды. Мир, что стремительно вращается в
изогнутых когтях своего пламени, и водные пространства, которые он
отбрасывает облаками. Но вода наконец омрачает вихревую спираль костра и
заступает его место. Под сводом густого мрака, изборожденного молниями, -
торжественные ливни, которые длятся сто тысяч лет. Века веков огонь и вода
наступают друг на друга: огонь во весь рост, легкий, скачками; вода
плоская, ползком, крадучись, расширяет свои очертания и свою поверхность.
Когда вода и огонь друг друга касаются, вода ли шипит и воет или огонь? И
воцаряется покой блистающей равнины, равнины неизмеримого величия. Метеор
зернистых частиц застывает формами, и острова материков высечены бескрайной
рукой воды.
Я больше не одинок и не покинут на древних полях битвы стихий. Возле
этой скалы подобие скалы принимает форму, устремляется вверх, как огонь, и
шевелится. Это первый проблеск мысли. Она отражает пространства, прошлое и
будущее, и ночью, на холме, она - пьедестал светил. Царство животное
завершается двуногим существом, жалким существом, у которого есть облик и
голос, которое таит внутренний мир и в котором невнятно работает сердце!..
Одно существо - одно сердце. Но сердце в оболочке первых людей бьется
только для ужаса. Тот, чей образ возник на поверхности земли, кто волочит
свою душу, как хаос, - различает вдали формы, подобные своей, - и он
различает другого: страшный силуэт, что подстерегает, бродит, поворачивает
голову-ловушку. Мужчина преследует мужчину, чтобы убить, и женщину, чтобы
ранить. Кусать, чтобы пожирать, валить наземь, чтобы обнимать, - украдкой,
в норе темного логова или на глубоком ложе ночи прорывается черная
любовь, - жить единственно для того, чтобы защищать в какой-нибудь пещере
(владеть которой - право сильного) ласкающие головни своего костра, и свои
глаза, и свою грудь, и свой живот.
¶x x x§
Великое спокойствие вокруг меня.
Там и тут собираются люди. Это стаи, человеческие стада с поводырями,
в испарениях рассвета, и в их кругу - дети и женщины, они жмутся друг к
другу, как лани. Я вижу: на востоке, в безмолвии огромной фрески,
расходящиеся полосы утренней зари создают сияние вокруг темных фигур двух
охотников с длинными волосами, всклокоченными и спутанными; они держатся за
руки, стоя на горе.
Людей связывает луч света, который теплится в каждом из них, и свет
подобен свету. Он открывает, что человек одинок, слишком свободен в
пространствах и, невзирая на это, обречен на несчастье, как узник, и что
необходимо объединиться, чтобы быть сильным, быть спокойным, и даже для
того, чтобы выжить.
Ибо люди созданы для того, чтобы прожить свою жизнь, и прожить ее всю,
до конца. Сильнее стихии, напряженнее всех ужасов потребность человека
продлить свое существование, овладеть днями своими и до предела их
исчерпать. Это не только право, но и долг.
Общение гонит ужас и умаляет опасность. Дикий зверь нападает на
одинокого человека и бежит перед содружеством людей. Вокруг огня,
униженного пресмыкающегося бога, - радость тепла и убогое великолепие
отсветов. В ловушке дня - лучшее распределение различных форм труда; в
ловушке ночи - нежность и единообразный сон. Из деловитого оживления
рождается по утрам и вечерам мягкий ропот в долине - песня оброненных
одиноких слов.
Закон, устанавливающий общее благо, называется законом нравственным.
Везде и всегда у нравственности лишь одна эта цель, и если бы на земле
существовал только один человек, она бы не существовала. Она урезывает
вожделения индивидуумов в зависимости от общих интересов. Сама по себе, она
исходит от всех и каждого одновременно; она - и разум, и личное благо. Она
непреложна и естественна, как и тот закон, по которому на наших глазах
чудесно уживаются тьма и свет. Она так проста, что доступна каждому; и
каждому ясно, что это она. Она не исходит из какого-либо идеала, всякий
идеал исходит из нее.
¶x x x§
Катаклизм мироздания снова начинается на земле. Видение мое,
прекрасное, как прекрасный сон, в котором вырисовывалось в лучах
восходящего солнца единство - опора спокойствия людей, - сметается
кошмаром.
Но опустошение, мечущее молнии, не есть нечто хаотическое, как во
времена столкновения юных стихий и познания мира ощупью. Эти трещины в
земле и эти отливы огня обнаруживают симметрию, но это не симметрия
природы, она говорит о дисциплине в разнузданности и об исступлении
мудрости. Она свидетельствует о мысли, о силе воли, о страдании. Людские
массы, разобщенные, насыщенные кровью, устремляются друг на друга потопом.
Одно видение возникает и обрушивается на меня, подбрасывая от земли, на
которой я, верно, распростерт: надвигающееся наводнение. Оно захлестывает
ров со всех сторон. Огонь шипит и воет в войсках, как в воде, огонь
иссякает в источниках человеческих!
¶x x x§
Мне чудится, что я - лежа, скрючившись - защищаюсь от того, что вижу
перед собою, и мне чудится - меня кто-то тянет к себе; и одно мгновение я
даже услышал необычайный призыв, как будто я был в ином месте.
Я ищу людей, поддержки речью, словом. Сколько, бывало, я слышал слов!
Теперь я жажду только одного! Я в стране, где люди зарылись в землю.
Расплющенная равнина под головокружительным небом, которое несется,
населенное светилами иными, чем светила небес, затянутое иными облаками и
вдруг озаряемое светом дня, который не есть день.
Неподалеку виднеется не то гигантское человеческое тело, не то
холмистые поля, расцвеченные незнакомыми цветами: труп взвода или роты. Еще
ближе, у самых моих ног - мерзость черепов. Я видел раны во весь рост
человека! В свежей клоаке, красной - ночью от пожаров, днем от толп, -
спотыкаются пьяные вороны.
Там - слуховое отверстие, через которое наблюдают за окрестностью. Их
пять или шесть дозорных - пленников, погребенных во мраке этой цистерны; в
отдушине - искаженное лицо, шапка перечеркнута красным, как отсветом ада,
взгляд безнадежный и хищный.
Когда их спрашивают, зачем они дерутся, они говорят:
- Чтобы спасти свою родину.
Я блуждаю по ту сторону необъятного поля, где желтые лужи испещрены
черными лужами (кровь пятнает даже грязь), где железный кустарник, а
деревья только тень деревьев; я слышу, как стучат мои зубы. Посреди
зияющего, растерзанного кладбища мертвых и живых - обширное пространство в
развалинах, поверженных на землю, лунных ночью. Это не деревья, это
нагромождение обесцвеченных обломков, похожее на остов деревни. Другие -
мои - проложили своими руками и ногами ненадежные рвы и колеи бедственных
дорог. Глаза их устремлены вдаль, они вглядываются, они принюхиваются.
- Зачем ты дерешься?
- Чтобы спасти свою родину.
Два ответа совпали, схожие между собою, как голоса орудий, схожие, как
похоронный звон.
А я? Я в поисках, это лихорадка, это потребность, это безумие. Я
мечусь, я хотел бы оторвать себя от земли и унестись в истине. Я ищу
различия между теми, кто убивает друг друга, и не могу найти ничего, кроме
сходства. Я не могу освободиться от сходства людей. Оно страшит меня, я
пытаюсь кричать, и у меня вырываются звуки, хаотические и странные, они
отдаются в неизвестности, и я их едва слышу.
Люди не носят одинаковых одежд, но каждое тело - мишень, они говорят
на разных языках, но в каждом из них - человечность, исходящая из одной и
той же простоты. У них одни и те же обиды, одно и то же исступление,
порожденное одними и теми же причинами. Слова их похожи, как стоны, которые
боль вырывает у них, похожи, как та страшная немота, которую скоро выдохнут
их израненные губы. Они похожи друг на друга, как похожи и будут похожи их
раны. Они дерутся лишь потому, что поставлены лицом к лицу. Они идут, один
против другого, к одной общей цели. Во мраке они убивают друг друга, потому
что они подобны.
Эти две половины войны продолжают ночью и днем подстерегать издали
друг друга и у своих ног рыть себе могилы. Они раздавлены границами
неизмеримой глубины, ощетинившимися оружием и ловушками, взрывчатыми,
непроходимыми для жизни. Они разделены всем, что разделяет, - смертью и
мертвецами, героизмом и ненавистью, священными огнями и черными реками,
которые неустанно отбрасывают каждого из них на свои содрогающиеся острова.
И несчастье без конца порождает несчастных.
В этом нет здравого смысла. Нет смысла. Я не принимаю. Я стенаю, я
снова падаю.
Тот же вопрос снова овладевает мною, мучит, преследует, суровый,
упрямый, колючий, как вещь. Почему? Почему? Я как воющий ветер. Я ищу, я
бьюсь в бесконечном отчаянии разума и сердца. Я слушаю. Я помню все.
¶x x x§
Прерывистый, взмахами крыльев невидимого архангела бури, дрожит и
разносится раскат над головами, над массами, которые движутся в бесконечных
темницах или кружат по кругу, чтобы снабдить живым мясом передовые линии.
- Вперед! Так надо! Не спрашивай!
Я вспоминаю. Я хорошо видел, и я вижу хорошо. Разум, душа, воля этих
человеческих масс, поднятых и брошенных друг на друга, - не в них, а вне
их!
¶x x x§
Другие - вдали - думают и желают за них. Другие направляют их руки, и
подталкивают, и тянут их; другие, те, что на расстоянии, в центре
дьявольского круга, в столицах, во дворцах, держат все нити. Есть высший
закон, есть над людьми движущая машина, сильнее людей. Массы - это мощь и
одновременно бессилие, и я вспоминаю, и я отлично знаю, я видел это своими
глазами. Война, это массы - и не они! Почему же я этого не знал, если
видел?
Солдат любой страны, человек, выхваченный наугад из людских масс,
вспомни: нет минуты, когда ты был самим собою. Никогда не перестанешь ты
сгибаться под суровой командой: "Так надо, так надо". Скованный в мирное
время законом неустанного труда, каторгой завода или каторгой канцелярий,
раб инструмента, пера, или таланта, или чего-либо другого, ты с утра до
вечера бьешься в когтях работы, которая едва дает тебе возможность жить, и
отдыхаешь ты только во сне.
Когда наступает война, в которую ты вовлечен, которой ты никогда не
желаешь, - каковы бы ни были твоя страна и твое имя, - страшная
неизбежность хватает тебя и является перед тобою без маски, хищная и
запутанно-сложная.
Тебя реквизируют. Тобой овладевают угрозами, мерами, равносильными
аресту, от которых ничто не может уберечь бедняка. Тебя заключают в
казармы. Тебя раздевают донага и наново облекают в мундир, который тебя
обезличивает; тебе на шею вешают номер. Мундир въедается тебе в шкуру;
муштра тебя обтесывает и откровенно перекраивает. Вокруг тебя вырастают,
тебя оцепляют чужаки, одетые блистательно. Ты узнаешь их: это не чужаки.
Значит, это карнавал, но карнавал жестокий и грозный: это новые хозяева, и
символ их неограниченной власти - золотые галуны на рукаве и кепи. Те, что
рядом с тобой, сами лишь слуги других, облеченных высшей властью, - она
запечатлена на их одеждах. Изо дня в день ты ведешь убогое существование, в
угнетении и унижении, недоедая, недосыпая, и все твое тело, как бичами,
исхлестано окриками твоих сторожей. Каждую минуту насильственно низвергают
тебя в твою ограниченность, за малейшую попытку протеста тебя наказывают
или убивают, по приказанию твоих хозяев. Тебе запрещено говорить, чтобы ты
не сблизился с твоим братом, стоящим рядом с тобою. Вокруг тебя царит
железное молчание. Твоя мысль - одна глубокая боль, дисциплина необходима
для того, чтобы перековать толпу в армию, и механизированный порядок,
невзирая на смутное родство, возникающее порой между тобою и твоим
ближайшим начальником, тебя парализует, чтобы твое тело лучше двигалось в
такт шеренге и полку, куда, уничтожив все, что ты есть, ты входишь уже
подобием мертвеца.
- Они нас собирают, но они нас разъединяют! - кричит голос из
прошлого.
Если некоторые и проскальзывают сквозь ячеи невода, значит, эти трусы
все же люди сильные. Они редки, невзирая на очевидность, как редки сильные.
Ты, единичный человек, обыденный человек, смиренная миллиардная часть
человечества, ты не бежишь ни от чего, и ты идешь до конца событий или до
собственного конца.
Ты будешь раздавлен. Или ты будешь уничтожен на бойне подобными себе,
потому что война - это вы сами, или ты вернешься домой калекой, страшным
незнакомцем, узнать которого можно только по обрывку лица, или ты вернешься
в свой уголок земного шара расслабленным или больным, сохранив лишь свою
жалкую жизнь, без сил, без радости, выбитый из колеи долгим отсутствием, и
ничто никогда не вернет тебе убитого понапрасну времени. Даже избранником
чудесной удачи, даже уцелев при победе, ты будешь побежден. Когда ты снова
впряжешься в ненасытную машину рабочих часов, в кругу своих, из которых
торгаши, в одержимости наживы, успели высосать последние соки, работа
станет тяжелее прежнего, потому что ты будешь расплачиваться за все
неисчислимые последствия войны. Ты, населявший тюрьмы городов или овины,
спеши населить неподвижность полей битв, более обширных, чем площади
столиц, и если ты останешься в живых - плати! Оплачивай славу - не твою -
или разрушения, которые твоими руками произвели другие.
Вдруг - совсем близко от меня, у моего изголовья, как будто я лежу в
комнате на кровати и внезапно проснулся, - из-под земли вырастает
нескладная фигура. Даже в темноте видно, как она обезображена. На уровне
лица тускло светится какое-то странное пятно; по спотыкающимся шагам,
приглушенным черной землей, угадываешь, что обувь пуста. Он не может
говорить, но протягивает тощую руку в обвисших мокрых лохмотьях, и этот
обрубок руки, терзая мысль, как фальшивый аккорд, указывает на то место,
где было сердце. Я вижу это сердце, скрытое в темной плоти, в черной крови
живых: лишь пролитая кровь - красная. Я вижу проникновением, сердцем.
Заговори он, я услышал бы те слова, которые - еще посейчас слышу - падали
капля за каплей: "Ничего не поделаешь. Ничего". Я пытаюсь пошевелиться,
отодвинуться. Но не могу: я скован, как в кошмаре. Если бы он не исчез сам
по себе, я остался бы здесь навсегда, ослепленный его тенью. Он ничего не
сказал, этот человек. Он показал себя, как вещь, он и был вещью. Он ушел.
Быть может, он уничтожился; быть может, он - ушел в смерть, которая для
него не более загадочна, чем жизнь, из которой он вышел, - и я снова
проваливаюсь в самого себя.
Он снова вернулся, чтобы показать мне свое лицо. Вокруг его головы
теперь повязка, я узнаю этот мерзостный венец. Я снова переживаю те минуты,
когда он был тесно прижат ко мне, когда я сдавил его, подставил под снаряд,
когда я почувствовал под руками хруст его костей у самого моего сердца. Это
он!.. Это я!.. Он не подает голоса из тех вечных бездн, где он был мне
братом по немоте и неведению. Крик раскаяния, раздиравший мне горло, рвется
из меня в поисках кого-то другого.
Кого?
Судьба, которая моими руками его убила, не в образе ли она
человеческом?
- Короли! - говорит Термит.
- Начальство, - говорит человек, попавший в ловушку, наголо обритый
германский пленный с шестиугольным лицом каторжника, зеленоватый с головы
до ног.
Короли, величества, сверхчеловеки, осиянные фантастическими именами и
непогрешимые, разве их всех не отменили давно? Неизвестно.
Те, которые правят, невидимы. Видно только то, чего они хотят, и
только то, что они делают с другими.
Почему же они вечно властвуют? Неизвестно. Массы не отдавались им во
власть, они не знают их; они были ими узурпированы, и они в их руках.
Власть их сверхъестественна. Она существует потому, что существовала. Ее
объяснение, ее формула: "Так надо".
Как они овладевают руками, так овладевают и умами и насаждают веру.
- Они говорят тебе, - кричит тот, кого ни один из униженных солдат не
хотел слушать, - они говорят: вот что должно запасть тебе на ум и на
сердце.
Неумолимая религия их обрушилась на всех нас, и она поддерживает то,
что существует, она поддерживает то, что есть.
Я слышу вдруг возле себя предсмертное бормотание, как будто я попал в
шеренгу казнимых; и я снова вижу того, кто, как подстреленный ястреб, бился
на земле, взбухшей от мертвецов. И слова его входят мне в душу крепче, чем
раньше, когда исходили от живого, и ранят ее, как столкновение тьмы и
света:
- Пусть люди не пробуждаются!
- Вера по приказу, как и все остальное, - говорит унтер-офицер
Маркасен; на нем красные штаны, и он мечется вдоль шеренги, подобный жрецу
кровавого бога войны.
Он был прав. Он поймал цепь, когда бросал этот крик истины против
истины. Каждый человек - некая значимая величина, но невежество изолирует,
покорность разъединяет. Каждый бедняк несет в себе века заброшенности и
рабства. Он беззащитная добыча ненависти и ослепления.
Человек из народа, которого я ищу, барахтаясь в путанице, как в грязи,
рабочий, преодолевающий непосильную работу и никогда от нее не
освобождающийся, современный раб, я вижу его, как будто он стоит передо
мною. Он выходит из своей конуры в глубине двора. На нем четырехугольная
шапочка. Серебристая осыпь старости запуталась в его отросшей бороде. Он
ворчит и курит свою закопченную, посапывающую трубку. Он качает головой и
говорит с добродушной и важной улыбкой:
- Война всегда была, значит, она всегда будет.
И люди вокруг него качают головой и думают то же самое в жалком,
одинок
...Поділитися у соцмережах