Жанр: Детская
Рассказы и повести
Аркадий Гайдар.
Рассказы и повести
Бумбараш
Василий Крюков
Военная тайна
Голиков Аркадий из Арзамаса
Голубая чашка
Горячий камень
Дальние страны
Дым в лесу
Жизнь ни во что
Клятва Тимура
Комендант снежной крепости
На графских развалинах
Обыкновенная биография
Прохожий
Пусть светит
Р.В.С.
СКАЗКА ПРО ВОЕННУЮ ТАЙНУ, МАЛЬЧИША-КИБАЛЬЧИША И ЕГО ТВЕРДОЕ СЛОВО
Статьи 1941-го года
Статьи и публицистика
Судьба барабанщика
ТИМУР И ЕГО КОМАНДА
Фронтовые очерки
Четвертый блиндаж
Чук и гек
Школа
Аркадий Гайдар.
Бумбараш
(Талисман)
Повесть
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *
Бумбараш солдатом воевал с Австрией и попал в плен. Вскоре война
окончилась. Пленных разменяли, и поехал Бумбараш домой, в Россию. На десятые
сутки, сидя на крыше товарного вагона, весело подкатил Бумбараш к родному
краю.
Не был Бумбараш дома три года и теперь возвращался с подарками. Вез он
полпуда сахару, три пачки светлого офицерского табаку и четыре новых
полотнища от зеленой солдатской палатки.
Слез Бумбараш на знакомой станции. Кругом шум, гам, болтаются флаги.
Бродят солдаты. Ведут арестованных матросы. Пыхтит кипятильник. Хрипит из
агитбудки облезлый граммофон.
И, стоя на грязном перроне, улыбается какая-то девчонка в кожаной
тужурке, с наганом у пояса и с красной повязкой на рукаве.
Мать честная! Гремит революция!
Очутившись на привокзальной площади, похожей теперь на цыганский табор,
Бумбараш осмотрелся - нет ли среди всей этой прорвы земляков или знакомых.
Он переходил от костра к костру; заглядывал в шалаши, под груженные
всяким барахлом телеги, и наконец за углом кирпичного сарая, возле мусорной
ямы, он натолкнулся на старую дуру - нищенку Бабуниху.
Бабуниха сидела на груде битых кирпичей. В руках она держала кусок
колбасы, на коленях у нее лежал большой ломоть белого хлеба.
"Эге! - подумал изголодавшийся Бумбараш. - Если здесь нищим подают
колбасою, то жизнь у вас, вижу, не совсем плохая".
- Здравствуйте, бабуня, - сказал Бумбараш. - Дай бог на здоровье
доброго аппетиту! Что же вы глаза выпучили, или не признаете?
- Семен Бумбараш, - равнодушно ответила старуха. - Говорили - убит, ан
живой. Что везешь? Подай, Семен, Христа ради... - И старуха протянула
заграбастую руку к его сумке.
- Бог подаст, - отодвигая сумку, ответил Бумбараш. [Ишь ты, как колбасу
в мешок тыркнула.] - Нету там ничего, бабуня. Сами знаете... что у солдата?
Ремень, бритва, шило да мыло. Вы мне скажите, брат Василий жив ли?.. Здоров?
Курнаковы как?.. Иван, Яков?.. Варвара как? Ну, Варька... Гордеева?
- А не подашь, так и бог с тобой, - все так же равнодушно ответила
старуха. - Брат твой по тебе давно панихиду отслужил, а Варвара... Варька
твоя в монастырь не пошла... Лежа-ал бы! - протяжно и сердито добавила
старуха и ткнула пальцем Бумбарашу в грудь - А то нет!.. Поднялся!..
Беспокойный!
- Слушайте, бабуня, - вскидывая сумку, ответил озадаченный Бумбараш, -
помнится мне, что дьячок вам однажды поломал уже ребра, когда вы слезали с
чужого чердака. Но... бог с вами! Я добрый.
И, плюнув, Бумбараш отошел, будучи все же обеспокоен ее непонятными
словами, ибо он уже давно замечал, что эта проклятая Бабуниха вовсе не так
глупа, какой прикидывается.
x x x
До села, до Михеева, оставалось еще двадцать три версты.
Попутчиков не было. Наоборот, оттуда, с запада, подъезжали к станции
все новые и новые подводы с беженцами.
Говорили, что банда полковника Тургачева и полторы сотни казаков идут
напролом через Россошанск, чтобы соединиться с чехами.
Говорили о каком-то бешеном атамане Долгунце, который разбил
Семикрутский спиртзавод, ограбил монастырь, взорвал зачем-то плотину,
затопил каменоломни. Рубит головы направо и налево. И выдает себя за внука
Стеньки Разина.
"Хоть за самого черта! - решил Бумбараш. - А сидеть и ждать мне здесь
нечего".
Верст пять он прокатил на грузовой машине, которая помчалась в
Россошанск забирать позабытые бочонки с бензином.
У опушки, на перекрестке, он выбросил сумку и выскочил сам.
Подпрыгивая на ухабах, отчаянная машина рванула дальше, а Бумбараш
остался один перед тем самым веселым лесом, который с детства был им исхожен
вдоль и поперек и который сейчас показался ему угрюмым и незнакомым.
Он прислушался. Где-то очень-очень далеко грохали орудия.
"А плевал я на красных, на белых и на зеленых!" - решил Бумбараш и,
стараясь думать о том, что он скоро будет дома, зашагал по притихшей лесной
дороге.
x x x
Смеркалось, а Бумбараш прошел всего только полпути. Но он не
беспокоился, так как знал, что уже неподалеку должна стоять изба кордонного
сторожа.
Навстречу Бумбарашу мчалась подвода. Лошадь неслась галопом. Мужик
правил. На возу сидели две бабы.
Бумбараш, выскочив из-за кустарника, закричал им, чтобы они
остановились. Но тут та баба, что была помоложе - рыжеволосая, без платка, -
вскинула ружье-двустволку и не раздумывая выстрелила.
Заряд дроби со свистом пронесся над головой Бумбараша. И Бумбараш с
проклятием отскочил за ствол дерева.
"Это не наши! - решил он, когда телега скрылась за поворотом. - Нашей
бабе куда!.. Вот проклятый характер! Это, наверно, с Мантуровских
каменоломен. Ишь ты, чертовка!.. Стреляет!"
Сумка натерла плечо, он вспотел, устал и проголодался. Он поднял палку
и свернул с дороги. Кордонная изба была рядом.
Миновав кустарник, он прошел через огород. Было тихо, и собаки не
лаяли. Бумбараш кашлянул и постучал о деревянный сруб колодца. Никто не
откликался.
Он подошел к крыльцу. Перед крыльцом валялась разбитая стеклянная
лампа, и трава пахла теплым керосином. Дверь была распахнута настежь.
Откуда-то из-за сарая с жалобным визгом вылетел черный лохматый щенок
и, кувыркаясь, подпрыгивая, кинулся Бумбарашу под ноги.
- Эк обрадовался! Эк завертелся! Да стой же ты, дурак! Ну, чего
пляшешь?
Бумбараш вошел в избу. Изба была пуста. Видно было, что покинули ее
совсем недавно и что хозяева собирались наспех.
В углу валялась разорванная перина. По полу были разбросаны листы
газет, книги; на столе лежала опрокинутая чернильница. Вся глиняная посуда в
беспорядке была свалена в кучу. Печь была еще теплая, и на шестке стояла
подернувшаяся салом миска со щами.
Бумбараш постоял, раздумывая, не лучше ли будет убраться отсюда
подальше.
Он заглянул в окно. Ночь надвигалась быстро, и небо заложили тучи. Он
отодвинул заслонку печки. Там торчала позабытая крынка топленого молока.
Тогда Бумбараш сбросил сумку и скинул шинель.
- Ну, ты, черный! - сказал он, подталкивая собачонку носком рыжего
сапога. - Раз хозяев нет, будем хозяйничать сами.
Он вынул из сумки ковригу хлеба, достал крынку молока и поставил на
стол миску со щами. Ложка у него была своя - серая, алюминиевая, вылитая из
головки шрапнельного снаряда.
- Ну, ты, черный! - пробормотал он, кидая собачонке кусок размоченного
в молоке хлеба. - Мы ни к кому не лезем, и к нам пусть никто не лезет тоже.
По крыше застучал дождь. Бумбараш захлопнул окно, запер на задвижку
дверь. Лег на рваную перину. Положил сумку под голову. Накрылся шинелью и
тотчас же уснул.
Черная собачонка вытащила из-под печки рваный башмак. Потрепала его
зубами, поворчала, уронила кочергу, испугалась и притихла, свернувшись у
Бумбараша в ногах.
x x x
Вероятно, потому, что в избе было тепло и тихо, потому, что не мозолило
бока жесткими досками вагонных нар и его не трясло, не дергало, не осыпало
пылью и не обжигало искрами паровозных топок, спал Бумбараш очень крепко.
И, когда наконец его разбудил собачий лай и быстрый стук в окошко, он
вскочил как ошалелый.
- Что надо? - заорал он таким голосом, как будто был здесь хозяином и
его сон потревожил назойливый нищий или непрошеный бродяга.
- Командир здесь? - раздался из-за окна нетерпеливый скрипучий голос.
- Здесь! Как же! - злобно ответил Бумбараш. - Что надо?
- Бумагу возьми! - и чья-то рука протянулась к окошку.
- Какую еще бумагу?
- А черт вас знает, какую еще бумагу! Приказано передать - и все дело!
- Давай, чтоб ты провалился! - нехотя ответил Бумбараш и, просунув руку
в фортку, получил измятый шершавый пакет. - Давай! Да проваливай!
- "Проваливай"! - передразнил его обиженный голос.
Потом затарахтела телега, и уже издалека Бумбараш услышал:
- Я вот скажу ему, что ты пьяный нарезался, лежишь и дрыхнешь. Я все
расскажу!
Бумбараш повертел пакет. Но ни свечки, ни лампы в избе не было.
- Носит вас по ночам! Не дадут человеку и выспаться! - проворчал
Бумбараш и цыкнул на собачонку, чтобы не гавкала.
Он зевнул, потянулся, по солдатской привычке сунул пакет за обшлаг
рукава шинели и снова завалился спать. Долго ворочался он, но теперь ему не
спалось.
В окошке уже брезжил рассвет, а вставать Бумбарашу не хотелось.
Он потянулся за махоркой, закурил, услышал, как под крышей застрекотали
сороки. И вдруг, как-то разом, очнулся. Он вспомнил, что до родного села, до
Михеева, осталось всего-навсего только десять коротких верст.
Он вскочил, сполоснул голову возле дождевой кадки и снял со стены
осколок зеркала.
Лицо свое ему не понравилось. Нос был обветренный, красный, щеки
шершавые и заросшие бурой щетиной. Кроме того, под левым глазом еще не
разошелся синяк. Это кованым каблуком ему подсадил в темноте отпускной
артиллерист, пробиравшийся через головы спящих к двери вагона.
- Морда такая, что волков пугать, - сознался Бумбараш. - А уезжал...
провожали... Эх, не то было...
Он утешил себя тем, что придет домой, выкупается, побреется и наденет
синие диагоналевые пиджак и брюки - те, что купил он, когда сватался к
Вареньке, как раз перед войной.
По привычке Бумбараш пошарил главами, не осталось ли в покинутой избе
чего-нибудь такого, что могло бы ему пригодиться. Забрал для раскурки лист
газетной бумаги, вынул из кочерги палку и вышел на дорогу.
"Изба, - думал он, - раз. Жениться - два. Лошадь с братом поделить -
три. А земля будет. Земли нынче много. Революция".
Занятый своими мыслями, он быстро отсчитывал версты, не обращая
внимания на черную собачонку, которая бежала за ним следом, тыча носом в
бахромчатую полу его пропахшей [дымом] шинели. Чему-то иногда улыбался. И
что-то веселое бормотал.
Часа через два он вышел из лесу и остановился перед мельничной
плотиной.
На кудрявых холмах, в дымке утреннего тумана, раскинулось село Михеево.
- Будьте здоровы! - приподымая серую папаху, поклонился Бумбараш. -
Провожали - плакали. Не виделись долго. Чем-то теперь встретите?
С любопытством осматривал Бумбараш знакомые улицы.
Мост через ручей провалился. Против трактира - новый колодец. У
Полуваловых перед избой раскинулся большой палисадник, а сарай и заборы
новые... На месте Фенькиной избы осталась одна закопченная труба - значит,
погорела.
Акации под церковной оградой, где часто сидел он когда-то с Варенькой,
сплошной стеной раздались вширь.
Бумбараш завернул за угол и [вытаращив глаза] остановился. Что такое?
Вот он, пожарный сарай. Вот она, изба Курнаковых. Вот он и братнин дом со
старой липой под окнами. Однако справа, рядом с братниным домом, ничего не
было.
Перед самой войной Бумбараш затеял раздел и начал строиться. Он
поставил пятистенный сруб и подвел его уже под крышу. Уходя в солдаты,
Бумбараш наказал брату, чтобы тот забил окна, двери, сохранил гвозди,
кирпич, стекла и присматривал, чтобы тес не растащили.
А сейчас не только тесу, но и самого сруба на месте не было. Да что там
сруба - даже того места! Как провалилось! И все кругом было засажено
картошкой.
Сердце вздрогнуло у Бумбараша, он покраснел и, не зная, что думать,
прибавил шагу.
Он распахнул дверь в избу и столкнулся с женой брата - Серафимой.
Серафима дико взвизгнула, уронила ведра и отскочила к окну.
- Семен! - пробормотала она. - Господи помилуй! Семен! - И она крепко
вцепилась рукой в скалку для теста, точно собираясь оглоушить Бумбараша.
Бумбараш попятился к порогу и наткнулся на подоспевшего брата Василия.
- Что это? Постой! Куда прешь? - закричал Василий и схватил Бумбараша
за плечи.
Бумбараш рванулся и отшвырнул Василия в угол.
- Чего кидаешься? - сердито спросил он. - Протри глаза тряпкой.
Здравствуйте!
- Семен! Вон оно что! - пробормотал, откашливаясь, Василий. - А я,
брат, тебя не того... Серафима! - заорал он на оцепеневшую бабу. - Уйми
ребят... Что же ты стоишь, как колода! Не видишь, что брат Семен приехал!
- Так тебя разве не убили? - сморщив веснушчатое лицо, плаксивым
голосом спросила Серафима и подошла к Бумбарашу обниматься.
- На полвершка промахнулись! - огрызнулся Бумбараш. - Одна орет, другой
- за шиворот. Ты бы еще с топором выскочил!
- Нет, ты... не подумай! - сдерживая кашель и торопливо отыскивая
что-то за зеркалом, оправдывался Василий. - Серафима, куда письмо задевали?
Говорил я тебе - спрячь. Голову оторву, если пропало.
- В комоде оно. От ребят схоронила. А то недавно Мишка квитанцию на
лампе сжег... У-у, проклятый! - выругалась она и треснула притихшего
толстопузого мальчишку по затылку.
- Нет, ты не подумай, - торопился [оправдываться] Василий. - Тут не то
что я... а кто хочешь!.. Мне староста... Как раз Гаврила Никитич, - сам
письмо принес. Смотрю - печать казенная. "Что же, - спрашиваю я, - за
письмо?" - "А то, что брат твой Семен, царство ему небесное, значит... на
поле битвы..."
- Как так на поле битвы! - возмутился Бумбараш. - Быть этого не
может...
- А вот и может! - протягивая Бумбарашу листок, сердито сказала
Серафима. - Да ты полегче хватай! Бумага тонкая - гляди, изорвешь.
И точно: канцелярия 7-й роты 120-го Белгородского полка сообщала о том,
что рядовой Семен Бумбараш в ночь на восемнадцатое мая убит и похоронен в
братской могиле.
- Быть этого не может! - упрямо повторил Бумбараш. - Я - живой.
- Сами видим, что живой, - забирая письмо, всхлипнула Серафима. - У
меня, как я глянула, в глазах помутилось.
- Избу мою продали? - не глядя на брата, спросил Бумбараш. - Поспешили?
Василий кашлянул и молча развел руками.
- Чего же поспешили? - вступилась Серафима. - Раз убит, то жди не жди -
все равно мертвый. Да и за что продали! Нынче деньги какие? Солома. Гавриле
Полувалову и продали. Баню новую он ставил... сарай... Варька-то Гордеева за
него замуж вышла. Поплакала, поплакала да и вышла.
Бумбараш быстро отвернулся к окошку и полез в карман за табаком.
- О чем плакала? - помолчав немного, хрипло спросил он сквозь зубы.
- Известно о чем! О тебе плакала... А когда панихиду справляли, так и
вовсе ревмя ревела.
- Так вы и панихиду по мне отмахали? Весело!
- А то как же, - обидчиво ответила Серафима. - Что мы - хуже людей, что
ли? Порядок знаем.
- Вот он где у меня сидит, этот порядок! - показывая себе на шею,
вздохнул Бумбараш. И, глянув на свои заплатанные штаны цвета навозной жижи,
он спросил:
- Костюм мой... пиджак синий... брюки - надо думать, тоже продали?
- Зачем продали, - нехотя ответила Серафима. - Я его к пасхе Василию
обкоротила. Да и то сказать... материал - дрянь. Одна слава, что диагональ,
а раз постирала - он и вылинял. Говорила я тебе тогда: купи костюм серый, а
ты - синий да синий. Вот тебе и синий!
Бумбараш достал пару белья, кусок мыла. Ребятишки с любопытством
поглядывали на его сумку.
Он дал им по куску сахару, и они тотчас же молча один за другим
повылетали за дверь.
Бумбараш вышел во двор и мимоходом заглянул в сарай. Там вместо
знакомого Бурого коня стояла понурая, вислоухая кобылка.
"А где Бурый?" - хотел было спросить он, но раздумал, махнул рукой и
прямо через огороды пошел на спуск к речке.
x x x
Когда Бумбараш вернулся, то уже пыхтел самовар, шипела на сковородке
жирная яичница, на столе в голубой миске подрагивал коровий студень и стояла
большая пузатая бутылка с самогонкой.
Изба была прибрана. Серафима приоделась.
Умытые ребятишки весело болтали ногами, усевшись на кровати. И только
тот самый Мишка, который сжег квитанцию, как завороженный стоял в углу и не
спускал глаз с подвешенной на гвоздь Бумбарашевой сумки.
Вошел причесанный и подпоясанный Василий. Он держал нож и кусок
посоленного свиного сала.
Как-никак, а брата нужно было встретить не хуже, чем у людей. И
Серафима порядок знала.
В окошки уже заглядывали любопытные. В избу собирались соседи. А так
как делить им с Бумбарашем было нечего, то все ему были рады. Да к тому же
каждому было интересно, как же братья теперь будут рассчитываться.
- А я смотрю, кто это прет? Да прямо в сени, да прямо в избу, -
торопилась рассказать Серафима. - "Господи, думаю, что за напасть!" Мы и
панихиду отслужили, и поминки справили... Мишка недавно нашел где-то за
комодом фотографию и спрашивает: "Маманька, кто это?" - "А это, говорю, твой
покойный дядя Семен. Ты же, паршивец, весь портрет измуслякал и карандашом
исчиркал!"
- Будет тебе крутиться! - сказал жене Василий и взялся за бутылку. -
Как, значит, вернулся брат Семен в здравом благополучии, то за это и выпьем.
А тому писарю, что бумагу писал, башку расколотить мало. Замутил, запутал,
бумаге цена копейка, а теперь сами видите - вота, разделывайся как хочешь!
- Бумага казенная, - с беспокойством вставила Серафима. - На бумагу
тоже зря валить нечего.
Самогон обжег Бумбарашу горло. Не пил он давно, и хмель быстро ударил
ему в голову.
Он отвалил на блюдце две полные пригоршни сахару и распечатал пачку
светлого табаку.
Бабы охнули и зазвенели стаканами. Мужики крякнули и полезли в карманы
за бумагой.
В избе стало шумно и дымно.
А тут еще распахнулась дверь, вошел поп с дьячком и прямо от порога
рявкнул благодарственный молебен о благополучном Бумбараша возвращении.
- Варька Гордеева мимо окон в лавку пробежала... - раздвигая табуретки
и освобождая священнику место, вполголоса сообщила Серафима. - Сама бежит, а
глазами на окна зырк... зырк...
- А мне что? - не поворачиваясь, спросил Бумбараш и продолжал слушать
рассказ деда Николая {отца Серафимы. - Ред.}, который ездил на базар в
Семикрутово и видел, как атаман Долгунец разгонял мужской монастырь.
- ...Выстроил, значит, Долгунец монахов в линию и командует: "По
порядку номеров рассчитайся!" Они, конечно, монахи, к расчету непривычны,
потому что не солдаты... а дело божье. К тому же оробели, стоят и не
считаются... "Ах, вон что! Арихметику не знаете? Так я вас сейчас выучу!
Васька, тащи сюда ведерко с дегтем!"
На что ему этот деготь нужен был - не знаю. Однако как только монахи
услыхали, ну, думают, уж конечно, не для чего-либо хорошего. Догадались, что
с них надо, и стали выкликаться.
В аккурат сто двадцать человек вышло. Это окромя старых и убогих. Тех
он еще раньше взашей гнать велел.
"Ну, говорит, Васька, вот тебе славное воинство. Дай ты им по берданке.
Да чтобы за три дня они у тебя и штыком, и курком, и бонбою упражнялись. А
на четвертый день ударим в бой!"
Те, конечно, как услыхали такое, сразу и псалом царю Давиду затянули -
и в ноги. Только двое вышли. Один россошанский - булочника Федотова сын.
Морда - как тыква, сапогом волка зашибить может. Он еще, помнится, до
монашества квашню с тестом пуда на три мировому судье на голову надел... А
другой - тощий такой, лицо господское, видать - не из наших.
Долгунец велит: "А подайте им коней!" Гаврилка как сел, так и конь под
ним аж придыхнул. А другой подобрал рясу да как скочит в седло, чуть только
стремя коснулся.
Тогда Долгунец и говорит: "Васька, таких нам надо! Выдай им снаряжение,
а рясы пусть не снимают... А вы, божьи молители, - это он на остальных, -
поднимайтесь да скачите отсюда куда глаза глядят. Кого на дороге встречу -
трогать не буду. А если кого другой раз в монастыре застану - на колокольню
загоню и велю прыгать... Васька, вынь часы, сядь у пулемета. И как пройдет
три минуты пять секунд - дуй вовсю по тем, кто не ускачет".
А Васька - скаженный такой, проворный, как сатана, - часы вынул да
шасть к пулемету.
Так что было-то! Как рванули табуном монахи. До часовни Николы Спаса
одним духом домчали, а там за угол да врассыпную...
Монахов Бумбараш и сам недолюбливал. И рассказ этот ему понравился.
Однако он не мог понять, что же этому Долгунцу надо и за кого он воюет.
- Натуральный разбойник! - объяснил Бумбарашу священник. - Бога нет,
совести нет. Белых ему не надо, на красных он в обиде. Разбойник, и повадки
все разбойничьи. Заскочил в усадьбу к семикрутовскому управляющему. Обобрал
все дочиста, а самого-то с женою, с Дарьей Михайловной, в одном исподнем
оставил и говорит: "Изгоняю вас, как господь Адама и Еву из рая. Идите и
добывайте в поте лица хлеб свой насущный... Васька, стань у врат, как
архангел, и проводи с честью". Васька, конечно, - тьфу, мерзость! - шинель
крылами растопырил и машет, и машет и пляшет, а сам поет матерное. В одной
руке у него пистолет, в другой - сабля. Ну те, конечно, - что будешь делать?
- так в исподнем и пошли.
- У Адама и Евы хоть вид был! - вставил охмелевший дед Николай. - А это
же люди в теле. Срамота!
И этот рассказ Бумбарашу понравился, однако он опять-таки не понял,
куда этот Долгунец гнет и что ему надо. Мимо окон рысцой проскакали пятеро
всадников. Одежа вольная, сабель нет, но за плечами винтовки.
- Это красавинские... - объяснил Бумбарашу священник. - Самоохрана
называется. Молодцы парни! И у нас тоже есть. Гаврила Полувалов за главного.
К нему, должно, и поехали.
- Руки и ноги им поотрывать надо! - неожиданно выкрикнул охмелевший дед
Николай. - Ишь что сукины дети затеяли...
- Молчал бы, старый пес!.. - огрызнулся кто-то.
- А что молчать? - поддержал деда щуплый, кривой на один глаз дьячок. -
Да и вы-то, батюшка: говорить говорите, а к чему это - неизвестно. Наше дело
- раздувай кадило и звони к обедне. Помилуй, мол, нас, господи. А вы вон
что!
Надвигалась ссора. В избе переглянулись. Василий поспешно взялся за
бутылку. Звякнули стаканы. Кругом зачихали, закашляли. Разговор оборвался.
- Яшка Курнаков идет, - пробормотала Серафима. - Принесло черта...
Быстро в избу вошел высокий парень в заплатанной голубой рубашке. На
нем были потертые галифе, заправленные в сапоги. Смуглое, как у цыгана, лицо
его было выбрито. Кепка сдвинута на затылок. Левая рука наспех завязана
тряпицей.
- Семка! - засмеялся он и крепко обнял Бумбараша. - Ах, ты черт
бессмертный! А я сижу наверху, крышу перебираю. Идет Варька. Я смотрю на
нее. "Семен, говорит, вернулся". Я ей: "Что ты, дура!.." Она - креститься. Я
рванулся. А крыша, дрянь, гниль, как подо мной хрустнет, так я на чердак
пролетел.
Мать из избы выскочила.
- Что ты, - кричит, - дьявол! Потолок проломишь...
Я схватил тряпку, замотал руку да сюда...
- Эк тебя задергало! - сердито сказала Серафима. - Батюшке локтем в ухо
заехал. Да не тряси стол-то! Еще самовар опрокинешь...
Священник, и без этого обиженный грубыми словами кривого дьячка,
поднялся, перекрестился, и за ним один по одному поднялись и остальные.
Когда изба опустела, Яшка Курнаков схватил Бумбараша за руку и потащил
во двор. Мимо огорода прошли они к обрыву над рекой. Там, в копне на
лужайке, где еще мальчишками прятались, поедая ворованный горох, огурцы и
морковку, остановились они и сели.
x x x
Бумбараш рассказывал про свои беды, а Яшка его утешал:
- Придет пора - будет жена, будет изба! Дворец построим с балконом, с
фонтанами! А Варьке голову ты не путай - раз отрублено, значит, отрезано. За
тебя она теперь не пойдет. А чуть что Гаврилка узнает, он ее живо скрутит.
Он теперь в силе. Видал, верховые к нему поскакали?
- Охрана?
- Банду собирают. Я все вижу. Это только одна комедия, что охрана. На
прошлой неделе под мостом в овраге упродкомиссара нашли: лежит - пуля в
спину. Недавно у мельницы Ваську Куликова, матроса, из воды мертвого
вытащили, мне и то ночью через окно кто-то из винтовки как саданет! Пуля
мимо башки жикнула! Посуду на полке - вдрызг, и через стену - навылет. Скоро
хлебную разверстку сдавать. Ну вот и заворочались.
- А красные что? Они где заняты?
- А у красных своя беда. На Дону - Корнилов. Под Казанью - чехи.
Яшка зажмурился. Точно подыскивая трудные слова, он облизал губы,
пощелкал пальцем и вдруг напрямик предложил:
- Знаешь, Семен! Давай, друг, двинем в тобой в Красную Армию.
- Еще что! - с недоумением взглянул на Яшку озадаченный Бумбараш. - Да
ты, парень, в уме ли?
- А чего дожидаться? - быстро заговорил Яшка. - Ну, ладно, не сейчас.
Ты отдохни дней пяток-неделю. А потом возьмем да и двинем. Нас тут еще
трое-четверо наберется: Кудрявцев Володька, Шурка Плюснин, Башмаковы братья.
Я уже все надумал. У Шурки берданка есть. У меня бомба спрятана - тут на
станции братишка у одного солдата за бутылку молока выменял. Ему рыбу
глушить, а я забрал... Ночью подберемся, охрану разоружим, да и айда с
винтовками.
От таких сумасшедших слов у Бумбараша даже хмель из головы вылетел. Он
поглядел на Яшку - не смеется ли? Но Яшка теперь не смеялся. Смуглое лицо
его горело и нахмуренный лоб был влажен.
- Так... так... - растерянно пробормотал Бумбараш. - Это, значит, из
квашни да в печь, из горшка да в миску. Жарили меня, парили, а теперь -
кушайте на здоровье! Да за каким чертом мне все это сдалось?
- Как - за чертом? Чехи прут! Белые лезут! Значит, сидеть и дожидаться?
- И Яшка недоуменно дернул плечами.
- Мне ничего этого не надо, - упрямо ответил Бумбараш. - Я жить хочу...
- Он жить хочет! - хлопнув руками о свои колени, воскликнул Яшка. -
Видали умника! Он жить хочет! Ему жена, изба, курятина, поросятина. А нам,
видите ли, помирать охота. Прямо хоть сейчас копай могилы - сами с песнями
прыгать будем... Жить всем охота. Гаврилке Полувалову тоже! Да еще как жить!
Чтобы нам вершки, а ему корешки. А ты давай, чтобы жить было всем весело!
- Не будет этого никогда, - хмуро ответил Бумбараш. - Как это - чтобы
всем? Не было этого и не будет.
- Да будет, будет! - почти крикнул Яшка и рассмеялся. - Я тебе говорю -
дворец построим, с фонтанами. На балконе чай с лимоном пить будешь. Жену
тебе сосватаем... Красавицу! Надоест по-русски - по-немецки с ней говорить
будешь. Ты, поди, в плену наловчился. Подойдешь и скажешь... как это там
по-ихнему? Тлям... Блям. Флям: "Дай-ка я тебя, Машенька, поцелую"... Как -
не будет? Погоди, дай срок, все будет.
Яшка умолк. Цыганское лицо его вдруг покривилось, как будто бы в рот
ему попало что-то горькое. Он тронул Бумбараша за рукав и сказал:
- Позавчера на кордоне сторожа Андрея Алексеевича убить хотели. Не
успели. В окно выпрыгнул. Ты мимо сторожки проходил, не заглянул ли?
- Заглянул, - ответил Бумбараш. - Изба брошена. Пусто!
Он хотел было рассказать о ночном случае, но запнулся и почему-то не
сказал.
- Значит, скрылся... - задумчиво проговорил Яшка. - А оставаться ему
там нельзя было. Он партийный...
Яшка хотел что-то добавить, но тоже запнулся И смолчал. Разговор после
этого не вязался.
- Ты подумай все-таки! - посоветовал Яшка. - Сам увидишь: как ни
вихляй, а выбирать надо. А к Варьке смотри не ходи, как друг советую. Да! -
Яшка виновато замялся. - Ты смотри, конечно, не того... помалкивай...
- Мое дело - сторона, - ответил огорченный Бумбараш. - Я разве против?
Я только говорю - сторона, мол, мое дело.
- "Сторона ль моя сторонушка! Э-эх, широ-окая, раздо-ольная..." -
укоризненно покачивая головой, потихоньку пропел Яшка. - Ну вставай,
пролетарий! - опять рассмеявшись, скомандовал он [самому себе] и одним
толчком вскочил с травы на ноги.
x x x
Однако Бумбараш Яшкиного совета не послушался и в тот же вечер попер к
Вареньке.
Вернувшись домой, чтобы отряхнуться от невеселых мыслей, он допил
оставшиеся полбутылки самогона. После этого он сразу повеселел, подобрел,
роздал ребятишкам еще по куску сахару, которые, впрочем, Серафима тотчас же
у всех поотнимала, и подумал, что вовсе ничего плохого в том, что он зайдет
к Вареньке, не будет. Он даже может зайти и не к ней, а к Гаврилке
Полувалову. Дружбы у них меж собой, правда, не было, однако же были они
почти соседи да и в солдаты призывались вместе. Только Бумбараш скоро попал
в маршевую, а Гаврилке повезло, и он зацепился младшим писарем при воинском
начальнике.
Бумбараш побрился, оцарапал щеку, потер палец о печку, замазал мелом
синяк под глазом и, почистив веником сапоги, вышел на улицу.
У ворот полуваловского дома хрустели овсом оседланные кони. Бумбараш
заколебался: не подождать ли, пока эта кавалерия уедет восвояси? Но, услыхав
через дверь знакомый Варенькин голос, он привычным жестом провел рукой по
ремню, одернул гимнастерку и вошел на крыльцо.
В избе за столом сидели шестеро. В углу под образами стояли винтовки,
на стене висела ободранная полицейская шашка - должно быть, Гаврилкина.
"Эк его разнесло! - подумал Бумбараш. - А усы-то отпустил, как у
казака".
Увидав Бумбараша, Варенька, которая раздувала Гаврилкиным сапогом
ведерный самовар, не сдержавшись, вскрикнула и быстро закрыла глаза ладонью,
притворившись, что искра попала ей в лицо.
Гаврила Полувалов посмотрел на нее искоса. Обмануть его было трудно.
Однако он не моргнул и глазом.
- Заходи, коли вошел! - предложил он. - Что же стоишь? Садись. Пей чай
- вино выпили.
Варенька вытерла сапог тряпкой, подала его мужу. С Бумбарашем
поздоровалась, но в лицо ему не посмотрела.
"Похудела! Похорошела! Эх, золото!" - не чувствуя к Вареньке никакой
злобы, подумал Бумбараш.
Но молчать и глядеть на нее было неудобно. И он нехотя стал отвечать на
вопросы, где был, как жил, что видел и как вернулся.
- Лучше было тебе и вовсе не ворочаться, - сказал Полувалов. - Такой
вокруг развал, разгром, что и глядеть тошно. - И, пытливо уставившись на
Бумбараша, он спросил! - С Яшкой Курнаковым видался? Он, собачья душа,
поди-ка, тебе все уже расписал?
- Что Яшка! - уклончиво ответил Бумбараш. - Я и сам все вижу.
- А что ты видишь? - насторожившись, спросил Полувалов. - Варвара,
глянь-ка там за шкафом, не осталось ли чего в бутылке? Дай-ка, мы с ним за
встречу выпьем.
Пить Бумбараш уже не хотел, но, чтобы задержаться в избе подольше, он
выпил.
Красавинские охранники, не разгадав еще, что Бумбараш за человек и как
при нем держаться, сидели молча.
- Дак что же ты видишь? - продолжал Полувалов. - Говори, послушаем.
Мы-то тут ходим, тычемся носом, как слепые. А тебе со стороны, может, и
виднее...
- Что Яшка! - опять уклонился от вопроса осторожный Бумбараш. - У Яшки
- свое, а у тебя - свое.
- Что же это у меня за "свое"? - враждебно спросил Полувалов, отыскав в
словах Бумбараша вовсе не тот смысл, что Бумбараш вкладывал. - Что мне
"свое"? Своего мне и так хватит. Я за всех вас, подлецы, стараюсь... У-у,
погань! - скрипнув зубами, пробормотал он и смачно сплюнул, вероятно, опять
вспомнив ненавистного Яшку.
"Нет, ты не слепой тычешься! - глянув на перекосившееся Гаврилкино лицо
и вспомнив рассказ Яшки о пуле, пробившей окошко, подумал Бумбараш. - Таким
слепцам на пустой дороге не попадайся!"
- Гаврила Петрович! - закричал снаружи бабий голос. - Беги-ка скорей в
волсовет, там какая-то бумага пришла. Тебя ищут.
- Пропасти на них нет! То-то Гаврила Петрович да Гаврила Петрович! А
чуть что - все в кусты! А в ответе опять один Гаврила Петрович... Идем! -
поднимаясь с лавки, сказал он Бумбарашу. - Теперь не дождешься... я долго...
- И, пропустив Бумбараша в сени, он, обернувшись к охранникам, сказал
вполголоса: - А вы подождите. Что там за бумага? Я - скоро.
x x x
Только что Полувалов скрылся за углом, как Бумбараш быстро шмыгнул
через калитку во двор, а оттуда - через коровник в сад, что раскинулся над
оврагом.
Ждать ему пришлось недолго. Варенька стояла рядом и с испугом глядела
ему в лицо.
- Ты что, Семен? - вздрагивающим шепотом спросила она. - Ты уходи.
- Сейчас уйду, - сжимая ее похолодевшую руку, ответил Бумбараш. - Как
живешь, Варенька?
- Как видишь! Так тебя не убили?..
- Бог миловал. Да, смотрю, напрасно... Горько мне, Варенька! Что же ты
поторопилась?
- Я не торопилась. А что было делать? Изба сгорела. Мать на пожаре
бревном зашибло... Тебя убили... Господи, да кто же это такое придумал, что
тебя убили! Уходи, Семен! В избе гости, мне идти надо...
- Сейчас уйду. Ты его любишь, Варенька?
- Не знаю. Страшный он. Беда будет... - бессвязно ответила Варенька. -
Беги, Семен, он сейчас вернется!
- Он не вернется. Он сказал, что долго.
- Нет, скоро! Я сама слышала! Он хитрый... господи! - с мукой в голосе
повторила Варенька. - Да кто же это такое придумал, что тебя убили!
Теплая слеза упала в темноте Бумбарашу на ладонь. Бумбараш покачнулся и
почувствовал, что голова его быстро пьянеет. Луна слепила ему глаза, и мимо
ушей свистел горячий ветер.
- Варенька! - сказал он, плохо соображая, что говорит. - Ты брось
его... Уйдем вместе.
- Полоумный! - отшатнулась Варенька. - Что ты мелешь? Как уйдем?
Куда?.. Под пулю?..
"И точно, куда уйдем? - подумал Бумбараш. - Уходить некуда..."
Варенька вырвалась и насторожилась.
- Беги, Семен! Кто-то идет! Сюда не приходи. Не надо!
Она отпрыгнула и скрылась за калиткой. Слышно было, как в коровнике
звякнули ведра, и Варенька поспешно вбежала на крыльцо.
Бумбараш стоял, опустив голову, и ничего не соображал.
На крыльце опять послышались шаги. Если бы Бумбараш не был пьян, если
бы он не был ослеплен луною и оглушен свистом ветра, то по тяжелому топоту
он сразу бы угадал, что это идет не Варенька - и не один, а двое.
Он шагнул к калитке и нарвался на Гаврилку Полувалова и старшого из
красавинской охраны, которые, чтобы их разговора никто не слыхал, шли в сад.
- Стой! - крикнул Гаврилка и схватил Бумбараша за рукав.
Бумбараш двинул Гаврилку коленом в живот, отскочил в кусты и тотчас же
получил сам тяжелый удар по голове - должно быть, железным кастетом.
Он зашатался... выровнялся, шагнул к оврагу... опять зашатался...
хватаясь за ветви, выпрямился, оступился и, цепляясь за колючки, покатился
под откос в овраг.
x x x
Очнулся он не сразу. Голова ныла. Лоб был мокрый - очевидно, в крови.
Где-то рядом журчал ручей, Но луна скрылась, и пробраться через колючки к
воде он не сумел. Кое-как выбрался он наверх и задами пошел к дому.
Через огород он вышел к себе во двор. Дома еще не спали. Он торкнулся -
дверь была заперта. Он подошел к окошку: в избе сидели Василий, Серафима и
ее отец - старик Николай. Говорили, очевидно, о нем - Бумбараше, - об избе,
о костюме и о лошади...
- Добрые люди! - говорила Серафима. - Да разве же мы виноваты? У нас
бумага.
- Печку растопить этой бумагой! А он скажет: "Вынь деньги да положь!" А
где их возьмешь, деньги? Продали, прожили...
- Господи, вот принесла нелегкая! Ему что - он один. Куда хочешь пошел
да нанялся. Хоть бы ты чего-нибудь, папанька, сказал, а то сидит бороду
чешет! Вино для людей поставили - ан, старый сыч, и навалился, и навалился!
Бумбараш постучал в окно. Разговор разом оборвался. Выскочила Серафима.
- Дай-ка мне воды умыться, - не выходя на свет, попросил Бумбараш.
- Ты заходи в избу, там умоешься.
- Дай, говорю, сюда! И захвати полотенце, - настойчиво повторил
Бумбараш.
- Давай полью! - сердито сказала Серафима, вынося полотенце и ковшик. -
Да куда ты прячешься? Подайся к свету... Батюшки! - тихо вскрикнула она,
рассмотрев на лбу Бумбараша струйку запекшейся крови. - Семен, кто это тебя?
- И, вдруг догадавшись, она спросила: - Ты у нее был? Гаврилка?..
- Серафима, - сказал Бумбараш, - я под окном все слышал... Вы с братом
будете ко мне хороши, и я к вам хорош... буду. Смотрите, чтоб никому ни
слова!.. Кинь мне что-нибудь на сеновале. Я там лягу.
- Да зайди хоть в избу!
- Не надо, - заматывая голову полотенцем, отказался Бумбараш. - А отцу
скажи - захмелел, мол, Семен и на сеновал спать пошел. А больше смотри
ничего...
x x x
На следующий день Бумбараш с сеновала не слазил. Если бы Гаврилка
Полувалов увидел его голову [то сразу догадался бы, кто это был вчера в
саду, и тогда], Вареньке пришлось бы плохо.
Бумбараш решил отлежаться, а наутро чуть свет уйти в Россошанск и там
переждать с недельку у дяди, который был жестянщиком.
Несколько раз с новостями прибегала на сеновал Серафима.
- Полувалов к окошку подходил, - сообщила она. - Тебя спрашивал. "Он,
говорю, на хутор к крестной пошел". - "Домой вечор от меня он не пьяный
воротился?" - "Да нет, говорю, как будто бы в себе. Поиграл на Васькиной
балалайке да и спать лег".
А на селе, Семен, что-то неспокойно. Охранники шмыгают туда-сюда. Люди
болтают, будто приказ вышел - охраны больше не нужно и винтовки сдать на
станцию. А Гаврилка будто бумагу эту скрывает. Кто их знает? Может быть, и
враки? Разве теперь разберешь...
После обеда Серафима появилась опять:
- Варьку у колодца встретила. Вдвоем мы были. Больше никого. Вытянула
она ведро да будто невзначай опрокинула. "Набирай, говорит, я передохну". А
сама стоит и смотрит и, видать, мучается, а спросить боится... Я ей говорю:
"Ты, Варвара, от меня не прячься... Семен дома. На сеновале лежит". У ней,
видать, дух захватило. "А что так?" - "Да голова у него малость побита и на
лбу ссадина. Тебя выдать боится". - "Серафима! - шепчет она, а сама чуть не
в слезы. - Христом богом тебя молю: скажи ты ему, чтобы схоронился он отсюда
подальше. Вижу я, что к худому идет дело".
Тут она замолчала, ведро из колодца тянет. Руки, вижу, дрожат, а сама
бормочет: "Пусть Семен Яшке Курнакову скажет: беги, мол, и ты, а то беда
будет..."
А что за беда, я так и недослышала. Схватила Варька ведра да домой,
чуть не бегом.
К вечеру Серафима рассказывала:
- Яшка Курнаков приходил. Тебя ищет. Я ему говорю: "Дома нету, кажись,
в рощу, на пасеку к крестному, пошел. Не знаю - вернется, не знаю - там
заночует... Яшка, - говорю ему, - ты берегись. Люди думают, как бы тебе от
Гаврилки плохо не было".
Как плюнет он на землю, сам озирается, а руку из кармана не вынимает.
"Ой, думаю, в кармане у тебя не семечки..."
- Яшке сказаться надо было, - подосадовал Бумбараш. - Если еще придет,
ты его сюда пошли.
- А кто тебя знает! Говорил - молчи, я всех и отваживаю. Оставь ты,
Семен, не путайся с ними!.. Я вот ему, паршивцу, я вот ему, негоднику! -
зашипела вдруг Серафима, увидав через щель крыши, что пузатый Мишка поймал
серого утенка и ловчится засунуть его в мыльное корыто. - И этот тебя весь
день тоже ищет, - тихонько рассмеялась Серафима. - "Где дядька? Дядька,
говорит, богатый, с сахаром". Ты будешь уходить, Семен, оставь сахару
сколько ни то. Сладкого-то у них давно и в помине нету.
- Ладно, ладно! - поморщился Бумбараш. - Вы только глядите
помалкивайте...
- Господи, что мы - чужие, что ли? Я уж, кажись, и так - как могила.
Перед тем как лечь спать, он захотел пить, но нечаянно опрокинул чашку
с квасом на сено. Спуститься вниз он не решился. В углу крыши зияла широкая
дыра, над которой раскинулись ветви густой яблони. Бумбараш встал, сорвал на
ощупь яблоко, сунул его в рот и раздвинул влажные листья.
Перед ним раскинулось звездное небо, - и среди бесчисленного множества
он теперь сразу нашел те три звезды, из-за которых он попал в плен, болел
тифом, цингою, потерял избу, костюм, коня и Вареньку...
Это случилось при отступлении от Ломбежа на Большую Мшанку.
Бумбараш заскочил в хату батальонного штаба, чтобы спросить вестовых,
куда, к черту, провалилась восьмая рота. Бородатый офицер, кажется
прапорщик, сидя на корточках, кидал в печку остатки бумаг и, чтобы быстрей
горели, ворошил их почерневшим клинком шашки.
Он всучил оторопевшему Бумбарашу перевязанный телефонным проводом
сверток, вывел на крыльцо и острием шашки показал на горизонт.
- Подними морду и смотри левее, - приказал он. - Иди до околицы, там
свернешь вон на эти три звезды: две рядом, одна ниже. Дальше идти прямо,
пока не наткнешься на саперный взвод у переправы. Там найдешь адъютанта
третьего батальона. Передашь сверток, возьмешь расписку и отдашь ее
командиру своей роты.
Бумбараш повторил приказ и, проклиная свою несчастную долю, которая
подтолкнула его заскочить в хату, попер полем, время от времени задирая
голову к небу.
Он был голоден, потому что шрапнельный снаряд разбил ротную кухню как
раз в ту минуту, когда кашевар отвинчивал крышку котла с горячими щами.
Но всего только час назад ему посчастливилось стянуть из чужой
каптерской повозки банку с консервами. Банка была без этикетки, и вместе с
голодом его одолевало любопытство - рыбные это консервы или мясные?
Выбравшись в поле, он опустился на траву, достал кусок кукурузного
хлеба, снял штык и пробил в жестяной крышке дырку. Чтобы не потерять ни
капли, он быстро опрокинул банку ко рту.
Липкая, едкая, пахнувшая бензином краска залила ему губы, ударила в нос
и обожгла язык. Отплевываясь и чертыхаясь, он вскочил и понесся отыскивать
воду.
Долго полоскал он рот, скреб язык ногтем, вытирал рукавом губы и жевал
траву.
Наконец, убедившись, что дочиста все равно не отмоешь, еще более
голодный и усталый, чем раньше, он зашагал по полю. Надо было торопиться.
Он поднял голову, разыскивая свои путеводные звезды, однако там, куда
он смотрел, их не было.
Он вертел голову направо-налево. Ему попадались созвездия,
раскинувшиеся и крючками, и хвостами, и ковшами, и крестом, и дыркою... Но
тех трех звезд - две рядом, одна пониже - он не мог разыскать никак. Тогда
он пошел наугад и через час нарвался в упор на головную заставу австрийской
колонны.
x x x
Бумбараш съел яблоко и взялся поправлять свое измятое логово. Глухой
взрыв ударил по ночной тишине.
Бумбараш вскочил на ноги.
"Бомба! - сразу же догадался он. - Для снаряда слабо, для винтовки
крепко. Кто бросает?.."
Почти следом раздались три-четыре выстрела. Потом стихло. Потом уже не
переставая, то приближаясь, то удаляясь, редкие выстрелы защелкали с разных
сторон.
"Чтоб вам и на том свете не было покою! - обозлился Бумбараш. - И когда
это все кончится!"
Он кинулся на сено, укрылся шинелью и решил назло спать, хотя бы на
улицах дрались в штыковую.
- Хватит! - бормотал он. - Я к вам не лезу. Отвоевался...
Однако для спанья время он выбрал плохое. Кто-то забежал во двор и
тихонько постучал в форточку. Вскоре на сеновал взобралась запыхавшаяся
Серафима.
- Семен! - позвала она. - Вставай, Семен! Скорее!
- Что надо? - огрызнулся Бумбараш. - Убирайтесь вы к черту! Я спать
хочу!
- Вставай, очумелая башка! - ахнула Серафима. - Слезай! Бери сумку.
Внизу Варька.
Одним махом Бумбараш слетел на кучу навоза, и тотчас же из темноты к
нему подскочила Варенька.
- Беги! - зашептала она. - Тебя ищут! Яшка Курнаков бросил бомбу.
Забрали три винтовки... Шурку Плюснина убили... Гаврилка думает, что ты с
ними заодно. Найдут - убьют!
- Погоди! - вскидывая сумку за плечи, пробормотал разгневанный
Бумбараш. - Я еще вернусь! Я ему убью! Дай только разобраться...
Выстрелы раздавались все ближе и ближе. Но стреляли, очевидно, наугад,
без толку.
- Ну, бог с тобой, уходи, уходи! - заторопила Серафима. - Мимо
воробьевской бани ступай, прямо через речку, вброд - там мелко.
- Через мельницу не ходи, - прошептала Варенька, - там наши... банда.
Пусти, Семен, теперь уже нечего!
Она вырвалась и убежала.
В избе захныкали потревоженные ребятишки.
Бумбараш выломал из плетня жердь и, не сказав ни слова, зашагал через
огородные грядки к спуску на речку.
Серафима перекрестилась и юркнула в избу.
Через минуту в окошко застучали. Серафима молчала. Тогда забарабанили
громче и загрохали прикладом в калитку.
Серафима с яростью распахнула окно и плюнула прямо кому-то в морду.
- Ах ты, бесстыжая рожа! - взвизгнула она на всю улицу. - Ты, Пашка,
чего безобразишь? С постели соскочить не дают! Мужик больной, детей до
смерти перепугали! Ты бы еще оглоблей в стену!.. Ну, чего надо? Нету,
говорю, Семена! Так вам с утра еще было и сказано. Идите ищите! Нам он и
самим как прошлогодний снег на голову... Да что ты мне своим ружьем в грудь
тычешь? Так я твоей пули и испугалась!
x x x
Проснулся Бумбараш под стогом сена верстах в десяти от Михеева и в
тридцати - от Россошанска.
Утро было теплое, солнечное. На речке гоготали гуси. Под горою, на
лугу, ворочалось коровье стадо.
По дороге тарахтели телеги, и с котомками за плечами шли мирные
путники.
И чудно было даже вспомнить и подумать, что по всей этой широкой,
спокойной земле, куда ни глянь, куда ни кинь, упрямо разгоралась тяжелая
война.
Бумбараш подошел к ручью, умылся, напился, а позавтракать решил в
деревне Катремушки, до которой оставалось уже недалеко.
И странное дело... Шагая по мягкой проселочной дороге, пропуская
обгонявшие его подводы, здороваясь с встречными незнакомыми пешеходами, под
лучами еще не жаркого солнца, под свист, треньканье и бренчанье лесных
пичужек, впервые ощутил Бумбараш совсем неведомое ему чувство -
безразличного покоя.
Впервые за долгие годы он ничего не ждал и сам знал точно, что и его
нигде не ждут тоже. Впервые он никуда не рвался, не торопился: ни с
винтовкой в атаку, ни с лопатой в окопы, ни с котелком к кухне, ни с
рапортом к взводному, ни с перевязкой в лазарет, ни с поезда на подводу, ни
с подводы на поезд. Все, на что он так надеялся и чего хотел, - не
случилось. А что должно было случиться впереди - этого он не знал. Потому
что не был он ни ясновидцем, ни пророком. Потому что из плена вернулся он
недавно и то, что вокруг него происходило, понимал еще плохо.
Вот почему, подбитый, небритый, одинокий, Бумбараш шагал ровно, глядел
если не весело, то спокойно и даже насвистывал, скривив губы, австрийскую
песенку о прекрасной герцогине, которая полюбила простого солдата.
x x x
На перекрестке, там, где дорога расходилась влево - на Семикрутово,
прямо - на Россошанск, вправо - к станции, - не доходя с версту до деревни
Катремушки, стояла на холме прямая, как мачта, спаленная молнией береза.
Береза была тонкая, гладкая, почти без сучьев, и было совсем непонятно,
как и зачем у самой обломанной вершины ее кто-то сидел.
- Эк куда тебя занесло! - останавливаясь возле дерева и задирая голову,
подивился Бумбараш. - Глядите, какой ворон-птица!..
То ли ветер качнул в это время надломленную вершину, то ли
"ворон-птица" не так повернулся, но только он по-человечьи вскрикнул, и
неподалеку от Бумбараша упал на траву железный молоток.
"Плохо твое дело! - подумал Бумбараш. - Эк тебя занесло! Теперь
возьми-ка, спускайся..."
- Дядька, здравствуй! - раздался сверху пронзительный голос. - Дядька,
подай мне молоток!
- Дура! - рассмеялся Бумбараш. - Что я тебе, обезьяна?
- Я бечевку спущу, а ты привяжи...
- Если бечевку, тогда дело другое, - согласился Бумбараш и, скинув
сумку, стал дожидаться.
Прошло несколько минут, пока бечевка с сучком на конце опустилась и
остановилась сажени за две до протянутой руки Бумбараша.
- Не хватает! - крикнул Бумбараш. - Спускай ниже.
- Сейчас, погоди. Надвяжу пояс.
Сучок опустился еще немного, но и этого было мало.
- Не хватает! - опять закричал Бумбараш. - Спускай ниже, а то уйду...
- Сейчас! - донесся встревоженный голос.
Видно было, как мальчуган, осторожно перехватываясь за корешки сучьев,
снял рубашку и надвязал пояс к рукаву.
- Все равно не хватает. Давай, что еще есть!
- Что же мне - штаны скидавать, что ли? - послышался сердитый ответ.
- Да ты давай сам подлезь маленько.
- Еще не было нужды!
Однако и на самом деле обидно было не достать конец бечевки, до которой
оставалось не больше чем два аршина.
Бумбараш скинул шинель и, вспомнив солдатскую гимнастику, полез вверх.
Сунув молоток в петлю, обдирая гимнастерку и руки, он соскользнул на
землю.
- Дядька, спасибо! - поблагодарили его сверху. - Куда уходишь? До
свиданья!..
Но Бумбараш не уходил еще никуда. Просто опасаясь, как бы сорвавшийся
молоток не брякнулся ему на голову, он отошел к опушке и сел на пенек,
собираясь посмотреть, чем же теперь все это дело кончится.
Видно было, как мальчишка прижимает телом вдоль ствола какой-то темный
жгут и как, раскачиваясь на ветру, он ловко орудует молотком.
Вот он забил последний гвоздь, торжествующе вскрикнув, опустил жгут, и
большое полотнище красного флага с треском взметнулось по ветру.
Зачем на перекрестке лесных дорог должен был торчать флаг - этого
Бумбараш не понял никак. Так же как не поняла, по-видимому, и проезжавшая на
возу баба, которая всплеснула руками и поспешно ударила вожжой по коняшке,
очевидно рассуждая, что раз тут затевается что-то непонятное, то лучше
убраться - от греха подальше.
Не дожидаясь, пока мальчишка слезет, Бумбараш двинул дальше и скоро
очутился в деревне Катремушки, которая, как он увидел, была занята отрядом
красноармейцев.
Красным Бумбараш ничего плохого не сделал, и потому он смело зашел в
дом, где жила знакомая старуха.
Но старуха эта, оказывается, давно померла, и дома была только рябая
баба - жена ее сына, которая занималась сейчас стиркой. Бумбараша она не
знала.
Он спросил у нее, можно ли остановиться и отдохнуть.
- Чай, хлеб, баба, твой, - сказал Бумбараш, - сахар мой, а пить будем
вместе.
Услыхав про сахар, баба вытерла о фартук мыльные руки и в
нерешительности остановилась.
- Уж не знаю как, - замялась она. - В горнице у меня какой-то начальник
стоит. Да и углей нет. Разве что лучиной?
- Эка беда - начальник! - возразил Бумбараш. - Что мне горница, я попью
и на кухне. А лучину наколоть долго ли? Это я и сам мигом.
- Уж не знаю как, - оглядывая с ног до головы грязного Бумбараша, все
еще колебалась баба. - Да ты, поди, и про сахар не врешь ли?
- Я вру? - доставая из сумки пригоршню и потряхивая ею на ладони,
возмутился Бумбараш. - Да мы, дорогая моя королева, внакладку пить будем!
Рябая баба рассмеялась и пошла за самоваром.
Вскоре нашлись и теплая вареная картошка, и хлеб, и молоко... Бумбараш
позавтракал, напился чаю и почувствовал, что его клонит ко сну.
В самом деле, всю ночь, мокрый и грязный, он был на ногах, заснул у
стога сена только под утро и спал мало.
"Торопиться некуда. Дай-ка я посплю, - решил он. - А пока сплю, пусть
баба выстирает гимнастерку и брюки. Хоть к дядьке приду человек человеком.
Да пускай заодно и воротник у шинели иглой прихватит, а то болтается, как у
богатого".
Он пообещал бабе десять кусков сахару, и она показала ему во дворе
плетеную клетушку с сеном.
- Тут и спи, - сказала она. - А в чем же ты спать тут будешь? Нагишом,
что ли?
- Давай поищи что-нибудь из старья мужниного. Спать - не на свадьбу.
Баба покачала головой. Долго рылась она в чулане. Наконец достала такую
рванину, что, разглядев ее на свету, и сама остановилась в раздумье.
- Уж не знаю, чего тебе. Разве вот это?
- Не нашла лучше! Пожадничала... - пробурчал Бумбараш, напяливая на
себя штаны и пиджак, до того изодранные, излохмаченные, что годились бы
разве только огородному пугалу.
- Экий ты стал красавец! - забирая одежду, рассмеялась баба. - Ложись
скорей, а то вон начальник идет. Глянет да испугается.
x x x
Спал Бумбараш долго. Когда он проснулся, то во дворе рябой бабы уже не
было. Рядом с клетушкой, у скамьи под яблоней, разговаривали двое - командир
и мальчишка.
- Дурак ты был, дураком и остался, - со сдержанной досадой говорил
командир. - Ну скажи: зачем тебя понесло на дерево и зачем ты приколотил
флаг? Вот прикажу сейчас красноармейцам, чтобы достали и сняли.
- Разве же кто долезет? - усмехнулся мальчишка. - Да им в жизнь никому
не долезть! Там наверху сучья хрупкие. Как брякнется, так и не встанет.
- Это уж не твоя забота. Раз я прикажу, значит, достанут... Ну что ты
тут вертишься? Добро бы, какой сирота был. Иди домой! Ты думаешь, у нас все
гулянки? Вот пойдут бои, на что ты тогда нам сдался?
- Вот еще! Дали бы мне винтовку, и я бы с вами. Я смелый! Спросите у
Пашки из третьего взвода. Он говорит: "Дай-ка я над твоей головой раза три
из винтовки бахну - сразу штаны станут мокрые". А я говорю: "Хоть все пять,
пожалуй!" Стал я у стенки. Он раз - бабах! Два, три! А я стоял и даже не
моргнул глазом.
- Я вот ему покажу, сукину сыну! - рассердился командир. - Я ему дам
штук пять не в очередь! Тоже, балда, нашел дело!
- Наврал я про Пашку, - помолчав немного, ответил мальчуган. - Это я
вас хотел раззадорить. Думаю: может, разойдется. "Ах, скажет, была не была,
давай приму".
- Куда приму?
- Известно куда. К вам в отряд.
- Опять на колу мочала, начинай сначала. Меня твоя мать о чем просила?
"Гоните, говорит, его прочь, пусть лучше делом займется, а не шатается, как
безродный".
- Так ведь она же глупая, товарищ командир! Разве же ее переслушаешь?
- Это ты на родную мать-то... глупая? Хорош гусь! Пошел с моих глаз
долой! Слушать тебя и то противно.
- Конечно, глупая, - упрямо повторил мальчуган. - Недавно зашел к нам
на квартиру какой-то комиссар, что ли, а с ним девка с бумагами. "Сколько, -
спрашивает он, - детей? Да кто был муж? Да сколько денег получаешь?" А она
стоит и трясется. Я ей говорю: "Мама, ты чего трясешься? Это же советский".
Все равно трясется. А чего бояться! Вот вы, например, начальник, однако же я
стою и не боюсь.
- Послушай, ты, - помолчав немного, спросил командир, - как тебя зовут?
- Иртыш, - подсказал мальчик.
- Постой, почему же это Иртыш? Тебя как будто бы Иваном звали...
Ванькой...
- То поп назвал, - усмехнулся мальчишка. - А теперь не надо. Ванька! И
названье-то какое-то сопленосое. Иртыш лучше!
- Ну ладно, пусть Иртыш. Так вот что, Иртыш - смелая голова, в отряд я
тебя все равно не возьму. А вот, если хочешь сослужить нам службу, я тебе
дам пакет. Беги ты назад в Россошанск и передай его там военному комиссару.
- Да вы, поди, там напишете какую-нибудь ерунду. Так только, чтобы от
меня отделаться, - усомнился Иртыш. - А я и понесусь как дурак, язык
высунувши.
- Вот провалиться мне на этом месте, что не ерунду, - побожился
командир. - Так, значит, сделаешь?
- Ладно, - согласился Иртыш. - Только, если обманете, я вас все равно
найду. Стыдить буду.
Когда они ушли, заспанный Бумбараш вылез из своей берлоги, Надо думать,
что вид его был очень страшен, потому что, увидев его, бежавшие по двору
ребятишки с воем бросились врассыпную.
- Отоспался? - высовываясь из окна, спросила его рябая баба. - Заходи в
избу, щей налью. Мы отобелади.
Бумбараш сел за стол и вытащил свою ложку.
- Ушел командир? - спросил он, прислушиваясь к тиканью часов в горнице.
- Командир, я смотрю, у вас добрый.
- Добрый, - согласилась баба. И, зевнув, она добавила: - На кого как.
Вчера вечером у нас тут под оврагом шпиена одного расстреляли. Хлюпкий такой
шпиен, а в мешке три бомбы...
На кухню вошел красноармеец, но судя по нагану у пояса, тоже
какой-нибудь старшой.
- Командир здесь?
- Нету. Сказал, что скоро придет.
Красноармеец сел на лавку и внимательно посмотрел на хлебавшего щи
Бумбараша.
- Это что же, здешний? - не вытерпев, наконец спросил он.
- Нет. Прохожий, - ответила баба.
- А...
Опять посидели молча.
- А это чья? - спросил красноармеец, показывая на висевшую в углу
шинель.
- Моя шинель, - ответил Бумбараш. - А что надо?
- Ничего. Так спрашиваю.
Баба выдернула из стены иголку и сняла шинель, собираясь зашить
порванный воротник.
- Экая у тебя шинель поганая! - укоризненно сказала она, - выворачивая
грязные карманы и обшлага. - Такую шинель только перед порогом постлать на
подтирку... Это что у тебя за рукавом, бумага? Нужная?
Бумбараша передернуло. Это был тот самый пакет, который бог знает зачем
взял он от мужика ночью в кордонной избушке. А кому был этот пакет и что еще
в нем было написано - этого он так и не знал.
- Нет, - грубо ответил он. - Брось на растопку.
Красноармеец быстро поднял с шестка пакет и распечатал.
Лицо его сразу же покрылось потом, он читал про себя, по складам, не
переставая наблюдать за движениями Бумбараша и не спуская руки с
расстегнутой кобуры нагана.
- Поднимайся! - сказал он таким хриплым голосом, как будто бы его
Душили за горло.
Баба взвизгнула и уронила шинель. Бумбараш хотел было объяснить, кто он
и откуда, но красноармеец глядел на него глазами, горевшими такой дикой
ненавистью, что Бумбараш смолчал и решил, что лучше будет держать ответ
перед самим командиром.
Он взял сумку и, в чем был, так и пошел впереди вынувшего свой наган
конвоира, возбуждая всеобщий страх и любопытство.
У крыльца штаба была привязана верховая лошадь. На ступеньках,
облокотившись о винтовку, сидел молодой красноармеец.
- Проходи! - скомандовал конвоир Бумбарашу. - Встань, Совков, дай
дорогу!
- К командиру нельзя! - не поднимаясь, ответил красноармеец. - Командир
заперся с каким-то партийным. Видишь, лошадь...
- Сам ты лошадь! Видишь, дело важное!
- Ну иди, коли важное. Он тебе шею намылит.
Конвоир замялся.
- Совков, - сказал он, - покарауль-ка этого человека. А я зайду сам,
доложу. Да смотри, чтобы не убег.
- Пуля догонит, - самоуверенно ответил Совков. - Давай проходи. Да
глянь на часы - много ли время.
Не поворачивая головы, Бумбараш зорко осматривался. Ворота во двор
штаба были приоткрыты. Забора на той стороне не было, недалеко за баней
начинался кустарник, потом овражек, потом опять кустарники - уже до самого
леса.
"А кто его знает, - как еще рассудит командир? - с тревогой подумал
Бумбараш, вспомнив рассказ хозяйки о расстрелянном шпионе. - Да и пойди-ка
докажи ему, что пакет не твой. Доказать трудно... А пуля не догонит, - решил
он, приглядываясь к лицу красноармейца. - Не та у тебя, парень, ухватка!"
Он наклонил голову, поднес ладонь к глазам, как будто бы протирал веки,
и, вдруг выпрямившись, ударил красноармейца ногой в живот.
Научили Бумбараша австрийские пули и прыгать зайцем, и падать камнем, и
катиться под гору колобком, и, втискивая голову меж кочек, ползти ящерицей.
И оказался он под стеклом командирского бинокля уже возле самой опушки.
Видно было, как он остановился, поправил сумку и, пошатываясь, ушел в лес.
x x x
Опасаясь погони, он не пошел по Россошанской дороге и долго плутал по
лесу, пока не вышел на ту, что вела в Семикрутово.
Уже совсем стемнело. Через дыры его лохмотьев проникал сырой ветер. На
траву пала роса. Нужно было думать о ночлеге, о костре, а тут еще, как
нарочно, оказалось, что оставил он не только шинель, но и в кармане ее -
спички.
Он шел, зорко оглядываясь по сторонам - не попадется ли хотя бы стожок
сена, и вот заметил далеко, в стороне от дороги, мигающий огонек костра.
"Раз костер - значит, и люди", - раздумывал Бумбараш.
Однако, вспомнив, что за все последнее время, начиная от лесной
сторожки, каждая встреча приносила не одну, так другую беду, он решил
подобраться незаметно, чтобы узнать сначала, что там у костра за люди и чего
от них можно ожидать плохого.
Добравшись до мелкой дубовой поросли, он опустился на четвереньки и
вскоре подполз вплотную к костру, возле которого - как он разглядел теперь -
сидели два монаха.
"Семикрутовские! - решил Бумбараш. - От Долгунца бегают".
И он затих, прислушиваясь к их неторопливому разговору.
- Ты еще этого не помнишь, - говорил черный монах рыжему. - Был у нас
некогда пекарь - брат Симон. Человек, надо сказать, характера тихого, к
работе исправный, но пил.
- Помню я, - отозвался рыжебородый. - Он из просфорной два куля муки
стянул да осколок медного колокола цыганам продал.
- Эх, куда хватил! То был Симон-послушник, вор, бродяга! Его после,
говорят, в казанской тюрьме за разбой повесили... А этот Симон был уже в
летах, характера тихого, но, говорю, пил. Бывало, игумен, тогда еще отец
Макарий, ему скажет: "Симон, Симон! Почто пьешь? Терплю, терплю, а выгоню".
А брат Симон кроткий был. Как сейчас вот помню: стоит он пьяненький,
руки на животе вот так сложит, а в глазах мерцание... этакое сияние.
"Прости, говорит, отец игумен, к подвигу готовлюсь". А отец Макарий
характера был крутого. "Если, говорит, сукин сын, все у меня к подвигу через
пьянство будут готовиться, а не через пост и молитву, то мне возле трапезной
кабак открывать придется".
Рыжебородый монах ухмыльнулся, подвинул свои короткие ноги в лаптях к
огню и покачал плешивой, круглой, как тыква, головой.
- А ты не осуждай! - строго оборвал его рассказчик. - Ты раньше
послушай, что дальше было. Вот стоим мы единожды у малой вечерни с каноном.
Служба уже за середку перевалила: уже из часослова "Буди, господи, милость
твоя, яко же на тя уповаем" проскочили. Вдруг заходит брат Симон, видать -
выпивши, и становится тихо у правого крылоса.
А надо сказать, что крепко-накрепко было игуменом наказано, что если
брат Симон не в себе - не допускать в храм спервоначалу увещеванием, а ежели
не поможет, то гнать прямо под зад коленкой.
И как он смело через дверь прошел - уму непостижимо. А от крылоса гнать
его уже неудобно. Шум будет. Стою я и думаю: "Ну, господи, только бы еще не
облевал!"
А служба идет своим чередом. Только возгласили ирмос: "Ты же, Христос,
господь, ты же и сила моя", как наверху треснет, как крякнет! Стекла, как
дождь, на голову посыпались. А у нас снаружи на лесах каменщики работали.
Возьми леса да и рухни! Одно бревно, что под купол подводили, как грохнуло
через окно и повисло ни туда ни сюда. Висит, качается... Как раз над правым
приделом. А сорвется [а под ним икона] - все сокрушит вдрызг. Мы, братья,
конечно, кто куда, в стороны. Смалодушествовали...
Вдруг видим, брат Симон - к алтарю, да по царским вратам, с навеса на
карниз, да от того места, где нынче расписан сожской великомученицы Дарьи
лик, - и пошел, и пошел...
Карниз узкий - только разве кошке пробраться, а он лицом к стене
оборотился, руки расставил - в движениях легкость такая, как бы воспарение.
Сам поет: "Тебя, бога, славим". И пошел, и пошел... Господи! Смотрим - чудо
в яви: добрался он до окна, чуть бревно подтолкнул, оно и вывалилось наружу.
Постоял он, обернулся, видим - качается. Вдруг как взревет он не своим
голосом да как брякнется оттуда о пол! Тут он и богу душу отдал. Так потом
сколько верующих на леса к тому карнизу лазили! Один купец попытался. "Дай,
говорит, я ступлю". Ступил раз-два да на попятную... "Нет, говорит, бог меня
за плечи не держит... Аз есмь человек, но не обезьяна, а в цирке я не
обучался". Дал на свечи красненькую и пошел восвояси.
Рыжебородый опять покачал головой и усмехнулся.
- Чего же ты ухмыляешься? - сердито спросил черный.
- Да так... сияние... воспарение... Вот, думаю, заставил бы Долгунец
всех нас подряд с колокольни прыгать - поглядел бы я тогда, какое оно
бывает, воспарение... Господи, помилуй! Кто там?
Тут оба монаха враз обернулись, потому что из-за кустов выполз
лохматый, рваный, похожий на черта Бумбараш.
- Мир вам, - подвигаясь к костру, поздоровался Бумбараш. [Слышал я
нечаянно ваш рассказ. У нас на деревне в старину с цыганом тоже вроде этого
случилось.]
- И тебе тоже, - ответил рыжебородый. - Говори, чего надо? Если ничего,
то проваливай дальше.
- Земля широка, - подхватил другой. - Места много... а мы тебя к себе
не звали.
На коленях у рыжебородого лежал тяжелый посох, а рука черного очутилась
возле горящей с одного конца головешки.
- Мне ничего не надо, - злобно ответил Бумбараш. - Глядим мы с
товарищами - горит огонь. Говорят мне товарищи: "Пойди узнай, что там за
люди и что им здесь на нашей земле надо".
Монахи в замешательстве переглянулись.
- Садись, - поспешно освобождая место у костра, предложил чернобородый.
- А кто же твои товарищи и на чью землю мы попали?
Бумбараш усмехнулся. Он развязал сумку, достал оттуда позолоченную
пачку табаку - такого, какого давно в этих краях и в глаза не видали.
Свернул цигарку и только тогда неторопливо ответил:
- А земля эта вся на пять дорог - Россошанскую, Семикрутовскую,
Михеевскую, на Катремушки и до Мантуровских хуторов - дана во владение
нашему разбойничьему атаману, храброму Ивану Иванюку [над которым нет
другого начальника, кроме самого преславнейшего Долгунца].
Монахи еще в большем замешательстве переглянулись. Рыжебородый
опрокинул вскипевший чайник, черный быстро глянул на свои пожитки, тоже
собираясь сейчас же вскочить и задать тягу.
И только похожий на черта Бумбараш важно сидел, поджав ноги, выпуская
из носа и рта клубы пахучего дыма, и был теперь очень доволен [что он так
ловко поджал хвосты негостеприимным монахам].
- Ты скажи им, - медленно подбирая слова, заговорил чернобородый, - что
мы с братом Панфилием двое странствующие. Добра у нас [никакого] нет - вот
две котомки да это [он показал на черный сверток]... монашья ряса - от брата
нашего Филимона, который скончался вчера, свалившись в каменоломную яму, и
был сегодня погребен. А через это задержались мы и не дошли, где бы
постучаться на ночлег. И скажи, что тут бы пробыть нам только до рассвета. А
чуть свет пойдут, мол, они с божьей помощью дальше.
- Ладно, - вытягивая из костра печеную картошку, согласился Бумбараш. -
Так и скажу.
Но пока он, обжигая пальцы, счищал обуглившуюся кожуру, рыжебородый,
который все время сидел и вертел головой, вдруг подмигнул черному и
незаметно помахал толстым пальцем над своей плешивой головой. Очевидно, им
овладело подозрение. И хотя курил Бумбараш табак из золоченой пачки, но был
он для разбойника слишком уж худо одет, оружия при нем не было. Кроме того,
для владетельного разбойника с пяти дорог с очень уж он большой жадностью
поедал картошку за картошкой.
- А где же твои товарищи? - осторожно спросил рыжебородый.
И Бумбараш увидел, что толстый посох опять очутился у рыжего на
коленях, а рука черного снова оказалась возле обуглившейся головешки.
- Да, - подхватил черный, - а где же твои товарищи? Ночь темная,
прохладная, а ни костра, ни шуму...
- Вон там, - неопределенно махнул рукою Бумбараш и уже подтянул сумку,
собираясь вскочить и дать ходу.
Но на этот раз счастье неожиданно улыбнулось Бумбарашу. Далеко, в той
стороне, куда наугад показал он рукой, мелькнул вдруг огонек - один,
другой... Шел ли это запоздалый пешеход и чиркал спичкой, закуривая на ветру
цигарку или трубку. Ехали ли телеги, шел ли отряд, но только огонек, блеснув
два раза яркой сигнальной искрой, потух.
И снова монахи в страхе глянули один на другого.
- Вот что, святые отцы, - грубо сказал тогда Бумбараш, забирая лежавший
рядом с ним широкий подрясник покойного отца Филимона, - я ваши ухватки все
вижу! Но уже сказано в священном писании: как аукнется, так и откликнется.
Он заложил два пальца в рот и пронзительно свистнул. Озорное эхо
откликнулось ему со всех концов леса, и не успели еще ошеломленные монахи
опомниться, как он скрылся в кустах.
Но этого ему было мало. Отойдя не очень далеко, он загогокал протяжно и
глухо... Потом засвистел уже на другой лад... потом, перебравшись далеко в
сторону, приложил руки ко рту и загудел, подражая сигналу военной трубы,
затем поднял чурбак и принялся колотить им о ствол дуплистой сосны.
Наконец он утомился. Переждал немного и крадучись вернулся к костру.
Монахов возле него не было и в помине. Он набросал около костра травы,
положил в изголовье сумку, укрылся просторным подрясником и, утомленный
странными событиями минувшего дня, крепко уснул.
* ЧАСТЬ ВТОРАЯ *
С пакетом за пазухой, с ременной нагайкой, которую он нашел близ
дороги, Иртыш - веселая голова смело держал путь на Россошанск.
В кармане его широких штанов бренчали три винтовочных патрона,
предохранительное кольцо от бомбы и пустая обойма от большого браунинга. Но
самого оружия у Иртыша - увы! - не было.
Даже по ночам снились ему боевые надежные трехлинейки, вороненые
японские "арисаки", широкоствольные, как пушки, итальянские "гра",
неуклюжие, но дальнобойные американские "винчестеры", бесшумно скользящие
затвором австрийские карабины и даже скромные однозарядные берданы. Все они
стояли перед ним грозным, но покорным ему строем и нетерпеливо ожидали, на
какой из них он остановит свой выбор.
Но, мимо всех остальных, он уверенно подходил к русской драгунке. Она
не так тяжела, как винтовки пехоты, но и не так слаба, как кавалерийский
карабин. Раз, два!.. К бою... готовься!
Иртыш перескочил канаву и напрямик через картофельное поле вошел в
деревеньку, от которой до Россошанска оставалось еще верст пятнадцать. Здесь
надо было ночевать.
Он постучался в первую попавшуюся избу. Ему отворила красивая
черноволосая, чуть постарше его, девчонка с опухшими от слез глазами.
- Хозяева дома? - спросил Иртыш таким тоном, как будто у него было
очень важное дело.
- Я хозяйка, - сердито ответила девчонка. - Куда же ты лезешь?
- Здравствуй, коли ты хозяйка! Переночевать можно?
- Кого бог принес? - раздался дребезжащий голос, и дряхлая,
подслеповатая старушонка высунула с печки голову.
- Да вот какой-то тут... переночевать просится.
- Заходи, батюшка! Заходи, милостивый! - жалобным голосом взвыла
старуха. - Валька, подай прохожему табуретку. Ох, и беда у нас, батюшка!..
Садись, дорогой, разве места жалко...
- Дак он же еще мальчишка! - огрызнулась на старуху обиженная Валька. -
Ты глаза сначала протри, а то... батюшка да батюшка! Вон табуретка - сам
сядет!
Но старуха, очевидно, была не только подслеповата, но и глуховата,
потому что она не обратила никакого внимания на Валькину поправку и
продолжала рассказывать про свое горе.
А горе было такое. Ее сын - Валькин отец - поехал еще позавчера в
Россошанск на базар купить соли и мыла и по сю пору домой не вернулся. На
базаре односельчане его видели. Видели и в чайной уже незадолго до вечера.
Однако куда он потом провалился - этого никто не знал. А время было кругом
неспокойное. Дороги опасные. Вот почему бабка на печи охала, а у Вальки были
заплаканы глаза.
- Вернется! - громко успокоил Иртыш. - Он, должно быть, поехал в
Мантурово, покупать телку. Или в Кожухово, сменить у телеги колеса. Ведь
телега-то у вас, поди, старая?
- Старая, батюшка! Это верно, что старая! - радостно завопила
обнадеженная бабка и от волнения даже свесила ноги с печки. - Достань,
Валька, из печки горшок... миску поставь. Ужинать будем.
Валька подернула плечами, бросила на Иртыша удивленный, но уже не
сердитый взгляд и, забирая кочергу, недоверчиво спросила:
- Что же это он колеса менять бы вздумал? Он когда уезжал, про колеса
ничего не говорил.
- А это уже характер у него такой, - важно объяснил Иртыш. - Станет он
обо всем с вами разговаривать!
- Не станет, батюшка, - слезая с печи, охотно согласилась старуха. -
Это верно, что характер у него такой крутой, натурный. Валька, слазь в
подпол, достань крынку молока. Ах ты боже мой! Вот послал господь утешителя!
Утешитель Иртыш самодовольно улыбнулся. Он помог Вальке открыть тяжелую
крышку подпола, наточил тупой нож о печку и вежливо попросил Вальку, чтобы
она подала ему воды умыться.
Валька улыбнулась и подала.
После ужина они были уже почти друзьями.
Бабка опять залезла на печку. Валька насухо вытерла стол и сняла со
стены жестяную лампу. Иртыш взял с подоконника Валькину тетрадь и огрызок
карандаша.
- Хочешь, я тебя нарисую? - предложил он. - Ты сиди смирно, а я раз-раз
- и портрет будет.
- Бумагу-то портить! - недоверчиво ответила Валька. А сама быстро
поправила волосы и вытерла рукавом губы. - Ну, рисуй, если хочешь!
- Зачем же портить? - самоуверенно возразил Иртыш. И, окинув
прищуренным глазом девчонку, он зачертил карандашом по бумаге. - Так... Ты
сиди, не ворочайся!.. Вот и нос готов... сюда брови... Вот один глаз, вот
другой... Глаза-то у тебя опухли, заплаканные...
- А ты не опухлые рисуй! - забеспокоилась Валька. - Ты рисуй, чтобы
было красиво.
- Я и так, чтобы красиво... Ты кончик языка убери. А то так с языком и
нарисую! Ну вот волосы - раз... раз, и готово! Смотри, пожалуйста, разве не
похожа? - И он протянул ей портрет красавицы с тонкими губами, с длинными
ресницами и гибкими бровями.
- Похоже, - прошептала Валька. - Эх, как ты здорово! Только вот нос...
Он как-то немного кривой... Разве же у меня кривой? Ты посмотри поближе...
Подвинь лампу.
- Что нос? Нос - дело пустяковое. Дай-ка резинку... Нос я тебе какой
хочешь нарисую. Хочешь - прямой, хочешь - как у цыганки с горбинкой... Вот
такой нравится?
- Такой лучше, - согласилась Валька. - Ой, да ты же мне и сережки в
ушах нарисовал!
- Золотые! - важно подтвердил Иртыш. - Постой, я в них сейчас
бриллианты вставлю! Один бриллиант - раз... другой - два... Эх, ты!
Засверкали! Ты в городе бываешь, Валька?
- Бываю, - не отрываясь от портрета, тихо ответила Валька. - С отцом на
базаре.
- Тогда найду!.. А вон и ворота скрипят. Беги, встречай батьку!
- Ты колдун, что ли? Ой! А ведь правда, кто-то подъехал.
В избу вошел отец. Он был зол.
Вчера в лесу его встретили четверо из долгунцовской банды, вскочили на
телегу и заставили свернуть на Семикрутово...
x x x
Против двухсот пехотинцев, полусотни казаков и двух орудий у города
Россошанска было только восемьдесят два человека и три пулемета.
Однако отбивался Россошанск пока не унывая. Стоял он на крутых зеленых
холмах. С трех сторон его охватывали поросшие камышом речки Синявка и Ульва.
А с четвертой - от поля - на самой окраине торчала каменная тюрьма с
четырьмя облупленными башенками.
День и ночь тут дежурила сторожевая застава. Пули за каменными
бойницами были ей не страшны, а тургачевские орудия по тюрьме не били,
потому что сидели в ней заложниками жена Тургачева и ее сын Степка.
Было еще совсем рано, когда Иртыш подбежал к ограде и застучал в
окованные рваным железом ворота.
- Что гремишь? - спросил его через окошечко надзиратель. - Кого надо?
- Трубников Павел в карауле? Отворите, Семен Петрович. Беда как
повидать надо!
- Эх, какой ты, молодец, быстрый! А пропуск? Это тебе, милый, тюрьма, а
не церква.
- Так мне же нужно по самому спешному и важному! Вы там откиньте слева
крючок, а засов ногою отпихните. Я быстренько. Мне только к Пашке
Трубникову... к брату...
- К брату? - высовывая бородатое лицо, удивился надзиратель. - А я
тебя, молодец, спросонок и не признал. Так это, говорят, ваша компания у
меня в саду две яблони-скороспелки наголо подчистила?
- Бог с вами, Семен Петрович! - хлопнув рукой об руку, возмутился
Иртыш. - С какой компанией? Какие яблоки? Ах, вот что! Это вы, наверно,
приходили недавно в сад. Где яблоки? Нет яблок. А все очень просто! Когда в
прошлую пятницу стреляли белые из орудий, он - снаряд - как рванет... В
воздухе гром, сотрясение!.. У Каблуковых все стекла полопались, трубу набок
свернуло. Где же тут яблоку удержаться? Яблоки у вас сочные, спелые, их как
тряханет - они, поди, и посыпались...
- То-то, посыпались! А куда же они с земли пропали? Сгорели?
- Зачем сгорели? Иные червь сточил, иные еж закатал. А там, глядишь,
малые ребятишки растащили. "Дай, думают, подберем, все равно на земле
сопреет". А чтобы мы... чтобы я?.. Господи, добро бы хоть яблоко какое -
анисовка или ранет, а то... фють, скороспелка!
- Мне яблок не жалко, - отпирая тяжелую калитку, пробурчал старик. - А
я в нонешное время жуликов не уважаю. Люди за добрую жизнь головы наземь
ложут, а вы вон что, шелапутники!.. Ты лесом бежал, белых не встретил?
- У Донцова лога трех казаков видел, - проскальзывая за ограду и не
глядя на старика, скороговоркой ответил Иртыш. - Ничего, Семен Петрович...
мы отобьемся!
- Вы-то отобьетесь! - закидывая тяжелый крюк, передразнил Иртыша
старик. - Ваше дело ясное... Направо иди, мимо караулки. Там возле бани, где
солома, спит Пашка.
В проходе меж двумя заплесневелыми корпусами дымила походная кухня. Тут
же, среди дров, валялись изрубленные на растопку золоченые рамы от царских
портретов, мотки колючей проволоки и пустые цинки из-под патронов. На заднем
дворике сушились возле церковной решетки холщовые мешки и поповская ряса.
В стороне, возле уборной, разметав железные крылья, лежал кверху лапами
двуглавый орел.
Кто-то из окошка, должно быть нарочно, выкинул Иртышу на голову горсть
шелухи от вареной картошки. Иртыш погрозил кулаком и повернул к бане.
Раскидавшись на соломенных снопах, ночная смена еще спала. Иртыш
разыскал брата и бесцеремонно дернул его за полу шинели.
Брат лягнул Иртыша сапогом и выругался.
- Давай потише, - посоветовал отскочивший Иртыш. - Ты человек, а не
лошадь?
- Откуда? - уставив на Иртыша сонные глаза, строго спросил брат. - Дома
был? Где тебя трое суток носило?
- Все дела, - вздохнул Иртыш. - Был в Катремушках. Ты начальнику скажи
- совсем близко, у Донцова лога, трех я казаков видел.
- Эка невидаль! Трех! Кабы триста...
- Трехсот не видал, а ты скажи все же. Дома что? Мать, поди, ругается?
- Бить будет! Вчера перед иконой божилась. "Возьму, сказала, рогаль и
буду паршивца колотить по чем попало!"
- Ой ли? - поежился Иртыш. - Это при советской-то?
- Вот она тебе покажет "при советской"! Ты зачем у Саблуковых на
парадном зайца нарисовал? Все шарлатанишь?
Иртыш рассмеялся:
- А что же он, Саблуков, как на митинге: "Мы да мы!" - а когда в
пятницу стрельба началась, смотрю - скачет он через плетень да через огород,
через грядки, метнулся в сарай из сарая - в погреб. Ну чисто заяц! А еще
винтовку получил! Лучше бы мне дали...
- Про то и без тебя разберут, а тебе нет дела.
- Есть, - ответил Иртыш.
- А я говорю - нет!
- Есть, - упрямо повторил Иртыш. - А ты побежишь, я и тебя нарисую.
- И кто тебя, такого дурака, сюда пропустил? - рассердился брат. - В
другой раз накажу, чтобы гнали в шею. Постой! Матери скажи, пусть табаку
пришлет. За шкапом, на полке. Да вот котелок захвати. Скажи, чтобы еды не
носила. Вчера мужики воз картошки да барана прислали - пока хватит.
Иртыш забрал котелок и пошел. По пути он толкнул ногой железного орла,
заглянул в пустую бочку, поднял пустую обойму, и вдруг из того же самого
окна, откуда на голову ему свалилась картофельная шкурка, с треском вылетела
консервная жестянка и ударила по ноге, забрызгав какою-то жидкой дрянью.
Сквозь решетку Иртыш увидел вытиравшего о тряпку руки рыжего
горбоносого мальчишку лет пятнадцати.
- Барчук! Тургачев Степка! - злобно крикнул Иртыш, хватая с земли
обломок кирпича. - Где твое ружье? Где собака? Сидишь, филин!
Камень ударился о решетку и рассыпался.
- Стой! Проходи мимо! - закричал Иртышу, выбегая из-под навеса,
часовой. - Не тронь камень, а то двину прикладом... Уйди прочь от решетки,
белая гвардия! - погрозил он кулаком на окошко. - Ты смотри, дождешься!
Из глубины камеры выскочила такая же рыжая горбоносая женщина и рванула
мальчишку за руку.
- Врет, он не выстрелит, - отдергивая руку, огрызнулся мальчишка. - Нет
ему стрелять приказа!
Он плюнул через решетку, показал Иртышу фигу и нехотя отошел.
- Ишь, белая порода! Ломается! - выругался часовой. - То-то, что нет
приказа. А то бы ты у меня сунулся!.. Беги, малый, - сердито сказал он
Иртышу. - Видел господ? Мы вчера всухомятку кашу ели. А он, пес, фунт мяса
да полдесятка яиц слопал. Не хватает только пирожного да какава!
- За что почет? - спросил Иртыш. - Жрали бы хлеба.
- Боится комиссар - не сдохли бы с горя. Разобьет тогда Тургачев тюрьму
пушками. Она, тюрьма, только с виду грозна. А копнуть - одна труха. В церкви
на стене писано - еще при Пугачеве строили. Сорви-ка лопух да штанину сзади
вытри. Эк он тебя, пес, дрянью избрызгал.
- Я его убью! - пообещался Иртыш. - Мне бы только винтовку достать. У
вас тут нет лишней?
Часовой усмехнулся:
- Лишних винтовок нынче на всем свете нет. Все при деле. Беги, герой!
Вон разводящий идет, смена караула будет.
Отбежав на бугорок в сторону, Иртыш видел, как сменялись часовые.
Старый сказал что-то новому и показал на Иртыша, потом на окошко.
Новый злобно выругался и вскинул винтовку к плечу. Разводящий погрозил
новому пальцем и кивнул на караулку - должно быть, обещал пожаловаться
начальнику. Новый скривил рот, вероятно показывая, что начальника он не
испугался. Однако, когда разводящий поднес к губам свисток, новый сердито
ударил прикладом о землю, скинул шинель, повесил ее на гвоздь под деревянный
навес, молча стал на пост.
Старого часового Иртыш не знал. Новый, Мотька Звонарев, истопник и
кухонный мужик с тургачевской усадьбы, был Иртышу немного знаком. Когда
Мотька хоронил дочку Саньку, которая утонула в пруду, испугавшись
тургачевских собак, Иртыш был на похоронах и даже нес перед гробом крест.
С пригорка Иртышу был виден подкравшийся к решетке Степка Тургачев.
Иртыш постоял, любопытствуя - высунется теперь Степка из окна или нет.
Степка постоял, посмотрел, но когда Мотька поднял голову, то он быстро
отошел прочь.
Иртыша выпустили за ворота. Он решил выйти на свою улицу напрямик,
через луг и огороды, и быстро шагал по мокрой, росистой траве.
"Давно ли? - думал он. - Нет, совсем еще недавно, всего только прошлым
летом, его поймали в Тургачевском парке, где он ловил в пруду на удочку
карасей. По чистым песчаным дорожкам, меж высоких пахучих цветов, его
провели на площадку, и там перед стеклянной террасой, сидя в плетеной
качалке, вот эта самая важная горбоносая женщина кормила из рук булкой
пушистого козленка. Она объяснила Иртышу, что он потерял веру в бога, честь
и совесть и что, конечно, уже недалеко то время, когда он попадет в
тюрьму..."
Иртыш обернулся и посмотрел на грозные тюремные башенки.
- А как повернулось дело? - задумчиво пробормотал он. - Трах-та-бабах!
Революция!
Ему стало весело. Он глотал пахнувший росой и яблоками воздух и думал:
"Столб, хлеб, дом, рожь, больница, базар - слова все знакомые, а то вдруг -
Революция! Бейте, барабаны!" Он поднял щепку и громко забарабанил в
закопченное днище солдатского котелка:
Бейте, барабаны,
Трам-та-та-та!
Смотри, не сдавайся
Никому никогда!
Получалось складно
Бейте, барабаны.
Военный поход!
В тысяча девятьсот
Восемнадцатый год!
Одинокая пуля жалобно прозвенела высоко над его головой. Иртыш съежился
и скатился в канаву.
Высунувшись, он увидел, что это стреляют свои. С тюремной башенки
часовой-наблюдатель показывал рукой, чтобы Иртыш не бродил полем, а шел
дорогой.
Иртыш запрыгал и замахал шапкой, объясняя, что ему нужно пройти
огородами. Часовой посмотрел - увидал, что мальчишка, и махнул рукой. Иртыш
свистнул и уже без песен помчался через грядки.
Высоко над землею сияло солнце. Звенели над пустыми полями жаворонки.
Прятались в логах злобные казаки. Приготовились к удару тургачевские
пушки. И все на свете веселому Иртышу было ясно и понятно.
x x x
Это был июль 1918 года. Сады, заборы, загородки для выпаса скота были
оплетены ржавой колючей проволокой. Лучину на растопку утюгов, самоваров
щепали военными тесаками. Крупу, пшено, махорку скупо отмеряли на базарах
походным котелком. А гремучие капсюли, головки от снарядов, латунные гильзы,
обоймы, шомпола, а то и целую бомбу - на страх матерям - упрямо тащили
ребятишки домой, возвращаясь с походов по грибы, по ягоду, по орехи.
Спасаясь от собаки и разорвав штанину о проволоку, Иртыш выбрался через
чужой огород на улицу и на стене каменной часовенки увидел рыжее, еще сырое
от клейстера объявление, возле которого стояло несколько человек. Это был,
кажется, уже четвертый по счету приказ ревкома населению - сдать под страхом
расстрела в 24 часа все боевое, ручное и охотничье огнестрельное оружие.
Иртыш, не задерживаясь, пробежал мимо. Он уже знал заранее, что все
равно никто ничего не сдаст.
Было еще рано, но осажденный городок давно проснулся. Неуклюже ворочая
метлами, под присмотром конвоира буржуи подметали мостовую. Неподалеку от
пожарной каланчи, наполовину разбитой снарядами, городская рабочая дружина -
человек двадцать пять - наспех обучалась военному делу.
По команде они вскидывали винтовки "на плечо", "на руку", "на
изготовку", падали на булыжник и, распугивая прохожих, с криком "ура"
скакали от забора к забору.
Мимо разрушенных и погоревших домов, сданных к брошенных купцами лавок
Иртыш подошел к розовому двухэтажному дому купца Пенькова, где стоял теперь
военный комиссариат.
У крыльца уже толкались люди; из окна, выбитого вместе с рамой, торчал
пулемет. Пулеметчик, сидя на широком каменном подоконнике, грыз семечки и
бросал шелуху в пузатую, как бочка, золоченую урну.
У главного входа, возле каменного льва, в разинутую пасть которого был
засунут запасной патронташ, стоял знакомый часовой. И он пропустил Иртыша,
когда узнал, что Иртышу надо.
Иртыш прошел по шумным коридорам и наконец очутился в комнате, где уже
несколько человек ожидали комиссара. Какой-то бойкий военный молодец, а
вероятно всего-навсего вестовой, потянулся к Иртышу за пакетом.
- Нет! - отказался Иртыш. - Отдам только самолично.
- "Отлично самолично"! - передразнил его молодец. - Да что же ты,
дурак, прячешь за спину? Дай хоть подержать в руках.
- Вон умный - возьми да подержись, - указывая на дверную медную ручку,
ответил Иртыш. - А это тебе не держалка!
Зашуршала и приоткрылась тяжелая резная дверь - кто-то выходил и у
порога задержался.
По голосу Иртыш узнал комиссара - товарища Гринвальда. Другой голос,
хрипловатый и резкий, тоже был знаком, но чей - Иртыш не вспомнил.
- Как наставлял наш дорогой учитель Карл Маркс, - говорил кто-то, - то
знайте, товарищ комиссар, что я готов всегда за его идеи...
- Карл Маркс - это дело особое, а бомбы зря бросать нечего, - говорил
комиссар. - То разоружили бы мы Гаврилу Полувалова втихую, а теперь
подхватил он свою охрану - да марш в банду. Иди, Бабушкин, зачисляю тебя
командиром взвода караульной роты. Постой! Я что-то позабыл: семья у Гаврилы
большая?
- Сам да жена. Жена у него, надо думать, товарищ комиссар, его злобному
делу не сочувствует.
- Это мы разберем - сочувствует или не сочувствует.
Дверь отворилась, вышел комиссар Гринвальд, а за ним - коренастый,
большеголовый человек в старенькой шинели, с винтовкой, у которой вместо
ружейного ремня позвякивал огрызок собачьей цепи.
Иртыш сразу узнал михеевского мужика Капитона Бабушкина, которого в
прошлом году за грубые слова драгуны сбросили вниз головой с моста в Ульву.
- Посадить дуру, конечно, следовает, - согласился Капитон Бабушкин. -
Как завещал наш дорогой вождь Карл Маркс, трудящийся - он и есть труженик, а
капитал - это явление совсем обратное. И раз родилась она бедного
происхождения, то и должна, значит, держаться своего класса. Я эти его книги
три месяца подряд читал. Цифры и таблицы пропускал, не скрою, но смысл дела
понял.
Капитон вышел. Комиссар оглянулся.
- Эти двое не к вам, - объяснил вестовой. - В канцелярии сидят по
вызову, а к вам коммерсант с жалобой да вон - мальчишка...
- Что за коммерсант? А-а... - нахмурился комиссар, увидев бородатого
старика, который, опираясь на палку, стоял не шелохнувшись. - Садись, купец
Ляпунов. Я тебя слушаю.
- Ничего, я постою, - не двигаясь, ответил старик. - Совесть, говорю я,
в нашем городе уже давно не ночевала. Контрибуцию мы вам дали. Лошадей дали.
Хлеба двести пудов для пекарни дали. Дом мой один под приют забрали - хотя и
беззаконие, ну, думаю, ладно - приют дело божье.
А сегодня, смотрю, в другом доме на откосе рамы выставили, в стенах
ломом бьют дыры, антоновку яблоню да две липы вырубили. Говорят, якобы для
кругозора обороны. "Что же, - кричу им, - или вы слепые? Вон гора рядом.
Бери заступы, рой окопы, как честные солдаты, строй фортификацию. А почто же
в стенах бить дырья?"
Мы с вами по-хорошему. В других городах народ за ружье хватается, бунт
вскипает. Мы же сидим мирно, и как оно будет, того и дожидаемся. Вы же разор
чините, злобу. Заложников десять человек почти взяли. У людей от такой
невидали со страху язык отнялся. Семьи сирые плачут. Вдова Петра Тиунова на
чердаке удавилась. Это ли есть правое дело?
- Врет он, Яков Семенович! - ляпнул из своего угла Иртыш. - Вдову
Тиунову они сами удавили. Она была... как бы оказать... блаженная, ей петлю
подсунули, а теперь по всем базарам звонят!
Старик Ляпунов опешил и замахнулся на Иртыша палкой.
Иртыш отпрыгнул.
Комиссар вырвал и бросил палку.
- Ты кто? - строго спросил комиссар у Иртыша.
- Иртыш Трубников. Гонец с пакетом от командира Лужникова.
- Сиди, гонец, пока не спросят... Вот что, папаша, - обернулся комиссар
к Ляпунову, - тебя слушали, не били. Теперь ты послушай. Хлеба дали,
контрибуцию дали - подумаешь, благодетели!.. Врете! Ничего вы нам не давали.
Хлеб мы у вас взяли, контрибуцию взяли, лошадей взяли.
Где нам рыть окопы, где бить бойницы - тут вы нам советчики плохие.
Заложников посадили, надо будет - еще посадим. Сорок винтовок офицер Тиунов
из ружейных мастерских ограбил. Сам убит, а куда винтовки сгинули -
неизвестно! Отчего вдова Тиунова на другой день на чердаке оказалась -
неизвестно. Однако догадаться можно...
А чью ночью через Ульву лодку захватили? А кто спустил воду у мельницы,
чтобы дать белым брод через Ульву?.. Я?! Он?! (Комиссар ткнул пальцем на
Иртыша.) Может быть, ты?.. Нет?.. Николай-угодник!..
Иди сам, сам запомни и другим расскажи. Да, забыл! Что это у вас в
монастыре за святой старец объявился? Пост, как ангел... сияет...
проповедует. Я не бандит Долгунец. Монастыри громить не буду. Но старцу
посоветуй лучше убраться подальше.
Прочти ему что-нибудь из священного писания, иже, мол, который глаголет
всуе* разные словесы насчет того, какая власть от бога, а какая от черта, то
пусть лучше отыдет подальше, дондеже** не выгнали его в шею или еще чего
похуже. Ступай!..
______________
* Глаголет всуе (церк.-слав.) - говорит без надобности.
** Дондеже (церк.-слав.) - доколе, покуда.
Там тебе я утром сегодня повестку послал. Сорок пар старых сапог
починить надо. Достаньте кожи, набойки, щетины, дратвы.
- Где? Откуда?
- Поищите у себя сначала сами, а если уж не найдете, то я своих пошлю к
вам на подмогу.
- Бог! - поднимая палец к небу и останавливаясь у порога, хрипло и
скорбно пригрозил Ляпунов. - Он все видит! И он нас рассудит!
- Хорошо, - ответил комиссар, - я согласен. Пусть судит. Буду отвечать.
Буду кипеть в смоле и лизать сковородки. Но кожу смотрите не подсуньте мне
гнилую! Заверну обратно.
Старик вышел.
Комиссар плюнул и взял у Иртыша пакет и сердито повернулся к дверям
своего кабинета.
Иртыш побледнел.
Отворяя дверь, комиссар уже, вероятно, случайно увидел точно
окаменевшего, вытянувшегося мальчугана.
- Что же ты стоишь? Иди! - сказал он и вдруг грубовато добавил: - Иди
за мной в кабинет.
Иртыш вошел и сел на краешек ободранного мягкого стула. Комиссар прочел
донесение.
- Хорошо, - сказал он. - Спасибо! Что по дороге видел?
- Трех казаков видал у Донцова лога. Два - на серых, один - на вороном.
Возле Булатовки два телеграфных столба спилены... Да, забыл: из Катремушек
шпион убежал. По нем из винтовок - трах-ба-бах, а он, как волк, закрутился,
да в лес, да ходу... Дали бы и мне, товарищ комиссар, винтовку, я бы с вами!
- Нет у нас лишних винтовок, мальчик. Самим нехватка. Дело наше
серьезное.
- Ну, в отряд запишите. Я пока так... А там как-нибудь раздобуду.
- Так нельзя! Хочешь, я тебя при комиссариате рассыльным оставлю? Ты, я
вижу, парень проворный.
- Нет! - отказался Иртыш. - Пустое это дело.
- Ну, не хочешь - как хочешь. Ты где учился?
- В ремесленном учился на столяра. Никчемная это затея - комоды делать,
разные там барыням этажерки... - Иртыш помолчал. - Я рисовать умею. Хотите,
я с вас портрет нарисую, вам хорошую вывеску нарисую? А то у вас какая-то
мутная, корявая, и слово "комиссар" через одно "с" написано. Я знаю - это
вам маляр Васька Сорокин рисовал. Он только старое писать и умеет:
"Трактир", "Лабаз", "Пивная с подачей", "Чайная". А новых-то слов он совсем
и не знает. Я вам хорошую напишу! И звезду нарисую. Как огонь будет!
- Хорошо, - согласился комиссар. - Попробуй... У тебя отец есть?
- Отца нет, от вина помер. А мать - прачка, раньше на купцов стирала,
теперь у вас, при комиссариате. Ваши галифе недавно гладила. Смотрю я, а у
вас на подтяжках ни одной пуговицы. Я от своих штанов отпороть велел ей, она
и пришила. Мне вас жалко было...
- Постой... почему же это жалко? - смутился и покраснел комиссар. - Ты,
парень, что-то не то городишь.
- Так. Когда при Керенском вам драгуны зубы вышибли, другие орут, воют,
а вы стоите да только губы языком лижете. Я из-за забора в драгун камнем
свистнул да ходу.
- Хорошо, мальчик, иди! Зубы я себе новые вставил. Иным было и хуже.
Сделаешь вывеску - мне самому покажешь. Тебя как зовут? Иртыш?
- Иртыш!
- Ну, до свиданья, Иртыш! Бей, не робей, наше дело верное!
- Я и так не робею, - ответил Иртыш. - Кто робеет, тот лезет за печку,
а я винтовку спрашиваю.
x x x
Иртыш побежал домой в Воробьеву слободку. С высокого берега Синявки
пыльные ухабистые улички круто падали к реке и разбегались кривыми тупиками
и проулками.
Все здесь было шиворот-навыворот. Убогая колокольня Спасской церкви
торчала внизу почти у самого камыша, и казалось, что из сарая бочара
Федотова, что стоял рядом на горке, можно было по колокольне бить палкой.
С крыши домика, где жил Иртыш, легко было пробраться к крыльцу козьей
барабанщицы, старухи Говорухи, и оттуда частенько летела на головы всякая
шелуха и дрянь.
Но зато когда Иртыш растоплял самовар еловыми шишками, дым черным
столбом валил кверху. Говорухины козы метались по двору, поднимая жалобный
вой. Высовывалась Говоруха и разгоняла дым тряпкой, плевалась и ругала
Иртыша злодеем и мучителем.
Жил на слободке народ мелкий, ремесленный: бондари, кузнецы,
жестянщики, колесники, дугари, корытники. И еще издалека Иртыш услыхал
знакомые стуки, звоны и скрипы: динь-дон!.. дзик-дзак!.. тиу-тиу!..
Вон бочар Федотов выкатил здоровенную кадку и колотит по ее белому пузу
деревянным молотком... Бум!.. Бум!..
А вон косой Павел шаркает фуганком туда-сюда, туда-сюда, и серый
котенок балуется и скачет за длинной кудрявой стружкой.
"Эй, люди, - подумал Иртыш, - шли бы лучше в Красную Армию".
Он отворил калитку и столкнулся с матерью.
- А-а! Пришел, бродяга! - злым голосом закричала обрадованная мать и
схватила лежавшую под рукой деревянную скалку для белья.
- Мама, - сурово ответил Иртыш. - Вы не деритесь. Вы сначала
послушайте.
- Я вот тебе послушаю! Я уже слушала, слушала, все уши прослушала! -
завопила мать и кинулась к нему навстречу.
"Плохо дело!" - понял Иртыш и неожиданно сел посреди двора на землю.
Этот неожиданный поступок испугал и озадачил мать Иртыша до крайности.
Разинув рот, она остановилась, потрясая скалкой в воздухе, тем более что
бить по голове скалкой было нельзя, а по всем прочим местам неудобно.
- Ты что же сел? - со страхом закричала она, уронив скалку, беспокойно
оглядывая сына и безуспешно пытаясь ухватить его за короткие и жесткие, как
щетина, волосы. - Что ты сел, губитель моего покоя. У тебя что - бомба в
ноге? Пуля?
- Мама, - торжественно и печально ответил Иртыш. - Нет у меня в ноге ни
бомбы, ни пули. А сел я просто, чтобы вам на старости лет не пришлось за
мной по двору гоняться. Бейте своего сына скалкой или кирпичом. Вот и кирпич
лежит рядом... вон и железные грабли. Мне жизни не жалко, потому что скоро
все равно уже всем нам приблизится смерть и погибель.
- Что ты городишь, Христос с тобой! - жалобно спросила мать. - Откуда
погибель? Да встань же, дурак. Говори толком!
- У меня горло пересохло! - поднимаясь с земли и направляясь к столу,
что стоял во дворе под деревьями, ответил Иртыш. - Был я в деревне
Катремушки. И было там людям видение... Это что у вас в кастрюле,
картошка?.. И было там людям видение, подвиньте-ка, мама, соли!.. За соль в
Катремушках пшено меняют... Пять фунтов на пуд... Ничего не вру... сам
видал. Да, значит, и было там людям видение - вдруг все как бы воссияло...
- Не ври! - сказала мать. - Когда воссияло?
- Вот провалиться - воссияло!.. Воссияло!.. Ну, сверху, конечно. Не из
погреба... Вот вы всегда перебиваете... А я чуть не подавился... Вам Пашка
котелок прислал - возьмите. Табаку спрашивает. Как нету?.. Он говорит: "Есть
на полке за шкапом. Без табаку, - говорит, - впору хоть удавиться". Говорили
вы ему, мама: "Не кури - брось погань!", а он отца-матери не слушался, вот и
страдает. А я вас слушался - вот и не страдаю...
- Постой молоть! - оборвала его мать... - Ну, и что же - видение
было?.. Глас, что ли?
- Конечно, - протягивая руку за хлебом, ответил Иртыш. - Раз видение,
значит, и глас был. Я, мама, к вам домой бежал, торопился - за проволоку
задел, штанина дрызг... Вон какой кусок... Вы бы мне зашили, а то насквозь
сверкает, прямо совестно... Хотел было вам по дороге малины нарвать... да не
во что!..
Помните, как мы с отцом вам однажды целое решето малины нарвали. А вы
нам тогда чаю с ситным... А жалко, мам, что отец помер. Он хоть и пьяница
был, но ведь бывал же и трезвый... А песни он знал какие... "Ты не стой, не
стой на горе крутой!" Спасибо, мама, я наелся.
- Постой! - вытирая слезы, остановила его мама. - А что же видение -
было?.. Глас был?.. Или все, поди, врешь, паршивец?..
- Зачем врать?.. Был какой-то там... Только что-то неразборчиво... Одни
так говорят, другие этак... А иной, поди, сам не слыхал, так только вря
брешет. Дайте-ка ведра, я вам из колодца воды принесу, а то у вас речная,
как пойло.
И, схватив ведра, Иртыш быстро выскользнул за калитку.
Мать махнула рукой.
- Господи, - пробормотала она. - Отец был чурбан чурбаном. Сама я как
была пень, так и осталась колода. И в кого же это он, негодный, таким
умником уродился? Ишь ты... видение... сияние...
Она вытерла слезы, улыбнулась и начала среди барахла искать крепкую
ткань своему непутевому сыну...
1936-1937
ПРИМЕЧАНИЯ
В марте 1936 года Аркадий Гайдар ответил на письмо юных читателей из
Орла:
"...Осенью вы уже, вероятно, будете читать мою новую повесть
"Талисман", над которой я сейчас крепко работаю".
Какое название дать своей новой повести, Аркадий Гайдар тогда еще
окончательно не решил. В разговорах с друзьями все же чаще называл ее
"Бумбараш". Очень ему нравилось это звонкое, с рокотом барабана, имя. В
газете, сообщая о своих творческих планах, писал, что работает над повестью
"Талисман".
Но дело не в названии. Он начал писать эту повесть вскоре после выхода
в свет "Голубой чашки". Был окрылен успехом, и работа шла споро.
"Повесть я тебе сдам хорошую, - сообщал Аркадий Гайдар в письме
редактору журнала "Пионер" Б. А. Ивантеру, - доволен будешь. Написал вчера
такую фразу - что два часа ходил и улыбался... Да здравствует веселый
Бумбараш, да здравствует юный человек - Иртыш - веселая голова".
Почему повесть осталась незавершенной, рассказывает Р.И.Фраерман:
"Гайдар был чрезвычайно доволен, как шла работа над "Бумбарашем". Он
писал эту повесть с вдохновением.
И вдруг в свет выходит повесть Валентина Катаева "Шел солдат с фронта",
или, как она потом стала называться, "Я - сын трудового народа".
Это было почти то же самое, о чем думал Гайдар и о чем ему хотелось
написать в "Бумбараше".
Гайдар оставляет работу".
Вскоре он начал писать повесть "Судьба барабанщика".
Впервые главы из повести "Бумбараш" были опубликованы в сборнике "Жизнь
и творчество А.П.Гайдара" (Москва, Детгиз, 1951).
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар.
Статьи 1941-го года
Аркадий Гайдар. Ребята!
(Обращение к тимуровцам Киева и всей Украины)
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Ребята! Прошло меньше года с тех пор, как мною была написана повесть
"Тимур и его команда".
Злобный враг напал на нашу страну. На тысячеверстном фронте героически
сражается горячо любимая Красная Армия. Новые трудные задачи встали перед
нашей страной, перед нашим народом. Все усилия народа направлены для помощи
Красной Армии, для достижения основной задачи - разгрома врага.
Ребята, пионеры, славные тимуровцы! Окружите еще большим вниманием и
заботой семьи бойцов, ушедших на фронт. У вас у всех ловкие руки, зоркие
глаза, быстрые ноги и умные головы. Работайте безустанно, помогая старшим,
выполняйте их поручения безоговорочно, безотказно и точно, поднимайте на
смех и окружайте презрением белоручек, лодырей и хулиганов, которые в этот
час остались в стороне, болтаются без работы и мешают нашему общему
священному делу. Мчитесь стрелой, ползите змеей, летите птицей, предупреждая
старших о появлении врагов - диверсантов, неприятельских разведчиков и
парашютистов.
Если кому случится столкнуться с врагом - молчите или обманывайте его,
показывайте ему не те, что надо, дороги. Следите за вражескими проходящими
частями, смотрите: куда они пошли? какое у них оружие?
Родина о вас позаботилась, она вас учила, воспитывала, ласкала и часто
даже баловала. Пришел час доказать и вам, как вы ее бережете и любите. Не
верьте шептунам, трусам и паникерам.
Что бы то ни было - нет и не может быть такой силы, которая сломала бы
мощь нашего великого, свободного народа. Победа обязательно будет за нами.
Пройдут годы. Вы станете взрослыми. И тогда в хороший час, после
радостной мирной работы вы будете с гордостью вспоминать об этих грозных
днях, когда вы не сидели сложа руки, а чем могли помогали своей стране
одержать победу над хищным и подлым врагом.
Арк. Гайдар
"Советская Украина", 1941, 9 августа
ПРИМЕЧАНИЯ
Во время обороны Киева в июле-сентябре 1941 года в осажденном фашистами
городе активно действовала тимуровская Центральная команда. Создать ее
помогла М.Т.Боярская, директор детского кинотеатра "Смена", талантливый
комсомольский работник. Во главе штаба стоял "киевский Тимур" - Норик
Гарцуненко.
5 августа 1941 года Аркадий Гайдар побывал в гостях у тимуровцев Киева.
9 августа 1941 года целая полоса газеты "Советская Украина" была посвящена
славным делам молодых патриотов. На этой полосе напечатано обращение Аркадия
Гайдара, озаглавленное: "Ребята!"
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар. Берись за оружие, комсомольское племя!
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Война!
Ты говоришь: я ненавижу врага. Я презираю смерть. Дайте винтовку, и я
пулей и штыком пойду защищать Родину.
Все тебе кажется простым и ясным.
Приклад к плечу, нажал спуск - загремел выстрел.
Лицом к лицу, с глазу на глаз - сверкнул яростно выброшенный вперед
клинок, и с пропоротой грудью враг рухнул.
Все это верно. Но если ты не сумеешь поставить правильно прицел, то
твоя пуля бесцельно, совсем не пугая и даже ободряя врага, пролетит мимо.
Ты бестолково бросишь гранату, она не разорвется.
В гневе, стиснув зубы, ты ринешься на врага в атаку. Прорвешься через
огонь, занесешь штык. Но если ты не привык бегать, твой удар будет слаб и
бессилен.
И тебе правильно говорят: учись, пока не поздно. Когда тебя призовут
под боевые знамена, командиры будут учить тебя, но твой долг знать военное
дело, быть всегда готовым к боям.
Тебе дадут винтовку, автомат, ручной пулемет, разных образцов гранаты.
В умелых руках, при горячем, преданном Родине сердце это сила грозная и
страшная. Без умения, без сноровки твое горячее сердце вспыхнет на поле боя,
как яркая сигнальная ракета, выпущенная без цели и смысла, и тотчас же
погаснет, ничего не показав, истраченная зря...
Комсомолец, школьник, пионер, юный патриот, война еще только
начинается, и знай, что ты еще нужен будешь в бою.
Приходи к нам на помощь не только смелым, но и умелым. Приходи к нам
таким, чтобы ты сразу, вот тут же рядом, быстро отрыл себе надежный окоп,
хлопнул по рыхлой груде земли лопатой, обмял ладонью ямку для патронов,
закрыл от песка лопухом гранату, метнул глазом - поставил прицел. Потом
закурил и сказал: "Здравствуйте все, кто есть слева и справа".
Поняв, что ты начал не с того, чтобы сразу просить помощи, что тебе не
нужно ни военных нянек, ни мамок, тебя полюбят и слева и справа.
И знай, что даже где-то на далеком фланге подносчик патронов, связной
или перевязывающий раны санитар кому-то непременно скажет:
- Прислали пополнение. Видел одного. Молодой и, наверное, комсомолец.
- Ну! Прыгает?
- Ничего не прыгает. Сел на место, окопался, молчит и работает.
Двадцать два года тому назад, в эти же августовские дни, я, тогда еще
мальчишка, комсомолец, был с комсомольцами на фронтах Украины в этих же
местах.
Какие были среди нас политики! Какие стратеги! Как свободно и просто
разрешали мы проблемы европейского и мирового масштаба.
Но, увы! Учились мы военному делу тогда мало. Дисциплина хромала.
Стреляли неважно и искренне думали, что обрезать напильником стволы у
винтовки нам не разрешают только из-за косности военспецов главного штаба.
Но нас в армии было тогда еще немного. За молодость бородатые дяди нас
любили. Многое нам прощали и относились к нам покровительственно,
благодушно.
Теперь время совсем не то. Сейчас комсомол - большая сила в Армии.
В грозные для одного большого города дни встали недавно у сложных
орудийных расчетов студенты-математики, комсомольцы.
За баррикадами из мешков песка, возле тяжелых противотанковых пулеметов
стояли запасными номерами наводчики-комсомольцы.
На окраинах города уже шел бой, а они все еще спешно и жадно, как перед
самым важным в жизни экзаменом, заглядывали в стрелковые таблицы.
Вот и ты приходишь с учебы, с работы. Ты знаешь, что тебе ночью еще
нужно дежурить на чердаке, на крыше. И все-таки, наверное, ты берешь боевой
устав. Ты идешь в военный кружок. Ты становишься в строй.
Жжет ли солнце, льет ли дождь, покрыты ли суровой тьмой улицы твоего
родного города, люди слышат твои твердые шаги, слова команды и стук
винтовочного приклада, опущенного на гулкую мостовую.
А ночью за черной маскировочной шторой ты, наверное, сидишь, изучая
тяжелую ручную гранату, огонь которой вместе с огнем твоих глаз и твоего
сердца взорвет и испепелит тех, кого мы все так клятвенно и непримиримо
ненавидим.
Берись за оружие, комсомольское племя!
Москва, 1941 г., август
ПРИМЕЧАНИЯ
Вернувшись на короткое время с фронта в Москву, Аркадий Гайдар выступил
по радио. Выступление было напечатано в сборнике "Советским детям" (Москва,
Детгиз, 1941).
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар. В добрый путь!
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
РЕБЯТА!
Беспрестанно гудят паровозы. Уходят длинные эшелоны. Это ваши отцы,
братья, родные, знакомые идут на фронт - туда, где отважная Красная Армия
ведет с врагами бой, равного которому еще никогда на свете не было.
По ночам, отражая нападения вражьих самолетов на наши города и села,
ослепительно вспыхивают огни прожекторов, грозно грохочут орудия наших
зенитчиков.
Утром вы слышите слова военной команды, мерный топот. Это мимо окон
вашей школы проходят батальоны народного ополчения.
Но так же, как всегда, ни днем, ни часом позже первого сентября вы
начинаете свою школьную учебу.
В добрый путь!
Этот суровый, грозный год покажет, кто из вас действительно трудолюбив,
стоек и мужествен.
В этом году вы должны будете не только хорошо учиться, не только
крепить дисциплину - эту основу победы в тылу и на фронте, - вы должны
будете много работать, помогая старшим дома, во дворе, на заводе, в поле -
повсюду и всем чем можете.
Грош цена тому пылкому стратегу, который, стоя и тыкая пальцем в карту,
азартно и складно предрекает врагу погибель, взмахом руки окружает и
уничтожает его полки и дивизии, а сам боится натереть мозоль на своей
ладони, принести ведро воды, вымыть пол или выкопать из грядок мешок
картошки.
Позор тому "герою", который мечтает, вскочив на коня, ринуться в гущу
боя и изрубить шашкой десяток-другой танков, а сам боком-боком, трусливо
норовит отлынить, свалить на плечи товарищей всю черную и непарадную работу.
В славе у нас всюду те честные, скромные ребята-труженики,
пионеры-тимуровцы, которые по примеру своих отцов и старших братьев упорно
учатся, работают, терпеливо постигают сложное военное дело, помогают семьям
бойцов и заботятся о наших героях-раненых.
Это много? Да! Это немало, но для победы нужны немалые усилия.
Страна о вас всегда заботилась, она вас воспитывала, учила, ласкала и
частенько даже баловала.
Пришло время и вам - не словами, а делом - показать, как вы ее цените,
бережете и любите.
Москва, "Пионерская правда", 1941, 30 августа
ПРИМЕЧАНИЯ
Обращение Аркадия Гайдара к советским школьникам накануне нового
учебного года было записано на пленку в августе 1941 года, во время его
короткого приезда с фронта в Москву. 30 августа оно прозвучало по радио и в
тот же день было напечатано в газете "Пионерская правда".
Пленку удалось разыскать, запись восстановлена. Она сохранила нам голос
Аркадия Гайдара.
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар.
Дальние страны
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 1
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Зимою очень скучно. Разъезд маленький. Кругом лес. Заметет зимою,
завалит снегом - и высунуться некуда.
Одно только развлечение - с горы кататься. Но опять, не весь же день с
горы кататься? Ну прокатился раз, ну прокатился другой, ну двадцать раз
прокатился, а потом все-таки надоест, да и устанешь. Кабы они, санки, и на
гору сами вкатывались. А то с горы катятся, а на гору - никак.
Ребят на разъезде мало: у сторожа на переезде - Васька, у машиниста -
Петька, у телеграфиста - Сережка. Остальные ребята - вовсе мелкота: одному
три года, другому четыре. Какие же это товарищи?
Петька да Васька дружили. А Сережка вредный был. Драться любил.
Позовет он Петьку:
- Иди сюда, Петька. Я тебе американский фокус покажу.
А Петька не идет. Опасается:
- Ты в прошлый раз тоже говорил - фокус. А сам по шее два раза стукнул.
- Ну, так то простой фокус, а это американский, без стуканья. Иди
скорей, смотри, как оно у меня прыгает.
Видит Петька, действительно что-то в руке у Сережки прыгает. Как не
подойти!
А Сережка - мастер. Накрутит на палочку нитку, резинку. Вот у него и
скачет на ладони какая-то штуковина - не то свинья, не то рыба.
- Хороший фокус?
- Хороший.
- Сейчас еще лучше покажу. Повернись спиной.
Только повернется Петька, а Сережка его сзади как дернет коленом, так
Петька сразу головой в сугроб.
Вот тебе и американский.
Попадало и Ваське тоже. Однако когда Васька и Петька играли вдвоем, то
Сережка их не трогал. Ого! Тронь только. Вдвоем-то они и сами храбрые.
Заболело однажды у Васьки горло, и не позволили ему на улицу выходить.
Мать к соседке ушла, отец - на переезд, встречать скорый поезд. Тихо
дома.
Сидит Васька и думает: что бы это такое интересное сделать? Или фокус
какой-нибудь? Или тоже какую-нибудь штуковину? Походил, походил из угла в
угол - нет ничего интересного.
Подставил стул к шкапу. Открыл дверцу. Заглянул на верхнюю полку, где
стояла завязанная банка с медом, и потыкал ее пальцем. Конечно, хорошо бы
развязать банку да зачерпнуть меду столовой ложкой...
Однако он вздохнул и слез, потому что уже заранее знал, что такой фокус
матери не понравится. Сел он к окну и стал поджидать, когда промчится скорый
поезд.
Жаль только, что никогда не успеешь рассмотреть, что там, внутри
скорого, делается.
Заревет, разбрасывая искры. Прогрохочет так, что вздрогнут стены и
задребезжит посуда на полках. Сверкнет яркими огнями. Как тени, промелькнут
в окнах чьи-то лица, цветы на белых столиках большого вагона-ресторана.
Блеснут золотом тяжелые желтые ручки, разноцветные стекла. Пронесется белый
колпак повара. Вот тебе и нет уже ничего. Только чуть виден сигнальный
фонарь позади последнего вагона.
И никогда, ни разу не останавливался скорый на их маленьком разъезде.
Всегда торопится, мчится в какую-то очень далекую страну - Сибирь.
И в Сибирь мчится и из Сибири мчится. Очень, очень неспокойная жизнь у
этого скорого поезда.
Сидит Васька у окна и вдруг видит, что идет по дороге Петька, как-то
по-необыкновенному важно, а под мышкой какой-то сверток тащит. Ну, настоящий
техник или дорожный мастер с портфелем.
Очень удивился Васька. Хотел в форточку закричать: "Куда это ты,
Петька, идешь? И что там у тебя в бумаге завернуто?"
Но только он открыл форточку, как пришла мать и заругалась, зачем он с
больным горлом ни морозный воздух лезет.
Тут с ревом и грохотом промчался скорый. Потом сели обедать, и забыл
Васька про странное Петькино хождение.
Однако на другой день видит он, что опять, как вчера, идет Петька по
дороге и несет что-то завернутое в газету. А лицо такое важное, ну прямо как
дежурный на большой станции.
Забарабанил Васька кулаком по раме, да мать прикрикнула.
Так и прошел Петька мимо, своей дорогой.
Любопытно стало Ваське: что это с Петькой сделалось? То, бывало, он
целыми днями или собак гоняет, или над маленькими командует, или от Сережки
улепетывает, а тут идет важный, и лицо что-то уж очень гордое.
Вот Васька откашлялся потихоньку и говорит спокойным голосом:
- А у меня, мама, горло перестало болеть.
- Ну и хорошо, что перестало.
- Совсем перестало. Ну даже нисколько не болит. Скоро и мне гулять
можно будет.
- Скоро можно, а сегодня сиди, - ответила мать, - ты ведь еще утром
похрипывал.
- Так то утром, а сейчас уже вечер, - возразил Васька, придумывая, как
бы попасть на улицу.
Он походил молча, выпил воды и тихонько запел песню. Он запел ту,
которую слыхал летом от приезжих комсомольцев, о том, как под частыми
разрывами гремучих гранат очень геройски сражался отряд коммунаров.
Собственно, петь ему не хотелось, и пел он с тайной мыслью, что мать,
услышав его пение, поверит в то, что горло у него уже не болит, и отпустит
на улицу. Но так как занятая на кухне мать не обращала на него внимания, то
он запел погромче о том, как коммунары попали в плен к злобному генералу и
какие он готовил им мучения.
Когда и это не помогло, он во весь голос запел о том, как коммунары, не
испугавшись обещанных мучений, начали копать глубокую могилу.
Пел он не то чтобы очень хорошо, но зато очень громко, и так как мать
молчала, то Васька решил, что ей понравилось пение и, вероятно, она сейчас
же отпустит его на улицу.
Но едва только он подошел к самому торжественному моменту, когда
окончившие свою работу коммунары дружно принялись обличать проклятого
генерала, как мать перестала громыхать посудой и просунула в дверь
рассерженное и удивленное лицо.
- И что ты, идол, разорался? - закричала она. - Я слушаю, слушаю...
Думаю, или он с ума спятил? Орет, как Марьин козел, когда заблудится.
Обидно стало Ваське, и он замолчал. И не то обидно, что мать сравнила
его с Марьиным козлом, а то, что понапрасну он только старался и на улицу
его все равно сегодня не пустят.
Насупившись, он забрался на теплую печку. Положил под голову овчинный
полушубок и под ровное мурлыканье рыжего кота Ивана Ивановича задумался над
своей печальной судьбой.
Скучно! Школы нет. Пионеров нет. Скорый поезд не останавливается. Зима
не проходит. Скучно! Хоть бы лето скорей наступило! Летом - рыба, малина,
грибы, орехи.
И Васька вспомнил о том, как однажды летом, всем на удивление, он
поймал на удочку здоровенного окуня.
Дело было к ночи, и он положил окуня в сени, чтобы утром подарить его
матери. А за ночь в сени прокрался негодный Иван Иванович и сожрал окуня,
оставив только голову да хвост.
Вспомнив об этом, Васька с досадой ткнул Ивана Ивановича кулаком я
сказал сердито:
- В другой раз за такие дела голову сверну!
Рыжий кот испуганно подпрыгнул, сердито мяукнул и лениво спрыгнул с
печки. А Васька полежал, полежал, да и уснул.
На другой день горло прошло, и Ваську отпустили на улицу.
За ночь наступила оттепель. С крыш свесились толстые острые сосульки.
Подул влажный, мягкий ветер. Весна была недалеко.
Хотел Васька бежать разыскивать Петьку, а Петька и сам навстречу идет.
- И куда ты, Петька, ходишь? - спросил Васька. - И почему ты, Петька,
ко мне ни разу не зашел? Когда у тебя заболел живот, то я к тебе зашел, а
когда у меня горло, то ты не зашел.
- Я заходил, - ответил Петька. - Я подошел к дому, да вспомнил, что мы
с тобой недавно ваше ведро в колодце утопили. Ну, думаю, сейчас Васькина
мать меня ругать начнет. Постоял я, постоял, да и раздумал заходить.
- Эх, ты! Да она уже давно отругалась и позабыла, а ведро батька из
колодца еще позавчера достал. Ты вперед обязательно заходи... Что это за
штуковина у тебя в газету завернута?
- Это не штуковина. Это книги. Одна книга для чтения, другая книга -
арифметика. Я уже третий день с ними хожу к Ивану Михайловичу. Читать-то я
умею, а писать нет и арифметику нет. Вот он меня и учит. Хочешь, я тебе
сейчас задам арифметику? Ну вот, ловили мы с тобой рыбу. Я поймал десять
рыб, а ты три рыбы. Сколько мы вместе поймали?
- Что же это я как мало поймал? - обиделся Васька. - Ты десять, а я
три. А помнишь, какого окуня я в прошлое лето выудил? Тебе такого и не
выудить.
- Так ведь это же арифметика, Васька.
- Ну и что ж, что арифметика? Все равно мало. Я три, а он десять. У
меня на удилище поплавок настоящий, а у тебя пробка, да и удилище-то у тебя
кривое...
- Кривое? Вот так сказал! Отчего же это оно кривое? Просто скривилось
немного, так я его уже давно выпрямил. Ну ладно, я поймал десять рыб, а ты
семь.
- Почему же это я семь?
- Как почему? Ну, не клюет больше, вот и все.
- У меня не клюет, а у тебя почему-то клюет? Очень какая-то дурацкая
арифметика.
- Экий ты, право! - вздохнул Петька. - Ну, пускай я десять рыб поймал и
ты десять. Сколько всего будет?
- А много, пожалуй, будет, - ответил, подумав, Васька.
- "Много"! Разве так считают? Двадцать будет, вот сколько. Я теперь
каждый день к Ивану Михайловичу ходить буду, он меня и арифметике научит и
писать научит. А то что! Школы нет, так неученым дураком сидеть, что ли...
Обиделся Васька:
- Когда ты, Петька, за грушами лазил да упал и руку свихнул, то я тебе
домой из лесу свежих орехов принес, да две железные гайки, да живого ежа. А
когда у меня горло заболело, то ты без меня живо к Ивану Михайловичу
пристроился. Ты, значит, будешь ученый, а я просто так? А еще товарищ...
Почувствовал Петька, что Васька правду говорит и про орехи и про ежа.
Покраснел он, отвернулся и замолчал. Так помолчали они, постояли. И хотели
уже разойтись, поссорившись. Да только вечер был уж очень хороший, теплый.
И весна была близко, и на улице маленькие ребятки дружно плясали возле
рыхлой снежной бабы...
- Давай ребятишкам из санок поезд сделаем, - неожиданно предложил
Петька. - Я буду паровозом, ты - машинистом, а они - пассажирами. А завтра
пойдем вместе к Ивану Михайловичу и попросим. Он добрый, он и тебя тоже
научит. Хорошо, Васька?
- Еще бы плохо!
Так и не поссорились ребята, а еще крепче подружились. Весь вечер
играли и катались с маленькими. А утром отправились вместе к доброму
человеку, к Ивану Михайловичу.
Васька с Петькой шли на урок. Вредный Сережка выскочил из-за калитки и
заорал:
- Эй, Васька! А ну-ка, сосчитай. Сначала я тебя три раза по шее стукну,
а потом еще пять, сколько это всего будет?
- Пойдем, Петька, поколотим его, - предложил обидевшийся Васька. - Ты
один раз стукнешь да я один раз. Вдвоем мы справимся. Стукнем по разу да и
пойдем.
- А потом он нас поодиночке поймает да вздует, - ответил более
осторожный Петька.
- А мы не будем поодиночке, мы будем всегда вместе. Ты вместе, и я
вместе. Давай, Петька, стукнем по разу да и пойдем.
- Не надо, - отказался Петька. - А то во время драки книжки изорвать
можно. Лето будет, тогда мы ему зададим. И чтоб не дразнился и чтоб из нашей
ныретки рыбы не вытаскивал.
- Все равно будет вытаскивать, - вздохнул Васька.
- Не будет. Мы в такое место ныретку закинем, что он никак не найдет.
- Найдет, - уныло возразил Васька. - Он хитрый, да и "кошка" у него
хитрая, острая.
- Что ж, что хитрый. Мы и сами теперь хитрые. Тебе уже восемь лет и мне
восемь, значит, вдвоем нам сколько?
- Шестнадцать, - сосчитал Васька.
- Ну вот, нам шестнадцать, а ему девять. Значит, мы хитрее.
- Почему же шестнадцать хитрей, чем девять? - удивился Васька.
- Обязательно хитрей. Чем человек старей, тем он хитрей. Возьми-ка ты
Павлика Припрыгина. Ему четыре года, - какая же у него хитрость? У него что
хочешь выпросить или стянуть можно. А возьми-ка ты хуторского Данилу
Егоровича. Ему пятьдесят лет, и хитрей его не найдешь. На него налогу двести
пудов наложили, а он поставил мужикам водки, они ему спьяна-то какую-то
бумагу и подписали. Пошел он с этой бумагой в район, ему полтораста пудов и
скостили.
- А люди не так говорят, - перебил Васька. - Люди говорят, что он
хитрый не оттого, что старый, а оттого, что кулак. Как по-твоему, Петька,
что это такое - кулак? Почему один человек - как человек, а другой человек -
как кулак?
- Богатый, вот и кулак. Ты вот бедный, так ты и не кулак. А Данила
Егорович - кулак.
- Почему же это я бедный? - удивился Васька. - У нас батька сто
двенадцать рублей получает. У нас поросенок есть, да коза, да четыре курицы.
Какие же мы бедные? У нас отец рабочий человек, а не какой-нибудь вроде
пропащего Епифана, который Христа ради побирается.
- Ну, пусть ты не бедный. Так у тебя отец сам работает, и у меня сам, и
у всех сам. А у Данилы Егоровича на огороде летом четыре девки работали, да
еще какой-то племянник приезжал, да еще какой-то будто бы свояк, да пьяный
Ермолай сад сторожить нанимался. Помнишь, как тебя Ермолай крапивой отжучил,
когда мы за яблоками лазили? Ух, ты и орал тогда! А я сижу в кустах и думаю:
вот здорово Васька орет - не иначе как Ермолай его крапивой жучит.
- Ты-то хорош, - нахмурился Васька. - Сам убежал, а меня оставил.
- Неужели дожидаться? - хладнокровно ответил Петька. - Я, брат, через
забор, как тигр, перескочил. Он, Ермолай, успел меня всего только два раза
хворостиной по спине протянуть. А ты копался, как индюк, вот тебе и попало.
...Давно когда-то Иван Михайлович был машинистом. До революции он был
машинистом на простом паровозе. А когда пришла революция и началась
гражданская война, то с простого паровоза перешел Иван Михайлович на
бронированный.
Петька и Васька много разных паровозов видели. Знали они и паровоз
системы "С" - высокий, легкий, быстрый, тот, что носится со скорым поездом в
далекую страну - Сибирь. Видали они и огромные трехцилиндровые паровозы "М"
- те, что могли тянуть тяжелые, длинные составы на крутые подъемы, и
неуклюжие маневровые "О", у которых и весь путь-то только от входного
семафора до выходного. Всякие паровозы видали ребята. Но вот такого
паровоза, какой был на фотографии у Ивана Михайловича, они не видали еще
никогда. И паровоза такого не видали и вагонов не видали тоже.
Трубы нет. Колес не видно. Тяжелые стальные окна у паровоза закрыты
наглухо. Вместо окон узкие продольные щели, из которых торчат пулеметы.
Крыши нет. Вместо крыши низкие круглые башни, из тех башен выдвинулись
тяжелые жерла артиллерийских орудий.
И ничего у бронепоезда не блестит: нет ни начищенных желтых ручек, ни
яркой окраски, ни светлых стекол. Весь бронепоезд, тяжелый, широкий, как
будто бы прижавшийся к рельсам, выкрашен в серо-зеленый цвет.
И никого не видно. Ни машиниста, ни кондуктора с фонарями, ни главного
со свистком.
Где-то там, внутри, за щитом, за стальной обшивкой, возле массивных
рычагов, возле пулеметов, возле орудий, насторожившись, притаились
красноармейцы, но все это закрыто, все спрятано, все молчит.
Молчит до поры до времени. Но вот прокрадется без гудков, без свистков
бронепоезд ночью туда, где близок враг, или вырвется на поле, туда, где идет
тяжелый бой красных с белыми. Ах, как резанут тогда из темных щелей
гибельные пулеметы! Ух, как грохнут тогда из поворачивающихся башен залпы
могучих проснувшихся орудий!
И вот однажды в бою ударил в упор очень тяжелый снаряд по
бронированному поезду. Прорвал снаряд обшивку и осколками оторвал руку
военному машинисту Ивану Михайловичу.
С той поры Иван Михайлович уже не машинист. Получает он пенсию и живет
в городе у старшего сына - токаря в паровозных мастерских. А на разъезд он
приезжает в гости к своей сестре. Есть такие люди, которые поговаривают, что
Ивану Михайловичу не только оторвало руку, но и зашибло снарядом голову, и
что от этого он немного... ну, как бы сказать, не то что больной, а так,
странный какой-то.
Однако ни Петька, ни Васька таким зловредным людям нисколько не верили,
потому что Иван Михайлович был очень хороший человек. Одно только: курил
Иван Михайлович уж очень много да чуть-чуть вздрагивали у него густые брови,
когда рассказывал он что-нибудь интересное про прежние года, про тяжелые
войны, про то, как их белые начали да как их красные окончили.
А весна прорвалась как-то сразу. Что ни ночь - то теплый дождик, что ни
день - то яркое солнце. Снег таял быстро, как куски масла на сковороде.
Хлынули ручьи, взломало на Тихой речке лед, распушилась верба,
прилетели грачи и скворцы. И все как-то разом. Пошел всего десятый день, как
нагрянула весна, а снегу уже нисколько, и грязь на дороге подсохла.
Вот однажды после урока, когда хотели ребята бежать на речку, чтобы
посмотреть, намного ли спала вода, Иван Михайлович попросил:
- А что, ребята, не сбегаете ли в Алешино? Мне бы Егору Михайлову
записку передать надо. Отнесите ему доверенность с запиской. Он за меня в
городе пенсию получит и сюда привезет.
- Мы сбегаем, - живо ответил Васька. - Мы очень даже быстро сбегаем,
прямо как кавалерия.
- Мы знаем Егора, - подтвердил Петька. - Это тот Егор, который
председатель? У него ребята есть: Пашка да Машка. Мы в прошлом году с его
ребятами в лесу малину собирали. Мы по целому лукошку набрали, а они чуть на
донышке, потому что малы еще и никак вперед нас не поспеют...
- Вот к нему и сбегайте, - сказал Иван Михайлович. - Мы с ним старые
друзья. Когда я на броневике машинистом был, он, Егор, еще молодой тогда
парнишка, кочегаром у меня работал. Когда прорвало снарядом обшивку и
отхватило мне осколком руку, мы вместе были. После взрыва я еще
минуту-другую в памяти оставался. Ну, думаю, пропало дело. Парнишка еще
несмышленый, машину почти не знает. Один остался на паровозе. Разобьет он и
погубит весь броневик. Двинулся я, чтобы задний ход дать и машину из боя
вывести. А в это время от командира сигнал: "Полный вперед!" Оттолкнул меня
Егор в угол на кучу обтирочной пакли, а сам как рванется к рычагу: "Есть
полный ход вперед!" Тут закрыл я глаза и думаю: "Ну, пропал броневик".
Очнулся, слышу - тихо. Бой окончился. Глянул - рука у меня рубахой
перевязана. А сам Егорка полуголый... Весь мокрый, губы запеклись, на теле -
ожоги. Стоит он и шатается - вот-вот упадет.
Целых два часа один в бою машиной управлял. И за кочегара, и за
машиниста, и со мной возился за лекаря...
Брови Ивана Михайловича вздрогнули, он замолчал и покачал головой, то
ли над чем задумавшись, то ли что-то припоминая. А ребятишки молча стояли,
ожидая, не расскажет ли Иван Михайлович еще чего-нибудь, и удивлялись очень,
что Пашкин и Машкин отец, Егор, оказался таким героем, потому что он вовсе
не был похож на тех героев, которых видели ребята на картинках, висевших в
красном уголке на разъезде. Те герои - рослые, и лица у них гордые, а в
руках у них красные знамена или сверкающие сабли. А Пашкин да Машкин отец
был невысокий, лицо у него было в веснушках, глаза узкие, прищуренные. Носил
он простую черную рубаху и серую клетчатую кепку. Одно только, что упрямый
был и если уж что заладит, то так и не отстанет, пока своего не добьется.
Об этом ребята и в Алешине от мужиков слышали и на разъезде слышали
тоже.
Иван Михайлович написал записку, дал ребятам по лепешке, чтобы в дороге
не проголодались. И Васька с Петькой, сломав по хлыстику из налившегося
соком ракитника, подхлестывая себя по ногам, дружным галопом понеслись под
горку.
Проезжей дорогой в Алешино - девять километров, а прямой тропкой -
всего пять.
Возле Тихой речки начинается густой лес. Этот лес без конца-края
тянется куда-то очень далеко. В том лесу - озера, в которых водятся крупные,
блестящие, как начищенная медь, караси, но туда ребята не ходят: далеко, да
и заблудиться в болоте нетрудно. В том лесу много малины, грибов, орешника.
В крутых оврагах, по руслу которых бежит из болота Тихая речка, по прямым
скатам из ярко-красной глины водятся в норах ласточки. В кустарниках
прячутся ежи, зайцы и другие безобидные зверюшки. Но дальше, за озерами, в
верховьях реки Синявки, куда зимой уезжают мужики рубить для сплава строевой
лес, встречали лесорубы волков и однажды наткнулись на старого, облезлого
медведя.
Вот какой замечательный лес широко раскинулся в тех краях, где жили
Петька и Васька!
И по этому, то по веселому, то по угрюмому, лесу с пригорка на
пригорок, через ложбинки, через жердочки поперек ручьев бодро бежали ближней
тропкой посланные в Алешино ребята.
Там, где тропка выходила на проезжую дорогу, в одном километре от
Алешина, стоял хутор богатого мужика Данилы Егоровича.
Здесь запыхавшиеся ребятишки остановились у колодца напиться.
Данила Егорович, который тут же поил двух сытых коней, спросил у ребят,
откуда они да зачем бегут в Алешино. И ребята охотно рассказали ему, кто они
такие и какое у них в Алешине дело до председателя Егора Михайлова.
Они поговорили бы с Данилой Егоровичем и подольше, потому что им было
любопытно посмотреть на такого человека, про которого люди поговаривают, что
он кулак, но тут они увидели, что со двора выходят к Даниле Егоровичу три
алешинских крестьянина, а позади них идет хмурый и злой, вероятно с
похмелья, Ермолай. Заметив Ермолая, того самого, который отжучил однажды
Ваську крапивой, ребята двинулись от колодца рысью и вскоре очутились в
Алешине, на площади, где собрался народ для какого-то митинга.
Но ребята, не задерживаясь, побежали дальше, на окраину, решив на
обратном пути от Егора Михайлова разузнать, почему народ и что это такое
интересное затевается.
Однако дома у Егора они застали только его ребятишек - Пашку да Машку.
Это были шестилетние близнецы, очень дружные между собой и очень похожие
друг на друга.
Как и всегда, они играли вместе. Пашка строгал какие-то чурочки и
планочки, а Машка мастерила из них на песке, как показалось ребятам, не то
дом, не то колодец.
Впрочем, Машка объяснила им, что это не дом и не колодец, а сначала был
трактор, теперь же будет аэроплан.
- Эх, вы! - сказал Васька, бесцеремонно тыкая в "аэроплан" ракитовым
хлыстиком. - Эх вы, глупый народ! Разве аэропланы из щепок делают? Их делают
совсем из другого. Где ваш отец?
- Отец на собрание пошел, - добродушно улыбаясь, ответил нисколько не
обидевшийся Пашка.
- Он на собрание пошел, - поднимая на ребят голубые, чуть-чуть
удивленные глаза, подтвердила Машка.
- Он пошел, а дома только бабка лежит на печи и ругается, - добавил
Пашка.
- А бабка лежит и ругается, - пояснила Машка. - И когда папанька
уходил, она тоже ругалась. Чтобы, говорит, ты сквозь землю провалился со
своим колхозом.
И Машка обеспокоенно посмотрела в ту сторону, где стояла изба и где
лежала недобрая бабка, которая хотела, чтобы отец провалился сквозь землю.
- Он не провалится, - успокоил ее Васька. - Куда же он провалится? Ну,
топни сама ногами о землю, и ты, Пашка, тоже топни. Да сильней топайте! Ну
вот, не провалились? А ну, еще покрепче топайте!
И, заставив несмышленых Пашку и Машку усердно топать, пока те не
запыхались, довольные своей озорной выдумкой ребятишки отправились на
площадь, где уже давно началось неспокойное собрание.
- Вот так дела! - сказал Петька, после того как потолкались они среди
собравшегося народа.
- Интересные дела, - согласился Васька, усаживаясь на край толстого,
пахнувшего смолою бревна и доставая из-за пазухи кусок лепешки.
- Ты куда было пропал, Васька?
- Напиться бегал. И что это так разошлись мужики? Только и слышно:
колхоз да колхоз. Одни ругают колхоз, другие говорят, что без колхоза никак
нельзя. Мальчишки и то схватываются. Ты знаешь Федьку Галкина? Ну, рябой
такой.
- Знаю.
- Так вот. Я пить бегал и видел, как он сейчас с каким-то рыжим
подрался. Тот, рыжий, выскочил да и запел: "Федька-колхоз - поросячий нос".
А Федька рассердился на такое пение, и началась у них драка. Я уж тебе
крикнуть хотел, чтобы ты посмотрел, как они дерутся. Да тут какая-то
горбатая бабка гусей гнала и обоих мальчишек хворостиной огрела - ну, они и
разбежались.
Васька посмотрел на солнце и забеспокоился.
- Пойдем, Петька, отдадим записку. Пока добежим домой, уж вечер будет.
Как бы не попало дома.
Проталкиваясь через толпу, увертливые ребята добрались до груды бревен,
возле которых за столом сидел Егор Михайлов.
Пока приезжий человек, забравшись на бревна, объяснял крестьянам, какая
выгода идти в колхоз, Егор негромко, но настойчиво убеждал в чем-то
наклонившихся к нему двух членов сельсовета. Те покачивали головами, а Егор,
по-видимому сердитый на их нерешительность, еще упорней доказывал им что-то
вполголоса, их стыдил.
Когда озабоченные члены сельсовета отошли от Егора, Петька молча сунул
ему доверенность и записку.
Егор развернул бумажку, но не успел прочитать, потому что на сваленные
бревна влез новый человек, и в этом человеке ребята узнали одного из тех
мужиков, с которыми они встретились у колодца на хуторе Данилы Егоровича.
Этот мужик говорил, что колхоз - это, конечно, дело новое и что сразу всем в
колхоз соваться нечего. Записались сейчас в колхоз десять хозяйств, ну и
пусть работают. Ежели у них пойдет дело, то и другим вступить не поздно
будет, а если дело не пойдет, тогда, значит, в колхоз идти нет расчета и
нужно работать по-старому.
Он говорил долго, и, пока он говорил, Егор Михайлов все еще держал
развернутую записку не читая. Он щурил узкие рассерженные глаза и,
насторожившись, внимательно вглядывался в лица слушающих крестьян.
- Подкулачник! - с ненавистью сказал он, теребя пальцами сунутую ему
записку.
Тогда Васька, опасаясь, как бы Егор нечаянно не скомкал доверенность
Ивана Михайловича, тихонько дернул председателя за рукав:
- Дяденька Егор, прочти, пожалуйста. А то нам домой бежать надо.
Егор быстро прочитал записку и сказал ребятам, что все сделает, что в
город он поедет как раз через неделю, а до тех пор обязательно сам зайдет к
Ивану Михайловичу. Он хотел еще что-то добавить, но тут мужик окончил свою
речь, и Егор, сжимая в руке свою клетчатую кепку, вскочил на бревна и начал
говорить быстро и резко.
А ребята, выбравшись из толпы, помчались по дороге на разъезд.
Пробегая мимо хутора, они не заметили ни Ермолая, ни свояка, ни
племянника, ни хозяйки - должно быть, все были на собрании. Но сам Данила
Егорович был дома. Он сидел на крыльце, курил старую, кривую трубку, на
которой была вырезана чья-то смеющаяся рожа, и казалось, что он был
единственным человеком в Алешине, которого не смущало, не радовало и не
задевало новое слово - колхоз.
Пробегая берегом Тихой речки через кусты, ребята услышали всплеск, как
будто кто-то бросил в воду тяжелый камень.
Осторожно подкравшись, они различили Сережку, который стоял на берегу и
смотрел туда, откуда по воде расплывались ровные круги.
- Ныретку забросил, - догадались ребята и, хитро переглянувшись,
тихонько поползли назад, запоминая на ходу это место.
Они выбрались на тропку и, обрадованные необыкновенной удачей, еще
быстрее припустились к дому, тем более что слышно было, как загрохотало по
лесу эхо от скорого поезда: значит, было уже пять часов. Значит, Васькин
отец, свернув зеленый флаг, входил уже в дом, а Васькина мать уже доставала
из печи горячий обеденный горшок.
Дома тоже зашел разговор про колхоз. А разговор начался с того, что
мать, уже целый год откладывавшая деньги на покупку коровы, еще с зимы
присмотрела Данилы Егоровича годовалую телку и к лету надеялась выкупить ее
и пустить в стадо. Теперь же, прослышав про то, что в колхоз будут принимать
только тех, кто перед вступлением не будет резать или продавать на сторону
скотину, мать забеспокоилась о том, что, вступая в колхоз, Данила Егорович
отведет туда телку, и тогда ищи другую, а где ее такую найдешь?
Но отец был человек толковый, он читал каждый день железнодорожную
газету "Гудок" и понимал, что к чему идет.
Он засмеялся над матерью и объяснил ей, что Данилу Егоровича ни с
телкой, ни без телки к колхозу и на сто шагов подпускать не полагается,
потому что он кулак. А колхозы, они на то и создаются, чтобы можно было жить
без кулаков. И что когда в колхоз войдет все село, тогда и Даниле Егоровичу,
и мельнику Петунину, и Семену Загребину придет крышка, то есть рушатся все
их кулацкие хозяйства.
Однако мать напомнила о том, как с Данилы Егоровича в прошлом году
списали полтораста пудов налога, как его побаиваются мужики и как почему-то
все выходит так, как ему нужно. И она сильно усомнилась в том, чтобы
хозяйство у Данилы Егоровича рушилось, а даже, наоборот, высказала опасение,
как бы не рушился сам колхоз, потому что Алешино - деревня глухая, кругом
лес да болота. Научиться по-колхозному работать не у кого и помощи от
соседей ждать нечего.
Отец покраснел и сказал, что с налогом - это дело темное и не иначе как
Данила Егорович кому-то очки втер да кого-то обжулил, а ему не каждый раз
пройдет, и что за такие дела недолго попасть куда следует. Но заодно он
обругал и тех дураков из сельсовета, которым Данила Егорович скрутил голову,
и сказал, что если бы это случилось теперь, когда председателем Егор
Михайлов, то при нем такого безобразия не получилось бы.
Пока отец с матерью спорили, Васька съел два куска мяса, тарелку щей и
будто бы нечаянно запихал в рот большой кусок сахару из сахарницы, которую
мать поставила на стол, потому что отец сразу же после обеда любил выпить
стакан-другой чаю.
Однако мать, не поверив в то, что он это сделал нечаянно, турнула его
из-за стола, и он, захныкав больше по обычаю, чем от обиды, полез на теплую
печку к рыжему коту Ивану Ивановичу и, по обыкновению, очень скоро задремал.
То ли ему это приснилось, то ли он правда слышал сквозь дрему, а только ему
показалось, что отец рассказывал про какой-то новый завод, про какие-то
постройки, про каких-то людей, которые ходят и чего-то ищут по оврагам и по
лесу, и будто бы мать все удивлялась, все не верила, все ахала да охала.
Потом, когда мать стащила его с печки, раздела и положила спать на
лежанку, ему приснился настоящий сон: будто бы в лесу горит очень много
огней, будто бы по Тихой речке плывет большой, как в синих морях, пароход и
еще будто бы на том пароходе уплывает он с товарищем Петькой в очень далекие
и очень прекрасные страны...
Дней через пять после того, как ребята бегали в Алешино, после обеда,
они украдкой направились к Тихой речке, чтобы посмотреть, не попалась ли в
их ныретку рыба.
Добравшись до укромного места, они долго шарили по дну "кошкой", то
есть маленьким якорем из выгнутых гвоздей. Чуть не оборвали бечеву,
зацепивши крючьями за тяжелую корягу. Вытащили на берег целую кучу
скользких, пахнувших тиной водорослей. Однако ныретки не было.
- Ее Сережка утащил! - захныкал Васька. - Я тебе говорил, что он нас
выследит. Вот он и выследил. Я тебе говорил: давай на другое место закинем,
а ты не хотел.
- Так ведь это и есть уже другое место, - рассердился Петька. - Ты же
сам это место выбрал, а теперь все на меня сваливаешь. Да не хныкай ты,
пожалуйста. Мне и самому жалко, а я не хныкаю.
Васька притих, но ненадолго.
А Петька предложил:
- Помнишь, когда мы в Алешино бежали, то Сережку у речки возле
обгорелого дуба видели? Пойдем туда да пошарим. Может быть, его ныретку
вытащим. Он - нашу, а мы - его. Пойдем, Васька. Да не хныкай ты, пожалуйста,
- такой здоровый и толстый, а хныкает. Почему я никогда не хныкаю? Помнишь,
когда меня сразу три пчелы за босую ногу ухватили, и то я не хныкал.
- Вот так не хныкал! - насупившись, ответил Васька. - Как заревел
тогда, я даже лукошко с земляникой с перепугу выронил.
- Ничего не заревел. Ревут - это когда слезы катятся, а я просто
заорал, потому что испугался, да и больно. Поорал три секунды и перестал. А
вовсе нисколько не ревел и не хныкал. Бежим, Васька!
Добравшись до берега, что возле обгорелого дуба, они долго обшаривали
дно.
Возились-возились, устали, забрызгались, но ни своей, ни Сережкиной
ныретки не нашли. Тогда, огорченные, они уселись на бугорок под кустом
распускающейся вербы и, посоветовавшись, решили с завтрашнего же дня начать
за Сережкой хитрую слежку, чтобы найти то место, куда он ходит перекидывать
обе ныретки.
Чьи-то шаги, правда еще далекие, заставили ребятишек насторожиться, и
они проворно нырнули в гущу куста.
Однако это был не Сережка. По тропке из Алешино неторопливо шли двое
крестьян. Один - незнакомый и, кажется, нездешний. Другой - дядя Серафим,
небогатый алешинский мужик, на которого часто валились всякие несчастья: то
у него лошадь околела, то у него рожь кони вытоптали, то у него крыша сарая
обвалилась и задавила поросенка да гусенка. И таи каждый год что-нибудь с
дядей Серафимом случалось.
Был он крепко трудящимся, но неудачливым и запуганным неудачами
мужиком.
Дядя Серафим нее на разъезд рыжие охотничьи сапоги, на которые он
накладывал заплаты за два целковых, обещанных ему Васькиным отцом.
Оба мужика шли и ругали Данилу Егоровича. Ругал его тот, который был
незнакомый, не алешинский, а дядя Серафим слушал и уныло поддакивал.
За что незнакомый ругал Данилу Егоровича, этого ребята толком не
поняли. Выходило как-то так, что Данила Егорович что-то купил у мужика по
дешевой цене и обещал мужику уступить в долг три мешка овса, а когда мужик
приехал, то Данила Егорович заломил такую цену, какой и в городе-то на
базаре нет, и говорил, что это еще божеская цена, потому что к севу овес
поднимется еще вполовину.
Когда оба хмурых крестьянина прошли мимо, ребятишки выбрались из кустов
и опять уселись на теплый зеленеющий бугор. Вечерело. От речки потянуло
сыростью и запахом прибрежного ракитника. Куковала кукушка, и в красных
лучах солнца кружилась кучками мелкая, как пыль, бесшумная весенняя мошкара.
Но вот среди тишины, сначала далекий и тихий, как жужжание пчелиного
роя, послышался из-за розовых облаков странный гул.
Потом, оторвавшись от круглого толстого облака, сверкнула в небе
светлая, как будто серебряная, точка. Она все увеличивалась. Вот уже у нее
обозначились две пары распластанных крыльев... Вот уже вспыхнули на крыльях
две пятиконечные звездочки...
И весь аэроплан, могучий и красивый, быстрее, чем самый быстрый
паровоз, но легче, чем самый быстролетный степной орел, с веселым рокотом
сильных моторов плавно пронесся над темным лесом, над пустынным разъездом и
над Тихой речкой, у берега которой сидели ребятишки.
- Далеко полетел! - тихо сказал Петька, не отрывая глаз от удаляющегося
аэроплана.
- В дальние страны! - сказал Васька и вспомнил недавний хороший сон. -
Они, аэропланы, всегда летают только в дальние. В ближние что? В ближние и
на лошади можно доехать. Аэропланы - в дальние. Мы, когда вырастем, Петька,
то тоже - в дальние. Там есть и города, и огромнющие заводы, и большущие
вокзалы. А у нас нет.
- У нас нет, - согласился Петька. - У нас только один разъезд да
Алешино, да больше ничего...
Ребятишки замолчали и, удивленные и обеспокоенные, подняли головы. Гул
опять усиливался. Сильная стальная птица возвращалась, опускаясь все ниже.
Теперь уже были видны маленькие колеса и светлый блестящий диск сверкающего
на солнце пропеллера. Точно играя, машина скользнула, накреняясь на левое
крыло, завернула и сделала несколько широких кругов над лесом, над
алешинскими лугами, над Тихой речкой, на берегу которой стояли изумленные и
обрадованные мальчуганы.
- А ты... а ты говорил: только в дальние, - волнуясь и запинаясь,
сказал Петька. - Разве же у нас дальние?
Машина опять взвилась кверху и вскоре исчезла, только изредка мелькая в
просветах между толстыми розовыми тучами.
"И зачем он над нами кружился?" - думали ребята, торопливо пробираясь к
разъезду, чтобы поскорей рассказать, что они видели.
Они были заняты догадками, зачем прилетал аэроплан и что он
высматривал, и почти не обратили внимания на одинокий выстрел, глухо
раздавшийся где-то далеко позади них.
Вернувшись домой, Васька еще застал дядю Серафима, которого угощали
чаем.
Дядя Серафим рассказывал про алешинские дела. В колхоз пошло
полдеревни. Вошло и его хозяйство. Остальная половина выжидала, что будет.
Собрали паевые взносы и три тысячи на акции Трактороцентра. Но сеять будет в
эту весну каждый на своей полосе, потому что земля колхозу к одному месту
еще не выделена.
Успели выделить только покос на левом берегу Тихой речки.
Однако и тут случилось неладное. У мельника Петунина прорвало плотину,
и вода вся ушла, не разлившись по протокам левого берега.
От этого трава должна быть плохая, потому что луга заливные и хороший
урожай на них бывает только после большой воды.
- У Петунина прорвало? - недоверчиво переспросил отец. - Что это у него
раньше не прорывало?
- А кто его знает, - уклончиво ответил дядя Серафим. - Может, вода
прорвала, а может, и еще как.
- Жулик этот Петунин, - сказал отец. - Что он, что Данила Егорович, что
Семен Загребин - одна компания. Ну, как они, сердятся?
- Да как сказать, - ответил хмурый дядя Серафим. - Данила - тот ходит,
как бы его не касается. Ваше, говорит, дело. Хотите - в колхоз, хотите - в
совхоз. Я тут ни при чем. Петунин - мельник, - тот действительно озлобился.
Скрывает, а видать, что озлобился. В колхозный луг и его участок попал. А
какой у него участок? Ха-а-роший участок! Ну, а Загребин? Сам знаешь
Загребина. У этого все шуточки да прибауточки. Недавно по почте плакаты
прислали и лозунги разные. Ну вот, сторож Бочаров пошел их по деревне
расклеивать. Где к забору, где к стене приклеит. Проходит он мимо избы
Загребина и сомневается: вешать или не вешать? Как бы хозяин не заругался. А
Загребин вышел из ворот и смеется: "Что же не вешаешь? Эх ты, колхозная
голова! Другим праздник, а мне будни, что ли?" Взял два самых больших
плаката, да и повесил.
- Ну, а Егор Михайлов как? - спросил отец.
- Егор Михайлов? - ответил дядя Серафим, отодвигая допитый стакан. -
Егор - крепкий человек, да что-то про него много неладного болтают.
- Что болтают?
- Вот, к примеру, говорят, что когда он два года в отлучке был, то
будто его откуда-то прогнали за плохие дела. Будто бы чуть под суд не
отдали. То ли у него с деньгами что-то неладное вышло, то ли еще как.
- Зря болтают, - уверенно возразил Васькин отец.
- Надо бы думать, что вря. А еще болтают, - тут дядя Серафим покосился
на Васькину мать и на Ваську, - будто бы в городе у него эта самая есть...
ну, невеста, что ли, - добавил он после некоторой заминки.
- Ну и что же, что невеста? Пускай женится. Он вдовый. Пашке да Машке
мать будет.
- Городская, - с усмешкой пояснил дядя Серафим. - Барышня там или еще
как. Ей богатого нужно, а у него какое жалованье?.. Ну, я пойду, - сказал
дядя Серафим, поднимаясь. - Спасибо за угощение.
- Может быть, ночевать останешься? - предложили ему. - А то, гляди,
темень какая. По проселку идти придется. Тропкой-то в лесу еще заплутаешься.
- Не заплутаю, - отозвался дядя Серафим. - По этой тропке в двадцатом с
партизанами ух сколько было исхожено!
Он нахлобучил потрепанную соломенную шляпу с большими, обвислыми полями
и, заглянув в окно, добавил:
- Эк, звезд сколько повысыпало, да и луна скоро взойдет - светло будет!
Ночи были еще прохладные, но Васька, забрав старое ватное одеяло да
остатки овчинного тулупа, перебрался спать на сеновал.
Еще с вечера он условился с Петькой, что тот разбудит его пораньше и
они пойдут ловить на червяка плотву.
Но, когда проснулся, было уже поздно - часов девять, а Петьки не было.
Очевидно, Петька и сам проспал.
Васька позавтракал жареной картошкой с луком, сунул в карман кусок
хлеба, посыпанный сахарным песком, и побежал к Петьке, собираясь выругать
его сонулей и лодырем.
Однако дома Петьки не было. Васька зашел в дровяной сарай - удилища
были здесь. Но Ваську очень удивило то, что они не стояли в углу, на месте,
а, точно наспех брошенные кое-как, валялись посреди сарая. Тогда Васька
вышел на улицу, чтобы расспросить у маленьких ребятишек, не видали ли они
Петьку. На улице он встретил только одного четырехлетнего Павлика
Припрыгина, который упорно пытался сесть верхом на большую рыжую собаку. Но
едва только он с пыхтеньем и сопеньем поднимал ноги, чтобы оседлать ее,
Кудлаха перевертывалась и, лежа кверху брюхом, лениво помахивая хвостом,
отталкивала Павлика своими широкими, неуклюжими лапами.
Павлик Припрыгин сказал, что Петьки он не видал, и попросил у Васьки
помочь ему взобраться на Кудлаху.
Но Ваське было не до того. Раздумывая, куда бы это мог пропасть Петька,
он пошел дальше и вскоре натолкнулся на Ивана Михайловича, читавшего, сидя
на завалинке, газету.
Иван Михайлович Петьку не видал тоже. Васька огорчился и сел рядом.
- Про что это ты, Иван Михайлович, читаешь? - спросил он, заглядывая
через плечо. - Ты читаешь, а сам улыбаешься. История какая-нибудь или что?
- Про наши места читаю. Тут, брат Васька, написано, что собрались
строить возле нашего разъезда завод. Огромный заводище. Алюминий - металл
такой - из глины добывать будут. Богатые, пишут, места у нас насчет этого
алюминия. А мы живем - глина, думаем. Вот тебе и глина.
И, как только Васька услыхал про это, он тотчас же соскочил с
завалинки, чтобы бежать к Петьке и первым сообщить ему эту удивительную
новость. Но, вспомнив, что Петька куда-то пропал, он уселся опять,
расспрашивая Ивана Михайловича о том, как будут строить, на каком месте и
высокие ли у завода будут трубы.
Где будут строить, этого Иван Михайлович еще и сам не знал, но насчет
труб он разъяснил, что их вовсе не будет, потому что завод будет работать на
электричестве. Для этого хотят построить плотину поперек Тихой речки.
Поставят такие турбины, которые будут крутиться от напора воды и вертеть
динамо-машины, а от этих динам пойдет по проволокам электрический ток.
Услыхав о том, что и Тихую речку собираются перегораживать, изумленный
Васька снова вскочил, но, вспомнив опять, что Петьки нет, обозлился на него
всерьез:
- И что за дурак! Тут такие дела, а он шляется.
В конце улицы он заметил маленькую шуструю девчонку, Вальку Шарапову,
которая вот уже несколько минут прыгала на одной ноге вокруг колодезного
сруба. Он хотел пойти к ней и спросить, не видала ли она Петьку, но его
задержал Иван Михайлович:
- Вы когда в Алешино бегали, ребята? В субботу или в пятницу?
- В субботу, - вспомнил Васька. - В субботу, потому что у нас в тот
вечер баню топили.
- В субботу. Значит, уже неделя прошла. Что же это Егор Михайлов ко мне
не заходит?
- Егор-то? Да он, Иван Михайлович, кажется, еще вчера в город уехал. У
нас вечером алешинский дядя Серафим чай пил и говорил, что Егор уже уехал.
- Что же это он не зашел? - с досадой сказал Иван Михайлович. -
Обещался зайти и не зашел. А я-то хотел попросить, чтобы он в городе трубку
мне купил.
Иван Михайлович сложил газету и пошел в дом, а Васька направился к
Вальке спрашивать про Петьку.
Но он совсем позабыл о том, что еще только вчера надавал ей за что-то
шлепков, и поэтому он был очень удивлен, когда, завидев его, бойкая Валька
показала ему язык и со всех ног бросилась улепетывать к дому.
Между тем Петька был вовсе неподалеку.
Пока Васька бродил, раздумывая о том, куда исчез его товарищ, Петька
сидел в кустах, позади огородов, и с нетерпением ожидал, когда Васька уйдет
к себе во Двор.
Он не хотел сейчас встречаться с Васькой, потому что за это утро с ним
произошел странный и, пожалуй, даже неприятный случай.
Проснувшись рано, как и было условлено, он взял удилища и направился
будить Ваську. Но едва только он высунулся из калитки, как увидал Сережку.
Не было никакого сомнения в том, что Сережка направлялся к реке
осматривать ныретки. Не подозревая, что Петька за ним подглядывает, он шел
мимо огородов к тропке, на ходу складывая бечевку от железной "кошки".
Петька вернулся во двор, бросил на пол сарая удилища и побежал вслед за
Сережкой, который скрылся уже в кустах.
Сережка шел, весело насвистывая на самодельной деревянной дудочке.
И это было очень на руку Петьке, потому что он мог следовать на
некотором отдалении, не подвергаясь опасности быть замеченным и
поколоченным.
Утро было солнечное, гомонливое. Всюду лопались почки. Из земли густо
перла свежая трава. Пахло росою, березовым соком, и на желтых гроздьях
цветущих ив дружно жужжали вылетевшие за добычей пчелы.
Оттого, что утро было такое хорошее, и оттого, что он так удачно
выследил Сережку, Петьке было весело, и он легко и осторожно пробирался по
кривой узенькой тропке.
Так прошло с полчаса, и они приближались к тому месту, где Тихая речка,
делая крутой поворот, уходила в овраги.
"Далеко взбирается... хитрый", - подумал Петька, уже заранее торжествуя
при мысли о том, как, захватив "кошку", побегут они с Васькой к реке,
выловят и свою и Сережкину ныретки и перекинут их на такое место, где
Сережке их уже и вовек не найти.
Посвистывание деревянной дудки внезапно смолкло.
Петька прибавил шагу. Прошло несколько минут - опять тихо.
Тогда, обеспокоенный, стараясь не топать, он побежал и, очутившись у
поворота, высунул из кустов голову: Сережки не было.
Тут Петька вспомнил, что немного раньше в сторону уходила маленькая
тропка, которая вела к тому месту, где Филькин ручей впадал в Тихую речку.
Он вернулся к устью ручья, но и там Сережки не было.
Ругая себя за ротозейство и недоумевая, куда это мог скрыться Сережка,
он вспомнил и о том, что немного выше по течению Филькина ручья есть
маленький пруд. И хотя он никогда не слыхал, чтобы в том пруду ловили рыбу,
но все же решил сбегать туда, потому что кто его, Сережку, знает! Он такой
хитрый, что разыскал что-нибудь и там.
Вопреки его предположениям, пруд оказался не так близко.
Он был очень мал, весь зацвел тиной, и, кроме лягушек, в нем ничего
хорошего водиться не могло.
Сережки и тут не было.
Обескураженный, Петька отошел к Филькину ручью, напился воды, такой
холодной, что больше одного глотка без передышки нельзя было сделать, и
хотел идти назад.
Васька, конечно, уже проснулся. Если не говорить Ваське, отчего его не
разбудил, то Васька рассердится. А если сказать, то Васька будет
насмехаться: "Эх, ты, не уследил! Вот я бы... Вот от меня бы..." - и так
далее.
И вдруг Петька увидел нечто такое, что заставило его сразу позабыть и о
Сережке, и о ныретках, и о Ваське.
Вправо, не дальше как в сотне метров, из-за кустов выглянула острая
вышка брезентовой палатки. И над нею поднималась узенькая прозрачная полоска
дыма от костра.
Сначала Петька просто испугался. Он быстро пригнулся и опустился на
одно колено, настороженно оглядываясь по сторонам.
Было очень тихо. Так тихо, что ясно слышалось веселое бульканье
холодного Филькина ручья и жужжание пчел, облепивших дупло старой, покрытой
мхами березы.
И оттого, что было так тихо, и оттого, что лес был приветлив и озарен
пятнами теплого солнечного света, Петька успокоился и осторожно, но уже не
из боязни, а просто по хитрой мальчишеской привычке, прячась за кусты, начал
подбираться к палатке.
"Охотники? - гадал он. - Нет, не охотники... Зачем они с палаткой
приедут? Рыболовы? Нет, не рыболовы - от берега далеко. Но если не охотники
и не рыболовы, то кто же?"
"А вдруг разбойники?" - подумал он и вспомнил, что в одной старой книге
он видел картинку: тоже в лесу палатка; возле той палатки сидят и пируют
свирепые люди, а рядом с ними сидит очень худая и очень печальная красавица
и поет им песню, перебирая длинные струны какого-то замысловатого
инструмента.
От этой мысли Петьке стало не по себе. Губы его задрожали, он заморгал
и хотел было попятиться назад и припуститься на всякий случай к дому. Но тут
в просвете между кустами он увидал натянутую веревку, и на той веревке
висели, по-видимому, еще мокрые после стирки, самые обыкновенные подштанники
и две пары синих заплатанных носков.
И эти сырые подштанники и заплатанные, болтающиеся по ветру носки
как-то сразу успокоили его, и мысль о разбойниках показалась ему смешной и
глупой. Он пододвинулся ближе. Теперь ему было видно, что ни около палатки,
ни в самой палатке никого нет.
Он разглядел два набитых сухими листьями тюфяка и большое серое одеяло.
Посреди палатки на разостланном брезенте валялись какие-то синие и белые
бумаги, несколько кусков глины и камней, таких, какие часто попадаются на
берегах Тихой речки; тут же лежали какие-то тускло поблескивающие и
незнакомые Петьке предметы.
Костер слабо дымился. Возле костра стоял большой, перепачканный сажей
жестяной чайник. На примятой траве валялась большая белая кость,
обглоданная, очевидно, собакой.
Осмелевший Петька подобрался к самой палатке. Прежде всего его
заинтересовали незнакомые металлические предметы. Один - треногий, как
подставка у заезжавшего в прошлом году фотографа. Другой - круглый, большой,
с какими-то цифрами и протянутой поперек круга ниткой. Третий - тоже
круглый, но поменьше, похожий на ручные часы, с острой стрелкой.
Он поднял этот предмет. Стрелка колыхнулась, заколебалась и опять стала
на место.
"Компас", - догадался Петька, припоминая, что про такую штуковину он
читал в книжке.
Чтобы проверить это, он обернулся кругом.
Тонкая острая стрелка тоже повернулась и, несколько раз качнувшись,
черным концом показала в ту сторону, где на опушке высилась старая
раскидистая сосна. Петьке это понравилось. Он обошел вокруг палатки,
завернул за куст, завернул за другой и перекрутился на месте десять раз,
рассчитывая обмануть и запутать стрелку. Но едва только он остановился, как
лениво качнувшаяся стрелка с прежним упорством и настойчивостью зачерненным
острием показала Петьке, что ее, сколько ни вертись, все равно не обманешь.
"Как живая", - подумал восхищенный Петька, сожалея, что у него нет такой
замечательной штуки. Он вздохнул и раздумывал, положить компас на место или
нет (возможно, что он и положил бы).
Но в это самое время от противоположной опушки отделилась огромная
лохматая собака и с громким лаем устремилась к нему.
Испуганный Петька взвизгнул и бросился бежать напролом через кусты.
Собака с яростным лаем неслась за ним и, конечно, догнала бы его, если
бы не Филькин ручей, через который по колено в воде перебрался Петька.
Добежав до ручья, который был в этом месте широк, собака заметалась по
берегу, отыскивая, где можно было бы перепрыгнуть.
А Петька, не дожидаясь, пока это случится, понесся вперед, прыгая через
пни, через коряги и кочки, как преследуемый гончими заяц.
Он остановился передохнуть только тогда, когда очутился уже на берегу
Тихой речки.
Облизывая пересохшие губы, он подошел к реке, напился и, учащенно дыша,
тихонько зашагал к дому, чувствуя себя не очень-то хорошо.
Конечно, он не взял бы компас, если бы не собака.
Но все-таки собака или не собака, а выходило так, что компас-то он
украл.
А он знал, что за такие дела его взгреет отец, не похвалит Иван
Михайлович да не одобрит, пожалуй, и Васька.
Но так как дело было уже сделано, а возвращаться с компасом назад было
и страшно и стыдновато, он утешил себя тем, что, во-первых, он не виноват,
во-вторых, кроме собаки, его никто не видал, а в-третьих, компас можно
спрятать подальше, а когда-нибудь позже, к осени или к зиме, когда никакой
уже палатки не будет, сказать, что нашел, и оставить себе.
Вот какими мыслями занят был Петька, и вот почему отсиживался он в
кустах за огородами и не выходил к Ваське, который с досадой разыскивал его
с самого раннего утра.
Но, спрятав компас на чердаке дровяного сарая, Петька не побежал искать
Ваську, а направился в сад и там задумался над тем, что бы это такое получше
соврать.
Вообще-то соврать при случае он был мастер; но сегодня, как назло,
ничего правдоподобного придумать не мог. Конечно, он мог бы рассказать
только о том, как он неудачно выслеживал Сережку, и не упоминать ни о
палатке, ни о компасе.
Но он чувствовал, что у него не хватит терпения смолчать о палатке.
Если смолчать, то Васька и сам может как-нибудь разузнать и тогда будет
хвалиться и зазнаваться: "Эх, ты, ничего не знаешь! Всегда я первый все
узнаю..."
И Петька подумал, что если бы не компас и не эта проклятая собака, то
все было бы интересней и лучше. Тогда ему пришла очень простая и очень
хорошая мысль: а что, если пойти к Ваське и рассказать ему про палатку и про
компас? Ведь компас-то он и на самом деле не крал. Ведь во всем виновата
только собака. Возьмут они с Васькой компас, сбегают к палатке и положат его
на место. А собака? Ну и что же собака? Во-первых, можно взять с собой хлеба
или мясную кость и кинуть ей, чтобы не гавкала. Во-вторых, можно взять с
собой палки. В-третьих, вдвоем вовсе уж не так страшно.
Он так и решил сделать и хотел сейчас же бежать к Ваське, но тут его
позвали обедать, и он пошел с большой охотой, потому что за время своих
похождений сильно проголодался.
После обеда повидать Ваську тоже не удалось. Мать ушла полоскать белье
и заставила его караулить дома маленькую сестренку Еленку.
Обыкновенно, когда мать уходила и оставляла его с Еленкой, он
подсовывал ей разные тряпки и чурочки и, пока она возилась с ними,
преспокойно убегал на улицу и, только завидев мать, возвращался к Еленке,
как будто от нее и не отходил.
Но сегодня Еленка была немного нездорова и капризничала. И когда,
всучив ей гусиное перо да круглую, как мячик, картофелину, он направился к
двери, Еленка подняла такой рев, что проходившая мимо соседка заглянула в
окно и погрозила Петьке пальцем, предполагая, что он устроил сестренке
какую-либо каверзу.
Петька вздохнул, уселся рядом с Еленкой на толстое одеяло, разостланное
на полу, и унылым голосом начал петь ей веселые песни.
Когда вернулась мать, уже вечерело, и наконец-то освободившийся Петька
выскочил из дверей и стал свистать, вызывая Ваську.
- Эх, ты! - укоризненно закричал Васька еще издалека. - Эх, Петька! И
где ты, Петька, весь день прошлялся? И почему, Петька, я тебя весь день
искал и не нашел?
И, не дожидаясь, пока Петька что-либо ответит, Васька быстро выложил
все собранные им за день новости. А новостей у Васьки было много.
Во-первых, возле разъезда будут строить завод. Во-вторых, в лесу стоит
палатка, и в той палатке живут очень хорошие люди, с которыми он, Васька,
уже познакомился. В-третьих, Сережкин отец выдрал сегодня Сережку, и Сережка
выл на всю улицу.
Но ни завод, ни плотина, ни то, что Сережке попало от отца, - ничто так
не удивило и не смутило Петьку, как то, что Васька каким-то образом узнал о
существовании палатки и первый сообщил о ней ему, Петьке.
- Откуда ты про палатку знаешь? - спросил обиженный Петька. - Я, брат,
сам первый все знаю, со мной сегодня история случилась...
- История, история, - перебил его Васька. - Какая у тебя история? У
тебя неинтересная история, а у меня интересная. Когда ты пропал, я тебя
долго искал. И тут искал, и там искал, и всюду искал. Надоело мне искать.
Вот пообедал я и пошел в кусты хлыст срезать. Вдруг навстречу мне идет
человек. Высокий, сбоку кожаная сумка, такая, как у красноармейских
командиров. Сапоги - как у охотника, но только не военный и не охотник.
Увидел он меня и говорит: "Пойди-ка сюда, мальчик". Ты думаешь, что я
испугался? Нисколько. Вот подошел я, а он посмотрел на меня и спрашивает:
"Ты, мальчик, сегодня рыбу ловил?" - "Нет, говорю, не ловил. За мной этот
дурак Петька не зашел. Обещал зайти, а сам куда-то пропал". - "Да, - говорит
он, - я и сам вижу, что это не ты. А нет ли у вас другого такого мальчика,
немного повыше тебя и волосы рыжеватые?" - "Есть, говорю, у нас такой,
только это не я, а Сережка, который нашу ныретку украл". - "Вот, вот, -
говорит он, - он недалеко от нашей палатки в пруд сетку закидывал. А где он
живет?" - "Идемте, - отвечаю я. - Я вам, дядя, покажу, где он живет".
Идем мы, а я думаю: "И зачем это ему Сережка понадобился? Лучше бы мы с
Петькой понадобились".
Пока мы шли, он мне все и рассказал. Их двое в палатке. А палатка
повыше Филькина ручья. Они, двое-то эти, такие люди - геологи. Землю
осматривают, камни, глину ищут и все записывают, где камни, где песок, где
глина. Вот я ему и говорю: "А что, если мы с Петькой к вам придем? Мы тоже
будем искать. Мы здесь все знаем. Мы в прошлом году такой красный камень
нашли, что прямо-таки удивительно до чего красный. А к Сережке, - говорю
ему, - вы, дядя, лучше бы и не ходили. Он вредный, этот Сережка. Только бы
ему драться да чужие ныретки таскать". Ну, пришли мы. Он в дом зашел, а я на
улице остался. Смотрю, выбегает Сережкина мать и кричит: "Сережка! Сережка!
Не видал ли ты, Васька, Сережку?" А я отвечаю: "Нет, не видал. Видел, только
не сейчас, а сейчас не видел". Потом тот человек - техник - вышел, я его
проводил до леса, и он позволил, чтобы мы с тобой к ним приходили. Вот
вернулся Сережка. Его отец и спрашивает: "Ты какую-то вещь в палатке взял?"
А Сережка отказывается. Только отец, конечно, не поверил, да и выдрал его. А
Сережка как завыл! Так ему и надо. Верно, Петька?
Однако Петьку нисколько не обрадовал такой рассказ. Лицо Петьки было
хмурое и печальное. После того как он узнал, что за украденный им компас уже
выдрали Сережку, он почувствовал себя очень неловко. Теперь было уже поздно
рассказывать Ваське о том, как было дело. И, захваченный врасплох, он стоял
печальный, растерянный и не знал, что он будет сейчас говорить и как теперь
будет объяснять Ваське свое отсутствие. Но его выручил сам Васька. Гордый
своим открытием, он хотел быть великодушным.
- Ты что нахмурился? Тебе обидно, что тебя не было? А ты бы не убегал,
Петька. Раз условились, значит, условились. Ну, да ничего, мы завтра вместе
пойдем, я же им сказал: и я приду, и мой товарищ Петька придет. Ты,
наверное, к тетке на кордон бегал? Я смотрю: Петьки нет, удилища в сарае.
Ну, думаю, наверное, он к тетке побежал. Ты там был?
Но Петька не ответил.
Он помолчал, вздохнул и спросил, глядя куда-то мимо Васьки:
- И здорово отец Сережку отлупил?
- Должно быть, уж здорово, раз Сережка так завыл, что на улице слышно
было.
- Разве можно бить? - угрюмо сказал Петька. - Теперь не старое время,
чтобы бить. А ты "отлупил да отлупил". Обрадовался! Если бы тебя отец
отлупил, ты бы обрадовался?
- Так ведь не меня, а Сережку, - ответил Васька, немного смущенный
Петькиными словами. - И потом, ведь не задаром, а за дело: зачем он в чужую
палатку залез? Люди работают, а он у них инструмент ворует. И что ты,
Петька, сегодня чудной какой-то! То весь день шатался, то весь вечер
сердишься.
- Я не сержусь, - негромко ответил Петька. - Просто у меня сначала зуб
заболел, а теперь уже перестает.
- И скоро перестанет? - участливо спросил Васька.
- Скоро. Я, Васька, лучше домой побегу. Полежу, полежу дома - он и
перестанет.
Вскоре ребята подружились с обитателями брезентовой палатки.
Их было двое. С ними был лохматый сильный пес по кличке "Верный". Этот
Верный охотно познакомился с Васькой, но на Петьку он сердито зарычал. И
Петька, который знал, за что на него сердится собака, быстро спрятался за
высокую спину геолога, радуясь тому, что Верный может только рычать, но не
может рассказать то, что знает.
Теперь целыми днями ребята пропадали в лесу.
Вместе с геологами они обшаривали берега Тихой речки. Ходили на болото
и даже зашли однажды к дальним Синим озерам, куда еще никогда не рисковали
забираться вдвоем.
Когда дома их спрашивали, где они пропадают и что они ищут, они с
гордостью отвечали:
- Мы глину ищем.
Теперь они уже знали, что глина глине рознь. Есть глины тощие, есть
жирные, такие, которые в сыром виде можно резать ножом, как ломти густого
масла. По нижнему течению Тихой речки много суглинка, то есть глины рыхлой,
смешанной с песком. В верховьях у озер попадается глина с известью, или
мергель, а поближе к разъезду залегают мощные пласты красно-бурой глинистой
охры.
Все это было очень интересно, особенно потому, что раньше вся глина
казалась ребятам одинаковой. В сухую погоду это были просто ссохшиеся комья,
а в мокрую - обыкновенная густая и липкая грязь. Теперь же они знали, что
глина - это не просто грязь, а сырье, из которого будет добываться алюминий,
и охотно помогали геологам разыскивать нужные породы глин, указывали
запутанные тропки и притоки Тихой речки.
Вскоре на разъезде отцепили три товарных вагона, и какие-то незнакомые
рабочие начали сбрасывать на насыпь ящики, бревна и доски.
В эту ночь взволнованные ребятишки долго не могли уснуть, довольные
тем, что разъезд начинает жить новой жизнью, не похожей на прежнюю.
Однако новая жизнь приходить не очень-то торопилась. Выстроили рабочие
из досок сарай, свалили туда инструменты, оставили сторожа и, к великому
огорчению ребят, все до одного уехали обратно.
Как-то в послеобеденное время Петька сидел возле палатки. Старший
геолог Василий Иванович чинил продранный локоть рубахи, а другой - тот,
который был похож на красноармейского командира, - измерял что-то по плану
циркулем.
Васьки не было. Ваську оставили дома сажать огурцы, и он обещался
прийти попозже.
- Вот беда, - сказал высокий, отодвигая план. - Без компаса - как без
рук. Ни съемку сделать, ни по карте ориентироваться. Жди теперь, пока другой
из города пришлют.
Он закурил папироску и опросил у Петьки:
- И всегда этот Сережка у вас такой жулик?
- Всегда, - ответил Петька.
Он покраснел и, чтобы скрыть это, наклонился над погасшим костром,
раздувая засыпанные золой угли.
- Петька!.. - крикнул на него Василий Иванович. - Всю золу на меня
сдул. Зачем ты раздуваешь!
- Я думал... может быть, чайник, - неуверенно ответил Петька.
- Такая жарища, а он чайник, - удивился высокий и опять начал про то
же: - И зачем ему понадобился этот компас? А главное, отказывается, говорит,
не брал. Ты бы сказал ему, Петька, по-товарищески: "Отдай, Сережка. Если сам
снести боишься, дай я снесу". Мы и сердиться не будем и жаловаться не будем.
Ты скажи ему, Петька.
- Скажу, - ответил Петька, отворачивая лицо от высокого. Но,
отвернувшись, он встретился с глазами Верного.
Верный лежал, вытянув лапы, высунув язык и, учащенно дыша, уставился на
Петьку, как бы говоря: "И врешь же ты, братец! Ничего ты Сережке не
скажешь".
- Да верно ли, что это Сережка компас украл? - спросил Василий
Иванович, окончив шить и втыкая иголку в подкладку фуражки. - Может быть, мы
его сами куда-нибудь засунули и зря только на мальчишку думаем?
- А вы бы поискали, - быстро предложил Петька. - И вы поищите, и мы с
Васькой поищем. И в траве поищем и всюду.
- Чего искать? - удивился высокий. - Я же у вас попросил компас, а вы,
Василий Иванович, сами сказали, что захватить его из палатки позабыли. Чего
же теперь искать?
- А мне теперь начинает казаться, что я его захватил. Хорошо не помню,
а как будто бы захватил, - хитро улыбаясь, сказал Василий Иванович. -
Помните, когда мы сидели на сваленном дереве на берегу Синего озера?
Огромное такое дерево. Уж не выронил ли я компас там?
- Чудно что-то, Василий Иванович, - сказал высокий. - То вы говорили,
что из палатки не брали, а теперь вот что.
- Ничего не чудно, - горячо вступился Петька. - Эдак тоже бывает. Очень
даже часто бывает: думаешь - не брал, а оказывается - брал. И у нас с
Васькой было. Пошли один раз мы рыбу ловить. Вот я по дороге спрашиваю: "Ты,
Васька, маленькие крючки не позабыл?" - "Ой, - говорит он, - позабыл".
Побежали мы назад. Ищем, ищем, никак не найдем. Потом глянул я ему на рукав,
а они у него к рукаву приколоты. А вы, дядя, говорите - чудно. Ничего не
чудно.
И Петька рассказал другой случай, как косой Геннадий весь день искал
топор, а топор стоял за веником. Он говорил убедительно, и высокий
переглянулся с Василием Ивановичем.
- Гм... А пожалуй, можно будет сходить и поискать. Да вы бы сами,
ребята, сбегали как-нибудь и поискали.
- Мы поищем, - охотно согласился Петька. - Если он там, то мы его
найдем. Никуда он от нас не денется. Тогда мы - раз, раз, туда, сюда и
обязательно найдем.
После этого разговора, не дожидаясь Васьки, Петька поднялся и, заявив,
что он вспомнил про нужное дело, попрощался и отчего-то очень веселый
побежал к тропке, ловко перескакивая через зеленые, покрытые мхом кочки,
через ручейки и муравьиные кучи.
Выбежав на тропку, он увидал группу возвращавшихся с разъезда
алешинских крестьян.
Они были чем-то взволнованы, очень рассержены и громко ругались,
размахивая руками и перебивая друг друга. Позади шел дядя Серафим. Лицо его
было унылое, еще унылее, чем тогда, когда обвалившаяся крыша сарая задавила
у него поросенка и гусака.
И по лицу дяди Серафима Петька понял, что над ним опять стряслась
какая-то беда.
Но беда стряслась не только над дядей Серафимом. Беда стряслась над
всем Алешином и, главное, над алешинским колхозом.
Захватив с собой три тысячи крестьянских денег, тех самых, которые были
собраны на акции Трактороцентра, скрылся неизвестно куда главный организатор
колхоза - председатель сельсовета Егор Михайлов. В городе он должен был
пробыть двое, ну, от силы, трое суток. Через неделю ему послали телеграмму,
потом забеспокоились - послали другую, потом послали вслед нарочного. И,
вернувшись сегодня, нарочный привез известие, что в райколхозсоюз Егор не
являлся и в банк денег не сдавал.
Заволновалось, зашумело Алешино. Что ни день, то собрание. Приехал из
города следователь. И хотя все Алешино еще задолго до этого случая говорило
о том, что у Егора в городе есть невеста, и хотя от одного к другому
передавалось много подробностей - и кто она такая, и какая она собой, и
какого она характера, но теперь оказалось как-то так, что никто ничего не
знал. И никак нельзя было доискаться: кто же видел эту Егорову невесту и
откуда вообще узнали о том, что она действительно существует? Так как дела
теперь были запутаны, то ни один из членов сельсовета не хотел замещать
председателя.
Из района прислали нового человека, но алешинские мужики отнеслись к
нему холодно. Пошли разговоры, что вот, дескать, Егор тоже приехал из
района, а три тысячи крестьянских денег ухнули.
И среди этих событий оставшийся без вожака, а главное, совсем еще не
окрепший, только что организовавшийся колхоз начал разваливаться.
Сначала подал заявление о выходе один, потом другой, потом сразу точно
прорвало - начали выходить десятками, без всяких заявлений, тем более что
наступил сев и каждый бросился к своей полосе. Только пятнадцать дворов,
несмотря на свалившуюся беду, держались и не хотели выходить.
Среди них было и хозяйство дяди Серафима.
Этот вообще-то запуганный несчастьями и придавленный бедами мужик с
совершенно непонятным для соседей каким-то ожесточенным упрямством ходил по
дворам и, еще более хмурый, чем всегда, говорил всюду одно и то же: что надо
держаться, что если сейчас из колхоза выйти, то тогда уже и вовсе некуда
идти, останется только бросить землю и уйти куда глаза глядят, потому что
прежняя жизнь - это не жизнь.
Его поддерживали братья Шмаковы, многосемейные мужики, давнишние
товарищи по партизанскому отряду, в один день с дядей Серафимом поротые
когда-то батальоном полковника Марциновского. Его поддерживал член
сельсовета Игошкин, молодой, недавно отделившийся от отца паренек. И наконец
неожиданно взял сторону колхоза Павел Матвеевич, который теперь, когда
начались выходы, точно назло всем, подал заявление о приеме его в колхоз.
Так сколотилось пятнадцать хозяйств. И они выехали в поле на сев не
очень-то веселые, но упорные в своем твердом намерении не сходить с начатого
пути.
За всеми этими событиями Петька да Васька позабыли на несколько дней
про палатку. Они бегали в Алешино. Они тоже негодовали на Егора, удивлялись
упорству тихого дяди Серафима и очень жалели Ивана Михайловича.
- Бывает и так, ребятишки. Меняются люди, - сказал Иван Михайлович,
затягиваясь сильно чадившей, свернутой из газетной бумаги цигаркой. -
Бывает... меняются. Только кто бы сказал про Егора, что он переменится?
Твердый был человек.
Помню я как-то... Вечер... Въехали мы на какой-то полустанок. Стрелки
сбиты, крестовины повынуты, сзади путь разобран и мостик сожжен. На
полустанке ни души, кругом лес. Впереди где-то фронт, и с боков фронты, а
кругом банды. И казалось, что конца-краю этим бандам и фронтам нет и не
будет.
Иван Михайлович замолчал и рассеянно посмотрел в окно, туда, где по
красноватому закату медленно и упорно продвигались тяжелые грозовые облака.
Цигарка чадила, и клубы дыма, медленно разворачиваясь, тянулись кверху,
наплывая по стене, на которой висела полинялая фотография старого боевого
бронепоезда.
- Дядя Иван! - окликнул его Петька.
- Что тебе?
- Ну вот: "А кругом банды, и конца-краю этим фронтам и бандам нет и не
будет", - слово в слово повторил Петька.
- Да... А разъезд в лесу. Тихо. Весна. Пичужки эти самые чирикают.
Вылезли мы с Егоркой грязные, промасленные, потные. Сели на траву. Что
делать?
Вот Егор и говорит: "Дядя Иван, у нас впереди крестовины повынуты и
стрелки поломаны, позади мост сожжен. И мотаемся мы третьи сутки взад и
вперед по этим бандитским лесам. И спереди фронт, и с боков фронты. А
все-таки победим-то мы, а не кто-нибудь". - "Конечно, - говорю ему, - мы. Об
этом никто не спорит. Но команда наша с броневиком навряд ли из этой ловушки
выберется". А он отвечает: "Ну, не выберемся. Ну и что же? Наш 16-й пропадет
- 28-й на линии останется, 39-й. Доработают".
Сломал он веточку красного шиповника, понюхал ее, воткнул в петлицу
угольной блузы. Улыбнулся - как будто бы нет и не было счастливей его
человека на свете, взял гаечный ключ, масленку и полез под паровоз.
Иван Михайлович опять замолчал, и Петьке с Васькой так и не пришлось
услышать, как выбрался броневик из ловушки, потому что Иван Михайлович
быстро вышел в соседнюю комнату.
- А как же ребятишки Егора? - немного погодя спросил старик из-за
перегородки. - У него их двое.
- Двое, Иван Михайлович, Пашка да Машка. Они с бабкой остались, а бабка
у них старая. И на печке сидит - ругается и с печки слезает - ругается. Так
целый день - либо молится, либо ругается.
- Надо бы сходить посмотреть. Надо бы что-нибудь придумать. Жалко
все-таки ребятишек, - сказал Иван Михайлович. И слышно было, как за
перегородкой запыхтела его дымная махорочная цигарка.
С утра Васька с Иваном Михайловичем пошли в Алешино. Звали с собой
Петьку, но он отказался - сказал, что некогда.
Васька удивился: почему это Петьке вдруг стало некогда? Но Петька, не
дожидаясь расспросов, быстро спрятал в окно свою белобрысую вихрастую
голову.
В Алешине они зашли к новому председателю, но его не застали. Он уехал
за реку, на луг.
Из-за этого луга теперь шла яростная борьба. Раньше луг был поделен
между несколькими дворами, причем больший участок принадлежал мельнику
Петунину. Потом, когда организовался колхоз, Егор Михайлов добился, чтобы
луг этот целиком отвели колхозу. Теперь, когда колхоз развалился, прежние
хозяева требовали прежние участки и ссылались на то, что после кражи
казенных денег обещанной из района сенокосилки колхозу все равно не дадут и
с сенокосом он не управится.
Но оставшиеся в колхозе пятнадцать дворов ни за что не хотели разбивать
луг и, главное, уступать Петунину прежний участок. Председатель держал
сторону колхоза, но многие озлобленные последними событиями крестьяне
вступились за Петунина.
И Петунин ходил спокойный, доказывал, что правда на его стороне и что
он хоть в Москву поедет, а своего добьется.
Дядя Серафим и молодой Игошкин сидели в правлении и сочиняли какую-то
бумагу.
- Пишем! - сердито сказал дядя Серафим, здороваясь с Иваном
Михайловичем. - Они свою бумагу в район послали, а мы свою пошлем.
Прочитай-ка, Игошкин, ладно ли мы записали. Он человек сторонний, и ему
виднее.
Пока Игошкин читал да пока они обсуждали, Васька выбежал на улицу и
встретился там с Федькой Галкиным, с тем самым рябым мальчуганом, который
недавно подрался с Рыжим из-за того, что тот дразнился: "Федька-колхоз -
поросячий нос".
Федька рассказал Ваське много интересного. Он рассказал о том, что у
Семена Загребина недавно сгорела баня и Семен ходил и божился, что это его
подожгли. И что от этой бани огонь чуть-чуть не перекинулся на колхозный
сарай, где стоял триер и лежало очищенное зерно.
Еще он рассказал, что по ночам теперь колхоз наряжает своих сторожей по
очереди. И что когда, в свою очередь, Федькин отец запоздал вернуться с
разъезда, то он, Федька, сам пошел в обход, а потом его сменила мать,
которая взяла колотушку и пошла сторожить.
- Все Егор, - закончил Федька. - Он виноват, а нас всех ругают. Все вы,
говорят, мастера на чужое.
- А ведь он раньше героем был, - сказал Васька.
- Он и не раньше, а всегда как герой был. У нас мужики и до сих пор
никак в толк не возьмут - с чего это он. Он только с виду такой невзрачный,
а как возьмется за что-нибудь, глаза прищурятся, заблестят. Скажет - как
отрубит. Как он с лугом-то быстро дело обернул! Будем, говорит, вместе
косить, а озимые, говорит, будем вместе и сеять.
- Отчего же он такое плохое дело сделал? - спросил Васька. - Или вот
люди говорят, что от любви?
- От любви свадьбу справляют, а не деньги воруют, - возмутился Федька.
- Если бы все от любви деньги воровали, тогда что бы было? Нет уж, это не от
любви, а не знаю, от чего... И я не знаю, и никто не знает. А есть у нас
такой Сидор хромой. Старый уже. Так тот и вовсе, если начнешь про Егора
говорить, он и слушать не хочет: "Нету, говорит, ничего этого". И не
слушает, отвернется и заковыляет скорей в сторону. И все что-то бормочет,
бормочет, а у самого слезы катятся, катятся. Такой блажной старик. Он раньше
у Данилы Егоровича на пасеке работал. Да тот рассчитал за что-то, а Егор
вступился.
- Федька, - спросил Васька, - а что Ермолая не видать? Или он в этот
год у Данилы Егоровича сад караулить не будет?
- Будет. Вчера я его видал, он из лесу шел. Пьяный. Он всегда такой.
Покуда яблоки не поспеют, он пьет. А как только время подходит, так Данила
Егорович денег на водку ему больше не дает, и тогда он караулит трезвый да
хитрый. Помнишь, Васька, как он тебя один раз крапивой?..
- Помню, помню, - скороговоркой ответил Васька, стараясь замять эти
неприятные воспоминания. - Отчего это, Федька, Ермолай в рабочие не идет,
землю не пашет? Ведь он вон какой здоровый.
- Не знаю, - ответил Федька. - Слышал я, что еще давно когда-то он,
Ермолай, в дезертиры от красных уходил. Потом в тюрьме сколько-то сидел. А с
тех пор он всегда такой. То уйдет куда-нибудь из Алешина, то на лето опять
вернется. Я, Васька, не люблю Ермолая. Он только к собакам добрый, да и то
когда пьяный.
Ребятишки разговаривали долго. Васька тоже рассказал Федьке о том,
какие дела творятся около разъезда. Рассказал про палатку, про завод, про
Сережку, про компас.
- И вы к нам прибегайте, - предложил Васька. - Мы к вам бегаем, и вы к
нам бегайте. И ты, и Колька Зипунов, и еще кто-нибудь. Ты читать-то умеешь.
Федька?
- Немножко.
- И мы с Петькой тоже немножко.
- Школы нет. Когда Егор был, то он очень старался, чтобы школа была. А
теперь уж не знаю как. Озлобились мужики - не до школы.
- Завод строить начнут, и школу построят, - утешал его Васька. - Может
быть, доски какие-нибудь останутся, бревна, гвозди... Много ли на школу
нужно? Мы попросим рабочих, они и построят. Да мы сами помогать будем. Вы
прибегайте к нам, Федька, и ты, и Колька, и Алешка. Соберемся кучей,
что-нибудь интересное придумаем.
- Ладно, - согласился Федька. - Как только с картошкой управимся, так и
прибежим.
Вернувшись в правление колхоза, Васька Ивана Михайловича уже не застал.
Ивана Михайловича он нашел у Егоровой избы, возле Пашки да Машки. Пашка и
Машка грызли принесенные им пряники и, перебивая и дополняя друг друга,
доверчиво рассказывали старику про свою жизнь и про сердитую бабку.
- Гайда, гай! Гоп-гоп! Хорошо жить! Солнце светит - гоп, хорошо!
Цо-цок-цок! Ручьи звенят. Птицы поют. Гайда, кавалерия!
Так скакал по лесу на своих двоих, держа путь к дальним берегам Синего
озера, отважный и веселый кавалерист Петька. В правой руке он сжимал хлыст,
который заменял ему то гибкую нагайку, то острую саблю, в левой - фуражку с
запрятанным в нее компасом, который нужно было сегодня спрятать, а завтра во
что бы то ни стало разыскать с Васькой у того сваленного дерева, где отдыхал
когда-то забывчивый Василий Иванович!
- Гайда, гай! Гоп-гоп! Хорошо жить! Василий Иванович - хорошо! Палатка
- хорошо! Завод - хорошо! Все хорошо!
- Стоп!
И Петька, он же конь, он же и всадник, со всего размаха растянулся на
траве, зацепившись ногою за выступивший корень.
- У, черт, спотыкаешься! - выругал Петька-всадник Петьку-коня. - Как
взгрею нагайкой, так не будешь спотыкаться.
Он поднялся, вытер попавшую в лужу руку и осмотрелся.
Лес был густой и высокий. Огромные, спокойные старые березы отсвечивали
поверху яркой, свежей зеленью. Внизу было прохладно и сумрачно. Дикие пчелы
с однотонным жужжанием кружились возле дупла полусгнившей, покрытой
наростами осины. Пахло грибами, прелой листвой и сыростью распластавшегося
неподалеку болотца.
- Гайда, гай! - сердито прикрикнул Петька-всадник на Петьку-коня. - Не
туда заехал!
И, дернув левый повод, он поскакал в сторону, на подъем.
"Хорошо жить, - думал на скаку храбрый всадник Петька. - И сейчас
хорошо. А вырасту - будет еще лучше. Вырасту - сяду на настоящего коня,
пусть мчится. Вырасту - сяду на аэроплан, пусть летит. Вырасту - стану к
машине, пусть грохает. Все дальние страны проскачу и облетаю. На войне буду
первым командиром. На воздухе буду первым летчиком. У машины буду первым
машинистом. Гайда, гай! Гоп-гоп! Стоп!"
Прямо под ногами сверкала ярко-желтыми кувшинками узкая мокрая поляна.
Озадаченный Петька вспомнил, что никакой такой поляны на его пути не должно
быть и что, очевидно, проклятый конь опять занес его не туда, куда надо.
Он обогнул болотце, и, обеспокоенный, пошел шагом, внимательно
осматривая и угадывая, куда же это он попал.
Однако чем дальше он шел, тем яснее становилось ему, что он заблудился.
И от этого с каждым шагом жизнь начинала уже казаться ему все более и более
печальной и мрачной.
Покрутившись еще немного, он остановился, вовсе уже не зная, куда
дальше идти, но тут он вспомнил о том, что как раз при помощи компаса
мореплаватели и путешественники всегда находят правильный путь. Он вынул из
кепки компас, нажал сбоку кнопочку, и освобожденная стрелка зачерненным
острием показала в ту сторону, в какую Петька меньше всего собирался идти.
Он тряхнул компас, но стрелка упорно показывала все то же направление.
Тогда Петька пошел, рассуждая, что компасу виднее, но вскоре уперся в
такую гущу разросшегося осинника, что прорваться через нее, не изодрав
рубахи, было никак невозможно.
Он пошел в обход и опять взглянул на компас. Но сколько он ни крутился,
стрелка с бессмысленным упрямством толкала его или в болото, или в гущу, или
еще куда-нибудь в самое неудобное, труднопроходимое место.
Тогда, обозленный и испуганный, Петька всунул компас в кепку и пошел
дальше просто на глаз, сильно подозревая, что все мореплаватели и
путешественники должны были бы давно погибнуть, если бы они всегда держали
путь туда, куда показывает зачерненное острие стрелки.
Он шел долго и собирался уже прибегнуть к последнему средству, то есть
громко заплакать, но тут в просвет деревьев он увидел низкое, опускавшееся к
закату солнце.
И вдруг весь лес как будто бы повернуло к нему другой, более знакомой
стороной. Очевидно, это произошло оттого, что он вспомнил, как на фоне
заходившего солнца всегда ярко вырисовывались крест и купол алешинской
церкви. Теперь он понял, что Алешино не слева от него, как он думал, а
справа и что Синее озеро у него уже не впереди, а позади.
И едва только это случилось, лес показался ему знакомым, так как все
перепутанные поляны, болотца и овраги в обычной последовательности прочно и
послушно улеглись на свои места. Вскоре он угадал, где находится. Это было
довольно далеко от разъезда, но не так уж далеко от тропки, которая вела из
Алешина на разъезд. Он приободрился, вскочил на воображаемого коня и вдруг
притих и насторожил уши.
Совсем неподалеку он услышал песню. Это была какая-то странная песня,
бессмысленная, глухая и тяжелая. И Петьке не понравилась такая песня. И
Петька притаился, оглядываясь и ожидая удобной минуты, чтобы дать коню шпоры
и помчаться скорей от сумерек, от неприветливого леса, от странной песни на
знакомую тропку, на разъезд, домой.
Еще не доходя до разъезда, возвращающиеся из Алешина Иван Михайлович и
Васька услышали шум и грохот.
Поднявшись из ложбины, они увидели, что весь тупик занят товарными
вагонами и платформами. Немного поодаль раскинулся целый поселок серых
палаток.
Горели костры, дымилась походная кухня, бурчали над кострами котлы.
Ржали лошади. Суетились рабочие, сбрасывая бревна, доски, ящики и стаскивая
с платформы повозки, сбрую и мешки.
Потолкавшись среди работающих, рассмотрев лошадей, заглянув в вагоны и
палатки и даже в топку походной кухни, Васька побежал разыскивать Петьку,
чтобы расспросить его, когда приехали рабочие, как было дело и почему это
Сережка крутится возле палаток, подтаскивая хворост для костров, и никто его
не ругает и не гонит прочь.
Но встретившаяся по пути Петькина мать сердито ответила ему, что "этот
идол" провалился куда-то еще с полдня и обедать домой не приходил.
Это совсем уже удивило и рассердило Ваську.
"Что это с Петькой делается? - думал он. - В прошлый раз куда-то
пропал, сегодня опять тоже пропал. И какой этот Петька хитрый! Тихоня
тихоней, а сам что-то втихомолку вытворяет".
Раздумывая над Петькиным поведением и очень не одобряя его, Васька
неожиданно натолкнулся на такую мысль: а что, если это не Сережка, а сам
Петька, чтобы не делиться уловом, взял да и перебросил ныретку и теперь
выбирает тайком рыбу?
Это подозрение еще больше укрепилось у Васьки после того, как он
вспомнил, что в прошлый раз Петька соврал ему, будто бы бегал на кордон к
тетке. На самом деле его там не было.
И теперь почти что уверившийся в своем подозрении Васька твердо решил
учинить Петьке строгий допрос и в случае чего поколотить его, чтобы вперед
так делать было неповадно.
Он пошел домой и еще из сеней услышал, как отец с матерью о чем-то
громко спорили.
Опасаясь, как бы вгорячах и ему за что-нибудь не попало, он остановился
и прислушался.
- Да как же это так? - говорила мать, и по ее голосу Васька понял, что
она чем-то взволнована. - Хоть бы одуматься дали. Я картошки две меры
посадила, огурцов три грядки. А теперь, значит, все пропало?
- Экая ты, право! - возмущался отец. - Неужели же будут дожидаться?
Подождем, дескать, пока у Катерины огурцы поспеют. Тут вагоны негде
разгружать, а она - огурцы. И что ты, Катя, чудная какая? То ругалась: и
печка в будке плоха, и тесно, и низко, а теперь жалко ей будку стало. Да
пусть ее ломают. Пропади она пропадом!
"Почему огурцы пропали? Какие вагоны? Кто будет ломать будку?" - опешил
Васька и, подозревая что-то недоброе, вошел в комнату.
И то, что он узнал, ошеломило его еще больше, чем первое известие о
постройке завода. Их будку сломают. По участку, на котором она стоит,
проложат запасные пути для вагонов с построечными грузами. Переезд перенесут
на другое место и там построят для них новый дом.
- Ты пойми, Катерина, - доказывал отец, - разве же нам такую будку
построят? Это теперь не прежнее время, чтобы для сторожей какие-то собачьи
конуры строить. Нам построят светлую, просторную. Ты радоваться должна, а
ты... огурцы, огурцы!
Мать молча отвернулась.
Если бы все это подготавливалось потихоньку да исподволь, если бы все
это не навалилось вдруг, сразу, то она и сама была бы довольна оставить
старую, ветхую и тесную конурку. Но сейчас ее пугало то, что все кругом
решалось, делалось и двигалось как-то уж очень быстро. Пугало то, что
события с невиданной, необычной торопливостью возникали одно за другим. Жил
разъезд тихо. Жило Алешино тихо. И вдруг точно какая-то волна, издалека
докатившись наконец и сюда, захлестнула и разъезд и Алешино. Колхоз, завод,
плотина, новый дом... Все это смущало и даже пугало своей новизной,
необычностью и, главное, своей стремительностью.
- А верно ли, Григорий, что лучше будет? - спросила она, расстроенная и
растерянная. - Плохо ли, хорошо ли, а жили мы да жили. А вдруг хуже будет?
- Полно тебе, - возражал ей отец. - Полно городить, Катя... Стыдно!
Мелешь, сама не знаешь что. Разве затем оно у нас все делается, чтобы хуже
было? Ты посмотри лучше на Васькину рожу. Вон он стоит, шельмец, и рот до
ушей. На что мал еще, а и то понимает, что лучше будет. Так, что ли, Васька?
Но Васька даже не нашел что ответить и только молча кивнул головой.
Много новых мыслей, новых вопросов занимало его неспокойную голову. Так
же как и мать, он удивлялся тому, с какой быстротой следовали события. Но
его не пугала эта быстрота - она увлекала, как стремительный ход мчавшегося
в дальние страны скорого поезда.
Он ушел на сеновал и забрался под теплый овчинный полушубок. Но ему не
спалось.
Издалека слышался непрекращающийся стук сбрасываемых досок. Пыхтел
маневровый паровоз. Лязгали сталкивающиеся буфера, и как-то тревожно звучал
сигнальный рожок стрелочника.
Через выломанную доску крыши Васька видел кусочек ясного черно-синего
неба и три ярких лучистых звезды.
Глядя на эти дружно мерцавшие звезды, Васька вспомнил, как уверенно
говорил отец о том, что жизнь будет хорошая. Он еще крепче укутался в
полушубок, закрыл глаза и подумал; "А какая она будет, хорошая?" - и
почему-то вспомнил плакат, который висел в красном уголке. Большой, смелый
красноармеец стоит у столба и, сжимая замечательную винтовку, зорко смотрит
вперед. Позади него зеленые поля, где желтеет густая высокая рожь, где
цветут большие, неогороженные сады и где раскинулись красивые и так не
похожие на убогое Алешино просторные и привольные села.
А дальше, за полями, под прямыми широкими лучами светлого солнца гордо
высятся трубы могучих заводов. Через сверкающие окна видны колеса, огни,
машины
И всюду люди, бодрые, веселые. Каждый занят своим делом - и на полях, и
в селах, и у машин. Одни работают, другие уже отработали и отдыхают
Какой-то маленький мальчик, похожий немного на Павлика Припрыгина, но
только не такой перемазанный, задрав голову, с любопытством разглядывает
небо, по которому плавно несется длинный стремительный дирижабль.
Васька всегда немного завидовал тому, что этот смеющийся мальчуган был
похож на Павлика Припрыгина, а не на него, Ваську.
Но в другом углу плаката - очень далеко, в той стороне, куда зорко
всматривался стороживший эту дальнюю страну красноармеец, - было нарисовано
что-то такое, что всегда возбуждало у Васьки чувство смутной и неясной
тревоги.
Там вырисовывались черные расплывчатые тени. Там обозначались очертания
озлобленных, нехороших лиц. И как будто бы кто-то смотрел оттуда
пристальными недобрыми глазами и ждал, когда уйдет или когда отвернется
красноармеец.
И Васька был очень рад, что умный и спокойный красноармеец никуда не
уходил, не отворачивался, а смотрел как раз туда, куда надо. И все видел и
все понимал.
Васька уже совсем засыпал, когда услышал, как хлопнула калитка, кто-то
зашел к ним в будку.
Минуту спустя его окликнула мать:
- Вася... Васька! Ты спишь, что ли?
- Нет, мама, не сплю.
- Ты не видал сегодня Петьку?
- Видал, да только утром, а больше не видал. А на что он тебе?
- А на то, что сейчас его мать приходила. Пропал, говорит, еще до
обеда, и до сего времени нет и нет.
Когда мать ушла, Васька встревожился. Он знал, что Петька не очень-то
храбрый, чтобы разгуливать по ночам, и поэтому никак не мог понять, куда
девался его непутевый товарищ.
Петька вернулся поздно. Он вернулся без фуражки. Глаза его были
красные, заплаканные, но уже сухие. Видно было, что он очень устал, и
поэтому он как-то равнодушно выслушал все упреки матери, отказался от еды и
молча залез под одеяло.
Он вскоре уснул, но спал неспокойно: ворочался, стонал и что-то
бормотал.
Он сказал матери, что просто заблудился, и мать поверила ему. То же
самое он сказал Ваське, но Васька не особенно поверил, потому что "просто"
не заблуживаются. Для того чтобы заблудиться, надо куда-то идти или что-то
разыскивать. А куда и зачем он ходил, этого Петька не говорил или нес что-то
несуразное, нескладное, и Ваське сразу было видно, что он врет.
Но когда Васька попытался изобличить его во лжи, то обыкновенно
изворотливый Петька не стал даже оправдываться. Он только, усиленно
заморгав, отвернулся.
Убедившись в том, что все равно от Петьки ничего не добьешься, Васька
прекратил расспросы, оставшись, однако, в сильном подозрении, что Петька -
товарищ какой-то странный, скрытный и хитрый.
К этому времени геологическая палатка снялась со своего места, с тем
чтобы продвинуться дальше, к верховьям реки Синявки.
Васька и Петька помогали грузить вещи на навьюченных лошадей. И когда
все было готово к тому, чтобы тронуться в путь, Василий Иванович и другой -
высокий - тепло попрощались с ребятами, с которыми они так много бродили по
лесам. Они должны были вернуться на разъезд только к концу лета.
- А что, ребята, - спросил Василий Иванович напоследок, - вы так и не
бегали поискать компас?
- Все из-за Петьки, - ответил Васька. - То он сначала сам предложил:
пойдем, пойдем... А когда я согласился, то он уперся и не идет. Один раз
звал - не идет. Другой раз - не идет. Так и не пошел.
- Ты что же это? - удивился Василий Иванович, который помнил, как
горячо вызывался Петька отправиться на поиски.
Неизвестно, что бы ответил и как бы вывернулся смутившийся и притихший
Петька, но тут одна из навьюченных лошадей, отвязавшись от дерева, побежала
по тропке. Все кинулись догонять ее, потому что она могла уйти в Алешино.
Точно после удара нагайкой, Петька рванулся за ней прямо через кусты,
через мокрый луг. Он весь обрызгался, изорвал подол рубахи и, выскочив
наперерез, уже перед самой тропкой крепко вцепился в поводья.
И когда он молча подводил упрямившегося коня к запыхавшемуся и
отставшему Василию Ивановичу, то он учащенно дышал, глаза его блестели, и
видно было, что он несказанно горд и счастлив, что ему удалось оказать
услугу этим отправляющимся в дальний путь хорошим людям.
И еще не успели достроить новый дом, едва только закончили настилку
пола и принялись за оконные рамы, а стальные линии запасных путей уже
переползли через грядки, опрокинули ветхий заборчик, столкнули дровяной
сарай и уперлись в стены старой будки.
- Ну, Катя, - сказал отец, - будем сегодня переезжать. Двери да окна и
при нас могут докончить. А здесь, как видишь, ожидать не приходится.
Тогда стали связывать узлы, вытаскивать ящики, матрацы, чугуны, ухваты.
Сложили все это на телегу. Привязали сзади козу Маньку и тронулись на новые
места.
Отец взялся за вожжи. Васька держал керосиновую лампу и хрупкий
стеклянный колпак. Мать бережно прижимала два глиняных горшка с кустиками
распустившихся гераней.
Перед тем как тронуться, все невольно обернулись.
Уже со всех сторон обступали рабочие старенькую грязновато-желтую
будку. Уже застучали по крыше топоры, заскрипели выворачиваемые ржавые
гвозди, и первые сорванные доски тяжело грохнулись о землю.
- Как на пожаре, - сказала мать, отворачиваясь и низко склоняя голову,
- и огня нет, а кругом - как пожар.
Вскоре из Алешина целым гуртом прибежали ребятишки: Федька, Колька,
Алешка и еще двое незнакомых - Яшка да Шурка.
Ходили на площадку смотреть экскаватор, бегали к плотине, где забивали
в землю бревенчатые шпунты, и, наконец, пошли купаться.
Вода была теплая. Плавали, брызгались и долго хохотали над трусливым
Шуркой, который громко и отчаянно заорал, когда нырнувший Федька неожиданно
схватил его под водой за ноги.
Потом валялись на берегу, разговаривали о прежних и новых делах.
- Васька, - спросил Федька, лежа на спине и закрывая рукой от солнца
круглое веснушчатое лицо, - что это такое пионеры? Почему, например, они
идут всегда вместе и в барабан бьют и в трубы трубят? А вот один раз отец
читал, что пионеры не воруют, не ругаются, не дерутся и еще чего-то там не
делают. Что же они, как святые, что ли?
- Ну нет... не святые, - усомнился Васька. - Я в прошлом году к дяде
ездил. У него сын Борька - пионер, так он мне два раза так по шее натрескал,
что только держись. А ты говоришь - не дерутся. Просто обыкновенные
мальчишки да девчонки. Вырастут, в комсомольцы пойдут, потом в Красную
Армию. А я, когда вырасту, тоже пойду в Красную Армию. Возьму винтовку и
буду сторожить.
- Кого сторожить? - не понял Федька.
- Как кого? Всех! А если не сторожить, то налетит белая банда и завоюет
все наши страны. Я знаю, Федька, что такое белая армия, мне Иван Михайлович
все рассказал. Белая - это всякие цари, всякие торговцы, кулаки.
- А кто же Данила Егорович? - спросил молча слушавший Алешка. - Вот он
кулак. Значит, он тоже белая армия?
- У него винтовки нет, - после некоторого раздумья ответил Васька. - У
него нет винтовки, а есть только старая шомполка.
- А если бы была? - не унимался Алешка.
- А если бы да если бы! А кто ему продаст винтовку? Разве же винтовки
или пулеметы продают каждому, кто захочет?
- Нам бы не продали, - согласился Алешка.
- Нам бы не продали, потому что мы малы еще, а Даниле Егоровичу совсем
не поэтому. Вот погодите, Школа будет, тогда все узнаете.
- Будет ли школа? - усомнился Федька.
- Обязательно будет, - уверял Васька. - Вы приходите на той неделе, мы
все вместе, гуртом, пойдем к главному строительному инженеру и попросим,
чтобы велел построить.
- Совестно как-то просить, - поежился Алешка.
- Ничего не совестно. Это одному совестно. Вот, скажут, какой
выискался! А если всем, то нисколько не совестно. Я хоть сам пойду и
попрошу. Чего бояться? Что он стукнет, что ли?
Алешкинские ребята собрались уходить, а Васька решил проводить их.
Когда они вышли на тропку, то увидели Петьку. По-видимому, он давно
стоял тут и раздумывал, подойти ему к ребятам или не подойти.
- Пойдем, Петька, с нами, - предложил Васька, которому не хотелось
возвращаться одному. - Пойдем, Петька. Что ты такой скучный? Все веселые, а
он скучный.
Петька посмотрел на солнце, но солнце стояло еще высоко, и, виновато
улыбнувшись, он согласился.
Возвращаясь вдвоем, под высоким дубом, что рос неподалеку от хутора
Данилы Егоровича, они увидели Пашку да Машку.
Эти маленькие ребятишки сидели на зеленом бугре и собирали что-то с
земли, должно быть прошлогодние желуди.
- Пойдем к ним, - предложил Васька, - посидим, отдохнем и посмеемся
немножко. Пойдем, Петька! И что ты стал какой-то тихоня? Успеешь еще домой.
Они осторожно подобрались сзади к ребятишкам, опустились на четвереньки
и сердито зарычали!
- Рррр... рррр...
Пашка и Машка подскочили и, даже не смея обернуться, схватились за руки
и пустились наутек.
Но ребята обогнали их и загородили им дорогу.
- И что как напугали! - укоризненно сказал Пашка, серьезно хмуря
коротенькие тонкие брови.
- Совсем испугали! - подтвердила Машка, вытирая наполнившиеся слезами
глаза.
- А вы думали, это кто? - спросил довольный своей шуткой Васька.
- А мы думали - волк, - ответил Пашка.
- Или думали - медведь, - добавила Машка и, улыбнувшись, протянула
ребятам горсть крупных желудей.
- На что они нам? - отказался Васька. - Вы сами играйте. Мы уже
большие, и это нам не игра.
- Очень хорошая игра, - ответила Машка. И, очевидно, никак не понимая,
почему для Васьки желудь - это не игра, радостно рассмеялась.
- Ну что, у вас бабка ругается? - спросил Васька и с неожиданной
жестокостью добавил: - Так вам и надо. Потому что отец у вас жулик.
- Васька, не надо! - вступился Петька. - Ведь они маленькие.
- Ну и что же, что маленькие? - с каким-то необъяснимым злорадством
продолжал Васька. - Раз жулик, значит, жулик. Верно ведь, Пашка, у вас отец
жулик?
- Васька, не надо! - почти умоляюще попросил Петька.
Немного испуганные резким Васькиным тоном, Пашка и Машка молча
переглянулись.
- Жулик, - тихо и покорно согласился Пашка.
- Жулик, - повторила Машка и тепло улыбнулась. - Только он хороший был
жулик. Бабка нехорошая, недобрая, а он хороший... А потом... - тут голос ее
чуть-чуть задрожал, она вздохнула, большие голубые глаза ее стали влажными и
печальными, а маленькие ручонки разжались, и два крупных желудя тихо упали
на мягкую траву, - а потом взял он, наш папочка, да куда-то далеко-далеко от
нас уехал.
Какой-то вскрик, странный, приглушенный, раздался позади Васьки.
Он обернулся и увидел, что, крепко втиснув голову в сочную душистую
траву, вздрагивая угловатыми, худыми плечами, Петька безудержно,
беззвучно... плачет.
Дальние страны, те, о которых так часто мечтали ребятишки, туже и туже
смыкая кольцо, надвигались на безыменный разъезд No 216.
Дальние страны с большими вокзалами, с огромными заводами, с высокими
зданиями были теперь где-то уже не очень далеко.
Еще так же, как и прежде, проносился мимо безудержный скорый, но уже
останавливались пассажирский сорок второй и почтовый двадцать четвертый.
Еще пусто и голо было на изрытой ямами заводской площадке, но уже
копошились на ней сотни рабочих, уже ползала по ней, вгрызаясь в землю и
лязгая железной пастью, похожая на прирученное чудовище диковинная машина -
экскаватор.
Опять прилетел для фотосъемки аэроплан. Что ни день, то вырастали новые
бараки, склады, подсобные мастерские. Приехали кинопередвижка, вагон-баня,
вагон-библиотека.
Заговорили рупоры радиоустановок, и, наконец, с винтовками за плечами
пришли часовые Красной Армии и молча стали на свои посты.
По пути к Ивану Михайловичу Васька остановился там, где еще совсем
недавно стояла их старая будка.
Угадывая ее место только по уцелевшим столбам шлагбаума, он подошел
поближе и, глядя на рельсы, подумал о том, что вот эта блестящая рельсина
пройдет теперь как раз через тот угол, где стояла их печка, на которой они
так часто грелись с рыжим котом Иваном Ивановичем, и что, если бы его
кровать поставить на прежнее место, она встала бы как раз на самую
крестовину, прямо поперек железнодорожного полотна.
Он огляделся. По их огороду, подталкивая товарные вагоны, с пыхтением
ползал старый маневровый паровоз.
От грядок с хрупкими огурцами не осталось и следа, но неприхотливая
картошка через песок насыпей и даже через колкий щебень кое-где упрямо
пробивалась кверху кустиками пыльной сочной зелени.
Он пошел дальше, припоминая прошлое лето, когда в эти утренние часы
было пусто и тихо. Изредка только загогочут гуси, звякнет жестяным
колокольцем привязанная к колу коза да загремит ведрами у скрипучего колодца
вышедшая за водой баба. А сейчас...
Глухо бабахали тяжелые кувалды, вколачивая огромные бревна в берега
Тихой речки.
Гремели разгружаемые рельсы, звенели молотки в слесарной мастерской, и
пулеметной дробью трещали неумолчные камнедробилки.
Васька пролез под вагонами и лицом к лицу столкнулся с Сережкой.
В запачканных клеем руках Сережка держал коловорот и, наклонившись,
разыскивал что-то в траве, пересыпанной коричневым промасленным песком.
Он искал, по-видимому, уже давно, потому что лицо у него было
озабоченное и расстроенное.
Васька посмотрел на траву и нечаянно увидал то, что потерял Сережка.
Это была металлическая перка, Которую вставляют в коловорот, чтобы
провертывать дырки.
Сережка не мог ее видеть, так как она лежала за шпалой с Васькиной
стороны.
Сережка взглянул на Ваську и опять наклонился, продолжая поиски.
Если бы во взгляде Сережки Васька уловил что-либо вызывающее,
враждебное или чуточку насмешливое, он прошел бы своей дорогой, предоставив
Сережке заниматься поисками хоть до ночи. Но ничего такого на лице Сережки
он не увидал. Это было обыкновенное лицо человека, озабоченного потерей
нужного для работы инструмента и огорченного безуспешностью своих поисков.
- Ты не там ищешь, - невольно сорвалось у Васьки. - Ты в песке ищешь, а
она лежит за шпалой.
Он поднял перку и подал ее Сережке.
- И как она залетела туда? - удивился Сережка. - Я бежал, а она
выскочила и вот куда залетела.
Они уже готовы были заулыбаться и вступить в переговоры, но, вспомнив о
том, что между ними старая, непрекращающаяся вражда, оба мальчугана
нахмурились и внимательно оглядели один другого.
Сережка был немного постарше, повыше и потоньше. У него были рыжие
волосы, серые озорные глаза, и весь он был какой-то гибкий, изворотливый и
опасный.
Васька был шире, крепче и, возможно, даже сильнее. Он стоял, чуть
склонив голову, одинаково готовый к тому, чтобы разойтись миром, и к тому,
чтобы подраться, хотя он и знал, что в случае драки попадет все-таки больше
ему, а не его противнику.
- Эй, ребята! - окликнул их с платформы человек, в котором они узнали
главного мастера из механической мастерской. - Пойдите-ка сюда. Помогите
немного.
Теперь, когда выбора уже не оставалось и затеять драку означало
отказать в той помощи, о которой просил мастер, ребята разжали кулаки и
быстро полезли на открытую грузовую платформу.
Там валялись два ящика, разбитые неудачно упавшей железной балкой.
Из ящиков по платформе, как горох из мешка, рассыпались и раскатились
маленькие и большие, короткие и длинные, узкие и толстые железные гайки.
Ребятам дали шесть мешков - по три на каждого - и попросили их
разобрать гайки по сортам. В один мешок гайки механические, в другой -
газовые, в третий - метровые.
И они принялись за работу с той поспешностью, которая доказывала, что,
несмотря на несостоявшуюся драку, дух соревнования и желания каждого быть во
всем первым нисколько не угас, а только принял иное выражение.
Пока они были заняты работой, платформу толкали, перегоняли с пути на
путь, отцепляли и куда-то опять прицепляли.
Все это было очень весело, особенно тогда, когда сцепщик Семен,
предполагая, что ребята забрались на маневрирующий состав из баловства,
хотел огреть их хворостиной, но, разглядев, что они заняты работой, ругаясь
и чертыхаясь, соскочил с подножки платформы.
Когда они окончили разборку и доложили об этом мастеру, мастер решил,
что, вероятно, ребята свалили все гайки без разбора в одну кучу, потому что
окончили они очень уж скоро.
Но он не знал, что они старались и потому, что гордились порученной им
работой, и потому, что не хотели отставать один от другого.
Мастер был очень удивлен, когда, раскрыв принесенные грузчиком мешки,
увидел, что гайки тщательно рассортированы так, как ему было надо.
Он похвалил их, позволил им приходить в мастерские и помогать в
чем-нибудь, что сумеют или чему научатся.
Довольные, они шли домой уже как хорошие, давнишние, но знающие каждый
себе цену друзья. И только на одну минуту вспыхнувшая искорка вражды готова
была разгореться вновь. Это тогда, когда Васька спросил у Сережки, брал он
компас или не брал.
Глаза Сережки стали злыми, пальцы рук сжались, но рот улыбался.
- Компас? - спросил он с плохо скрываемой озлобленностью, оставшейся от
памятной порки. - Вам лучше знать, где компас. Вы бы его у себя поискали...
Он хотел еще что-то добавить, но, пересиливая себя, замолчал и
насупился.
Так прошли несколько шагов.
- Ты, может быть, скажешь, что и ныретку нашу не брал? - недоверчиво
спросил Васька, искоса поглядывая на Сережку.
- Не брал, - отказался Сережка, но теперь лицо его приняло обычное
хитровато-насмешливое выражение.
- Как же не брал? - возмутился Васька. - Мы шарили, шарили по дну, а ее
нет и нет. Куда же она девалась?
- Значит, плохо шарили. А вы пошарьте получше. - Сережка рассмеялся и,
глядя на Ваську, с каким-то странным и сбившим с толку добродушием добавил:
- У них там рыбы, поди-ка, набралось прорва, а они сидят себе да охают!
На другой же день, еще спозаранку, захватив "кошку", Васька направился
к реке без особой, впрочем, веры в Сережкины слова.
Три раза закидывал он "кошку", и все впустую. Но на четвертом разе
бечевка туго натянулась.
"Неужели правда он не брал? - подумал Васька, быстро подтягивая добычу.
- Ну конечно, не брал... Вот, вот она... А мы-то... Эх, дураки!"
Тяжелая плетеная ныретка показалась над водой. Внутри ее что-то
ворочалось и плескалось, вызывая в Васькином воображении самые радужные
надежды. Но вот, вся в песке и в наплывах холодной тины, она шлепнулась на
берег, и Васька кинулся разглядывать богатую добычу.
Но изумление и разочарование овладели им, когда, раскрыв плетеную
дверцу, он вытряхнул на землю около двух десятков лягушек.
"И откуда они, проклятые, понабились? - удивился Васька, глядя, как
лягушки, перепуганные ярким светом, быстро поскакали во все стороны. - Ну,
бывало, случайно одна заберется, редко-редко две. А тут, гляди-ка, ни одного
ершика, ни одной малюсенькой плотички, а, точно на смех, целый табун
лягушек".
Он закинул ныретку обратно и пошел домой, сильно подозревая, что
компас-то, может быть, Сережка и не брал, но что ныретка, набитая лягушками,
оказалась на прежнем месте не раньше, как только вчера вечером.
Васька бежал со склада и тащил в мастерскую моток проволоки. Из окошка
высунулась мать и позвала его, но Васька торопился; он замотал головой и
прибавил шагу.
Мать закричала на него еще громче, перечисляя все те беды, которые
должны будут свалиться на Васькину голову в том случае, если он сию же
минуту не пойдет домой. И хотя, если верить ее словам, последствия его
неповиновения должны были быть очень неприятными, так как до Васькиного
слуха долетели такие слова, как "выдеру", "высеку", "нарву уши" и так далее,
но дело все в том, что Васька не очень-то верил в злопамятность матери и,
кроме того, ему на самом деле было некогда. И он хотел продолжить свой путь,
но тут мать начала звать его уже ласковыми словами, одновременно размахивая
какой-то белой бумажкой.
У Васьки были хорошие глаза, и он тотчас же разглядел, что бумажка эта
не что иное, как только что полученное письмо. Письмо же могло быть только
от брата Павла, который работал слесарем где-то очень далеко.
А Васька очень любил Павла и с нетерпением ожидал его приезда в отпуск.
Это меняло дело. Заинтересованный Васька повесил моток проволоки на забор и
направился к дому, придав лицу то скорбное выражение, которое заставило бы
мать почувствовать, что он через силу оказывает ей очень большую услугу.
- Прочитай, Васька, - просила обозленная мать очень кротким и
миролюбивым голосом, так как она знала, что если Васька действительно
заупрямится, то от него никакими угрозами ничего не добьешься.
- Тут человек делом занят, а она... прочитай да прочитай! - недовольным
тоном ответил Васька, забирая письмо и неторопливо распечатывая конверт. -
Прочитала бы сама. А то когда я к Ивану Михайловичу учиться бегал, то она:
куда шляешься да куда шатаешься? А теперь... почитай да почитай.
- Разве же я, Васенька, за уроки ругалась? - виновато оправдывалась
мать. - Я за то ругалась, что уйдешь ты на урок чистый, а вернешься, как
черт, весь измазанный, избрызганный... Да читай же ты, идол! - нетерпеливо
крикнула она наконец, видя, что, развернув письмо, Васька положил его на
стол, потом взял ковш и пошел напиться и только после этого крепко и удобно
уселся за стол, как будто бы собирался засесть до самого вечера.
- Сейчас прочитаю, отойди-ка немного от света, а то застишь.
Брат Павел узнал о том, что на их разъезде строится завод и что там
нужны слесаря.
Постройка, на которой он работал, закончилась, и он писал, что решил
приехать на родину. Он просил, чтобы мать сходила к соседке Дарье Егоровне и
спросила, не сдаст ли та ему с женою хотя бы на лето одну комнату, потому
что к зиме у завода, надо думать, будут уже свои квартиры. Это письмо
обрадовало и Ваську и мать.
Она всегда мечтала, как хорошо было бы жить всей семьею вместе. Но
раньше, когда на разъезде не было никакой работы, об этом нечего было и
думать. Кроме того, брат Павел совсем еще недавно женился, и всем очень
хотелось посмотреть, какая у него жена.
Ни о какой Дарье Егоровне мать не захотела и слышать.
- Еще что! - говорила она, заграбастывая у Васьки письмо и с волнением
вглядываясь в непонятные, но дорогие для нее черточки и точки букв. - Или мы
сами хуже Дарьи Егоровны?.. У нас теперь не прежняя конура, а две комнаты,
да передняя, да кухня. В одной сами будем жить, другую Павлушке отдадим. На
что нам другая?
Гордая за сына и счастливая, что скоро увидит его, она совсем позабыла,
что еще недавно она жалела старую будку, ругала новый дом, а заодно и всех
тех, кто это выдумал - ломать, перестраивать и заново строить.
С Петькой за последнее время дружба порвалась. Петька стал какой-то не
такой, дикий.
То все ничего - играет, разговаривает, то вдруг нахмурится, замолчит и
целый день не показывается, а все возится дома во дворе с Еленкой.
Как-то, возвращаясь из столярной мастерской, где они с Сережкой
насаживали молотки на рукоятки, перед обедом, Васька решил искупаться.
Он свернул к тропке и увидел Петьку. Петька шел впереди, часто
останавливаясь и оборачиваясь, как будто бы боялся, что его увидят.
И Васька решил выследить, куда пробирается украдкой этот шальной и
странный человек.
Дул крепкий жаркий ветер. Лес шумел. Но, опасаясь хруста своих шагов,
Васька свернул с тропки и пошел кустами чуть-чуть позади.
Петька пробирался неровно: то, как будто бы набравшись решимости,
пускался бежать и бежал быстро и долго, так что Васька, которому приходилось
огибать кусты и деревья, еле-еле поспевал за ним, то останавливался, начинал
тревожно оглядываться, а потом шел тихо, почти через силу, точно сзади его
кто-то подгонял, а он не мог и не хотел идти.
"И куда это он пробирается?" - думал Васька, которому начинало
передаваться Петькино возбужденное состояние.
Внезапно Петька остановился. Он стоял долго; на глазах его заблистали
слезы. Потом он понуро опустил голову и тихо пошел назад. Но, пройдя всего
несколько шагов, он опять остановился, тряхнул головой и, круто свернув в
лес, помчался прямо на Ваську.
Испуганный и не ожидавший этого Васька отскочил за кусты, но было уже
поздно. Не разглядев Ваську, Петька все же услыхал треск раздвигаемых
кустов. Он вскрикнул и шарахнулся в сторону тропки.
Когда Васька выбрался на тропку, на ней никого уже не было.
Несмотря на то что недалек был уже вечер, несмотря на порывистый ветер,
было душно. По небу плыли тяжелые облака, но, не сбиваясь в грозовую тучу,
они проносились поодиночке, не закрывая и не задевая солнца.
Тревога, смутная, неясная, все крепче и крепче охватывала Ваську, и
шумливый, неспокойный лес, тот самый, которого почему-то так боялся Петька,
показался вдруг и Ваське чужим и враждебным.
Он прибавил шагу и вскоре очутился на берегу Тихой речки.
Среди распустившихся ракитовых кустов распластался рыжий кусок гладкого
песчаного берега. Раньше Васька всегда здесь купался. Вода здесь была
спокойная, дно твердое и ровное.
Но сейчас, подойдя поближе, он увидел, что вода поднялась и помутнела.
Кусочки свежей щепы, осколки досок, обломки палок плыли неспокойно,
сталкивались, расходясь и бесшумно поворачиваясь вокруг острых, опасных
воронок, которые то возникали, то исчезали на пенистой поверхности.
Очевидно, внизу, на постройке плотины начали ставить перемычки.
Он разделся, но не бултыхнулся, как бывало раньше, и не забарахтался,
веселыми брызгами распугивая серебристые стайки стремительных пескарей.
Осторожно опустившись у самого берега, ощупывая ногой теперь уже
незнакомое дно и придерживаясь рукою за ветви куста, он окунулся несколько
раз, вылез из воды и тихонько пошел домой.
Дома он был скучен. Плохо ел, пролил нечаянно ковш с водой и из-за
стола встал молчаливый и сердитый.
Он пошел к Сережке, но Сережка был и сам злой, потому что порезал
стамеской палец и ему только что смазали его йодом.
Васька пошел к Ивану Михайловичу, но не застал его дома; тогда он и сам
вернулся домой и решил спозаранку лечь спать.
Он лег, но опять не спал. Он вспомнил прошлогоднее лето. И, вероятно,
оттого, что день сегодня был такой неспокойный, неудачливый, прошлое лето
показалось ему теплым и хорошим.
Неожиданно ему стало жалко и ту поляну, которую разрыл и разворотил
экскаватор; и Тихую речку, вода в которой была такая светлая и чистая; и
Петьку, с которым так хорошо и дружно проводили они свои веселые, озорные
дни; и даже прожорливого рыжего кота Ивана Ивановича, который, с тех пор как
сломали их старую будку, что-то запечалился, заскучал и ушел с разъезда
неизвестно куда. Так же неизвестно куда улетела вспугнутая ударами тяжелых
кувалд та постоянная кукушка, под звонкое и грустное кукование которой
засыпал Васька на сеновале и видел любимые, знакомые сны.
Тогда он вздохнул, закрыл глаза и стал потихоньку засыпать.
Сон приходил новый, незнакомый. Сначала между мутных облаков проплыл
тяжелый и сам похожий на облако острозубый золотистый карась. Он плыл прямо
к Васькиной ныретке, но ныретка была такая маленькая, а карась такой
большой, и Васька в испуге закричал: "Мальчишки!.. Мальчишки!.. Тащите
скорее большую сеть, а то он порвет ныретку и уйдет". - "Хорошо, - сказали
мальчишки, - мы сейчас притащим, но только раньше мы позвоним в большие
колокола".
И они стали звонить: Дон!.. дон!.. дон!.. дон!..
И пока они громко звонили, за лесом над Алешином поднялся столб огня и
дыма. А все люди заговорили и закричали: "Пожар! Это пожар... Это очень
сильный пожар!"
Тогда мать сказала Ваське:
- Вставай, Васька.
И так как голос матери прозвучал что-то очень громко и даже сердито.
Васька догадался, что это, пожалуй, уже не сон, а на самом деле.
Он открыл глаза. Было темно. Откуда-то издалека доносился звон
набатного колокола.
- Вставай, Васька, - повторила мать. - Залезь на чердак и посмотри.
Кажется, Алешино горит.
Васька быстро натянул штаны и по крутой лесенке взобрался на чердак.
Неловко цепляясь впотьмах за выступы балок, он добрался до слухового
окошка и высунулся до пояса.
Стояла черная, звездная ночь. Возле заводской площадки, возле складов
тускло мерцали огни ночных фонарей, вправо и влево ярко горели красные
сигналы входного и выходного семафоров. Впереди слабо отсвечивал кусочек
воды Тихой речки.
Но там, в темноте, за речкой, за невидимо шумевшим лесом, там, где
находилось Алешино, не было ни разгорающегося пламени, ни летающих по ветру
искр, ни потухающего дымного варева. Там лежала тяжелая полоса густой,
непроницаемой темноты, из которой доносились глухие набатные удары
церковного колокола.
Стог свежего, душистого сена. С теневой стороны, укрывшись так, чтобы
его не было видно а тропки, лежал уставший Петька.
Он лежал тихо, так что одинокая ворона, большая и осторожная, не
заметив его, тяжело села на шест, торчавший над стогом.
Она сидела на виду, спокойно поправляя клювом крепкие блестящие перья.
И Петька невольно подумал, как легко было бы всадить в нее отсюда полный
заряд дроби. Но эта случайная мысль вызвала другую, ту, которой он не хотел
и боялся. И он опустил лицо на ладони рук.
Черная ворона настороженно повернула голову и заглянула вниз.
Неторопливо расправив крылья, она перелетела с шеста на высокую березу и с
любопытством уставилась оттуда на одинокого плачущего мальчугана.
Петька поднял голову. По дороге из Алешина шел дядя Серафим и вел на
поводу лошадь: должно быть, перековывать. Потом он увидел Ваську, который
возвращался по тропке домой.
И тогда Петька притих, подавленный неожиданной догадкой: это на Ваську
натолкнулся он в кустах, когда хотел свернуть с тропки в лес. Значит, Васька
уже что-то знает или о чем-то догадывается, иначе зачем же он стал бы его
выслеживать? Значит, скрывай, не скрывай, а все равно все откроется.
Но, вместо того чтобы позвать Ваську и все рассказать ему, Петька
насухо вытер глаза и твердо решил никому не говорить ни слова. Пусть
открывают сами, пусть узнают и пусть делают с ним все, что хотят.
С этой мыслью он встал, и ему стало спокойнее и легче. С тихой
ненавистью посмотрел он туда, где шумел алешинский лес, ожесточенно плюнул и
выругался.
- Петька! - услышал он позади себя окрик.
Он съежился, обернулся и увидал Ивана Михайловича.
- Тебя поколотил кто-нибудь? - спросил старик. - Нет... Ну, кто-нибудь
обидел? Тоже нет... Так отчего же у тебя глаза злые и мокрые?
- Скучно, - резко ответил Петька и отвернулся.
- Как это так - скучно? То все было весело, а то вдруг стало скучно.
Посмотри на Ваську, на Сережку, на других ребят. Всегда они чем-нибудь
заняты, всегда они вместе. А ты все один да один. Поневоле будет скучно. Ты
хоть бы ко мне прибегал. Вот в среду мы с одним человеком перепелов ловить
поедем. Хочешь, мы и тебя с собой возьмем?
Иван Михайлович похлопал Петьку по плечу и спросил, незаметно оглядывая
сверху Петькино похудевшее и осунувшееся лицо:
- Ты, может быть, нездоров? У тебя, может быть, болит что-нибудь? А
ребята не понимают этого да все жалуются мне: "Вот Петька такой хмурый да
скучный!.."
- У меня зуб болит, - охотно согласился Петька. - А разве же они
понимают? Они, Иван Михайлович, ничего не понимают. Тут и так болит, а они -
почему да почему.
- Вырвать надо! - сказал Иван Михайлович. - На обратном пути зайдем к
фельдшеру, я его попрошу, он разом тебе зуб выдернет.
- У меня... Иван Михайлович, он уже не очень болит, это вчера очень, а
сегодня уже проходит, - немного помолчав, объяснил Петька. - У меня сегодня
не зуб, а голова болит.
- Ну, вот видишь! Поневоле заскучаешь. Зайдем к фельдшеру, он
какую-нибудь микстуру даст или порошки.
- У меня сегодня здорово голова болела, - осторожно подыскивая слова,
продолжал Петька, которому вовсе уж не хотелось, чтобы, в довершение ко всем
несчастьям, у него вырывали здоровые зубы и пичкали его кислыми микстурами и
горькими порошками. - Ну так болела!.. Так болела!.. Хорошо только, что
теперь уже прошла.
- Вот видишь, и зубы не болят, и голова прошла. Совсем хорошо, -
ответил Иван Михайлович, тихонько посмеиваясь сквозь седые пожелтевшие усы.
"Хорошо! - вздохнул про себя Петька. - Хорошо, да не очень".
Они прошлись вдоль тропки и сели отдохнуть на толстое почерневшее
бревно. Иван Михайлович достал кисет с табаком, а Петька молча сидел рядом.
Вдруг Иван Михайлович почувствовал, что Петька быстро подвинулся к нему
и крепко ухватил его за пустой рукав.
- Ты что? - спросил старик, увидав, как побелело лицо и задрожали губы
у мальчугана.
Петька молчал. Кто-то, приближаясь неровными, грузными шагами, пел
песню.
Это была странная, тяжелая и бессмысленная песня. Низкий пьяный голос
мрачно выводил:
Иа-эха! И ехал, эх-ха-ха...
Вот да так ехал, аха-ха...
И приехал... Эх-ха-ха...
Эха-ха! Д-ы аха-ха...
Это была та самая нехорошая песня, которую слышал Петька в тот вечер,
когда заблудился на пути к Синему озеру. И, крепко вцепившись в обшлаг
рукава, он со страхом уставился в кусты, ожидая увидеть еще не разгаданного
певца. Задевая за ветви, сильно пошатываясь, из-за поворота вышел Ермолай.
Он остановился, покачал всклокоченной головой, для чего-то погрозил пальцем
и молча двинулся дальше.
- Эк нализался! - сказал Иван Михайлович, сердитый за то, что Ермолай
так напугал Петьку. - А ты, Петька, чего? Ну пьяный и пьяный. Мало ли у нас
таких шатается.
Петька молчал. Брови его сдвинулись, глаза заблестели, а вздрагивающие
губы крепко сжались. И неожиданно резкая, злая улыбка легла на его лицо. Как
будто бы только сейчас поняв что-то нужное и важное, он принял решение,
твердое и бесповоротное.
- Иван Михайлович, - звонко сказал он, заглядывая старику прямо в
глаза, - а ведь это Ермолай убил Егора Михайлова...
К ночи по большой дороге верхом на неоседланном коне с тревожной вестью
скакал дядя Серафим с разъезда в Алешино. Заскочив на уличку, он стукнул
кнутовищем в окно крайней избы и, крикнув молодому Игошкину, чтобы тот
скорей бежал до председателя, поскакал дальше, часто сдерживая коня у чужих
темных окон и вызывая своих товарищей.
Он громко застучал в ворота председательского дома. Не дожидаясь, пока
отопрут, он перемахнул через плетень, отодвинул запор, ввел коня и сам
ввалился в избу, где уже заворочались, зажигая огонь, встревоженные стуком
люди.
- Что ты? - спросил его председатель, удивленный таким стремительным
напором обыкновенно спокойного дяди Серафима.
- А то, - сказал дядя Серафим, бросая на стол смятую клетчатую фуражку,
продырявленную дробью и запачканную темными пятнами засохшей крови, - а то,
чтобы вы все подохли! Ведь Егор-то никуда и не убегал, а его в нашем лесу
убили.
Изба наполнилась народом. От одного к другому передавалась весть о том,
что Егора убили тогда, когда, отправляясь из Алешина в город, он шел по
лесной тропе на разъезд, чтобы повидать своего друга Ивана Михайловича.
- Его убил Ермолай и в кустах обронил с убитого кепку, а потом все
ходил по лесу, искал ее, да не мог найти. А натолкнулся на кепку машинистов
мальчишка Петька, который заплутался и забрел в ту сторону.
И тогда точно яркая вспышка света блеснула перед собравшимися мужиками.
И тогда многое вдруг стало ясным и понятным. И непонятным было только одно:
как и откуда могло возникнуть предположение, что Егор Михайлов - этот лучший
и надежнейший товарищ - позорно скрылся, захватив казенные деньги?
Но тотчас же, объясняя это, из толпы, от дверей послышался надорванный,
болезненный выкрик хромого Сидора, того самого, который всегда отворачивался
и уходил, когда с ним начинали говорить о побеге Егора.
- Что Ермолай! - кричал он. - Чье ружье? Все подстроено. Им мало смерти
было... Им позор подавай... Деньги везет... Бабах его! А потом - убежал...
Вор! Мужики взъярятся: где деньги? Был колхоз - не будет... Заберем луг
назад... Что Ермолай! Все... все... подстроено!
И тогда заговорили еще резче и громче. В избе становилось тесно. Через
распахнутые окна и двери злоба и ярость вырывались на улицу.
- Это Данилино дело! - крикнул кто-то.
- Это ихнее дело! - раздались кругом разгневанные голоса.
И вдруг церковный колокол ударил набатом, и его густые дребезжащие
звуки загремели ненавистью и болью. Это обезумевший от злобы, к которой
примешивалась радость за своего не убежавшего, а убитого Егора, хромой
Сидор, самовольно забравшись на колокольню, в яростном упоении бил в набат.
- Пусть бьет. Не трогайте! - крикнул дядя Серафим. - Пусть всех
поднимает. Давно пора!
Вспыхивали огни, распахивались окна, хлопали калитки, и все бежали к
площади - узнать, что случилось, какая беда, почему шум, крики, набат.
А в это время Петька впервые за многие дни спал крепким и спокойным
сном. Все прошло. Все тяжелое, так неожиданно и крепко сдавившее его, было
свалено, сброшено. Он много перемучился. Такой же мальчуган, как и многие
другие, немножко храбрый, немножко робкий, иногда искренний, иногда скрытный
и хитроватый, он из-за страха за свою небольшую беду долго скрывал большое
дело.
Он увидал валяющуюся кепку в тот самый момент, когда, испугавшись
пьяной песни, хотел бежать домой. Он положил свою фуражку с компасом на
траву, поднял кепку и узнал ее: это была клетчатая кепка Егора, вся
продырявленная и запачканная засохшей кровью. Он задрожал, выронил кепку и
пустился наутек, позабыв о своей фуражке и о компасе.
Много раз пытался он пробраться в лес, забрать фуражку и утопить
проклятый компас в реке или в болоте, а потом рассказать о находке, но
каждый раз необъяснимый страх овладевал мальчуганом, и он возвращался домой
с пустыми руками.
А сказать так, пока его фуражка с украденным компасом лежала рядом в
простреленной кепкой, у него не хватало мужества. Из-за этого злосчастного
компаса уже был поколочен Сережка, был обманут Васька, и он сам, Петька,
сколько раз ругал при ребятах непойманного вора. И вдруг оказалось бы, что
вор - он сам. Стыдно! Подумать даже страшно! Не говоря уже о том, что и от
Сережки была бы взбучка и от отца тоже крепко попало бы. И он осунулся,
замолчал и притих, все скрывая и утаивая. И только вчера вечером, когда он
по песне узнал Ермолая и угадал, что ищет Ермолай в лесу, он рассказал Ивану
Михайловичу всю правду, ничего не Скрывая, с самого начала.
Через два дня на постройке завода был праздник. Еще с раннего утра
приехали музыканты, немного позже должны были прибыть делегация от заводов
из города, пионерский отряд и докладчики.
В этот день производилась торжественная закладка главного корпуса.
Все это обещало быть очень интересным, но в этот же день в Алешине
хоронили убитого председателя Егора Михайлова, чье закиданное ветвями тело
разыскали на дне глубокого, темного оврага в лесу.
И ребята колебались и не знали, куда им идти.
- Лучше в Алешино, - предложил Васька. - Завод еще только начинается.
Он всегда тут будет, а Егора уже не будет никогда.
- Вы с Петькой бегите в Алешино, - предложил Сережка, - а я останусь
здесь. Потом вы мне расскажете, а я вам расскажу.
- Ладно, - согласился Васька. - Мы, может быть, еще и сами к концу
поспеем... Петька, нагайки в руки! Гайда на коней и поскачем.
После жарких, сухих ветров ночью прошел дождик. Утро разгоралось ясное
и прохладное.
То ли оттого, что было много солнца и в его лучах бодро трепыхались
упругие новые флаги, то ли оттого, что нестройно гудели на лугу
сыгрывающиеся музыканты и к заводской площадке тянулись отовсюду люди, было
как-то по-необыкновенному весело. Не так весело, когда хочется баловать,
прыгать, смеяться, а так, как бывает перед отправлением в далекий, долгий
путь, когда немножко жалко того, что остается позади, и глубоко волнует и
радует то новое и необычайное, что должно встретиться в конце намеченного
пути.
В этот день хоронили Егора. В этот день закладывали главный корпус
алюминиевого завода. И в этот же день разъезд No 216 переименовывался в
станцию "Крылья самолета".
Ребятишки дружной рысцой бежали по тропке. Возле мостика они
остановились. Тропка здесь была узкая, по сторонам лежало болотце. Навстречу
шли люди. Четыре милиционера с наганами в руках - два сзади, два спереди -
вели троих арестованных. Это были Ермолай, Данила Егорович и Петунин. Не
было только веселого кулика Загребина, который еще в ту ночь, когда загудел
набат, раньше других разузнал, в чем дело, и, бросив хозяйство, скрылся
неизвестно куда.
Завидя эту процессию, ребятишки попятились к самому краю тропки и молча
остановились, пропуская арестованных.
- Ты не бойся, Петька! - шепнул Васька, заметив, как побледнело лицо
его товарища.
- Я не боюсь, - ответил Петька. - Ты думаешь, я молчал оттого, что их
боялся? - добавил Петька, когда арестованные прошли мимо. - Это я вас,
дураков, боялся.
И хотя Петька выругался и за такие обидные слова следовало бы дать ему
тычка, но он так прямо и так добродушно посмотрел на Ваську, что Васька
улыбнулся сам и скомандовал:
- В галоп!
Хоронили Егора Михайлова не на кладбище, хоронили его за деревней, на
высоком, крутом берегу Тихой речки. Отсюда видны были и привольные,
наливающиеся рожью поля, и широкий Забелин луг с речкой, тот самый, вокруг
которого разгорелась такая ожесточенная борьба. Хоронили его всей деревней.
Пришла с постройки рабочая делегация. Приехал из города докладчик.
Из поповского сада вырыли бабы еще с вечера самый большой, самый
раскидистый куст махрового шиповника, такого, что горит весной ярко-алыми
бесчисленными лепестками, и посадили его у изголовья, возле глубокой сырой
ямы.
- Пусть цветет!
Набрали ребята полевых цветов и тяжелые простые венки положили на
крышку сырого соснового гроба.
Тогда подняли гроб и понесли. И в первой паре нес прежний машинист
бронированного поезда, старик Иван Михайлович, который пришел на похороны
еще с вечера. Он нес в последний путь своего молодого кочегара, погибшего на
посту возле горячих топок революции.
Шаг у старика был тяжелый, а глаза влажные и строгие.
Забравшись на бугор повыше, Петька и Васька стояли у могилы и слушали.
Говорил незнакомый из города, и хотя он был незнакомый, но он говорил
так, как будто бы давно и хорошо знал убитого Егора и алешинских мужиков и
их дома, их заботы, сомнения и думы.
Он говорил о пятилетнем плане, о машинах, о тысячах и десятках тысяч
тракторов, которые выходят и должны будут выйти на бескрайние колхозные
поля.
И все его слушали.
И Васька с Петькой слушали тоже.
Но он говорил и о том, что так просто, без тяжелых, настойчивых усилий,
без упорной, непримиримой борьбы, в которой могут быть и отдельные поражения
и жертвы, новую жизнь не создашь и не построишь.
И над еще не засыпанной могилой погибшего Егора все верили ему, что без
борьбы, без жертв не построишь.
И Васька с Петькой верили тоже.
И хотя здесь, в Алешине, были похороны, но голос докладчика звучал
бодро и твердо, когда он говорил о том, что сегодня праздник, потому что
рядом закладывается корпус нового гигантского завода.
Но хотя на постройке был праздник, тот, другой оратор, которого слушал
с крыши барака оставшийся на разъезде Сережка, говорил о том, что праздник
праздником, но что борьба повсюду проходит, не прерываясь, и сквозь будни и
сквозь праздники.
И при упоминании об убитом председателе соседнего колхоза все встали,
сняли шапки, а музыка на празднике заиграла траурный марш.
...Так говорили и там, так говорили и здесь потому, что и заводы и
колхозы - все это части одного целого.
И потому, что незнакомый докладчик из города говорил так, как будто бы
он давно и хорошо знал, о чем здесь все думали, в чем еще сомневались и что
должны были делать, Васька, который стоял на бугре и смотрел, как бурлит
внизу схватываемая плотиной вода, вдруг как-то особенно остро почувствовал,
что ведь и на самом деле все - одно целое.
И разъезд No 216, который с сегодняшнего дня уже больше не разъезд, а
станция "Крылья самолета", и Алешино, и новый завод, и эти люди, которые
стоят у гроба, а вместе с ними и он, и Петька - все это частицы одного
огромного и сильного целого, того, что зовется Советской страной.
И эта мысль, простая и ясная, крепко легла в его возбужденную голову.
- Петька, - сказал он, впервые охваченный странным и непонятным
волнением, - правда, Петька, если бы и нас с тобой тоже убили, или как
Егора, или на войне, то пускай?.. Нам не жалко!
- Не жалко! - как эхо, повторил Петька, угадывая Васькины мысли и
настроение. - Только, знаешь, лучше мы будем жить долго-долго.
Когда они возвращались домой, то еще издалека услышали музыку и дружные
хоровые песни. Праздник был в самом разгаре.
С обычным ревом и грохотом из-за поворота вылетел скорый.
Он промчался мимо, в далекую советскую Сибирь. И ребятишки приветливо
замахали ему руками и крикнули "счастливого пути" его незнакомым пассажирам,
ПРИМЕЧАНИЯ
После рассказа "Четвертый блиндаж" Аркадий Гайдар задумал написать еще
несколько рассказов для ребят, объединив их в сборник под общим названием
"Дальние страны". В июне 1931 года он писал своему товарищу В.Н.Донникову,
что в издательстве "Молодая гвардия" "вскоре выйдет... большой сборник
рассказов "Дальние страны".
Над первым рассказом для сборника писатель начал работать, по-видимому,
в январе 1931 года в Москве, на улице Большая Ордынка, куда в небольшую
комнатку коммунальной квартиры он переехал из Кунцева с женой и сыном.
Однако рассказ неожиданно для самого писателя никак завершаться не хотел,
перерастая в повесть. Заканчивал Аркадий Гайдар эту повесть летом того же
года в Крыму, в пионерском лагере Артек.
Отрывки из не оконченной еще повести он читал в Артеке ребятам.
"Говорят, что "Дальние страны" очень милая и грациозная повесть", - пометил
писатель в своем дневнике 22 июля 1931 года. В записи за 30 июля:
"Доканчиваю "Дальние страны". После этой записи идет план:
"- Петька
- стог сена
- усталость
(сказать или не сказать)
- Иван Михайлович
- Песня Ермолая
- А ведь это Ермолай убил Егора
- Похороны"
Далее читаем:
"Хотел ехать в Севастополь на моторке - да нельзя из-за рукописи
(запись от 1 августа - Т.Г.). 2 августа: "Очень много работал над "Д.С.", с
утра и до ночи". 3 августа: "Ночью я закончил наконец "Дальние страны".
Итого получилось немного более пяти печатных листов".
"Дальние страны" вышли отдельной книжкой в 1932 году в издательстве
"Молодая гвардия".
И в этой повести мы снова слышим отзвуки гражданской войны (рассказ
Ивана Михайловича, бывшего машиниста бронепоезда, о бое с белыми, о своем
молодом помощнике кочегаре Егоре), но в целом это еще один шаг писателя к
новым темам, которые рождала жизнь, - коллективизация деревни, начинающаяся
индустриализация страны.
Когда читаешь "Дальние страны", невольно приходят на память строчки из
повести "Школа". Герой этой книги Борис Гориков говорит: "Еще в Арзамасе я
видел, как мимо города вместе с дышавшими искрами и сверкавшими огнями
поездами летит настоящая, крепкая жизнь. Мне казалось, что нужно только
суметь вскочить на одну из ступенек стремительных вагонов, хотя бы на самый
краешек, крепко вцепиться в поручни, и тогда назад меня уже не столкнешь".
Вот так же и в повести "Дальние страны" мимо тихого разъезда пролетают,
не останавливаясь, скорые поезда, мчащиеся в неведомые, интересные "дальние
страны". Но вдруг оказывается, что "настоящая, крепкая жизнь" сама приходит
на этот разъезд, что теперь заманчивые "дальние страны" вот они, рядом.
Правда, путь в них все равно нелегок, а порой и опасен.
Новая повесть была тепло встречена читателями и критикой. "Литературная
газета" поместила статью Александра Фадеева, высоко оценивавшего эту повесть
и творчество Аркадия Гайдара в целом.
Т.А.Гайдар
Тимур Гайдар.
Голиков Аркадий из Арзамаса
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Данила Голиков, крепостной князей Голицыных, двадцати лет был отдан в
рекруты, в сорок пять стал вольным человеком, получил надел, начал
крестьянствовать. Как ни тяжела была служба, вспоминал и хорошее: друзей,
удачные стрельбы, костры на бивуаках... Слова "солдат", "солдатское"
произносились в доме с уважением.
Сын Данилы - Исидор научился столярничать. Женившись, перебрался в
ближний от родного села городок Щигры. Мастер был отменный, особенно
славился прялками, которых готовил к ярмарке великое множество.
Насколько известно, первым из рода пошел в школу, а затем решил учиться
дальше сын Исидора Даниловича и Натальи Осиповны Голиковых - Петр.
В 1899 году окончив семинарию, Петр Голиков приезжает в город Льгов в
начальное училище при сахарном заводе. Вместе с ним - жена Наталья
Аркадьевна, в девичестве Салькова.
Сальковы не были ни знатны, ни богаты. Но род старый, служивый. Первым
в древних документах значится Захарий Сальков - в 1613 году воевода в городе
Парфентьеве. Затем упоминаются многие Сальковы, главным образом офицеры не
очень высоких чинов в армии и на флоте.
Корни этого рода - в северных областях России, неподалеку от Галича.
Там Сальковы и породнились с Лермонтовыми, после того как Георг Лермонт
перешел в 1613 году с отрядом рейтаров на русскую службу. Прапрадед Михаила
Юрьевича Лермонтова был родным братом пра-пра-пра... прадеда поручика
Аркадия Салькова.
Согласия на брак своей дочери Натальи с "простолюдином" Петром
Голиковым поручик Аркадий Геннадиевич Сальков не дал. Но тут, как говорится,
нашла коса на камень. Наталья Аркадьевна пошла под венец без родительского
благословения.
Правда, четыре года спустя попытку помириться с отцом она сделала.
Когда 9(22) января 1904 года у супругов Голиковых родился первенец, его в
честь деда нарекли Аркадием. Но штабс-капитан свою непослушную дочь не
простил, на внука взглянуть не пожелал.
В поселке сахарного завода Голиковы прожили восемь лет. Здесь у Аркадия
появились сестры, в 1905-м Наташа, три года спустя - Ольга. В семье это
время вспоминалось счастливой порой.
Жили небогато, но в любви и дружбе. Много работали, много читали. Книг
в доме всегда было в достатке. Характер у Петра Исидоровича был ровный,
спокойный, он любил шутку, умел сочинять к случаю веселые стишки. Наталья
Аркадьевна вела хозяйство, помогала мужу изучать французский язык, который
сама знала с детства. Если Петр Исидорович отправлялся в окрестные деревни:
в Орловку, в Красовку, в Нижние Груни, - Наталья Аркадьевна заменяла его в
классах. Иногда вечерами Петр Исидорович, вспоминая отцовское ремесло,
становился за верстак.
"Когда позднее мы с братом старались восстановить в памяти что-нибудь
из льговской жизни, - рассказывала впоследствии Наталья Петровна, - то
Аркадий ясно помнил этот верстак, домик с пчелами, и еще отчетливо помнил
небольшие, двигавшиеся под потолком огромного здания вагончики, и как каждый
вагончик, дойдя до определенного места, опрокидывался, а внизу в этом месте
росла огромная куча жома - выжатой сахарной свеклы".
12 октября 1905 года вагончики остановились.
Нет, не все было таким уж ясным и безоблачным в заводском поселке. Как,
впрочем, и по всей России.
Обратимся в курский архив к фонду канцелярии губернатора.
"На станции Льгов и на сахарном заводе мастера и рабочие предъявили
требования об увеличении платы", - телеграмма уездного исправника от 13
октября 1905 года.
А вот что написано в воспоминаниях Е.И.Тихоновой, члена РСДРП с 1903
года:
"...Я встретилась с Петром Исидоровичем.., когда выполняла задание
Курского комитета РСДРП. Надо было съездить в Киев за нелегальной
литературой. Часть ее было решено спрятать у Голиковых..."
В РСДРП Голиковы тогда не состояли. Членами партии они стали позже:
Петр Исидорович в 1917-м на фронте, Наталья Аркадьевна в 1920-м в Арзамасе.
Но нелегальная литература хранилась у них часто, и двери их квартирки в
заводской школе всегда были открыты для подпольщиков.
В 1908 году, когда особенно усилились репрессии, в уезд прибыли казаки,
начались аресты, супруги Голиковы с Аркадием, Наташей и совсем еще крошечной
Ольгой без особых сборов покинули обжитой дом и уехали далеко, на Волгу, в
Вариху - поселок при нефтеперегонном заводе.
25 октября 1908 года "не имеющий чина" П.И.Голиков зачислен на службу в
ведомство Нижегородского акцизного управления. Уже в следующем году Голиковы
поселились в Нижнем Новгороде. Родилась младшая дочка - Катя. И хотя Петр
Исидорович был теперь уже "старшим контролером управления", сводить концы с
концами стало нелегко. Отчасти поэтому, но во многом потому, что характер
Натальи Аркадьевны не позволял ей целиком удовлетвориться только семьей и
домашним хозяйством, а "акцизное управление" не школа, там мужу не поможешь,
она поступила учиться на частные акушерские курсы доктора Миклашевского.
Экзамены на диплом фельдшера-акушерки сдавала на медицинском факультете
Казанского университета, место для работы предложили в больнице Арзамаса.
Петр Исидорович попросил на службе перевод, и в апреле 1912 года Голиковы
обосновались в этом городке, который и стал для Аркадия страной его детства.
Ему было тогда 8 лет. Дом, друзья, улица, сады с вишнями-скороспелками,
пруды, где шли "морские сражения", опоясывавшая городок речка Теша - все это
навсегда вошло в его сердце и вылилось в его книгах.
Учеником АРУ - арзамасского реального училища - Аркадий стал 1 сентября
1914 года. Уже месяц далеко от Арзамаса грохотала первая мировая война. Уже
отправился туда с маршевой ротой его отец рядовой Петр Исидорович Голиков.
Наталья Аркадьевна осталась с четырьмя ребятишками на руках. Работы в
больнице прибавилось: в Арзамас стали прибывать раненые. На десятилетнего
Аркадия легла дополнительная ответственность за порядок в доме, за
сестренок. Интересно, что потом в письмах к отцу он всегда называл их не
иначе, как "детишки".
Учился Аркадий нельзя сказать чтобы очень прилежно. Правда, чаще других
получал пятерки по литературе, которую в их классе вел Николай Николаевич
Соколов, его любимый учитель, выведенный им под прозвищем "Галка" на
страницах "Школы".
Тосковал об отце, попытался убежать к нему на фронт. Через четыре дня
первоклассник Голиков был найден на станции Кудьма возле Нижнего Новгорода и
водворен домой. Когда в классе товарищи начали расспрашивать о побеге - хотя
и поймали, но ведь на фронт бежал, не куда-нибудь! - Аркадий отмалчивался.
Уже вырабатывался характер: добр, открыт, но самолюбив, и если уж решил
что-то, не перегнешь.
К Петру Исидоровичу в 11-й сибирский полк на рижский участок
русско-германского фронта идут письма. В них много сыновней нежности, любви.
"Мне сейчас ужасно хочется куда-нибудь ехать далеко-далеко, чтобы поезд
уносил меня подальше, туда, за тобой, по той же линии, где ехал ты, с того
же вокзала, где я так горько плакал..."
Есть и немного наивная детская "литературность":
"А поезд уходил все дальше и дальше, мерно стукал он по рельсам, и
отрывалось от души что-то и уносилось вдаль за поездом к нему, милому и
дорогому". Закончив фразу, Аркадий добавляет: "Это один отрывок из дневника
моей души. Пиши, дорогой!"
Ушло письмо из Арзамаса в 1917-м. Точной даты нет. Однако ясно, что
была весна:
"Цветет черемуха, так хорошо, хорошо. И мне невольно вспоминаются наши
прогулки..."
Милое детское письмо. Такое мог бы написать любимому отцу любой
грамотный и душевный мальчик. Но вот следующее, отправленное Аркадием не
позднее чем через три месяца.
"Милый, дорогой папочка!
Пиши мне, пожалуйста, ответы на вопросы:
1. Что думают солдаты о войне? Правда ли, говорят они так, что будут
наступать лишь только в том случае, если сначала выставят на передний фронт
тыловую буржуазию и когда им объяснят, за что они воюют?
2. Не подорвана ли у вас дисциплина?
3. Какое у вас, у солдат, отношение к большевикам и Ленину? Меня ужасно
интересуют эти вопросы...
4. Что солдаты, не хотят ли они сепаратного мира?
5. Среди состава ваших офицеров какая партия преобладает? И как вообще
они смотрят на текущие события?.. Неужели - "Война до победного конца", как
кричат буржуи, или "Мир без аннексий и контрибуций"?..
Пиши мне на все ответы, как взрослому, а не как малютке".
После Февральской революции прапорщик П.И.Голиков избран солдатами
11-го сибирского полка комиссаром, и исполком Совета солдатских депутатов
12-й армии утвердил их решение. Потом П.И.Голиков становится командиром
полка. Затем - комиссаром штаба дивизии. Всю гражданскую войну Петр
Исидорович провел на ее фронтах.
Взгляды отца, традиции семьи, безусловно, оказали немалое влияние на
формирование мировоззрения Аркадия.
Кроме того, он был не по возрасту начитан. В 1917 году на вопрос анкеты
"твое любимое занятие?" ответил коротко и исчерпывающе: "книга". В списке
любимых писателей на первом месте его кумир - Гоголь. И еще - Пушкин,
Толстой, Гончаров, Писарев, Достоевский, Шекспир, Марк Твен...
Но Аркадий вовсе не тихий и "книжный" мальчик. Он высокий, сильный,
широкоплечий. Полон жажды деятельности, решителен, смел, привык к
самостоятельности, пользуется авторитетом у товарищей, уважением лучших
преподавателей.
В сентябре 1917 года на первых выборах классного комитета получает
наибольшее - 20 из 34 - число голосов.
"Нас теперь не оставляют "без обеда"... - с гордостью сообщает он отцу.
- Постараемся, чтобы нам удалось провести в этом году, чтобы один
представитель от нашего четвертого класса присутствовал на родительском
совете, хотя бы с правом совещательного голоса... Ведь о учениках же решают,
как же ученикам не знать того, что о них решают?"
Сетует:
"...у нас в училище все учителя - кадеты, ну и столкуйся с ними".
С должной солидностью добавляет:
"Пишу я тебе об этом, надеясь, что тебе интересно знать, каковы наши
первые организации".
Вырывается на страницы заветное: "Ведь у вас полковые комитеты не диво:
таи все взрослые, между тем как у нас все еще только ученики IV класса".
Аркадию уже тесно там, где "все еще только ученики IV класса". Он
рвется в большой, бурлящий мир. Он внутренне готов к этому. И время идет ему
навстречу.
Может быть, если бы революция застала Аркадия в большом городе, жизнь
его сложилась бы как-то иначе. Но в Арзамасе каждый грамотный, дельный,
стремящийся оказать посильную помощь человек, пусть он даже еще очень молод,
для арзамасских большевиков полезен.
Партийная организация не велика, а работы много. Через Арзамас идут
военные эшелоны, на вокзале митинги, в бараках под городом австрийцы -
военнопленные. А вокруг волнуются, бурлят села. Там активно действуют эсеры.
Аркадий выполняет поручения.
"Стал у нас вроде связного и разведчика, - вспоминает активная
участница революционных событий в Арзамасе Я. И. Николаева: - ходил по
городу, узнавал, где какой митинг. Потом... вызвался патрулировать улицы".
В школьном дневнике Аркадия появляется номер винтовки: 302939.
Интереснейший это дневник! "Я играю гусара Глова из комедии Гоголя
"Игроки". Аресты кадетов", "Был Варнава. Большевики преданы анафеме", "В
городе стрельба. 5 раненых с нашей стороны", "Мы с Березиным ходим патрулем.
Осадное положение", "Мы отрезаны от Мурома, Нижнего, Ардатова, Лукоянова.
Все вооружены. Чувырин идет с отрядом", "Дежурил в Совете, ночью ходил на
вокзал к начальнику интернациональной дружины Кану, ночевал на вокзале",
"Засада около Всех Святых. Пулемет. 35-40 человек скрылись..."
В августе 1918 года Аркадий подает заявление:
"В комитет партии коммунистов. Прошу принять меня в Арзамасскую
организацию РКП. Ручаются за меня тов. Гоппиус, Вавилов". Решение
Арзамасского комитета РКП(б) от 29 августа 1918 года: "Принять А. Голикова в
партию с правом совещательного голоса по молодости и впредь до законченности
партийного воспитания".
В августе 1918 года Арзамас становится одним из важнейших военных
центров революции. Здесь дислоцирован штаб Восточного фронта.
Аркадий Голиков записывает:
"Жизнь в Арзамасе очень оживилась, совсем не та атмосфера. Военное
обучение понемногу налаживается. Прошли рассыпной строй - скоро к
стрельбе..."
В декабре 1918-го Аркадий Голиков уходит в Красную Армию, чтобы
"бороться за светлое царство социализма".
Так потом он напишет в "Школе".
В штабе командующего обороной и охраной железных дорог Республики
Аркадий прослужил по март 1919 года. Сначала адъютантом, затем начальником
команды связи. С апреля того же года он курсант 2-й роты 6-х советских
пехотных Киевских курсов красных командиров.
Части Красной Армии, выбив петлюровцев, вступили а Киев два месяца
назад. Главный фронт откатился к югу. Вокруг города действуют банды. Их
много, есть крупные. У Гончара, например, б тысяч штыков, 8 орудий, около
двух десятков пулеметов. Банды образуют внутренние фронты.
По приказу командующего киевским боевым участком П.Павлова курсантам
приходится то и дело прерывать учебу и вступать в схватку с врагом.
"16-го сего мая боевой отряд особого назначения, выделенный из состава
вверенных мне курсов, отбыл к месту назначения", - докладывает Павлову
начальник курсов.
В списке 2-й роты отряда под No 161 значится Голиков Аркадий.
Полтора месяца отряд ведет бои против банд атамана Григорьева под
Крюковом, Кременчугом и Александринском. Затем возвращается продолжать
учебу.
Но и в Киеве неспокойно. Бунтуют или готовы взбунтоваться некоторые из
расквартированных в городе полков. Начальник гарнизона издает приказ: "В
момент наивысшего напряжения сил трудящихся в борьбе с подымающей голову
белогвардейщиной в г. Киеве и его окрестностях... введено осадное
положение".
Секретарь комячейки курсов Аркадий Голиков сообщает в политотдел:
"Настроение курсантов приподнятое, взаимоотношения между командным составом
и курсантами удовлетворительные, дисциплина хорошая... случаев неисполнения
приказов нет".
Обстановка усложняется. Войска генерала Деникина наступают на Москву,
петлюровцы рвутся к Киеву.
23 августа. На 6-х курсах - досрочный выпуск. Новых краскомов не
распределяют по частям. Из них здесь же формируется Ударная бригада, которая
сразу выступает на оборону Киева. Командирами полурот и взводов назначены
лучшие выпускники. Командирами рот и батальонов - преподаватели.
27 августа в бою под Бояркой взводный Аркадий Голиков заменяет убитого
полуротного Якова Оксюза...
31 августа части Красной Армии оставляют Киев.
"Прошел 300 верст в составе арьергарда, прикрывавшего... отступление
наших войск, и вышел к Гомелю с ротой курсантов в семнадцать человек из ста
восьмидесяти".
Начало крутое.
Позднее эти огненные полгода: учеба, бои, гибель товарищей, пылающая
Украина - легли в основу первой повести Аркадия Голикова "В дни поражений и
побед".
После шрапнельного ранения в ногу, полученного в декабре 1919 года уже
на Польском фронте, где он командовал взводом в 468-м стрелковом полку,
Аркадий Голиков приехал на побывку домой.
Наталья Аркадьевна по-прежнему много работает. Как раз накануне приезда
сына подала заявление о переводе ее из сочувствующих в члены РКП(б). Петр
Исидорович находится на Восточном фронте. Там добивают Колчака.
"В общем, я собой доволен, - пишет из дома отцу Аркадий. - Немножко
устал, но это пустяки".
Все же устал он, видимо, крепко. В Арзамасе заболел - тиф. К счастью, в
легкой форме. В марте 1920 года наголо остриженный, похудевший приезжает в
Москву за новым назначением.
...Может быть, те, кому довелось бывать на Кавказском побережье Черного
моря и ехать от Сочи на юг, помнят небольшую речку Псоу. Она пересекает
шоссе за Адлером. У моста - стеклянная коробка поста ГАИ. По реке проходит
граница между РСФСР и Грузией.
Весной и летом 1920 года здесь стояла 4-я рота 2-го батальона 303-го
полка. Командовал ротой Аркадий Голиков.
Сторожевая служба. Смена караулов, дозоров, занятия с красноармейцами.
Изредка учебные стрельбы. Патроны приказано беречь.
Из аттестации:
"...Хотя ко времени прибытия тов. Голикова в наш полк фронт был уже
ликвидирован и потому судить в чисто боевом отношении мне нельзя, но судя по
его сознательному отношению к делу, ясным и толковым распоряжениям,
благодаря которым у него создались правильные отношения с красноармейцами,
как товарища, так и командира, можно думать, что он при всякой обстановке
сохранит за собой эти качества...
В моем же батальоне он является пока только одним, удовлетворяющим
требованиям командирования на высшие курсы".
Командир батальона подписал аттестацию 29 июня 1920 года. Вскоре весь
303-й полк, поднятый по тревоге, грузился на станции Дагомыс в теплушки.
Пункт назначения - станица Белореченская. Снова пылала Кубань.
На Западном фронте белополяки перешли в наступление. Воспользовавшись
этим, оживилась контрреволюция на юге России. На Северном Кавказе спустилась
с гор так называемая "армия возрождения России" генерала Фостикова.
Высадились из Крыма десанты генералов Улагая, Черепова, Харламова.
"...Я живу по-волчьи, командую ротой, деремся с бандитами вовсю", -
сообщал Аркадий Голиков в Арзамас своему товарищу Александру Плеско.
Сохранилась фотография тех лет. Из-под папахи строго смотрит молодой
командир с ремнями на широких, слегка, покатых плечах и кавалерийской шашкой
у пояса. Таким в октябре 1920 года Аркадий Голиков предстал в Москве перед
членами мандатной комиссии Высшей стрелковой школы "Выстрел".
Еще нет семнадцати, но не мальчик: боевой опыт, три фронта, ранение,
две контузии. Последняя - в атаке, когда батальон занимал Тубинский перевал.
Жизненный путь выбран - кадровый командир Рабоче-Крестьянской Красной Армии.
Учится судя по всему хорошо. Принятый на младшее отделение, командиров
рот, он оканчивает "Выстрел" по старшему, тактическому, отделению. Во время
учебы проходит короткую стажировку в должностях комбата и комполка.
17 февраля 1921 года в Политическом управления РККА ему вручено
удостоверение No 10294. "Дано сие Голикову А.П. (комбату), окончившему
"Выстрел", в том, что он командируется в распоряжение Центрального Комитета
РКП".
Заведующий отделом ЦК РКП(б) А.К.Александров назначен командующим
военным округом, в который входят Тамбовская, Орловская, Воронежская и
Курская губернии. Выезжая в Воронеж, в штаб округа, он берет с собой шесть
выпускников "Выстрела".
"Пишу тебе из Воронежа, с Юго-Восточного вокзала, на запасном пути
которого стоит наш вагон... - сообщает отцу Аркадий Голиков, - размышляю над
той работой, какая предстоит с завтрашнего дня мне, вступающему в
командование 23-м запасным полком, насчитывающим около 4-х тысяч штыков.
Работа большая и трудная, тем более что много из высшего комсостава
арестовано за связь с бандами, оперирующими в нашем районе, во всяком
случае, при первой же возможности постараюсь взять немного ниже..."
Из письма видно, что назначением Аркадий Голиков взволнован и озабочен.
Полк - организация особая. Роты, батальоны - его подразделения. Из
нескольких полков создаются соединения - дивизии. Полк же именуется частью,
он основа.
Задача запасного полка - обучение красноармейцев, подготовка пополнения
для действующих частей.
Вскоре у Аркадия Голикова появляется возможность "взять ниже". Его полк
расформирован, и он вступает в командование батальоном, потом сводным
отрядом, действовавшим против банд эсера Антонова.
Точнее, это уже не просто банды. Пользуясь недовольством крестьян
продразверсткой, прибегая то к обману, то к насильственным мобилизациям,
Антонову и его "главному оперативному штабу" удалось сформировать в
Тамбовской губернии две "армии" общей численностью до 50 тысяч человек.
В июне 1921 года командующий войсками Тамбовской губернии
М.Н.Тухачевский подписал приказ о назначении Аркадия Голикова командиром
58-го отдельного полка по борьбе с бандитизмом.
30 июня 1921 года Аркадий Голиков докладывал в штаб, из Моршанска, что
в командование 58-м полком вступил. Ему было 17 лет и 5 месяцев. В списках
полка значилось 2879 человек.
Полистаем боевые приказы и донесения.
"Конная разведка 58-го полка в с. Байловка встретилась с бандой Дегтева
в числе 70 человек... Благодаря крутым, а местами болотистым берегам реки
Кошмы догнать бандитов в конном строю было невозможно. Разведкой захвачена
21 лошадь с седлами. Преследование продолжается..."
"По сведениям войсковой разведки в районе села Хмелино оперирует банда
Коробова - Попова численностью до 300 всадников... В случае обнаружения
банды, не дожидаясь особых приказаний, немедленно атаковать ее и
уничтожить".
"В районе Хмелино - столкновение с бандой Попова - Коробова в числе
около ста конных..."
Партия принимала решительные меры, чтобы ликвидировать мятеж быстро и с
наименьшими человеческими жертвами. В областях, охваченных мятежом, раньше
чем в других районах страны продразверстка заменена продналогом. Развернута
широкая разъяснительная работа. В губернию направлены подкрепления.
Бежал и был убит Антонов, угасала антоновщина. Выходили из лесов
обманутые крестьяне...
Из приказа No 74 по 5-му боевому участку!
"В целях оказания помощи советским хозяйствам в своевременной уборке
урожая приказываю: командиру 1 роты 58 полка и комвзвода 8 роты того же
полка оказывать полное содействие зав. совхозами No 3, 4 и 8... При
выделении вооруженных команд командирам частей строго учитывать обстановку
на вверенных вам участках, отнюдь не ослабляя боеспособности в частях, дабы
не было ущерба в выполнении возложенных на вас оперативных заданий...
Врио комвойсками 5-го участка Голиков"
Константин Федин вспоминает:
"В 1925 году в редакцию ленинградского альманаха "Ковш" пришел высокий
и очень складный молодой человек, светловолосый, светлоглазый...
Он положил на стол несколько исписанных тетрадок и сказал:
- Я Аркадий Голиков. Это мой роман. Я хочу, чтобы вы его напечатали...
На вопрос, писал ли Голиков что-нибудь прежде, он ответил:
- Нет. Это мой первый роман. Я решил стать писателем.
- А кем вы были раньше и кто вы теперь?
- Теперь я демобилизованный из Красной Армии по контузии. А был
комполка".
Раньше был комполка - понятно. Решил стать писателем - тоже понятно. Но
кем же он был вот тогда, когда появился в редакции альманаха в гимнастерке и
армейской фуражке, на выгоревшем околыше которой темнел след недавно снятой
красной звездочки?
Отвечает на этот вопрос учетный листок No 12371 Московского
горвоенкомата, составленный на Голикова А.П. в 1925 году. В графе "Состоит
ли на службе и где?" ответ "б/раб. ".
Значит пока что официально - безработный.
...После ликвидации антоновщины Аркадий Голиков воевал еще долго.
Сначала в Тамьян-Катайском кантоне в Башкирии, потом в Сибири, в Хакасии.
Здесь, на границе с Тувой, начальник 2-го боерайона Голиков боролся с
крупной бандой Соловьева, который грабил крестьян, совершал налеты на
золотые прииски.
2-й боевой район включал шесть нынешних районов юга Красноярского края:
Ужурский, Шарыповский, Орджоникидзевский, Ширинский, Боградский и часть
Усть-Абаканского. Всхолмленная степь, горы, местами тайга. Соловьев из
местных. Его поддерживают здешние богатей, он знает все ходы и выходы.
Порой Аркадий Голиков и его бойцы сутками не оставляли седла. Но все же
Аркадию Голикову удалось раздобыть книги, учебники: он собирался поступать в
военную академию. Еще из Моршанска сообщал об этом отцу, делясь опасениями,
что не выдержит вступительных экзаменов по общеобразовательным предметам:
"ведь что и знал, то позабыл все".
Урывками, главным образом по ночам, начал он готовиться к экзаменам.
Но подкралась беда. Ударила неожиданно и крепко.
Рассказала мне об этом Аграфена Александровна Кожухова, в избе которой
в селе Форпост (Форпос - называли его крестьяне) стоял на квартире Аркадий
Голиков.
- Веселый был, - сказала Аграфена Александровна. - И ласковый. А потом
что-то с ним сделалось. Случилось что-то...
Случилась болезнь. В Сибири, в селе Форпост, догнало Аркадия Голикова
эхо его прежних, еще на кавказском фронте и антоновщине, контузий.
"Тут я начал заболевать (не сразу, а рывками, периодами), - написал
впоследствии об этом Аркадий Гайдар. - Все что-то шумело в висках, гудело и
губы неприятно дергались".
Его долго лечили. В Красноярске, Томске, Москве. Приступы
травматического невроза накатывали реже, были не так остры. Но заключение
врачей перечеркивало мечту об академии.
...Осенним утром 1923 года в Москве, в Лефортове, из ворот старинной
военной больницы вышел человек в длинной кавалерийской шинели. Листья в
садике напротив госпиталя уже пожелтели, ветер срывал их с деревьев.
Поправив на плече небольшой вещевой мешок, человек зашагал по улице вниз к
Яузе.
В кармане его гимнастерки лежал аттестат No 10079.
"Дан сей от 1-го Красноармейского Коммунистического военного госпиталя
б. комполка 58-го отд. полка по борьбе с бандитизмом Голикову Аркадию в том,
что он при сем госпитале удовлетворен провиантским, приварочным, чайным,
табачным, мыльным довольствием..."
В тот же день он получил в Генштабе копию приказа, разрешающего ему по
состоянию здоровья шестимесячный отпуск с сохранением содержания.
В сущности, это было начало прощания с Красной Армией.
Есть основания предполагать, что в тот день в вещевом мешке Аркадия
Голикова вместе со сменой белья, мылом и табаком находилась толстая в
линейку тетрадь. На синей ее обложке в правом верхнем углу нарисована
красная звездочка. Ее лучи наискосок, через страницу падают на слова: "В дни
поражений и побед".
Отныне так будет всю жизнь.
Аркадий Голиков станет Аркадием Гайдаром, снова, как в гражданскую,
исколесит страну, будет веселым и грустным, испытает поражения, одержит
победы... И на каждой его рукописи, большой или маленькой, неизменно в
правом верхнем углу первой страницы засветится красноармейская звездочка,
освещая и согревая своими лучами его слова.
Бережно и заботливо отнеслась Красная Армия к попавшему в беду
командиру полка. Отпуск продлевали. Потом Аркадий Голиков был зачислен в
резерв. И наконец появились в приказе слова: "в бессрочный отпуск".
По последнему командирскому литеру осенью 1924 года Аркадий Голиков
едет в Крым навестить свою больную мать.
Наталья Аркадьевна покинула Арзамас в 1920-м, вскоре после того, как
стала членом РКП(б).
Она заведовала уездным отделом здравоохранения в Пржевальске, была
членом уездно-городского ревкома. В Иссык-Кульской долине действовали
басмачи. "Ее подпись - вместе с подписью предревкома - стоит под многими
решениями и постановлениями того горячего и сурового времени", - пишет Борис
Осыков, автор интересной книги об Аркадии Гайдаре, просматривавший архивы
Киргизской ССР.
У меня на руках несколько ее писем, картонные прямоугольники мандатов.
Они относятся к 1922-1924 годам, когда Наталья Аркадьевна заболела и
переехала в Новороссийск, где заведовала облздравотделом. На красных
мандатах тоже отблеск времени:
"Предъявитель сего тов. Голикова Н.А. является делегатом окружного
съезда Советов рабочих, казачьих, красноармейских и флотских депутатов..."
Письма адресованы старшей дочери. Почерк неровный. Чувствуется, что
Наталье Аркадьевне трудно держать карандаш. У нее последняя стадия
туберкулеза.
"Милая Талочка! Все-таки умирать я подожду, пока твои экзамены не
кончатся. Так что не беспокойся..."
Иногда прорывается боль:
"Ночами я не сплю и часто плачу оттого, что не увижу больше ни тебя, ни
Аркадия..."
Но сын успел, приехал.
В гимнастерке с нашивками комполка на рукавах он сидит у постели
матери, положив руку на ее плечо. На этой фотографии он выглядит даже старше
Натальи Аркадьевны. Она коротко подстрижена, девичьим стало исхудавшее лицо,
огромными глаза, в которых застыл недоуменный и по-детски беспомощный
вопрос: почему?..
Вернемся теперь на Невский проспект в Дом книги, где кипела в середине
двадцатых годов литературная жизнь Ленинграда и на одном из этажей
размещалась редакция альманаха "Ковш".
Принести в альманах рукопись своего первого произведения было для
начинающего литератора довольно смелым поступком. В "Ковше" печатались
Алексей Толстой, Леонид Леонов, Борис Лавренев, Михаил Зощенко, Вениамин
Каверин... Из поэтов: Борис Пастернак, Осип Мандельштам, Павел Антокольский,
Николай Асеев. А.М.Горький считал "Ковш" одним из лучших литературных
периодических изданий того времени.
Первым в редакции рукопись Аркадия Голикова прочитал Сергей Семенов.
Передавая ее другим членам редколлегии, сказал:
"- Это, конечно, не роман, а повесть... Но это здорово... По-моему, из
него может получиться писатель. Почитайте!"
Мнение члена редколлегии Константина Федина записано в автобиографии
Аркадия Гайдара:
"Писать вы не умеете, но писать вы можете и писать будете".
Началась работа над текстом повести. Аркадий Гайдар вспоминает:
"Учили меня: Константин Федин, Михаил Слонимский и особенно много
Сергей Семенов, который буквально строчка по строчке разбирал вместе со мною
все написанное..."
И все же напечатанная в "Ковше" повесть "В дни поражений и побед"
успеха Аркадию Голикову не принесла. Нельзя сказать, что ее не заметила
критика. Заметила, да еще как! Известный в ту пору литературный критик
Михаил Левидов, выступивший с обзором альманахов "Ковш", "Недра", "Перевал"
- двадцать два автора упомянуты, - даже начал с нее свою статью: "Нас
интересует вопрос, на каком основании ожидал Аркадий Голиков, что его
произведение понравится какому бы то ни было читателю. Сюжет? Вместо него
банальный эпизод. Действующие лица не живут. Языка нет, так, серая пыль..."
Отрицательные рецензии появились в журналах "Звезда", "Книгоноша", и
только "Октябрь" отметил, что "произведение А. Голикова отходит некоторым
образом от шаблона...".
Теперь, когда минуло шесть десятилетий и мы знаем все книги Аркадия
Гайдара, можно спокойно, с высоты нашего знания, перечитать эти рецензии.
Можно признать, что кое в чем критики были правы. Хотя, конечно, и это
сейчас особенно ясно видно, не заметили они, как даже в первой повести от
страницы к странице постепенно становится крепче и звонче голос молодого
писателя. А главное, не разглядели его искренности и чистоты, которую сразу
почувствовали Константин Федин и Сергей Семенов.
Но как пережил тогда этот удар сам Аркадий Голиков? Что делал,
чувствовал он, когда грянул гром и сверкнули молнии?
Он работал. За полгода им было сделано немало. Крепко поработав над
"Днями поражений и побед", написал несколько глав "Последних туч". Правда,
это отложил. Зато опубликован рассказ "Патроны". И вот на столе законченная
повесть "Р.В.С."... Что дальше?
Последнее время снова все чаще гудело в висках. Видимо, устал. Да и что
там ни говори, разгромные статьи в журналах о первой повести тоже не прошли
даром...
Весной 1925 года Аркадий Голиков уезжает из Ленинграда.
Куда? Главное тронуться в путь. Там будет видно...
Он любил дорогу. Она лечила, возвращала уверенность, вливала силы.
"Нигде я не сплю так крепко, как на жесткой полке качающегося вагона, и
никогда не бываю так спокоен, как у распахнутого окна вагонной площадки..."
- написал он.
Влюбленность в движение и пространство осталась до конца жизни. Может
быть, потому так и не удалось ему создать прочное, оседлое, уютное жилье с
хорошим письменным столом и любовно подобранной библиотекой.
В одном из последних дневников, уже перед началом Великой
Отечественной, он записал:
"Путник и дорога как целое - при одних обстоятельствах, а при других -
дорога его не касается, он касается ее только подошвами".
У Аркадия Гайдара дороги проходили через сердце.
Возвратившись из странствий в Москву, Аркадий встретил своего давнего
товарища Александра Плеско. Была осень 1925 года, как раз шел призыв в армию
молодежи 1903 года рождения, и Александра Плеско, который работал в Перми
заместителем ответственного редактора газеты окружкома партии "Звезда", тоже
переводили в военную печать.
Александр Плеско посоветовал Аркадию ехать в Пермь. Газета хорошая,
коллектив молодой, дружный, кроме того, в "Звезде" сотрудничает Николай
Кондратьев, их общий друг по Арзамасу.
Пермь - так Пермь!
Аркадий Голиков приехал в Пермь в самый канун 8-й годовщины Октябрьской
революции. Через несколько дней в праздничном номере "Звезды" появился его
материал.
"- На перекрестки! - задыхаясь, крикнул командир отряда. - Всю линию от
Жандармской до Покровки... Сдыхайте, но продержитесь три часа.
И вот..."
Так энергично начинался его рассказ "Угловой дом".
Под газетным подвалом стояла подпись - Гайдар.
Принято считать, что именно 7 ноября 1925 года в литературе и в
журналистике впервые появилось это имя. Так ли?
На размышления наводит письмо, которое Аркадий послал отцу из
Красноярска в 1923 году. Он сообщал, что пишет и даже "зарабатывает
небольшой корреспонденцией". Кроме того, есть запись в дневнике Аркадия
Гайдара за 1940 год, в которой он вспоминает свои юношеские стихи:
"17 лет тому назад:
Все прошло. Но дымят пожарища,
Слышны рокоты бурь вдали.
Все ушли от Гайдара товарищи.
Дальше, дальше вперед ушли".
Получается, что стихи написаны в 1923 году. И уже тогда прозвучало -
Гайдар. Может, если полистать подшивки газет, выходивших в Красноярске в
1923 году, вдруг и обнаружится это имя на их страницах.
Но почему в таком случае и над повестью "В дни поражений и побед" и над
первой публикацией "Р.В.С." он поставил - Арк. Голиков?
И откуда возникло слово Гайдар, звонкое и раскатистое?
Аркадий Гайдар на такой вопрос не отвечал. Если приставали, отделывался
шуткой.
Уже после его гибели стали возникать догадки. Автором версии,
получившей широкое распространение, стал писатель Борис Емельянов. От него и
пошло: "По-монгольски "гайдар" - всадник, скачущий впереди".
Есть в ней, по-видимому, какая-то доля истины. Ну хотя бы то, что
Аркадий Голиков действительно бывал в Башкирии, потом в Хакасии, а имена
Гайдар, Гейдар, Хайдар на Востоке распространены.
Но чего бы вздумалось девятнадцатилетнему Аркадию Голикову брать
иноплеменное, хотя и звучное имя?
Думаю, не потому, что означает это слово - "всадник, скачущий впереди".
Во-первых, в монгольском языке слова "гайдар" в подобном значении не
существует. А во-вторых, не был Аркадий хвастлив и нескромен. Зато всегда, с
детства, был большой выдумщик. В реальном училище пользовался шифром
собственного изобретения.
Разгадать загадку, которую задал нам писатель, удалось его школьному
товарищу А.М.Гольдину.
Вспомним сначала, что в детстве Аркадий учил французский язык. Всегда
любил ввернуть при случае французское словечко. "Сережа! Завтра - 22 января
- мне стукнет ровно без шести лет сорок. Молодость - "э пердю! Ке фер?" -
написал он С. Розанову.
Напомним еще, что во французском языке приставка "д" указывает на
принадлежность или происхождение, скажем, д'Артаньян - из Артаньяна.
Итак: 1923 год, Аркадий Голиков ранен, контужен, болен. Путь кадрового
командира РККА, начатый так уверенно, заволокли тучи. Что делать дальше? Как
жить? Созревает решение - литература.
Тогда и придуман, найден литературный псевдоним: "Г" - первая буква
фамилии Голиков; "АЙ" - первая и последняя буквы имени; "Д" - по-французски
- "из"; "АР" - первые буквы названия родного города.
Г-АЙ-Д-АР: Голиков Аркадий из Арзамаса.
Кстати, поначалу он и подписывался - Гайдар, без имени и даже без
инициала. Ведь имя уже входило частичкой в псевдоним.
Лишь когда псевдоним стал фамилией, на книгах появилось: Аркадий
Гайдар.
Перелистывая подшивку пермской "Звезды" с ноября 1925 по январь 1927
года, когда он сотрудничал в газете, невольно поражаешься объему проделанной
им работы: за год с небольшим им опубликованы 13 рассказов, 12 очерков, 4
повести - они печатались с продолжением почти в 70 номерах. Но главный жанр
- фельетон: 115 фельетонов подписаны - Гайдар.
Темы разнообразны, их не перечислишь. Некоторые фельетоны содержат в
себе, как говорится, "непреходящие приметы времени", некоторые, к сожалению,
не потеряли актуальности до сих пор.
"Неуместная наивность", "Остров вакханалии", "Тихая обитель" - это о
тех, кто, занимая ответственные посты, использует свое служебное положение
для безудержного приобретения личных благ. "История о неуловимом билете",
"Буква закона", "Простая истина", "Купленный человек" - в защиту трудового
человека от бюрократов. "Кизеловская щедрость", "Осиновые дела",
"Госторговские яйца", "История одной смерти" - о неумелых, нерадивых
хозяйственниках, наносящих огромные убытки государству.
От газеты к газете увереннее звучит голос фельетониста.
В конце июня 1926 года опубликован его "Фельетон без визы", в котором
цитируется распоряжение директора Лысьвенского металлургического завода:
"По соображениям политико-экономического характера предлагаю всем
корреспондирующим как в газеты, так и в другие периодические издания, все
корреспонденции, освещающие внутреннюю жизнь завода, представлять на санкцию
мне и лишь после моей визы могут быть отправлены по назначению".
Затем следует комментарий - декларация Аркадия Гайдара:
"Тов. директора, администраторы и пр. ответственные и безответственные
товарищи вышеприведенного образа мысли, нашу страну, нашу революцию мы, те,
кто пишет в газеты, и те, кто еще не пишет, но будут писать, когда научатся
и поймут всю роль и все значение советской печати, - любим не меньше вас.
И наша любовь глубже, потому что мы приемлем революцию со всеми ее
хорошими и неизбежно отрицательными сторонами, мы не закрываем глаз ни на
что... а потому бросьте курить фимиамом напыщенных фраз о тайных
политико-экономических причинах, ибо никаких "тайн" тут нет и угодливого
молчания нет и не будет до тех пор, пока будет существовать рабочая
печать..."
...Не таким уж заметным среди прочих выступлений Гайдара был фельетон
"Шумит ночной Марсель" о судебном следователе Филатове, который подрабатывал
вечерами, играя на аккордеоне в ресторанчике "Восторг".
"Кино-эскиз" - так обозначено в подзаголовке.
Утром в служебном кабинете Филатов ведет допрос. В следующем эпизоде
время и место действия меняются. Вечер. Ресторан "Восторг". Переменились и
роли. Теперь хозяин положения тот, кого допрашивали. Он и заказывает музыку.
Обычный фельетон. Есть факт. Есть его литературная обработка. И урок
имеется: представитель советского правосудия, согласившийся на подобное
совместительство, может поставить себя в унизительное положение.
Но 13 ноября 1926 года суд рассмотрел "уголовное дело No 683 по
обвинению гр-на Голикова Аркадия Петровича, 22 лет, проживающего в гор.
Перми, женатого, имущественного положения бедного, в преступлении,
предусмотренном ст. ст. 173 и 175 Угол. Код. ".
Судья Лифанов начинает зачитывать приговор.
"- ...Данными судебного следствия установлено, что фельетон "Шумит
ночной Марсель"... дает правильное освещение факта недопустимости совмещения
работы следователя с игрой в ресторане "Восторг", и читателям этот факт дан
для оценки с точки зрения общественности, по мнению суда, верно, а в
отношении нанесения оскорбления следователю Филатову ни на чем не основано.
Таким образом суд считает деяния гражданина Голикова по статье 175 УК не
доказанными..."
Судья продолжал чтение:
"- ...по статье 173 УК он, Голиков, изобличается вполне. Исходя из
изложенного.., приговорил гражданина Голикова Аркадия Петровича...
подвергнуть лишению свободы сроком на одну неделю... Суд, приняв во
внимание, что Голиков социально опасным для общества не является.., считает
возможным наказание Голикову смягчить, заменив лишение свободы общественным
порицанием на общем собрании сотрудников редакции "Звезда"... Меру
пресечения Голикову избрать подписку о невыезде..."
В те дни шумел не "ночной Марсель" - Пермь шумела.
- Неужели все-таки удалось упечь в тюрьму этого резвого фельетониста?
- Неужели наш суд осудил Гайдара?
5 апреля 1927 года в "Правде" появилась статья "Преступление Гайдара".
"Форма фельетона не понравилась, - говорится в статье. - Выходит, что
фельетонную форму произведений надо изгнать из газеты. Но под силу ли
сделать это нарсуду 2-го участка г. Перми? Нет и нет... Рабочий-читатель
знает, что партия и Советская власть на газету смотрят не так, как нарсуд
2-го участка г. Перми... "Преступление" Гайдара рабочим читателем воспринято
как его заслуга. Читатель толкает Гайдара на новые такие преступления..."
Пермь Гайдар вспоминал с любовью. Сберегал дружбу, переписывался со
многими "звездинцами", в частности с Борисом Никандровичем Назаровским.
"Здравствуй, Борис!
...За эти два года - что мы не видались - постарел я также ровно на два
года... Много за это время я ездил по Северу, а теперь вот уже полгода, как
живу в Москве. Не работаю пока в газете нигде, но скоро буду работать -
потому что долго без газеты скучно. За это время в ГИЗе у меня вышла повесть
"Школа"...
Лиля жива и здорова, работает редактором радиопионерской газеты. Тимур
- нигде не работает - все больше бегает, загорает и задает вопросы
приблизительно такого рода: "Что такое батарея?" - "А это вот одна пушка, да
еще другая пушка, да еще пушка, вот тебе и батарея". - "А почему лес - не
деревья, а лес?" - "А это одно дерево - значит дерево, а другое дерево, да
третье дерево, да еще деревья - вот тебе и лес". (Пауза.) "А если батареи с
лесом сложить (???), что тогда получится?"...
Боренька! У меня к тебе огромная просьба исключительной важности...
Здесь одно очень почтенное издательство должно в срочном порядке издать мою
повесть ("Лбовщина", переработанная вместе с "Давыдовщиной"). Но вот вся
беда - у меня нет ни рукописи, ни одного экземпляра "Лбовщины"
("Давыдовщина" есть)... Может быть, ты достанешь в Перми и пришлешь мне эту
книжку. Может быть, у тебя остался экземпляр...
Если бы я не знал, что ты добр, как Христос и Магомет вместе взятые, я
был бы уверен, что, прочтя сии строки, ты злорадно сказал бы: "Ага, сукин
кот, то не писал, не писал, а то как понадобилась книга, сразу нашел
время... Так вот, пусть..."
Но остерегись, Борис, так поступать. Ибо, как ты человек, изучавший
диалектику и философию, должен помнить слова св. Нафанаила-постника, который
писал о царе Егудииле: "Всуе сей человек к Господу возводит очи, моля -
Господи даждь мне - ибо очерствело сердце его (Егудиила) многажды
проклинаемое всяк день всуе просящими его".
Под письмом дата: 1/IX 1930".
В письме нужно пояснить некоторые места.
"Много... ездил по Северу": с декабря 1928-го по февраль 1930-го
Аркадий Гайдар работал в архангельской газете "Волна" ("Правда Севера").
Разговор об артиллерийской батарее не случаен. Полигон находился в
Кунцеве, неподалеку от дома, где мы снимали комнату. Миновав лесок,
перебравшись за овраги, можно было наблюдать с пригорка из-за цепей
охранения за учебными стрельбами. Напомню, что именно в Кунцеве Аркадий
Гайдар написал рассказ "Четвертый блиндаж" о попавших случайно под
артиллерийский обстрел ребятишках.
Книга, о которой идет речь, пришла из Перми незамедлительно -
тоненькая, очень похожая и форматом и зеленоватой бумажной обложкой на
школьную тетрадь. Называется она "Жизнь ни во что", а "Лбовщина" стоит как
подзаголовок. Отдельным изданием повесть вышла в Перми тиражом 8 тысяч,
мгновенно была раскуплена, но Б. Назаровский все же достал книжечку для
автора.
Самое важное, однако, что "одно очень почтенное издательство",
собиравшееся, как писал Аркадий Гайдар, "в срочном порядке издать"
"Лбовщину", переработанную вместе с "Давыдовщиной", свое намерение так и не
осуществило. По той простейшей причине, что рукопись от автора не поступила.
Почему Аркадий Гайдар не представил ее в издательство? Попробуем
догадаться.
"Эта повесть - памяти Александра Лбова, человека не знающего дороги в
новое, но ненавидящего старое, недисциплинированного, невыдержанного, но
смелого и гордого бунтовщика, вложившего всю ненависть в холодное дуло
своего бессменного маузера, перед которым в течение долгого времени
трепетали сторожевые собаки самодержавия..." - такие слова предпослал автор
началу повести "Жизнь ни во что". Он писал ее быстро, каждая законченная
"Звезды".
Страстность вступительных слов, напряжение, с которым Аркадий Гайдар
работал, показывают, что тема его увлекла, захватила. Даже что-то глубоко
личное чувствуется в этой увлеченности.
Может, всплыли в памяти рассказы родителей о 1905 годе?
Может, сближали автора с героем повести какие-то черты характера?
Вспомним автобиографию: "Частенько я оступался, срывался, бывало даже
своевольничал..."
Когда повесть вышла, журнал "Книгоноша" отозвался о ней одобрительно:
"Гайдар-Голиков обнаружил достаточно умения и революционного пафоса...
Читается вещь легко и увлекательно... Язык повести образен, интересен...
После "В дни поражений и побед" "Жизнь ни во что" большая победа
Гайдара-Голикова".
Победа? Так ли это?
Творческий путь многих состоявшихся писателей - тяжелый, от книги к
книге - подъем. Встретятся скальные обрывы, глубокие расщелины - может
загрохотать камнями обвал. Одному удается в начале пути, еще у подножия,
наметить трассу, которая, если упорно работать, не сдаваться, не трусить,
приведет в конце концов вопреки всем препятствиям к той горной вершине, что
назначена ему судьбой и талантом. Другой не сразу найдет такой маршрут.
Чтобы понять путь Аркадия Голикова к Аркадию Гайдару, нужно вернуться к
его первой повести, которую так единодушно и, если убрать грубость, вроде
справедливо разругала критика. В книге "Аркадий Гайдар", одной из лучших об
этом писателе, созданной уже в послевоенные годы, ее автор В. Смирнова
пишет:
"Когда я сейчас вновь перечитала повесть, я увидела, что ей не хватало
вкуса, общего замысла, цельности композиции. Поначалу она выливалась из
массы собственных впечатлений и размышлений, а под конец - автор словно
выдохся и свел все к "приключениям" героя".
О вкусе, композиции, массе впечатлений - совершенно согласен. Листаешь
рукопись "В дни поражений и побед", особенно первые тетради, и даже по
почерку видишь, как спешит перо, как рука не поспевает за памятью. И очень
редко поиск слова притормозит руку.
Все, что составляет содержание первой части повести - осажденный белыми
Киев, курсы краскомов, бои с бандами на подступах к городу, - все это с
Аркадием Голиковым было и написано "как было". Но без силы литературы и без
убедительности мемуаров. Однако сейчас, когда знакома и различима его
интонация, не так уж трудно увидеть и на страницах первой повести проблески
будущего гайдаровского мастерства. Они прорываются редко, фразой, абзацем,
даже словечком, как вспышки маячного огня, который подсказывает кораблю
место, помогает проложить курс. Чем дальше листаешь страницы, тем проблески
чаще.
Вроде бы и не логично. Когда червонные казаки Примакова, пластуны
Павлова, латышские стрелки выбили деникинцев из Харькова, автор повести
лечился после ранения в Арзамасе. Когда войска командарма Уборевича
освобождали Новороссийск, поезд, на котором Аркадий Голиков ехал на
Кавказский фронт, находился еще в пути. Свидетелем событий, описанных во
второй, "приключенческой" части повести "В дни поражений и побед", автор не
был. Но именно в ней начинает звучать его гайдаровская интонация, и впервые
обретают плоть и кровь нарисованные им люди: командир партизанского отряда
матрос Сошников, рабочий человек Егор, крестьянин Силантий, Яшка, который
"где только не шатался"...
Попал в засаду к белым, разоружен этот маленький отряд.
"Партизан отвели на несколько сот шагов как раз к самому берегу моря.
- Прощайте, ребята! - сказал Егор.
И должно быть впервые разгладились морщины на его хмуром лице, и он
улыбнулся.
- Прощайте! Знали мы, что делали, знаем, за что и отвечаем.
Треснул залп. Крикнуло эхо. Испуганные взметнулись чайки. Упали люди.
- Готовы!
- Следующие...
По щекам у Яшки катились слезы. Его старая чиновничья фуражка с
выцветшим околышем и кривобокой звездой съехала набок. Рубаха была
разорвана. Он хотел что-то сказать, но не мог.
Остальные замерли как-то безучастно. Только Силантий, сняв шапку, стоял
спокойно, уставившись куда-то мимо прицеливающихся в него солдат, и тихо
молился.
- Господи! - шептал он. - Пошли на землю спокойствие... и чтоб во всех
краях, какие только ни есть, товарищева сила была... И не оставь Нюрку!"
Обратим внимание - появились любимые писателем имена. Они воскреснут в
других его книгах.
Но имена - это деталь. Важнее звучание прозы, ритмика фраз. Их простота
и скупость. Ни особых эпитетов. Ни ярких сравнений. Только треск выстрелов и
крики испуганных чаек...
И вспомним, что автору повести не то девятнадцать, не то двадцать лет.
И пройдет немало времени, прежде чем по сценарию Вишневского начнут снимать
замечательный фильм "Мы из Кронштадта".
Путь Аркадия Голикова к Аркадию Гайдару и путь Аркадия Гайдара к его
горным вершинам лежал не через одобренную критикой "Жизнь ни во что". Он
проходил по страницам "В дни поражений и побед", по страничкам синеньких
тетрадочек, так до сих пор и не расшифрованных "Последних туч", выводя к
"Р.В.С.", с которой, собственно говоря, вошел в литературу и в ней остался
писатель Аркадий Гайдар.
Не случайно тогда, в Ленинграде, весной 1925 года они лежали на столе
рядом: стопочка книг "Ковша", тетрадки с незаконченными "Последними тучами",
рукопись маленькой повести "Р.В.С.", в которой Аркадий Гайдар только что
дописал последнее слово.
Может быть, раскурив трубку, чтобы сбить неизбежное возбуждение, он еще
раз перелистал "Ковш", где рядом с окончанием "В дни поражений и побед" были
напечатаны стихи Пастернака:
Пространство спит, влюбленное в пространство,
И город грезит, по уши в воде,
И море просьб, забывшихся и страстных,
Спросонья плещет, неизвестно где...
Впрочем, может, такого и не было. Слишком уж литературно звучит
предположение. Но, во всяком случае, тогда он, разом, рывком уехал из
Ленинграда, где, судя по письмам к сестре, собирался обосноваться надолго.
И дело, наверное, не только в том, что был он влюблен в пространство.
Он словно почувствовал, что, хотя за плечами уже немало, предстоит еще
пройти много дорог, грустить и радоваться, побеждать и терпеть поражения,
отчаянно работать, чтобы потом легли на бумагу такие простые, ясные и тихие
строчки: "Городок наш Арзамас был тихий, весь в садах, огороженных ветхими
заборами..."
Когда в 1930 году в Кунцево из Перми пришла от Б. Назаровского книжка
"Жизнь ни во что", Аркадий Гайдар, автор "Школы", не стал перерабатывать ее
вместе с "Давыдовщиной". Все это было уже позади и далеко.
Мне кажется, что отца я увидел сразу, ясно и отчетливо, увидел и
запомнил всего, от сапог до папахи, именно таким, каким он и остался для
меня на всю жизнь.
Высокий, сильный, добрый, улыбчивый, справедливый, смелый.
Вокруг него всегда возникала радостная атмосфера игры, сказки,
приключения. Она захватывала и меня, и ребят со двора, и всю ребятню по
соседству.
В дождливый день он уводил ребят в ближний лесок. "Кто сумеет правильно
разложить костер и разжечь его с одной спички?"
Своим маленьким друзьям он делал иногда настоящие мужские подарки,
веши, которые с удовольствием покупал и для себя: компас со светящимся
циферблатом, перочинный нож с несколькими лезвиями.
Учил обращаться с оружием. Не мог равнодушно пройти мимо тира. Отлично
стрелял сам и насыпал ребятишкам свинцовые пульки для духового ружья, после
которых ладони оставались восхитительно черными.
Но все это не значит, что Аркадий Гайдар был с детьми неизменно добр,
неизменно щедр и ласков. Он мог быть строгим, суровым и даже, что было еще
хуже, уничтожительно-насмешливым. Терпеть не мог трусов, хвастунов, ябед.
Он проверял на смелость. Мог сказать на прогулке, когда уже темнело:
"Иди, пожалуйста, до конца оврага один. Не боишься? Ну вот, и хорошо. Я
подойду через семнадцать минут".
Никогда не торопился отказать в какой-нибудь мальчишеской просьбе.
Подумает, прикинет. "Да, можно". Но если уж "нет", значит, излишни и просто
невозможны какие-то разговоры. Было у нас Слово. Не "честное слово", не
"честное-пречестное", а просто - Слово. Свои обещания он выполнял свято, но
и ты попробуй не выполни...
Александр Фадеев отмечал демократизм Аркадия Гайдара, указывая, что
герои его книг - дети солдата, стрелочника, крестьянина... Так оно и есть,
конечно. Но думаю, что его демократизм состоял еще и в неподдельном уважении
достоинства каждого человека, взрослый он или маленький.
Из дневников: "Пятилетний Анатолий Федорович очень со мной дружит",
"Запомнился пионер Колесников - угловатые плечи, жест - рукой к земле.
Говорил крепко и хорошо". Рядом: "Неважное выступление красного командира".
Не только ребят, но и своих товарищей втягивал Аркадий Гайдар в игру
или в веселый розыгрыш.
Константин Паустовский вспоминает:
"Гайдар любил идти на пари. Однажды он приехал в Солотчу ранней осенью.
Стояла затяжная засуха, земля потрескалась, раньше времени ссыхались и
облетали листья с деревьев...
Ни о какой рыбной ловле не могло быть и речи. На то, чтобы накопать
жалкий десяток червей, надо было потратить несколько часов.
Все были огорчены. Гайдар огорчился больше всех, но тут же пошел с нами
на пари, что завтра утром он достанет сколько угодно червей - не меньше трех
консервных банок.
Мы охотно согласились на это пари, хотя с нашей стороны это было
неблагородно, так как мы знали, что Гайдар наверняка проиграет.
Наутро Гайдар пришел к нам в сад, в баньку, где мы жили в то лето. Мы
только что собирались пить чай. Гайдар молча, сжав губы, поставил на стол
рядом с сахарницей четыре банки великолепных червей, но не выдержав,
рассмеялся, схватил меня за руку и потащил через всю усадьбу к воротам на
улицу. На воротах был прибит огромный плакат:
СКУПКА ЧЕРВЕЙ ОТ НАСЕЛЕНИЯ
Этот плакат Гайдар повесил поздним вечером..."
К воспоминаниям Константина Георгиевича можно добавить и
непубликовавшуюся часть его рассказа.
Вскоре возле дома, к которому в обмен на рыболовные крючки ребята
таскали банки с червями, появился милиционер. Прочитал плакат. "Так писать
нельзя! Скупкой у населения могут заниматься представители организаций.
Придется снять", - сказал он. "А как можно?" Милиционер задумался. "Ну, если
бы срочно куплю червей, тогда, пожалуй, можно. И то через контору
горсправки..." - "Так что, снимать?" - "Червей-то у вас теперь хватит?" -
"Вроде хватит". - "Если хватит, снимайте!"
В поведении Аркадия Гайдара была та свобода, раскованность и
нестандартность поступков, которые нередко ставили людей в тупик.
Хорошим весенним днем он шел по московскому бульвару, опять при деньгах
и в отличном настроении. Увидел продавца воздушных шаров, купил сначала один
шарик, а потом, подумав, всю связку: "Ребят во дворе много, пустят
наперегонки, то-то будет праздник".
Но если по бульвару идет человек с пестрой кучей воздушных шариков, за
кого его примут прохожие?
- Почем шарики?
- Не продаются.
- Мне голубой, пожалуйста.
- Не продаются.
- Шары почем, гражданин?
Долго так, естественно, продолжаться не могло. Симпатичным покупателям
Аркадий Гайдар начал раздавать шары бесплатно. Несимпатичным отказывал.
Позвали милиционера...
Милым лукавством пронизано письмо, отправленное Аркадием Гайдаром
Ермилову в редакцию журнала "Красная новь".
"Дорогой т. Ермилов. Я вчера написал письмо т. Вармуту с просьбой
одиннадцатого февраля прислать еще денег, а ночью увидел очень плохой сон,
будто бы 11-го не прислали, а потому, пожалуйста, посоветуй ему 11-го не
присылать, а прислать лучше 6-го февраля.
И если вы пришлете 6-го февраля, то я даю Тимур-Гайдаровское слово, что
как только устроюсь, сейчас же допишу рассказ на один печатный лист... и
пришлю вам.
Рассказ будет, по-моему, очень славный - я уже его читал кое-кому еще в
Москве.
Если же не пришлете, то рассказ, вероятно, хорошим не получится, потому
что по замыслу он должен быть очень простой и светлый. А у меня с горя в
голове будет все время вертеться разное... и рассказ получится какой-то...
Жизнь здесь, вероятно, у меня будет очень хорошая. Но пока печники
разломали печку, плотники разворотили стену - всем нужны деньги. А тут еще
моя дочка Светланка по прозванию Рыжик-Фижик наелась снега и во время
болезни разбила мой новый фотоаппарат. Но все это, конечно, мелочи жизни, а
сама жизнь, куда как везде прекрасна. И Нюра вчера мне на обед сготовила в
русской печке такой пирог с гречневой кашей, с луком и печенкой, что если бы
его поставили перед тобою, ты тотчас же востребовал бы целый литр. Я же
обошелся и половинкой.
Дорогой т. Ермилов! Как только получишь это письмо, так сейчас же
постучи в стенку или высунься и позови т. Вармута. Когда он войдет, ты
попроси его, чтобы он сел. Сначала скажи ему что-нибудь приятное. Ну
например: "Эх, и молодец ты у меня Вармут", или еще что-нибудь такое, - а
когда он подобреет, ты тогда осторожно приступи к разговору насчет 6
февраля.
Если он сразу согласится, то ты его похвали, и скажи, что ничего
другого от него и не ожидал. А если же он сразу начнет матом - то ты не
пугайся, а выслушай до конца. А потом кротко загляни ему в глаза и
проникновенно спроси: "Есть ли у него совесть?"
От такого неожиданного вопроса кто хочешь смутится. А ты дальше,
больше, продолжай, продолжай, и все этак диалектически, диалектически, и
тогда он раскается и, схватившись за голову, стремительно помчится в
бухгалтерию.
Пока всем вам всего хорошего. Очень только прошу не понять, якобы я
только пошутил. Деньги мне в самом деле нужны, так крепко, как никогда..."
Наверное, некоторый особый отблеск бросает на это веселое, озорное
письмо то обстоятельство, что рассказ, о котором идет в нем речь, - "Голубая
чашка".
К деньгам Аркадий Гайдар относился своеобразно. "Этак диалектически,
диалектически".
Как все люди, радовался, если они есть, огорчался, когда их не хватало.
Любил, чтобы сапоги были крепкие, белье чистым, гимнастерка сшита из
коверкота. Чувствовал себя веселее и увереннее, когда знал, что может
отправиться на вокзал и купить билет до самого дальнего города.
Вопросы о мебели, даче, каких-либо других "солидных приобретениях" не
возникали. Но деньги, едва появившись, начинали, как Аркадий Гайдар однажды
выразился, "бунтовать в его кармане". Они требовали немедленных действий. Не
мог пройти мимо инструментальных, хозяйственных лавок. Покупал сверла,
стамески, усовершенствованные мясорубки и хлеборезки. Все это ему нравилось,
но не требовалось. Покупки отправлялись друзьям в подарок.
Легко ссужал приятелей деньгами, никогда не напоминал о возврате. Любил
угостить друзей, а то и незнакомых.
Много ездил, однако по-настоящему хорошо себя чувствовал в родных
местах.
"...Скучаю уже я по России. Где мой пруд? Где мой луг? "Гей вы, цветики
мои, цветики степные!" Всех я хороших людей люблю на всем свете. Восхищаюсь
чужими долинами, цветущими садами, синими морями, горами, скалами и утесами.
Но на вершине Казбека мне делать нечего - залез, посмотрел, ахнул,
преклонился, и потянуло опять к себе, в нижегородскую или рязанскую".
Любил хорошие песни. Помню, разбудил меня ночью, чтобы спеть новую,
только что услышанную:
По военной дороге
Шел в борьбе и тревоге
Боевой восемнадцатый год...
Часто пел "Гори, гори, моя звезда...", и мне всегда казалось, что
думает он о красноармейской звездочке.
Был по привычкам солдат, но, как все люди, тянулся к теплому
человеческому житью.
"В сущности, у меня есть только - три пары белья, вещевой мешок,
полевая сумка. Полушубок - папаха - и больше ничего и никого, ни дома, ни
места, ни друзей.
И это в то время, когда я вовсе не бедный, и вовсе уже никак не
отверженный и никому не нужный.
Просто - как-то так выходит".
И не подумайте, пожалуйста, что был он несчастлив, таил в себе какую-то
беду или обиду. Несчастливые люди не пишут такие книги, какие написал он, и
уж, конечно, не совершают веселые и даже озорные поступки.
Как многие физически и духовно сильные люди, он был добр. Как почти все
добрые - легко раним. Не боялся боли, холода, жажды. Но совершенно не мог
выносить грубость, хамство. Тогда - срывался. Тогда темнели глаза, начинал
подергиваться левый уголок губы. Тогда он мог быть даже опасен.
Это теперь звучит красиво, романтично: в пятнадцать командовал взводом,
в семнадцать стал командиром полка. Но стоит задуматься, какая тяжесть
ложилась на плечи такого командира.
Когда Аркадий Гайдар стал командиром, за ним, отдающим приказ,
посылающим людей в бой, может быть, и на гибель, стоял еще зачастую не
суровый Дисциплинарный устав, а лишь личный авторитет. Каково завоевать и
удержать такой авторитет командиру, если многие из бойцов годятся ему в
отцы?
Он хорошо знал войну, ее кровь, ее пот, ее жестокость. Но это была
война за правое дело, и он любил свою боевую молодость, "очень дымное,
тревожно-счастливое время".
Летом 1931 года Аркадий Гайдар закончил в Крыму в Артеке повесть
"Дальние страны". Потом уехал в Хабаровск в газету "Тихоокеанская звезда".
Снова увлечен журналистской работой: очерки, фельетоны,
корреспонденции... Побывал на Имане, на границе с Маньчжурией, на
заледеневшем озере Ханка. Выходил на судне "Совет" в Японское море.
Поднимался пешком на перевал Сихоте-Алинь.
Уже через три месяца после приезда на Дальний Восток задумал новую
повесть. Дневник Аркадия Гайдара помогает проследить, как она создавалась.
"Надо собраться и написать для "Молодой гвардии" книгу. Крым,
Владивосток. Тимур, Лиля - все это связать в один узел, все это
перечувствовать еще раз, но книгу написать совсем о другом".
"...Только сегодня начинаю писать эту книгу. Она вся у меня в голове, и
через месяц я ее окончу... Это будет повесть. А назову я ее
"Мальчиш-Кибальчиш".
"...Было написано 25 страниц, и все шло хорошо... А когда перечитал, то
зачеркнул все, сел и снова написал всего 9 страниц - стало гораздо лучше. Но
сначала зачеркивать было жаль, и зачеркивал, скрепя сердце".
"Стоят светлые солнечные дни. Может быть, оттого, что именно в эти дни
- ровно год тому назад - я был в Крыму, мне легко писать эту теплую и
хорошую повесть.
Но никто не знает, как мне жаль Альку. Как мне до боли жаль, что он в
конце книги погибнет. И я ничего не могу изменить..."
"...Неожиданно, но совершенно ясно понял, что повесть моя должна
называться не "Мальчиш-Кибальчиш", а "Военная тайна". Мальчиш - остается
мальчишем - но упор надо делать не на него, а на "Военную тайну", - которая
вовсе не тайна".
"К своему глубокому огорчению, перечитав впервые все то, что мною уже
написано, я совершенно неожиданно увидел, что повесть "Военная тайна" никуда
не годится. И надо переделывать все с самого начала".
Выступая на первом съезде советских писателей, Алексей Толстой произнес
фразу:
"Язык готовых выражений, штампов, какими пользуются не творческие
писатели, тем и плох, что в нем утрачено ощущение движения, жеста, образа".
Странное это словосочетание "не творческие писатели" он обронил легко,
без нажима, упомянул, как понятие реально существующее и потому -
естественное. Зал даже не успел отреагировать. Лишь кто-то закашлялся.
Если же говорить о писателях как о таковых, то для них как раз очень
характерны те чувства, которые то и дело прорываются в записях Аркадия
Гайдара, посвященных "Военной тайне": "неожиданно понял...", "совершенно
неожиданно увидел", "мне до боли жаль... и я ничего не могу изменить..."
Родился под пером писателя человек, и вдруг он сам порой неожиданно для
автора начинает совершать какие-то поступки, сам определяет свою судьбу.
Характерны и жестокие сомнения, которые набегают я отступают, как
приливы и отливы.
"Насчет "Военной тайны" - это все паника. И откуда это я выдумал, что
повесть "никуда не годится" - хорошая повесть".
В дальневосточных дневниках Аркадия Гайдара слышатся удары сердца, то
учащенные, то спокойные, когда, занимаясь писательским делом, он все
завязывал в один узел, все перечувствовал заново и писал совсем о другом.
Это - в большом и в малом.
В дневнике: "За последние дни в Хабаровске спокойнее. Немного улеглись
толки о возможности войны. А все-таки тревожно... С Японией - напряженно -
но то ли привыкли - никто не ахает".
В повести "Военная тайна": "В ту светлую осень крепко пахло грозами,
войнами и цементом новостроек... Газет не хватало. Пропуская привычные
сводки и цифры, отчеты, внимательно вчитывались в те строки, где говорилось
о тяжелых военных тучах, о раскатах орудийных взрывов, которые слышались все
яснее и яснее у одной из далеких-далеких границ".
В дневнике: "На днях умер один из лучших и храбрейших командиров
Красной Армии комкор Ст. Вострецов".
Появилась на страницах "Военной тайны" пионерка Катюша Вострецова...
Снова перечитав повесть, думаю, что все-таки напрасно Аркадий Гайдар
согласился напечатать "Сказку о Мальчише-Кибальчише" отдельно, еще задолго
до того, как была закончена "Военная тайна".
В повесть сказка входит органично. Она - ее песня. Ее балладный стиль
подготовлен всем, что сказано раньше, и бросает свой отсвет на все, что
случилось позднее.
...Нынешней осенью я вновь поднялся на скалу над Артеком. Лежавший под
ногами пионерский лагерь был тих и безлюден. Летние смены закончились,
ребята из первой зимней еще не приехали. Трава пожелтела, приникла к
каменистой земле. Ветер, который внизу едва рябил море, здесь на вершине дул
резко, порывисто.
Тревожно и печально было мне стоять на том самом месте, где слепящим
солнечным днем полсотни с лишним лет назад любовались мы с отцом морем,
такие дружные и веселые. На этой скале, как сказано в "Военной тайне",
вырвали остатками динамита крепкую Алькину могилу.
Многоэтажные здания теснились под Аю-Дагом. Бетонная горизонталь новой
главной костровой площадки придавила холм. Поблескивали стеклянные здания
огромного плавательного бассейна. Но по-прежнему пил воду из Моря Аю-Даг, и
можно было различить убегавшие к берегу извилистые тропинки. Артек был рядом
и далеко - вот так, наверное, видел Аркадий Гайдар его из Хабаровска, когда
писал "Военную тайну".
Справа над поляной чуть покачивали вершинами гибкие кипарисы. Наверное,
на этой поляне фантазер Владик говорил приятелям, что хорошо бы взобраться
на самую высокую гору, чтобы вовремя предупредить о нападении врага.
"- Я бы стоял с винтовкой, ты бы смотрел в подзорную трубу, а Толька
сидел бы возле радиопередатчика. И чуть что - нажал ключ, и сразу искры,
искры... Тревога!.. тревога!.. Вставайте, товарищи!.. Тогда разом повсюду
загудят гудки - паровозы, пароходы, сверкнут прожектора. Летчики - к
самолетам. Кавалеристы - к коням. Пехотинцы - в поход... Спокойней,
товарищи! Нам не страшно!"
Страницы повести, детские полустершиеся воспоминания, старые тропинки,
и то, что было прожито и пережито после, - все это странно переплеталось в
единое целое.
Со скалы виден белый нарядный дом. Теперь в нем методическая библиотека
лагеря, музей, зал для совещаний. А когда-то был дом отдыха ВЦИК, и на
пионерский костер - это в повести - пришли шефы Артека, старые большевики, а
среди них друг отца Альки в гражданскую - комиссар дивизии, чернобородый
Гитаевич.
Прежняя костровая площадка - это в жизни - со скалы не просматривается.
Зато с вершины десятилетий можно было увидеть судьбу героев повести. И самых
старших и самых маленьких. Всех, кто присутствовал на том пионерском костре.
"Гром барабанов и гул музыки... Это проходили лагерные военизированные
отряды пионеров. Сначала с лучшими стрелками впереди прошла пехота. Шаг в
шаг, точно не касаясь земли, прошли матросы-ворошиловцы. За ними -
девочки-санитарки...
Музыканты ударили "Марш Буденного"... В отрою, по четыре, на колесных и
игрушечных конях выехал "Первый сводный октябрятский эскадрон имени мировой
революции".
Нетрудно прикинуть: бойцам "сводного октябрятского" по восемь-девять
лет. Значит, к лету 1941-го им стало по восемнадцать-девятнадцать...
Стоя на скале, вспомнил я и то письмо, которое Аркадий Гайдар послал из
Кунцева в Пермь Борису Назаровскому. И только тут сообразил, что вопрос был
не так уж прост, потому что "если батареи с лесом сложить", то как раз и
получится закрытая артиллерийская позиция.
Может, на такой позиции стояли орудия полка резерва главного
командования, которые прикрывали огнем в августе 1941 года отход батальона
Прудникова за речку Ирпень...
Весной 1939 года Аркадий Гайдар жил в Доме творчества писателей в Ялте.
Он тогда был весел и спокоен. Пришла телеграмма, что его повесть
"Судьба барабанщика" все же пошла в печать. Ее первые главы начали
публиковаться еще в ноябре 1938 года в "Пионерской правде". Но однажды, хотя
внизу, как обычно, стояло "продолжение следует", повесть исчезла с газетных
страниц и больше в "Пионерской правде" не появлялась. Приостановил работу
над изданием книги и Детгиз.
Теперь, после Указа о награждении группы писателей орденами, в котором
стояла и фамилия Гайдара, "Судьба барабанщика" готовилась к печати в журнале
"Красная новь".
Аркадий Гайдар начал писать "Судьбу барабанщика", повесть, как он сам
сказал, "не о войне, но о делах суровых и опасных - не меньше, чем сама
война", весной 1937 года. Заканчивал в январе 1938 года в деревне Головково,
примерно в сотне километров от Москвы, в избушке, хозяйку которой звали тетя
Таня.
Домик был маленький, вышагивать по нему было трудно, и, накинув шинель,
Гайдар ходил по заледеневшему шоссе, вдоль которого протянулась деревня. За
огородами лежало белое поле, и чернел вдалеке лес.
Приближаться к Аркадию Гайдару в такое время не следовало. Но издали
было видно, что он сначала хмурился, потом улыбался. Быстрым, решительным
шагом возвращался в избушку, садился за стол. Впрочем, случалось, что он не
выходил из дома подолгу, часами сидел, склонившись над рукописью.
Вечерами, иногда, читал вслух законченную главу. Читал, как правило, на
память, лишь изредка заглядывая в тетрадку, да и то, чтобы вычеркнуть
неудачное или лишнее слово.
Читал Аркадий Гайдар хорошо. Не декламировал. Не старался подчеркнуть
голосом удачное место. Шутка ли в тексте, или вдруг вспыхнут пронизывающие
душу серьезные и веские слова, - голос чуть-чуть глуховатый оставался
ровным, вроде даже отстраненным. Лишь едва заметно менялась его окраска.
У многих в памяти отрывок из "Судьбы барабанщика", не раз в статьях о
творчестве Аркадия Гайдара цитировавшийся, и все же, если мы размышляем об
этом человеке, нужно еще раз вернуться к тому месту в повести, где сын
просит отца, бывшего командира Красной Армии, спеть солдатскую песню.
...Отец поет "Горные вершины" на слова Лермонтова.
"- Папа! - сказал я, когда последний отзвук его голоса тихо замер над
прекрасной рекой Истрой. - Это хорошая песня, но ведь это же не солдатская.
Он нахмурился:
- Как не солдатская? Ну, вот: это горы. Сумерки. Идет отряд. Он устал,
идти трудно. За плечами выкладка шестьдесят фунтов... винтовка, патроны. А
на перевале белые. "Погодите, - говорит командир, - еще немного, дойдем,
собьем... тогда и отдохнем... Кто до утра, а кто и навеки..." Как не
солдатская? Очень даже солдатская!"
Похоже, что, когда Аркадий Гайдар писал эти слова, перед глазами его
вновь поднялась островерхая скала у станицы Ширвинская. Мимо скалы шагали в
горы красноармейцы 2-го батальона 302-го стрелкового полка. Они должны были
подняться к Тубинскому перевалу, сбить вражеский заслон и удерживать перевал
до подхода подкреплений...
Год спустя, в июле 1940-го, он написал Фраерману!
"Дорогой Рувчик - мне исполнилось 36 лет (5 месяцев). Из чего они
складываются?
1. Рожденье.
2. Воспитанье.
3. Воеванье.
4. Писанье.
Раздели 36 на 4, и жизнь моя будет перед тобой как на ладони, за
исключением того темного времени, когда я задолжал тебе 250 рублей денег".
"Воеванье", как мы знаем, Аркадию Гайдару вскоре предстояло продолжить.
Что же касается "писанья", то нет у него ни одной повести, ни одного
рассказа, в которых не появились бы командир, красноармеец. Те, что еще в
строю, или которые уже свое отслужили, отвоевали. И всегда, хотя бы эхом
грома дальних батарей, военным эшелоном, промчавшимся мимо окон
пассажирского поезда, или часовым на посту, но всегда и непременно
присутствует в его книгах Красная Армия. И "нет для него ничего святей
знамен Красной Армии, и поэтому все, что ни есть на свете хорошего, это у
него - солдатское".
Новый, 1940 год Аркадий Гайдар встречал с преподавателями и студентами
Московского библиотечного института.
Праздник уже пошел на убыль. Уже и посидели за столами, и танцевали, и
пели, и читали стихи. Выбегали во двор смотреть, как светится небо над
Москвой. Играли в снежки. Отогревались в аудитории.
- Скажите, Аркадий Петрович, как воспитывать у ребят ненависть к
врагам? - спросил кто-то из преподавателей. - Дети и... ненависть. Ведь это
не просто.
- Совсем не просто, - согласился Гайдар. - А зачем вам воспитывать
ненависть? Воспитывайте любовь к родине. Пусть она будет большой, настоящей,
искренней. И тогда, если кто-нибудь посягнет на родину, родится у человека
великая и праведная ненависть. Такая вот, по-моему, диалектика...
Ненависть к врагам у Аркадия Гайдара была велика, потому что любовь к
людям, к жизни, к Советской стране переполняла его сердце, прорываясь порой,
как в письме к Б. Ивантеру, почти мальчишеским ликованием: "Да здравствуют
всякие земли, народы, планеты, звезды, реки и вся наша интересная судьба".
Но к тому времени, когда мы так весело встречали новый, 1940 год, в его
дневниках и письмах все отчетливее звучала иная нота.
"Тревожно на свете, и добром дело, видать, не кончится".
"Нервы в руки. Не распускаться. Смеяться. Работать".
"Сегодня начал "Дункан", повесть.
Война гремит по земле. Нет больше Норвегии, Голландии. Дании,
Люксембурга, Бельгии. Германцы наступают на Париж. Италия на днях вступила в
войну".
Дункан - так поначалу назвал он главного героя повести "Тимур и его
команда". Почему он вскоре переменил это имя, сказать трудно.
Тимур Гараев - образ собирательный. Можно сказать, что в нем
соединились черты героев предыдущих гайдаровских книг в их развитии.
Весной 1941 года в доме кинорежиссера Л.В.Кулешова были гости. Хозяин
придумал игру: каждый должен был назвать несколько своих пристрастий или
увлечений, ответить на вопрос: "Что ты любишь больше всего?" На листочке
бумаги Аркадий Гайдар написал:
"Путешествовать вдвоем.
Чтобы считали командиром.
Быстро передвигаться.
Острить с людьми без вреда для них.
Тайную любовь к женщине (свою, чтобы объект не знал).
Не люблю быть один (не - одиночество)".
Вспомним повесть "Тимур и его команда". Заседание штаба, приказы
Тимура, его отношение к Жене, мотоцикл, который мчится через ночь, чтобы
Женя могла увидеть своего приехавшего на несколько часов с фронта отца...
Почти на каждую строчку перечня привязанностей Аркадия Гайдара повесть
откликается эхом, то прямым, то отраженным.
Ну, конечно же, герой повести "Тимур и его команда" - прежде всего сам
Аркадий Гайдар.
На второй день войны Аркадий Гайдар получил задание: написать
киносценарий "Клятва Тимура". Срок - 15 дней.
Никогда, даже в Перми, он не работал так быстро. Страница за страницей
шел чистый текст, и режиссер Кулешов сразу же набрасывал режиссерский план
фильма.
"- Я клянусь тебе своей честью старого и седого командира, что еще
тогда, когда ты была совсем крошкой, этого врага мы уже знали, к смертному
бою с ним готовились. Дали слово победить. И теперь свое слово мы выполним",
- говорит в сценарии полковник Александров своей дочери Жене, отправляясь на
фронт.
В 1941 году Аркадию Гайдару исполнилось 37 лет. В светлых легких
волосах даже не угадывалась седина. Но за каждым словом полковника
Александрова, придавая им убедительность, стоят жизнь, опыт, думы, тревоги
Аркадия Гайдара.
Как писатель Аркадий Гайдар ощущал приближение военной грозы с особой
силой. Он знал, что война предстоит долгая, кровавая, и чувствовал личную
ответственность за то, чтобы наша молодежь была готова к грядущим
испытаниям.
Вместо 15 дней, как просил Комитет по делам кинематографии, Аркадий
Гайдар написал "Клятву Тимура" за 12 дней. Помимо срочности заказа, его
торопило желание скорее уехать на фронт. 2 июля из Болшева отправил
телеграмму в Союз писателей Александру Фадееву:
"Закончив оборонный сценарий, вернусь в Москву шестого. Не забудьте о
моем письме, оставленном в секретариате".
Напоминание оказалось не лишним, и 14 июля Союз писателей обратился в
Красногвардейский райвоенкомат Москвы:
"Тов.Гайдар (Голиков) Аркадий Петрович - орденоносец, талантливый
писатель, участник гражданской войны, бывший командир полка, освобожденный
от военного учета по болезни, в настоящее время чувствует себя вполне
здоровым и хочет быть использованным в действующей армии.
Партбюро и оборонная комиссия Союза советских писателей поддерживает
просьбу т. Гайдара (Голикова) о направлении его в медицинскую комиссию на
переосвидетельствование".
К этому письму и своему заявлению Аркадий Гайдар приложил сохранившиеся
у него документы времен гражданской войны. Но медкомиссия в призыве на
действительную военную службу отказала. Однако Аркадий Гайдар, предчувствуя
такой поворот дела, уже подготовил запасной вариант. Он знал, что все равно,
любыми путями должен быть на фронте.
Сразу после возвращения из Болшева отправился в редакцию газеты
"Комсомольская правда". Борис Сергеевич Бурков, бывший тогда заместителем
редактора этой газеты, рассказывал потом, что Гайдар пришел озабоченным,
признался, что опасается отрицательного заключения медкомиссии. Просил
помочь отправиться в действующую армию.
"- Мы обрадовались, решив, что он будет очень нужен газете в качестве
военного корреспондента. Договорились, что редакция через ЦК комсомола
обратится в ГлавПур РККА. Уехал от нас Гайдар в хорошем настроении".
18 июля он получил пропуск Генштаба РККА в действующую армию.
19 июля "Пионерская правда" начала печатать "Клятву Тимура".
Через день Аркадий Гайдар уехал на Юго-Западный фронт в качестве
корреспондента "Комсомольской правды". В военной форме, но с пластмассовыми
пуговичками на гимнастерке. Штатским.
Судьба сделала круг. Или, точнее, виток спирали.
Он ехал в город, где в 1919 году стал командиром, под стенами которого
получил боевое крещение.
Утром 23 июля Аркадий Гайдар снова смотрел из окна пробитого осколками
вагона на приближающийся Киев. Так же, как прежде, шумела листвой
Владимирская горка. Неторопливо проступали из зелени белые здания. У мостов
через Днепр стояли зенитные батареи. На левом берегу на прибрежном песке
среди кустарников валялись обломки двух "Юнкерсов".
Линия обороны города проходила в 20-30 километрах западнее Киева по
речке Ирпень, где части Киевского УР - укрепленного района - остановили
моторизованные соединения врага.
Весь Юго-Западный фронт простирался примерно на 300 километров. По
"маршруту Ч-Ч" выезжали из Киева военные журналисты в полки и дивизии
Юго-Западного фронта, занимавшего позиции от Чернигова до Черкасс.
Как большинство находившихся в городе корреспондентов центральной
печати, Аркадий Гайдар поселился в гостинице "Континенталь". Богатая
гостиница в центре города, где раньше останавливались все приезжие
знаменитости, была полупуста. Из обслуживающего персонала остались несколько
человек. Но работает коммутатор. Журналисты занимают номера на третьем
этаже.
Каждый день, на рассвете, в комнатах третьего этажа раздаются
настойчивые звонки: "Пора!" Дежурная телефонистка, выполняя наказ, будит
корреспондентов. Вскоре камуфлированные "эмки" одна за другой отъезжают от
круто взбирающейся в гору улицы Карла Маркса. Бригада "Комсомолки"
отправлялась на фронт в грузовой полуторке.
В Киев возвращались вечером. Материал в Москву передавали по телефону
около полуночи. Принимали душ. И, конечно же, сразу заснуть не могли.
...В высокой комнате с зеркалом, с бархатным пыльным диваном и
креслами, окна которой прикрыты тяжелыми шторами, пропела и смолкла гитарная
струна. Потом прозвучал первый аккорд...
Вчера на рассвете в предместьях Берлина
Последний взорвался снаряд.
Знакомыми тропами, мимо овина,
С войны возвращался солдат...
Поет Александр Гуторович, корреспондент "Советской Украины". Песня о
последнем дне войны написана им.
Поют Гайдар, Котов, Лясковский. Закончив диктовать материал, заходят
корреспонденты других газет. Окрепла песня. Влились голоса Бориса Лапина и
Захара Хацревина. Они большие друзья, соавторы многих книг, знатоки
восточных языков. Оба - корреспонденты "Красной звезды".
Пришла еще одна неразлучная пара "краснозвездинцев": капитан Сергей
Сапиго и политрук Александр Шуэр. Тихо вошел в комнату корреспондент
Всесоюзного радио Евгений Барский.
Евгений Барский погибнет 11 августа 1941 года в танковой атаке
неподалеку от Канева. Он - первым. Потом из журналистов, которые в июле -
сентябре 1941 года жили в "Континентале", погибнут многие.
Захар Хацревин будет лежать на охапке сена возле дороги, по которой
отступают наши войска, и, стирая с лица кровь, уговаривать Бориса Лапина
оставить его одного. "Не говорите, пожалуйста, глупости", - ответит Лапин,
держа в руке револьвер и прислушиваясь к приближавшимся очередям немецких
автоматчиков.
Александр Шуэр погибнет 22 сентября 1941 года восточнее Борисполя,
пытаясь пробиться с другими журналистами и работниками политотдела 37-й
армии из окружения.
О том, как это произошло, сообщит в письме в "Красную звезду" капитан
Сергей Сапиго. А сам, раненный, проберется по тылам фашистских войск в свою
родную Полтаву, станет одним из организаторов комсомольской подпольной
группы и 26 мая 1942 года его расстреляют фашисты. Письмо его в "Красную
звезду" дойдет только через двадцать с лишним лет...
Засыпали поздно. А на рассвете - снова настойчивые телефонные звонки. И
рычат у подъезда "Континенталя" автомобильные моторы.
Однажды ночью журналистов разбудили не телефонные звонки, а разрывы
артиллерийских снарядов. Фашистские орудия вели огонь по Киеву с высот возле
Голосеевского леса.
М.Котов и В.Лясковский вспоминают:
"Осколком снаряда отбило кусок вывески над самым входом в гостиницу...
Гайдар наклонился, поднял с земли стекляшку с золотистой буквой "т" и в этой
напряженной, предутренней тишине вдруг произнес:
Немаловажная деталь -
Снаряд попал в "Континенталь".
Попал в гостиницу со свистом,
Куда податься журналистам?"
В эти дни штурма "Комсомольская правда" опубликовала первый фронтовой
очерк Аркадия Гайдара "У переправы".
Конечно, сейчас, с картами и схемами, с книгами, посвященными Киевской
оборонительной операции 1941 года, читаешь очерки Аркадия Гайдара иначе, чем
той осенью, когда газета была как письмо с фронта.
Адрес первого фронтового очерка угадывать не приходится. Он указан в
газете: 306-й Краснознаменный полк.
Этот полк входил в 62-ю стрелковую дивизию, сражавшуюся в составе 5-й
армии в Коростеньском укрепленном районе. Армия держала активную оборону,
нанося контрудары во фланг вражеских войск, прорвавшихся к речке Ирпень.
Один из героев очерка, комбат Иван Николаевич Прудников, потом
рассказывал, как в полк приехала бригада корреспондентов "Комсомольской
правды", двое остались на КП командира полка, а Аркадий Гайдар пришел к нему
во 2-й батальон. В атаку пошел с 6-й ротой. Добыл в бою трофейный автомат.
Очень этим гордился.
Газета посвятила тогда 306-му полку целую полосу. Полк тогда наступал.
И очерк Гайдара начинается с того, что батальон старшего лейтенанта
Прудникова занял село. Но заканчивается отходом за речку Ирша.
Аркадий Гайдар предпочел не обрывать правду на факте. Он рисовал правду
ситуации.
Очерк Аркадия Гайдара с южного фланга обороны Киева называется "У
переднего края".
"У прохода через тяжелую, обшитую грубым тесом баррикаду милиционер
проверил мой пропуск на выход из осажденного города.
Он посоветовал мне подъехать к передовой линии на попутной машине или
повозке, но я отказался. День был хороший, и путь недалекий".
Куда именно вел этот путь, помогает установить упомянутый мельком в
очерке номер вражеской дивизии - 95-я. Значит, Аркадий Гайдар прошел по
улицам Зализнического района Киева, старой Соломенки, потом, пересекая
овраги, добрался до поселка Пирогово, где сейчас находится Музей народной
архитектуры и быта Украины. От стен города 95-я фашистская дивизия была
отброшена именно сюда. Тоже не очень далеко, конечно. Но все-таки не
Голосеевский лес.
Оборону здесь держала наша 284-я дивизия. Шла артиллерийская и
минометная дуэль.
"Грубые, скрепленные железными скобами бревна потолочного наката
вздрагивают. Через щели на плечи, за воротник сыплется сухая земля.
Телефонист поспешно накрывает каской миску с гречневой кашей, не переставая
громко кричать:
- Правей, ноль двадцать пятью снарядами!"
Позже, когда очерк появился в газете, кто-то из коллег засомневался:
- Аркадий! Ну при чем тут гречневая каша? Разве об этом сейчас нужно
писать?
- Почему же не об этом? Если прикрыл миску, значит, после боя
собирается пообедать. Значит - солдат! - ответил Гайдар.
В начале августа появился в Киеве еще один "известинец", Михаил
Сувинский. Он поселился в одной комнате с Виктором Полторацким. Сразу
включился в работу, передавал информации, но мечтал о большом очерке.
Однажды, когда, вернувшись с фронта, журналисты снова собрались вместе,
Виктор Полторацкий прочитал стихи:
Сувинский промолвил: ребята,
Нам дан очень маленький срок.
Пойду сквозь огонь автоматов,
Добуду четыреста строк.
В атаку ходил я немало.
С Гайдаром под Каневом был.
Но нету и нету подвала,
Без этого свет мне не мил...
Судя по воспоминаниям товарищей, Аркадий Гайдар побывал в Каневе
несколько раз. Из первой поездки привез очерк "Мост". Части 26-й армии
отражали тогда врага на дальних подступах к городу, по каневскому мосту
выдвигался навстречу противнику бронепоезд "56", спешили на западный берег
пополнения, шли на восток беженцы...
...В Переяслав отправились всей бригадой: Гайдар, Котов, Лясковский.
Ехали не с пустыми руками, а потому весело. В кузове полуторки стоял
железный ящик с коробками кинофильма "Танкер "Дербент", снятого по повести
Юрия Крымова. В ведре плескались карпы. Кое-что удалось раздобыть в
военторге.
Главный подарок - письмо Юрию Крымову от жены. Оно лежало в полевой
сумке Аркадия Гайдара.
Редакцию газеты 26-й армии - "Советский патриот" - разыскали на окраине
Переяслава. Юрий Крымов находился на передовой, но вот-вот должен был
вернуться.
Поджидая Крымова, Аркадий Гайдар листал подшивку армейской газеты,
делал выписки. Участвовал в редакционной летучке и выступил на ней. Встреча
с Крымовым была радостной...
Юрий Крымов был моложе Аркадия Гайдара на четыре года. Жизнь его
сложилась по-иному: блестяще окончил физико-математический факультет
Московского университета, стал научным работником, первая книга вышла за три
года до начала войны и сразу принесла большой успех...
И все же этих двух писателей связывала дружба, взаимная теплота, и,
думаю, что общность их дальнейшей судьбы не случайна.
"Бои шли в районе Канева... - вспоминает корреспондент газеты
"Советский патриот" А. Щелоков. - Юрий Крымов, заметив, что наводчик
станкового пулемета убит, сам лег у пулемета и встретил наступающего
противника шквалом огня".
Так в трудные минуты боя поступал и Аркадий Гайдар.
Когда Аркадий Гайдар и Юрий Крымов встретились в последний раз, Канев
был уже в руках врага. 26-я армия перешла на левый берег.
"Все пошли проводить Гайдара.
Печальный, задумчивый стоял Юрий Крымов и, когда машина скрылась из
глаз, сказал:
- Вряд ли увидимся..."
Юрий Крымов погиб в бою 20 сентября 1941 года возле села Богодуховка
под Пирятином, когда редакция газеты "Советский патриот" вместе с другими
разрозненными подразделениями 26-й армии пробивалась из окружения.
Одним из последних видел его живым парнишка из этого села Коля
Коваленко, вывозивший с поля на лошадях кукурузу.
"Меня кто-то окликнул. Пошел на голос и вскоре увидел среди снопов
пятерых военных. Все они сидели на плащ-палатке, у каждого был пистолет.
- Не можешь ли ты достать нам гражданскую одежду? - спросил один из
них...
Я поехал домой, собрал что было из старья, заехал к соседке Мотре
Слуцкой. Она дала мне три пары старых брюк, и я снова вернулся к военным.
Четверо тут же стали переодеваться, а пятый, самый высокий, с орденом на
груди и двумя шпалами в петлицах переодеваться наотрез отказался... В ту же
ночь мой отец, Алексей Яковлевич, пошел в поле хоронить убитого немцами
советского офицера. Когда я взглянул на убитого, то узнал того человека,
который отказался переодеваться..."
Последний очерк - "Ракеты и гранаты" - Аркадий Гайдар написал, сходив в
ночной поиск с разведчиками 41-й дивизии на правый берег реки Остер.
Положение Киева резко осложнилось. Прорвавшиеся через Днепр вражеские
части стремились с рубежа реки Остер выйти в тыл защитникам города. В
глубоком тылу всех армий Юго-Западного фронта, замыкая их в кольцо,
двигались навстречу друг другу крупные танковые группы Гудериана и Клейста.
В ночь на 18 сентября 1941 года был получен приказ: оставить Киев.
Вместе с другими корреспондентами и работниками политотдела 37-й армии
Аркадий Гайдар перешел на правый берег Днепра. Остаток ночи провели в
Дарницком лесу. Утром двинулись на Борисполь.
Виктор Полторацкий видел, как после одной из бомбежек Аркадий Гайдар
прыгнул в кузов штабной полуторки...
В октябре 1944-го меня вызвали к начальнику политотдела Высшего
Военно-Морского училища имени Фрунзе, в котором я учился. Прерывая мой
доклад, капитан I ранга Бельский поднялся из-за стола, протянул несколько
листков.
- Садись, читай.
Отошел к высоким, обращенным к Неве окнам кабинета.
"Справка о гибели военного корреспондента "Комсомольской правды"
Аркадия Петровича Гайдара" занимала половину странички. К ней приложено
донесение военного журналиста капитана А. Башкирова:
"По заданию редколлегии я разыскал в Полтавской области могилу
погибшего в 1941 году военного корреспондента" "Комсомольской правды"
Аркадия Петровича Гайдара".
В селе Лепляво хорошо помнят Аркадия Гайдара семьи погибших партизан
Степанец и Касича. В селе Михайловском Каневского района Киевской области (в
18 километрах от Лепляво) я встретил жену лесника Швайко, сын которой был
кучером и ординарцем у партизана Гайдара.
Из рассказов знавших Аркадия Гайдара колхозников и партизана Бутенко
мне удалось установить следующее:
1. В партизанский отряд Горелова Аркадий Гайдар попал в сентябре 1941
года вместе с группой полковника Орлова (бывшего начальника штаба Каневской
истребительной авиадивизии ПВО).
2. Полковник Орлов со своей группой пошел на выход из окружения, звал с
собой Гайдара, но Гайдар категорически отказался покинуть партизанский
отряд...
3. Гайдар в партизанском отряде с первого же дня зарекомендовал себя
отважным пулеметчиком и особенно отличился в бою на территории лесопильного
завода, когда он и еще два пулеметчика успешно отразили натиск большой
группы немцев.
4. Гайдар вел дневник партизанского отряда, написал несколько...
произведений в форме писем к сыну, жене, читал их партизанам Но автор всегда
носил их с собой, и они попали в руки немцев.
5. Гайдар погиб 26 октября 1941 года в результате стычки с немецкой
засадой. Как утверждает Бутенко, в этот день Гайдар и еще четыре партизана
пошли на продбазу отряда. Там на них напали немцы. Гайдар поднялся и
крикнул: "В атаку!" Его сразила пулеметная очередь. (Остальные четверо
спаслись.) Немцы тут же сняли с погибшего партизана его орден, верхнее
обмундирование, забрали тетради, блокноты. Тело Гайдара захоронил путевой
обходчик..."
Ранним утром 21 сентября 1947 года мы двинулись от лесной поляны возле
села Лепляво к Днепру. Низенькая двухосная платформа (такие используют
рабочие-путейщики) катилась, поскрипывая, по ржавым рельсам. Шпалы мешали
почетному караулу держать шаг. Штыки поблескивали на солнце.
День занимался ветреный, но безоблачный.
На поляне, откуда мы начали свой путь, пряно пахли осенние травы.
Поляна была высокая и сухая. С одной стороны ее перерезает железнодорожная
насыпь, с другой - подступает невысокий сосновый лес.
Вчера саперы перекопали эту поляну вдоль и поперек.
- Здесь, - сказал, наконец, один из солдат, отложил лопатку и начал
разгребать песок руками.
Тело Аркадия Гайдара нашли метрах в десяти от холмика, который 26
октября 1941 года насыпал путевой обходчик Сорокопуд. Видимо, он сделал так,
чтобы скрыть настоящую могилу от немцев и полицаев, если бы они задумали к
ней вернуться.
- Одна пуля, - определила женщина военврач. - Прямо в сердце.
Узкие дощатые челны ждали нас на берегу. Они были украшены зелеными
ветками, срезанными в прибрежном кустарнике.
Гроб с телом Гайдара сняли с платформы, перенесли в челн. Рядом встали
солдаты, секретарь Каневского райкома КПУ Ткач, секретарь райкома комсомола
Пащенко, еще несколько человек. В других челнах белели платочки учительниц
из Канева и Лепляво.
Рассеченный оврагами берег поплыл нам навстречу. Вздымалась громада
Тарасовой горы, карабкались на кручу мазанки Канева.
Вода возле тяжелых каменных быков взорванного моста пенилась, брызги
летели в лица солдат, зеленые прутики трепетали под ветром. Казалось,
дождавшись своего часа, Аркадий Гайдар форсирует Днепр с первым броском
десанта.
Стрекотали подвесные моторы, но мне слышался голос отца, его песня о
незакатной звезде, и звучали памятные с детства пророческие слова:
"Похоронили Мальчиша на зеленом бугре возле Синей реки..."
Аркадий Гайдар.
Р.В.С.
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 1
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Раньше сюда иногда забегали ребятишки затем, чтобы побегать и полазить
между осевшими и полуразрушенными сараями. Здесь было хорошо.
Когда-то немцы, захватившие Украину, свозили сюда сено и солому. Но
немцев прогнали красные, после красных пришли гайдамаки, гайдамаков прогнали
петлюровцы, петлюровцев - еще кто-то. И осталось лежать сено почерневшими,
полусгнившими грудами.
А с тех пор, когда атаман Криволоб, тот самый, у которого желто-голубая
лента пересекала папаху, расстрелял здесь четырех москалей и одного
украинца, пропала у ребятишек всякая охота лазить и прятаться по заманчивым
лабиринтам. И остались стоять черные сараи, молчаливые, заброшенные.
Только Димка забегал сюда часто, потому что здесь как-то особенно тепло
грело солнце, приятно пахла горько-сладкая полынь и спокойно жужжали шмели
над ярко-красными головками широко раскинувшихся лопухов.
А убитые?.. Так ведь их давно уже нет! Их свалили в общую яму и
забросали землей. А старый нищий Авдей, тот, которого боится Топ и прочие
маленькие ребятишки, смастерил из двух палок крепкий крест и тайком поставил
его над могилой. Никто не видел, а Димка видел. Видел, но не сказал никому.
В укромном углу Димка остановился и внимательно осмотрелся вокруг. Не
заметив ничего подозрительного, он порылся в соломе и извлек оттуда две
обоймы патронов, шомпол от винтовки и заржавленный австрийский штык без
ножен.
Сначала Димка изображал разведчика, то есть ползал на коленях, а в
критические минуты, когда имел основание предполагать, что неприятель
близок, ложился на землю и, продвигаясь дальше с величайшей осторожностью,
высматривал подробно его расположение. По счастливой случайности или еще
почему-то, только сегодня ему везло. Он ухитрялся безнаказанно подбираться
почти вплотную к воображаемым вражьим постам и, преследуемый градом
выстрелов из ружей, из пулеметов, а иногда даже из батарей, возвращался
невредимым в свой стан.
Потом, сообразуясь с результатами разведки, высылал в дело конницу и с
визгом врубался в самую гущу репейников и чертополохов, которые геройски
умирали, не желая, даже под столь бурным натиском, обращаться в бегство.
Димка ценит мужество и потому забирает остатки в плен. Затем,
скомандовав "стройся" и "смирно", он обращается к захваченным с гневной
речью:
- Против кого идете? Против своего брата рабочего и крестьянина?
Генералы вам нужны да адмиралы...
Или:
- Коммунию захотели? Свободы захотели? Против законной власти...
Это в зависимости от того, командира какой армии в данном случае
изображал он, так как командовал то одной, то другой по очереди. Он так
заигрался сегодня, что спохватился только тогда, когда зазвякали
колокольчики возвращающегося стада.
"Елки-палки, - подумал он. - Вот теперь мать задаст трепку, а то и
жрать, пожалуй, не оставит". И, спрятав свое оружие, он стремительно
пустился домой, раздумывая на бегу, что бы соврать такое получше.
Но, к величайшему удивлению, нагоняя он не получил и врать ему не
пришлось.
Мать почти не обратила на него внимания, несмотря на то, что Димка чуть
не столкнулся с ней у крыльца. Бабка звенела ключами, вынимая зачем-то
старый пиджак и штаны из чулана. Топ старательно копал щепкой ямку в куче
глины.
Кто-то тихонько дернул сзади Димку за штанину. Обернулся - и увидел
печально посматривающего мохнатого Шмеля.
- Ты что, дурак? - ласково спросил он и вдруг заметил, что у собачонки
рассечена чем-то губа.
- Мам! Кто это? - гневно спросил Димка.
- Ах, отстань! - досадливо ответила та, отворачиваясь. - Что я,
присматривалась, что ли?
Но Димка почувствовал, что она говорит неправду.
- Это дядя сапогом двинул, - пояснил Топ.
- Какой еще дядя?
- Дядя... серый... он у нас в хате сидит.
Выругавши "серого дядю", Димка отворил дверь. На кровати он увидел
валявшегося в солдатской гимнастерке здорового детину. Рядом на лавке лежала
казенная серая шинель.
- Головень! - удивился Димка. - Ты откуда?
- Оттуда, - последовал короткий ответ.
- Ты зачем Шмеля ударил?
- Какого еще Шмеля?
- Собаку мою...
- Пусть не гавкает. А то я ей и вовсе башку сверну.
- Чтоб тебе самому кто-нибудь свернул! - с сердцем ответил Димка и
шмыгнул за печку, потому что рука Головня потянулась к валявшемуся тяжелому
сапогу.
Димка никак не мог понять, откуда взялся Головень. Совсем еще недавно
забрали его красные в солдаты, а теперь он уже опять дома. Не может быть,
чтоб служба у них была такая короткая.
За ужином он не вытерпел и спросил:
- Ты в отпуск приехал?
- В отпуск.
- Вон что! Надолго?
- Надолго.
- Ты врешь, Головень! - убежденно сказал Димка, - Ни у красных, ни у
белых, ни у зеленых надолго сейчас не отпускают, потому что сейчас война. Ты
дезертир, наверно.
В следующую же секунду Димка получил здоровый удар по шее.
- Зачем ребенка бьешь? - вступилась Димкина мать. - Нашел с кем
связываться.
Головень покраснел еще больше, его круглая голова с оттопыренными ушами
(за которую он и получил кличку) закачалась, и он ответил грубо:
- Помалкивайте-ка лучше... Питерские пролетарии... Дождетесь, что я вас
из дома повыгоню.
После этого мать как-то съежилась, осела и выругала глотавшего слезы
Димку:
- А ты не суйся, идол, куда не надо, а то еще и не так попадет.
После ужина Димка забился к себе в сени, улегся на груду соломы за
ящиками, укрылся материной поддевкой и долго лежал не засыпая.
Потом к нему пробрался Шмель и, положив голову на плечо, взвизгнул
тихонько.
- Что, брат, досталось сегодня? - проговорил сочувственно Димка. - Не
любит нас с тобой никто... ни Димку... ни Шмельку... Да...
И он вздохнул огорченно.
Уже совсем засыпая, он почувствовал, как кто-то подошел к его постели
- Димушка, не спишь?
- Н-ет еще, мам.
Мать помолчала немного, потом проговорила уже значительно мягче, чем
днем:
- И чего ты суешься, куда не надо. Знаешь ведь, какой он аспид... Все
сегодня выгнать грозился.
- Уедем, мам, в Питер, к батьке.
- Эх, Димка! Да я бы хоть сейчас... Да разве проедешь теперь? Пропуски
разные нужны, а потом и так - кругом вон что делается.
- В Питере, мам, какие?
- Кто их знает! Говорят, что красные. А может, врут. Разве теперь
разберешь?
Димка согласился, что разобрать трудно. Уж на что близко волостное
село, а и то не поймешь, чье оно. Говорили, что занимал его на днях
Козолуп... А что за Козолуп, какой он партии?
И он спросил у задумавшейся матери:
- Мам, а Козолуп зеленый?
- А пропади они все вместе взятые! - с сердцем ответила та. - Все были
люди как люди, а теперь поди-ка...
...В сенцах темно. Сквозь распахнутую дверь виднеются густо
пересыпанное звездами небо и краешек светлого месяца. Димка зарывается
глубже в солому, приготавливаясь видеть продолжение интересного, но не
досмотренного вчера сна. Засыпая, он чувствует, как приятно греет шею
прикорнувший к нему верный Шмель...
...В синем небе края облаков серебрятся от солнца. Широко по полям
желтыми хлебами играет ветер. И лазурно спокоен летний день. Неспокойны
только люди. Где-то за темным лесом протрещали раскатисто пулеметы. Где-то
за краем перекликнулись глухо орудия. И куда-то промчался легкий
кавалерийский отряд.
- Мам, с кем это?
- Отстань!
Отстал Димка, побежал к забору, взобрался на одну из жердей и долго
смотрел вслед исчезающим всадникам.
- Вот где жить-то!
Между тем Головень ходил злой. Каждый раз, когда через деревеньку
проходил красный отряд, он скрывался где-то. И Димка понял, что Головень -
дезертир.
Как-то бабка послала Димку отнести Головню на сеновал кусок сала и
ломоть хлеба. Подбираясь к укромному логову, он заметил, что Головень, сидя
к нему спиной, мастерит что-то. "Винтовка! - удивился Димка. - Вот так
штука! На что она ему?"
Головень тщательно протер затвор, заткнул ствол тряпкой и запрятал
винтовку в сено.
Весь вечер и несколько следующих дней Димку разбирало любопытство
посмотреть, что за винтовка: "Русская либо немецкая? А может, там и наган
есть?" При этой мысли у Димки даже дух захватило, потому что к наганам и ко
всем носящим наганы он проникался невольным уважением.
Как раз в это время утихло все кругом. Прогнали красные Козолупа и ушли
дальше на какой-то фронт. Тихо и безлюдно стало в маленькой деревушке, и
Головень начал покидать сеновал и исчезать где-то подолгу. И вот как-то под
вечер, когда лягушиными песнями зазвенел порозовевший пруд, когда гибкие
ласточки заскользили по воздуху и когда бестолково зажужжала мошкара, решил
Димка пробраться на сеновал.
Дверца была заперта на замок, но у Димки был свой ход - через курятник.
Заскрипела отодвигаемая доска, громко заклохтали потревоженные куры.
Испугавшись произведенного шума, Димка быстро юркнул наверх. На сеновале
было душно и тихо. Пробрался в угол, где валялась красная подушка в перьях,
и, принявшись шарить под крышей, наткнулся на что-то твердое. "Приклад!"
Прислушался: на дворе - никого. Потянул и вытащил всю винтовку. Нагана не
было. Винтовка оказалась русской. Димка долго вертел ее, осторожно ощупывая
и осматривая. "А что, если открыть затвор?"
Сам он никогда не открывал, но часто видел, как это делают солдаты.
Потянул тихонько - рукоятка вверх поддается. Отодвинул на себя до отказа.
"Умею!" - горделиво подумал он, но тут же заметил под затвором вынырнувший
откуда-то желтоватый патрон. Это его немного озадачило и он решил закрыть
снова. Теперь пошло туже, и Димка заметил, что желтый патрон движется прямо
в ствол. Он остановился в нерешительности, отодвинув от себя винтовку.
"И куда лезет, черт!"
Однако надо было торопиться. Он закрыл затвор и начал потихоньку
толкать ружье на место. Запрятал почти все, как вдруг распахнулась дверь и
прямо перед Димкой очутилось удивленное и рассерженное лицо Головня.
- Ты что, собака, здесь делаешь?
- Ничего! - испуганно ответил Димка. - Я спал... - И незаметно двинул
ногой в сено приклад винтовки. В тот же момент грохнул глухой, но сильный
выстрел. Димка чуть не сшиб Головня с лестницы, бросился сверху прямо на
землю и пустился через огороды. Перескочив через плетень возле дороги, он
оступился в канаву и, когда вскочил, то почувствовал, как рассвирепевший
Головень вцепился ему в рубаху.
"Убьет! - подумал Димка. - Ни мамки, никого - конец теперь". И, получив
сильный тычок в спину, от которого черная полоса поползла по глазам, он упал
на землю, приготовившись получить еще и еще.
Но... что-то застучало по дороге. Почему-то ослабла рука Головня. И
кто-то крикнул гневно и повелительно:
- Не сметь!
Открыв глаза, Димка увидел сначала лошадиные ноги - целые заборы
лошадиных ног.
Кто-то сильными руками поднял его за плечи и поставил на землю. Только
теперь рассмотрел он окружавших его кавалеристов и всадника в черном костюме
с красной звездой на груди, перед которым растерянно стоял Головень.
- Не сметь! - повторил незнакомец и, взглянув на заплаканное лицо
Димки, добавил: - Не плачь, мальчуган, и не бойся. Больше он не тронет ни
сейчас, ни после. - Кивнул одному головой и с отрядом умчался вперед.
Отстал один и опросил строго:
- Ты кто такой?
- Здешний, - хмуро ответил Головень.
- Почему не в армии?
- Год не вышел.
- Фамилию... На обратном пути проверим. - Ударил шпорами кавалерист, и
прыгнула лошадь с места галопом.
И остался на дороге недоумевающий и не опомнившийся еще Димка.
Посмотрел назад - нет никого. Посмотрел по сторонам - нет Головня. Посмотрел
вперед и увидел, как чернеет точками и мчится, исчезая у закатистого
горизонта, красный отряд.
Высохли на глазах слезы. Утихала понемногу боль. Но идти домой Димка
боялся и решил обождать до ночи, когда улягутся все спать. Направился к
речке. У берегов под кустами вода была темная и спокойная, посередке
отсвечивала розоватым блеском и тихонько играла, перекатываясь через мелкое
каменистое дно.
На том берегу, возле опушки Никольского леса, заблестел тускло огонек
костра. Почему-то он показался Димке очень далеким и заманчиво загадочным.
"Кто бы это? - подумал он. - Пастухи разве?.. А может, и бандиты! Ужин
варят, картошку с салом или еще что-нибудь такое..." Ему здорово захотелось
есть, и он пожалел искренне о том, что он не бандит тоже. В сумерках огонек
разгорался все ярче и ярче, приветливо мигая издалека мальчугану. Но еще
глубже жмурился, темнел в сумерках беспокойный никольский лес.
Спускаясь по тропке, Димка вдруг остановился, услышав что-то
интересное. За поворотом, у берега, кто-то пел высоким переливающимся
альтом, как-то странно, хотя и красиво разбивая слова:
Та-ваа-рищи, тава-рищи, -
Сказал он им в ответ, -
Да здра-вству-ит Ра-сия!
Да здра-вству-ит Совет!
"А, чтоб тебе! Вот наяривает!" - с восхищением подумал Димка и бегом
пустился вниз.
На берегу он увидал небольшого худенького мальчишку, валявшегося возле
затасканной сумки. Заслышав шаги, тот оборвал песню и с опаской посмотрел на
Димку:
- Ты чего?
- Ничего... Так!
- А-а! - протянул тот, по-видимому удовлетворенный ответом. - Драться,
значит, не будешь?
- Чего-о?
- Драться, говорю... А то смотри! Я даром что маленький, а так
отошью...
Димка вовсе и не собирался драться и спросил, в свою очередь:
- Это ты пел?
- Я.
- А ты кто?
- Я - Жиган, - горделиво ответил тот. - Жиган из города... Прозвище у
меня такое.
С размаху бросившись на землю, Димка заметил, как мальчишка испуганно
отодвинулся.
- Барахло ты, а не жиган... Разве такие жиганы бывают?.. А вот песни
поешь здорово.
- Я, брат, всякие знаю. На станциях по эшелонам завсегда пел. Все равно
хоть красным, хоть петлюровцам, хоть кому... Ежели товарищам, скажем, -
тогда "Алеша-ша" либо про буржуев. Белым, так тут надо другое: "Раньше были
денежки, были и бумажки", "Погибла Расея", ну, а потом "Яблочко" - его,
конечно, на обе стороны петь можно, слова только переставлять надо.
Помолчали.
- А ты зачем сюда пришел?
- Крестная у меня тут, бабка Онуфриха. Я думал хоть с месяц отожраться.
Куды там! Чтоб, говорит, тебя через неделю, через две здесь не было!
- А потом куда?
- Куда-нибудь. Где лучше.
- А где?
- Где? Кабы знать, тогда что! Найти надо.
- Приходи утром на речку, Жиган. Раков по норьям ловить будем!
- Не соврешь? Обязательно приду! - весьма довольный, ответил тот.
Перескочив плетень, Димка пробрался на темный двор и заметил сидящую на
крыльце мать. Он подошел к ней и, потянувши за платок, сказал серьезно:
- Ты, мам, не ругайся... Я нарочно долго не шел, потому Головень меня
здорово избил.
- Мало тебе! - ответила она, оборачиваясь. - Не так бы надо...
Но Димка слышит в ее словах и обиду, и горечь, и сожаление, но только
не гнев.
- Мам, - говорит он, заглядывая ей в лицо, - я есть хочу. Как собака. И
неужто ты мне ничего не оставила?..
Пришел как-то на речку скучный-скучный Димка.
- Убежим, Жиган! - предложил он. - Закатимся куда-нибудь подальше
отсюда, право!
- А тебя мать пустит?
- Ты дурак, Жиган! Когда убегают, то ни у кого не спрашивают. Головень
злой, дерется. Из-за меня мамку и Топа гонит.
- Какого Топа?
- Братишку маленького. Топает он чудно, когда ходит, ну вот и прозвали.
Да и так надоело все. Ну что дома?
- Убежим! - оживленно заговорил Жиган. - Мне что не бежать? Я хоть
сейчас. По эшелонам собирать будем.
- Как собирать?
- А так: спою я что-нибудь, а потом скажу: "Всем товарищам нижайшее
почтенье, чтобы был вам не фронт, а одно развлеченье. Получать хлеба по два
фунта, табаку по осьмушке, не попадаться на дороге ни пулемету, ни пушке".
Тут как начнут смеяться, снять шапку в сей же момент и сказать: "Граждане!
Будьте добры, оплатите детский труд".
Димка подивился легкости и уверенности, с какой Жиган выбрасывал эти
фразы, но такой способ существования ему не особенно понравился, и он
сказал, что гораздо лучше бы вступить добровольцами в какой-нибудь отряд,
организовать собственный или уйти в партизаны. Жиган не возражал, и даже
наоборот, когда Димка благосклонно отозвался о красных, "потому что они за
революцию", выяснилось, что Жиган служил уже у красных.
Димка посмотрел на него с удивлением и добавил, что ничего и у зеленых,
"потому что гусей они едят много". Дополнительно тут же выяснилось, что
Жиган бывал также у зеленых и регулярно получал свою порцию, по полгуся в
день.
Димка проникся к нему уважением и сказал, что лучше всего, пожалуй,
все-таки у коричневых. Но едва и тут начало что-то выясняться, Димка обругал
Жигана хвастуном и треплом, ибо всякому было хорошо известно, что коричневый
- один из тех немногих цветов, под которыми не собирались отряды ни у
революции, ни у контрреволюции, ни у тех, кто между ними.
План побега разрабатывали долго и тщательно. Предложение Жигана утечь
сейчас же, не заходя даже домой, было решительно отвергнуто.
- Перво-наперво хлеба надо хоть для начала захватить, - заявил Димка. -
А то как из дома, так и по соседям. А потом спичек...
- Котелок бы хорошо. Картошки в поле нарыл - вот тебе и обед!
Димка вспомнил, что Головень принес с собой крепкий медный котелок.
Бабка начистила его золой, и, когда он заблестел, как праздничный самовар,
спрятала в чулан.
- Заперто только, а ключ с собой носит.
- Ничего! - заявил Жиган. - Из-под всякого запора при случае можно,
повадка только нужна.
Решили теперь же начать запасать провизию. Прятать Димка предложил в
солому у сараев.
- Зачем у сараев? - возразил Жиган. - Можно еще куда-либо... А то рядом
с мертвыми!
- А тебе что мертвые? - насмешливо спросил Димка.
В этот же день Димка притащил небольшой ломоть сала, а Жиган -
тщательно завернутые в бумажку три спички.
- Нельзя помногу, - пояснил он. - У Онуфрихи всего две коробки, так
надо, чтоб незаметно.
И с этой минуты побег был решен окончательно.
А везде беспокойно бурлила жизнь. Где-то недалеко проходил большой
фронт. Еще ближе - несколько второстепенных, поменьше. А кругом
красноармейцы гонялись за бандами, или банды за красноармейцами, или атаманы
клочились меж собой. Крепок был атаман Козолуп. У него морщина поперек
упрямого лба залегла изломом, а глаза из-под седоватых бровей посматривали
тяжело. Угрюмый атаман! Хитер, как черт, атаман Левка. У него и конь
смеется, оскаливая белые зубы, так же как и он сам. Жох атаман! Но с тех
пор, как отбился он из-под начала Козолупа, сначала глухая, а потом и
открытая вражда пошла между ними.
Написал Козолуп приказ поселянам: "Не давать Левке ни сала для людей,
ни сена для коней, ни хат для ночлега".
Засмеялся Левка, написал другой.
Прочитали красные оба приказа. Написали третий: "Объявить Левку и
Козолупа вне закона" - и все. А много им расписывать было некогда, потому
что здорово гнулся у них главный фронт.
И пошло тут что-то такое, чего и не разберешь. Уж на что дед Захарий!
На трех войнах был. А и то, когда садился на завалинке возле рыжей
собачонки, которой пьяный петлюровец шашкой ухо отрубил, говорил:
- Ну и времечко!
Приехали сегодня зеленые, человек с двадцать. Заходили двое к Головню.
Гоготали и пили чашками мутный крепкий самогон.
Димка смотрел с любопытством из калитки.
Когда Головень ушел, Димка, давно хотевший узнать вкус самогонки, слил
остатки из чашек в одну.
- Ди-мка, мне! - плаксиво захныкал Топ.
- Оставлю, оставлю!
Но едва он опрокинул чашку в рот, как, отчаянно отплевываясь, вылетел
на двор.
Возле сараев он застал Жигана.
- А я, брат, штуку знаю.
- Какую?
- У нас за хатой зеленые яму через дорогу роют, а черт ее знает зачем.
Должно, чтоб никто не ездил.
- Как же можно не ездить? - с сомнением возразил Димка. - Тут не так
что-то. И зеленые торчат и яму роют... Не иначе, как что-нибудь затевается.
Пошли осматривать свои запасы. Их было еще немного: два куска сала,
кусок вареного мяса и с десяток спичек.
В тот вечер солнце огромным красноватым кругом повисло над горизонтом у
надеждинских полей и заходило понемногу, не торопясь, точно любуясь широким
покоем отдыхающей земли.
Далеко, в Ольховке, приткнувшейся к опушке Никольского леса, ударил
несколько раз колокол. Но не тревожным набатом, а так просто, мягко-мягко. И
когда густые, дрожащие звуки мимо соломенных крыш дошли до уха старого деда
Захария, подивился он немного давно не слыханному спокойному звону и,
перекрестившись неторопливо, крепко сел на свое место, возле покривившегося
крылечка. А когда сел, тогда подумал: "Какой же это праздник завтра будет?"
И так прикидывал и этак - ничего не выходит. Потому престольный в Ольховке
уже прошел, а спасу еще рано. И спросил Захарий, постучавши палкой в окошко,
у выглянувшей оттуда старухи:
- Горпина, а Горпина, или у нас завтра воскресенье будет?
- Что ты, старый! - недовольно ответила перепачканная в муке Горпина. -
Разве же после среды воскресенье бывает?
- О то ж и я так думаю...
И усомнился дед Захарий, не напрасно ли он крест на голову положил и не
худой ли какой это звон.
Набежал ветерок, колыхнул чуть седую бороду. И увидел дед Захарий, как
высунулись чего-то любопытные бабы из окошек, выкатились ребятишки из-за
ворот, а с поля донесся какой-то протяжный, странный звук, как будто заревел
бык либо корова в стаде, только еще резче и дольше.
Уо-уу-ууу...
А потом вдруг как хрястнуло по воздуху, как забухали подле поскотины
выстрелы... Захлопнулись разом окошки, исчезли с улиц ребятишки. И не мог
только встать и сдвинуться напуганный старик, пока не закричала на него
Горпина:
- Ты тюпайся швидче, старый дурак! Или ты не видишь, что такое
начинается?
А в это время у Димки колотилось сердце такими же неровными, как
выстрелы, ударами, и хотелось ему выбежать на улицу узнать, что там такое.
Было ему страшно, потому что побледнела мать и сказала не своим, тихим,
голосом:
- Ляг... ляг на пол, Димушка. Господи, только бы из орудиев не начали!
У Топа глаза сделались большие-большие, и он застыл на полу, приткнувши
голову к ножке стола. Но лежать ему было неудобно, и он сказал плаксиво:
- Мам, я не хочу на полу, я на печку лучше.
- Лежи, лежи! Вот придет гайдамак... он тебе!
В эту минуту что-то особенно здорово грохнуло, так что зазвенели стекла
окошек, и показалось Димке, что дрогнула земля. "Бомбы бросают!" - подумал
он и услышал, как мимо потемневших окон с топотом и криками пронеслось
несколько человек.
Все стихло. Прошло еще с полчаса. Кто-то застучал в сенцах, изругался,
наткнувшись на пустое ведро. Распахнулась дверь, и в хату вошел вооруженный
Головень.
Он был чем-то сильно разозлен, потому что, выпивши залпом ковш воды,
оттолкнул сердито винтовку в угол и сказал с нескрываемой досадой:
- Ах, чтоб ему!..
Утром встретились ребята рано.
- Жиган! - спросил Димка. - Ты не знаешь, отчего вчера... С кем это?
У Жигана зоркие глаза блеснули самодовольно. И он ответил важно:
- О, брат! Было у нас вчера дело...
- Ты не ври только! Я ведь видел, как ты сразу тоже за огороды
припустился.
- А почем ты знаешь? Может, я кругом! - обиделся Жиган.
Димка сильно усомнился в этом, но перебивать не стал.
- Машина вчера езжала, а ей в Ольховке починка была. Она только оттуда,
а Гаврила-дьякон в колокол: бум!.. - сигнал, значит.
- Ну?
- Ну вот и ну... Подъехала к деревне, а по ней из ружей. Она было
назад, глядь - ограда уже заперта.
- И поймали кого?
- Нет... Оттуда такую стрельбу подняли, что и не подступиться... А
потом видят - дело плохо, и врассыпную... Тут их и постреляли. А один убег.
Бомбу бросил ря-адышком, у Онуфрихиной хаты все стекла полопались. По нем из
ружей кроют, за ним гонятся, а он через плетень, через огороды, да и утек.
- А машина?
- Машина и сейчас тут... только негодная, потому что, как убегать, один
гранатой запустил. Всю искорежил... Я уж бегал... Федька Марьин допрежь меня
еще поспел. Гудок стащил. Нажмешь резину, а он как завоет!
Весь день только и было разговоров, что о вчерашнем происшествии.
Зеленые ускакали еще ночью. И осталась снова без власти маленькая деревушка.
Между тем приготовления к побегу подходили к концу.
Оставалось теперь стащить котелок, что и решено было сделать завтра
вечером при помощи длинной палки с насаженным гвоздем через маленькое
окошко, выходящее в огород.
Жиган пошел обедать. Димке не сиделось, и он отправился ожидать его к
сараям.
Завалился было сразу на солому и начал баловаться, защищаясь от яростно
атакующего его Шмеля, но вскоре привстал, немного встревоженный. Ему
показалось, что снопы разбросаны как-то не так, не по-обыкновенному.
"Неужели из ребят кто-нибудь лазил? Вот черти!" И он подошел, чтобы
проверить, не открыл ли кто место, где спрятана провизия. Пошарил рукой -
нет, тут! Вытащил сало, спички, хлеб. Полез за мясом - нет!
- Ах, черти! - выругался он. - Это не иначе как Жиган сожрал. Если бы
кто из ребят, так тот уж все сразу бы.
Вскоре показался и Жиган. Он только что пообедал, а потому был в самом
хорошем настроении и подходил, беспечно насвистывая.
- Ты мясо ел? - спросил Димка, уставившись на него сердито.
- Ел! - ответил тот. - Вку-усно...
- Вкусно! - напустился на него разозленный Димка. - А тебе кто
позволил? А где такой уговор был? А на дорогу что?.. Вот я тебя тресну по
башке, тогда будет вкусно!..
Жиган опешил.
- Так это же я дома за обедом. Онуфриха раздобрилась, кусок из щей
вынула, здоро-овый!
- А отсюда кто взял?
- И не знаю вовсе.
- Побожись.
- Ей-богу! Вот чтоб мне провалиться сей же секунд, ежели брал.
Но потому ли, что Жиган не провалился "сей же секунд", или потому, что
отрицал обвинение с необыкновенной горячностью, только Димка решил, что в
виде исключения на этот раз он не врет.
И, глазами скользнув на солому, Димка позвал Шмеля, протягивая руку к
хворостине:
- Шмель, а ну поди сюда, дрянь ты этакий! Поди сюда, собачий сын!
Но Шмель не любил, когда с ним так разговаривали. И, бросив теребить
жгут, опустив хвост, он сразу же направился в сторону.
- Он сожрал, - с негодованием подтвердил Жиган. - Чтобы ему лопнуть
было. И кусок-то какой жи-ирный!
Перепрятали все повыше, заложили доской и привалили кирпич.
Потом лежали долго, рисуя заманчивые картины будущей жизни.
- В лесу ночевать возле костра... хорошо!
- Темно ночью только, - с сожалением заметил Жиган.
- А что темно? У нас ружья будут, мы и сами...
- Вот, если поубивают... - начал опять Жиган и добавил серьезно: - Я,
брат, не люблю, чтоб меня убивали.
- Я тоже, - сознался Димка. - А то что в яме-то... вон как эти, - и он
кивнул головой туда, где покривившийся крест чуть-чуть вырисовывался из-за
густых сумерек.
При этом напоминании Жиган съежился и почувствовал, что в вечернем
воздухе вроде как бы стало прохладнее. Но, желая показаться молодцом, он
ответил равнодушно:
- Да, брат... А у нас была один раз штука...
И оборвался, потому что Шмель, улегшийся под боком Димки, поднял
голову, насторожил почему-то уши и заворчал предостерегающе и сердито.
- Ты что? Что ты, Шмелик? - с тревогой опросил его Димка и погладил по
голове.
Шмель замолчал и снова положил голову между лап.
- Крысу чует, - шепотом проговорил Жиган и, притворно зевнув, добавил:
- Домой надо идти, Димка.
- Сейчас. А какая у вас была штука?
Но Жигану стало уже не до штуки, и, кроме того, то, что он собирался
соврать, вылетело у него из головы.
- Пойдем, - согласился Димка, обрадовавшийся, что Жиган не вздумал
продолжать рассказ.
Встали.
Шмель поднялся тоже, но не пошел сразу, а остановился возле соломы и
заворчал тревожно снова, как будто дразнил его кто из темноты.
- Крыс чует! - повторил теперь Димка.
- Крыс? - каким-то упавшим голосом ответил Жиган. - А только почему же
это он раньше их не чуял? - И добавил негромко: - Холодно что-то. Давай
побежим, Димка! А большевик тот, что убег, где-либо подле деревни недалеко.
- Откуда ты знаешь?
- Так, думаю! Посылала меня сейчас Онуфриха к Горпине, чтобы взять
взаймы полчашки соли. А у нее в тот день рубаха с плетня пропала. Я пришел,
слышу из сенец ругается кто-то: "И бросил, говорит, какой-то рубаху под
жерди. Пес его знает, или собак резал! Мы ж с Егорихой смотрим: она порвана,
и кабы немного, а то вся как есть". А дед Захарий слушал-слушал, да и
говорит: "О, Горпина..."
Тут Жиган многозначительно остановился, посматривая на Димку, и, только
когда тот нетерпеливо занукал, начал снова:
- А дед Захарий и говорит: "О, Горпина, ты спрячь лучше язык подальше".
Тут я вошел в хату. Гляжу, а на лавке рубашка лежит, порванная и вся в
крови. И как увидала меня, села на нее Горпина сей же секунд и велит: "Подай
ему, старый, с полчашки", а сама не поднимается. А мне что, я и так видел.
Так вот, думаю, это большевика пулей подшибло.
Помолчали, обдумывая неожиданно подслушанную новость У одного глаза
прищурились, уставившись неподвижно и серьезно. У другого забегали и
заблестели юрко.
И сказал Димка:
- Вот что, Жиган, молчи лучше и ты. Много и так поубивали красных у нас
возле деревни, и все поодиночке.
Назавтра утром был назначен побег. Весь день провел Димка сам не свой.
Разбил нечаянно чашку, наступил на хвост Шмелю и чуть не вышиб кринку
кислого молока из рук входящей бабки, за что и получил здоровую оплеуху от
Головня.
А время шло. Час за часом прошел полдень, обед, наступил вечер.
Спрятались в огороде, за бузиной у плетня, и стали выжидать.
Засели они рановато, и долго еще через двор проходили то один, то
другой. Наконец пришел Головень, позвала Топа мать. И прокричала с крыльца:
- Димка! Диму-ушка! Где ты, паршивец, делся?
"Ужинать!" - решил он, но откликнуться, конечно, и не подумал. Мать
постояла-постояла и ушла.
Подождали. Крадучись вышли. Возле стенки чулана остановились. Окошко
было высоко. Димка согнулся, упершись руками в колени. Жиган забрался к нему
на спину и осторожно просунулся в окошко.
- Скорей, ты! у меня спина не каменная.
- Темно очень, - шепотом ответил Жиган. С трудом зацепив котелок, он
потащил его к себе и спрыгнул. - Есть!
- Жиган, - спросил Димка, - а колбасу где ты взял?
- Там висела ря-адышком. Бежим скорей!
Проворно юркнули в сторону, но за плетнем вспомнили, что забыли палку с
крюком у стенки. Димка - назад. Схватил и вдруг увидел, что в дыру плетня
просунул голову и любопытно смотрит на него Топ.
Димка, с палкой и с колбасой, так растерялся, что опомнился только
тогда, когда Топ спросил его:
- Ты зачем койбасу стащил?
- Это не стащил, Топ. Это надо, - поспешно ответил Димка. - Воробушков
кормить. Ты любишь, Топ, воробушков? Чирик-чирик!.. Ты не говори только. Не
скажешь? Я тебе гвоздь завтра дам хоро-оший!
- Воробушков? - серьезно спросил Топ.
- Да-да! Вот ей-богу!.. У них нет... Бе-едные!
- И гвоздь дашь?
- И гвоздь дам... Ты не скажешь, Топ? А то не дам гвоздя и с Шмелькой
играть не дам.
И, получив обещание молчать (но про себя усомнившись в этом сильно),
Димка помчался к нетерпеливо ожидавшему Жигану.
Сумерки наступали торопливо, и, когда ребята добежали до сараев, чтобы
спрятать котелок и злополучную колбасу, было уже темно.
- Прячь скорей!
- Давай! - И Жиган полез в щель, под крышу. - Димка, тут темно, -
тревожно ответил он. - Я не найду ничего.
- А, дурной, врешь ты, что не найдешь! Испугался уж!
Полез сам. В потемках нащупал руку Жигана и почувствовал, что она
дрожит.
- Ты чего? - спросил он, ощущая, что страх начинает передаваться и ему.
- Там... - И Жиган крепче ухватился за Димку.
И Димка ясно услыхал доносящийся из темной глубины сарая тяжелый,
сдавленный стон.
В следующую же секунду, с криком скатившись вниз, не различая ни
дороги, ни ям, ни тропинок, оба в ужасе неслись прочь.
В эту ночь долго не мог заснуть Димка. Оправившись от испуга и чувствуя
себя в безопасности за крепкой задвижкой двери, он сосредоточенно раздумывал
над странными событиями последних дней. Понемногу в голове у него начали
складываться кое-какие предположения... "Кто съел мясо?.. Почему ворчал
Шмель?.. Чей это был стон?.. А что, если?.."
Он долго ворочался и никак не мог отделаться от одной навязчиво
повторявшейся мысли.
Утром он был уже у сараев. Отвалил солому и забрался в дыру Солнечные
лучи, пробиваясь сквозь многочисленные щели, прорезали полутьму пустого
сарая Передние подпорки там, где должны были быть ворота, обвалились, и
крыша осела, наглухо завалив вход. "Где-то тут", - подумал Димка и пополз.
Завернул за груду рассыпавшихся необожженных кирпичей и остановился,
испугавшись. В углу, на соломе, вниз лицом лежал человек. Заслышав шорох, он
чуть поднял голову и протянул руку к валявшемуся нагану. Но потому ли, что
изменили ему силы, или еще почему-либо, только, всмотревшись воспаленными,
мутными глазами, разжал он пальцы от рукоятки револьвера и, приподнявшись,
проговорил хрипло, с трудом ворочая языком:
- Пить!
Димка сделал шаг вперед. Блеснула звездочка с белым венком, и Димка
едва не крикнул от удивления, узнав в раненом когда-то вырвавшего его у
Головня незнакомца.
Пропали все страхи, все сомнения, осталось только чувство жалости к
человеку, когда-то так горячо заступившемуся за него.
Схватив котелок, Димка помчался за водой на речку. Возвращаясь бегом,
он едва не столкнулся с Марьиным Федькой, помогавшим матери тащить мокрое
белье. Димка поспешно шмыгнул в кусты и видел оттуда, как Федька замедлил
шаг, любопытствуя, поворачивал голову в его сторону. И если бы мать,
заметившая, как сразу потяжелела корзина, не крикнула сердито: "Да неси ж,
дьяволенок, чего ты завихлялся?", то Федька, конечно, не утерпел бы
проверить, кто это спрятался столь поспешно в кустах.
Вернувшись, Димка увидел, что незнакомец лежит, закрыв глаза, и шевелит
слегка губами, точно разговаривая с кем во сне. Димка тронул его за плечо,
и, когда тот, открыв глаза, увидел перед собой стоящего мальчугана, что-то
вроде слабой улыбки обозначилось на его пересохших губах. Напившись, уже
ясней и внятней незнакомец спросил:
- Красные далеко?
- Далеко. И не слыхать вовсе.
- А в городе?
- Петлюровцы, кажись...
Поник головой раненый и спросил у Димки:
- Мальчик, ты никому не скажешь?
И было в этой фразе столько тревоги, что вспыхнул Димка и принялся
уверять, что не окажет.
- Жигану разве!
- Это с которым вы бежать собирались?
- Да, - смутившись, ответил Димка. - Вот и он, кажется.
Засвистел соловей раскатистыми трелями. Это Жиган разыскивал и дивился,
куда это пропал его товарищ.
Высунувшись из дыры, но не желая кричать, Димка запустил в него
легонько камешком.
- Ты чего? - спросил Жиган.
- Тише! Лезь сюда... Надо.
- Так ты позвал бы, а то на-ко... камнем! Ты б еще кирпичом запустил.
Спустились оба в дыру. Увидев перед собой незнакомца и темный револьвер
на соломе, Жиган остановился, оробев.
Незнакомец открыл глаза и спросил просто:
- Ну что, мальчуганы?
- Это вот Жиган! - И Димка тихонько подтолкнул его вперед.
Незнакомец ничего не ответил и только чуть наклонил голову.
Из своих запасов Димка притащил ломоть хлеба и вчерашнюю колбасу.
Раненый был голоден, но сначала ел мало и больше всего тянул воду.
Жиган и Димка сидели почти все время молча.
Пуля зеленых прохватила человеку ногу; кроме того, три дня у него не
было ни глотка воды во рту, и измучился он сильно.
Закусив, он почувствовал себя лучше, глаза его заблестели.
- Мальчуганы! - сказал он уже совсем ясно. И по голосу только теперь
Димка еще раз узнал в нем незнакомца, крикнувшего Головню: "Не сметь!" - Вы
славные ребятишки... Я часто слушал, как вы разговаривали... Но если вы
проболтаетесь, то меня убьют...
- Не должны бы! - неуверенно вставил Жиган.
- Как, дурак, не должны бы? - разозлился Димка. - Ты говори: нет, да и
все... Да вы его не слушайте, - чуть ли не со слезами обратился он к
незнакомцу. - Ей-богу, не скажем! Вот провалиться мне, все обещаю...
Вздую...
Но Жиган сообразил и сам, что сболтнул он что-то несуразное, и ответил
извиняющимся тоном:
- Да я, Дим, и сам... что не должны значит... ни в коем случае.
И Димка увидел, как незнакомец улыбнулся еще раз.
...За обедом Топ сидел-сидел да и выпалил:
- Давай, Димка, гвоздь, а то я мамке окажу, что ты койбасу воробушкам
таскал.
Димка едва не подавился куском картошки и громко зашумел табуреткой. К
счастью, Головня не было, мать доставала похлебку из печки, а бабка была
туговата на ухо. И Димка проговорил шепотом, подталкивая Топа ногой:
- Дай пообедаю, у меня уже припасен.
"Чтоб тебе неладно было, - думал он, вставая из-за стола. - Потянуло же
за язык".
После некоторых поисков выдернул он в сарае из стены здоровенный
железный гвоздь и отнес Топу.
- Большой больно, Димка! - ответил Топ, удивленно поглядывая на толстый
и неуклюжий гвоздь.
- Что большой? Вот оно и хорошо, Топ. А чего маленький: заколотишь
сразу - и все. А тут долго сидеть можно: тук, тук!.. Хороший гвоздь!
Вечером Жиган нашел у Онуфрихи кусок чистого холста для повязки. А
Димка, захватив из своих запасов кусок сала побольше, решился раздобыть
йоду.
...Отец Перламутрий, в одном подряснике и без сапог, лежал на кушетке и
с огорчением думал о пришедших в упадок делах из-за церкви, сгоревшей от
снаряда еще в прошлом году. Но, полежав немного, он вспомнил о скором
приближении храмового праздника и неотделимых от него благодаяниях. И образы
поросятины, кружков масла и стройных сметанных кринок дали, по-видимому,
другое направление его мыслям, потому что отец Перламутрий откашлялся
солидно и подумал о чем-то, улыбаясь.
Вошел Димка и, спрятав кусок сала за спину, проговорил негромко:
- Здравствуйте, батюшка.
Отец Перламутрий вздохнул, перевел взгляд на Димку и спросил, не
поднимаясь:
- Ты что, чадо, ко мне или к попадье?
- К ней, батюшка.
- Гм... А поелику она в отлучке, я пока за нее.
- Мамка прислала. Повредилась немного, так поди, говорит, не даст ли
попадья малость йоду. И пузырек вот прислала махонький.
- Пузырек... Гм... - с сомнением кашлянул отец Перламутрий. - Пузырек
что?.. А что ты, хлопец, руки назади держишь?
- Сала тут кусок. Говорила мать, если нальет, отдай в благодарность...
- Если нальет?
- Ей-богу, так и оказала.
- Охо-хо, - проговорил отец Перламутрий, поднимаясь. - Нет, чтобы
просто прислать, а вот: "если нальет"... - И он покачал головой. - Ну,
давай, что ли, сало... Старое!
- Так нового еще ж не кололи, батюшка.
- Знаю и сам, да можно бы пожирнее... хоть и старое. Пузырек где?.. Что
это мать тебе целую четверть не дала? Разве ж возможно полный?
- Да в нем, батюшка, два наперстка всего. Куда же меньше?
Батюшка постоял немного, раздумывая.
- Ты скажи-ка, пусть лучше мать сама придет. Я прямо сам ей и смажу. А
наливать... к чему же?
Но Димка отчаянно замотал головой.
- Гм... Что ты головой мотаешь?
- Да вы, батюшка, наливайте, - поспешно заговорил Димка, - а то мамка
наказывала: "Как если не будут давать, бери, Димка, сало и тащи назад".
- А ты скажи ей: "Дарствующий да не печется о даре своем, ибо будет
пред лицом всевышнего дар сей всуе". Запомнишь?
- Запомню!.. А вы все-таки наливайте, батюшка.
Отец Перламутрий надел на босу ногу туфли - причем Димка подивился их
необычайным размерам - и, прихватив сало, ушел с пузырьком в другую комнату.
- На вот, - проговорил он, выходя. - Только от доброты своей... - И
опросил, подумав: - А у вас куры несутся, хлопец?
- От доброты! - разозлился Димка. - Меньше половины... - И на повторный
вопрос, выходя из двери, ответил серьезно: - У нас, батюшка, кур нету, одни
петухи только.
Между тем о красных не было слуху, и мальчуганам приходилось быть
начеку.
И все же часто они пробирались к сараям и подолгу проводили время возле
незнакомца.
Он охотно болтал с ними, рассказывал и шутил даже. Только иногда,
особенно когда заходила речь о фронтах, глубокая складка залегала возле
бровей, он замолкал и долго думал о чем-то.
- Ну что, мальчуганы, не слыхать, как там?..
"Там" - это на фронте. Но слухи в деревне ходили смутные, разноречивые.
И хмурился и нервничал тогда незнакомец. И видно было, что больше, чем
ежеминутная опасность, больше, чем страх за свою участь, тяготили его
незнание, бездействие и неопределенность.
Привязались к нему оба мальчугана. Особенно Димка. Как-то раз, оставив
дома плачущую мать, пришел он к сараям печальный, мрачный.
- Головень бьет... - пояснил он. - Из-за меня мамку гонит, Топа тоже...
Уехать бы к батьке в Питер... Но никак.
- Почему никак?
- Не проедешь: пропуски разные. Да билеты, где их выхлопочешь? А без
них нельзя.
Подумал незнакомец и сказал:
- Если бы были красные, я бы тебе достал пропуск, Димка.
- Ты?! - удивился тот. И после некоторого колебания спросил то, что
давно его занимало: - А ты кто?.. Я знаю: ты пулеметный начальник, потому
тот раз возле тебя солдат был с "льюисом".
Засмеялся незнакомец и кивнул головой так, что можно было понять - и да
и нет.
И с тех пор Димка еще больше захотел, чтобы скорее пришли красные. А
неприятностей у него набиралось все больше и больше. Безжалостный Топ уже
пятый раз требовал по гвоздю и, несмотря на то, что получал их, все-таки
проболтался матери. Затем в кармане штанов мать разыскала остатки махорки,
которую Димка таскал для раненого. Но самое худшее надвинулось только
сегодня. По случаю праздника за доброхотными даяниями завернул в хату отец
Перламутрий. Между разговорами он вставил, обращаясь к матери:
- А сало все-таки старое. Так ты бы с десяточек яиц за лекарство
дополнительно...
- За какое еще лекарство?
Димка заерзал беспокойно на стуле и съежился под устремленными на него
взглядами.
- Я, мама... собачке, Шмелику... - неуверенно ответил он. - У него
ссадина была здоровая...
Все замолчали, потому что Головень, двинувшись на скамейке, сказал:
- Сегодня я твоего пса пристрелю. - И потом добавил, поглядывая как-то
странно: - А к тому же ты врешь, кажется. - И не сказал больше ничего, не
избил даже.
- Возможно ли для всякой твари сей драгоценный медикамент? - с
негодованием вставил отец Перламутрий. - А поелику солгал, повинен дважды:
на земли и на небеси. - При этом он поднял многозначительно большой палец,
перешел взгляд с земляного пола на потолок и, убедившись в том, что слова
его произвели должное впечатление, добавил, обращаясь к матери: - Так я,
значит, на десяточек располагаю.
Вечером, выходя из дома, Димка обернулся и заметил, что у плетня стоит
Головень и провожает его внимательно взглядом.
Он нарочно свернул к речке.
- Димка, а говорят про нашего-то на деревне, - огорошил его при встрече
Жиган. - Тут, мол, он недалеко где-либо. Потому рубашка... а к тому же Семка
Старостин возле Горпининого забора книжку нашел, тоже кровяная. Я сам один
листочек видел. Белый, а в углу буквы "Р.В.С." и дальше палочки, вроде как
на часах.
Димке даже в голову шибануло.
- Жиган, - шепотом сказал он, хотя кругом никого не было, - надо,
тово... ты не ходи туда прямо... лучше вокруг бегай. Как бы не заметили.
Предупредили незнакомца.
- Что же, - сказал он, - будьте только осторожней, ребята. А если не
поможет, ничего тогда не поделаешь... Не хотелось бы, правда, так нелепо
пропадать...
- А если лепо?
- Нет такого слова, Димка. А если не задаром, тогда можно.
- И песня такая есть, - вставил Жиган. - Как бы не теперь, я спел бы, -
хорошая песня. Повели коммуниста, а он им объясняет у стенки... Мы знаем,
говорит, по какой причине боремся. Знаем, за что и умираем... Только ежели
словами рассказывать, не выходит. А вот, когда солдаты на фронт уезжали, ну
и пели... Уж на что железнодорожные, и те рты раскрыли, так тебя и забирает.
Домой возвращались поодиночке. Димка ушел раньше; он добросовестно
направился к реке, а оттуда домой.
Между тем Жиган со свойственной ему беспечностью захватил у незнакомца
флягу, чтобы набрать воды, забыл об уговорах и пошел ближайшим путем - через
огороды. Замечтавшись, он засвистел и оборвал сразу, когда услышал, как
что-то хрустнуло возле кустов.
- Стой, дьявол! - крикнул кто-то. - Стой, собака!
Он испуганно шарахнулся, бросился в сторону, взметнулся на какой-то
плетень и почувствовал, как кто-то крепко ухватил его за штанину. С
отчаянным усилием он лягнул ногой, по-видимому, попав кому-то в лицо. И,
перевалившись через плетень на грядки с капустой, выпустив флягу из рук, он
кинулся в темноту.
...Димка вернулся, ничего не подозревая, и сразу же завалился спать. Не
прошло и двадцати минут, как в хату с ругательствами ввалился Головень и
сразу же закричал на мать:
- Пусть лучше твой дьяволенок и не ворочается вовсе... Ногой меня по
лицу съездил... Убью, сукина сына.
- Когда съездил? - со страхом спросила мать.
- Когда? Сейчас только.
- Да он спит давно.
- А, черт! Прибег, значит, только что. Каблуком по лицу стукнул, а она
- спит! - И он распахнул дверь, направляясь к Димке.
- Что ты! Что ты! - испуганно заговорила мать. - Каким каблуком? Да у
него с весны и обувки нет никакой. Он же босый! Кто ему покупал?.. Ты
спятил, что ли?
Но, по-видимому, Головень тоже сообразил, что нету у Димки ботинок. Он
остановился, выругался и вошел в избу.
- Гм... - промычал он, усаживаясь на лавку и бросая на стол флягу. -
Ошибка вышла... Но кто же и где его скрывает? И рубашка, и листки, и
фляга... - Потом помолчал и добавил: - А собаку-то вашу я убил все-таки.
- Как убил? - переспросила еще не оправившаяся мать.
- Так. Бабахнул в башку, да и все тут.
И Димка, уткнувшись лицом в полушубок, зарывшись глубоко в поддевку,
дергался всем телом и плакал беззвучно, но горько-горько. Когда утихло все,
ушел на сеновал Головень, подошла к Димке мать и, заметив, что он
всхлипывает, сказала, успокаивая:
- Ну, будет, Димушка. Стоит об собаке...
Но при этом напоминании перед глазами Димки еще яснее и ярче встал
образ ласкового, помахивающего хвостом Шмеля, и еще с большей силой он
затрясся и еще крепче втиснул голову в намокшую от слез овчину.
- Эх, ты! - проговорил Димка и не сказал больше ничего.
Но почувствовал Жиган в словах его такую горечь, такую обиду, что
смутился окончательно.
- Разве ж я знал, Димка?
- "Знал"! А что я говорил?.. Долго ли было кругом обежать? А теперь
что? Вот Головень седло налаживает, ехать куда-то хочет. А куда? Не иначе
как к Левке или еще к кому - даешь, мол, обыск!
Незнакомец тоже посмотрел на Жигана. Был в его взгляде только легкий
укор, и сказал он мягко:
- Хорошие вы, ребята... - И даже не рассердился, как будто не о нем и
речь шла.
Жиган стоял молча, глаза его не бегали, как всегда, по сторонам, ему не
в чем было оправдываться, да и не хотелось. И он ответил хмуро и не на
вопрос:
- А красные в городе. Нищий Авдей пришел. Много, говорит, и все больше
на конях. - Потом он поднял глаза и сказал все тем же виноватым и негромким
голосом: - Я попробовал бы... Может, проберусь как-нибудь... успею еще.
Удивился Димка. Удивился незнакомец, заметив серьезно остановившиеся на
нем большие темные глаза мальчугана. И больше всего удивился откуда-то
внезапно набравшейся решимости сам Жиган.
Так и решили. Торопливо вырвал незнакомец листок из книжки. И пока он
писал, увидел Димка в левом углу те же три загадочные буквы "Р.В.С." и потом
палочки, как на часах.
- Вот, - проговорил тот, подавая, - возьми, Жиган... ставлю аллюр два
креста. С этим значком каждый солдат - хоть ночью, хоть когда - сразу же
отдаст начальнику. Да не попадись смотри.
- Ты не подкачай, - добавил Димка. - А то не берись вовсе... Дай я.
Но у Жигана уже снова заблестели глаза, и он ответил с ноткой
вернувшегося бахвальства:
- Знаю сам... Что мне, впервой, что ли?
И, выскочив из щели, он огляделся по сторонам и, не заметив ничего
подозрительного, пустился краем наперерез дороге.
Солнце стояло еще высоко над Никольским лесом, когда выбежал на дорогу
Жиган и когда мимо Жигана по той же дороге рысью промчался куда-то Головень.
Недалеко от опушки Жиган догнал подводы, нагруженные мукою и салом. На
телегах сидело пять человек с винтовками. Подводы двигались потихоньку, а
Жигану надо было торопиться, поэтому он свернул в кусты и пошел дальше не по
дороге, а краем леса.
Попадались полянки, заросшие высокими желтыми цветами. В тени начинала
жужжать мошкара. Проглядывали ягоды дикой малины. На ходу он оборвал одну,
другую, но не остановился ни на минуту.
"Верст пять отмахал! - подумал он. - Хорошо бы дальше так же без
задержки".
Замедляли ходьбу сучья, и он вышел на дорогу.
Завернул за поворот и зажмурился. Прямо навстречу брызгали густые
красноватые лучи заходящего солнца. С верхушки высокого клена по-вечернему
звонко пересвистнула какая-то пташка, и что-то затрепыхалось в листве
кустов.
- Эй! - услышал он негромкий окрик.
Обернулся и не увидел никого.
- Эй, хлопец, поди сюда!
И он разглядел за небольшим стогом сена у края дороги двух человек с
винтовками, кого-то поджидавших. В стороне у деревьев стояли их кони.
Подошел.
- Откуда ты идешь?.. Куда?
- Откуда... - И он, махнув рукой, запнулся, придумывая дальше. - С
хутора я. Корова убегла... Может, повстречали где? Рыжая и рог у ей один
спилен. Ей-богу, как провалилась, а без ее хоть не ворочайся.
- Не видели... Телка тут бродила какая-то, так ту наши еще в утро
сожрали... А тебе не попались подводы какие?
- Едут какие-то... должно, рядом уже.
Последнее сообщение крайне заинтересовало спрашивающих, потому что они
поспешно направились к коням.
- Забирайся! - крикнул один, подводя лошадей. - Сядешь ко мне за спину.
- Мне домой надо, у меня корова... - жалобно завопил Жиган. - Куда я
поеду?..
- Забирайся куда говорят. Тут недалеко отпустим. А то ты еще сболтнешь
и подводчикам.
Тщетно уверял Жиган, что у него корова, что ему домой и что он ни слова
не скажет подводчикам, - ничего не помогало. И совершенно неожиданно для
себя он очутился за спиной у одного из зеленых. Поехали рысью; в другое
время это доставило бы ему только большое удовольствие. Но сейчас совсем
нет, особенно когда он понял из нескольких брошенных слов, что подъедут они
к отряду Левки, дожидающемуся чего-то в лесу. "А ну как Головень там, -
мелькнула вдруг мысль, - да узнает сейчас, что тогда?" И, почти не
раздумывая, под впечатлением обуявшего ужаса, он слетел кубарем с лошади и
бросился с дороги.
- Куда, дьяволенок? - круто остановил лошадь и вскинул винтовку один.
Может быть, и не успел бы добежать до деревьев Жиган, если бы другой не
схватил за руку товарища и не крикнул сердито:
- Стой, дурень... Не стреляй: все дело испортишь.
Не вбежал, а врезался в гущу леса Жиган. Напролом через гущу,
наперескок через кусты, глубже и глубже. И только когда очутился посреди
сплошной заросли осинника и сообразил, что никак не смогут проникнуть сюда
конные, остановился перевести дух.
"Левка! - подумал он. - Не иначе как к нему Головень. - И сразу же
сжалось сердце. - Хоть бы не поспели до темноты: ночью все равно не найдут,
а утром, может, красные..."
С оставленной им стороны грохнул выстрел, другой... и пошло.
"С обозниками, - догадался он. - Скорей надо, а тут на-ко: без пути".
Но лес поредел вскоре, и под ногами у него снова очутилась дорога.
Жиган вздохнул и бегом пустился дальше. Не прошло и двадцати минут, как
рысью, прямо навстречу ему, вылетел торопившийся куда-то отряд. Не успел он
опомниться, как оказался окруженным всадниками. Повел испуганными глазами. И
чуть не упал со страха, увидав среди них Головня. Но то ли потому, что тот
всего раз или два встречал Жигана, потому ли, что не ожидал наткнуться здесь
на мальчугана, или, наконец, может быть, потому, что принялся подтягивать
подпругу у плохонького, наспех наложенного седла, только Головень не обратил
на него никакого внимания.
- Хлопец, - спросил его один, грузный и с большими седоватыми усами, -
тебя куда дьявол несет?
- С хутора... - начал Жиган. - Корова у меня... черная, и пятна на
ей...
- Врешь! Тут и хутора никакого нет.
Испугался Жиган еще больше и ответил, запинаясь:
- Да не тут... А как стрелять начали, испугался я и убежал...
- Слышали? - перебил первый. - Я же говорил, что где-то стреляют.
- Ей-богу, стреляли, - заговорил быстро, начиная о чем-то догадываться,
Жиган, - на никольской дороге. Там Козолупу мужики продукт везли. А Левкины
ребята на них напали.
- Как напали?! - гневно заорал тот. - Как они смели, сукины дети!
- Ей-богу, напали... Сам слышал: чтоб, говорят, сдохнуть Козолупу...
Жирно с него... и так обжирается, старый черт...
- Слышали?! - заревел зеленый. - Это я обжираюсь?
- Обжирается, - подтвердил Жиган, у которого язык заработал, как
мельница. - Если, говорят, сунется он, мы напомним ему... Мне что? Это все
ихние разговоры.
Прикрываясь несуществовавшими разговорами, Жиган смог бы выпалить еще
не один десяток обидных для достоинства Козолупа слов. Но тот и так был
взбешен до крайности и потому рявкнул грозно:
- По коням!
- А с ним что? - спросил кто-то, указывая на Жигана.
- А всыпь ему раз плетью, чтобы не мог впредь такие слова слушать.
Ускакал отряд в одну сторону, а Жиган, получив ни за что ни про что по
спине, помчался в другую, радуясь, что еще так легко отделался.
"Сейчас схватятся, - подумал он на бегу. - А пока разберутся, глядишь -
и ночь уже".
Миновали сумерки. Высыпали звезды, спустилась ночь. А Жиган то бежал,
то шел, тяжело дыша, то изредка останавливался - перевести дух. Один раз,
заслышав мерное бульканье, отыскал в темноте ручей и хлебнул, разгоряченный,
несколько глотков холодной воды. Один раз шарахнулся испуганно, наткнувшись
на сиротливо покривившийся придорожный крест. И понемногу отчаяние начало
овладевать им. Бежишь, бежишь, и все конца нету. Может, и сбился давно. Хоть
бы спросить у кого.
Но не у кого было спрашивать. Не попадались на пути ни крестьяне на
ленивых волах, ни косари, приютившиеся возле костра, ни ребята с конями, ни
запоздалые прохожие из города. Пуста и молчалива была темная дорога. И
только соловей вовсю насвистывал, только он один не боялся и смеялся звонко
над ночными страхами притихшей земли.
И вот, в то время, когда Жиган совсем потерял всякую надежду выйти хоть
куда-либо, дорога разошлась на две. "Еще новое? Теперь-то по какой?" И он
остановился. "Го-го!" - донеслось до его слуха негромкое гоготанье. "Гуси!"
- чуть не вскрикнул он. И только сейчас разглядел почти что перед собою, за
кустами, небольшой хутор.
Завыла отчаянно собака, точно к дому подходил не мальчуган, а медведь.
Захрюкали потревоженные свиньи, и Жиган застучал в дверь:
- Эй! Эй! Отворите!
Сначала молчанье. Потом в хате послышался кашель, возня, и бабий голос
проговорил негромко:
- Господи, кого ж еще-то несет?
- Отворите! - повторял Жиган.
Но не такое было время, чтобы в полночь отворять всякому. И чей-то
хриплый бас вопросил спросонок:
- Кто там?
- Откройте! Это я, Жиган.
- Какой еще, к черту, жиган? Вот я тебе из берданки пальну через дверь!
Жиган откатился сразу в сторону и, сообразив свою оплошность, завопил:
- Не жиган! Не жиган... Это прозвище такое... Васькой зовут... Я ж еще
малый. А мне дорогу б спросить, какая в город.
- Что с краю, та в город, а другая в Поддубовку.
- Так они ж обе с краю!.. Разве через дверь поймешь!
Очевидно раздумывая, помолчали немного за дверью.
- Так иди к окошку, оттуда покажу. А пустить... не-ет! Мало что
маленький. Может, за тобою здоровый битюг сидит.
Окошко открылось, и дорогу Жигану показали.
- Тут недалече, с версту всего... Сразу за опушкой.
- Только-то! - И, окрыленный надеждой, Жиган снова пустился бегом.
На кривых уличках его сразу же остановил патруль и показал штаб. Сонный
красноармеец ответил нехотя:
- Какую еще записку! Приходи утром. - Но, заметив крестики спешного
аллюра, бумажку взял и позвал: - Эй, там!.. Где дежурный?
Дежурный посмотрел на Жигана, развернул записку и, заметив в левом углу
все те же три загадочные буквы "Р.В.С.", сразу же подвинул огонь. И только
прочитал - к телефону: "Командира!.. Комиссара!" - а сам торопливо заходил
по комнате.
Вошли двое.
- Не может быть! - удивленно крикнул один.
- Он!.. Конечно, он! - радостно перебил другой. - Его подпись, его
бланк. Кто привез?
И только сейчас взоры всех обратились на притихшего в углу Жигана.
- Какой он?
- Черный... в сапогах... и звезда у его прилеплена, а из нее красный
флажок.
- Ну да, да, орден!
- Только скорей бы, - добавил Жиган, - светать скоро будет... А тогда
бандиты... убьют, коли найдут.
И что тут поднялось только! Забегали, зарвались все, зазвонили
телефоны, затопали кони. И среди всей этой суматохи разобрал утомленный
Жиган несколько раз повторявшиеся слова: "Конечно, армия!.. Он!..
Реввоенсовет!"
Затрубила быстро-быстро труба, и от лошадиного топота задрожали стекла.
- Где? - Порывисто распахнув дверь, вошел вооруженный маузером и шашкой
командир. - Это ты, мальчуган?.. Васильченко, с собой его, на коня...
Не успел Жиган опомниться, как кто-то сильными руками поднял его от
земли, усаживая на лошадь. И снова заиграла труба.
- Скорей! - повелительно крикнул кто-то с крыльца. - Вы должны успеть!
- Даешь! - ответили эхом десятки голосов с коней.
Потом:
- А-аррш!
И сразу, сорвавшись с места, врезался в темноту конный отряд.
А незнакомец и Димка с тревогой ожидали и чутко прислушивались к тому,
что делается вокруг.
- Уходи лучше домой, - несколько раз предлагал незнакомец Димке.
Но на того словно упрямство какое нашло.
- Нет, - мотал он головой, - не пойду.
Выбрался из щели, разворошил солому, забросал ею входное отверстие и
протискался обратно.
Сидели молча: было не до разговоров. Один раз только проговорил Димка,
и то нерешительно:
- Я мамке сказал: может, говорю, к батьке скоро поедем; так она чуть не
поперхнулась, а потом давай ругать: "Что ты языком только напрасно
треплешь!"
- Поедешь, поедешь, Димка. Только бы...
Но Димка сам чувствует, какое большое и страшное это "только бы", и
потому он притих у соломы, о чем-то раздумывая.
Наступал вечер. В пустом сарае резче и резче поглядывала темная пустота
осевших углов. И расплывались и ней незаметно остатки пробивающегося сквозь
щели света.
- Слушай!
Димка задрожал даже.
- Слышу!
И незнакомец крепко сжал его за плечо.
- Но кто это?
За деревней, в поле, захлопали выстрелы, частые, беспорядочные. И ветер
донес их сюда беззвучными хлопками игрушечных пушек.
- Может, красные?
- Нет, нет, Димка! Красным рано еще.
Все смолкло. Прошел еще час. И топот и крики, наполнившие деревеньку,
донесли до сараев тревожную весть о том, что кто-то уже здесь, рядом.
Голоса то приближались, то удалялись, но вот послышались близко-близко.
- И по погребам? И по клуням? - спросил чей-то резкий голос.
- Везде, - ответил другой. - Только сдается мне, что скорей здесь
где-нибудь.
"Головень!" - узнал Димка, а незнакомец потянул руку, и чуть заблестел
в темноте холодновато-спокойный наган.
- Темно, пес их возьми! Проканителились из-за Левки сколько!
- Темно! - повторил кто-то. - Тут и шею себе сломишь. Я полез было в
один сарай, а на меня доски сверху... чуть не в башку.
- А место такое подходящее. Не оставить ли вокруг с пяток ребят до
рассвета?
- Оставить.
Чуть-чуть отлегло. Пробудилась надежда. Сквозь одну из щелей видно
было, как вспыхнул недалеко костер. Почти что к самой заваленной двери
подошла лошадь и нехотя пожевала клок соломы.
Рассвет не приходил долго... Задрожала наконец зарница, помутнели
звезды.
Скоро и обыск. Не успел или не пробрался вовсе Жиган.
- Димка, - шепотом проговорил незнакомец, - скоро будут искать. В той
стороне, где обвалились ворота, есть небольшое отверстие возле земли. Ты
маленький и пролезешь... Ползи туда.
- А ты?
- А я тут... Под кирпичами, ты знаешь где, я спрятал сумку, печать и
записку про тебя... Отдай красным, когда бы ни пришли. Ну, уползай скорей. -
И незнакомец крепко, как большому, пожал ему руку и оттолкнул тихонько от
себя.
А у Димки слезы подступили к горлу. И было ему страшно, и было ему
жалко оставлять одного незнакомца. И. закусив губу, глотая слезы, он пополз,
спотыкаясь о разбросанные остатки кирпичей.
Тара-та-тах! - прорезало вдруг воздух. - Тара-та-тах! Ба-бах!.. Тиу-у,
тиу-у... - взвизгнуло над сараями.
И крики, и топот, и зазвеневшее эхо от разряженных обойм "льюисов" -
все это так внезапно врезалось, разбило предрассветную тишину и вместе с ней
и долгое ожидание, что не запомнил и сам Димка, как очутился он опять возле
незнакомца. И, не будучи более в силах сдерживаться, заплакал громко-громко.
- Чего ты, глупый? - радостно спросил тот.
- Да ведь это же они... - отвечал Димка, улыбаясь, но не переставая
плакать.
И еще не смолкли выстрелы за деревней, еще кричали где-то, как затопали
лошади возле сараев. И знакомый задорный голос завопил:
- Сюда! Зде-есь! Куда вы, черти?
Отлетели снопы в сторону. Ворвался свет в щель. И кто-то спросил
тревожно и торопливо:
- Вы здесь, товарищ Сергеев?
И народу кругом сколько появилось вокруг откуда-то - и командиры, и
комиссар, и красноармейцы, и фельдшер с сумкой. И все гоготали и кричали
что-то совсем несуразное.
- Димка! - захлебываясь от гордости, торопился рассказать Жиган. - Я
успел... назад на коне летел... И сейчас с зелеными тоже схватился... в
самую гущу... Как рубанул одного по башке, так тот и свалился!..
- Ты врешь, Жиган. Обязательно врешь... У тебя и сабли-то нету, -
ответил Димка и смеялся сквозь не высохшие еще слезы.
Весь день было весело. Димка вертелся повсюду. И все ребятишки дивились
на него здорово и целыми ватагами ходили смотреть, где прятался беглец, так
что к вечеру, как после стада коров, намята и утоптана была солома возле
логова.
Должно быть, большим начальником был недавний пленник, потому что
слушались его и командиры и красноармейцы.
Написал он Димке всякие бумаги, и на каждую бумагу печать поставили,
чтобы не было никакой задержки ни ему, ни матери, ни Топу до самого города
Петрограда.
А Жиган среди бойцов чертом ходил и песни такие заворачивал, что только
- ну! И хохотали над ним красноармейцы и тоже дивились на его глотку.
- Жиган! А ты теперь куда?
Остановился на минуту Жиган, как будто легкая тень пробежала по его
маленькому лицу; потом головой тряхнул отчаянно:
- Я, брат, фьи-ить! Даешь по станциям, по эшелонам. Я сейчас новую
песню у них перенял:
Ночь прошла в полевом лазарети;
День весенний и яркий настал.
И при солнечном, теплом рассве-ти
Маладой командир умирал...
Хоро-ошая песня! Я спел - гляжу: у старой Горпины слезы катятся. "Чего
ты, говорю, бабка?" - "Та умирал же!" - "Э, бабка, дак ведь это в песне". -
"А когда б только в песне, - говорит. - А сколько ж и взаправду". Вот в
эшелонах только, - добавил он, запнувшись немного, - некоторые из товарищей
не доверяют. "Катись, говорят, колбасой. Может, ты шантрапа или шарлыган.
Украдешь чего-либо". Вот кабы и мне бумагу!
- А давайте напишем ему в самом деле, - предложил кто-то.
- Напишем, напишем.
И написали ему, что "есть он, Жиган, - не шантрапа и не шарлыган, а
элемент, на факте доказавший свою революционность", а потому "оказывать ему,
Жигану, содeйcтвие в пении советских песен по всем станциям, поездам и
эшелонам".
И много ребят подписалось под той бумагой - целые пол-листа да еще на
обратной. Даже рябой Пантюшкин, тот, который еще только на прошлой неделе
писать научился, вычертил всю фамилию до буквы.
А потом понесли к комиссару, чтобы дал печать. Прочитал комиссар.
- Нельзя, - говорит, - на такую бумагу полковую.
- Как же нельзя? Что, от ней убудет, что ли? Приложите, пожалуйста. Что
же, даром, что ли, старался малый?
Улыбнулся комиссар:
- Этот самый, с Сергеевым?
- Он, язви его шельма.
- Ну уж в виде исключения... - И тиснул по бумаге. Сразу же на ней
"РСФСР", серп и молот - документ.
И такой это вечер был, что его долго помнили поселяне. Уж чего там
говорить, что звезды, как начищенные кирпичом, блестели! Или как ветер
густым настоем отцветающей гречихи пропитал все. А на улицах что делалось!
Высыпали как есть все за ворота. Смеялись красноармейцы задорно, визжали
девчата звонко. А лекпом Придорожный, усевшись на митинговых бревнах перед
обступившей его кучкой, наигрывал на двухрядке.
Ночь спускалась тихо-тихо; зажглись огоньками разбросанные домики. Ушли
старики, ребятишки. Но долго еще по залитым лунным светом уличкам смеялась
молодежь. И долго еще наигрывала искусно лекпомова гармоника и спорили с ней
переливчатыми посвистами соловьи из соседней прохладной рощи.
А на другой день уезжал незнакомец. Жиган и Димка провожали его до
поскотины. Возле покосившейся загородки он остановился. Остановился за ним и
весь отряд.
И перед всеми солдатами незнакомец крепко пожал руки ребятишкам.
- Может быть, когда-нибудь я тебя увижу в Петрограде. - проговорил он,
обращаясь к Димке. - А тебя... - И он запнулся немного.
- Может, где-нибудь, - неуверенно ответил Жиган.
Ветер чуть-чуть шевелил волосы на его лохматой головенке. Худенькие
руки крепко держались за перекладины, а большие, глубокие глаза уставились
вдаль, перед собой.
По дороге чуть заметной точкой виднелся еще отряд. Вот он взметнулся на
последнюю горку возле никольского оврага... скрылся. Улеглось облачко пыли,
поднятое копытами над гребнем холма. Проглянуло сквозь него поле под
гречихой, и на нем - больше никого.
1925, 1934
ПРИМЕЧАНИЯ
"Р.В.С." - первое произведение Аркадия Гайдара, адресованное детям. В
творчестве писателя эта небольшая повесть занимает важное место. Именно в
ней начинает ярко проявляться особая, столь характерная для Аркадия Гайдара
манера разговора с Детским читателем: серьезность, общественная значимость,
а порой и трагичность затрагиваемых им вопросов, включение юных героев своих
произведений в главные события, заботы, которыми живет страна,
доверительность интонации, сдержанный лиризм, мягкий юмор, все то, что и
поныне завоевывает сердца читателей, обеспечивая книгам Аркадия Гайдара их
долголетие.
Значение "Р.В.С." как вехи в своем творчестве понимал и сам писатель.
Не случайно в 1937 году в "Автобиографии", перечисляя свои книги, он начал
именно с "Р.В.С.", опустив ряд повестей и рассказов, вышедших до и после
"Р.В.С.".
Точные хронологические рамки написания повести не установлены. Но
задумана она, по-видимому, еще в 1923 году, когда девятнадцатилетний
начальник 2-го боевого района частей особого назначения Аркадий Гайдар
приехал из Хакасии в Красноярск в штаб ЧОН Сибири. В его бумагах того
периода можно встретить маленький отрывок, вошедший почти без изменений в
"Р.В.С.".
Впервые повесть увидела свет в апреле 1925 года в ленинградском журнале
"Звезда" в сокращенном варианте. Полный текст появился год спустя на
страницах газеты "Звезда" в Перми В том же 1926 году "Р.В.С." вышла в Москве
отдельной книжкой.
Это издание не принесло радости автору. 16 июля 1926 года газета
"Правда" опубликовала письмо Аркадия Гайдара:
"Вчера увидел свою книгу "Р.В.С." - повесть для юношества, "Госиздат".
Эту книгу теперь я своей назвать не могу и не хочу. Она "дополнена" чьими-то
отсебятинами, вставными нравоучениями, и теперь в ней больше всего той самой
"социальной сопливости", полное отсутствие которой так восхваляли при приеме
повести госиздатовские рецензенты. Слащавость, подделывание "под пионера" и
фальшь проглядывают на каждой ее странице. "Обработанная" таким образом
книга - насмешка над детской литературой и издевательство над автором".
В исправленном Аркадием Гайдаром виде повесть "Р.В.С." вышла в 1934
году в Детгизе и с тех пор переделкам не подвергалась.
Обращаясь к биографии Аркадия Гайдара, к его дневникам, можно считать,
что в основу повести положены его наблюдения в бытность командиром взвода и
роты на Украине в 1919 году.
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар.
Чук и гек
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 2
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Жил человек в лесу возле Синих гор. Он много работал, а работы не
убавлялось, и ему нельзя было уехать домой в отпуск.
Наконец, когда наступила зима, он совсем заскучал, попросил разрешения
у начальников и послал своей жене письмо, чтобы она приезжала вместе с
ребятишками к нему в гости.
Ребятишек у него было двое - Чук и Гек.
А жили они с матерью в далеком огромном городе, лучше которого и нет на
свете.
Днем и ночью сверкали над башнями этого города красные звезды.
И, конечно, этот город назывался Москва.
Как раз в то время, когда почтальон с письмом поднимался по лестнице, у
Чука с Геком был бой. Короче говоря, они просто выли и дрались.
Из-за чего началась эта драка, я уже позабыл. Но помнится мне, что или
Чук стащил у Гека пустую спичечную коробку, или, наоборот, Гек стянул у Чука
жестянку из-под ваксы.
Только что оба эти брата, стукнув по разу друг друга кулаками,
собирались стукнуть по второму, как загремел звонок, и они с тревогой
переглянулись. Они подумали, что пришла их мама! А у этой мамы был странный
характер. Она не ругалась за драку, не кричала, а просто разводила драчунов
по разным комнатам и целый час, а то и два не позволяла им играть вместе. А
в одном часе - тик да так - целых шестьдесят минут. А в двух часах и того
больше.
Вот почему оба брата мигом вытерли слезы и бросились открывать дверь.
Но, оказывается, это была не мать, а почтальон, который принес письмо.
Тогда они закричали:
- Это письмо от папы! Да, да, от папы! И он, наверное, скоро приедет.
Тут, на радостях, они спали скакать, прыгать и кувыркаться по
пружинному дивану. Потому что хотя Москва и самый замечательный город, но
когда папа вот уже целый год как не был дома, то и в Москве может стать
скучно.
И так они развеселились, что не заметили, как вошла их мать.
Она очень удивилась, увидав, что оба ее прекрасных сына, лежа на
спинах, орут и колотят каблуками по стене, да так здорово, что трясутся
картины над диваном и гудит пружина стенных часов.
Но когда мать узнала, отчего такая радость, то сыновей не заругала.
Она только турнула их с дивана.
Кое-как сбросила она шубку и схватила письмо, даже не стряхнув с волос
снежинок, которые теперь растаяли и сверкали, как искры, над ее темными
бровями.
Всем известно, что письма бывают веселые или печальные, и поэтому, пока
мать читала, Чук и Гек внимательно следили за ее лицом.
Сначала мать нахмурилась, и они нахмурились тоже. Но потом она
заулыбалась, и они решили, что это письмо веселое.
- Отец не приедет, - откладывая письмо, сказала мать. - У него еще
много работы, и его в Москву не отпускают.
Обманутые Чук и Гек растерянно глянули друг на друга. Письмо казалось
самым что ни на есть распечальным.
Они разом надулись, засопели и сердито посмотрели на мать, которая
неизвестно чему улыбалась.
- Он не приедет, - продолжала мать, - но он зовет нас всех к себе в
гости.
Чук и Гек спрыгнули с дивана.
- Он чудак человек, - вздохнула мать. - Хорошо сказать - в гости! Будто
бы это вел на трамвай и поехал...
- Да, да, - быстро подхватил Чук, - раз он зовет, так мы сядем и
поедем.
- Ты глупый, - сказала мать. - Туда ехать тысячу и еще тысячу
километров поездом. А потом в санях лошадьми через тайгу. А в тайге
наткнешься на волка или на медведя. И что это за странная затея! Вы только
подумайте сами!
- Гей-гей! - Чук и Гек не думали и полсекунды, а в один голос заявили,
что они решили ехать не только тысячу, а даже сто тысяч километров. Им
ничего не страшно. Они храбрые. И это они вчера прогнали камнями заскочившую
во двор чужую собаку.
И так они говорили долго, размахивали руками, притопывали,
подпрыгивали, а мать сидела молча, все их слушала, слушала. Наконец
рассмеялась, схватила обоих на руки, завертела и свалила на диван.
Знайте, она давно уже ждала такого письма, и это она только нарочно
поддразнивала Чука и Гека, потому что веселый у нее был характер.
Прошла целая неделя, прежде чем мать собрала их в дорогу. Чук и Гек
времени даром не теряли тоже. Чук смастерил себе кинжал из кухонного ножика,
а Гек разыскал себе гладкую палку, забил в нее гвоздь, и получилась пика, до
того крепкая, что если бы чем-нибудь проколоть шкуру медведя, а потом ткнуть
этой пикой в сердце, то, конечно, медведь сдох бы сразу.
Наконец все дела были закончены. Уже запаковали багаж. Приделали второй
замок к двери, чтобы не обокрали квартиру воры. Вытряхнули из шкафа остатки
хлеба, муки и крупы, чтобы не развелись мыши. И вот мать уехала на вокзал
покупать билеты на вечерний завтрашний поезд.
Но тут без нее у Чука с Геком получилась ссора.
Ах, если бы только знали они, до какой беды доведет их эта ссора, то ни
за что бы в этот день они не поссорились!
У запасливого Чука была плоская металлическая коробочка, в которой он
хранил серебряные бумажки от чая, конфетные обертки (если там был нарисован
танк, самолет или красноармеец), галчиные перья для стрел, конский волос для
китайского фокуса и еще всякие очень нужные вещи.
У Гека такой коробочки не было. Да и вообще Гек был разиня, но зато он
умел петь песни.
И вот как раз в то время, когда Чук шел доставать из укромного места
свою драгоценную коробочку, а Гек в комнате пел песни, вошел почтальон и
передал Чуку телеграмму для матери.
Чук спрятал телеграмму в свою коробочку и пошел узнать, почему это Гек
уже не поет песни, а кричит:
Р-ра! Р-ра! Ура!
Эй! Бей! Турумбей!
Чук с любопытством приоткрыл дверь и увидел такой "турумбей", что от
злости у него затряслись руки.
Посреди комнаты стоял стул, и на спинке его висела вся истыканная
пикой, разлохмаченная газета. И это ничего. Но проклятый Гек, вообразив, что
перед ним туша медведя, яростно тыкал пикой в желтую картонку из-под маминых
ботинок. А в картонке у Чука хранилась сигнальная жестяная дудка, три
цветных значка от Октябрьских праздников и деньги - сорок шесть копеек,
которые он не истратил, как Гек, на разные глупости, а запасливо приберег в
дальнюю дорогу.
И, увидав продырявленную картонку, Чук вырвал у Гека пику, переломил ее
о колено и швырнул на пол.
Но, как ястреб, налетел Гек на Чука и выхватил у него из рук
металлическую коробку. Одним махом взлетел на подоконник и выкинул коробку
через открытую форточку.
Громко завопил оскорбленный Чук и с криком: "Телеграмма! Телеграмма!" -
в одном пальто, без калош и шапки, выскочил за дверь.
Почуяв неладное, вслед за Чуком понесся Гек.
Но напрасно искали они металлическую коробочку, в которой лежала еще
никем не прочитанная телеграмма.
То ли она попала в сугроб и теперь лежала глубоко под снегом, то ли она
упала на тропку и ее утянул какой-либо прохожий, но, так или иначе, вместе
со всем добром и нераспечатанной телеграммой коробка навеки пропала.
Вернувшись домой, Чук и Гек долго молчали. Они уже помирились, так как
знали, что попадет им от матери обоим. Но так как Чук был на целый год
старше Гека, то, опасаясь, как бы ему не попало больше, он придумал:
- Знаешь, Гек: а что, если мы маме про телеграмму ничего не скажем?
Подумаешь - телеграмма! Нам и без телеграммы весело.
- Врать нельзя, - вздохнул Гек. - Мама за вранье всегда еще хуже
сердится.
- А мы не будем врать! - радостно воскликнул Чук. - Если она спросит,
где телеграмма, - мы скажем. Если же не спросит, то зачем нам вперед
выскакивать? Мы не выскочки.
- Ладно, - согласился Гек. - Если врать не надо, то так и сделаем. Это
ты хорошо, Чук, придумал.
И только что они на этом порешили, как вошла мать. Она была довольна,
потому что достала хорошие билеты на поезд, но все же она сразу заметила,
что у ее дорогих сыновей лица печальны, а глаза заплаканы.
- Отвечайте, граждане, - отряхиваясь от снега, спросила мать, - из-за
чего без меня была драка?
- Драки не было, - отказался Чук.
- Не было, - подтвердил Гек. - Мы только хотели подраться, да сразу
раздумали.
- Очень я люблю такое раздумье, - сказала мать.
Она разделась, села на диван и показала им твердые зеленые билеты: один
билет большой, а два маленьких. Вскоре они поужинали, а потом утих стук,
погас свет, и все уснули.
А про телеграмму мать ничего не знала, поэтому, конечно, ничего не
спросила.
Назавтра они уехали. Но так как поезд уходил очень поздно, то сквозь
черные окна Чук и Гек при отъезде ничего интересного не увидели.
Ночью Гек проснулся, чтобы напиться. Лампочка на потолке была потушена,
однако все вокруг Гека было озарено голубым светом: и вздрагивающий стакан
на покрытом салфеткой столике, и желтый апельсин, который казался теперь
зеленоватым, и лицо мамы, которая, покачиваясь, спала крепко-крепко. Через
снежное узорное окно вагона Гек увидел луну, да такую огромную, какой в
Москве и не бывает. И тогда он решил, что поезд уже мчится по высоким горам,
откуда до луны ближе.
Он растолкал маму и попросил напиться. Но пить ему она по одной причине
не дала, а велела отломить и съесть дольку апельсина.
Гек обиделся, дольку отломил, но спать ему уже не захотелось. Он
потолкал Чука - не проснется ли. Чук сердито фыркнул и не просыпался.
Тогда Гек надел валенки, приоткрыл дверь и вышел в коридор.
Коридор вагона был узкий и длинный. Возле наружной стены его были
приделаны складные скамейки, которые сами с треском захлопывались, если с
них слезешь. Сюда же, в коридор, выходило еще десять дверей. И все двери
были блестящие, красные, с желтыми золочеными ручками.
Гек посидел на одной скамейке, потом на другой, на третьей и так
добрался почти до конца вагона. Но тут прошел проводник с фонарем и
пристыдил Гека, что люди спят, а он скамейками хлопает.
Проводник ушел, а Гек поспешно направился к себе в купе. Он с трудом
приоткрыл дверь. Осторожно, чтобы не разбудить маму, закрыл и кинулся на
мягкую постель.
А так как толстый Чук развалился во всю ширь, то Гек бесцеремонно ткнул
его кулаком, чтобы тот подвинулся.
Но тут случилось нечто страшное: вместо белобрысого, круглоголового
Чука на Гека глянуло сердитое усатое лицо какого-то дядьки, который строго
спросил:
- Это кто же здесь толкается?
Тогда Гек завопил что было мочи. Перепуганные пассажиры повскакали со
всех полок, вспыхнул свет, и, увидав, что он попал не в свое купе, а в
чужое, Гек заорал еще громче.
Но все люди быстро поняли, в чем дело, и стали смеяться. Усатый дядька
надел брюки, военную гимнастерку и отвел Гека на место.
Гек проскользнул под свое одеяло и притих. Вагон покачивало, шумел
ветер.
Невиданная огромная луна опять озаряла голубым светом вздрагивающий
стакан, оранжевый апельсин на белой салфетке и лицо матери, которая во сне
чему-то улыбалась и совсем не знала, какая беда приключилась с ее сыном.
Наконец заснул и Гек.
...И снился Геку странный сон
Как будто ожил весь вагон,
Как будто слышны голоса
От колеса до колеса
Бегут вагоны - длинный ряд -
И с паровозом говорят.
Первый. Вперед, товарищ! Путь далек
Перед тобой во мраке лег.
Второй. Светите ярче, фонари,
До самой утренней зари!
Третий. Гори, огонь! Труби, гудок!
Крутись, колеса, на Восток!
Четвертый. Тогда закончим разговор,
Когда домчим до Синих гор.
Когда Гек проснулся, колеса, уже без всяких разговоров, мерно
постукивали под полом вагона. Сквозь морозные окна светило солнце. Постели
были заправлены. Умытый Чук грыз яблоко. А мама и усатый военный против
распахнутых дверей хохотали над ночными похождениями Гека. Чук сразу же
показал Геку карандаш с наконечником из желтого патрона, который он получил
в подарок от военного.
Но Гек до вещей был не завистлив и не жаден. Он, конечно, был растеря и
разиня. Мало того, что он ночью забрался в чужое купе, - вот и сейчас он не
мог вспомнить, куда засунул свои брюки. Но зато Гек умел петь песни.
Умывшись и поздоровавшись с мамой, он прижался лбом к холодному стеклу
и стал смотреть, что это за край, как здесь живут и что делают люди.
И пока Чук ходил от дверей к дверям и знакомился с пассажирами, которые
охотно дарили ему всякую ерунду - кто резиновую пробку, кто гвоздь, кто
кусок крученой бечевки, - Гек за это время увидел через окно немало.
Вот лесной домик. В огромных валенках, в одной рубашке и с кошкой в
руках выскочил на крыльцо мальчишка. Трах! - кошка кувырком полетела в
пушистый сугроб и, неловко карабкаясь, запрыгала по рыхлому снегу.
Интересно, за что это он ее бросил? Вероятно, что-нибудь со стола стянула.
Но уже нет ни домика, ни мальчишки, ни кошки - стоит в поле завод. Поле
белое, трубы красные. Дым черный, а свет желтый. Интересно, что на этом
заводе делают? Вот будка, и, укутанный в тулуп, стоит часовой. Часовой в
тулупе огромный, широкий, и винтовка его кажется тоненькой, как соломинка.
Однако попробуй-ка, сунься!
Потом пошел танцевать лес. Деревья, что были поближе, прыгали быстро, а
дальние двигались медленно, как будто их тихо кружила славная снежная река.
Гек окликнул Чука, который возвращался в купе с богатой добычей, и они
стали смотреть вместе.
Встречались на пути станции большие, светлые, на которых шипело и
пыхтело сразу штук по сто паровозов; встречались станции и совсем крохотные
- ну, право, не больше того продуктового ларька, что торговал разной мелочью
на углу возле их московского дома.
Проносились навстречу поезда, груженные рудой, углем и громадными,
толщиной в полвагона, бревнами.
Нагнали они эшелон с быками и коровами. Паровозишко у этого эшелона был
невзрачный, и гудок у него тонкий, писклявый, а тут как один бык рявкнул:
му-у!.. Даже машинист обернулся и, наверное, подумал, что это его большой
паровоз нагоняет.
А на одном разъезде бок о бок остановились они рядом с могучим железным
бронепоездом. Грозно торчали из башен укутанные брезентом орудия.
Красноармейцы весело топали, смеялись и, хлопая варежками, отогревали руки.
Но один человек в кожанке стоял возле бронепоезда молчалив и задумчив.
И Чук с Геком решили, что это, конечно, командир, который стоит и ожидает,
не придет ли приказ от Ворошилова открыть против врагов бой.
Да, немало всякого они за дорогу повидали. Жаль только, что на дворе
бушевали метели и окна вагона часто бывали наглухо залеплены снегом.
И вот наконец утром поезд подкатил к маленькой станции.
Только-только мать успела осадить Чука с Геком и принять от военного
вещи, как поезд умчался.
Чемоданы были свалены на снег. Деревянная платформа вскоре опустела, а
отец встречать так и не вышел.
Тогда мать на отца рассердилась и, оставив детей караулить вещи, пошла
к ямщикам узнавать, какие за ними отец прислал сани, потому что до того
места, где он жил, оставалось ехать еще километров сто тайгою.
Мать ходила очень долго, а тут еще неподалеку появился страшенный
козел. Сначала он глодал кору с замороженного бревна, но потом противно
мемекнул и что-то очень пристально стал на Чука с Геком поглядывать.
Тогда Чук и Гек поспешно укрылись за чемоданами, потому что кто его
знает, что в этих краях козлам надо.
Но вот вернулась мать. Она была совсем опечалена и объяснила, что,
вероятно, отец телеграмму о их выезде не получил и поэтому лошадей на
станцию он за ними не прислал.
Тогда они позвали ямщика. Ямщик длинным кнутом огрел козла по спине,
забрал вещи и понес их в буфет вокзала.
Буфет был маленький. За стойкой пыхтел толстый, ростом с Чука, самовар.
Он дрожал, гудел, и густой пар его, как облако, поднимался к бревенчатому
потолку, под которым чирикали залетевшие погреться воробьи.
Пока Чук с Геком пили чай, мать торговалась с ямщиком: сколько он
возьмет, чтобы довезти их в лес до места. Ямщик просил очень много - целых
сто рублей. Да и то сказать: дорога и на самом деле была не ближняя. Наконец
они договорились, и ямщик побежал домой за хлебом, за сеном и за теплыми
тулупами.
- Отец и не знает, что мы уже приехали, - сказала мать. - То-то он
удивится и обрадуется!
- Да, он обрадуется, - прихлебывая чай, важно подтвердил Чук. - И я
удивлюсь и обрадуюсь тоже.
- И я тоже, - согласился Гек. - Мы подъедем тихонько, и если папа
куда-нибудь вышел из дома, то мы чемоданы спрячем, а сами залезем под
кровать. Вот он приходит. Сел. Задумался. А мы молчим, молчим, да вдруг как
завоем!
- Я под кровать не полезу, - отказалась мать, - и выть не буду тоже.
Лезьте и войте сами... Зачем ты, Чук, сахар в карман прячешь? И так у тебя
карманы полны, как мусорный ящик.
- Я лошадей кормить буду, - спокойно объяснил Чук. - Забирай, Гек, и ты
кусок ватрушки. А то у тебя никогда ничего нет. Только и знаешь у меня
выпрашивать!
Вскоре пришел ямщик. Уложили в широкие сани багаж, взбили сено,
укутались одеялами, тулупами.
Прощайте, большие города, заводы, станции, деревни, поселки! Теперь
впереди только лес, горы и опять густой, темный лес.
...Почти до сумерек, охая, ахая и дивясь на дремучую тайгу, они
проехали незаметно. Но вот Чуку, которому из-за спины ямщика плохо была
видна дорога, стало скучно. Он попросил у матери пирожка или булки. Но ни
пирожка, ни булки мать ему, конечно, не дала. Тогда он насупился и от нечего
делать стал толкать Гека и отжимать его к краю.
Сначала Гек терпеливо отпихивался. Потом вспылил и плюнул на Чука. Чук
обозлился и кинулся в драку. Но так как руки их были стянуты тяжелыми
меховыми тулупами, то они ничего не могли поделать, кроме как стукать друг
друга укутанными в башлыки лбами.
Посмотрела на них мать и рассмеялась. А тут ямщик ударил кнутом по
коням - и рванули кони. Выскочили на дорогу и затанцевали два белых пушистых
зайца. Ямщик закричал:
- Эй, эй! Ого-гo!.. Берегись: задавим!
Весело умчались в лес озорные зайцы. Дул в лицо свежий ветер. И,
поневоле прижавшись друг к другу, Чук и Гек помчались в санях под гору
навстречу тайге и навстречу луне, которая медленно выползала из-за уже
недалеких Синих гор.
Но вот безо всякой команды кони стали возле маленькой, занесенной
снегом избушки.
- Здесь ночуем, - сказал ямщик, соскакивая в снег. - Это наша станция.
Избушка была маленькая, но крепкая. Людей в ней не было.
Быстро вскипятил ямщик чайник; принесли из саней сумку с продуктами.
Колбаса до того замерзла и затвердела, что ею можно было забивать
гвозди. Колбасу ошпарили кипятком, а куски хлеба положили на горячую плиту.
За печкой Чук нашел какую-то кривую пружину, и ямщик сказал ему, что
это пружина от капкана, которым ловят всякого зверя. Пружина была ржавая и
валялась без дела. Это Чук сообразил сразу.
Попили чаю, поели и легли спать. У стены стояла широкая деревянная
кровать. Вместо матраца на ней были навалены сухие листья.
Гек не любил спать ни у стены, ни посредине. Он любил спать с краю. И
хотя еще с раннего детства он слыхал песню "Баю-баюшки-баю, не ложися на
краю", Гек все равно всегда спал с краю.
Если же его клали в середку, то во сне он сбрасывал со всех одеяла,
отбивался локтями и толкал Чука в живот коленом.
Не раздеваясь и укрывшись тулупами, они улеглись: Чук у стенки, мать
посредине, а Гек с краю.
Ямщик потушил свечку и полез на печь. Разом все уснули. Но, конечно,
как и всегда, ночью Геку захотелось пить, и он проснулся.
В полудреме он надел валенки, добрался до стола, глотнул воды из
чайника и сел перед окном на табуретку.
Луна была за тучками и, сквозь маленькое окошко сугробы снега казались
черно-синими.
"Вот как далеко занесло нашего папу!" - удивился Гек. И он подумал,
что, наверное, дальше, чем это место, уже и не много осталось мест на свете.
Но вот Гек прислушался. За окном ему почудился стук. Это был даже не
стук, а скрип снега под чьими-то тяжелыми шагами. Так и есть! Вот во тьме
что-то тяжело вздохнуло, зашевелилось, заворочалось, и Гек понял, что это
мимо окна прошел медведь.
- Злобный медведь, что тебе надо? Мы так долго едем к папе, а ты хочешь
нас сожрать, чтобы мы его никогда не увидели?.. Нет, уходи прочь, пока люди
не убили тебя метким ружьем или острой саблей!
Так думал и бормотал Гек, а сам со страхом и любопытством крепче и
крепче прижимался лбом к обледенелому стеклу узкого окошка.
Но вот из-за быстрых туч стремительно выкатилась луна. Черно-синие
сугробы засверкали мягким матовым блеском, и Гек увидел, что медведь этот
вовсе не медведь, а просто это отвязавшаяся лошадь ходит вокруг саней и ест
сено.
Было досадно. Гек залез на кровать под тулуп, а так как только что он
думал о нехорошем, то и сон к нему пришел угрюмый.
Приснился Геку странный сон!
Как будто страшный Турворон
Плюет слюной, как кипятком,
Грозит железным кулаком.
Кругом пожар! В снегу следы!
Идут солдатские ряды.
И волокут из дальних мест
Кривой фашистский флаг и крест.
- Постойте! - закричал им Гек. - Вы не туда идете! Здесь нельзя!
Но никто не постоял, и его, Гека, не слушали.
В гневе тогда выхватил Гек жестяную сигнальную дуду, ту, что лежала у
Чука в картонке из-под ботинок, и загудел так громко, что быстро поднял
голову задумчивый командир железного бронепоезда, властно махнул рукой - и
разом ударили залпом его тяжелые и грозные орудия.
- Хорошо! - похвалил Гек. - Только стрельните еще, а то одного раза им,
наверное, мало...
Мать проснулась оттого, что оба ее дорогих сына с двух сторон
нестерпимо толкались и ворочались.
Она повернулась к Чуку и почувствовала, как в бок ей ткнуло что-то
твердое и острое. Она пошарила и достала из-под одеяла пружину от капкана,
которую запасливый Чук тайно притащил с собой в постель.
Мать швырнула пружину за кровать. При свете луны она заглянула в лицо
Геку и поняла, что ему снится тревожный сон.
Сон, конечно, не пружина, и его нельзя выкинуть. Но его можно потушить.
Мать повернула Гека со спины на бок и, покачивая, тихонько подула на его
теплый лоб.
Вскоре Гек засопел, улыбнулся, и это означало, что плохой сон погас.
Тогда мать встала и в чулках, без валенок, подошла к окошку.
Еще не светало, и небо было все в звездах. Иные звезды горели высоко, а
иные склонялись над черной тайгой совсем низко.
И - удивительное дело! - тут же и так же, как маленький Гек, она
подумала, что дальше, чем это место, куда занесло ее беспокойного мужа,
наверное, и не много осталось мест на свете.
Весь следующий день дорога шла лесом и горами. На подъемах ямщик
соскакивал с саней и шел по снегу рядом. Но зато на крутых спусках сани
мчались с такой быстротой, что Чуку с Геком казалось, будто бы они вместе с
лошадьми и санями проваливаются на землю прямо с неба.
Наконец под вечер, когда и люди и кони уже порядком устали, ямщик
сказал:
- Ну, вот и приехали! За этим мыском поворот. Тут, на поляне, и стоит
ихняя база... Эй, но-о!.. Наваливай!
Весело взвизгнув, Чук и Гек вскочили, но сани дернули, и они дружно
плюхнулись в сено.
Улыбающаяся мать скинула шерстяной платок и осталась только в пушистой
шапке.
Вот и поворот. Сани лихо развернулись и подкатили к трем домишкам,
которые торчали на небольшой, укрытой от ветров опушке.
Очень странно! Не лаяли собаки, не было видно людей. Не валил дым из
печных труб. Все дорожки были занесены глубоким снегом, а кругом стояла
тишина, как зимой на кладбище. И только белобокие сороки бестолково скакали
с дерева на дерево.
- Ты куда же нас привез? - в страхе спросила у ямщика мать. - Разве нам
сюда надо?
- Куда рядились, туда и привез, - ответил ямщик. - Вот эти дома
называются "Разведывательно-геологическая база номер три". Да вот и вывеска
на столбе... Читайте. Может быть, вам нужна база под названием номер четыре?
Так то километров двести совсем в иную сторону.
- Нет, нет! - взглянув на вывеску, ответила мать. - Нам нужна эта
самая. Но ты посмотри: двери на замках, крыльцо в снегу, а куда же девались
люди?
- Я не знаю, куда б им деваться, - удивился и сам ямщик. - На прошлой
неделе мы сюда продукт возили: муку, лук, картошку. Все люди тут были:
восемь человек, начальник девятый, со сторожем десять... Вот еще забота! Не
волки же их всех поели... Да вы постойте, я пойду посмотрю в сторожку.
И, сбросив тулуп, ямщик зашагал через сугробы к крайней избушке.
Вскоре он вернулся:
- Изба пуста, а печка теплая. Значит, здесь сторож, да, видать, ушел на
охоту. Ну, к ночи вернется и все вам расскажет.
- Да что он мне расскажет! - ахнула мать. - Я и сама вижу, что людей
здесь уже давно нету.
- Это я уж не знаю, что он расскажет, - ответил ямщик. - А что-нибудь
рассказать должен, на то он и сторож.
С трудом подъехали они к крыльцу сторожки, от которого к лесу вела
узенькая тропка.
Они вошли в сени и мимо лопат, метел, топоров, палок, мимо промерзлой
медвежьей шкуры, что висела на железном крюку, прошли в избушку. Вслед за
ними ямщик тащил вещи.
В избушке было тепло. Ямщик пошел задавать лошадям корм, а мать молча
раздевала перепуганных ребятишек.
- Ехали к отцу, ехали - вот тебе и приехали!
Мать села на лавку и задумалась. Что случилось, почему на базе пусто и
что теперь делать? Ехать назад? Но у нее денег оставалось только-только
заплатить ямщику за дорогу. Значит, надо было ожидать, когда вернется
сторож. Но ямщик через три часа уедет обратно, а вдруг сторож возьмет да не
скоро вернется? Тогда как? А ведь отсюда до ближайшей станции и телеграфа
почти сто километров!
Вошел ямщик. Оглядев избу, он потянул носом воздух, подошел к печке и
открыл заслонку.
- Сторож к ночи вернется, - успокоил он. - Вот в печи горшок со щами.
Кабы он ушел надолго, он бы щи на холод вынес... А то как хотите, -
предложил ямщик. - Раз уж такое дело, то я не чурбак. Я вас назад до станции
бесплатно доставлю.
- Нет, - отказалась мать. - На станции нам делать нечего.
Опять поставили чайник, подогрели колбасу, поели, попили, и, пока мать
разбирала вещи, Чук с Геком забрались на теплую печку. Здесь пахло
березовыми вениками, горячей овчиной и сосновыми щепками. А так как
расстроенная мать была молчалива, то Чук с Геком молчали тоже. Но долго
молчать не намолчишься, и поэтому, не найдя себе никакого дела, Чук и Гек
быстро и крепко уснули.
Они не слышали, как уехал ямщик и как мать, забравшись на печку,
улеглась с ними рядом. Они проснулись уже тогда, когда в избе было совсем
темно. Проснулись все разом, потому что на крыльце послышался топот, потом
что-то в сенях загрохотало - должно быть, упала лопата. Распахнулась дверь,
и с фонарем в руках в избу вошел сторож, а с ним большая лохматая собака. Он
скинул с плеча ружье, бросил на лавку убитого зайца и, поднимая фонарь к
печке, спросил:
- Это что же за гости сюда приехали?
- Я жена начальника геологической партии Серегина, - сказала мать,
соскакивая с печки, - а это его дети. Если нужно, то вот документы.
- Вон они, документы: сидят на печке, - буркнул сторож и посветил
фонарем на встревоженные лица Чука и Гека. - Как есть в отца - копия! Особо
вот этот толстый. - И он ткнул на Чука пальцем.
Чук и Гек обиделись: Чук - потому, что его назвали толстым, а Гек -
потому, что он всегда считал себя похожим на отца больше, чем Чук.
- Вы зачем, скажите, приехали? - глянув на мать, спросил сторож. - Вам
же приезжать было не велено.
- Как не велено? Кем это приезжать не велено?
- А так и не велено. Я сам на станцию возил от Серегина телеграмму, а в
телеграмме ясно написано: "Задержись выезжать на две недели. Наша партия
срочно выходит в тайгу". Раз Серегин пишет "задержись" - значит, и надо было
держаться, а вы самовольничаете.
- Какую телеграмму? - переспросила мать. - Мы никакой телеграммы не
получали. - И, как бы ища поддержки, она растерянно глянула на Чука и Гека.
Но под ее взглядом Чук и Гек, испуганно тараща друг на друга глаза,
поспешно попятились глубже на печку.
- Дети, - подозрительно глянув на сыновей, спросила мать, - вы без меня
никакой телеграммы не получали?
На печке захрустели сухие щепки, веники, но ответа на вопрос не
последовало.
- Отвечайте, мучители! - сказала тогда мать. - Вы, наверное, без меня
получили телеграмму и мне ее не отдали?
Прошло еще несколько секунд, потом с печки раздался ровный и дружный
рев. Чук затянул басовито и однотонно, а Гек выводил потоньше и с
переливами.
- Вот где моя погибель! - воскликнула мать. - Вот кто, конечно, сведет
меня в могилу! Да перестаньте вы гудеть и расскажите толком, как было дело.
Однако, услыхав, что мать собирается идти в могилу, Чук с Геком взвыли
еще громче, и прошло немало времени, пока, перебивая и бесстыдно сваливая
вину друг на друга, они затянули свой печальный рассказ.
Ну что с таким народом будешь делать? Поколотить их палкой? Посадить в
тюрьму? Заковать в кандалы и отправить на каторгу? Нет, ничего этого мать не
сделала. Она вздохнула, приказала сыновьям слезть с печки, вытереть носы и
умыться, а сама стала спрашивать сторожа, как же ей теперь быть и что
делать.
Сторож сказал, что разведывательная партия по срочному приказу ушла к
ущелью Алкараш и вернется никак не раньше чем дней через десять.
- Но как же мы эти десять дней жить будем? - спросила мать. - Ведь у
нас с собой нет никакого запаса.
- А так вот и живите, - ответил сторож. - Хлеба я вам дам, вон подарю
зайца - обдерете и сварите. А я завтра на двое суток в тайгу уйду, мне
капканы проверять надо.
- Нехорошо, - сказала мать. - Как же мы останемся одни? Мы тут ничего
не знаем. А здесь лес, звери...
- Я второе ружье оставлю, - сказал сторож. - Дрова под навесом, вода в
роднике за пригорком. Вон крупа в мешке, соль в банке. А мне - я вам прямо
скажу - нянчиться с вами тоже некогда...
- Эдакий злой дядька! - прошептал Гек. - Давай, Чук, мы с тобой ему
что-нибудь скажем.
- Вот еще! - отказался Чук. - Он тогда возьмет и вовсе нас из дому
выгонит. Ты погоди, приедет папа, мы ему все и расскажем.
- Что ж папа! Папа еще долго...
Гек подошел к матери, сел к ней на колени и, сдвинув брови, строго
посмотрел в лицо грубому сторожу.
Сторож снял меховой кожух и подвинулся к столу, к свету. И только тут
Гек разглядел, что от плеча к спине кожуха вырван огромный, почти до пояса,
меховой клок.
- Достань из печки щи, - сказал матери сторож. - Вон на полке ложки,
миски, садитесь и ешьте. А я шубу чинить буду.
- Ты хозяин, - сказала мать. - Ты достань, ты и угощай. А полушубок
дай: я лучше твоего заплатаю.
Сторож поднял на нее глаза и встретил суровый взгляд Гека.
- Эге! Да вы, я вижу, упрямые, - пробурчал он, протянул матери
полушубок и полез за посудой на полку.
- Это где так разорвалось? - спросил Чук, указывая на дыру кожуха.
- С медведем не поладили. Вот он меня и царапнул, - нехотя ответил
сторож и бухнул на стол тяжелый горшок со щами.
- Слышишь, Гек? - сказал Чук, когда сторож вышел в сени. - Он подрался
с медведем и, наверное, от этого сегодня такой сердитый.
Гек слышал все сам. Но он не любил, чтобы кто-либо обижал его мать,
хотя бы это и был человек, который мог поссориться и подраться с самим
медведем.
Утром, еще на заре, сторож захватил с собой мешок, ружье, собаку, стал
на лыжи и ушел в лес. Теперь хозяйничать надо было самим. Втроем ходили они
за водой. За пригорком из отвесной скалы среди снега бил ключ. От воды, как
из чайника, шел густой пар, но когда Чук подставил под струю палец, то
оказалось, что вода холодней самого мороза.
Потом они таскали дрова. Русскую печь мать топить не умела, и поэтому
дрова долго не разгорались. Но зато когда разгорелись, то пламя запылало так
жарко, что толстый лед на окне у противоположной стенки быстро растаял. И
теперь через стекло видна была и вся опушка с деревьями, по которым скакали
сороки, и скалистые вершины Синих гор.
Кур мать потрошить умела, но обдирать зайца ей еще не приходилось, и
она с ним провозилась столько, что за это время можно было ободрать и
разделать быка или корову.
Геку это обдирание ничуть не понравилось, но Чук помогал охотно, и за
это ему достался зайчиный хвост, такой легкий и пушистый, что если его
бросать с печки, то он падал на пол плавно, как парашют.
После обеда они все втроем вышли гулять.
Чук уговаривал мать, чтобы она взяла с собой ружье или хотя бы ружейные
патроны. Но мать ружья не взяла.
Наоборот, она нарочно повесила ружье на высокий крюк, потом встала на
табуретку, засунула патроны на верхнюю полку и предупредила Чука, что если
он попробует стянуть хоть один патрон с полки, то на хорошую жизнь пусть
больше и не надеется.
Чук покраснел и поспешно удалился, потому что один патрон уже лежал у
него в кармане.
Удивительная это была прогулка! Они шли гуськом к роднику по узенькой
тропке. Над ними сияло холодное голубое небо; как сказочные замки и башни,
поднимались к небу остроконечные утесы Синих гор. В морозной тишине резко
стрекотали любопытные сороки. Меж густых кедровых ветвей бойко прыгали серые
юркие белки. Под деревьями, на мягком белом снегу отпечатались причудливые
следы незнакомых зверей и птиц.
Вот в тайге что-то застонало, загудело, треснуло. Должно быть, ломая
сучья, обвалилась с вершины дерева гора обледенелого снега.
Раньше, когда Гек жил в Москве, ему представлялось, что вся земля
состоит из Москвы, то есть из улиц, домов, трамваев и автобусов.
Теперь же ему казалось, что вся земля состоит из высокого дремучего
леса.
Да и вообще, если над Геком светило солнце, то он был уверен, что и над
всей землей ни дождя, ни туч нету.
И если ему было весело, то он думал, что и всем на свете людям хорошо и
весело тоже.
Прошло два дня, наступил третий, а сторож из леса не возвращался, и
тревога нависла над маленьким, занесенным снегом домиком.
Особенно страшно было по вечерам и ночами. Они крепко запирали сени,
двери и, чтобы не привлечь зверей светом, наглухо занавешивали половиком
окна, хотя надо было делать совсем наоборот, потому что зверь - не человек и
он огня боится. Над печной трубой, как и полагается, гудел ветер, а когда
вьюга хлестала острыми снежными льдинками по стене и окнам, то всем
казалось, что снаружи кто-то толкается и царапается.
Они забрались спать на печку, и там мать долго рассказывала им разные
истории и сказки. Наконец она задремала.
- Чук, - спросил Гек, - почему волшебники бывают в разных историях и
сказках? А что, если бы они были и на самом деле?
- И ведьмы и черти чтобы были тоже? - спросил Чук.
- Да нет! - с досадой отмахнулся Гек. - Чертей не надо. Что с них
толку? А мы бы попросили волшебника, он слетал бы к папе и сказал бы ему,
что мы уже давно приехали.
- А на чем бы он полетел, Гек?
- Ну, на чем... Замахал бы руками или там еще как. Он уж сам знает.
- Сейчас руками махать холодно, - сказал Чук. - У меня вон какие
перчатки да варежки, да и то, когда я тащил полено, у меня пальцы совсем
замерзли.
- Нет, ты скажи, Чук, а все-таки хорошо бы?
- Я не знаю, - заколебался Чук. - Помнишь, во дворе, в подвале, где
живет Мишка Крюков, жил какой-то хромой. То он торговал баранками, то к нему
приходили всякие бабы, старухи, и он им гадал, кому будет жизнь счастливая и
кому несчастная.
- И хорошо он нагадывал?
- Я не знаю. Я знаю только, что потом пришла милиция, его забрали, а из
его квартиры много чужого добра вытащили.
- Так он, наверное, был не волшебник, а жулик. Ты как думаешь?
- Конечно, жулик, - согласился Чук. - Да, я так думаю, и все волшебники
должны быть жуликами. Ну, скажи, зачем ему работать, раз он и так во всякую
дыру пролезть может? Знай только хватай, что надо... Ты бы лучше спал, Гек,
все равно я с тобой больше разговаривать не буду.
- Почему?
- Потому что ты городишь всякую ерунду, а ночью она тебе приснится, ты
и начнешь локтями да коленями дрыгать. Думаешь, хорошо, как ты мне вчера
кулаком в живот бухнул? Дай-ка я тебе бухну тоже...
На утро четвертого дня матери самой пришлось колоть дрова. Заяц был
давно съеден, и кости его расхватаны сороками. На обед они варили только
кашу с постным маслом и луком. Хлеб был на исходе, но мать нашла муку и
испекла лепешек.
После такого обеда Гек был грустен, и матери показалось, что у него
повышена температура.
Она приказала ему сидеть дома, одела Чука, взяла ведра, салазки, и они
вышли, чтобы привезти воды и заодно набрать на опушке сучьев и веток, -
тогда утром легче будет растапливать печку.
Гек остался один. Он ждал долго. Ему стало скучно, и он начал что-то
придумывать.
...А мать и Чук задержались. На обратном пути к дому санки
перевернулись, ведра опрокинулись, и пришлось ехать к роднику снова. Потом
выяснилось, что Чук на опушке позабыл теплую варежку, и с полпути пришлось
возвращаться. Пока искали, пока то да се, наступили сумерки.
Когда они вернулись домой, Гека в избе не было. Сначала они подумали,
что Гек спрятался на печке за овчинами. Нет, там его не было.
Тогда Чук хитро улыбнулся и шепнул матери, что Гек, конечно, залез под
печку.
Мать рассердилась и приказала Геку вылезать. Гек не откликался.
Тогда Чук взял длинный ухват и стал им под печкой ворочать. Но и под
печкой Гека не было.
Мать встревожилась, взглянула на гвоздь у двери. Ни полушубок Гека, ни
шапка на гвозде не висели.
Мать вышла во двор, обошла кругом избушку. Зашла в сени, зажгла фонарь.
Заглянула в темный чулан, под навес с дровами...
Она звала Гека, ругала, упрашивала, но никто не отзывался. А темнота
быстро ложилась на сугробы.
Тогда мать заскочила в избу, сдернула со стены ружье, достала патроны,
схватила фонарь и, крикнув Чуку, чтобы он не смел двигаться с места,
выбежала во двор.
Следов за четыре дня было натоптано немало.
Где искать Гека, мать не знала, но она побежала к дороге, так как не
верила, чтобы Гек один мог осмелиться зайти в лес.
На дороге было пусто.
Она зарядила ружье и выстрелила. Прислушалась, выстрелила еще и еще
раз.
Вдруг совсем неподалеку ударил ответный выстрел. Кто-то спешил к ней на
помощь.
Она хотела бежать навстречу, но ее валенки увязли в сугробе. Фонарь
попал в снег, стекло лопнуло, и свет погас.
С крыльца сторожки раздался пронзительный крик Чука.
Это, услыхав выстрелы, Чук решил, что волки, которые сожрали Гека,
напали на его мать.
Мать отбросила фонарь и, задыхаясь, побежала к дому. Она втолкнула
раздетого Чука в избу, швырнула ружье в угол и, зачерпнув ковшом, глотнула
ледяной воды.
У крыльца раздался гром и стук. Распахнулась дверь. В избу влетела
собака, а за нею вошел окутанный паром сторож.
- Что за беда? Что за стрельба? - спросил он, не здороваясь и не
раздеваясь.
- Пропал мальчик, - сказала мать. Слезы ливнем хлынули из ее глаз, и
она больше не могла сказать ни слова.
- Стой, не плачь! - гаркнул сторож. - Когда пропал? Давно? Недавно?..
Назад, Смелый! - крикнул он собаке. - Да говорите же, или я уйду обратно!
- Час тому назад, - ответила мать. - Мы ходили за водой. Мы пришли, а
его нет. Он оделся и куда-то
- Ну, за час он далеко не уйдет, а в одеже и в валенках сразу не
замерзнет... Ко мне, Смелый! На, нюхай!
Сторож сдернул с гвоздя башлык и подвинул под нос собаки калоши Гека.
Собака внимательно обнюхала вещи и умными глазами посмотрела на
хозяина.
- За мной! - распахивая дверь, сказал сторож. - Иди ищи, Смелый!
Собака вильнула хвостом и осталась стоять на месте.
- Вперед! - строго повторил сторож. - Ищи, Смелый, ищи!
Собака беспокойно крутила носом, переступала с ноги на ногу и не
двигалась.
- Это еще что за танцы? - рассердился сторож. И, опять сунув собаке под
нос башлык и калоши Гека, он дернул ее за ошейник.
Однако Смелый за сторожем не пошел; он покрутился, повернулся и пошел в
противоположный от двери угол избы.
Здесь он остановился около большого деревянного сундука, царапнул по
крышке мохнатой лапой и, обернувшись к хозяину, три раза громко и лениво
гавкнул.
Тогда сторож сунул ружье в руки оторопелой матери, подошел и открыл
крышку сундука.
В сундуке, на куче всякого тряпья, овчин, мешков, укрывшись своей
шубенкой и подложив под голову шапку, крепко и спокойно спал Гек.
Когда его вытащили и разбудили, то, хлопая сонными глазами, он никак не
мог понять, отчего это вокруг него такой шум и такое буйное веселье. Мать
целовала его и плакала. Чук дергал его за руки, за ноги, подпрыгивал и
кричал:
- Эй-ля! Эй-ли-ля!..
Лохматый пес Смелый, которого Чук поцеловал в морду, сконфуженно
обернулся и, тоже ничего не понимая, тихонько вилял серым хвостом, умильно
поглядывая на лежавшую на столе краюху хлеба.
Оказывается, когда мать и Чук ходили за водой, то соскучившийся Гек
решил пошутить. Он забрал полушубок, шапку и залез в сундук. Он решил, что
когда они вернутся и станут его искать, то он из сундука страшно завоет.
Но так как мать и Чук ходили очень долго, то он лежал, лежал и
незаметно заснул.
Вдруг сторож встал, подошел и брякнул на стол тяжелый ключ и измятый
голубой конверт.
- Вот, - сказал он, - получайте. Это вам ключ от комнаты и от кладовой
и письмо от начальника Серегина. Он с людьми здесь будет через четверо
суток, как раз к Новому году.
Так вот он где пропадал, этот неприветливый, хмурый старик! Сказал, что
идет на охоту, а сам бегал на лыжах к далекому ущелью Алкараш.
Не распечатывая письма, мать встала и с благодарностью положила старику
на плечо руку.
Он ничего не ответил и стал ворчать на Гека за то, что тот рассыпал в
сундуке коробку с пыжами, а заодно и на мать - за то, что она разбила стекло
у фонаря. Он ворчал долго и упорно, но никто теперь этого доброго чудака не
боялся. Весь этот вечер мать не отходила от Гека и, чуть что, хватала его за
руку, как будто боялась, что вот-вот он опять куда-нибудь исчезнет. И так
много она о нем заботилась, что наконец Чук обиделся и про себя уже
несколько раз пожалел, что и он не полез в сундук тоже.
Теперь стало весело. На следующее утро сторож открыл комнату, где жил
их отец. Он жарко натопил печь и перенес сюда все их вещи. Комната была
большая, светлая, но все в ней было расставлено и навалено без толку.
Мать сразу же взялась за уборку. Целый день она все переставляла,
скоблила, мыла, чистила.
И когда к вечеру сторож принес вязанку дров, то, удивленный переменой и
невиданной чистотой, он остановился и не пошел дальше порога.
А собака Смелый пошла.
Она пошла прямо по свежевымытому полу, подошла к Геку и ткнула его
холодным носом. Вот, мол, дурак, это я тебя нашла, и за это ты должен дать
мне что-нибудь покушать.
Мать раздобрилась и кинула Смелому кусок колбасы. Тогда сторож заворчал
и сказал, что если в тайге собак кормить колбасой, так это сорокам на смех.
Мать отрезала и ему полкруга. Он сказал "спасибо" и ушел, все чему-то
удивляясь и покачивая головой.
На следующий день было решено готовить к Новому году елку.
Из чего-чего только не выдумывали они мастерить игрушки!
Они ободрали все цветные картинки из старых журналов. Из лоскутьев и
ваты понашили зверьков, кукол. Вытянули у отца из ящика всю папиросную
бумагу и навертели пышных цветов.
Уж на что хмур и нелюдим был сторож, а и тот, когда приносил дрова,
подолгу останавливался у двери и дивился на их все новые и новые затеи.
Наконец он не вытерпел. Он принес им серебряную бумагу от завертки чая и
большой кусок воска, который у него остался от сапожного дела.
Это было замечательно! И игрушечная фабрика сразу превратилась в
свечной завод. Свечи были неуклюжие, неровные. Но горели они так же ярко,
как и самые нарядные покупные.
Теперь дело было за елкой. Мать попросила у сторожа топор, но он ничего
на это ей даже не ответил, а стал на лыжи и ушел в лес.
Через полчаса он вернулся.
Ладно. Пусть игрушки были и не ахти какие нарядные, пусть зайцы, сшитые
из тряпок, были похожи на кошек, пусть все куклы были на одно лицо -
прямоносые и лупоглазые, и пусть, наконец, еловые шишки, обернутые
серебряной бумагой, не так сверкали, как хрупкие и тонкие стеклянные
игрушки, но зато такой елки в Москве, конечно, ни у кого не было. Это была
настоящая таежная красавица - высокая, густая, прямая и с ветвями, которые
расходились на концах, как звездочки.
Четыре дня ал делом пролетели незаметно. И вот наступил канун Нового
года. Уже с утра Чука и Гека нельзя было загнать домой. С посинелыми носами
они торчали на морозе, ожидая, что вот-вот из леса выйдет отец и все его
люди.
Но сторож, который топил баню, сказал им, чтобы они не мерзли
понапрасну, потому что вся партия вернется только к обеду.
И в самом деле. Только что они сели за стол, как сторож постучал в
окошко. Кое-как одевшись, все втроем они вышли на крыльцо.
- Теперь смотрите, - сказал им сторож. - Вот они сейчас покажутся на
скате той горы, что правей большой вершины, потом опять пропадут в тайге, и
тогда через полчаса все будут дома.
Так оно и вышло. Сначала из-за перевала вылетела собачья упряжка с
гружеными санями, а за нею следом пронеслись быстроходные лыжники. По
сравнению с громадой гор они казались до смешного маленькими, хотя отсюда
были отчетливо видны их руки, ноги и головы.
Они промелькнули по голому скату и исчезли в лесу.
Ровно через полчаса послышался лай собак, шум, скрип, крики.
Почуявшие дом голодные собаки лихо вынеслись из леса. А за ними, не
отставая, выкатили на опушку девять лыжников. И, увидав на крыльце мать,
Чука и Гека, они на бегу подняли лыжные палки и громко закричали: "Ура!"
Тогда Гек не вытерпел, спрыгнул в крыльца и, зачерпывая снег валенками,
помчался навстречу высокому, заросшему бородой человеку, который бежал
впереди и кричал "ура" громче всех.
Днем чистились, брились и мылись.
А вечером была для всех елка, и все дружно встречали Новый год.
Когда был накрыт стол, потушили лампу и зажгли свечи. Но так как, кроме
Чука с Геком, остальные все были взрослые, то они, конечно, не знали, что
теперь нужно делать.
Хорошо, что у одного человека был баян и он заиграл веселый танец.
Тогда все повскакали, и всем захотелось танцевать. И все танцевали очень
прекрасно, особенно когда приглашали на танец маму.
А отец танцевать не умел. Он был очень сильный, добродушный, и когда он
без всяких танцев просто шагал по полу, то и то в шкафу звенела вся посуда.
Он посадил себе Чука с Геком на колени, и они громко хлопали всем в
ладоши.
Потом танец окончился, и люди попросили, чтобы Гек спел песню. Гек не
стал ломаться. Он и сам знал, что умеет петь песни, и гордился этим.
Баянист подыгрывал, а он им спел песню. Какую - я уже сейчас не помню.
Помню, что это была очень хорошая песня, потому что все люди, слушая ее,
замолкли и притихли. И когда Гек останавливался, чтобы перевести дух, то
было слышно, как потрескивали свечи и гудел за окном ветер.
А когда Гек окончил петь, то все зашумели, закричали, подхватили Гека
на руки и стали его подкидывать. Но мать тотчас же отняла у них Гека, потому
что она испугалась, как бы сгоряча его не стукнули о деревянный потолок.
- Теперь садитесь, - взглянув на часы, сказал отец. - Сейчас начнется
самое главное.
Он пошел и включил радиоприемник. Все сели и замолчали. Сначала было
тихо. Но вот раздался шум, гул, гудки. Потом что-то стукнуло, зашипело, и
откуда-то издалека донесся мелодичный звон.
Большие и маленькие колокола звонили так:
Тир-лиль-лили-дон!
Тир-лиль-лили-дон!
Чук с Геком переглянулись. Они гадали, что это. Это в далекой-далекой
Москве, под красной звездой, на Спасской башне звонили золотые кремлевские
часы.
И этот звон - перед Новым годом - сейчас слушали люди и в городах, и в
горах, в степях, в тайге, на синем море.
И, конечно, задумчивый командир бронепоезда, тот, что неутомимо ждал
приказа от Ворошилова, чтобы открыть против врагов бой, слышал этот звон
тоже.
И тогда все люди встали, поздравили друг друга с Новым годом и пожелали
всем счастья.
Что такое счастье - это каждый понимал по-своему. Но все вместе люди
знали и понимали, что надо честно жить, много трудиться и крепко любить и
беречь эту огромную счастливую землю, которая зовется Советской страной.
ПРИМЕЧАНИЯ
Рассказ появился в первых январских номерах газеты "Пионерская правда"
за 1939 год. В следующем месяце под названием "Телеграмма" опубликован в
журнале "Красная новь". В том же году Детиздат выпустил рассказ "Чук и Гек"
отдельной книжкой.
В статье "Новый рассказ А. Гайдара" В. Б. Шкловский писал: "Мы знаем
Гайдара давно, и почти всегда видим его с удачей. "с полем", как говорят
охотники. С удачей можно поздравить его и по поводу "Чука и Гека"...
Начиная с "Голубой чашки", у Гайдара появился новый голос и новое
литературное умение. Он как-то более лирически понял жизнь.
Писатель вырос и не перестал от этого быть понятным и любимым детьми. А
критика все встречается с Гайдаром, как малознакомый дядя с чужим мальчиком.
- Это чей мальчик? Вы, мальчик, опять выросли. Вас узнать нельзя,
мальчик.
Это потому, что дядя сам не растет и не расширяет своего опыта так, как
растет Гайдар.
У хорошего писателя юность и рост долгие".
Дневник Аркадия Гайдара за 1940 год содержит запись: "Позапрошлый (год.
- Т.Г.) в декабре, кажется, писал "Чук и Гек". Время для меня было крутое".
Конец 1938 года был для Аркадия Гайдара действительно "крутым". В
ноябре неожиданно была приостановлена публикация его новой повести "Судьба
барабанщика". Сложным было время и для страны.
В "Чуке и Геке" нет отзвука тех событий. И все же рассказ "Чук и Гек"
несет на себе их своеобразный отсвет.
В этом рассказе, в разговорах его взрослых и маленьких героев, в
раскрывающейся перед читателями панораме нашей огромной страны, Аркадий
Гайдар отстаивает свой оптимизм, свою непреклонную веру в правоту ленинского
дела, которое все равно одолеет любые беды и трудности.
Как жизненное кредо писателя звучат заключительные строки "Чука и
Гека"!
"Что такое счастье - это каждый понимал по-своему. Но все вместе люди
знали и понимали, что надо честно жить, много трудиться и крепко любить и
беречь эту огромную счастливую землю, которая зовется Советской страной".
Именно эти слова были вырезаны на мраморной плите на могиле писателя в
городе Каневе, когда его прах в 1947 году перенесли туда с лесной опушки у
села Леплява, где фашистская пуля оборвала жизнь Аркадия Гайдара.
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар.
Судьба барабанщика
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 2
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Когда-то мой отец воевал с белыми, был ранен, бежал из плена, потом по
должности командира саперной роты ушел в запас. Мать моя утонула, купаясь на
реке Волге, когда мне было восемь лет. От большого горя мы переехали в
Москву. И здесь через два года отец женился на красивой девушке Валентине
Долгунцовой. Люди говорят, что сначала жили мы скромно и тихо. Небогатую
квартиру нашу держала Валентина в чистоте. Одевалась просто. Об отце
заботилась и меня не обижала.
Но тут окончились распределители, разные талоны, хлебные карточки. Стал
народ жить получше, побогаче. Стала чаще и чаще ходить Валентина в кино, то
одна, то с провожатыми. Домой возвращалась тогда рассеянная, задумчивая и,
что там в кино видела, никогда ни отцу, ни мне не рассказывала.
И как-то вскоре - совсем для нас неожиданно - отца моего назначили
директором большого текстильного магазина.
Был на радостях пир. Пришли гости. Пришел старый отцовский товарищ
Платон Половцев, а с ним и его дочка Нина, с которой, как только увиделись
мы, - рассмеялись, обнялись, и больше нам за весь вечер ни до кого не было
дела.
Стали теперь кое-когда присылать за отцом машину. Чаще и чаще стал он
ходить на разные заседания и совещания. Брал с собой раза два он и Валентину
на какие-то банкеты. И стала вдруг Валентина злой, раздражительной.
Начальников отцовских хвалила, жен их ругала, а крепкого и высокого отца
моего называла рохлей и тряпкой.
Много у отца в магазине было сукна, полотна, шелку и разных цветных
материй.
Долго в предчувствии грозной беды отец ходил осунувшийся, побледневший.
И даже, как узнал я потом, подавал тайком заявление, чтобы его перевели
заведовать жестяно-скобяной лавкой.
Как оно там случилось, не знаю, но только вскоре зажили мы хорошо и
весело.
Пришли к нам плотники, маляры; сняли со стены порыжелый отцовский
портрет с кривыми трещинами поперек плеча и шашки, ободрали старые
васильковые обои и все перестроили, перекрасили по-новому.
Рухлядь мы распродали старьевщикам или отдали дворнику, и стало у нас
светло, просторно и даже как-то по-необычному пусто.
Но тревога - неясная, непонятная - прочно поселилась с той поры в нашей
квартире. То она возникала вместе с неожиданным телефонным звонком, то
стучалась в дверь по ночам под видом почтальона или случайно запоздавшего
гостя, то пряталась в уголках глаз вернувшегося с работы отца.
И я эту тревогу видел и чувствовал, но мне говорили, что ничего нет,
что просто отец устал. А вот придет весна, и мы все втроем поедем на Кавказ
- на курорт.
Пришла наконец весна, и отца моего отдали под суд.
Это случилось как раз в тот день, когда возвращался я из школы очень
веселый, потому что наконец-то поставили меня старшим барабанщиком нашего
четвертого отряда.
И, вбегая к себе во двор, где шумели под теплым солнцем соседские
ребятишки, громко отбивал я линейкой по ранцу торжественный марш-поход,
когда всей оравой кинулись они мне навстречу, наперебой выкрикивая, что у
нас дома был обыск и отца моего забрала милиция и увезла в тюрьму.
Не скрою, что я долго плакал. Валентина ласково утешала меня и
терпеливо учила, что я должен буду отвечать, если меня спросит судья или
следователь.
Однако никто и ни о чем меня не спрашивал. Все там быстро разобрали
сами и отца приговорили к пяти годам, за растрату.
Я узнал об этом уже перед сном, лежа в постели. Я забрался с головой
под одеяло. Через потертую ткань слабо, как звездочки, мерцали желтые искры
света.
За дверью ванной плескалась вода. Набухшие от слез глаза смыкались, и
мне казалось, что я уплываю куда-то очень далеко.
"Прощай! - думал я об отце. - Сейчас мне двенадцать, через пять - будет
семнадцать, детство пройдет, и в мальчишеские годы мы с тобой больше не
встретимся.
Помнишь, как в глухом лесу звонко и печально куковала кукушка и ты
научил меня находить в небе голубую Полярную звезду? А потом мы шагали на
огонек в поле и дружно распевали твои простые солдатские песни.
Помнишь, как из окна вагона ты показал мне однажды пустую поляну в
желтых одуванчиках, стог сена, шалаш, бугор, березу? А на этой березе, -
сказал ты, - сидела тогда птица ворон и каркала отрывисто: карр... карр! И
вашего народу много полегло на той поляне. И ты лежал вон там, чуть правей
бугра, - серой полыни, где бродит сейчас пятнистый бычок-теленок и мычит:
муу-муу! Должно быть, заблудился, толстый дурак, и теперь боится, что выйдут
из лесу и сожрут его волки.
Прощай! - засыпал я. - Бьют барабаны марш-поход. Каждому отряду своя
дорога, свой позор и своя слава. Вот мы и разошлись. Топот смолк, и в поле
пусто".
Так в полудреме прощался я с отцом горько и крепко, потому что все же я
его очень любил, потому что - зачем врать? - был он мне старшим другом,
частенько выручал из беды и пел хорошие песни, от которых земля казалась до
грусти широкой, а на этой земле мы были людьми самыми дружными и
счастливыми.
Утром я проснулся и пошел в школу. И, когда теперь меня спрашивали, что
с отцом, я отвечал, что сидит за обман и за воровство. Отвечал сухо, прямо,
без слез Потому что два раза подряд искренне с человеком прощаться нельзя.
Отец работал сначала где-то в лагере под Вологдой, на лесозаготовках.
Писал часто Валентине письма и, видать, по ней крепко скучал. Потом вдруг он
надолго замолк. И только чуть ли не через три месяца прислал - но не ей уже,
а мне - открытку; откуда-то с дальнего Севера, из города Сороки. В ней он
писал, что его как сапера перевели на канал. И там их бригада взрывает
землю, камни и скалы.
Два года пронеслись быстро и бестолково.
Весной, на третий год, Валентина вышла замуж за инструктора
Осоавиахима, кажется, по фамилии Лобачов. А так как квартиры у него не было,
то вместе со своей полевой сумкой и небольшим чемоданом он переехал к нам.
В июне Валентина оставила мне на месяц сто пятьдесят рублей и укатила с
мужем на Кавказ.
Вернувшись с вокзала, я долго слонялся из угла в угол. И когда от ветра
хлопнула оконная форточка и я услышал, как на кухне котенок наш осторожно
лакает оставленное среди неприбранной посуды молоко, то понял, что теперь в
квартире я остался совсем один.
Я стоял задумавшись, когда через окно меня окликнул наш дворник, дядя
Николай. Он сказал, что всего час тому назад заходил вожатый нашего отряда
Павел Барышев. Он очень досадовал, что Валентина так поспешно уехала, и
сказал, что завтра зайдет снова.
Ночь я спал плохо. Снились мне телеграфные столбы, галки, вороны. Все
это шумело, галдело, кричало. Наконец ударил барабан, и вся эта прорва с
воем и свистом взметнулась к небу и улетела. Стало тихо. Я проснулся.
Наступило солнечное утро. То самое, с которого жизнь моя круто
повернула в сторону. И увела бы, вероятно, кто знает куда, если бы... если
бы отец не показывал мне желтые поляны в одуванчиках да если бы не пел мне
хорошие солдатские песни, те, что и до сих пор жгут мне сердце. И весело мне
от них и хорошо. А иной раз и рад бы немножко заплакать, да как-то стыдно,
если не с чего.
Первым делом я поставил на примус чайник, потом позвонил в соседний
корпус к Юрке Ковякину, которому целый месяц я был должен рубль двадцать
копеек. И мне передавали мальчишки, что он уже собирается бить меня смертным
боем.
Юрка был на два года старше меня, он носил значок ворошиловского
стрелка, но был прохвост и выжига. Он бросил школу, а всем врал, что заочно
готовится на курсы летчиков.
Он вошел вразвалочку, быстро оглядывая стены. Просунув голову на кухню,
чего-то понюхал, подошел к столу, сбросил со стула котенка и сел.
- Уехала Валентина? - спросил Юрка. - Та-ак! Значит, ясно: оставила она
тебе денег, и ты хочешь со мной расплатиться. Честность люблю. За тобой
рубль двадцать - брал на кино - и семь гривен за эскимо - мороженое; итого
рубль девяносто, для ровного счета два.
- Юрка, - возразил я, - никакого эскимо я не ел. Это вы ели, а я прямо
пошел в темноте и сел на место.
- Ну вот! - поморщился Юрка. - Я купил на всех шесть штук. Я сидел с
краю. Одно взял себе, остальные пять вам передал. Очень хорошо помню: как
раз Чарли Чаплин летит в воду, все орут, гогочут, а я сую вам мороженое. Да
ты, поди, может, увлекся - не заметил, как и проскочило?
- Нет, Юрка, я не увлекся, и ничего никуда не проскакивало. Я тебе семь
гривен отдам. Но, наверное, или ты врешь, или его в темноте кто-нибудь от
меня зажулил!
- Конечно, отдай! - похвалил Юрка. - Вы ели, а я за вас страдать
должен?! Да ты помнишь, как Чарли Чаплин летит в воду?
- Помню.
- А помнишь, как только он вылез, веревка дернула - и он опять в воду?
- И это помню.
- Ну, вот видишь! Сам все помнишь, а говоришь: не ел. Нехорошо, брат!
Денег тебе Валентина много ли оставила? Небось, пожадничала?
- Зачем "пожадничала"! Полтораста рублей оставила, - ответил я и,
тотчас же спохватившись, объяснил: - Это на целый месяц оставила. Ты думал -
на неделю? А тут еще на керосин, за белье прачке.
- Ну и дурак! - добродушно сказал Юрка. - Этакие деньги да чтобы
проесть начисто!
Он удивленно посмотрел на меня и рассмеялся.
- А сколько же надо? - недоверчиво, но с любопытством спросил я, потому
что меня и самого уже занимала мысль: "Нельзя ли из оставленных денег
сколько-нибудь выгадать?"
- А сколько?.. Подай-ка мне счеты. Я тебе сейчас, как бухгалтер...
точно! Полкило хлеба на день - раз - это, значит, тридцать раз. Чай есть.
Кило сахару на месяц - обопьешься. Вот крупа, картошка - пустяки дело! Ну.
тут масло, мясо. Молоко на два дня кружку. Итого пятьдесят семь рублей,
копейки сбросим. Ну, ладно, ладно! Не хмурься. Кладу тебе конфет, печенья.
Значит, шестьдесят три, керосин - два... Прачке сколько? Десять? Вот они
куда идут, денежки! Итого... Итого - живи, как банкир, - семьдесят пять
целковых!.. А остальные? Ты, друг, купил бы фотоаппарат у Витьки Чеснокова.
Шесть на девять, а светосила!.. Под кровать залезь, и то снимать можно. Он и
возьмет недорого. Хочешь, пойдем сейчас и посмотрим?
- Нет, Юрка! - испугался я. - Я лучше не сейчас, а потом... Я еще
подумаю.
- Ну подумай! - согласился Юрка. - На то и голова, чтобы думать. Два-то
рубля давай... Эх, брат, у тебя все пятерками, а у меня нет сдачи... Ну,
потерплю, ладно! А после обеда я забегу снова. Разменяешь и отдашь.
Мне вовсе не хотелось, чтобы Юрка забегал ко мне снова, и я предложил
ему спуститься вниз, до магазина вместе. Но Юрка ловко надел свою похожую на
блин кепку и нетерпеливо замотал головой:
- И не проси. Некогда! Сижу долблю. Элероны, лонжероны, вибрация,
деривация... Самолет - не трамвай. Чуть не дотянул - и пошел в штопор, чуть
перетянул - еще что-нибудь похуже. То ли ваше дело - пехота!
Он презрительно скривил губы, небрежно приложил руку к козырьку и ушел.
Через минуту в окно я видел, как толстый и седой дворник наш, дядя Николай,
со всех ног мчится за Юркой, безуспешно пытаясь огреть его длинной метлой по
шее.
...Напившись чаю, я принялся составлять план дальнейшей своей жизни. Я
решил записаться в библиотеку и брать книги. Кроме того, у меня были хвосты
по географии и по математике.
Прибирая комнаты, я неожиданно обнаружил, что правый верхний ящик
письменного стола заперт. Это меня удивило, так как я думал, что ключи от
этого стола были давным-давно потеряны. Да и запирать-то там было нечего.
Лежали там цветные лоскутья, пара телефонных наушников, наконечник от
велосипедного насоса, костяной вязальный крючок, неполная колода карт и
клубок шерстяных ниток.
Я потрогал ящик: не зацепился ли изнутри? Нет, не зацепился.
Я выдвинул соседний ящик и удивился еще более. Здесь лежали залоговая
квитанция и облигации займа, десяток лотерейных билетов Осоавиахима,
полфлакона духов, сломанная брошка и хрупкая шкатулочка из кости, где у
Валентины хранились разные забавные безделушки.
И все это заперто от меня не было.
От чрезмерного любопытства и бесплодных догадок у меня испортилось
настроение.
Я вышел во двор. Но большинство знакомых ребят уже разъехалось по
дачам. Вздымая белую пыль, каменщики проламывали подвальную стену. Все
кругом было изрыто ямами, завалено кирпичом, досками и бревнами. К тому же с
окон и балконов жильцы вывесили зимнюю одежду, и повсюду тошнотворно пахло
нафталином.
Обед готовить мне было лень. Я купил в магазине булку с изюмом, бутылку
ситро, кусок колбасы, кружку молока, селедку и сто граммов мороженого.
Пришел, съел и затосковал еще больше. И стало мне обидно, что не взяла
меня с собой на Кавказ Валентина. Был бы отец - он взял бы!
Помню, как посадит он меня, бывало, за весла, и плывем мы с ним вечером
по реке.
- Папа! - попросил как-то я. - Спой еще какую-нибудь солдатскую песню.
- Хорошо, - сказал он. - Положи весла.
Он зачерпнул пригоршней воды, выпил, вытер руки о колени и запел:
Горные вершины
Спят во тьме ночной,
Тихие долины
Полны свежей мглой;
Не пылит дорога,
Не дрожат листы...
Подожди немного,
Отдохнешь и ты.
- Папа! - сказал я, когда последний отзвук его голоса тихо замер над
прекрасной рекой Истрой. - Это хорошая песня, но ведь это же не солдатская.
Он нахмурился:
- Как не солдатская? Ну, вот: это горы. Сумерки. Идет отряд. Он устал,
идти трудно. За плечами выкладка шестьдесят фунтов... винтовка, патроны. А
на перевале белые. "Погодите, - говорит командир, - еще немного, дойдем,
собьем... тогда и отдохнем... Кто до утра, а кто и навеки..." Как не
солдатская? Очень даже солдатская!
"Отец был хороший, - подумал я. - Он носил высокие сапоги, серую
рубашку, он сам колол дрова, ел за обедом гречневую кашу и даже зимой
распахивал окно, когда мимо нашего дома с песнями проходила Красная Армия".
Но как же, однако, все случилось? Вот соседи говорят, что "довела
любовь", а хмельной водопроводчик Микешкин - тот, что всегда дарит
ребятишкам подсолнухи и ириски, - однажды остановился у нашего окошка, возле
которого сидела Валентина, растянул гармошку и на весь двор заорал песню о
том, как одни черные очи "изгубили" одного хорошего молодца.
Быстро вскочила тогда Валентина. Гневно плюнула, отошла от окна, меня
отдернула прочь и, скривя губы, пробормотала:
- Тоже... певец! Пьянчужка. Я вот пожалуюсь на него управдому.
Однако жаловаться управдому на Микешкина было бесполезно. Во-первых,
жаловались на него уже сто раз. Во-вторых, пьяный он никого не задевал, а
только вопил песни. А в-третьих, в нашем доме жильцы часто без разбора
валили и в раковины и в уборные всякий мусор, из-за чего было много
скандалов. А Микешкин всегда безропотно ходил, чинил и чистил, в то время
как всякий другой водопроводчик давно бы на его месте плюнул.
"Любовь! - думал я. - Но ведь любви и кругом нашего дома немало. Вот
напротив, возле шахты метро, стоят часовые, и у них, может быть, тоже есть
какая-нибудь красивая. А вон в общежитии живут летчики, и у них, наверное,
есть тоже. Однако же от любви ихней винтовки не ржавеют, самолеты с неба не
падают, а все идет своим чередом, как надо".
Оттого ли, что я долго лежал и думал, оттого ли, что я объелся колбасы
и селедки, у меня заболела голова и пересохли губы. И на этот раз я уже сам
обрадовался, когда звякнул звонок и ко мне ввалился Юрка.
В одну минуту мы вылетели на улицу. Дальше все пошло колесом. В этот же
день я купил у монтера Витьки Чеснокова за семьдесят пять рублей
фотоаппарат. И в этот же день к вечеру на Пушкинской площади Юрка подвел
меня к трем задумчивым молодцам, которые терпеливо рассматривали рекламную
витрину кино.
- Знакомься, - сказал Юрка, подталкивая меня к мальчишкам. - Это Женя,
Петя и Володя, из восемнадцатой школы. Огонь-ребята и все, как на подбор,
отличники.
"Огонь-ребята" и "отличники" - Женя, Петя и Володя, - как по команде,
повернулись в мою сторону, внимательно оглядели меня, и, кажется, я им
чем-то не понравился.
- Он парень хороший, - отрекомендовал меня Юрка. - Мы с ним заодно, как
братья. Отец в тюрьме, а мачеха на Кавказе.
"Огонь-ребята" молча поклонились мне, а я чуть покраснел: "Мог бы,
дурак, про отца помолчать, - хорош гусь, скажут товарищи".
Однако новые товарищи ничего не сказали, и, посовещавшись, мы все
впятером пошли в кино.
Вернувшись домой, я узнал от дворника, дяди Николая, что опять заходил
вожатый Павел Барышев и крепко-накрепко наказывал, чтобы я завтра же зашел к
нему на квартиру, так как у него ко мне есть дело.
Однако на следующий день к Барышеву я не зашел.
Утром меня поджидал первый удар.
Наскоро позавтракав, я помчался с фотоаппаратом покупать в магазин
пластинки. И там мне сказали, что хотя аппарат и исправный, но это не шесть
на девять, марка старая, и пластинок такого размера в продаже нет и не
бывает.
Взбешенный, я помчался разыскивать Юрку. Но его ни у себя дома, ни во
дворе не было, а попался он мне на глаза только к вечеру, когда, усталый и
обессиленный от поисков и расспросов, я уже с трудом ворочал языком.
- Экая беда! - пожалел меня Юрка. - Так-таки говорят, что нет и не
бывает?
- Так-таки нет и не бывает! - с отчаянием повторил я. - Да что ты
притворяешься, Юрка! Ты все и сам знал раньше.
- Ну вот, знал! Что я, фотограф, что ли? Кабы ты меня про аэроплан
спросил - это другое дело: фюзеляж, пропеллер, хвостовое управление...
Дернул ручку на себя - он вверх пошел, двинул вперед - он книзу. А фотографы
- это для меня не люди... а тьфу! То ли дело летчики!..
- Юрка, - попросил я, - давай пойдем к Витьке Чеснокову, пусть он тогда
забирает аппарат, а деньги отдаст обратно!
- Что ты! Что ты! - удивился Юрка. - Да у него и денег-то давно уж нет!
За тридцатку он вчера купил балалайку, сколько-то отдал жене, сколько-то
теще. Ну, может быть, какая-нибудь пятерка осталась. Нет, брат, ты уж лучше
терпи.
Горе мое было так велико, что я едва удерживался от того, чтобы не
брякнуть фотоаппарат о камни. Юрка заметил это и надо мной сжалился.
- Друг я тебе или нет? - воскликнул он, ударяя себя кепкой о колено.
- Конечно, нет... то есть, конечно, друг... И тогда... что мы делать
будем?
- А коли друг, так пойдем со мной! Я тебя из беды выручу.
Мы прошли с ним через два квартала в мастерскую, в которой Юрка, надо
думать, бывал не раз, и здесь, едва глянув на мой (очевидно, уже им
знакомый) фотоаппарат, мне сказали, что можно переделать на шесть и девять.
Цена - сорок рублей, задаток - десять.
- Выкладывай, - торжествующе сказал Юрка. - То-то вас, дураков, учи да
учи, а спасиба и не дождешься!
- Юрка, - спросил я, - а где же я потом возьму остальную тридцатку?
- Наберешь! Наскребешь понемножку, а нет, так я за тебя аппарат
выкуплю. Себе возьму, а ты накопишь денег, мне отдашь, - он тогда, аппарат,
опять твой будет!
С тяжелым сердцем заплатил я десять рублей и понуро побрел к дому.
- Не скучай, - посоветовал мне на прощание Юрка. - Ты по вечерам садись
на шестой или на метро и кати чуть что в Сокольники - там мы гуляем весело.
Дома в ящике для почты я нашел от Барышева записку. В ней он ругал меня
за то, что я не зашел, и наказывал, чтобы я немедленно сообщил адрес
Валентины начальнику подмосковного пионерского лагеря, куда они хотят
позвать меня, чтобы я там побыл до Валентининого приезда.
Я, конечно, обрадовался, но... то не было чернил, то конверта, и адрес
я послал только дня через четыре.
А тут беда пришла новая.
Как там на счетах прикидывал Юрка: кило да полкило - это его дело, но
деньги, которых и так осталось мало, таяли с быстротой совсем непонятной.
С утра начинал я экономить. Пил жидкий чай, съедал только одну булочку
и жадничал на каждом куске сахару. Но зато к обеду, подгоняемый голодом,
накупал я наспех совсем не то, что было надо. Спешил, торопился, проливал,
портил. Потом от страха, что много истратил, ел без аппетита, и наконец,
злой, полуголодный, махнув на все рукой, мчался покупать мороженое. А потом
в тоске слонялся без дела, ожидая наступления вечера, чтобы умчаться на
метро в Сокольники.
Странная образовалась вокруг меня компания. Как мы веселились? Мы не
играли, не бегали, не танцевали. Мы переходили от толпы к толпе, чуть
задевая прохожих, чуть толкая, чуть подсмеиваясь. И всегда у меня было
ощущение: то ли мы за кем-то следим, то ли мы что-то непонятное ищем.
Вот "огонь-ребята" улыбнулись, переглянулись. Молчок, кивок, разошлись,
а вот и опять сошлись. Был во всех их поступках и движениях непонятный ритм
и смысл, до которого я тогда не доискивался. А доискаться, как теперь я
вижу, было совсем и не трудно.
Иногда к нам подходили взрослые. Одного, высокого, с крючковатым
облупленным носом, я запомнил. Отойдя в сторонку, Юрка отвечал ему что-то
коротко, быстро и мял руками свою клетчатую кепку. Возвращаясь к нашей
компании, он вытер платком взмокший лоб, из чего я заключил, что этого
носатого даже сам Юрка побаивался.
Я спросил у Юрки:
- Кто это?
- Это артист, - объяснил мне Юрка. - Он двоюродный брат Шаляпина и
женат на дочери начальника милиции, которая мне приходится теткой. Во время
пожара он потерял голос, но ему выхлопотали пенсию, чтобы он приходил сюда
пить нарзан и успокаивать свои нервы.
Я посмотрел на Юрку: не смеется ли? Но он смотрел мне в глаза прямо,
почти строго и совсем не смеялся.
В тот же вечер, попозже, меня угостили пивом. Стало весело. Я смеялся,
и все кругом смеялись тоже. Подсел носатый человек и стал со мной
разговаривать. Он расспрашивал меня про мою жизнь, про отца, про Валентину.
Что молол я ему - не помню. И как я попал домой - не помню тоже.
Очнулся я уже у себя в кровати. Была ночь. Свет от огромного фонаря,
что стоял у нас во дворе, против метростроевской шахты, бил мне прямо в
глаза. Пошатываясь, я встал, подошел к крану, напился, задернул штору, лег,
посадил к себе под одеяло котенка и закрыл глаза.
И опять, как когда-то раньше, непонятная тревога впорхнула в комнату,
легко зашуршала крыльями, осторожно присела у моего изголовья и, в тон
маятнику от часов, стала меня баюкать:
Ай-ай!
Ти-ше!
Слы-шишь?
Ти-ше!
А котенок урчал на моей груди: мур... мур... иногда замолкая и, должно
быть, прислушиваясь к тому, как что-то скребется у меня на сердце.
...Денег у меня оставалось всего двадцать рублей. Я проклинал себя за
свою лень - за то, что я не вовремя отправил в лагерь кавказский адрес
Валентины, и теперь, конечно, ее ответ придет еще не скоро. Как я буду жить
- этого я не знал. Но с сегодняшнего же дня я решил жить по-иному.
С утра взялся я за уборку квартиры. Мыл посуду, выносил мусор, вычистил
и вздумал было прогладить свою рубаху, но сжег воротник, начадил и,
откашливаясь и чертыхаясь, сунул утюг в печку.
Днем за работой я крепился. Но вечером меня снова потянуло в
Сокольники. Я ходил по пустым комнатам и пел песни. Ложился, вставал,
пробовал играть с котенком и в страхе чувствовал, что дома мне сегодня все
равно не усидеть. Наконец я сдался. "Ладно, - подумал я, - но это будет уже
в последний раз".
Точно кто-то за мной гнался, выскочил я из дому и добежал до метро.
Поезда только что прошли в обе стороны, и на платформах никого не было.
Из темных тоннелей дул прохладный ветерок. Далеко под землей тихо
что-то гудело и постукивало. Красный глаз светофора глядел на меня не мигая,
тревожно.
И опять я заколебался.
Ай-ай!
Ти-ше!
Слы-шишь?
Ти-ше!
Вдруг пустынные платформы ожили, зашумели. Внезапно возникли люди. Они
шли, торопились. Их было много, но становилось все больше - целые толпы,
сотни... Отражаясь на блестящих мраморных стенах, замелькали их быстрые
тени, а под высокими светлыми куполами зашумело, загремело разноголосое эхо.
И тут я понял, что этот народ едет веселиться в Парк культуры, где
сегодня открывается блестящий карнавал. Тогда я обернулся, перебежал на
другую платформу и вскочил в поезд, который шел в противоположную от
Сокольников сторону.
Я подошел к кассе. Оказывается, без масок в парк никого не впускали.
Сзади напирала очередь, и раздумывать было некогда. Я заплатил два рубля за
маску, два за вход и, пройдя через контроль, смешался с веселой толпой.
Бродил я долго, но счастья мне не было. Музыка играла все громче и
громче. Было еще светло, и с берега пускали разноцветные дымовые ракеты.
Пахло водой, смолой, порохом и цветами. Какие-то монахи, рыцари, орлы,
стрекозы, бабочки со смехом проносились мимо, не задевая меня и со мной не
заговаривая.
В своей дешевенькой полумаске из пахнувшего клеем картона я стоял под
деревом, одинокий, угрюмый, и уже сожалел о том, что затесался в это
веселое, шумливое сборище.
Вдруг - вся в черном и в золотых звездах - вылетела из-за сиреневого
куста девчонка. Не заметив меня, она быстро наклонилась, поправляя резинку
высокого чулка; полумаска соскользнула ей на губы. И сердце мое сжалось,
потому что это была Нина Половцева.
Она обрадовалась, схватила меня за руки и заговорила:
- Ах, какое, Сереженька, горе! Ты знаешь, я потерялась. Где-то тут
сестра Зинаида, подруги, мальчишки... Я подошла к киоску выпить воды. Вдруг
- трах! бабах! - труба... пальба... Бегут какие-то солдаты - все в стороны,
все смешалось; я туда, я сюда, а наших нет и нет... Ты почему один? Ты тоже
потерялся?
- Нет, я не потерялся, - мне никого не надо. Но ты не бойся, мы обыщем
весь парк, и мы их найдем. Постой, - помолчав немного, попросил я, - не
надевай маску. Дай-ка я на тебя посмотрю, ведь мы с тобой давно уже не
виделись.
Было, очевидно, в моем лице что-то такое, от чего Нина разом притихла и
смутилась. Прекрасны были ее виноватые глаза, которые глядели на меня прямо
и открыто.
Я крепко пожал ее руку, рассмеялся и потащил ее за собой.
...Мы обшарили почти весь сад. Мы взбирались на цветущие холмы,
спускались в зеленые овраги, бродили меж густых деревьев и натыкались на
старинные замки. Не раз встречались на нашем пути веселые пастухи, отважные
охотники и мрачные разбойники. Не раз попадались нам навстречу добрые звери
и злобные страшилы и чудовища.
Маленький черный дракон, широко оскалив зубастую пасть, со свистом
запустил мне еловой шишкой в спину. Но, погрозив кулаком, я громко пообещал
набить ему морду, и с противным шипением он скрылся в кустах, должно быть
выжидать появления другой, более трусливой жертвы.
Но мы не нашли тех, кого искали, вероятно потому, что волшебный дух,
который вселился в меня в этот вечер, нарочно водил нас как раз не туда,
куда было надо. И я об этом догадывался и тихонько над этим смеялся.
Наконец мы устали, присели отдохнуть, и тут опечаленная Нина созналась,
что она хочет есть, пить, а все деньги остались у старшей сестры Зинаиды. Я
счастливо улыбнулся и, позабыв все на свете, выхватил из кармана бумажник.
- Деньги! А это что - не деньги?
Мы ужинали, я покупал кофе, конфеты, печенье, мороженое.
За маленьким столиком под кустом акации мы шутили, смеялись и даже
осторожно вспоминали старину: когда мы были так крепко дружны, писали друг
другу письма и бегали однажды тайком в кино.
- Сережа, - с тревогой заметила Нина, - ты, я вижу, что-то очень много
тратишь.
- Пустое, Нина! Я рад. Постой-ка, я куплю вот это...
Отражая бесчисленные огни, сверкая и вздрагивая, подплыла к нашему
столику огромная связка разноцветных шаров. Я выбрал Нине голубой, себе -
красный, и мы вышли на площадку. Да и все повскакали, ожидая пуска
фейерверка.
Крепко держась за руки, мы шли по аллее. Легкие упругие шары болтались
и хлопали над головами.
Вдруг свет погас, померкли луна и звезды, потому что ударил залп и
тысяча стремительных ракет умчалась и затанцевала в небе.
- Когда я буду большая, - задумчиво сказала Нина, - я тоже что-нибудь
такое сделаю.
- Какое?
- Не знаю! Может быть, куда-нибудь полечу. Или, может быть, будет
война. Смотри, Сережа, огонь! Ты будешь командиром батареи. Ого! Тогда
берегитесь... Смотри, Сережа! Огонь... огонь... и еще огонь!
- Что ты бормочешь, глупая! - засмеялся я. - Ну хорошо, я буду
командиром батареи, а потом я буду тяжело ранен...
- Но ты же выздоровеешь, - уверенно подсказала Нина.
- Ну хорошо, а потом?
- А потом? - Нина улыбнулась. - А потом... потом... Посмотри, Сережа,
наши шары над головой запутались.
Я вынул нож, обрезал концы бечевок и взял оба шара в руки.
- Гляди, Нина: голубой шар - это ты, красный - это я. Раз, два...
полетели!..
Шары вздрогнули и рванулись к огненному небу.
- Не жалей, - сказал я, - им там хорошо будет. Смотри, Нина, ты летишь,
а я тебя догоняю. Вот догнал!
- Но ты сейчас зацепишься за антенну! Правей лети, глупый, правее!
Сережа! Почему это я лечу прямо, а ты все крутишься да крутишься?
- Ничего не кручусь. Это ты сама вертишься и все куда-то от меня вбок
да вбок. Вот погоди, нарвешься на ракету и сгоришь. Ага, испугалась?!
Небо еще раз ослепительно вспыхнуло, и нам хорошо было видно, как два
наших шарика дружно мчались в заоблачную высь...
Ракеты погасли. Стало темно. Потом зажглись огни фонарей, и при их
свете мы увидали совсем неподалеку от нас сестру Нины Зинаиду и всю их
компанию.
Пора было расставаться.
- Нина, - спросил я медленно и обдумывая каждое слово, - можно, я
изредка буду тебе звонить?
- Звони! - сказала она. - Дай карандаш, я запишу тебе наш телефон. У
нас теперь новый.
Я дал.
- Нина, - спросил я, - а если подойдет к телефону твой отец и спросит,
кто звонит? То сказать как?
- Так и скажи, что ты звонишь.
Она подумала и уже твердо добавила:
- Да, да, так и скажи! Отец Валентину не любит, но о тебе он всегда
спрашивает.
Вот она попрощалась, побежала к сестре, и, по-видимому, между ними
сейчас же вспыхнул спор: кто от кого потерялся. Потом, обнявшись, они пошли
по аллее к выходу. Сверкнули еще раз золотые звездочки на ее черном платье,
и она исчезла.
...Ей тогда было тринадцать - четырнадцатый, и она училась в шестом
классе двадцать четвертой школы.
Ее отец, Платон Половцев, инженер, был старым другом моего отца.
Когда отца арестовали, он сначала не хотел этому верить. Звонил нам по
телефону и обнадеживал, что все это, наверное, ошибка.
Когда же выяснилось, что никакой ошибки нет, он помрачнел, снял,
говорят, со своего стола фотографию, где, опираясь на эфесы сабель, стояли
они с отцом возле развалин какого-то польского замка, и что-то перестал к
нам звонить и ходить с Ниной в гости. Да, он не любил Валентину. И он
осуждал отца. Я не сержусь на него. Он прямой, высокий с потертым орденом на
полувоенном френче.
Слава его скромна и высока.
Он дорожил своим честным именем, которое пронес через нужду, войны,
революцию...
И на что ему была нужна дружба с ворами!
Во дворе мне сказали, что прачка приходила два раза. Белье оставила у
дворника, дяди Николая, а за деньгами (пятнадцать рублей) придет завтра
после обеда.
Я хотел поставить чайник - керосину не было. Хлеба тоже, денег тоже. Но
мне на все наплевать было в этот вечер. Я бухнулся в постель и, не
раздеваясь, заснул крепко.
Утром как будто кто-то подошел и сильно тряхнул мою кровать. Я вскочил
- никого не было. Это будила меня моя беда. Нужно было где-то доставать
денег. Но где? Что я, рабочий, служащий или хотя бы дворник, как дядя
Николай, который, глядишь, тому дров наколол, тому ведро вынес, тому ковер
вытряхнул?..
Однако, зажмурив глаза, я упорно твердил только одно: "Достать,
достать... все равно достать!"
Надо было выкупить фотоаппарат, продать его тут же рядом в скупочный
магазин, отдать деньги прачке, а на остаток начинать жить по-новому.
Но где взять тридцать рублей на выкуп?
И сразу же: "А что же такое, если не деньги, лежит в запертом ящике
письменного стола?"
Конечно, догадливая Валентина не все взяла с собой на Кавказ, а,
наверное, часть оставила дома, для того чтобы осталось на первые расходы по
возвращении. Тогда будет все хорошо. Тогда я подберу ключ, возьму тридцатку,
выкуплю аппарат, продам его, отдам деньги прачке, тридцатку положу обратно в
ящик, а на остаток буду жить скромно и тихо, дожидаясь того времени, когда
меня заберут в лагерь.
Ну, до чего же все просто и замечательно!
Но так как, конечно, ничего замечательного в том, чтобы лезть за
деньгами в чужой ящик, не было, то остатки совести, которые слабо
барахтались где-то в моем сердце, подняли тихий шум и вой. Я же грозно
прикрикнул на них и опрометью бросился к дворнику, дяде Николаю, доставать
напильник.
- Зачем тебе напильник? - недоверчиво спросил дворник. - Все
хулиганство! Вечор тоже мальчишка из шестнадцатой квартиры попросил
-отвертку, а сам, чертяка, чужой ящик для писем развинтил, котенка туда
сунул, да и заделал обратно. Жиличка пошла газеты вынимать, а котенок орет,
мяучит. Газету исцарапал да полтелеграммы изодрал от страха. Насилу
разобрали. Не то в телеграмме "приезжай", не то "не приезжай", не то
"подожди езжать, сам приеду".
- Мне, дядя Николай, такими глупостями заниматься некогда, - сказал я.
- У меня радиоприемник сломался. Ну вот... там подточить надо.
- То-то, глупостями не заниматься! Что это к нам во двор этот прощелыга
Юрка зачастил? Ты, парень, смотри! Тут хорошего дела не будет. Возьми
напильник в ящике. Да белье захвати. Вон за шкапом узел. Прачка в обед за
деньгами прийти обещалась. Отец-то ничего не пишет?
- Пишет! - схватив напильник и взваливая на плечи узел, ответил я. -
Он, дядя Николай, все что-то там взрывает... грохает... Я, дядя Николай,
расскажу потом, а сейчас некогда.
Отовсюду, где только мог, я собрал старые ключи и, отложив два, взялся
за дело.
Работал я долго и упрямо. Испортил один ключ, принялся за второй.
Изредка только отрывался, чтобы напиться из-под крана. Пот выступал на лбу,
пальцы были исцарапаны, измазаны опилками и ржавчиной. Я прикладывал глаз к
замочной скважине, ползал на коленях, освещал ее огнем спички, смазывал
замок из масленки от швейной машины, но он упирался, как заколдованный. И
вдруг - крак! И я почувствовал, как ключ туго, со скрежетом, но все же
поворачивается.
Я остановился перевести дух. Отодвинул табуретку, собрал и выбросил в
ведро мусор, опилки, сполоснул грязные, замасленные руки и только тогда
вернулся к ящику.
Дзинь! Готово! Выдернул ящик, приподнял газетную бумагу и увидел
черный, тускло поблескивающий от смазки боевой браунинг.
Я вынул его - он был холодный, будто только что с ледника. На левой
половине его рубчатой рукоятки небольшой кусочек был выщерблен. Я вынул
обойму; в ней было шесть патронов, седьмого недоставало.
Я положил браунинг на полотенце и стал перерывать ящик. Никаких денег
там не было.
Злоба и отчаяние охватили меня разом. Полдня я старался, бился,
потратил столько драгоценного времени - и нашел совсем we то, что мне было
надо.
Я сунул браунинг на прежнее место, закрыл газетой и задвинул ящик.
Новое дело! В обратную сторону ключ не поворачивался, и замок не
закрывался. Мало того! Вынуть ключ из скважины было теперь невозможно, и он
торчал, бросаясь в глаза сразу же от дверей. Я вставил в ушко ключа
напильник и стал, как рычагом, надавливать. Кажется, поддается! Крак - и
ушко сломалось; теперь еще хуже! Из замочной скважины торчал острый
безобразный обломок.
В бешенстве ударил я каблуком по ящику, лег на кровать и заплакал.
Вдруг знакомый протяжный вой донесся из глубины двора через форточку.
Это уныло кричал старьевщик.
Я вскочил и распахнул окно. Во дворе, кроме маленьких ребятишек, никого
не было. Молча поманил я рукой старьевщика, и, пока он отыскивал вход, пока
поднимался, я озирался по сторонам, прикидывал, что бы это такое ему
продать.
Вон старые брюки. Вон куртка - локоть порван. А если прибавить коньки?
До зимы долго. Вон рубашка - все равно рукава мне коротки. Футбольный мяч!
Наплевать... теперь не до игры. Я свалил все в одну кучу, вытер слезы и
кинулся на звонок.
Вошел старьевщик. Цепкими руками он ловко перерыл всю кучу, равнодушно
откинул коньки. Крючковатым пальцем для чего-то еще больше надорвал дыру на
локте куртки, высморкался и сказал:
- Шесть рублей.
Как шесть рублей? За такую кучу всего шесть рублей, когда мне надо
тридцать?
Я попробовал было торговаться. Но он стоял молча и только изредка
лениво повторял:
- Шесть рублей. Цена хорошая.
Тогда я притащил старые валенки, кухонные полотенца, мешок из-под
картошки, отцовские сандалии, наушники от радиоприемника и облезлую заячью
шапку. Опять так же быстро перебрал он вещи, проткнул пальцем в валенках
дыру, отодвинул наушники и сказал:
- Пять рублей!
Как пять рублей? За такую кучу, которая теперь заняла весь угол, -
шесть да пять, всего одиннадцать?
- Одиннадцать рублей! - вскидывая сумку, сказал старьевщик. - Хочешь -
отдавай, нет - пойду дальше.
- Постой! - с испугом, который не укрылся от его маленьких жестких
глаз, сказал я. - Ты погоди, я сейчас еще...
Я пошел в соседнюю комнату. Старье больше не подвертывалось, и я
раскрыл платяной шкап.
Сразу же на глаза мне попалась серо-коричневая меховая горжетка
Валентины. Что это был за мех, я не знал. Но я уже несколько раз слышал, что
она чем-то Валентине не нравится.
Я сдернул ее с крючка. Она была пушистая, легкая и под лучами солнца
чуть серебрилась. Стараясь, насколько возможно, быть спокойным, я вынес
горжетку и небрежно бросил ее перед старьевщиком на стол.
Стоп! Теперь уже я подметил, как блеснули его рысьи глазки и как жадно
схватил он мех в руки!
Теперь цену он сказал не сразу. Он помял эту вещичку в руках, чуть
растянул ее, поднес близко к глазам и понюхал.
- Семьдесят рублей, - тихо сказал он. - Больше не дам ни копейки.
"Ого! Семьдесят!" - испугался я, но так как отступать было уже поздно,
то, собравшись с духом, я сказал:
- Как хочешь! Меньше чем за девяносто я не отдам.
- Молодой иунуш, - громко сказал тогда старьевщик, - я не спорю! Может
быть, эта вещь и стоит девяносто рублей. Надо даже думать, что стоит. Но
вещь эта не твоя, молодой иунуш, и как бы нам с тобой за нее не попало.
Семьдесят рублей да одиннадцать - восемьдесят один. Получай деньги - и все
дело.
- Как ты смеешь! - забормотал я. - Это мое. Это не твое дело. Это мне
подарили.
- Я не спорю, - усмехнулся старьевщик. - Я не спорю. Может быть, и есть
такой порядок, чтобы молодая девушка носила сапоги и шинель солдатский, но
такой порядок, чтобы молодой иунуш носил дамские туфли и меховой горжетка, -
такой порядок нет и никогда не было. Бери скорей, иунуш, деньги - и конец
делу.
Я взял деньги. Но конец делу не пришел. Дела мои печальные только еще
начинались.
На другой день я записался в библиотеку и взял две книги. Одна из них
была о мальчике-барабанщике. Он убежал от своей злой бабки и пристал к
революционным солдатам французской армии, которая сражалась одна против
всего мира.
Мальчика этого заподозрили в измене. С тяжелым сердцем он скрылся из
отряда. Тогда командир и солдаты окончательно уверились в том, что он -
вражеский лазутчик.
Но странные дела начали твориться вокруг отряда.
То однажды, под покровом ночи, когда часовые не видали даже конца штыка
на своих винтовках, вдруг затрубил военный сигнал тревогу, и оказывается,
что враг подползал уже совсем близко.
Толстый же и трусливый музыкант Мишо, тот самый, который оклеветал
мальчика, выполз после боя из канавы и сказал, что это сигналил он. Его
представили к награде.
Но это была ложь.
То в другой раз, когда отряду приходилось плохо, на оставленных
развалинах угрюмой башни, к которой не мог подобраться ни один смельчак
доброволец, вдруг взвился французский флаг, и на остатках зубчатой кровли
вспыхнул огонь сигнального фонаря. Фонарь раскачивался, метался справа
налево и, как было условлено, сигналил соседнему отряду, взывая о помощи.
Помощь пришла.
А проклятый музыкант Мишо, который еще с утра случайно остался в замке
и все время валялся пьяный в подвале возле бочек с вином, опять сказал, что
это сделал он, и его снова наградили и произвели в сержанты.
Ярость и негодование охватили меня при чтении этих строк, и слезы
затуманили мне глаза.
"Это я... то есть это он, смелый, хороший мальчик, который крепко любил
свою родину, опозоренный, одинокий, всеми покинутый, с опасностью для жизни
подавал тревожные сигналы".
Мне нужно было с кем-нибудь поделиться своим настроением. Но никого
возле меня не было, и только, зажмурившись, лежал и мурлыкал на подушке
котенок.
- Это я - солдат-барабанщик! Я тоже и одинокий и заброшенный... Эй ты,
ленивый дурак! Слышишь? - сказал я и толкнул котенка кулаком в теплый
пушистый живот.
Оскорбленный котенок вскочил, изогнулся и, как мне показалось, злобно
посмотрел на меня своими круглыми зелеными глазами.
- Мяу! - ответил он. - Ты врешь, ты не солдат-барабанщик. Барабанщики
не лазят по чужим ящикам и не продают старьевщикам Валентининых горжеток.
Барабанщики бьют в круглый барабан, сначала - трим-тара-рам! потом -
трум-тара-рам! Барабанщики - смелые и добрые. Они до краев наливают блюдечко
теплым молоком и кидают в него шкурки от колбасы и куски мягкой булки. Ты же
забываешь налить даже холодной воды и швыряешь на пол только сухие корки.
Он спрыгнул и, опасаясь мести, поспешил убраться под диван. И,
вероятно, сидел там долго, насторожившись и прислушиваясь: не полез ли я за
кочергой или за щеткой?
Но я давно уже крепко спал.
Утром, выбегая за хлебом, я увидел, что дверь с лестницы к нам в
квартиру была приоткрыта. И я вспомнил, что, зачитавшись на ночь, это я сам
забыл ее закрыть.
А так как голова моя все время была занята мыслью о предстоящем
возвращении Валентины и о расплате за взломанный ящик, за продажу вещей, то
этот пустяковый случай натолкнул меня на такой выход:
"А что, если (не по ночам, это страшно) днем уходить, оставив дверь
незапертой? Тогда, вероятно, придут настоящие воры, кое-что украдут, и
заодно на них можно будет свалить и все остальные беды".
За чаем я решил, что замысел мой совсем не плох. Но так как мне жалко
было, чтобы воры забрали что-нибудь ценное, то я вытер досуха ванну, свалил
туда все белье, одежду, обувь, скатерть, занавески, так что в квартире стало
пусто, как во время уборки перед Первым мая. Утрамбовав все это
крепко-накрепко, я покрыл ванну газетами, завалил старыми рогожами,
оставшимися из-под мешков с известкой, набросал сверху всякого хлама:
сломанные санки, палки от лыж, колесо от велосипеда. И так как ванная у нас
была без окон, то я поставил стул на стол и отвинтил с потолка электрическую
лампочку.
"Теперь, - злорадно подумал я, - пусть приходят!"
В течение трех дней я ни разу не запер квартиры на ключ. Но - странное
дело - воры не приходили. И это было тем более непонятно, что у нас в доме с
утра до вечера только и было слышно: щелк... щелк! Замок, звонок, опять
замок.
Запирали дверь, отлучаясь даже на минуту к парадному, к газетным
ящикам... В страхе, запыхавшись, возвращались с полпути, чтобы проверить,
хорошо ли закрыто.
Кроме дверных, навешивали замки наружные. Крючки, цепочки...
А тут три дня стоит квартира незапертой и даже дверь чуть приоткрыта, а
ни один вор не сует туда своего носа!
Нет! Неудачи валились на меня со всех сторон.
Я получил от Валентины открытку с требованием ответить, все ли дома в
порядке и принесла ли белье прачка.
И даю слово, что если бы Валентина спросила меня, нет ли у меня
какой-нибудь беды, не скучаю ли, или хотя бы прислала простую желтую
открытку, а не такую, где скалы, орлы, море дразнили и напоминали мне о
красивой и совсем не похожей на мою жизнь, и если бы даже, наконец, на
протяжении коротенького письма ровно трижды она не упомянула мне о прачке,
как будто это было самое важное, - то я честно написал бы ей всю правду.
Потому что хотя приходилась она мне не матерью и даже теперь не мачехой, но
была она все же человек не злой, когда-то баловала меня и даже иногда
покрывала мои озорные проделки, особенно когда я помалкивал и не говорил
отцу, кто ей без него звонил по телефону.
И я ответил ей коротко, что жив, здоров, белье прачка принесла и
беспокоиться ей нечего. Я отнес письмо и, насвистывая, притопывая (то есть
семь, мол, бед - один ответ), поднимался к себе по лестнице.
Котенок, точно поджидая меня, сидел на лестничной площадке. Дверь, по
обыкновению, была чуть приоткрыта. Но стоп! Легкий шум - как будто бы кто-то
звякнул стаканом о блюдце, потом подвинул стул - донесся до моего слуха. Я
быстро взлетел на пол-этажа выше.
Вор был в нашей квартире!..
Затаив дыхание, я насторожился. Прошла минута, другая, три, пять... Вор
что-то не торопился. Я слышал его шаги, когда несколько раз он проходил по
коридору близ двери. Слышал даже, как он высморкался и кашлянул.
- Тим-там! Тра-ля-ля! Трум! Трум! - долетело до меня из-за двери.
Было очень странно: вор напевал песню. Очевидно, это был бандит смелый,
опасный. И я уже заколебался, не лучше ли будет спуститься и крикнуть дяде
Николаю, который поливал сейчас из шланга двор. Но вот за дверьми, должно
быть с кухни, раздался какой-то глухой шум. Долго силился я понять, что это
такое. Наконец понял: это шумел примус. Это уже не лезло ни в какие ворота!
Вор, очевидно, кипятил чайник и собирался у нас завтракать.
Я спустился на площадку. Вдруг дверь широко распахнулась, и передо мной
оказался низкорослый толстый человек в сером костюме и желтых ботинках.
- Друг мой, - спросил он, - ты из этой, пятнадцатой квартиры?
- Да, - пробормотал я, - из этой.
- Так заходи, сделай милость. Я тебя через окошко еще полчаса тому
назад видел, а ты полез наверх и чего-то прячешься.
- Но я не думал, я не знал, зачем вы тут... поете?
- Понимаю! - воскликнул толстяк. - Ты, вероятно, думал, что я жулик, и
терпеливо выжидал, как развернется ход событий. Так знай же, что я не вор и
не разбойник, а родной брат Валентины, следовательно - твой дядя. А так как,
насколько мне известно, Валентина вышла замуж и твоего отца бросила, то,
следовательно, я твой бывший дядя. Это будет совершенно точно.
- Она уехала с мужем на Кавказ, - ответил я, - и вернется не скоро.
- Боги великие! - огорчился дядя. - Дорогая сестра уехала, так и не
дождавшись родного брата! Но она, я надеюсь, предупредила тебя о том, что я
приеду?
- Нет, она не предупредила, - ответил я, виновато оглядывая ободранную
мной и неприглядную нашу квартиру. - Когда она уезжала, она, должно быть,
растерялась, потому что разбила блюдце и в кастрюльку с кофе насыпала соли.
- Узнаю, узнаю беспечное созданье! - укоризненно качнул головой
толстяк. - Помню еще, как в далеком детстве она полила однажды кашу вместо
масла керосином. Съела и страдала, крошка, ужасно. Но скажи, друг мой,
почему это у вас в квартире как-то не того?.. Сарай - не сарай, а как бы
апартаменты уездного мелитопольского комиссара после веселого налета
махновцев?
- Это не после налета! - растерянно оправдывался я. - Это я сам все
посодрал и попрятал в ванную, чтобы не пришли и не обокрали воры.
- Похвально! - одобрил дядя. - Но почему же, в таком случае, парадную
дверь ты оставляешь открытой?
На мое счастье, в кухне закипел чайник, и неприятный этот разговор
оборвался.
Бывший мой дядя оказался человеком веселым, энергичным. За чаем он
приказал мне разобрать мой склад в ванной, а также сходить к дворничихе,
чтобы она перечистила посуду, вымыла пол и привела квартиру в порядок.
- Неприлично, - объяснил он. - Ко мне могут прийти люди, товарищи в
боях, друзья детства, - и вдруг такое безобразие!
После этого он спросил, есть ли у меня деньги. Похвалил за
бережливость, дал на расходы тридцатку и ушел до вечера побродить по Москве,
которую, как он говорил, не видел уже лет десять.
Я побежал к дворничихе и сказал ей насчет уборки.
- Дядечка приехал! - похвалился я. - Добрый! Теперь мне будет весело.
- И то лучше, - сказала дворничиха. - Виданное ли дело - оставлять
квартиру на несмышленого ребенка! Дите - оно дите и есть. Сейчас умное, а
отвернулся - смотришь, а оно еще совсем дурак.
- Это которые маленькие - дураки, - обиделся я. - А я уже не маленький.
- Э, милый! Бывает дурак маленький, бывает и большой. Моему Ваське
шестнадцатый. Раньше в таку пору женили, а он достал железу, набил серой,
хлопнул - да вот три недели в больнице отлежал. Хорошо еще, только лицо
ковырнуло, а глаза не вышибло. Да что я тебе говорю: ты, чай, про это дело
лучше моего знаешь!
Я что-то промычал и быстро исчез, потому что в Васькином деле была и
моей вины доля.
Ловко и охотно помогал я дворничихе убирать квартиру. К вечеру стало у
нас чисто, прохладно, уютно. Я постлал на стол новую скатерть с бахромой,
сбегал на угол, купил за рубль букет полевых цветов и поставил их в синюю
вазу.
Потом умылся, надел чистую рубаху и, чтобы скоротать до прихода дяди
время, сел писать новое письмо Валентине.
"Дорогая Валя! - писал я. - К нам приехал твой брат. Он очень веселый,
хороший и мне сразу понравился. Он рассказал мне, как ты в детстве нечаянно
полила кашу керосином. Я не удивляюсь, что ты ошиблась, но непонятно, как
это ты ее съела? Или у тебя был насморк?.."
Письмо осталось неоконченным, потому что позвонили и я кинулся в
прихожую. Вошел дядя и с ним еще кто-то.
- Зажги свет! Где выключатель? - командовал дядя. - Сюда, старик, сюда!
Не оступись... Здесь ящик... Дай-ка шляпу, я сам повешу... Сам, сам, для
друга все сам. Прошу пожаловать! Повернись-ка к свету. Ах, годы!.. Ах,
невозвратные годы!.. Но ты еще крепок. Да, да! Ты не качай головой... Ты еще
пошумишь, дуб... Пошумишь! Знакомься, Сергей! Это друг моей молодости!
Ученый. Старый партизан-чапаевец. Политкаторжанин. Много в жизни пострадал.
Но, как видишь, орел!.. Коршун!.. Экие глаза! Экие острые, проницательные
глаза! Огонь! Фонари! Прожекторы...
Только теперь, на свету, я как следует разглядел дядиного знаменитого
товарища. Если по правде сказать, то могучий дуб он мне не напоминал. Орла
тоже. Это дядя в порыве добрых чувств перехватил, пожалуй, лишку.
У него была квадратная плешивая голова, на макушке лежал толстый,
вероятно полученный в боях шрам. Лицо его было покорябано оспой, а опущенные
кончики толстых губ делали лицо его унылым и даже плаксивым.
Он был одет в зеленую диагоналевую гимнастерку, на которой поблескивал
орден Трудового Красного Знамени.
Дядя оглядел прибранную квартиру, похвалил за расторопность, и тут взор
его упал на мое неоконченное письмо к Валентине.
Он пододвинул письмо к себе и стал читать...
Даже издали видно мне было, как неподдельное возмущение отразилось на
его покрасневшем лице. Сначала он что-то промычал, потом топнул ногой,
скомкал письмо и бросил его в пепельницу.
- Позор! - тяжело дыша, сказал он, оборачиваясь к своему заслуженному
другу. - Смотри на него, старик Яков!
И дядя резко ткнул пальцем в мою сторону, а я обмер.
- Смотри, Яков, на этого человека - беспечного, нерадивого и
легкомысленного. Он пишет письмо к мачехе. Ну, пусть, наконец (от этого дело
не меняется), он пишет письмо к своей бывшей мачехе. Он сообщает ей
радостную весть о приезде ее родного брата. И как же он ей об этом сообщает?
Он пишет слово "рассказ" через одно "с" и перед словом "что" запятых не
ставит. И это наша молодежь! Наше светлое будущее! За это ли (не говорю о
себе, а спрашиваю тебя, старик Яков!) боролся ты и страдал? Звенел кандалами
и взвивал чапаевскую саблю! А когда было нужно, то шел, не содрогаясь, на
эшафот... Отвечай же! Скажи ему в глаза и прямо.
Взволнованный, дядя устало опустился на стул, а старик Яков сурово
покачал плешивой головой.
Нет! Не за это он звенел кандалами, взвивал саблю и шел на эшафот. Нет,
не за это!
- Брось в печку! - с отвращением сказал дядя, показывая мне на
скомканную бумагу. - Или нет, дай я сожгу сам.
Он чиркнул спичкой, бумага вспыхнула и оставила на пепельнице щепотку
золы, которую дядя тотчас же выкинул на ветер, за форточку.
Подавленный и пристыженный, я возился на кухне у примуса, утешая себя
тем, что круто же, вероятно, приходится дядиным сыновьям и дочерям, если
даже из-за одной какой-то несчастной ошибки он способен поднять такую бурю.
"Не вздумал бы он проэкзаменовать меня по географии, - опасливо подумал
я. - Что-то тогда со мной будет!"
Однако дядя мой, очевидно, был вспыльчив, но отходчив. За чаем он со
мной шутил, расспрашивал об отце и Валентине и наконец послал спать.
Я уже засыпал, когда кто-то тихонько вошел в мою комнату и начал шарить
по стене, отыскивая выключатель.
- Кто это? - сквозь сон спросил я. - Это вы, дядя?
- Я. Послушай, дружок, у вас нет ли немного нашатырного спирту?
- Посмотрите в той комнате, у Валентины на полочке. Там йод, касторка и
всякие лекарства. А что? Разве кому-нибудь плохо?
- Да старику не по себе. Пострадал старик, помучился. Ну, спи крепко.
Дядя плотно закрыл за собой дверь.
Через толстую стену голосов их слышно не было. Но вскоре через щель под
дверью ко мне дополз какой-то въедливый, приторный запах. Пахло не то
бензином, не то эфиром, не то еще какой-то дрянью, из чего я заключил, что
дядя какое-нибудь лекарство нечаянно пролил.
Прошла неделя. Днем дяди дома не было. К вечеру он возвращался вместе
со стариком Яковом, и по большей части тот оставался у нас ночевать.
Однажды утром я сидел в ванной комнате и терпеливо заряжал кассеты для
только что выкупленного фотоаппарата.
Тут кто-то позвонил дяде по телефону, и, чем-то встревоженный, он
заторопил старика Якова. Я закричал через дверь, чтобы они погодили уходить
еще минуточку, потому что дядя еще не видал моего фотоаппарата и мне
хотелось сейчас же снять обоих друзей, поразив их своим в этом деле
искусством. Однако дяде было, как видно, не до меня. Хлопнула дверь. Они
вышли.
Минуту спустя я выскочил из ванной и, раздосадованный, щурясь на
солнце, заглянул в окно.
Дядя и старик Яков только что вышли за ворота и свернули направо.
Тогда я схватил фотоаппарат и помчался вслед за ними.
"Хорошо, теперь будет еще интересней! Где-либо на перекрестке я забегу
сбоку или дождусь, пока они остановятся покупать папиросы. Тогда - хлоп! - и
готово.
Когда же они вернутся к вечеру, то на столе уже будет стоять их готовая
фотография. Под стеклом, в рамке и с надписью: "Дорогому дядечке от
такого-то..." Удивление, думал я, и радость будут безмерны.
Долго ловчился я поймать дядю в фокус. Но то его заслоняли, то меня
толкали прохожие или пугали трамваи и автобусы.
Наконец-то, на мое счастье, дядя и старик Яков свернули к маленькому
скверу возле какой-то церквушки. Сели на скамью и закурили.
Быстро примостился я меж двумя фанерными киосками на пустых ящиках.
Поставил выдержку в одну двадцать пятую. Щелк! Готово! Было самое время,
потому что секундой позже чья-то широкая спина заслонила от меня дядю и
Якова.
На всякий случай я переменил кассету, снова нацелился. Вот дядя и
старик Яков встали. Приготовиться! Щелк!
Но рука дрогнула, и второй снимок, вероятно, был испорчен, потому что
сутулый, широкоплечий человек повернулся, и я удивился, узнав в нем того
самого артиста и брата Шаляпина, с которым познакомил меня Юрка и который
угощал меня в Сокольниках пивом.
В другое время я бы, вероятно, над таким странным совпадением
задумался, но сейчас мне было некогда. И, вскочив на трамвай, я покатил
домой, чтобы успеть приготовить к вечеру неожиданный подарок.
В ванной я нечаянно разбил красную лампочку. Тогда, чтобы не
перепутать, я сунул обе кассеты со снимками в ящик Валентины и побежал за
новой лампой в магазин. Но когда я вернулся, то дядя был уже дома.
Он строго подозвал меня к себе.
В одной руке он держал сломанное кольцо от ключа, другой он показывал
мне на торчавший из ящика железный обломок.
- Послушай, друг мой, - спросил он в упор. - Я нашел эту штучку на
подоконнике, а так как я уже разорвал себе брюки об этот торчок из ящика, то
я задумался. Приложил это кольцо сюда. И что же выходит?..
Все рухнуло! Я начал было что-то объяснять, бормотать, оправдываться -
сбился, спутался и наконец, заливаясь слезами, рассказал дяде всю правду.
Дядя был мрачен. Он долго ходил по комнате, насвистывая песню: "Из-за
леса, из-за гор ехал дедушка Егор".
Наконец он высморкался, откашлялся и сел на подоконник.
- Время! - грустно сказал дядя. - Тяжкие разочарования! Прыжки и
гримасы! Другой бы на моем месте тотчас же сообщил об этом в милицию. Тебя
бы, мошенника, забрали, арестовали и отослали в колонию. И сестра Валентина,
которая теперь тебе даже не мачеха, с ужасом, конечно, отвернулась бы от
такого пройдохи. Но я добр! Я вижу, что ты раскаиваешься, что ты глуп, и я
тебя не выдам. Жаль, что нет бога и тебе, дубина, некого благодарить за то,
что у тебя, на счастье, такой добрый дядя.
Несмотря на то, что дядя ругал меня и мошенником и дубиной, я сквозь
слезы горячо поблагодарил дорогого дядечку и поклялся, что буду слушаться
его и любить до самой смерти. Я хотел обнять его, но он оттолкнул меня и
выволок из соседней комнаты старика Якова, который там брился.
- Нет, ты послушай, старик Яков! - гремел дядя, сверкая своими
круглыми, как у кота, глазами. - Какова пошла наша молодежь! - Тут он дернул
меня за рукав. - Погляди, мошенник, на зеленую диагоналевую куртку этого, не
скажу - старого, но уже постаревшего в боях человека! И что же ты на ней
видишь?.. Ага, ты замигал глазами! Ты содрогаешься! Потому что на этой
диагоналевой гимнастерке сверкает орден Трудового Знамени. Скажи ему, Яков,
в глаза, прямо: думал ли ты во мраке тюремных подвалов или под грохот
канонад, а также на холмах и равнинах мировой битвы, что ты сражаешься за
то, чтобы такие молодцы лазили по запертым ящикам и продавали старьевщикам
чужие горжетки?
Старик Яков стоял с намыленной, недобритой щекой и сурово качал
головой. Нет, нет! Ни в тюрьмах, ни на холмах, ни на равнинах он об этом
совсем не думал.
Раздался звонок, просунулся в дверь дворник Николай и протянул дяде
листки для прописки.
- Иди и помни! - отпустил меня дядя. - Рука твоя, я вижу, дрожит,
старик Яков, и ты можешь порезать себе щеку. Я знаю, что тебе тяжело, что ты
идеалист и романтик. Идем в ту комнату, и я тебя сам добрею.
Долго они о чем-то там совещались. Наконец дядя вышел и сказал мне, что
сегодня вечером они со стариком Яковом уезжают, потому что до конца отпуска
хотят пошататься по свету и посмотреть, как теперь живет и чем дышит родной
край.
Тут дядя остановился, сурово посмотрел на меня и добавил, что сердце
его неспокойно после всего, что случилось.
- За тобою нужен острый глаз, - сказал дядя. - И тебя сдержать может
только рука властная и крепкая. Ты поедешь со мною, будешь делать все, что
тебе прикажут. Но смотри, если ты хоть раз попробуешь идти мне наперекор, я
вышвырну тебя на первой же остановке, и пусть дикие птицы кружат над твоей
беспутной головой!
Ноги мои задрожали, язык онемел, и я дико взвыл от безмерного и
неожиданного счастья.
"Какие птицы? Кто вышвырнет? - думал я. - Это добрый-то дядечка
вышвырнет! А слушаться я его буду так... что прикажи он мне сейчас вылезть
через печную трубу на крышу, и я, не задумавшись, полез бы с радостью".
Дядя велел мне быть к вечеру готовым и сейчас же вместе с Яковом ушел.
Я стал собираться. Достал белье, полотенце, мыло и осмотрел свою
верхнюю одежду.
Брюки у меня были потертые, в масляных пятнах, и я долго возился на
кухне, отчищая их бензином. Рубашку я взял серую. Она была мне мала, но зато
в пути не пачкалась. Каблук у одного ботинка был стоптан, и, чтобы
подровнять, я сдернул клещами каблук у другого, потом гвозди забил молотком
и почистил ботинки ваксой.
Беда моя - это была кепка. Кепку, как известно, у мальчишек редко
найдешь новую. Кепку закидывают на заборы, на крыши, бьют ею в спорах оземь.
Кроме того, она часто заменяет футбольный мяч. В моей же кепке была дыра,
которую я прожег у костра на ученической маевке. Если бы еще оставалась
подкладка, то ее можно было бы замазать чернилами. Но подкладки не было, а
мазать чернилами свой затылок мне, конечно, не хотелось.
Тогда я решил, что днем буду кепку держать в руках, будто бы мне все
время жарко, а вечером сойдет и с дырой.
И только что я закончил свои приготовления, как вернулись дядя и Яков.
Они принесли новенький чемодан, какие-то свертки и черный кожаный портфель,
который дядя тотчас же бросил на пол и стал легонько топтать ногами.
От меня пахло скипидаром, ваксой, бензином. Я стоял, разинув рот, и мне
начинало казаться, что дядя мой немного спятил. Но вот он поднял портфель,
улыбнулся, потянул носом, глянул и сразу же оценил мои старания.
- Хвалю, - сказал он. - Люблю аккуратность, хотя от тебя и несет, как
от керосиновой лавки. Теперь же сними все эти балахоны, ибо в них ты мне
напоминаешь церковного певчего, и надень вот это.
И он протянул мне сверток. В нем были короткие, до колен, защитного
цвета штаны, такая же щеголеватая курточка с множеством карманов и
карманчиков, желтые сандалии, пионерский галстук с блестящей пряжкой, косая,
как у летчика, пилотка и небольшой кожаный рюкзак.
Дрожащими руками я схватил все это добро в охапку и умчался
переодеваться. И когда я вышел, то дядя всплеснул руками.
- Чкалов! - воскликнул он. - Молоков! Владимир Коккинаки!.. Орденов
только не хватает - одного, двух, дюжины! Ты посмотри, старик Яков, какова
растет наша молодежь! Эх, эх, далеко полетят орлята! Ты не грусти, старик
Яков! Видно, капля и твоей крови пролилась недаром.
Вскоре мы собрались. Ключ от квартиры я отнес управдому, котенка отдал
дворничихе.
Попрощался с дворником, дядей Николаем, и водопроводчиком Микешкиным,
который, хлопая добрыми осовелыми глазами, сунул мне в руку горсть
подсолнухов.
У ворот я остановился. Вот он, наш двор. Вот уже зажгли знакомый фонарь
возле шахты Метростроя, тот, что озаряет по ночам наши комнаты. А вон
высоко, рядом с трубой, три окошка нашей квартиры, и на пыльных стеклах
прежней отцовской комнаты, где подолгу когда-то играли мы с Ниной,
отражается луч заходящего солнца. Прощайте! Все равно там теперь пусто и
никого нет.
Второпях я забыл у Валентины в ящике две израсходованные мною кассеты,
но это меня огорчило сейчас мало.
Мы вышли на площадь. Здесь дядя пошел к стоянке такси и о чем-то долго
там торговался с шофером.
Наконец он подозвал нас. Мы сели и поехали.
Я был уверен, что едем мы только до какого-либо вокзала. Но вот давно
уже выехали мы на окраину, промчались под мостом Окружной железной дороги.
Один за другим замелькали дачные поселки, потом и они остались позади. А
машина все мчалась и мчалась и везла нас куда-то очень далеко.
Через девяносто километров, в город Серпухов, что лежит по Курской
дороге, мы приехали уже ночью.
В потемках добрались мы до небольшого, окруженного садами домика, на
крыше которого шныряли и мяукали кошки.
Я не заметил, чтобы приезду нашему были рады, хотя дядя говорил, что
здесь живет его задушевный товарищ.
Впрочем, ничего удивительного в том не было.
Уехал так же года четыре тому назад с нашего двора мой приятель Васька
Быков. А встретились мы с ним недавно... То да се - вот и все! Похвалились
один перед другим перочинными ножами. У меня - кривой, с шилом, у него -
прямой, со штопором. Съели по ириске да и разошлись восвояси.
Не всякая, видно, и дружба навеки!
В Серпухове мы прожили двое суток, и я удивлялся, что дядя, который так
хотел посмотреть родной край, из садика, что возле дома, никуда не выходил.
Несколько раз я бегал за газетами, остальное время валялся на траве и
читал старую "Ниву". Мелькали передо мной портреты царей, императоров,
русских и не русских генералов. Какие-то проворные палачи кривыми короткими
саблями рубили головы пленным китайцам. А те, как будто бы так и нужно было,
притихли, стоя на коленях. И не видать, чтобы кто-нибудь из них рванулся,
что-нибудь палачам крикнул или хотя бы плюнул.
Я пошел поговорить об этом с дядей. Дядя читал только что полученную от
почтальона телеграмму и был доволен. Он отобрал у меня затрепанную "Ниву" и
сказал мне, что я еще молод и должен думать о жизни, а не о смерти. Кроме
того, от таких картинок ночью может привязаться плохой сон.
Я рассмеялся и спросил, скоро ли мы куда-нибудь дальше поедем.
- Скоро, - ответил дядя. - Через час поедем на вокзал.
Он протянул руку за гитарой, лукаво глянул на меня и, ударив по
струнам, спел такую песню:
Скоро спустится ночь благодатная,
Над землей загорится луна.
И под нею заснет необъятная
Превосходная наша страна.
Спят все люди с улыбкой умильною,
Одеялом покрывшись своим.
Только мы лишь, дорогою пыльною
До рассвета шагая, не спим.
- Трам-там-там! - Он закрыл ладонью струны и, довольный, рассмеялся. -
Что, хороша песня? То-то! А кто сочинил? Пушкин? Шекспир? Анна Каренина?
Дудки! Это я сам сочинил. А ты, брат, думал, что у тебя дядя всю жизнь
только саблей махал да звенел шпорами. Нет, ты попробуй-ка сочини! Это тебе
не то что к мачехе в ящик за деньгами лазить. Что же ты отвернулся? Я тебе
любя говорю. Если бы я тебя не любил, то ты давно бы уже сидел в исправдоме.
А ты сидишь вот где: кругом аромат, природа. Вон старик Яков из окна
высунулся, в голубую даль смотрит. В руке у него, кажется, цветок. Роза! Ах,
мечтатель! Вечно юный старик-мечтатель!
- Он не в голубую даль, - хмуро ответил я. - У него намылены щеки, в
руках помазок, и он, кажется, уронил за окно стакан со своими вставными
зубами.
- Бог мой, какое несчастье! - воскликнул дядя. - Так беги же скорей,
бессердечный осел, к нему на помощь, да скажи ему заодно, чтобы он
поторапливался.
Через час мы уже были на вокзале. Дядя был весел и заботлив. Он
осторожно поддерживал своего друга, когда тот поднимался по каменным
ступенькам, и громко советовал:
- Не торопись, старик Яков! Сердце у тебя чудесное, но сердце у тебя
больное. Да, да! Что там ни говори - старые раны сказываются, а жизнь
беспощадна. Вон столик. Все занято. Погоди немного, старина, дай осмотреться
- вероятно, кто-нибудь захочет уступить место старому ветерану.
Чернокосая девушка взяла сверток и встала. Молодой лейтенант зашуршал
газетой и подвинулся. Проворный официант подставил дяде второй стул, а я сел
на вещи. Вскоре подошел носильщик и сказал, что мягких нет ни одного места.
Дядю это нисколько не огорчило, и он велел брать жесткие.
Задрожали стекла, подкатил поезд. Мы вышли на платформу. И здесь, в
сутолоке, передо мной вдруг мелькнуло знакомое лицо артиста из Сокольников.
Человек этот был теперь в пенсне, в мягкой шляпе, на плечи его был накинут
серый плащ; он что-то спросил у дяди, по-видимому, где буфет, и,
поблагодарив, скрылся в толпе. Только что мы уселись, как звонок, гудок - и
поезд тронулся.
Пока я торчал у окошка, раздумывая о странных совпадениях в
человеческой жизни, дядя успел побывать в вагоне-ресторане. Вернувшись, он
принес оттуда большой апельсин и подал его старику Якову, который сидел,
уронив на столик голову.
- Съешь, Яков! - предложил дядя. - Но что с тобой? Ты, я вижу, бледен.
Тебе нездоровится?
- Пройдет! - сморщив лицо, простонал Яков. - Конечно, трясет, толкает,
но я потерплю!
- Он потерпит! - возмущенно вскричал дядя. - Он, который всю жизнь
терпел такое, что иному не перетерпеть и за три жизни! Нет, нет! Этого не
будет. Я позову сейчас начальника поезда, и если он человек с сердцем, то
мягкое место он тебе устроит.
- Сели бы к окошку да на голову что-нибудь мокрое положили. Вот
салфетка, вода холодная, - предложила сидевшая напротив старушка. - А вы бы,
молодой человек, потише курили, - обратилась она к лежавшему на верхней
полке парню. - От вашего табачища и здорового легко вытошнить может.
Круглолицый парень нахмурился, заглянул вниз, но, увидав пожилого
человеке о орденом, смутился и папироску выбросил.
- Благодарю вас, благородная старушка, - сказал дядя. - Не знаю, сидели
ли ваши мужья и братья по тюрьмам и каторгам, но сердце у вас отзывчивое.
Эй, товарищ проводник! Попросите ко мне начальника поезда да откройте
сначала это окно, которое, как мне кажется, приколочено к стенке
семидюймовыми гвоздями.
- Ты мети, голова, потише! - укорил проводника бородатый дядька. -
Видишь, у человека душа пыли не принимает.
Вскоре все наши соседи прониклись сочувствием к старику Якову и, выйдя
в коридор, негромко разговаривали о том, что вот-де человек в свое время
пострадал за народ, а теперь болеет и мучится. Я же, по правде сказать,
испугался, как бы старик Яков не умер, потому что я не знал, что же мы тогда
будем делать.
Я вышел в коридор и сказал об этом дяде.
- Упаси бог! - пробормотала старушка. - Или уж правда плох очень?
- Что там такое? - спросила проходившая по коридору тетка.
- Да вон в том купе человек, слышь, помирает, - охотно объяснил ей
бородатый. - Вот так, живешь-живешь, а где помрешь - неизвестно.
- Высадить бы надо, - осторожно посоветовали из-за соседней двери. -
Дать на станцию телеграмму, пусть подождут санитары с носилками. Хорошее ли
дело: в вагоне покойник! У нас тут женщины, дети.
- Где покойник? У кого покойник?
Разговор принял неожиданный и неприятный оборот. Дядя ткнул меня
кулаком в спину и, громко рассмеявшись, подошел к лежавшему на лавке старику
Якову.
- Ха-ха! Он помрет! Слышь ли, старик Яков? - дергая его за пятку,
спросил дядя. - Они говорят, что ты помираешь. Нет, нет! Дуб еще крепок. Его
не сломали ни тюрьма, ни казематы. Не сломит и легкий сердечный припадок,
результат тряски и плохой вентиляции. Эге! Вон он и поднимается. Вон он и
улыбнулся. Ну, смотрите. Разве же это судорожная усмешка умирающего? Нет!
Это улыбка бодрой и еще полнокровной жизни. Ага, вот идет начальник поезда!
Конечно, говорю я, он еще улыбается. Но при его измученном борьбой организме
подобные улыбки в тряском вагоне вряд ли естественны и уместны.
Начальник поезда, узнав, в чем дело, ответил:
- Я вижу, что старику партизану-орденоносцу действительно неудобно. Но,
на ваше счастье, сейчас в Серпухове из пятого купе мягкого вагона не то
раньше времени сошел, не то отстал пассажир. Дайте проводнику денег на
доплату, и я скажу, чтобы он купил на стоянке билет вне очереди.
Начальник поезда откланялся и ушел.
Все остались им очень довольны. Все хвалили вежливого и внимательного
начальника. Говорили, что вот-де какой еще молодой, а как себя хорошо
держит. А давно ли попадались такие, что он с тобой и разговаривать не
хочет, а не то чтобы человеку помочь или хотя бы войти в положение.
Хорошо, когда все хорошо. Люди становятся добрыми, общительными. Они
одалживают друг другу чайник, ножик, соли. Берут прочесть чужие журналы,
газеты и расспрашивают, кто куда и откуда едет, что и почем там стоит. А
также рассказывают разные случаи из своей и из чужой жизни.
Старик Яков совсем оправился. Он выпил чаю, съел колбасы и две булки.
Тогда соседи попросили его, чтобы и он рассказал им что-нибудь из
своей, очевидно, богатой приключениями жизни...
Отказать в такой просьбе людям, которые столь участливо отнеслись к
нему, было неудобно, и старик Яков вопросительно посмотрел на дядю.
- Нет, нет, он не расскажет, - громко объяснил дядя. - Он слишком
скромен. Да, да! Ты скромен, друг Яков. И ты не сердись, если я тебе
напомню, как только из-за этой проклятой скромности ты отказался занять пост
замнаркома одной небольшой автономной республики. Сам нарком, товарищ
Гули-Поджидаев, как всем известно, недавно умер. И, конечно, ты, а не
кто-либо иной, управлял бы сейчас делами этого небольшого, но симпатичного
народа!
- Послушайте! Вы ведь шутите? - смущаясь, спросил с верхней полки
круглолицый паренек. - Так же не бывает.
- Бывает всяко, - задорно ответил дядя и продолжал свой рассказ: - Но
скромность, увы, не всегда добродетель. Наши дела, наши поступки принадлежат
часто истории и должны, так сказать, вдохновлять нашу счастливую, но, увы,
беспечную молодежь. И если не расскажет он, то за него расскажу я.
Тут дядя обвел взглядом всех присутствующих и спросил, не сидел ли
кто-нибудь в прежние или хотя бы в теперешние времена в центральной
харьковской тюрьме.
Нет, нет! Оказалось, что ни в прежние, ни в теперешние не сидел никто.
- Ну, тогда вы не знаете, что такое харьковская тюрьма, - начал свой
рассказ дядя.
Мрачной серой громадой стояла она на высоком холме так называемой
Прохладной, или, виноват, Холодной горы, вокруг которой раскинулись
придавленные пятой самодержавия низенькие домики робких обывателей. Тоскливо
было сидеть узнику в угрюмой общей камере номер двадцать семь. Из окна была
видна дорога, по которой катили грузовики, шли на работу служащие. И
торговки-спекулянтки с веселым гоготом тащили на рынок корзины с фруктами и
лотки жареных пирожков с мясом, с рисом и с капустой. Узник же получал, как
вы сами понимаете, всего шестьсот граммов, то есть полтора фунта. Кроме
того, он жаждал свободы.
"Даешь свободу! - громко тогда воскликнул про себя узник. - Довольно
мне греметь кандалами и чахнуть в неволе, дожидаясь маловероятной амнистии
по поводу какой-либо годовщины, точнее сказать - императорской свадьбы,
рождения или коронации!" И в тот же вечер по пути с дровозаготовок узник
оттолкнул конвоира и, как пантера, ринулся в лес, преследуемый зловещим
свистом пуль.
Но судьба наконец улыбнулась страдальцу. Ночь он провел под стогом
сена. А наутро услышал шум трактора и увидел работающих в поле крестьян. А
так как узник ходил еще в своем и был одет весьма прилично, то он выдал себя
за ответственного работника, приехавшего на посевную.
Он спросил, как дела. Дал кое-какие указания. Выпил молока, потребовал
лошадей до станции и скрылся, как вы уже догадываетесь, продолжать свое
опасное дело на благо народа, страждущего под мрачным игом проклятого
царизма...
Слушатели расхохотались и, гремя посудой, кинулись к выходу, потому что
поезд затормозил перед станцией, богатой дешевым молоком и курами.
- Но послушайте, вы все шутите, - обиженно заметил сверху круглолицый
паренек. - Ведь ничего этого вовсе так не бывает.
- Да, я шучу, молодой человек, - вытирая платком лоб, хладнокровно
ответил дядя. - Шутка украшает жизнь. А иначе жизнь легка только тупицам да
лежебокам. Ге! Так ли я говорю, юноша? - хлопнул он меня по плечу. - А вон,
насколько я вижу, идет и проводник с билетом.
Дядя остался караулить вещи, а я взял нетяжелый чемодан и пошел
провожать в мягкий вагон старика Якова, который нес с собой завернутый в
наволочку портфель, полотенце, апельсин и газету.
В купе было всего два места. Внизу, у окна справа, сидел пожилой
человек, на столике перед ним лежала книга, за спиной его стояла полевая
кожаная сумка, а рядом на диване валялась подушка.
Он искоса взглянул на нас, когда мы скрипнули дверью. Но, увидев, что в
купе входит не какой-нибудь шалопай, а почтенный старик с орденом, он учтиво
ответил на поклон и подушку отодвинул. Верхнее место, то самое, на которое
опоздал какой-то пассажир, было свободно. Но сразу лезть спать старик Яков
не захотел, а надел очки и взялся за газету.
Однако я хорошо видел, что он не читает, а исподлобья, но зорко смотрит
в сторону пассажира.
Я помялся и пожелал старику Якову спокойной ночи.
Тогда он легонько охнул и тихим злым голосом попросил меня передать
дяде, чтобы тот вместо негодной, черной, прислал обыкновенную походную
грелку, наполненную водой до половины. Я удивился и хотел переспросить, но
вместо ответа старик Яков молча показал мне кулак. Обиженный и слегка
напуганный, я вернулся и передал дяде эту просьбу.
Дядя насупился, негромко кого-то выругал, полез к себе в сумку, достал
небольшой сверток и тотчас же вышел, должно быть к проводнику за водой.
Вскоре он вызвал меня на площадку. Взгляд его был строг, а круглые глаза
прищурены.
- Возьми, - сказал он, протягивая мне серую холщовую сумочку, затянутую
сверху резиновым шнуром. - Возьми эту грелку и отнеси. Понял? - Он сжал мне
руку. - Понял? - повторил дядя. - Иди и помни, о чем мы с тобой перед
отъездом говорили.
Голос у дяди был тих и строг, говорил он теперь коротко, без всяких
смешков и прибауток. Рука моя дрожала. Дядя заметил это, потрепал меня за
подбородок и легонько подтолкнул.
- Иди, - сказал он, - делай, как тебе приказано, и тогда все будет
хорошо.
Я пошел. По пути я прощупал сумочку: внутри нее что-то скрипнуло и
зашуршало; грелка была холодная, по-видимому, кожаная, и вместо воды набита
бумагой.
Я постучался и вошел в купе. Незнакомый пассажир сидел у столика, низко
склонившись над книгой. Старик Яков читал, откинувшись почти к самой стенке.
Он схватил грелку, легонько застонал, положил ее себе на живот и закрыл
полами пиджака.
Я вышел и в тамбуре остановился. Окно было распахнуто. Ни луны, ни
звезд не было. Ветер бил мне в горячее лицо. Вагон дрожал, и резко, как
выстрелы, стучала снаружи какая-то железка. "Куда это мы мчимся? - глотая
воздух, подумал я. - Рита-та-та! Трата-та! Поехали! Эх, поехали! Эх,
кажется, далеко поехали!"
- Ну? - спросил, встречая меня, дядя.
- Все сделано, - тихо ответил я.
- Хорошо. Садись, отдохни. Хочешь есть - вон на столе колбаса, булка,
яблоки.
От колбасы я отказался, яблоко взял и съел сразу.
- Вы бы мальчика спать уложили, - посоветовала старушка. - Мальчонка за
день намотался. Глаза, я смотрю, красные.
- Ну, что за красные! - ответил ей дядя. - Это просто так: пыль, тени.
Вот скоро будет станция, и он перейдет ночевать к старику Якову. Старик без
присмотра - дитя: то ему воды, то грелку. А с начальником поезда я уже
договорился.
- С умным человеком отчего не договориться, - вздохнула старушка. - А у
меня сын Володька, бывало, говорит, говорит. Эх, говорит, мама, никак мы с
тобой не договоримся!.. Так самовольно на Камчатку и уехал. Теперь там,
шалопай, капитаном, что ли.
Старушка улыбнулась и стала раскладывать постель, а я подозрительно
посмотрел на дядю: что это еще затевается? В какой вагон? Какие грелки?
Мимо нашего купе то и дело проходили в ресторан люди. Вагон покачивало,
все пошатывались и хватались за стены.
Я сел в уголок, пригрелся и задумался. Как странно! Давно ли все было
не так! Били часы. Кричал радиоприемник. Наступало утро. Шумела школа,
гудела улица, и гремел барабан. Четвертый наш отряд выбегал на площадку
строиться. И уж непременно кто-то там кричит и дразнит:
Сергей-барабанщик,
Солдатский обманщик,
Что ты бьешь в барабан?
Еще спит капитан.
"Но! Но! - говорю я. - Не подходи ближе, а то пробью по спине зорю
палками".
Ту-у! - взревел вдруг паровоз. Вагон рвануло так, что я едва не
свалился с лавки; жестяной чайник слетел на пол, заскрежетали тормоза, и
пассажиры в страхе бросились к окнам.
Вскочил в купе встревоженный дядя. С фонарями в руках проводники
кинулись к площадкам.
Паровоз беспрерывно гудел. Стоп! Стали. Сквозь окна не видно было ни
огонька, ни звездочки. И было непонятно, стоим ли мы в лесу или в поле.
Все толпились и спрашивали друг друга: что случилось? Не задавило ли
кого? Не выбросился ли кто из поезда? Не мчится ли на нас встречный? Но вот
паровоз опять загудел, что-то защелкало, зашипело, и мы тихо тронулись.
- Успокойтесь, граждане! - унылым голосом закричал проводник. - Это
какой-нибудь пьяный шел из ресторана, да и рванул тормоз. Эх, люди, люди!
- Напьются и безобразят! - вздохнул дядя. - Сходи, Сергей, к старику
Якову. Старик больной, нервный. Да узнай заодно, не переменить ли ему воду в
грелке.
Я сурово взглянул на него: не ври, дядя! И молча пошел.
И вдруг по пути я вспомнил то знакомое лицо артиста, что мелькнуло
передо мной на платформе в Серпухове. Отчего-то мне стало не по себе.
Я постучался в дверь пятого купе. Откинувшись спиной почти совсем к
стенке, старик Яков лежал, полузакрыв глаза. На полу валялись спички,
окурки, и повсюду пахло валерьянкой. Очевидно, и мягкий вагон тряхнуло
здорово.
Я спросил у старика Якова, как он себя чувствует и не пора ли
переменить грелку.
- Пора! Давно пора! - сердито сказал он, раскрыл полы пиджака и передал
мне холщовый мешочек.
- Мальчик! - не отрывая глаз от книги, попросил меня пассажир. - Будешь
проходить, скажи проводнику, чтобы он пришел прибраться.
- Да, да! - болезненным голосом подтвердил Яков. - Попроси, милый!
"Милый"? Хорош "милый"! Он так вцепился в мою руку и так угрожающе
замотал плешивой головой, что можно было подумать, будто с ним вот-вот
случится припадок. Я выскочил в коридор и остановился. Что это все такое?
Что означают эти выпученные глаза и перекошенные губы? А я вот возьму крикну
проводника да еще передам ему и эту сумку!
Проводник как раз шел в вагон и остановился, вытирая тряпкой стекла.
"Сказать или не сказать"?
- Молодой человек, - спросил вдруг проводник, - что вы здесь все время
ходите? У вас билет в жестком, а здесь мягкий.
- Да, - пробормотал я, - но мне же нужно... и они меня посылают.
- Я не знаю, что вам нужно, - перебил меня проводник, - а мне нужно,
чтобы в мои купе посторонние пассажиры не ходили. Что это вы взад-вперед
носите?
"Поздно! - испугался я. - Теперь уже говорить поздно... Смотри,
берегись, осторожней!.."
- Да, - вздрагивающим голосом ответил я, - но в пятом купе у меня
больной дядя, и ему нужно менять воду в грелке.
- Так давайте мне сюда эту грелку, - протянул руку проводник, - для
больного старика я и сам это сделаю.
- Но ему уже больше не нужно, - пряча холщовую сумку за спину, в страхе
ответил я. - У него уже совсем прошло!
- Ну, не нужно, так и не нужно! - опять принимаясь вытирать стекла,
проворчал проводник. - А ходить вы сюда больше не ходите. Мне бы не жалко,
но за это и нас контролеры греют.
Потный и красный, проскочил я на площадку своего вагона. Дядя вырвал у
меня сумку, сунул в нее руку и, даже не глядя, понял, что все было так, как
ему надо.
- Молодец! - тихо похвалил меня он. - Талант! Капабланка!
И странно! То ли давно уж меня никто не хвалил, но я вдруг обрадовался
этой похвале. В одно мгновение решил я, что все пустяки: и мои недавние
размышления и подозрения, и что я на самом деле молодец, отважный,
находчивый, ловкий.
Я торопливо рассказал дяде, как было дело, что сказал мне пассажир, как
мигнул мне старик Яков и как увернулся я от подозрительного проводника.
- Герой! - с восхищением сказал дядя. - Геркулес! Гений! - Он посмотрел
на часы. - Идем, через пять минут станция.
- И тогда что?
- И тогда все! Иди забирай вещи.
Поезд уже гудел; застучали стрелочные крестовины. Проводник с фонарем
пошел налево, к выходу. Мы взяли сумки. Изо всего купе не спала только одна
старушка. Дядя пожелал ей счастливого пути. Мы вышли в коридор и прошли к
площадке. Здесь дядя вынул из кармана ключ, открыл дверь, мы соскочили на
противоположную от вокзала сторону и, смешавшись с людьми, пошли вдоль
состава.
У кого-то дядя спросил, где уборная. Нам показали на самом конце
перрона маленькую грязноватую каменушку, Мы подошли к ней и остановились.
Через минуту туда же, без шляпы и без чемодана, подбежал совершенно
здоровехонький старик Яков.
Здесь друзья обнялись, как будто не видались полгода. Поезд свистнул и
умчался. А мы заторопились прочь с вокзала, потому что с первой же остановки
могла прийти розыскная телеграмма. А мой дядя и его знаменитый друг, как я
тогда подумал, были, вероятно, отъявленные мошенники.
Много ли добра было в желтой сумке, которую старик Яков подменил у
пассажира во время переполоха с внезапной остановкой поезда (тормоз рванул,
конечно, дядя), - этого мне они не сказали. Но помню я, что на следующее
утро лица их были совсем не веселы. Помню я, как на зеленом пустыре за
какой-то станцией был между дядей и стариком Яковом крупный спор. О чем? Не
знаю.
Потом хмуро и молча сидели они, что-то обдумывая, в маленькой чайной.
Потом понял я, что старые друзья эти снова помирились. Долго и оживленно
разговаривали и все поглядывали в мою сторону, из чего я понял, что разговор
у них идет обо мне.
Наконец они подозвали меня. Стал меня дядя вдруг хвалить и сказал мне,
что я должен быть спокоен и тверд, потому что счастье мое лежит уже не за
горами.
Слушать все это было очень радостно, если бы не смутное подозрение, что
дела наши странные еще не окончены.
Но вдруг, где-то на станции Липецк, к огромной моей радости,
распрощался и отстал от нас старик Яков.
И тут я вздохнул свободно, уснул крепко, а проснулся в купе вагона уже
тогда, когда ярким теплым утром мы подъезжали к какому-то невиданно
прекрасному, городу.
С грохотом мчались мы по высокому железному мосту. Широкая лазурная
река, по которой плыли большие белые и голубые пароходы, протекала под нами.
Пахло смолой, рыбой и водорослями. Кричали белогрудые серые чайки - птицы,
которых я видел первый раз в жизни.
Высокий цветущий берег крутым обрывом спускался к реке. И он шумел
листвой, до того зеленой и сочной, что, казалось, прыгни на нее сверху - без
всякого парашюта, а просто так, широко раскинув руки, - и ты не пропадешь,
не разобьешься, а нырнешь в этот шумливый густой поток и, раскидывая, как
брызги, изумрудную пену листьев, вынырнешь опять наверх, под лучи ласкового
солнца.
А на горе, над обрывом, громоздились белые здания, казалось - дворцы,
башни, светлые, величавые. И, пока мы подъезжали, они неторопливо
разворачивались, становились вполоборота, проглядывая одно за другим через
могучие каменные плечи, и сверкали голубым стеклом, серебром и золотом.
Дядя дернул меня за плечо:
- Друг мой! Что с тобой: столбняк, отупение? Я кричу, я дергаю... Давай
собирай вещи.
- Это что? - как в полусне, спросил я, указывая рукой за окошко.
- А, это? Это все называется город Киев.
Светел и прекрасен был этот веселый и зеленый город. Росли на широких
улицах высокие тополи и тенистые каштаны. Раскинулись на площадях яркие
цветники. Били сверкающие под солнцем фонтаны. Да как еще били! Рвались до
вторых, до третьих этажей, переливали радугой, пенились, шумели и мелкой
водяной пылью падали на веселые лица, на открытые и загорелые плечи
прохожих.
И то ли это слепило людей южное солнце, то ли не так, как на севере,
все были одеты - ярче, проще, легче, - только мне показалось, что весь этот
город шумит и улыбается.
- Киевляне! - вытирая платком лоб, усмехнулся дядя. - Это такой народ!
Его колоти, а он все танцевать будет! Сойдем, Сергей, с трамвая, отсюда и
пешком недалеко.
Мы свернули от центра. То дома высились у нас над головой, то лежали
под ногами. Наконец мы вошли в ворота, прошли через двор в проулок - и опять
ворота. Сад густой, запущенный. Акация, слива, вишня, у забора лопух.
В глубине сада стоял небольшой двухэтажный дом. За домом - зеленый
откос, и на нем полинялая часовенка.
Верхний этаж дома был пуст, окна распахнуты, и на подоконниках скакали
воробьи.
- Стой здесь, - сбрасывая сумку, приказал дядя, - а я сейчас все узнаю.
Я остался один. Кувыркаясь и подпрыгивая, выскочили мне под ноги два
здоровых дымчатых котенка и, фыркнув, метнулись в дыру забора.
Слева, в саду, возвышался поросший крапивой бугор, на котором торчали
остатки развалившейся каменной беседки. Позади, за беседкой, доска в заборе
была выломана, и отсюда по откосу, мимо часовенки, поднималась тропинка.
Справа на площадке лежали сваленные в кучу маленькие скамейки, столы,
стулья. И теперь я угадал, что в доме этом зимой бывает детский сад. А
сейчас, на лето, они уехали, конечно, куда-либо за город. Оттого наверху и
пусто.
- Иди! - крикнул мне показавшийся из-за кустов дядя. - Все хорошо!
Отдохнем мы здесь с тобой лучше, чем на даче. Книг наберем. Молоко пить
будем. Аромат кругом... Красота! Не сад, а джунгли.
Возле заглохшего цветника нас встретили.
Высокая седая старуха с вздрагивающей головой и с глубоко впавшими
глазами, опираясь на черную лакированную палочку, стояла возле морщинистого
бородатого человека, который держал в руках длинную метлу.
Сначала я подумал, что это старухин муж, но, оказывается, это был ее
сын.
- Дорогих гостей прошу пожаловать! - сказала старуха надтреснутым, но
звучным голосом. Она сухо поздоровалась со мной и, откинув голову,
приветливо улыбнулась дяде. - Спаситель! Ах, спаситель! - сказала она,
постучав костлявым пальцем по плечу дяди. - Полысел, потолстел, но все, как
я вижу, по-прежнему добр и весел. Все такой же молодец, герой, благородный,
великодушный, а время летит... время!..
В продолжение этой совсем непонятной мне речи бородатый сын старухи не
сказал ни слова.
Но он наклонял голову, выкидывал вперед руку и неуклюже шаркал ногой,
как бы давая понять, что и он всецело разделяет суждения матери о дядиных
благородных качествах.
Нас проводили наверх. Живо раскинули мы две железные кровати в той из
трех пустых комнат, что была поменьше, положили соломенные матрацы, втащили
столик. Старуха принесла простыни, подушки, скатерть. Под открытым окном
шумели листья орешника, чирикали птахи.
И стало у меня вдруг на душе хорошо и спокойно.
И еще хорошо мне было оттого, что старуха назвала дядю и добрым и
благородным. Значит, думал я, не всегда же дядя был пройдохой. А может быть,
я и сейчас чего-то не понимаю. А может быть, все, что случилось в вагоне,
это задумано злобным и хитрым стариком Яковом. А теперь, когда Якова нет,
то, может быть, все оно и пойдет у нас по-хорошему.
Дядя дернул меня за нос и спросил, о чем я задумался. Он был добр. И,
набравшись смелости, я сказал ему, что лучше, чем воровать чужие сумки, жить
бы нам спокойно вот в такой хорошей комнате, где под окном орешник,
черемуха. Дядя работал бы, я бы учился А злобного старика Якова пусть
заперли бы санитары в инвалидный дом. И пусть он сидел бы там, отдыхал,
писал воспоминания о прежней своей боевой жизни, а в теперешние наши дела не
вмешивался.
Дядя упал на кровать и расхохотался:
- Ха-ха! Хо-хо! Старика Якова запереть в инвалидный дом! Юморист!
Гоголь! Смирнов-Сокольский! В цирк его, в борцы! Гладиатором на арену!
Музыка, туш! Рычат львы! Быки воют! А ты его в инвалидный!
Тут дядя перестал смеяться. Он подошел к окну, сломал веточку черемухи
и, постукивая ею по своим коротким ногам, начал мне что-то объяснять.
Он объяснил мне, что вор не всегда есть вор, что я еще молод, многого в
жизни не понимаю и судить старших не должен. Он спрашивал меня, читал ли я
Чарлза Дарвина, Шекспира, Лермонтова и Демьяна Бедного. И когда у меня от
всех его вопросов голова пошла кругом, и уж не помню, с чем-то я соглашался,
чему-то поддакивал, то он оборвал разговор и спустился в сад.
Я же, хотя толком ничего и не понял, остался при том убеждении, что
если даже дядя мой и жулик, то жулик он совсем необыкновенный. Обыкновенные
жулики воруют без раздумья о Чарлзе Дарвине, о Шекспире и о музыке
Бетховена. Они тянут все, что попадет под руку, и чем больше, тем лучше.
Потом, как я видел в кино, они делят деньги, устраивают пирушку, пьют водку
и танцуют с девчонками танец "Елки-палки, лес густой", как в "Путевке в
жизнь", или "Танго смерти", как в картине "Шумит ночной Марсель".
Дядя же мой не пьянствовал, не танцевал. Пил молоко и любил
простоквашу.
Дядя ушел в город. В раздумье бродил я по комнатам. На стене в коридоре
висел пыльный телефон. Очевидно, с тех пор как уехал детский сад, звонили по
нему не часто. Заглянул я в чулан - там стояло изъеденное молью, облезлое
чучело рыжего медвежонка. Слазил по крутой лесенке на чердак, но там была
такая духота и пылища, что я поспешно спустился вниз.
Вечерело. Я вышел в сад. В глухом уголку, за разваленной беседкой,
лежал в крапиве мраморный столб. Я разглядел на его мутной поверхности такую
надпись:
ЗДЕСЬ ПОГРЕБЕН
ДЕЙСТВИТЕЛЬНЫЙ СТАТСКИЙ
СОВЕТНИК И КАВАЛЕР
ИОГАНН ГЕНРИХОВИЧ ШТОКК.
Тут же в крапиве валялся разбитый ящик и рассохшаяся бочка.
Было тепло, тихо, крепко пахло резедой и настурциями. Где-то далеко на
Днепре загудел пароход.
Когда гудит пароход, я теряюсь. Как за поручни, хочется схватиться мне
за что попало: за ствол дерева, за спинку скамейки, за подоконник. Гулкое,
многоголосое эхо его всегда торжественно и печально.
И где бы, в каком бы далеком и прекрасном краю человек ни был, всегда
ему хочется плыть куда-то еще дальше, встречать новые берега, города и
людей. Конечно, если только человек этот не такой тип, как злобный Яков, вся
жизнь которого, вероятно, только в том и заключается, чтобы охать, ахать,
представляться больным и тянуть у доверчивых пассажиров их вещи.
Но вот я насторожился. В саду, за вишнями, кто-то пел. Да и не один, а
двое. Мужской голос - ровный, приглушенный и женский - резковатый, как бы
надтреснутый, но очень приятный.
Тихонько продвинулся я вдоль аллеи. Это были старуха и ее бородатый
сын. Они сидели на скамейке рядом, прямые, неподвижные, и глядя на закат,
тихо пели: "Цветы бездумные, цветы осенние, о чем вы шепчетесь в пустом
саду?.."
Я был удивлен. Я еще никогда не слыхал, чтобы такие древние старухи
пели. Правда, жила у нас во дворе дворникова бабка, так и она, когда качала
их горластого Гошку, тоже пела: "Ай, люли, ай, люли! Волки телку увели", -
но разве же это песня?
- Дитя! - позвала вдруг кого-то старуха.
Я обернулся, но никого не увидел.
- Дитя, подойди сюда! - опять позвала старуха.
Я снова оглянулся - нет никого.
- Тут никого нет, - смущенно сказал я, высовываясь из-за куста. - Оно,
должно быть, куда-нибудь убежало.
- Кто оно? Глупый мальчик! Это я тебя зову.
Я подошел.
- Пойди и посмотри, не коптит ли на кухне керосинка.
- Хорошо, - согласился я, - только я не знаю, где у вас кухня.
- Как ты не знаешь, где у нас кухня? - строго спросила старуха. - Да я
тебя, мерзавца, из дому выгоню... на мороз, в степь... в поле!
Я ахнул и в страхе попятился, потому что старуха уже потянулась к своей
лакированной палке, по-видимому, собираясь меня ударить.
- Мама, успокойтесь, - раздраженно сказал ее сын. - Это же не Степан,
не Акимка. Это младший сын покойного генерала Рутенберга, и он пришел
поздравить вас со днем ангела.
Трудно сказать, когда я больше испугался: тогда ли, когда меня хотели
ударить, или когда я вдруг оказался сыном покойного генерала.
Вскрикнув, шарахнулся я прочь и помчался к дому. Взбежав по шаткой
лесенке, я захлопнул на крючок дверь и дрожащими руками стал зажигать лампу.
И только что я снял стекло, как услышал шаги. По лестнице за мной кто-то
шел...
Крючок был изогнутый, слабенький, и его легко можно было открыть
снаружи, просунув карандаш или даже палец. Я метнулся на терраску и
перекинул ногу через перила.
В дверь постучались.
- Эй, там, Сергей! - услышал я знакомый голос. - Ты спишь, что ли?
Это был дядя.
Торопливо рассказал я дяде про свои страхи.
Дядя удивился.
- Кроткая старуха, - сказал он, - осенняя астра! Цветок бездумный. Она,
конечно, немного не в себе. Преклонные годы, тяжелая биография... Но ты ее
испугался напрасно.
- Да, дядя, но она хотела меня треснуть палкой.
- Фантазия! - усмехнулся дядя. - Игра молодого воображения. Впрочем...
все потемки! Возможно, что и треснула бы. Вот колбаса, сыр, булки. Ты есть
хочешь?
За ужином дядя объяснил мне, что когда-то весь этот дом принадлежал
старухе, а теперь ее сын работает здесь, при детском доме, сторожем, а
иногда играет на трубе в каком-то оркестре.
Мы легли спать рано. Окно было распахнуто, и сквозь листву орешника,
как крупные звезды, проглядывали огни города. Мы лежали долго молча. Но вот
дядя загремел в темноте спичками и закурил.
- Дядя, - спросил я, - отчего эта старуха называла вас днем и добрым и
благородным? Это она тоже о дури? Или что-нибудь тут на самом деле?
- Когда-то, в восемнадцатом, буйные солдаты хотели спустить ее вниз
головой с моста, - ответил дядя. - А я был молод, великодушен и вступился.
- Да, дядя. Но если она была кроткая или, как вы говорите, цветок
бездумный, то за что же?
- Там, на войне, не разбирают. Кроме того, она тогда была не кроткая и
не бездумная. Спи, друг мой.
- Дядя, - задумчиво спросил я, - а отчего же, когда вы вступились, то
солдаты послушались, а не спустили и вас вниз головой с моста?
- Я бы им, подлецам, спустил! За мной было шесть всадников, да в руках
у меня граната! Лежи спокойно, ты мне уже надоел.
- Дядя, - помолчав немного, не вытерпел я, - а какие это были солдаты?
Белые?
- Лежи, болтун! - оборвал меня дядя. - Военные были солдаты: две руки,
две ноги, одна голова и винтовка-трехлинейка с пятью патронами. А если ты
еще будешь ко мне приставать, то я тебя выставлю в соседнюю комнату.
...Мои пытливые расспросы, очевидно, встревожили дядю. Через день,
когда мы гуляли над Днепром, он спросил меня, хочу ли я вообще возвращаться
домой.
Я задумался. Нет, этого я не хотел. После всего, что случилось,
Валентинин муж, вероятно, уговорит ее, чтобы меня отдали в какую-нибудь
исправительную колонию. Но и оставаться с дядей, который все время от меня
что-то скрывал и прятал, мне было не по себе.
И дядя, очевидно, меня понял. Он сказал мне, что так как я ему с
первого же раза понравился, то, если я не хочу возвращаться домой, он
отвезет меня в Одессу и отдаст в мичманскую школу.
Я никогда не слыхал о такой школе. Тогда он объяснил мне, что есть
такая школа, куда принимают мальчиков лет четырнадцати-пятнадцати. Там же,
при школе, они живут, учатся, потом плавают на кораблях сначала простыми
матросами, а потом, кто умен, может дослужиться и до моряка-капитана.
Я вспомнил вчерашний пароходный гудок, и сердце мое болезненно и
радостно сжалось. "За что? - думал я. - И для чего же вот этот непонятный и
даже какой-то подозрительный человек заботится обо мне и хочет сделать для
меня такое хорошее дело?"
- А вы? - тихо опросил я. - Вы тоже будете жить в Одессе?
- Нет, - ответил дядя. - Разве я тебе не говорил, что я живу в городе
Вятке, заведую отделом народного образования и занимаюсь научной работой?
"Не беда! - подумал я. - Ну и пускай в Вятке. Так, может быть, даже
лучше. А то вдруг приехал бы в Одессу ненавистный старик Яков, - вот тебе,
глядишь, и пропала опять вся научная работа!"
Щеки мои горели, и я был взволнован. "Проживу один, - думал я. - Начну
все заново. Буду учиться. Буду стараться. Буду лазить по мачтам. Смотреть в
бинокль. Вырасту скоро. Надену черную форменку... Вот я стою на капитанском
мостике. Дзинь, дзинь! Тихий ход вперед! Вот она, стоит на берегу и машет
мне платком... Нина! Прощай, Нина, прощай! Уплываем в Индию. Смело поведу я
корабль через бури, через туманы, мимо жарких тропиков. Все увижу, все -
приеду, тебе расскажу и с чужих берегов привезу подарок".
И так замечтался я, что не заметил, как встал со скамьи, куда-то сходил
и опять вернулся мой дядя.
- Но пока тебе будет скучно, - сказал дядя. - Несколько дней я буду
занят. И, чтобы ты мне не мешал, давай познакомимся с кем-нибудь из ребят.
Будешь тогда всюду бегать, играть. Посмотри, экое кругом веселье!
Ребят на площадке было много. Они лазили по лестницам и шестам,
кувыркались и прыгали на пружинных сетках, толпились около стрелкового тира,
бегали, баловались и, конечно, задирали девчонок, которые здесь, впрочем,
спуску и сами не давали.
- С кем же мне, дядя, познакомиться? - растерянно оглядываясь, спросил
я. - Народу кругом такая уйма.
- А мы поищем - и найдем! - ответил дядя и потащил меня за собой.
Он вывел меня к краю площадки. Здесь было тихо, под липами стояли
рабочие столики и торчала будочка с материалом и инструментами.
Тут дядя показал мне на хрупкого белокурого мальчика, который,
поглядывая на какой-то чертеж, выстругивал ножом тонкие белые планочки.
- Ну вот, хотя бы с этим, - подтолкнул меня дядя. - Мальчик, сразу
видно, неглупый, симпатичный.
- Дохловатый какой-то, - поморщился я. - Лучше бы, дядя, с кем-нибудь
из тех, что у сетки скачут.
- Экое дело, скачут! Козел тоже скачет, да что толку? А то мальчик
машину какую-то строит. Из такого скакуна клоун выйдет. А из этого, глядишь,
Эдисон какой-нибудь... изобретатель. Да ты про Эдисона слыхал ли?
- Слыхал, - буркнул я. - Это который телефон выдумал.
- Ну, вот и пойди, пойди, познакомься, а я тут в тени газету почитаю.
Белокурый мальчик с большими серыми глазами оставил на столике свои
чертежи, планки и пошел к будке. Пока он что-то там спрашивал, я сел к
столику. Он вернулся, держа в руках карандаш и циркуль. Он не рассердился,
увидев, что я рассматриваю и трогаю его работу, и только тихо сказал:
- Ты, пожалуйста, не сломай планку, она очень тонкая.
- Нет, - усмехнулся я, - не сломаю. Это ты что мастеришь? Трактор?
- О, что ты! - удивленно ответил мальчик. - Разве ты не видишь, что это
модель ветряного двигателя? Это работа тонкая.
- "Тонкая"! "Тонкая"! - позабывая дядины наставления, передразнил я. -
Ты бы лучше шел на сетку кверх ногами прыгать, а то все равно потом
выкрасить да выбросить.
Мальчик поднял на меня задумчивые серые глаза. Грубость моя его,
очевидно, удивила, и он подыскивал слова, как мне ответить.
- Послушай, - тихо сказал он. - Я тебя к себе не звал. Не правда ли?
Если тебе нравится прыгать на сетке, пойди и прыгай. - Он замолчал, сел,
взял циркуль и, взглянув на мое покрасневшее лицо, добавил: - Я тоже люблю
лазить и прыгать, но с тех пор, как я в прошлом году выбросился с парашютом
из горящего самолета, прыгать мне уже нельзя.
Он вздохнул и улыбнулся.
Краска все гуще и гуще заливала мне щеки, как будто я лицом попал в
крапиву.
- Извини, - сказал я. - Это я дурак... Может быть, тебе помочь? Мне все
равно делать нечего.
Теперь смутился сероглазый мальчик.
- Почему же дурак? - запинаясь, возразил он. - Зачем это? Ну, если
хочешь, возьми этот квадрат, попроси в будке дрель и просверли, где отмечены
дырочки. Постой, они тебе так не дадут! У тебя ученический билет не с собой?
Ну, тогда возьми мой. - И он протянул мне затрепанную красную книжечку.
Я заглянул в билет. Его звали Славой, фамилия - Грачковский. Он был мне
ровесник.
Мы дружно мастерили двигатель, когда к нам подошел дядя и протянул две
плитки мороженого.
- Мы познакомились, - объяснил я. - Его зовут Славой. И он прыгнул из
горящего самолета на парашюте.
- Чаще меня зовут Славка, - поправил мальчик. - А с парашютом это я не
сам прыгнул - меня отец выкинул. Я же только дернул за кольцо, попал на
крышу водопроводной башни и, уже свалившись оттуда, сломал себе ногу.
- Но она ходит?
- Ходить-то ходит, да нельзя пока быстро бегать. - Он посмотрел на
дядю, улыбнулся и спросил: - Это вы вчера стреляли в тире и поправили меня,
чтобы я не сваливал набок мушку? Ой, вы хорошо стреляете!
- Старый стрелок-пехотинец, - скромно ответил дядя. - Стрелял в
германскую, стрелял и в гражданскую.
"Эге, стрелок-пехотинец! - покосился я на дядю. - Так ты уже давно
Славку приметил! А я-то думал, что мы его в товарищи выбрали случайно!"
Вскоре мы со Славкой расстались и уговорились назавтра встретиться
здесь же.
- Вот человек! - похвалил дядя Славку. - Это тебе не то что
какой-нибудь молодец, который только и умеет к мачехе... в ящик... Ну, да
ладно, ладно! Ты с самолета попробуй прыгни, тогда и хорохорься. А то не
скажи ему ни слова. Динамит! Порох!.. Вспышка голубого магния! Ты давай-ка с
ним покрепче познакомься... Домой к нему зайди... Посмотришь, как он живет,
чем в жизни занят, кто таковы его родители... Эх, - вздохнул дядя, - кабы
нам да такую молодость! А то что?.. Пролетела, просвистела! Тяжкий труд,
черствый хлеб, свист ремня, вздохи, мечты и слезы... Нет, нет! Ты с ним
обязательно познакомься; он скромен, благороден, и я с удовольствием пожал
его молодую руку.
Дядя проводил меня только до церковной ограды.
- Вот, - сказал он, - спустишься по тропе на откос, а там через дыру
забора - и ты в саду, дома. Днем да без вещей здесь куда ближе. А я приду
попозже.
Посвистывая, осторожно спускался я по крутому склону. Добравшись уже до
разваленной беседки, я услышал шум и увидел, как во дворике промелькнуло
лицо старухи. Волосы ее были растрепаны, и она что-то кричала.
Тотчас же вслед за ней из кухни с топором в руке выбежал ее престарелый
сын; лицо у него было мокрое и красное.
- Послушай! - запыхавшись и протягивая мне топор, крикнул он. - Не
можешь ли ты отрубить ей голову?
- Нет, нет, не могу! - завопил я, отскакивая на сажень в сторону. -
Я... я кричать буду!
- Но она же, дурак, курица! - гневно гаркнул на меня бородатый. - Мы
насилу ее поймали, и у меня дрожат руки.
- Нет, нет! - еще не оправившись от испуга, бормотал я. - И курице не
могу... Никому не могу... Вы погодите... Вот придет дядя, он все может.
Я пробрался к себе и лег на кровать. Было теперь неловко, и я
чувствовал себя глупым. Чтобы отвлечься, я развернул и стал читать газету.
Прочел передовицу. В Испании воевали, в Китае воевали. Тонули корабли,
гибли под бомбами города. А кто топил и кто бросал бомбы, от этого все
отказывались.
Потом стал читать происшествия. Здесь все было куда как понятней.
Вот автобус налетел на трамвай - стекла выбиты, жертв нет. "Не зевай,
шофер, счастливо еще отделался!"
Вот шестилетний мальчишка свалился с моста в воду, и сразу же за ним
бросились трое: его мать, милиционер и старик, торговавший с лотка
папиросами. Подлетела лодка и подобрала всех четверых. "Молодцы люди! А
мальчишке дома надо бы задать деру".
А вот объявление: какой-то дяденька продает велосипед, он же купит
заграничную шляпу. "Глупо! Я бы никогда не продал. Черта ли толку в шляпе да
без велосипеда?" А вот, стоп!.. Я сжал и подвинул к глазам газету. А вот...
ищут меня... "Разыскивается мальчик четырнадцати лет, Сергей Щербачов.
Брюнет. На виске возле левого глаза родинка. Сообщить: Москва, телефон Г
0-48-64".
"Так, так! Значит, вернулась Валентина. Телефон не наш, не домашний,
значит, ищет милиция".
Трясущейся рукой я подвинул дорожное дядино зеркальце.
Долго и тупо глядел. "Да, да, вон он и я. Вот брюнет. Вот родинка".
"Разыскивается..." Слово это звучало тихо и приглушенно. Но смысл его
был грозен и опасен.
Вот они скользят по проводам, телеграммы: "Ищите! Ищите!.. Задержите!"
Вот они стоят перед начальником, спокойные, сдержанные агенты милиции. "Да,
- говорят они, - товарищ начальник! Мы найдем гражданина Сергея Щербачова,
четырнадцати лет, брюнета, с родинкой, - того, что выламывает ящики и
продает старьевщикам чужие вещи, Он, вероятно, живет в каком-нибудь городе
со своим подозрительным дядей, например в Киеве, и мечтает безнаказанно
поступить в мичманскую школу, чтобы плавать на советских кораблях в разные
страны. Этот лживый барабанщик, которого давно уже вычеркнули из списков
четвертого отряда, вероятно, будет плакать и оправдываться, что все вышло
как-то нечаянно. Но вы ему не верьте, потому что не только он сам такой, но
его отец осужден тоже".
Я швырнул зеркало и газету. Да! Все именно так, и оправдываться было
нечем.
Ни возвращаться домой, ни попадать в исправительный дом я не хотел Я
упрямо хотел теперь в мичманскую школу. И я решил бороться за свое счастье.
Насухо вытер я глаза и вышел на улицу.
Постовые милиционеры, дворники с бляхами, прохожие с газетой - все мне
теперь казались подозрительными и опасными.
Я зашел в аптеку и, не зная точно, что мне нужно, долго толкался у
прилавка, до тех пор, пока покупатели не стали опасливо поглядывать на меня,
придерживая рукой карманы, и продавец грубо не спросил, что мне надо.
Я попросил тюбик хлородонта и поспешно вышел.
Потом я очутился возле парикмахерской. Зашел.
- Подкоротить? Под машинку? Под бокс? Под бобрик? - равнодушно спросил
парикмахер.
- Нет, - сказал я. - Бритвой снимайте наголо.
Пряди темных волос тихо падали на белую простыню. Вот он показался на
голове, узкий шрам. Это когда-то я разбился на динамовском катке. Играла
музыка. Катались с Ниной. Было шумно, морозно, весело...
Уши теперь торчали, и голова стала круглой. На лице резче выступил
загар.
Вышел, выдавил из тюбика немного зубной пасты, смазал на виске родинку.
Брови на солнце выцвели: попробуй-ка разбери теперь, брюнет или рыжий.
Сверкали на улице фонари. Пахло теплым асфальтом, табаком, цветами и
водой.
"Никто теперь меня не узнает и не поймает, - думал я. - Отдаст меня
дядя в мичманскую школу, а сам уедет в Вятку... Ну и пусть! Буду жить один,
буду стараться. А на все прошлое плюну и забуду, как будто бы его и не
было".
Влажный ветерок холодил мою бритую голову. Шли мне навстречу люди. Но
никто из них не знал, что в этот вечер твердо решил я жизнь начинать заново
и быть теперь человеком прямым, смелым и честным.
Было уже поздно, и, спохватившись, я решил пройти домой ближним путем.
Темно и глухо было на пустыре за церковной оградой. Оступаясь и
поскальзываясь, добрался я до забора, пролез в дыру и очутился в саду. Окна
нашей комнаты были темны - значит, дядя еще не возвращался.
Это обрадовало меня, потому что долгое отсутствие мое останется
незамеченным. Тихо, чтобы не разбудить внизу хозяев, подошел я к крылечку и
потянул дверь. Вот тебе и раз! Дверь была заперта. Очевидно, они ожидали,
что дядя по возвращении постучится.
Но то дядя, а то я! Мне же, особенно после того, как я сегодня обидел
хозяина, стучаться было совсем неудобно.
Я разыскал скамейку и сел в надежде, что дядя вернется скоро.
Так я просидел с полчаса или больше. На траву, на листья пала роса. Мне
становилось холодно, и я уже сердился на себя за то, что не отрубил курице
голову. Экое дело - курица! А вдруг вот дядя где-нибудь заночует, - что
тогда делать?
Тут я вспомнил, что сбоку лестницы, рядом с уборной, есть окошко и оно,
кажется, не запирается.
Я снял сандалии, сунул их за пазуху и, придерживаясь за трухлявый
наличник, встал босыми ногами на уступ. Окно было приоткрыто. Я вымазался в
пыли, оцарапал ногу, но благополучно спустился в сени.
Я лез не воровать, не грабить, а просто потихоньку, чтобы никого не
потревожить, пробирался домой. И вдруг сердце мое заколотилось так сильно,
что я схватился рукой за грудную клетку. Что такое?.. Спокойней!
Однако дыхание у меня перехватило, и я в страхе уцепился за перила
лестницы.
Кто его знает почему, но мне вдруг показалось, что старик Яков совсем
не исчез - там, далеко, в Липецке, - а где-то притаился здесь, совсем рядом.
Несколько мгновений эта нелепая, упрямая мысль крепко держала мою
голову, и я мучительно силился понять, в чем дело.
Тихонько поднялся я наверх - и опять стоп!
Не из той комнаты, где мы жили, а из пустой, которая выходила окном к
курятнику, пробивался через дверные щели слабый свет. Значит, дядя уже давно
был дома.
Прислушался. Разговаривали двое: дядя и кто-то незнакомый. Никакого
старика Якова, конечно, не было.
- Вот, - говорил дядя, - сейчас будет и готово. Этот пакет туда, а этот
сюда. Понятно?
- Понятно!
Куда "туда" и куда "сюда", - мне это было совсем непонятно.
- Теперь все убрать. И куда это мой Мальчишка запропал? (Это обо мне.)
- Вернется! Или немного заблудился. А то еще в кино пошел. Нынче дети
какие! А мать у него кто?
- Мачеха! - ответил дядя. - Кто ее знает, какая-то московская. Мы на
эту квартиру случайно, через своего человека напали. Мачеха на Кавказе.
Мальчишка один. Квартира пустая. Лучше всякой гостиницы. Он мне сейчас в
одном деле помогать будет.
"Как кто ее знает? - ахнул я. - Ведь ты же мой дядя!"
- Ну, и последнее готово! Все наука и техника. Осторожней, не разбейте
склянку. Но куда же все-таки запропал мальчишка?
Я тихонько попятился, спустился по лесенке, вылез обратно в сад через
окошко, обул сандалии и громко постучался в запертую дверь. Отворили мне не
сразу.
- Это ты, бродяга? Наконец-то! - раздался сверху дядин голос.
- Да, я.
- Тогда погоди, штаны да туфли надену, а то я прямо с постели.
Прошло еще минуты три, пока дядя спустился по лестнице.
- Ты что же полуночничаешь? Где шатался?
- Я вышел погулять... Потом сел не на тот трамвай. Потом у меня не было
гривенника, я шел, да и немного заблудился.
- Ой, ты без гривенника на трамваях никогда не ездил? - проворчал дядя.
Но я уже понял, что ругать он меня не будет и, пожалуй, даже доволен,
что сегодня вечером дома меня не было.
В коридоре и во всех комнатах было темно. Не зажигая огня, я разделся и
скользнул под одеяло. Дверь внизу тихонько скрипнула. Кто-то через нижнюю
дверь вышел.
И только сейчас, лежа в постели, я наконец, понял, почему мне недавно
померещилось близкое присутствие старика Якова. Как и в тот раз, когда он
впервые очутился в нашей квартире, мне почудился такой же
сладковато-приторный запах - не то эфира, не то еще какой-то дряни.
"Очевидно, - подумал я, - дядя опять какое-то лекарство пролил... Но что же
он за человек? Он меня поит, кормит, одевает и обещает отдать в мичманскую
школу, и, оказывается, он даже не знает Валентины и вовсе мне не дядя!"
Тогда, осененный новой догадкой, я стал припоминать все прочитанные
мною книги из жизни знаменитых и неудачливых изобретателей и ученых.
"А может быть, - думал я, - дядя мой совсем и не жулик. Может быть, он
и правда какой-нибудь ученый или химик. Никто не признает его изобретения,
или что-нибудь в этом роде. Он втайне ищет какой-либо утерянный или
украденный рецепт. Он одинок, и никто не согреет его сердце. Он увидел
хорошего мальчика (это меня), который тоже одинок, и взял меня с собою,
чтобы поставить на хорошую жизнь. Конечно, хорошая жизнь так, как у нас
началась в вагоне, не начинается. Но... я ничего не знаю. Мне бы только
вырваться на волю, в мичманскую школу. Да поскорее, потому что я ведь решил
уже жить правдиво и честно... Верно, что я уже и сегодня успел соврать и про
трамвай и про то, что заблудился. Но ведь он же мне и сам соврал первый.
"Ты, - говорит, - погоди... Я только что с постели". Нет, брат! Тут ты меня
не обманешь. Тут я и сам химик!"
Несколько дней мы прожили совсем спокойно. Каждое утро бегал я теперь в
парк, и там мы встречались со Славкой.
Однажды в парк зашел Славкин отец, тоже худой, белокурый человек с
тремя шпалами в петлицах.
Прищурившись, глянул он на Славкину модель ветродвигателя, сильными
пальцами грубовато и быстро выломал распорку, которую только что с таким
трудом мы вставили на место, и уверенно заявил, что здесь должна быть не
распорка, а стягивающая скрепка, иначе при работе разболтается гнездо
мотора.
С обидой и азартом кинулись мы к чертежу, но, оказывается, Славкин отец
был совершенно прав.
Он улыбнулся, показал нам кончик языка. Поцеловал Славку в лоб, что
меня удивило, потому что Славка был совсем не маленький, и, тихонько
насвистывая, быстро пошел через площадку, старательно обходя копавшихся в
песке маленьких ребятишек.
- Догадливый! - сказал я. - Только подошел, глянул - крак! - и выломал.
- Еще бы не догадливый! - спокойно ответил Славка. - Такая уж у него
работа.
- Он военный инженер? Он что строит?
- Разное, - уклончиво ответил Славка и с гордостью добавил: - Он очень
хороший инженер! Это он только такой с виду.
- Какой?
- Да вот какой! - смеется и язык высунул... Ты думаешь, он молодой?
Нет, ему уже сорок два года. А твоему отцу сколько? Он кто?
- У меня дядя... - запнулся я. - Он, кажется, ученый... химик...
- А отец?
- А отец... отец... Эх, Славка, Славка! Что же ты, искал, искал
контргайку, а сам ее каблуком в песок затоптал - и не видишь.
Наклонившись, долго выковыривал я гайку пальцем и, сидя на корточках,
счищал и сдувал с нее песчинки.
Я кусал губы от обиды. Сколько ни говорил я себе, что теперь я должен
быть честным и правдивым, - язык так и не поворачивался сказать Славке, что
отец у меня осужден за растрату.
Но я и не соврал ему. Я не сказал ничего, замял разговор, засмеялся,
спросил у него, сколько сейчас времени, и сказал, что пора кончать работу.
На другой день дядя вызвался проводить меня в гости к Славке. Славка
жил далеко. Домик они занимали красивый, небольшой - в одну квартиру.
Встретили нас Славка и его бабка - старуха хлопотливая, говорливая и
добродушная. Дядя попросил подать ему через окно воды, но бабка пригласила
его в комнаты и предложила квасу.
Дядя неторопливо пил стакан за стаканом и, прохаживаясь по комнатам,
похваливал то квас, то Славку, то Славкину светлую, уютную квартиру. Он был
огорчен тем, что не застал Славкиного отца дома, и через полчаса ушел,
пообещавшись зайти в другой раз.
Едва только он ушел, бабка сразу же заставила меня насильно выпить
стакан молока, съесть блин и творожную ватрушку, причем Славка - нет, чтобы
за меня заступиться, - сидел на скамье напротив, болтал ногами, хохотал и
подмигивал.
Потом он мне показал свой альбом открыток. Это были не теперешние
открытки, а старинные, военные. Напечатанные на шершавой, грубой бумаге,
теперь уже полинявшие, потертые, они рассказывали о далеких днях гражданской
войны.
Вот стоит в синей кожанке человек. В руках блестит светло-синяя сабля.
Небо синее, земля, деревья и трава - черно-синие. Возле человека осталось
всего четыре товарища, и на их папахи, на мужественные лица кровавыми
полосами падают лучи огромной пятиконечной звезды.
Внизу, под открыткой, подпись: "Смерть шахтер-комиссара Андрея Бутова с
товарищами в бою под Кременчугом". И еще помельче: "Напечатано походной
типографией 12-й армии, 1919 г. ".
- Это очень редкая открытка, - бережно разглаживая ее, объяснил мне
Славка. - Их всего-то, может, и было напечатано штук двести - триста. Ну и
вот эта тоже попадается не часто. Тут, смотри, со стихами: "Гей, гей! Не
робей!" Видишь, это красные гонят Юденича. А вот без стихов... Тоже гонят. А
это всадник в бой мчится. Отстал, должно быть. А на небе тучи... тучи... А
это просто так... девчонка с наганом. Комсомолка, наверное. Видишь, губы
сжала, а глаза веселые. Они теперь повырастали. У мамы подруга есть, Комкова
Клавдюшка, тоже там была... Так ей теперь уже тридцать шесть, что ли... Э-э,
брат! Погоди, погоди! - рассмеялся вдруг Славка. Закрыв ладонью альбом, он
посмотрел на меня, потом опять в альбом, потом схватил со столика зеркало. -
А это кто?
Передо мной лежала открытка, изображавшая совсем молоденького паренька
в такой же, как у меня, пилотке. У пояса его висела кобура, в руке он держал
трубу.
- Как кто? Сигналист! Тут так и написано.
- Это ты! - подвигая мне зеркало, обрадовался Славка. - Ну, посмотри,
до чего похоже! Я еще когда тебя в первый раз увидел - на кого, думаю, он
так похож? Ну, конечно, ты! Вот нос... вот и уши немного оттопырены. Возьми!
- сказал он, доставая из гнезда открытку. - У меня таких две, на твое
счастье. Бери, бери да радуйся!
Молча взял я Славкин подарок. Бережно завернул его и положил к себе в
бумажник.
Мы вышли на задний дворик. Огромные, почти в рост человека, торчали там
лопухи, и под их широкой тенью суетливо бегали маленькие желтые цыплята.
- Славка, - осторожно опросил я, - а как у тебя нога? Тебе ее потом
совсем вылечат?
- Вылечат! - щурясь и отворачиваясь от солнца, ответил Славка. - Ну,
куда, дурак? Чего кричишь? - Он схватил заблудившегося цыпленка и бережно
сунул его в лопухи. - Туда иди. Вон твоя компания. - Он отряхнул руки,
прищелкнул языком и добавил: - Нога - это плохо. Ну ничего, не пропаду. Не
такие мы люди!
- Кто мы?
- Ну, мы... все...
- Кто все? Ты, папа, мама?
- Мы, люди, - упрямо повторил Славка и недоуменно посмотрел мне в
глаза. - Ну, люди!.. Советские люди! А ты кто? Банкир, что ли?
Я отвернулся. Я вынул из кармана окладной нож. Это был хороший кривой
нож, крепкой стали, с дубовой полированной рукояткой и с блестящим
карабинчиком. Я знал, что Славке он очень нравится.
- Возьми, - сказал я. - Дарю на память. Да бери, бери! Ты мне
сигналиста подарил, и я взял!
- Но то - пустяк, - возразил Славка. - У меня есть еще, а у тебя
другого ножа нет!
- Все равно бери! - твердо сказал я. - Раз я подарил, то теперь
обижусь, выкину, но не возьму обратно.
- Хорошо, я возьму, - согласился Славка. - Спасибо. Только сигналист
пусть в счет не идет. Но у меня есть карманный фонарь с тремя огнями -
белый, красный и зеленый. И ты его возьмешь тоже... - Он подумал. - Только
вот что: он у меня не здесь, он у мамы. Через три дня отец отвезет меня к
ней в деревню, а сам в тот же день вернется обратно. Я его передам отцу,
отец отдаст бабке, а она - тебе. Дай честное слово, что ты зайдешь и
возьмешь!
Я дал.
- Так ты уезжаешь? - пожалел я. - Далеко? Надолго?
- Надолго, до конца лета, к маме. Но это не очень далеко. Отсюда
пароходом вверх по Десне километров семьдесят, а там от пристани километров
десять лесом. Ну, пойдем к бабке на кухню.
- Бабушка, - сказал Славка, тыча ей под нос блестящий кривой нож. -
Вот, мне подарили. Хорош ножик? Острый!
- Выкинь, Славушка! - посоветовала старуха. - Куда тебе такой
страшенный? Еще зарежешься.
- Ты уж старая, - обиделся Славка, - и ничего в ножах не понимаешь.
Дай-ка я что-нибудь стругану. Дай хоть вот эту каталку. Ага, не даешь?
Значит, сама видишь, что нож хороший! Бабушка, я с папой пришлю фонарь. Ну,
помнишь, я еще тебя около курятника напугал? И ты его отдашь вот этому
мальчику. Погляди на него, запомнишь?
- Да запомню, запомню, - ухватив Славку белыми от муки руками, потрясла
его старуха. - Вы тут стойте, не уходите, я сейчас вас кормить буду.
- Только не меня! - испугался я. - Это его... я уже кормленый...
- Ладно, ладно! - отскакивая к двери, согласился Славка, и уже у самого
порога он громко закричал: - Только я гречневой каши есть не буду-у-у!
- Врешь, врешь! Все будешь, - ахнула бабка и, вытирая мокрое лицо
фартуком, жалобно добавила: - Кабы тебя, милый мой, с ероплана не спихнули,
я бы взяла хворостину и показала, какое оно бывает "не буду"!
Славка проводил меня до калитки, и тут мы с ним попрощались, потому что
в следующие два дня он должен был принимать в клинике какие-то ванны и на
площадку прийти не обещался.
Теперь, когда я узнал, что Славка уезжает, мне еще крепче захотелось в
Одессу.
Дяди дома не было. Я сел за стол у распахнутого окошка, отвинтил крышку
дядиной походной чернильницы, подвинул к себе листок бумаги и от нечего
делать взялся сочинять стихи.
Это оказалось вовсе не таким трудным, как говорил мне дядя.
Например, через полчаса уже получилось:
Из Одессы капитан
Уплывает в океан.
На борту стоят матросы,
Лихо курят папиросы.
На берегу стоят девицы,
Опечалены их лица!
Потому что, налетая,
Всем покоя не давая,
Ветер гнал за валом вал
И сурово завывал.
Выходило совсем неплохо. Я уже хотел было продолжать описание
дальнейшей судьбы отважного корабля и опечаленных разлукой девиц, как меня
позвала старуха.
С досадой высунулся я через окно, раздвинул ветви орешника и вежливо
спросил, что ей надо.
Она приказала мне слазить в погреб и поставить для дяди на холод кринку
простокваши.
Я покривился, однако тотчас же вышел и полез.
Вернувшись, я попробовал было продолжать свои стихи, но, увы, -
вероятно, оттого, что в сыром, темном погребе я стукнулся лбом о подпорку, -
вдохновение исчезло, и ничего у меня дальше не получалось.
Я решил переписать начисто то, что сделано, и положить стихи на дядин
столик, чтобы он подивился новому моему таланту.
Однако хорошей бумаги на столе больше не было. Тогда я вспомнил, что в
головах у дяди, под матрацем, завернутая в газету, лежит целая пачка.
Пачку эту я развернул, достал несколько листиков и стал переписывать.
Только что успел я дойти до половины, как опять меня позвала старуха. Я
высунулся через окошко и теперь уже довольно грубо спросил, что ей от меня
надо. Она приказала мне лезть в погреб и достать пяток яиц, потому что ей
надо ставить тесто для блинчиков, которых, конечно, дядя захочет поесть
вместе с простоквашей.
Я плюнул. Выскочил. Полез. Долго возился, отыскивая впотьмах корзинку,
и, вернувшись, твердо решил больше на старухин зов не откликаться. Сел за
стол. Что такое? Листка с моими стихами на столе не было. Удивленный и даже
рассерженный, заглянул под стол, под кровать... Распахнул дверь коридора.
Нету!
И я решил, что, должно быть, в мое отсутствие в комнату заскочили два
наших сумасшедших котенка и, прыгая, кувыркаясь, как-нибудь уволокли листок
за окно, в сад. Вздохнув, я взялся переписывать наново. Дописал до половины,
загляделся на скачущего по подоконнику воробья и задумался.
"Вот, - думал я, - клюнет, подпрыгнет, посмотрит, опять клюнет, опять
посмотрит... Ну, что, дурак, смотришь? Что ты в нашей человеческой жизни
понимаешь? Ну хочешь? Слушай!"
Я потянулся к листку со стихами и, просто говоря, обалдел. Первых
четырех только что написанных мною строк на бумаге уже не было. А пятая, та,
где говорилось о стоящих на берегу девицах, быстро таяла на моих глазах, как
сухой белый лед, не оставляя на этой колдовской бумаге ни следа, ни
пятнышка.
Крепкая рука опустилась мне на плечо, и, едва не слетев со стула, я
увидел незаметно подкравшегося ко мне дядю.
- Ты что же это, негодяй, делаешь? - тихо и злобно спросил он. - Это
что у тебя такое?
Я вскочил, растерянный и обозленный, потому что никак не мог понять,
почему это мои стихи могли привести дядю в такую ярость.
- Ты где взял бумагу?
- Там, - и я ткнул пальцем на кровать.
- "Там, там"! А кто тебе, дряни такой, туда позволил лазить?
Тут он схватил листки, в том числе и те, где были начаты стихи об
отважном капитане, осторожно разгладил их и положил обратно под матрац, в
папку.
Но тогда, взбешенный его непонятной руганью и необъяснимой жадностью, я
плюнул на пол и отскочил к порогу.
- Что вам от меня надо? - крикнул я. - Что вы меня мучаете? Я и так с
вами живу, а зачем - ничего не знаю! Вам жалко трех листочков бумаги, а
когда в вагонах... так чужого вам не жалко! Что я вас, ограбил, обокрал? Ну,
за что вы на меня сейчас набросились?
Я выскочил в сад, забежал на глухую полянку и уткнулся головой в
траву...
Очевидно, дяде и самому вскоре стало неловко.
- Послушай, друг мой, - услышал я над собой его голос. - Конечно, я
погорячился, и бумаги мне не жалко. Но скажи, пожалуйста... - тут голос его
опять стал раздраженным, - что означают все эти твои фокусы?
Я недоуменно обернулся и увидел, что дядя тычет себе пальцем куда-то в
живот.
- Но, дядя, - пробормотал я, - честное слово... я больше ничего...
- Хорошо "ничего"! Я пошел утром переменить брюки, смотрю - и на
подтяжках, да и внизу, - ни одной пуговицы! Что это все значит?
- Но, дядя, - пожал я плечами, - для чего мне ваши брючные пуговицы?
Ведь это же не деньги, не бумага и даже не конфеты. А так... дрянь! Мне и
слушать-то вас прямо-таки непонятно.
- Гм, непонятно?! А мне, думаешь, понятно? Что же, по-твоему, они сами
отсохли? Да кабы одна, две, а то все начисто!
- Это старуха срезала, - подумав немного, сказал я. - Это ее рук дело.
Она, дядя, всегда придет к вам в комнату, меня выгонит, а сама все что-то
роется, роется... Недавно я сам видел, как она какую-то вашу коробочку себе
в карман сунула. Я даже хотел было сказать вам, да забыл.
- Какую еще коробочку? - встревожился дядя. - У меня, кажется, никакой
коробочки... Ах, цветок бездумный и безмозглый! - спохватился дядя. - Это
она у меня мыльный порошок для бритья вытянула. А я-то искал, искал, перерыл
всю комнату! Глупа, глупа! Я, конечно, понимаю: повороты судьбы, преклонные
годы... Но ты когда увидишь ее у нас в комнате, то гони в шею.
- Нет, дядя, - отказался я. - Я ее не буду гнать в шею. Я ее и сам-то
боюсь. То она меня зовет Антипкой, то Степкой, а чуть что - замахивается
палкой. Вы лучше ей сами скажите. Да вон она возле клумбы цветы нюхает!
Хотите, я вам ее сейчас кликну?
- Постой! Постой! - остановил меня дядя. - Я лучше потом... Надоело! Ты
теперь расскажи, что ты у Славки делал.
Я рассказал дяде, как провел время у Славки, как он подарил мне
сигналиста, и пожалел, что через три дня Славку отец увезет к матери.
Дядя вдруг разволновался. Он встал, обнял меня и погладил по голове.
- Ты хороший мальчик, - похвалил меня дядя. - С первой же минуты, как
только я тебя увидел, я сразу понял: "Вот хороший, умный мальчик. И я
постараюсь сделать из него настоящего человека". Ге! Теперь я вижу, что я в
тебе не ошибся. Да, не ошибся. Скоро уже мы поедем в Одессу. Начальник
мичманской школы - мой друг. Помощник по учебной части - тоже. Там тебе
будет хорошо. Да, хорошо. Конечно, многое... то есть, гм... кое-что тебе
кажется сейчас не совсем понятным, но все, что я делаю, это только во имя...
и вообще для блага... Помнишь, как у Некрасова: "Вырастешь, Саша,
узнаешь..."
- Дядя, - задумчиво спросил я, - а вы не изобретатель?
- Тсс... - приложив палец к губам и хитро подмигнув мне, тихо ответил
дядя. - Об этом пока не будем... ни слова!
Дядя стал ласков и добр. Он дал мне пятнадцать рублей, чтобы я их, на
что хочу, истратил. Похлопал по правому плечу, потом по левому, легонько
ткнул кулаком в бок и, сославшись на неотложные дела, тотчас же ушел.
Прошло три дня. Со Славкой повидаться мне так и не удалось - в парк он
больше не приходил.
Бегая днем по городу, я остановился у витрины писчебумажного магазина и
долго стоял перед большой географической картой.
Вот она и Одесса! Рядом города - Херсон, Николаев, Тирасполь, слева -
захваченная румынами страна Бессарабия, справа - цветущий и знойный Крым, а
внизу, далеко - до Кавказа, до Турции, до Болгарии - раскинулось Черное
море...
...И волны бушуют вдали...
Товарищ, мы едем далеко,
Далеко от здешней земли.
Нетерпение жгло меня и мучило.
Я заскочил в лавку и купил компас.
Кто его знает, когда еще он должен был мне пригодиться. Но когда в
руках компас - тогда все моря, океаны, бухты, проливы, заливы, гавани
получают свою форму-очертания.
Вышел и остановился у витрины опять.
А вот он и север! Кольский полуостров. Белое море. Угрюмое море,
холодное, ледяное. Где-то тут, на канале, работает мой отец. Последний раз
он писал откуда-то из Сороки.
Сорока... Сорока! Вот она и Сорока. Вообще-то отец писал помалу и
редко. Но последний раз он прислал длинное письмо, из которого я, по правде
сказать, мало что понял. И если бы я не знал, что отец мой работает в
лагерях, где вином не торгуют, то я бы подумал, что писал он письмо немного
выпивши.
Во-первых, письмо это было не грустное, не виноватое, как прежде, а с
первых же строк он выругал меня за "хвосты" по математике.
Во-вторых, он писал, что каким-то взрывом ему оторвало полпальца и
ушибло голову, причем писал он об этом таким тоном, как будто бы там был бой
и есть после этого чем похвалиться.
В-третьих, совсем неожиданно он как бы убеждал меня, что жизнь еще не
прошла и что я не должен считать его ни за дурака, ни за человека совсем
пропащего.
И это меня тогда удивило, потому что я был не слепой и никогда не
думал, что жизнь уже прошла. А если уж и думал, то скорей так: что жизнь еще
только начинается. Кроме того, никогда не считал я отца за дурака и за
пропащего. Наоборот я считал его и умным и хорошим, но только если бы он не
растрачивал для Валентины казенных денег, то было бы, конечно, куда как
лучше!
И я решил, что, как только поступлю в мичманскую школу, тотчас же
напишу отцу. А что это будет так - я верил сейчас крепко.
Задумавшись и улыбаясь, стоял я у блестящей витрины и вдруг услышал,
что кто-то меня зовет:
- Мальчик, пойди-ка сюда!
Я обернулся. Почти рядом, на углу, возле рычага, который управляет
огнями светофора, стоял милиционер и рукой в белой перчатке подзывал меня к
себе.
"Г 0-48-64!" - вздрогнул я. И вздрогнул болезненно резко, как будто
кто-то из прохожих приложил горячий окурок к моей открытой шее.
Первым движением моим была попытка бежать. Но подошвы как бы влипли в
горячий асфальт, и, зашатавшись, я ухватился за блестящие поручни перед
витриной магазина.
"Нет, - с ужасом подумал я, - бежать поздно! Вот она и расплата!"
- Мальчик! - повторил милиционер. - Что же ты стал? Подходи быстрее.
Тогда медленно и прямо, глядя ему в глаза, я подошел.
- Да, - сказал я голосом, в котором звучало глубокое человеческое горе.
- Да! Я вас слушаю!..
- Мальчик, - сказал милиционер, мгновенно перекидывая рычаг с желтого
огня на зеленый, - будь добр перейди улицу и нажми у ворот кнопку звонка к
дворнику. Мне надо на минутку отлучиться, а я не могу.
Он повторил это еще раз, и только тогда я его понял.
Я не помню, как перешел улицу, надавил кнопку и тихо пошел было своей
дорогой, но почувствовал, что идти не могу, и круто свернул в первую
попавшуюся подворотню.
Крупные слезы катились по моим горячим щекам, горло вздрагивало, и я
крепко держался за водосточную трубу.
- Так будь же все проклято! - гневно вскричал я и ударил носком по
серой каменной стене. - Будь ты проклята, - бормотал я, - такая жизнь, когда
человек должен всего бояться, как кролик, как заяц, как серая трусливая
мышь! Я не хочу так! Я хочу жить, как живут все. Как живет Славка, который
может спокойно надавливать на все кнопки, отвечать на все вопросы и глядеть
людям в глаза прямо и открыто, а не шарахаться и чуть не падать на землю от
каждого их неожиданного слова или движения.
Так стоял я, вздрагивая; слезы катились, падали на осыпанные известкой
сандалии, и мне становилось легче.
Кто-то тронул меня за руку.
- Мальчик, - участливо спросила меня молодая незнакомая женщина, - ты о
чем плачешь? Тебя обидели?
- Нет, - вытирая слезы, ответил я, - я сам себя обидел.
Она улыбнулась и взяла меня за руку:
- Но разве может человек сам себя обидеть? Ты, может быть, ушибся,
разбился?
Я замотал головой, сквозь слезы улыбнулся, пожал ей руку и выскочил на
улицу.
Кто его знает почему, мне казалось, что счастье мое было уже
недалеко...
И в этот день я был крепок. Меня не разбило громом, и я не упал, не
закричал и не заплакал от горя, когда, спустившись по откосу, я пролез через
дыру забора и увидал у нас в саду проклятого старика Якова.
Он сидел спиной ко мне, и они о чем-то оживленно разговаривали с дядей.
Надо было собраться с мыслями.
Я скользнул за кусты и боком, боком, вокруг холма с развалинами
беседки, вышел к крылечку и прокрался наверх.
Вот я и у себя в комнате. Схватил графин, глотнул из горлышка.
Поперхнулся. Зажав полотенцем рот, тихонько откашлялся. Осмотрелся.
Очевидно, старик Яков появился здесь совсем еще недавно. Полотенце было
сырое - не просохло. На подоконнике валялся только один окурок, а старик
Яков, когда не притворялся больным, курил без перерыва. На кровати валялась
дядина кепка и мятая газета. Вот и все! Нет, не все. Из-под подушки торчал
кончик портфеля. Я глянул в окно. Через листву черемухи я видел, что оба
друга все еще разговаривают. Я открыл портфель.
Салфетка, рубашка, два галстука, помазок, бритва, красные мужские
подвязки. Картонная коробочка из-под кофе. Внутри что-то брякает. Раскрыл:
орден Трудового Знамени, орден Красной Звезды, значок МОПР, значок члена
Крым-ЦИК, иголка, катушка ниток, пузырек с валерьяновыми каплями. Еще носки,
носки... А это?
И я осторожно вытащил из уголка портфеля черный браунинг.
Тихий вопль вырвался у меня из груди. Это был как раз тот самый
браунинг, который принадлежал мужу Валентины и лежал во взломанном мною
ящике. Ну да!.. Вот она, выщербленная рукоятка. Выдвинул обойму. Так и есть:
шесть патронов и одного нет.
Я положил браунинг в портфель, закрыл, застегнул и сунул под подушку.
"Что же делать? А что делается сейчас дома? Плевать там, конечно, на
сломанный замок, на проданную горжетку! Горько и плохо, должно быть,
пришлось молодому Валентининому мужу. Могут выругать и простить человека за
потерянный документ. Без лишних слов вычтут потерянные деньги. Но никогда не
простят и не забудут человеку, что он не смог сберечь боевое оружие! Оно не
продается и не покупается. Его нельзя сработать поддельным, как документ,
или даже фальшивым, как деньги. Оно всегда суровое, грозное и настоящее".
Кошкой отпрыгнул я к террасе и бесшумно повернул ключ, потому что по
лестнице кто-то поднимался. Но это был не Яков и не дядя - они все еще
сидели в саду.
Я присел на корточки и приложил глаз к замочной скважине.
Вошла старуха.
Лицо ее показалось мне что-то чересчур веселым и румяным. В одной руке
она держала букет цветов, в другой - свою лакированную палку. Цветы она
поставила в стакан с водой. Потом взяла с тумбочки дядино зеркало.
Посмотрела в него, улыбнулась. Потом, очевидно, что-то ей в зеркале не
понравилось. Она высунула язык, плюнула. Подумала. Сняла со стены полотенце
и плевок с пола вытерла. "Ах ты, старая карга! - рассердился я. - А я-то
этим полотенцем лицо вытираю!"
Потом старуха примерила белую кепку. Пошарила у дяди в карманах.
Достала целую пригоршню мелочи. Отобрала одну монетку - я не разглядел, не
то гривенник, не то две копейки, - спрятала себе в карман. Прислушалась.
Взяла портфель. Порылась, вытянула одну красную мужскую подвязку старика
Якова. Подержала ее, подумала и сунула в карман тоже. Затем она положила
портфель на место и легкой, пританцовывающей походкой вышла из комнаты.
Мгновенно вслед за ней очутился я в комнате. Вытянул портфель, выдернул
браунинг и спрятал в карман. Сунул за пазуху и оставшуюся красную подвязку.
Бросил на кровать дядины штаны с отрезанными пуговицами. Подвинул на край
стола стакан с цветами, снял подушку, пролил одеколон на салфетку и
соскользнул через окно в сад.
Очутившись позади холма, я взобрался к развалинам беседки. Сорвал лист
лопуха, завернул браунинг и задвинул его в расщелину. Спустился. Вылез через
дыру. Прошмыгнул кругом вдоль забора и остановился перед калиткой.
Тут я перевел дух, вытер лицо, достал из кармана компас и, громко
напевая: "По военной дороге шел в борьбе и тревоге...", - распахнул калитку.
Дядя и старик Яков сразу же обернулись.
Как бы удивленный тем, что увидел старика Якова, я на секунду оборвал
песню, но тотчас же, только потише, запел снова.
Подошел, поздоровался и показал компас.
- Дядя, - сказал я, - посмотрите на компас. В какой стороне отсюда
Одесса?
- Моряк! Лаперузо! Дитя капитана Гранта! - похвалил меня дядя, очевидно
довольный тем, что я не нахмурился и не удивился, увидев здесь старика
Якова, который был теперь наголо брит - без усов, без диагоналевой
гимнастерки с орденом, а в просторном парусиновом костюме и в соломенной
шляпе. - Вон в той стороне Одесса. Сегодня мы проводим старика Якова на
пристань к пароходу: он едет в Чернигов к своей больной бабушке, а тем
временем я отвезу тебя в Одессу.
Это было что-то новое. Но я не показал виду и молча кивнул головой.
- Ты должен быть терпелив, - сказал дядя. - Терпение - свойство моряка.
Помню, как-то плыли мы однажды в тумане... Впрочем, расскажу потом. Ты где
бегал? Почему лоб мокрый?
- Домой торопился, - объяснил я. - Думал, как бы не опоздать к обеду.
- Нас сегодня старик Яков угощает, - сообщил дядя. - Не правда ли,
добряк, ты сегодня тряхнешь бумажником? Ты подожди, Сергей, минутку, а мы
зайдем в комнату. Там он с дороги отряхнется, почистится, и тогда двинем к
ресторану.
Я проводил их взглядом, сел на скамью и, поглядывая на компас, принялся
чертить на песке страны света.
...Не прошло и трех минут, как по лестнице раздался топот, и на дорожку
вылетел дядя, а за ним, без пиджака, в сандалиях на босу ногу, старик Яков.
- Сергей! - закричал он. - Не видел ли ты здесь старуху?
- А она, дядечка, на заднем дворике голубей кормит. Вот, слышите, как
она их зовет? "Гули, гули"!
- "Гули, гули"! - хрипло зарычал старик Яков. - Я вот ей покажу "гули,
гули"!
- Только ласково! Только ласково! - предупредил на ходу дядя. - Тогда
мы сейчас же... Мы это разом...
Голуби с шумом взметнулись на крышу, а старуха с беспокойством глянула
на подскочивших к ней мужчин.
- Только тише! Только ласково! - оборвал дядя старика Якова, который
начал чертыхаться еще от самой калитки.
- Добрый день, хорошая погода! - торопливо заговорил дядя. -
Птица-голубь - дар божий. Послушайте, мамаша, это вы нам сейчас принесли в
комнату разные... цветочки, василечки, лютики?
- Для своих друзей, - начала было старуха, - для хороших людей...
Ай-ай!.. Что он на меня так смотрит?
- Отдай добром, дура! - заорал вдруг старик Яков. - Не то тебе хуже
будет!
- Только ласково! Только ласково! - загремел на Якова дядя. -
Послушайте, дорогая: отдайте то, что вы у нас взяли. Ну, на что вам оно? Вы
женщина благоразумная (молчи, Яков!), лета ваши преклонные... Ну, что вы,
солдат, что ли? Вот видите, я вас прошу... Ну, смотрите, я стал перед вами
на одно колено... Да затвори, Яков, калитку! Кого еще там черт несет?!
Но затворять было уже поздно: в проходе стоял бородатый старухин сын и
с изумлением смотрел на выпучившую глаза старуху и коленопреклоненного дядю.
Дядя подпрыгнул, как мячик, и стал объяснять, в чем дело.
- Мама, отдайте! - строго сказал ее сын. - Зачем вы это сделали?
- Но на память! - жалобно завопила старуха. - Я только хотела на
добрую, дорогую память!
- На память! - взбесился тогда не вытерпевший дядя. - Хватайте ее!
Берите!.. Вон он лежит у нее в кармане!
- Нате! Подавитесь! - вдруг совершенно спокойным и злым голосом сказала
старуха и бросила на траву красную резиновую подвязку.
- Это моя подвязка! - торжественно сказал старик Яков. - Сам на днях
покупал в Гомеле. Давай выкладывай дальше!
Старуха швырнула ему под ноги две копейки и вывернула карман. Больше в
карманах у нее ничего не было.
Два часа бились трое мужчин со старухой, угрожали, уговаривали,
просили, кланялись... Но она только плевалась, ругалась и даже изловчилась
ударить старика Якова по затылку палкой.
До отплытия черниговского парохода времени оставалось уже немного. И
тогда, охрипшие, обозленные, дядя и Яков пошли одеваться.
Старик Яков переменил взмокшую рубаху. С удивлением глядел я на его
могучие плечи; у него было волосатое загорелое туловище, и, как железные
шары, перекатывались и играли под кожей мускулы.
"Да, этот кривоногий дуб еще пошумит, - подумал я. - А ведь когда он
оденется, согнется, закашляет и схватится за сердце, ну как не подумать, что
это и правда только болезненный беззубый старикашка!"
Перед тем как нам уже уходить на пристань, подошел старухин сын и
сообщил, что в уборной в яме плавает вторая красная подвязка.
Тут все вздохнули и решили, что полоумная старуха там же, по злобе,
утопила и браунинг...
Но делать было нечего! Самим в яму лезть, конечно, никому не
вздумалось, а привлекать к этому темному делу посторонних никто не захотел.
Я смотрел на холм с развалинами каменной беседки, думал о своем и,
конечно, молчал.
На речной вокзал мы пришли рано. Только еще объявили посадку, и до
отхода оставался час. Старик Яков быстро прошел в каюту и больше не выходил
оттуда ни разу.
Мы с дядей бродили по палубе, и я чувствовал, что дядя чем-то
встревожен. Он то и дело оставлял меня одного, под видом того, что ему нужно
то в умывальник, то в буфет, то в киоск, то к старику Якову.
Наконец он вернулся чем-то обрадованный и протянул мне пригоршню белых
черешен.
- Ба! - удивленно воскликнул он. - Посмотри-ка! А вот идет твой друг
Славка!
- Разве тебе ехать в эту сторону? - бросаясь к Славке, спросил я.
- Я же тебе говорил, что вверх, - ответил Славка. - Ну-ка, посмотри,
вода течет откуда?.. А ты куда? До Чернигова?
- Нет, Славка! Мы только провожаем одного знакомого.
- Жаль! А то вдвоем прокатились бы весело. У отца в каюте бинокль
сильный... восьмикратный.
- Глядите, - остановил нас дядя. - Вон на воде какая комедия!
Крохотный, сердитый пароходишко, черный от дыма, отчаянно колотил по
воде колесами и тянул за собой огромную, груженную лесом баржу.
Тут я заметил, что мы остановились как раз перед окошком той каюты, что
занимал старик Яков, и сейчас оттуда, сквозь щель меж занавесок, выглядывали
его противные выпученные глаза.
"Сидишь, сыч, а свету боишься", - подумал я и потащил Славку на другое
место.
Пароход дал второй гудок.
Дядя пошел к Якову, а мы попрощались со Славкой.
- Так не забудь зайти за фонарем, - напомнил он. - Отец вернется завтра
обязательно.
- Ладно, зайду! Прощай, Славка! Будь счастлив!
- И ты тоже! Гей, папа! Я здесь! - крикнул он и бросился к отцу,
который с биноклем в руках вышел на палубу.
Раньше, до ареста, у моего отца был наган, и я уже знал, что каждое
оружие имеет свой единственный номер и, где бы оно ни оказалось, по этому
номеру всегда разыщут его владельца.
Утром я вытряхнул печенье из фанерной коробки, натолкал газетной
бумаги, положил туда браунинг, завернул коробку, туго перевязал бечевкой и
украдкой от дяди вышел на улицу.
Тут я спросил у прохожего, где здесь в Киеве "стол находок".
В Москве из такого "стола" Валентина получила однажды позабытый в
трамвае сверток с кружевами.
"Киев, - думал я, - город тоже большой, следовательно, и тут люди
теряют всякого добра немало".
Мне объяснили дорогу.
Я рассчитывал, что, зайдя в этот "стол находок", я суну в окошечко
сверток. "Вот, - скажу, - посмотрите, что-то там нашел, а мне некогда". И
сейчас же удалюсь прочь. Пусть они как там хотят, так и разбираются.
Но первое, что мне не понравилось, - это то, что "стол" оказался при
управлении милиции.
Поколебавшись, я все же вошел. Дежурный указал мне номер комнаты.
Никакого окошечка там не было.
Позади широкого барьера сидел человек в милицейской форме, а на столе
перед ним лежали разные бумаги и тут же блестящая калоша огромных размеров.
В очереди передо мной стояли двое.
- Итак, - спрашивал милиционер востроносого и рыжеусого человека, -
ваше имя - Павло Федоров Павлюченко. Адрес: Большая Красноармейская, сорок.
Означенная калоша, номер четырнадцать, на левую ногу, обнаружена вами у
ворот, проходя в пивную лавку номер сорок шесть. Так ли я записал?
- Так точно, - ответил рыжеусый. - Я как был вчера выпивши, то, значит,
зашел сегодня, чтобы опять... этого самого...
- Это к факту не относится, - перебил его милиционер. - Получайте
квиток и расписывайтесь.
- Это я распишусь - отчего же! Гляжу я... Мать честная! Лежит она,
самая калоша... сияет. Я искал, искал - другой нету. Я человек честный, мне
чужого не надо. Кабы еще пара, а то одна. Дай, думаю, отнесу! Может, и
потерял ее свой же брат, труженик.
- Одна! - сурово заметил милиционер. - Кабы и пара, все равно снесть
надо. Этакое глупое у вас разумение... Значит, сюда только и тащи, что
самому не надо? Подходи следующий.
- Я человек честный, - пряча квитанцию, бормотал рыжеусый. - Мне не то
что две... три нашел, и то снес бы. Да кака така нога номер четырнадцатый?
Вон у меня нога... в самый раз... аккуратная. А это что же? На столбы
обувка?..
Пошатываясь, он пошел к выходу, а вслед за ним проскользнул и я.
"Нет, - думал я, - если из-за одной калоши тут столько расспросов, то с
моей находкой скоро мне не отвертеться".
Опечаленный вернулся я домой и засунул браунинг на прежнее место. Надо
было придумать что-то другое.
К вечеру я побежал на окраину, к Славкиной бабке.
- Не приезжал отец! - сказала она. - И то три раза на управления
звонили да два раза с завода... Ну вот, слышите? Опять звонят. - И,
отодвинув шипящую сковородку, она вперевалку пошла к телефону.
- Чистая напасть! - вздохнула она вернувшись. - Ну, задержался, ну, не
угадал к пароходу... Так не дадут дня человеку побыть с женой да с матерью!
Завтра приходи, милый! Да куда ж ты?.. Скушай пирожка, котлетку! Я и то
наготовила, а есть некому.
Я поблагодарил добрую старуху, но от еды отказался.
По пути на площади мне попался киоск справочного бюро. Из любопытства
подошел поближе и прочел, что в числе прочих здесь выдаются справки об
условиях приема во все учебные заведения. И цена всему этому делу полтинник.
Тогда я заполнил бланк на мичманскую школу города Одессы. За ответом
велели приходить через полчаса.
В ожидании я пошел шататься по соседним уличкам, заглядывая в лавки,
магазины, а то и просто в чужие окна.
Наконец-то полчаса прошли! Помчался к киоску. Схватил протянутую мне
бумажку.
...Никакой мичманской школы в Одессе нет и не было.
Я зашатался. Горе мое было так велико, что я не мог даже плакать и,
вероятно, целый час просидел на каменной ступеньке какой-то сырой
подворотни. И мне тогда хотелось, чтобы дядю этого убило громом или пусть бы
он оступился и полетел вниз головой с обрыва в Днепр. На душе было пусто и
холодно. Ничего теперь впереди не светило, не обнадеживало и не согревало.
Домой возвращаться не хотелось, но идти больше было мне некуда. И тогда
я решил, что завтра же обворую дядю, украду рублей сто или двести и уйду
куда глаза глядят. Может быть, проберусь к морю и наймусь на пароход. А
может быть, спрячусь тайком в трюме, в открытом море матросы ведь не
выбросят... Впрочем, чего жалеть? Может быть, и выбросят... Вздор! Мысли
путались.
Пришел домой и сразу лег спать. Когда вернулся дядя, я не слышал. Ночью
дядя дернул меня за руку:
- Ты чего кричишь? Ляжь, как надо, а то ишь разбросался! И надо тебе
целый день по солнцу шататься!
Я повернулся и точно опять куда-то провалился.
Проснулся. Солнце. Зелень. Голова горячая. Дяди уже не было. Попробовал
было выпить молока и съесть булки - невкусно.
Тогда, вспомнив вчерашнее решение, лениво и неосторожно стал обшаривать
чемоданы. Денег не нашел. Очевидно, дядя носил их с собой.
Вышел и задумчиво побрел куда-то. Щеки горели, и во рту было сухо.
Несколько раз останавливался я у киосков и жадно пил ледяную воду.
Устал наконец и сел на скамейку под густым каштаном. Глубокое
безразличие овладело мной, и я уже не думал ни о дяде, ни о старике Якове.
Мелькали обрывки мыслей, какие-то цветные картинки. Поле, луг, речка.
Тиль-тиль, тир-люли! И я опять вспоминаю: отец и я. Он поет:
Между небом и землей
Жаворонок вьется...
"Папа, - говорю ему я, - это замечательная песня. Но это же, право, не
солдатская!" - "Как не солдатская? - и он хмурится. - Ну, вот весна, пахнет
разогретой землей. Наконец-то сверху не сыплет снег, не каплет дождь, а
греет через шинель теплое солнышко. Вот залегла цепь... Боя еще нет. А он
сверху: тиль-тиль, тирлюли, тирлюли!.. Спокойно кругом, тихо... И вот тебе
кажется: я лежу с винтовкой... А ведь кто-нибудь вспомнит и про меня и
вздохнет украдкой. Как же не солдатская? Ну что? Теперь понял?" - "Да, да!
Понял!"
Кто-то быстро тронул меня за плечо. Лениво открыл я глаза и в страхе
зажмурился снова.
Передо мной стоял тот самый пожилой человек, которого мы ограбили в
вагоне. Я был брит, без пилотки, лицо мое загорело, лоб влажен; он же был
чем-то расстроен и не узнал меня.
- Мальчик, - спросил он, показывая на калитку, - ты не видел, хозяйка
давно ушла из этого дома?
Молча качнул я головой.
- Э! Да ты, я вижу, братец, совсем спишь! - с досадой сказал он и,
крикнув что-то шоферу, вскочил в машину и уехал.
Я огляделся и только теперь понял, что давно уже сижу на скамейке возле
Славкиного дома и что человек этот только что стучался в их запертую
калитку.
Быстро глянул я на табличку с названием улицы и номером дома. Потом,
скоро, издалека напишу я Славке письмо.
Что-то вокруг странно все, дико и непонятно.
Выхватил карандаш и торопливо стал отыскивать клочок чистой бумаги,
чтобы записать адрес.
Нашел! Стоп! Карандаш задрожал и упал на камни, а я, придерживаясь за
ограду, снова опустился на скамью.
Это был клочок, который дала мне в парке при прощании Нина. На нем был
записан телефон. И это был как pas тот самый номер, которого я боялся больше
смерти!
"Г 0-48-64"
Так, значит, это искала меня не милиция! Но кто же? Зачем? Но, может
быть, я ошибся, и в газете телефон записан совсем не этот? Надо было
проверить. Скорей! Сейчас же!
Ни усталости, ни головной боли я больше не чувствовал. Добежал до угла
и на повороте столкнулся со Славкиной бабкой. Ее вела под руку незнакомая
мне женщина.
Я остановился и сказал ей, что за ней только что приезжала машина.
- Машина? - тихо переспросила она, и губы ее задергались. - Ах, что мне
машина! Я и сама уже все знаю.
Я взглянул на нее и ужаснулся: глаза ее впали, лицо было чужое, серое.
И дрожащим голосом она рассказала мне, что в лесу на обратном пути кто-то
ударил Славкиного отца ножом в спину и сейчас он в больнице лежит при
смерти.
Грозные и гневные подозрения сдавили мне сердце. Лоб мой горел. И, как
шальной конь, широко разметавший гриву, я помчался домой узнавать всю
правду.
Дома на столе я нашел записку. Дядя строго приказывал мне никуда не
отлучаться, потому что сегодня мы поедем в Одессу.
По столу были разбросаны окурки, на кровати лежала знакомая соломенная
шляпа. Из Чернигова от "больной бабушки" старик Яков вернулся что-то очень
скоро.
- Убийцы! - прошептал я помертвевшими губами. - Вы сбросите меня под
колеса поезда, и плыви тогда капитан в далекую Индию... Так вот зачем я был
вам нужен!
"Пойди познакомься, - вспомнил я разговор в парке, - он мальчик,
кажется, хороший". Бандиты, - с ужасом понял я, - а может быть, и шпионы!
Тут колени мои вздрогнули, и я почувствовал, что, против своей воли,
сажусь на пол.
Кое-как бухнулся в кровать. Дотянулся до графина. Жадно пил.
"Г 0-48-64"
Вынул газету. Да, номер тот же самый! Лег. Лежал. Сон - не сон.
Полудрема.
"Эх, дурак я, дурак! Так вот и такие бывают шпионы, добрые!.. "Скушай
колбасы, булку"... "Кругом аромат, цветы, природа". А праздник - веселое
Первое мая? А гром и грохот Красной Армии?.. Не для вас же, чтобы вы сдохли,
плакал я, когда видел в кино, как гибнет в волнах Чапаев!.."
Я вскочил, рванулся к пыльному телефону и позвонил.
- Дайте мне: Арбат ноль сорок восемь шестьдесят четыре.
- Но то в Москве, а это Киев, - ответил мне удивленный голос. - Даю вам
междугородную.
Опять голос:
- Слушает междугородная!
- Дайте мне: Арбат ноль сорок восемь шестьдесят четыре, - все тем же
усталым и настойчивым голосом попросил я.
- Москва занята, - певуче ответил телефон. - Наш лимит еще тридцать
минут. На очереди три разговора. Если останется время, я вас вызову!
Повторите номер.
Ничего я не понял. Повторил и уткнулся головой в подушку.
Сон навалился сразу. Капитан стоял на мостике в хотел пить. Но вода
была сухая и шуршала, как газетная бумага.
Опять звонок. Длинный-длинный. Опомнился и сразу к телефону.
Голос. Через три минуты с вами будет говорить Москва. Разговор не
задерживайте: в вашем распоряжении остается пять минут.
Стало легче.
И вдруг - на лестнице шаги. Шли двое. Все рухнуло! Но откуда взялась
ловкость и сила? Я перемахнул через подоконник и, упираясь на выступ
карниза, прижался к стене.
Голос дяди. А мальчишки все нет. Вот проклятый мальчишка!
Яков. Черт с ним! Надо бы торопиться.
Дядя (ругательство). Нет, подождем немного. Без мальчишки нельзя. Его
сразу схватят, и он нас выдаст.
Яков (ругательство). Вот еще бестолковый дьявол! (Ругательство, еще и
еще ругательство.)
Звонок по телефону. Я замер.
Яков. Не подходи!
Дядя. Нет, почему же? (В трубку.) Да! (Удивленно.) Какая Москва? Вы,
дорогая, ошиблись, мы Москву не вызывали. (Трубка повешена.) Черт его знает
что: "Сейчас с вами будет говорить Москва"!
Опять звонок.
Дядя. Да нет же, не вызывали! Как вы не ошибаетесь? С кем это вы только
что говорили? А я вам говорю, что весь день сижу в комнате и никто не
подходил к телефону. Как вы смеете говорить, что я хулиганю?.. (Трубка
брошена. Торопливо.) Это что-то не то! Это, это... Давай собирайся, Яков!
"Они сейчас уйдут! - понял я. - Сейчас они выйдут и меня увидят".
Я соскользнул на траву, обжигаясь крапивой, забрался на холмик и лег
среди развалин каменной беседки.
"Теперь хорошо! Пусть уйдут эти страшные люди. Мне их не надо...
Уходите далеко прочь! Я один! Я сам!"
"Как уйдут? - строго спросил меня кто-то изнутри. - А разве можно,
чтобы бандиты и шпионы на твоих глазах уходили, куда им угодно?"
Я растерянно огляделся и увидел между камнями пожелтевший лопух, в
который был завернут браунинг.
"Выпрямляйся, барабанщик! - повторил мне тот же голос. - Выпрямляйся,
пока не поздно".
- Хорошо! Я сейчас, я сию минуточку, - виновато прошептал я.
Но выпрямляться мне не хотелось. Мне здесь было хорошо - за сырыми,
холодными камнями.
Вот они вышли. Чемоданы брошены, за плечами только сумки. Что-то орут
старухе... Она из окошка показывает им язык. Остановились... Пошли.
Они не хотят идти почему-то через калитку - через улицу, и направляются
в мою сторону, чтобы мимо беседки, через дыру забора, выйти на глухую
тропку.
Я зажмурил глаза. Удивительно ярко представился мне горящий самолет, и,
как брошенный камень, оттуда летит хрупкий белокурый товарищ мой - Славка.
Я открыл глаза и потянулся к браунингу.
И только что я до него дотронулся, как стало тихо-тихо. Воздух замер. И
раздался звук, ясный, ровный, как будто бы кто-то задел большую певучую
струну и она, обрадованная, давно никем не тронутая, задрожала, зазвенела,
поражая весь мир удивительной чистотой своего тона.
Звук все нарастал и креп, а вместе с ним вырастал и креп я.
"Выпрямляйся, барабанщик! - уже тепло и ласково подсказал мне все тот
же голос. - Встань и не гнись! Пришла пора!"
И я сжал браунинг. Встал и выпрямился.
Как будто бы легла поперек песчаной дороги глубокая пропасть - разом
остановились оба изумленных друга.
Но это длилось только секунду. И окрик их, злобный и властный, показал,
что ни меня, ни моего оружия они совсем не боятся.
Так и есть!
С перекошенными ненавистью и презрением лицами они шли на меня прямо.
Тогда я выстрелил раз, другой, третий... Старин Яков вдруг остановился
и неловко попятился.
Но где мне было состязаться с другим матерым волком, опасным и
беспощадным снайпером! И в следующее же мгновение пуля, выпущенная тем, кого
я еще так недавно звал дядей, крепко заткнула мне горло.
Но, даже падая, я не переставал слышать все тот же звук, чистый и
ясный, который не смогли заглушить ни внезапно загремевшие по саду выстрелы,
ни тяжелый удар разорвавшейся неподалеку бомбы.
Гром пошел по небу, а тучи, как птицы, с криком неслись против ветра.
И в сорок рядов встали солдаты, защищая штыками тело барабанщика,
который пошатнулся и упал на землю.
Гром пошел по небу, и тучи, как птицы, с криком неслись против ветра. А
могучий ветер, тот, что всегда гнул деревья и гнал волны, не мог прорваться
через окно и освежить голову и горло метавшегося в бреду человека. И тогда,
как из тумана, кто-то властно командовал: "Принесите льду! (Много-много,
целую большую плавучую льдину!) Распахните окна! (Широко-широко, так чтобы
совсем не осталось ни стен, ни душной крыши!) И быстро приготовьте шприц!
Теперь спокойней!.."
Гром стих. Тучи стали. И ветер прорвался наконец к задыхавшемуся
горлу...
Сколько времени все это продолжалось, я, конечно, тогда не знал.
Когда я очнулся, то видел сначала над собой только белый потолок, и я
думал: "Вот потолок - белый".
Потом, не поворачивая головы, искоса через пролет окна видел краешек
голубого неба и думал: "Вот небо - голубое".
Потом надо мной стоял человек в халате, из-под которого виднелись
военные петлицы, и я думал: "Вот военный человек в халате".
И обо всем я думал только так, а больше никак не думал.
Но, должно быть, продолжалось это немало времени, потому что,
проснувшись однажды утром, я увидел на солнечном подоконнике, возле букета
синих васильков, полное блюдце ярко-красной спелой малины.
И я удивился, смутно припоминая, что еще недавно в каком-то саду (в
каком?) малина была крошечная и совсем зеленая.
Я облизал губы и тихонько высвободил плечо из-под легкого покрывала.
И это первое, вероятно, осмысленное мое движение не прошло
незамеченным. Тотчас же передо мной стала девушка в халате и спросила:
- Ну что? Хочешь малины?
Я кивнул головой. Она взяла блюдечко, села на край постели и осторожно
стала опускать мне в рот по одной ягодке.
- Я где? - спросил я. - Это какой город?
- Это не город. Это Ирпень! - И так как я не понял, она быстро
повторила: - Это Ирпень - дачное такое место недалеко от Киева.
- Ах, от Киева?
И я все вспомнил.
Прошла еще неделя. Вынесли в сад кресло-качалку, и теперь целыми днями
сидел я в тени под липами.
Пробитое пулей горло заживало. Но разговаривать мог я еще только
вполголоса.
Два раза приходил ко мне человек в военной форме. И тут же, в саду,
вели мы с ним неторопливый разговор.
Все рассказал я ему про свою жизнь, по порядку, ничего не утаивая.
Иногда он просто слушал, иногда что-то записывал.
Однажды я спросил у него, кто такой был Юрка.
- Юрка?.. Это был мелкий мошенник.
- А тот... артист?.. Ну, что сошел с поезда в Серпухове?
- Это был крупный наводчик-вор.
- А старик Яков?
- Он был не старик, а просто старый бандит.
- А он... Ну, который дядя?
- Шпион, - коротко ответил военный.
- Чей?
Человек усмехнулся. Он не ответил ничего, затянулся дымом из своей
кривой трубки, сплюнул на траву и неторопливо показал рукой в ту сторону,
куда плавно опускалось сейчас багровое вечернее солнце.
- Ну, вот видишь? Так со ступеньки на ступеньку, и вот наконец до кого
ты добрался. Теперь тебе все ясно?
Это меня задело.
- Добрался! Так кто же такой, по-вашему, я?
- Когда! теперь или раньше? Сейчас ты поумнел. Еще бы!.. А раньше был
ты перед ними круглый дурак. Но не сердись, не хмурься. Ты еще мальчуган, а
эти волки и не таких, как ты, бывало, обрабатывали.
Он вытащил из папки фотоснимок:
- Не узнаешь?
Еще бы! Вот она, церковь, скамья. Вот он, - ишь ты как улыбается, -
дядя. А вот он выпучил глаза - старик Яков.
- Так вы еще в Москве догадались достать кассеты у Валентины из ящика и
проявить их?
- Да, мы давно обо всем догадались. Но вас разыскать нелегко было.
Теперь он вытянул листок бумаги и, хитро глянув на меня,
продекламировал:
На берегу стоят девицы,
Опечалены их лица.
- Это ты сочинил?
- Да, - сознался я. - Но скажите, что это за листы? И еще скажите: что
это были за склянки... и почему так часто пахло лекарством?
- Мальчик, - ответил он, - ты не должен у меня ничего спрашивать!
Отвечать я тебе не могу и не стану.
- Хорошо, - согласился я. - Но я уже и сам догадываюсь: это, наверно,
был какой-нибудь секретный состав для бумаги!
- А это догадывайся сам, сколько тебе угодно.
- Ладно, - сказал я. - Я ничего не буду спрашивать. Только одно:
Славкин отец умер?
- Жив, жив! - охотно ответил он. - Я и позабыл, что он тебе велел
кланяться.
- За что? - удивился я.
- За что? Гм... гм... - Он посмотрел на часы. - Ну, прощай,
поправляйся! Больше я не приду. Да, - он остановился и улыбнулся. - Нет, - и
он опять улыбнулся. - Нет, нет! Скоро все сам узнаешь.
...У ног моих лежал маленький, поросший лилиями пруд. Тени птиц,
пролетавших над садом, бесшумно скользили по его темной поверхности. Как
кораблик, гонимый ветром, бежал неведомо куда сточенный червем или склюнутый
птахой и рано сорвавшийся с дерева листок. Слабо просвечивали со дна
зеленовато-прозрачные водоросли.
Тут я мог сидеть часами и был спокоен. Но стоило мне поднять голову - и
когда передо мной раскидывались широкие желтеющие поля, когда за полями, на
горизонте, голубели деревеньки, леса, рощи, когда я видел, что мир широк,
огромен и мне еще непонятен, тогда казалось, что в этом маленьком саду мне
не хватит воздуху. Я открывал рот и старался дышать чаще и глубже, и тогда
охватывала меня необъяснимая тоска.
Вдруг примчался ко мне Славка. Я его узнал, еще когда он сходил с
легковой машины.
В замешательстве, как бы ища опоры, я оглянулся.
Но с первых же слов он меня перебил, замахал руками и засмеялся.
- Я все знаю! Я больше тебя знаю! Ты лежишь, а я на воле. Папа тебе
шлет привет! Это он мне дал свою машину. Но ты уж совсем не такой худой и
бледный, как говорил Герчаков.
- Кто?
- Герчаков! Ну, майор из НКВД, который с тобой разговаривал. Он заходил
к нам часто. Ты знаешь, у него несчастье: пошел он на Днепр купаться -
бултых в воду! А часы-секундомер с руки не снял. У него часы хорошие - еще в
двадцать четвертом ему на работе подарили. Они и стали. Отнес - починили.
Опять стали. Так он чуть не плачет. Это, говорит, я все распутывал ваши
дела, заработался... Вот тебе и прыгнул!.. Послушай! Вот я тебе привезу
фонарик. Мое слово твердо.
- Славка, - настойчиво спросил я, - зачем они твоего отца убить хотели?
Славка задумался.
- Видишь ли, когда вы... - тут Славка покраснел и быстро поправился, -
то есть когда они обокрали в вагоне папиного помощника, то ничего нужного в
сумке они, конечно, не нашли... Ну, они рассердились...
- Славка, - еще упрямей повторил я, - ну, не нашли, но зачем же
все-таки они хотели убить твоего отца?
- Видишь ли, он, кажется, работает над какой-то важной военной
машиной... Ну, а им этого не хочется. Нет, нет! Дальше ты меня лучше не
спрашивай! Я тоже однажды спросил у отца: что за машина? Вот он посадил меня
с собой рядом, взял карандаш и говорил, говорил, объяснял, объяснял... Вот
тут винт, тут ручка, тут шарниры, здесь шарикоподшипники. При вращении
развивается огромная центробежная сила. А здесь такой металлический сосуд...
Я все слушал, слушал - да вдруг как закричу: "Папка! Что ты все врешь? Это
же ты мне объясняешь, как устроен молочный сепаратор, что стоит в деревне у
бабки!" Тогда он хохотал, хохотал, а потом и я захохотал. Так вот, с той
поры я уж его и сам ни о чем не спрашиваю. Нельзя! - вздохнул Славка. - Не
наше пока это дело.
- Их посадили? - угрюмо спросил я.
- Кого "их"?
- Ну, этих, который дядя - и Яков.
- Но ты же... ты же убил Якова, - пробормотал Славка и, по-видимому,
сам испугался, не сказал ли он мне лишнего.
- Разве?
- Ну да! - быстро затараторил Славка, увидев, что я даже не вздрогнул,
а не то чтобы упасть в обморок. - Ты встал, и ты выстрелил. Но дом-то ведь
был уже окружен и от калитки и от забора - их уже выследили. Тебе бы еще
подождать две-три минуты, так их все равно бы захватили!
- Вон что! Значит, выходит, что и стрелял-то я напрасно!
- Ничего не выходит! - вступился Славка. - Ты-то ведь этого не знал.
Нет, нет! Все выходит, что очень даже не напрасно. Да! - И Славка, смущенно
пожав плечами, протянул мне завернутый в салфетку узелок, от которого еще за
пять шагов пахло теплыми плюшками да ватрушками. - Это тебе бабка прислала.
Я не брал. Я отказывался: "На что ему? Там и так кормят". Так разве она
слушает! "Да ты бери, бери! Так с салфеткой и бери". Подумаешь, салфетка!
Знамя, что ли?
Мы распрощались. Все еще чуть прихрамывая, он быстро добежал до машины
и махнул мне рукой.
...Славка уехал. Долго сидел я. И улыбался, перебирая в памяти весь наш
разговор. Но глаза поднять от земли к широкому горизонту боялся. Знал, что
все равно налетит сразу, навалится и задавит тоска.
Как-то я сидел на террасе и задумчиво глядел, как крупный мохнатый
шмель, срываясь и неуклюже падая, упрямо пытается пролететь сквозь светлое
оконное стекло. И было необъяснимо, непонятно, зачем столько бешеных усилий
затрачивает он на эту совершенно бесплодную затею, в то время, когда совсем
рядом вторая половина окна широко распахнута настежь.
Мимо меня, как-то чудно глянув и торопливей, чем обычно, пробежала
через террасу из сада нянька.
Вскоре из дежурки прошел в сад доктор. Высунулась опять нянька; она
была взволнована.
- Ну, вот и хорошо! Ну, вот и хорошо! - шепнула она, не вытерпев. - Вот
и за тобой, милый, из дому приехали.
Как из дому?.. Валентина? Вот это новость!
Я запахнул халат и вышел на крыльцо.
Резкий крик вырвался у меня из еще не окрепшего горла. Я кинулся вперед
и тут же зашатался, поперхнулся, ухватился за перила. Кашель душил меня, в
горле резало. Я затопал ногами, замотал головой и опустился на ступеньки.
По песчаной дорожке шел доктор, а рядом с ним - мой отец. Мне сунули ко
рту чашку воды со льдом, с валерьянкой, с мятой; тогда наконец кашель стих.
- Ну можно ли так кричать? - укорил меня доктор. - Ты бы вскрикнул
шепотом, потихоньку... Горло-то у тебя еще слабое.
Вот мы и рядом. Я лежу. Лоб мой влажен. Я еще не знаю, счастлив я или
нет. Пытливо смотрю я на отца, хмурюсь, улыбаюсь. Но я очень осторожен, я
еще ничему не верю.
И я ему говорю:
- Это ты?
- Да, я!
Голос его. Его лицо. На висках, как паутина, легкая седина. Черная
гимнастерка, галифе, сапоги. Да, это он!
И я осторожно спрашиваю:
- Но ведь тебя...
Он сразу понимает, потому что, улыбнувшись - вот так, по-своему, как
никто, а только он - правым уголком рта, - отвечает:
- Да! Я был виноват! Я оступился. Но я взрывал землю, я много думал и
крепко работал. И вот меня выпустили...
- И теперь ты...
- И теперь я совсем свободен.
- И тебя выпустили так задолго раньше срока? - бормочу я.
- Я взрывал землю, - настойчиво повторяет отец. - Верно! Я старый
командир, сапер. Я был на германской с четырнадцатого и на гражданской с
восемнадцатого. Верно! Ну, так за эти два года я забурил, заложил и взорвал
земли больше, чем за все те восемь. (Вот, я вижу, он опять улыбается, шире,
шире. Сейчас, конечно, дотронется рукой до подбородка. Есть!) - И
доканчивает: - Но и она мне, земля, кое-что вдолбила в голову крепко!
Я смотрю на его левую руку: большого пальца до половины нет. Смотрю на
голову: слева, повыше виска, шрам. Раньше его не было. Я спрашиваю:
- Это что?
Он треплет меня по плечу:
- Это вода шла на нас в атаку, а мы динамитом заставили ее свернуть в
сторону.
- И ты был...
- А я был бригадиром подрывной бригады.
...Вот и все! Нет, не все. Теперь мой черед. Теперь должен говорить я.
Все вспоминать и объяснять, издалека, с самого начала.
Но отец сразу же меня перебивает:
- Ты уж молчи! Я все сам знаю.
Счастье! Вот оно, большое человеческое счастье, когда ничего не нужно
объяснять, говорить, оправдываться и когда люди уже сами все знают и все
понимают.
Я с благодарностью сжимаю его руку, и мне хочется ее поцеловать. Но он
тихонько ее выдергивает и крепко жмет мою.
Больше об этих делах друг у друга мы не спрашиваем. Кончено. Пройдено.
Прожито. Крест.
В висках постукивает. И вдруг налетает догадка, и я почти кричу:
- Папа! А где ты теперь живешь?..
- У Платона Половцева. Он пока уступил мне одну комнату. А дальше будет
видно. Теперь мы не пропадем.
- Г 0-48-64! Так это ты меня искал? Так вот он откуда загадочный
московский телефон!
- Да. Я приехал как раз после твоего отъезда через неделю.
Я отталкиваю его руку и поднимаю с подушки голову:
- Ты пусти, папа. Я встану. Мне хорошо!
Мы на самолете в пути к Москве. Там нас должна по телеграмме встретить
Нина. Вероятно, она будет с отцом.
Широки поля. Мир огромен. Жизнь еще только начинается. И что пока
непонятно, все потом будет понято. Мотор гремит, а мне весело. Я толкаю отца
локтем и, чтобы он меня расслышал, громко кричу:
- Папа, а все-таки "Жаворонок" - это не солдатская песня!
Он, конечно, сейчас же хмурится:
- А какая же?
- Да так! Просто человеческая.
- Ну и что же, человеческая! А солдат не человек, что ли?
Он упрям. Я знаю, что нет для него ничего святей знамен Красной Армии,
и поэтому все, что ни есть на свете хорошего, это у него - солдатское.
А может быть, он и прав!
Пройдут годы. Не будет у нас уже ни рабочих, ни крестьян. Все и во всем
будут равны. Но Красная Армия останется еще надолго. И только когда сметут
волны революции все границы, а вместе с ними погибнет последний провокатор,
последний шпион и враг счастливого народа, тогда и все песни будут ничьи, а
просто и звонко - человеческие.
Мы подлетаем к Москве в сумерки. С волнением вглядываюсь я в смутные
очертания этого могучего города. Уже целыми пачками вспыхивают огни.
И вдруг мне захотелось отсюда, сверху, найти тот огонек от фонаря
шахты, что светил ночами в окна нашей несчастливой квартиры, где живет
сейчас Валентина и откуда родилось и пошло за нами наше горе.
Я говорю об этом отцу. Он склоняется к окошку.
Но что ни мгновение, огней зажигается все больше и больше. Они
вспыхивают от края до края прямыми аллеями, кривыми линиями, широкими
кольцами. И вот уже они забушевали внизу, точно пламя. Их много, целые
миллионы! А навстречу тьме они рвались новыми и новыми тысячами.
И отыскать среди них какой-то один маленький фонарик было невозможно...
да и не нужно!
Самолет опустился на землю, взявшись за руки, они вышли и остановились,
щурясь на свету прожектора.
И те люди, что их встречали, увидели и поняли, что два человека эти -
отец и сын - крепко и нерушимо дружны теперь навеки. На усталые лица их
легла печать спокойного мужества. И, конечно, если бы не яркий свет
прожектора, то всем в глаза глядели бы теперь они прямо, честно и открыто.
И тогда те люди, что их встречали, дружески улыбнулись им и тепло
сказали:
- Здравствуйте!
ПРИМЕЧАНИЯ
"Сейчас заканчиваю повесть "Судьба барабанщика". Эта книга не о войне,
но о делах суровых и опасных не меньше, чем сама война", - сообщал Аркадий
Гайдар читателям журнала "Детская литература" в ноябре 1937 года.
"Заканчиваю последние страницы повести... Работал крепко, кажется,
выходит хорошо", - это из письма Аркадия Гайдара С.Г.Розанову, отправленного
в январе 1938 года из деревни Головково под Москвой.
Однако писатель продолжает шлифовать текст повести и отправляет
рукопись в Детиздат и в журнал "Пионер" только весной 1938 года.
В "Судьбе барабанщика" писатель несколько раз менял причину ареста отца
героя повести Сергея Щербачова. По первоначальному замыслу отец арестован по
доносу. В повести его арестуют за растрату. В незаконченном сценарии "Судьба
барабанщика" отец арестован за утерю важного военного документа, хотя в
пропаже его он и не виноват.
Но причина ареста не меняла главного - суровости удара, который должен
пережить четырнадцатилетний мальчишка, любивший, уважавший своего отца,
гордившийся им.
В те сложные годы ребят с подобной судьбой было немало.
Что же помогает Сергею Щербачову выстоять и после многих ошибок найти в
себе силы и мужество преградить путь действительным врагам нашей Родины -
шпионам и убийцам?
В Сергее заговорил голос совести, заговорило все, что было воспитано в
нем отцом, школой, пионерским отрядом, заговорило все, что мы называем
советским образом жизни. "Выпрямляйся, барабанщик! - уже тепло и ласково
подсказал... все тот же голос. - Встань и не гнись! Пришла пора!"
И неважно, что для поимки шпионов подвиг Сергея уже не нужен: дом, в
котором они прятались, окружен - им не скрыться. Сергей об этом не знает. Он
встает, распрямляется, преграждая путь врагам. И с этого момента, даже
сбитый на землю пулей, он снова возвращается в строй своего пионерского
отряда, в великое содружество советских людей.
Судьба у повести была непростая. 2 ноября 1938 года "Пионерская правда"
начала публикацию "Судьбы барабанщика". "Продолжение следует" было
напечатано в газете. Но продолжения не последовало ни в следующем номере, ни
через номер... Отложил повесть и журнал "Пионер". Детиздат тоже приостановил
работу над книгой. Видимо, в то время сложность темы, затронутой в повести,
кого-то напугала. Но 1 февраля 1939 года газеты опубликовали Указ Президиума
Верховного Совета СССР о награждении "за выдающиеся успехи и достижения в
развитии советской художественной литературы" 172 советских писателей. В
этом списке было и имя Аркадия Гайдара... В июле 1939 года повесть "Судьба
барабанщика" вышла отдельной книгой в Детиздате.
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар.
Дым в лесу
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 2
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Моя мать училась и работала на большом новом заводе, вокруг которого
раскинулись дремучие леса.
На нашем дворе, в шестнадцатой квартире, жила девочка, звали ее Феня.
Раньше ее отец был кочегаром, но потом тут же на курсах при заводе он
выучился и стал летчиком.
Однажды, когда Феня стояла во дворе и, задрав голову, смотрела в небо,
на нее напал незнакомый вор-мальчишка и вырвал из ее рук конфету.
Я в это время сидел на крыше дровяного сарая и смотрел на запад, где за
рекой Кальвой, как говорят, на сухих торфяных болотах, горел вспыхнувший
позавчера лес.
То ли солнечный свет был слишком ярок, то ли пожар уже стих, но огня я
не увидел, а разглядел только слабое облачко белесоватого дыма, едкий запах
которого доносился к нам в поселок и мешал сегодня ночью людям спать.
Услыхав жалобный Фенин крик, я, как ворон, слетел с крыши и вцепился
сзади в спину мальчишки.
Он взвыл от страха. Выплюнул уже засунутую в рот конфету и, ударив меня
в грудь локтем, умчался прочь.
Я сказал Фене, чтобы она не орала, и строго-настрого запретил ей
поднимать с земли конфету. Потому что если все люди будут подъедать уже
обсосанные кем-то конфеты, то толку из этого получится мало.
Но чтобы даром добро не пропадало, мы подманили серого кутенка Брутика
и запихали ему конфету в пасть. Он сначала пищал и вырывался: должно быть,
думал, что суют чурку или камень. Но когда раскусил, то весь затрясся,
задергался и стал нас хватать за ноги, чтобы дали ему еще.
- Я бы попросила у мамы другую, - задумчиво сказала Феня, - только мама
сегодня сердитая, и она, пожалуй, не даст.
- Должна дать, - решил я. - Пойдем к ней вместе. Я расскажу, как было
дело, и она над тобой, наверное, сжалится.
Тут мы взялись за руки и пошли к тому корпусу, где была шестнадцатая
квартира. А когда мы переходили по доске канаву, ту, что разрыли
водопроводчики, то я крепко держал Феню за воротник, потому что было ей
тогда года четыре, ну может быть, пять, а мне уже давно пошел двенадцатый.
Мы поднялись на самый верх и тут увидели, что следом за нами по
лестнице пыхтит и карабкается хитрый Брутик.
x x x
Дверь в квартиру была не заперта, и едва мы вошли, как Фенина мать
бросилась к дочке навстречу. Лицо ее было заплакано. В руке она держала
голубой шарф и кожаную сумочку.
- Горе ты мое горькое! - воскликнула она, подхватывая Феню на руки. - И
где ты так измызгалась, извазякалась? Да сиди же ты и не вертись,
несчастливое создание! Ой, у меня и без тебя беды немало!
Все это она говорила быстро-быстро. А сама то хватала конец мокрого
полотенца, то расстегивала грязный Фенин фартук, тут же смахивала со своих
щек слезы. И видать, что куда-то очень торопилась.
- Мальчик, - попросила она, - ты человек хороший. Ты мою дочку любишь.
Я через окно все видела. Останься с Феней на час в квартире. Мне очень
некогда. А я тебе тоже когда-нибудь добро сделаю.
Она положила мне руку на плечо, но ее заплаканные глаза глядели на меня
холодно и настойчиво.
Я был занят, мне пора было идти к сапожнику за мамиными ботинками, но я
не смог отказаться и согласился, потому что, когда о таком пустяке человек
просит такими настойчивыми тревожными словами, то, значит, пустяк этот -
совсем не пустяк. И, значит, беда ходит где-то совсем рядом.
- Хорошо, мама! - вытирая мокрое лицо ладонью, обиженным голосом
сказала Феня. - Но ты дай нам за это что-нибудь вкусное, а то нам будет
скучно.
- Возьмите сами, - ответила мать, бросила на стол связку ключей,
торопливо обняла Феню и вышла.
- Ой, да она от комода все ключи оставила. Вот чудо! - подтаскивая со
стола связку, воскликнула Феня.
- Что же тут чудесного? - удивился я. - Мы ведь свои люди, а не воры и
не разбойники.
- Мы не разбойники, - согласилась Феня. - Но когда я в тот комод лазаю,
то всегда что-нибудь нечаянно разбиваю. Или вот, например, недавно разлилось
варенье и потекло на пол.
Мы достали по конфете да по прянику. А кутенку Брутику кинули Сухую
баранку и намазали нос медом.
x x x
Мы подошли к распахнутому окошку.
Гей! Не дом, а гора. Как с крутого утеса, отсюда видны были и зеленые
поляны, и длинный пруд, и кривой овраг, за которым один рабочий убил зимой
волка. А кругом - леса, леса.
- Стой, не лезь вперед, Фенька! - вскрикнул я, стаскивая ее с
подоконника. И, закрывшись ладонью от солнца, я глянул в окно.
Что такое? Это окно выходило совсем не туда, где речка Кальва и далекие
в дыму торфяные болота. Однако не больше как в трех километрах из чащи
поднималась густая туча крутого темно-серого дыма.
Как и когда успел туда пожар перекинуться, это было мне совсем не
понятно.
Я обернулся. Лежа на полу, Брутик жадно грыз брошенный Феней пряник. А
сама Феня стояла в углу и смотрела на меня злыми глазами.
- Ты дурак, - сказала она. - Тебя мама оставила со мной играть, а ты
зовешь меня Фенькой и от окна толкаешься. Возьми тогда и уходи совсем из
нашего дома.
- Фенечка, - позвал я, - беги сюда, смотри, что внизу делается.
x x x
Внизу же делалось вот что.
Промчались галопом по улице два всадника.
С лопатами за плечами мимо памятника Кирову, по круглой Первомайской
площади, торопливо прошагал отряд человек в сорок.
Распахнулись главные ворота завода, и оттуда выкатились пять
грузовиков, набитых людьми до отказа, и, с воем обгоняя пеший отряд,
грузовики исчезли за поворотом у школы.
Внизу, по улицам, стайками шныряли мальчишки. Они, конечно, все уже
разнюхали, разузнали. Я же должен был сидеть и караулить девчонку. Обидно!
Но когда, наконец, завыла пожарная сирена, я не вытерпел.
- Фенечка, - попросил я, - ты посиди здесь одна, а я ненадолго во двор
сбегаю.
- Нет, - отказалась Феня, - теперь я боюсь. Ты слышишь, как оно воет?
- Экое дело, воет! Так ведь это труба, а не волк воет! Съест она тебя,
что ли? Ну, хорошо, ты не хнычь. Давай с тобой вместе во двор спустимся. Мы
там постоим минутку и назад.
- А дверь? - хитро спросила Феня. - Мама от двери ключа не оставила. Мы
хлопнем, замок захлопнется, и тогда как? Нет, Володька, ты уж лучше сядь тут
и сиди.
Но мне не сиделось. Поминутно бросался я к окну и громко досадовал на
Феню.
- Ну, почему я должен тебя караулить? Что ты, корова или лошадь? Или ты
не можешь маму одна дождаться? Вон другие девчонки всегда сидят и
дожидаются. Возьмут какую-нибудь тряпку, лоскутик... куклу сделают: "Ай, ай!
Бай, бай!" Ну, не хочешь тряпку, - сидела бы слона рисовала, с хвостом, с
рогами.
- Не могу, - упрямо ответила Феня. - Если я одна останусь, то могу
открыть кран, а закрыть позабуду. Или могу разлить на стол всю чернильницу.
Вот один раз упала с плиты кастрюля. А другой раз застрял в замке гвоздик.
Мама пришла, ключ толкала, толкала, а дверь не отпирается. Потом позвали
дядьку, и он замок выломал. Нет, - вздохнула Феня, - одной оставаться очень
трудно.
- Несчастная! - завопил я. - Но кто же это тебя заставляет открывать
кран, опрокидывать чернила, спихивать кастрюли и заталкивать в замок гвозди?
Я бы на месте твоей мамы взял веревку да вздул тебя хорошенько.
- Дуть нельзя! - убежденно ответила Феня и с веселым криком бросилась в
переднюю, потому что вошла ее мать.
x x x
Быстро и внимательно посмотрела она на свою дочку. Оглядела кухню,
комнату и, усталая, опустилась на диван.
- Пойди вымой лицо и руки, - приказала она Фене. - Сейчас за нами
придет машина, и мы поедем на аэродром к папе.
Феня взвизгнула. Наступила на лапу Брутику, сдернула с крючка полотенце
и, волоча его по полу, убежала на кухню.
Меня бросило в жар. Я еще ни разу не был на аэродроме, который
находился километрах в пятнадцати от нашего завода.
Даже в День авиации, когда всех школьников повезли туда на грузовиках,
я не поехал, потому что перед этим я выпил четыре кружки холодного квасу,
простудился, чуть не оглох и, обложенный грелками, целых три дня лежал в
постели.
Я проглотил слюну и осторожно спросил у Фениной матери:
- И долго вы там с Феней на аэродроме будете?
- Нет! Мы только туда и сейчас же обратно.
Пот выступил на моем лбу и, вспомнив обещание сделать для меня добро,
набравшись смелости, я попросил!
- Знаете что! Возьмите и меня с собой.
Фенина мама ничего не ответила, и казалось, что вопроса моего не
слыхала. Она подвинула к себе зеркальце, провела напудренной ватой по своему
бледному лицу, что-то прошептала, потом поглядела на меня.
Должно быть, вид мой был очень смешон и печален, потому что, слабо
улыбнувшись, она одернула съехавший мне на живот пояс и сказала:
- Хорошо. Я знаю, что ты любишь мою дочку. И если тебя дома отпустят,
то тогда поезжай.
- Он меня вовсе не любит, - вытирая лицо, сурово ответила из-под
полотенца Феня. - Он обозвал меня коровой и сказал, чтобы меня дули.
- Но ты же меня, Фенечка, первая обругала, - испугался я. - И потом -
это я просто пошутил. Я же за тебя всегда заступаюсь.
- Это верно, - с азартом растирая полотенцем щеки, подтвердила Феня. -
Он за меня всегда заступается. А Витька Крюков только один раз. А есть
такие, сами хулиганы, что ни одного раза.
x x x
Я помчался домой, но во дворе наткнулся на Витьку Крюкова. И тот, не
переводя духа, выпалил мне разом, что через границу к нам пробрались три
белогвардейца. И это они подожгли лес, чтобы сгорел наш большой завод.
Тревога! Я ворвался в квартиру, но тут было все тихо и спокойно.
За столом, склонившись над листом бумаги, сидела моя мама и маленьким
кронциркулем наносила на чертеж какие-то кружки.
- Мама! - взволнованно окликнул я. - Ты дома?
- Осторожней, - ответила мать, - не тряси стол.
- Мама, что же ты сидишь? Ты уже про белогвардейцев слышала?
Мать взяла линейку и провела по бумаге длинную тонкую черточку.
- Мне, Володька, некогда. Их и без меня поймают. Ты бы сходил к
сапожнику за моими ботинками.
- Мама, - взмолился я, - до того ли теперь дело? Можно, я поеду с Феней
и ее матерью на аэродром? Мы только туда и сейчас же обратно.
- Нет, - ответила мать. - Это ни к чему.
- Мама, - настойчиво продолжал я, - помнишь, как вы с папой хотели
взять меня на машине в Иркутск? Я уже собрался, но пришел еще какой-то ваш
товарищ. Места не хватило, и ты тихонько попросила (тут мать оторвалась от
чертежа и на меня посмотрела), ты меня попросила, чтобы я не сердился и
остался. И я тогда не сердился, замолчал и остался. Ты это помнишь?
- Да, теперь помню.
- Можно, я с Феней поеду на машине?
- Можно, - ответила мать и огорченно добавила: - Варвар ты, а не
человек, Володька! У меня и так времени в обрез до зачета, а теперь я сама
должна идти за ботинками.
- Мама, - счастливо бормотал я. - А ты не жалей... Ты надень свои новые
туфли и красное платье. Погоди, я вырасту - подарю тебе шелковую шаль, и
совсем ты у нас будешь как грузинка.
- Ладно, ладно, проваливай, - улыбнулась мать. - Заверни себе на кухне
две котлеты и булку. Ключ захвати, а то вернешься - меня дома не будет.
Быстро собрался я. В левый карман затолкал сверток, а в правый сунул
оловянный, не похожий на настоящий, браунинг и выскочил во двор, куда как
раз уже въезжала легковая машина.
Скоро прибежала Феня, а за ней Брутик.
Мы важно сидели на мягких кожаных подушках, а маленькие ребятишки
толпились вокруг машины и нам завидовали.
- Знаешь что, - покосившись на шофера, прошептала Феня, - давай возьмем
с собой Брутика. Посмотри, как он прыгает и вихляется.
- А твоя мама?
- Ничего. Она сначала не заметит, а потом мы скажем, что сами не
заметили. Иди сюда, Брутик. Да иди ты, дурачок лохматый!
Схватив кутенка за шиворот, она втащила его в кабину, затолкала в угол,
закрыла платком. И такая хитрющая девчонка: заметив подходившую мать, стала
пристально разглядывать электрический фонарик на потолке кабинки.
Машина выкатилась за ворота, повернула и помчалась по шумной и
встревоженной улице. Дул сильный ветер, и запах дыма уже заметно щипал
ноздри.
На ухабистой дороге машину подбрасывало. Кутенок Брутик, высунув голову
из-под платка, недоуменно прислушивался к тарахтению мотора.
По небу метались встревоженные галки. Пастухи громким щелканьем бичей
сердито сгоняли обеспокоенное и мычащее стадо.
Возле одной сосны стояла лошадь со спутанными ногами и, насторожив уши,
нюхала воздух.
Промчался мимо нас мотоциклист. И так быстро летела его машина, что
только успели мы обернуться к заднему окошечку, как он уже показался нам
маленьким-маленьким, как шмель или даже как простая муха.
Мы подъехали к опушке высокого леса, и тут красноармеец с винтовкой
загородил нам дорогу.
- Дальше нельзя, - предупредил он, - поворачивайте обратно.
- Можно, - ответил шофер, - это жена летчика Федосеева.
- Хорошо! - сказал тогда красноармеец. - Вы подождите.
Он вынул свисток и, вызывая начальника, дважды свистнул.
Пока мы ожидали, к красноармейцу подошли еще двое.
Они держали на привязи огромных собак.
Это были ищейки из отряда охраны - овчарки Ветер и Лютта.
Я поднял Брутика и сунул его в окошко. Увидав таких страшил, он робко
вильнул хвостиком. Но Ветер и Лютта не обратили на него никакого внимания.
Подошел человек без винтовки, с наганом. Узнав, что это едет жена летчика
Федосеева, он приложил руку к козырьку и, пропуская нас, махнул рукой
часовому.
- Мама, - спросила Феня, - отчего если едешь просто, то тогда нельзя. А
если скажешь: жена летчика Федосеева, то тогда можно? Хорошо быть женой
Федосеева, правда?
- Молчи, глупая, - ответила мать. - Что ты городишь, и сама не знаешь.
x x x
Запахло сыростью.
Через просвет деревьев мелькнула вода. А вот оно раскинулось справа -
длинное и широкое озеро Куйчук.
И странная картина открылась перед нашими глазами: дул ветер, белыми
барашками пенились волны дикого озера, а на далеком противоположном берегу
ярким пламенем горел лес.
Даже сюда, за километр, через озеро, вместе с горячим воздухом
доносился гул и треск.
Охватывая хвою смолистых сосен, пламя мгновенно взвивалось к небу и
тотчас же падало к земле. Оно крутилось волчком понизу и длинными жаркими
языками лизало воду озера. Иногда валилось дерево, и тогда от его удара
поднимался столб черного дыма, на который налетал ветер и рвал в клочья.
- Там подожгли ночью, - хмуро объявил шофер. - Их бы давно изловили
собаками, но огонь замел следы, и Лютте работать трудно.
- Кто зажег? - шепотом спросила Феня. - Разве это зажгли нарочно?
- Злые люди, - тихо ответил я. - Они хотели бы сжечь всю землю.
- И они сожгут?
- Еще что! А ты видела наших с винтовками? Наши их переловят быстро.
- Их переловят, - поддакнула Феня. - Только скорей бы. А то жить
страшно. Правда, Володя?
- Это тебе страшно, а мне нисколько. У меня папа на войне был и то не
боялся.
- Так ведь то - папа... И у меня тоже папа...
Машина вырвалась из лесу, и мы очутились на большой поляне, где
раскинулся аэродром.
Фенина мать приказала нам вылезать и не отходить далеко, а сама пошла к
дверям бревенчатого здания.
И когда она проходила, то все летчики, механики и все люди, что стояли
у крыльца, разом притихли и молча с ней поздоровались.
Пока Феня бегала с Брутиком вокруг машины, я притерся к кучке людей и
из их разговора понял вот что. Фенин отец, летчик Федосеев, на легкой машине
вылетел вчера вечером обследовать район лесного пожара. Но вот прошли уже
почти сутки, а он еще не возвращался.
Значит, с машиной случилась авария или у нее была вынужденная посадка.
Но где? И счастье, если не в том краю, где горел лес, потому что за сутки
огонь разметало почти на двадцать квадратных километров.
Тревога! Нашу границу перешли три вооруженных бандита! Их видел конюх
совхоза "Искра". Но выстрелами вдогонку они убили его лошадь, ранили самого
в ногу, и поэтому конюх добрался до окраины нашего поселка так поздно.
Разгневанный и взволнованный, размахивая своим оловянным браунингом, я
шагал по полю и вдруг стукнулся лбом об орден на груди высокого человека,
который шел к машине вместе с Фениной матерью.
Сильной рукой человек этот остановил меня. Посмотрел на меня пристально
и вынул из моей руки оловянный браунинг.
Я смутился и покраснел.
Но человек не сказал ни одного насмешливого слова. Он взвесил на своей
ладони мое оружие. Вытер его о рукав кожаного пальто и вежливо протянул мне
обратно.
Позже я узнал, что это был комиссар эскадрильи. Он проводил нас до
машины и еще раз повторил, что летчика Федосеева беспрестанно ищут с земли и
с воздуха.
x x x
Мы покатили домой.
Уже вечерело. Почуяв, что дело неладно, опечаленная Феня тихонько
сидела в уголке, с Брутиком больше не играла. И наконец, уткнувшись к матери
в колени, она нечаянно задремала.
Теперь все чаще и чаще нам приходилось замедлять ход и пропускать
встречных. Проносились грузовики, военные повозки. Прошла саперная рота.
Промчался легковой красный автомобиль. Не наш, а чей-то чужой, должно быть,
какого-нибудь приезжего начальника.
И только что дорога стала посвободней, только что наш шофер дал ходу,
как вдруг что-то хлопнуло и машина остановилась.
Шофер слез, обошел машину, выругался, поднял с земли оброненный кем-то
железный зуб от граблей и, вздохнув, заявил, что лопнула камера и ему
придется менять колесо.
Чтобы шоферу легче было поднимать машину домкратом, Фенина мать, я, а
за мной и Брутик вышли.
Пока шофер готовился к починке и доставал из-под сиденья разные
инструменты, Фенина мать ходила по опушке, а мы с Брутиком забежали в лес и
здесь, в чаще, стали бегать и прятаться. Причем, когда он меня долго не
находил, то от страха начинал выть ужасно.
Мы заигрались. Я запыхался, сел на пенек и забылся, как вдруг услышал
далекий гудок. Я подскочил и, кликнув Брутика, помчался.
Однако через две-три минуты я остановился, сообразив, что это гудела
никак не наша машина. У нашей звук был многоголосый, певучий, а эта рявкала
грубо, как грузовик.
Тогда я повернул вправо и, как мне показалось, направился прямо к
дороге. Издалека донесся сигнал. Это теперь гудела наша машина. Но откуда, я
не понял.
Круто повернув еще правей, я побежал изо всех сил.
Путаясь в траве, маленький Брутик скакал за мной.
Если бы я не растерялся, я должен был бы стоять на месте или
продвигаться потихоньку, выжидая новых и новых сигналов. Но меня охватил
страх. С разбегу я врезался в болотце, кое-как выбрался на сухое место. Чу!
Опять сигнал! Мне нужно было повернуть обратно. Но, опасаясь топкого
болотца, я решил обойти его, завертелся, закрутился и, наконец, напрямик,
через чащу, в ужасе понесся, куда глядели глаза.
x x x
Уже давно скрылось солнце. Огромная луна сверкала меж облаков. А дикий
путь мой был опасен и труден. Теперь я шел не туда, куда мне было надо, а
шагал там, где дорога была полегче.
Молча и терпеливо бежал за мной Брутик. Слезы давно были выплаканы, от
криков и ауканья я охрип, лоб был мокр, фуражка пропала, а поперек щеки моей
тянулась кровавая царапина.
Наконец, намученный, я остановился и опустился на сухую траву, что
раскинулась по вершине отлогого песчаного бугра. Так лежал я неподвижно до
тех пор, пока не почувствовал, что передохнувший Брутик с ожесточенным
упорством тычется носом в мой живот и нетерпеливо царапает меня лапой. Это
он учуял в моем кармане сверток и требовал еды. Я отломил ему кусок булки,
дал полкотлеты. Нехотя остальное сжевал сам, потом разгреб в теплом песке
ямку, нарвал немножко сухой травы, вынул свой оловянный браунинг, прижал к
себе кутенка и лег, решив ждать рассвета, не засыпая.
В черных провалах меж деревьями, под неровным, неверным светом луны,
все мне чудились то зеленые глаза волка, то мохнатая морда медведя. И
казалось мне, что, прильнув к толстым стволам сосен, повсюду затаились чужие
и злобные люди. Проходила минута, другая - исчезали и таяли одни страхи, но
неожиданно возникали другие.
И столько было этих страхов, что, отвертев себе шею, вконец ими
утомленный, я лег на спину и стал смотреть только в небо. Хлопая
посоловелыми глазами, чтобы не заснуть, я принялся считать звезды. Насчитал
шестьдесят три, сбился, плюнул и стал следить за тем, как черная, похожая на
бревно туча нагоняет другую и хочет ударить в ее широко открытую зубастую
пасть. Но тут вмешалось третье, худое, длинное облако, и своей кривой лапой
оно взяло да и закрыло луну.
Стало темно, а когда просветлело, то ни тучи-бревна, ни зубастой тучи
уже не было, а по звездному небу плавно летел большой самолет.
Широко распахнутые окна его были ярко освещены, за столом, отодвинув
вазу с цветами, сидела над своими чертежами моя мама и изредка поглядывала
на часы, удивляясь тому, что меня нет так долго.
И тогда, испугавшись, как бы она не пролетела мимо моей лесной поляны,
я выхватил свой оловянный браунинг и выстрелил. Дым окутал поляну, залез мне
в нос и в рот. И эхо от выстрела, долетев до широких крыльев самолета,
дважды звякнуло, как железная крыша под ударом тяжелого камня.
Я вскочил на ноги.
Уже светало.
Оловянный браунинг мой валялся на песке. Рядом с ним сидел Брутик и
недовольно крутил носом, потому что переменившийся за ночь ветер пригнал
струю угарного дыма. Я прислушался. Впереди, вправо, брякало железо. Значит,
сон мой был не совсем сон. Значит впереди были люди, а следовательно,
бояться мне было нечего.
В овраге, по дну которого бежал ручей, я налился. Вода была совсем
теплая, почти горячая, пахла смолой и сажей. Очевидно, истоки ручья
находились где-то в полосе огня.
За оврагом тотчас же начинался невысокий лиственный лес, из которого
все живое при первом же запахе дыма убралось прочь. И только одни муравьи,
как и всегда, тихо копошились возле своих рыхлых построек, да серые лягушки,
которым все равно посуху не ускакать далеко, скрипуче квакали у зеленого
болотца.
Обогнув болото, я попал в чащу. И вдруг совсем неподалеку я услышал три
резких удара железом о железо, как будто бы кто-то бил молотком по жестяному
днищу ведерка.
Осторожно двинулся я вперед, и мимо деревьев со срезанными верхушками,
мимо свежих ветвей, листвы и сучьев, которыми густо была усыпана земля, я
вышел к крохотной полянке.
И здесь, как-то боком, задрав нос и закинув крыло на ствол погнувшейся
осины, торчал самолет. Внизу, под самолетом, сидел человек. Гаечным ключом
он равномерно колотил по металлическому кожуху мотора.
И этот человек был Фении отец - летчик Федосеев.
x x x
Ломая ветви, я продрался к нему поближе и окликнул его. Он отбросил
гаечный ключ. Повернулся в мою сторону всем туловищем (встать он, очевидно,
не мог) и, внимательно оглядев меня, удивленно сказал:
- Гей, чудное виденье, с каких небес по мою душу?
- Это вы? - не зная, как начать, сказал я.
- Да, это я. А это... - он ткнул пальцем на опрокинутый самолет. - Это
лошадь моя. Дай спички. Народ близко?
- Спичек у меня нет, Василий Семенович, а народу тоже нет никакого.
- Как нет?! - И лицо его болезненно перекосилось, потому что он тронул
с места укутанную тряпкой ногу. - А где же народ, люди?
- Людей нет, Василий Семенович. Я один, да вот... моя собака.
- Один? Гм... Собака?.. Ну, у тебя и собака!.. Так что же. скажи на
милость, ты здесь один делаешь? Грибы жареные собираешь, золу, уголья?
- Я ничего не делаю, Василий Семенович. Я встал, слышу: брякает. Я и
сам думал, что тут люди.
- Та-ак, люди. А я, значит, уже не "люди"? Отчего это у тебя вся щека в
крови? Возьми банку, смажь йодом да кати-ка ты, милый, во весь дух к
аэродрому. Скажи там поласковей, чтобы скорей за мной послали. Они меня ищут
бог знает где, а я-то совсем рядом. Чу, слышишь? - И он потянул ноздрями,
принюхиваясь к сладковато-угарному порыву ветра.
- Это я слышу, Василий Семенович, только я никуда дороги не знаю. Я,
видите, и сам заблудился.
- Фью, фью, - присвистнул летчик Федосеев. - Ну тогда, как я вижу, дела
у нас с тобой плохи, товарищ. Ты в бога веруешь?
- Что вы, что вы! - удивился я. - Да вы меня, Василий Семенович,
наверное, не узнали? Я же в вашем дворе живу, в сто двадцать четвертой
квартире.
- Ну, вот! Ты нет, и я нет. Значит, на чудеса нам надеяться нечего.
Залезь-ка ты на дерево, и что оттуда увидишь, про то мне расскажешь.
Через пять минут я уже был на самой вершине. Но с трех сторон я видел
только лес, а с четвертой, километрах в пяти от нас, из лесу поднималось
облако дыма и медленно продвигалось в нашу сторону.
Ветер был неустойчивый, неровный, и каждую минуту он мог рвануть во всю
силу.
Я слез и рассказал обо всем этом летчику Федосееву.
Он взглянул на небо, небо было неспокойное. Летчик Федосеев задумался.
- Послушай, - спросил он, - ты карту знаешь?
- Знаю, - ответил я. - Москва, Ленинград, Минск, Киев, Тифлис...
- Эх ты, хватил в каком масштабе. Ты бы еще начал: Европа, Америка,
Африка, Азия. Я тебя спрашиваю... если я тебе по карте начерчу дорогу, то ты
разберешься?
Я замялся:
- Не знаю, Василий Семенович. У нас это по географии проходили... Да я
что-то плохо...
- Эх, голова! То-то "плохо". Ну ладно, раз плохо, тогда лучше и не
надо. - И он вытянул руку: - Вот, смотри. Отойди на поляну... дальше.
Повернись лицом к солнцу. Теперь повернись так, чтобы солнце светило тебе
как раз на край левого глаза. Это и будет твое направление. Подойди и сядь.
Я подошел и сел.
- Ну, говори, что понял?
- Чтобы солнце сверкало в край левого глаза, - неуверенно начал я.
- Не сверкало, а светило. От сверканья глаза ослепнуть могут. И
запомни: что бы тебе в голову ни втемяшилось, не вздумай свернуть с этого
направления в сторону, а кати все прямо да прямо до тех пор, пока километров
через семь-восемь ты не упрешься в берег реки Кальвы. Она тут, и деваться ей
некуда. Ну, а на Кальве, у четвертого яра, всегда народ: там рыбаки,
плотовщики, косари, охотники. Кого первого встретишь, к тому и кидайся. А
что сказать...
Тут Федосеев посмотрел на разбитый самолет, на свою неподвижную,
укутанную тряпками ногу, понюхал угарный воздух и покачал головой:
- А что сказать им... ты и сам, я думаю, знаешь.
Я вскочил.
- Постой, - сказал Федосеев.
Он вынул из бокового кармана бумажник, вложил туда какую-то записку и
протянул все это мне.
- Возьмешь с собой.
- Зачем? - не понял я.
- Возьми, - повторил он. - Я могу заболеть, потеряю. Потом отдашь мне,
когда встретимся. А не мне, так моей жене или нашему комиссару.
Это мне что-то совсем не понравилось, и я почувствовал, что к глазам
моим подкатываются слезы, а губы у меня вздрагивают.
Но летчик Федосеев смотрел на меня строго, и поэтому я не посмел его
ослушаться. Я положил бумажник за пазуху, затянул покрепче ремень и свистнул
Брутика.
- Постой, - опять задержал меня Федосеев. - Если ты раньше моего
увидишь кого-либо из НКВД или нашего комиссара, то скажи, что в районе
пожара, на двадцать четвертом участке, позавчера в девятнадцать тридцать я
видел троих человек, думал - охотники; когда я снизился, то с земли они
ударили по самолету из винтовок и одна пуля пробила мне бензиновый бак.
Остальное им все будет понятно. А теперь, герой, вперед двигай!
x x x
Тяжелое дело, спасая человека, бежать через чужой, угрюмый лес, к
далекой реке Кальве, без дорог, без тропинок, выбирая путь только по солнцу,
которое неуклонно должно светить в левый край твоего глаза.
По пути приходилось обходить непролазную гущу, крутые овражки, сырые
болота. И если бы не строгое предупреждение Федосеева, я десять раз успел бы
сбиться и заблудиться, потому что частенько казалось мне, что солнце
солнцем, а я бегу назад, прямо к месту моей вчерашней ночевки.
Итак, упорно продвигался я вперед и вперед, изредка останавливаясь,
вытирая мокрый лоб. И гладил глупого Брутика, который, вероятно, от страха
катил за мной, не отставая и высунув длинный язык, печально глядел на меня
ничего не понимающими глазами.
Через час подул резкий ветер, серая мгла наглухо затянула небо.
Некоторое время солнце еще слабо обозначалось туманным и расплывчатым
пятном, потом и это пятно растаяло.
Я продвигался быстро и осторожно. Но через короткое время почувствовал,
что я начинаю плутать.
Небо надо мной сомкнулось хмурое, ровное. И не то что в левый, а даже в
оба глаза я не мог различить на нем ни малейшего просвета.
Прошло еще часа два. Солнца не было, Кальвы не было, сил не было, и
даже страха не было, а была только сильная жажда, усталость, и я наконец
повалился в тень, под кустом ольхи.
"И вот она жизнь, - закрыв глаза, думал я. - Живешь, ждешь, вот, мол,
придет какой-нибудь случай, приключение, тогда я... я... А что я? Там разбит
самолет. Туда ползет огонь. Там раненый летчик ждет помощи. А я, как колода,
лежу на траве и ничем помочь ему не в силах".
Звонкий свист пичужки раздался где-то совсем близко. Я вздрогнул.
Тук-тук! Тук-тук! - послышалось сверху. Я открыл глаза и почти над головой у
себя, на стволе толстого ясеня, увидел дятла.
И тут я увидел, что лес этот уже не глухой и не мертвый. Кружились над
поляной ромашек желтые и синие бабочки, блистали стрекозы, неумолчно трещали
кузнечики.
И не успел я приподняться, как мокрый, словно мочалка, Брутик кинулся
мне прямо на живот, подпрыгнул и затрясся, широко разбрасывая холодные
мелкие брызги. Он где-то успел выкупаться.
Я вскочил, бросился в кусты и радостно вскрикнул, потому что и всего-то
шагах в сорока от меня в блеске сумрачного дня катила свои серые воды
широкая река Кальва.
x x x
Я подошел к берегу и огляделся. Но ни справа, ни слева, ни на воде, ни
на берегу никого не было. Не было ни жилья, ни людей, не было ни рыбаков, ни
сплавщиков, ни косарей, ни охотников. Вероятно, я забрал очень круто в
сторону от того четвертого яра, на который должен был выйти по указу летчика
Федосеева.
Но на противоположном берегу, на опушке леса, не меньше чем за километр
отсюда, клубился дымок и там, возле маленького шалаша, стояла запряженная в
телегу лошадь.
Острый холодок пробежал по моему телу. Руки и шея покрылись мурашками,
плечи подернулись, как в лихорадке, когда я понял, что мне нужно будет
переплывать Кальву.
Я же плавал плохо. Правда, я мог переплыть пруд, тот, что лежал возле
завода, позади кирпичных сараев. Больше того, я мог переплыть его туда и
обратно. Но это только потому, что даже в самом глубоком его месте вода не
достигала мне выше подбородка.
Я стоял и молчал. По воде плыли щепки, ветки, куски сырой травы и
клочья жирной пены.
И я знал, что раз нужно, то я переплыву Кальву. Она не так широка,
чтобы я выбился из сил и задохнулся. Но я знал и то, что стоит мне на
мгновение растеряться, испугаться глубины, хлебнуть глоток воды - и я пойду
ко дну, как это со мной было однажды, год тому назад, на совсем неширокой
речонке Лугарке.
Я подошел к берегу, вынул из кармана тяжелый оловянный браунинг,
повертел его и швырнул в воду.
Браунинг - это игрушка, а теперь мне не до игры.
Еще раз посмотрел я на противоположный берег, зачерпнул пригоршню
холодной воды. Глотнул, чтобы успокоилось сердце. Несколько раз глубоко
вздохнул, шагнул в воду. И, чтобы не тратить даром силы, по отлогому
песчаному скату шел я до тех пор, пока вода не достигла мне до шеи.
Дикий вой раздался за моей спиной. Это, как сумасшедший, скакал по
берегу Брутик.
Я поманил его пальцем, откашлялся, сплюнул и, оттолкнувшись ногами,
стараясь не брызгать, поплыл.
x x x
Теперь, когда голова моя была над водой низко, противоположный берег
показался мне очень далеким. И чтобы этого не пугаться, я опустил глаза на
воду.
Так, полегоньку, уговаривая себя не бояться, а главное не торопиться,
взмах за взмахом продвигался я вперед.
Вот уже и вода похолодела, прибрежные кусты побежали вправо - это
потащило меня течение. Но я это предвидел и поэтому не испугался. Пусть
тащит. Мое дело - спокойней, раз, раз... вперед и вперед... Берег понемногу
приближался, уже видны были серебристые, покрытые пухом листья осинника.
Вода стремительно несла меня к песчаному повороту.
Вдруг позади себя я услышал голоса. Я хотел повернуться, но не решился.
Потом за моей спиной раздался плеск, и вскоре я увидел, что, высоко
подняв морду и отчаянно шлепая лапами, выбиваясь их последних сил, сбоку ко
мне подплывает Брутик.
"Ты смотри, брат! - с тревогой подумал я. - Ты ко мне не лезь. А то
потонем оба".
Я рванулся в сторону, но течение толкнуло меня назад, и,
воспользовавшись этим, проклятый Брутик, больно царапая когтями спину, полез
ко мне прямо на шею.
"Теперь пропал! - окунувшись с головой в воду, подумал я. - Теперь дело
кончено".
Фыркая и отплевываясь, я вынырнул на поверхность, взмахнул руками и
тотчас же почувствовал, как Брутик с отчаянным визгом лезет мне на голову.
Тогда, собравши последние силы, я отшвырнул Брутика, но тут в рот я в
нос мне ударила волна. Я захлебнулся, бестолково замахал руками и опять
услышал голоса, шум и лай.
Тут налетела опять волна, опрокинула меня с живота на спину, и что я
последнее помню, - это тонкий луч солнца сквозь тучи и чью-то страшную
морду, которая, широко открыв зубастую пасть, кинулась мне на грудь.
x x x
Как узнал я позже, два часа спустя после того, как я ушел от летчика
Федосеева, по моим следам от проезжей дороги собака Лютта привела людей к
летчику. И прежде чем попросить что-либо для себя, летчик Федосеев показал
им на покрытое тучами небо и приказал догнать меня. В тот же вечер другая
собака, по прозванию Ветер, настигла в лесу троих вооруженных людей. Тех,
что перешли границу, чтобы поджечь лес вокруг нашего завода, и что пробили
пулей бензиновый бак у мотора.
Одного из них убили в перестрелке, двоих схватили. Но и им - мы знали -
пощады не будет.
x x x
Я лежал дома в постели.
Под одеялом было тепло и мягко. Привычно стучал будильник. Из-под крана
на кухне брызгала вода. Это умывалась мама. Вот она вошла и сдернула в меня
одеяло.
- Вставай, хвастунишка! - сказала она, нетерпеливо расчесывая гребешком
свои густые черные волосы. - Я вчера зашла к вам на собрание и от дверей
слышала, как это ты разошелся: "я вскочил", "я кинулся", "я ринулся". А
ребятишки, дураки, сидят, уши развесили. Думают - и правда!
Но я хладнокровен.
- Да, - с гордостью отвечаю я, - а ты попробуй-ка переплыви в одежде
Кальву.
- Хорошо - "переплыви", когда тебя из воды собака Лютта за рубашку
вытащила. Уж ты бы лучше, герой, помалкивал. Я у Федосеева спрашивала.
Прибежал, говорит, ваш Володька ко мне бледный, трясется. У меня, говорит,
по географии плохо, насилу-насилу уговорил я его добежать до реки Кальвы.
- Ложь! - Лицо мое вспыхивает, я вскакиваю и гневно гляжу в глаза
матери.
Но тут я вижу, что это она просто смеется, что под глазами у нее еще не
растаяла синеватая бледность, - значит, совсем недавно крепко она обо мне
плакала и только не хочет в этом сознаться. Такой уж у нее, в меня,
характер.
Она ерошит мне волосы и говорит:
- Вставай, Володька! За ботинками сбегай. Я до сих пор так и не успела.
Она берет свои чертежи, готовальню, линейки и, показав мне кончик
языка, идет готовиться к зачету.
x x x
Я бегу за ботинками, но во дворе, увидев меня с балкона, отчаянно
визжит Феня.
- Иди, - кричит она, - да иди же скорей, тебя зовет папа!
"Ладно, - думаю я, - за ботинками успею", - и поднимаюсь наверх.
Наверху Феня с разбегу хватает меня за ноги и тянет к отцу в комнату. У
него вывих ноги, и он в постели, забинтованный. Рядом с лекарствами возле
него на столике лежат острый ножичек и стальное шило. Он над чем-то работал.
Он здоровается со мной, он расспрашивает меня о том, как я бежал, как
заблудился и как снова нашел реку Кальву.
Потом он сует руку под подушку и протягивает мне похожий на часы
блестящий никелированный компас с крышкой, с запором и с вертящейся
фосфорной картушкой.
- Возьми, - говорит, - учись разбирать карту. Это тебе от меня на
память.
Я беру. На крышке аккуратно обозначены год, месяц и число - то самое,
когда я встретил Федосеева в лесу у самолета. Внизу надпись: "Владимиру
Курнакову от летчика Федосеева". Я стою молча. Погибли! Погибли теперь без
возврата все мальчишки нашего двора. И нет им от меня сожаления, нет пощады!
x x x
Я жму летчику руку и выхожу к Фене. Мы стоим с ней у окна, и она что-то
бормочет, бормочет, а я не слышу и не слышу.
Наконец, она дергает меня за рукав и говорит:
- Все хороша, жаль только, что утонул бедняга Брутик.
Да, Брутика жаль и мне. Но что поделаешь: раз война, так война.
Через окно нам видны леса. Огонь потушен, и только кое-где подымается
дымок. Но и там заканчивают свое дело последние бригады.
Через окно виден огромный завод, тот самый, на котором работает почти
весь наш новый поселок. И это его хотели поджечь те люди, которым пощады
теперь не будет.
Около завода в два ряда протянута колючая проволока. А по углам, под
деревянными щитами, день и ночь стоят часовые.
Даже отсюда нам с Феней слышны бряцание цепей, лязг железа, гул моторов
и тяжелые удары парового молота.
Что на этом заводе делают, этого мы не знаем. А если бы и знали, так не
сказали бы никому, кроме одного товарища Ворошилова.
ПРИМЕЧАНИЯ
Рассказ впервые напечатан в журнале "Пионер" No 2 за 1939 год. В том же
году вышел отдельной книгой в Детиздате.
В этом рассказе Аркадий Гайдар продолжает разрабатывать тему готовности
ребят к подвигу. Пусть в данном случае подвиг совсем не громок - и всего-то
требуется от "Володьки из сто двадцать четвертой квартиры" переплыть через
неширокую речку Кальву. Да и не совершен этот подвиг - самого Володьку
пришлось вытаскивать из реки. Главное другое: Володька знает, что, раз
нужно, он переплывет...
Известно, что Аркадий Гайдар с неодобрением относился к тем
художественным произведениям, в которых юные герои с ошеломляющей легкостью
совершали головокружительные подвиги. Он считал, что в угоду занимательности
нельзя жертвовать правдой. А правда порой бывает сурова, но ребята, если
придет час, должны действительно внести свой посильный вклад в дело защиты
Родины.
"У нас это по географии проходили... Да я что-то плохо..." - говорит
Володька летчику Федосееву, когда тот спрашивает, найдет ли он путь по
карте.
Как тесно переплетается этот разговор с другим, из очерка Аркадия
Гайдара с фронта Великой Отечественной войны "Война и дети". Советский
школьник случайно оказался рядом с фашистскими офицерами, которые долго
разговаривали о чем-то, держа перед собой карту.
Аркадий Гайдар пишет:
"Я у него спросил:
- Погоди! Но ведь ты слышал, что говорили их начальники, это же для нас
очень важно.
Паренек удивился:
- Так они же, товарищ командир, говорили по-немецки!
- Знаю, что не по-турецки. Ты сколько окончил классов? Девять? Так ты
же должен был хоть что-нибудь понять из их разговора?
Он уныло и огорченно развел руками:
- Эх, товарищ командир. Кабы я про эту встречу знал раньше..."
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар.
Четвертый блиндаж
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 1
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Кольке было семь лет, Нюрке - восемь. А Ваське и вовсе шесть.
Колька и Васька - соседи. Обе дачи, где они жили, стояли рядом. Их
разделял забор, а в заборе была дыра. Через эту дыру мальчуганы лазили друг
к другу в гости.
Нюрка жила напротив. Сначала мальчишки не дружили с Нюркой. Во-первых,
потому, что она девчонка, во-вторых, потому, что на Нюркином дворе стояла
будка со злющей собакой, а в-третьих, потому, что им и вдвоем было весело.
А подружились вот как. Приехал однажды к Ваське из Москвы его
задушевный товарищ - Исайка Гольдин.
Исайка был ровесником Васьки и был похож на Ваську. Только что
чуть-чуть потолще, да волосы у Исайки почернее, да еще было у Исайки ружье,
которое стреляло пробками, а у Васьки не было.
Приехал Исайка с отцом в выходной день. И вздумали ребята в лапту
играть. А в лапту, известное дело, втроем не играют - обязательно нужно
четвертого.
Пошли за Павликом Фоминым, который жил неподалеку. Но у Павлика болел
живот. В лапту играть его не пустили, и сидел он дома совсем печальный,
потому что выпил недавно касторки.
Что тут будешь делать? Где взять четвертого? Вот Васька и говорит
Кольке:
- А что, если давай позовем Нюрку?!
- Давай, - согласился Колька, - у нее ноги вон какие длинные, она не
хуже козы бегает.
Исайка согласился тоже.
- Только, - говорит Исайка, - хоть у меня ноги и короткие, а я тоже
хорошо бегаю, потому что Нюрка без припрыга бегает, а я с припрыгом.
Позвали Нюрку.
- Иди, Нюрка, с нами в лапту играть.
Нюрка сначала очень удивилась. Но потом, видя, что ребята всерьез
зовут, ответила:
- Я-то бы пошла, да мне сначала огурцы полить надо. А то взойдет
солнце, и рассада повянет.
Увидали ребята, что дело это с поливкой долгое будет. Тут Исайка и
выдумал:
- Давайте мы тоже поливать будем. Одни воду подтаскивают, другие
поливают, тогда раз-раз - и готово. А то одна она и до полдня прокопается.
Так и сделали. Сыграли в лапту десять конов. Сбегали на речку купаться.
Потом Исайка с отцом уехали в город. И с того-то самого дня подружились
Васька и Колька с Нюркой.
Жили они от Москвы недалеко, в поселке, у самого края. Дальше
начиналось поле, поросшее мелким кустарником. А еще дальше, на горе,
виднелась мельница, церковь и несколько домиков с красными крышами - то ли
станция, то ли деревенька, - издалека не разберешь.
Как-то Васька спросил у отца, как называется эта деревенька.
- Это не настоящая, - ответил отец, - это все нарочно сделано.
- Как же не настоящая? - удивился Васька. - Как же не настоящая, когда
и мельница, и церковь, и дома?.. Все видно.
- А так и не настоящая, - рассмеялся отец. - Отсюда кажется, что и
мельница и дома... А подойдешь поближе, там ничего нет.
Удивился тогда Васька, но не поверил. И решил, что отец посмеялся или
просто сказал так, чтобы от него отстали.
Полез к Кольке через заборную дыру. Глядит, а Колька с Нюркой сидят на
заборе и что-то интересное в поле высматривают. Обиделся Васька и закричал
им снизу:
- Вы что же это, сами интересное высматриваете, а меня не позвали?
А Колька отвечает:
- Мы только сейчас сами залезли. Я давно уже хотел сбегать за тобой.
Залезай скорей на забор. Посмотри, какие красноармейцы с пушками приехали!
Залез Васька, смотрит: совсем рядом в кустах кони стоят, повозки на
двух колесах и пушки.
- Ну и ну! - сказал Васька. - Это что же такое дальше будет...
- А вот посмотрим, - ответила Нюрка. - Мы уже давно здесь сидим и все
дожидаемся.
- Ладно, - напомнил им Васька, - другой раз и я тоже раньше вашего сяду
и вам ничего не скажу.
Но все-таки на этот раз они не поссорились, потому что в кустах
начиналось что-то очень занятное.
Лошадей у каждой пушки было по шесть штук - по три пары на пушку.
Лошади отцепились от пушек как-то сразу, будто бы вагоны от паровоза.
Красноармейцы возле пушек забегали и что-то такое крутили, ворочали, потом
отбежали назад. Остался рядом с пушкой только один. И тот, который остался,
держал в руке длинный шнур, привязанный к пушке.
- Ты, Колька, не знаешь, зачем это он за шнурок держится? - спросил
Васька, усаживаясь поудобнее.
- Не знаю, - сознался Колька, - только если держится, то уж, значит,
так нужно.
- Обязательно так нужно, - подтвердила Нюрка.
- А то если бы он не держался, тогда как же? - продолжал Колька.
- Ну, конечно, - согласился Васька, - если бы не держался, тогда как
же?..
Но тут красноармейский командир, который стоял позади с телефонной
трубкой, что-то громко закричал. Другой командир, который стоял поближе к
пушке, тоже что-то крикнул, махнул рукой, и тогда красноармеец дернул за
шнурок.
Сначала сверкнул огромный огонь. Потом так ударило, как будто бы гром
грохнул над самой печной трубой.
Ребята слетели с забора на траву.
- Ну и бабахнуло! - сказал Васька, поднимаясь.
- Здорово бабахнуло, - согласилась побледневшая Нюрка.
- Это вот когда дернут, тогда и бабахнет, - объяснил Колька. - А вы
говорите, зачем шнурок да зачем! Я теперь сразу угадал - зачем. А вот скажи,
Васька, почему ты с забора соскочил и меня с Нюркой спихнул?
- Я не соскочил, - обиделся Васька. - Это Нюрка первая соскочила,
тряхнула забор, я свалился.
- Я не первая, - отказалась Нюрка. - Если бы я первая, то как же бы я
Кольке на спину упала?! Это он сам первый.
- Вот еще! - рассердился Колька. - Это ты просто побоялась в крапиву
падать и нарочно выбрала так, чтобы мне на спину. А я вот не побоялся и всю
руку изжег. - И, обернувшись к Ваське, он добавил: - Они все, девчонки,
крапивы боятся. Куда уж им!
С тех пор красноармейцы с пушками приезжали часто. Только в среду да в
понедельник стрельбы не бывало. А то каждый день.
Как только приедут артиллеристы, так бегут ребята прямо к кустам. Сядут
на бугорочке, совсем близко, и смотрят: с бугорка все видно и все слышно.
Слышно, как телефонист послушает в трубку и потом говорит командиру:
- Прицел 6-5, трубка 7-2.
Тогда командир кричит:
- Второе орудие!.. Прицел 6-5, трубка 7-2.
И бегут сразу красноармейцы ко второму орудию. Покрутят какое-то
колесо, и орудие немного вверх приподнимается. Покрутят другое, и ствол
орудия немного в сторону отойдет. Тут, когда нацелятся артиллеристы,
командир махнет рукою - дернет красноармеец-наводчик за шнурок. Вот тебе и
трах-бабах!
Куда летит снаряд - этого ребятам не видно. Но когда долетит и
разорвется, то тогда уже видно, потому что над этим местом поднимется целое
облако пыли и черного дыма.
И все снаряды рвались то около церкви, то около мельницы, то около
домиков, которые виднелись далеко на горке.
- А страшно в той деревеньке жить! - сказала как-то Нюрка. - Я бы ни за
что не осталась там жить. А ты, Васька?
- И я бы не остался, - ответил Васька. - А отчего это отец говорил, что
там никакой деревеньки нет, и все это только отсюда кажется?
- Деревенька есть, - решил Колька, - да только из нее перед стрельбой
все уходят.
- А лошадей куда?
- А лошадей тоже уводят.
- И коров тоже? - спросил Васька.
- И коров тоже, и разных там свиней, и баранов.
- И куриц тоже уводят? - полюбопытствовала Нюрка. - И уток тоже, и
всех?
- Должно быть, уж и всех, - ответил Колька и замолчал, потому что
самому ему чудным показалось такое дело.
Как раз тут стрельба окончилась, подвезли красноармейцам котел на
колесах - кухню. Стал наливать им повар в котелки что-то - суп или борщ, а
красноармейцы садились тут же на траву и ели. Тогда Васька сказал:
- Побежим домой. Я что-то тоже поесть захотел.
Но Колька остановил:
- Погоди-ка немного, сюда командир едет.
Подъехал верхом командир. И возле самого бугорка остановился: закурить
захотел. Вынул папиросы, вынул спички, стал зажигать. Да тут то ли его коня
слепень укусил, то ли просто он забаловался, а только дернулся конь и
зафырчал.
Ухватился командир за повод.
- Стой, - говорит, - шальной! Чего крутишься?
А спички-то и выронил.
- Ребята, - попросил командир, - подайте-ка мне спички.
Васька всех ближе стоял. Схватил он коробку, да поскользнулся и упал. А
Кольке обидно стало, что Васька подавать хочет. Подскочил он к Ваське и
вырвал у него коробку. Васька как заорет да Кольку кулаком по голове. Тут и
началась у них драка. А Нюрка тем временем тихонько, боком, боком...
подобрала спички да и подала их командиру. Вот тебе и тихоня!
Посмеялся над ребятами командир, сказал им спасибо и ускакал.
Тогда Васька и Колька перестали драться и хотели отлупить Нюрку, зачем
она со спичками вперед сунулась.
Но Нюрка испугалась и убежала. А разве ее, длинноногую, догонишь?!
Так вот и поссорились ребята. На другой день ни Васька к Кольке через
заборную дыру не лезет, ни Колька к Ваське. А Нюрка тоже у себя на дворе
возится.
Походил-походил по двору Васька - скучно! Достал палку, сел на нее
верхом и проехал кругом двора три раза - все равно скучно. Заглянул он в
дыру, видит - Колька с луком и стрелами ходит. В фуражку перо воткнул и
будто бы индеец. Обидно стало Ваське. Просунул он голову в дыру и закричал:
- Отдай, Колька, перо, оно не твое, а наше! Это ты у нашего петуха из
хвоста выщипал.
Тут Колька поднял с грядки ком земли. Как запустит его в Ваську, да
прямо в живот! Хоть и не больно было Ваське, а все-таки он заревел.
Васькина мать на крыльцо вышла и начала Кольку ругать. Да и Ваське
заодно попало. На другой день ребята - враги. На третий день - тоже враги.
А тут как раз подошло грибное время. Другие ребятишки с соседних улиц
соберутся с утра и идут или в Борковский лес, или на Тихие овраги. Глядишь,
к обеду тащат - кто корзинку, кто лукошко. Да грибы-то все какие - белые!
Сахар, а не грибы.
А Ваське одному идти скучно, он и не идет. Колька тоже не идет. А Нюрка
и подавно - скучно одной.
Сидит как-то Васька у себя на дворе и играет в поезд. Паровоз у него
хоть не настоящий, а из ящиков сделан, но все-таки интересно. Приладил он
старую самоварную трубу да и дудит. Ду-у-у! А сам раскачивается. Ящики хотя
и не едут, но стукаются один о другой. Так-так, так-так!.. Ну прямо как
вагоны.
Вдруг слышит Васька - упало что-то рядом. Видит - стрела. И видит он,
что высунул из дыры голову Колька, и жалко этому Кольке нечаянно улетевшей
стрелы, и боится он пролезть за нею.
Посмотрел Васька и говорит:
- А хочешь, Колька, я тебе стрелу подам?
Покраснел Колька и молчит.
Слез тогда с паровоза Васька, поднял стрелу и подал Кольке. Взял Колька
стрелу, ничего не сказал и ушел.
Походил, походил, а потом высунулся опять из дыры и кричит:
- А у меня, Васька, свисток, как у кондуктора, есть! Хочешь, я тебе дам
поиграть? Только не насовсем.
Принес Колька свисток да так и остался на Васькином дворе. Наигрались и
сговорились завтра утром за грибами идти.
Подошел Колька и забору и кричит:
- Нюрка! Пойдешь завтра за грибами?
А Нюрка боится.
- Вы, - говорит, - опять драться будете...
- Ну вот, драться... Что мы, хулиганы, что ли? Это только хулиганы
каждый день дерутся. А мы разве каждый?..
Так и помирились.
Васька был неграмотным - мал еще. А Колька немного грамоте знал.
Вечером, перед тем как лечь спать, подошел он к календарю, оторвал листочек
и прочел на нем: "Вторник". Посмотрел на оставшийся листок и прочел:
"Среда".
"Завтра уж среда", - подумал Колька и похвалился перед матерью:
- А я знаю, мама, почему среда средой называется. Это потому, что она
посередке недели висит. Верно я говорю?
- Верно, - согласилась мать. - Ты бы лучше спать шел.
"И то правда, - подумал Колька. - Завтра вставать за грибами рано... в
шесть часов".
Когда Колька уснул, вернулся с какого-то собрания отец. Посмотрел он на
календарь и спросил:
- Разве у нас завтра среда?
- Нет, - ответила мать, - завтра еще только вторник. Это Колька по
ошибке лишний листок вырвал. Вот оно и получилось, что завтра среда.
Вероятно, Колька и Васька проспали бы, если бы их не разбудила Нюрка.
Солнце еще только взошло, трава была мокрая, и сначала босым ногам было
холодно.
Направились в перелесок. Но грибов в перелеске попадалось немного, и
ребята решили свернуть к Тихим оврагам, где кусты были погуще, а место
посуше.
В корзине у Нюрки и Кольки лежало уже по нескольку штук, а у Васьки все
еще ни одного.
- Ты, Нюрка, не иди со мной рядом, - попросил он, - а то ты все раньше
меня срываешь. Ты иди лучше вбок, там и срывай.
- А ты не зевай, - ответила Нюрка и, кинувшись в кусты, вытащила оттуда
большой крепкий березовик. - Вот смотри, какой ты гриб прозевал.
- Я не прозевал, - уныло ответил Васька, - я только хотел за куст
посмотреть, а ты уже и выскочила.
Но вскоре, когда очутились они возле Тихих оврагов, то грибы начали
попадаться так часто, что даже Васька нашел четыре осиновика да один белый -
здоровый и без одной червинки.
Так бродили они по кустам долго, и уже высоко поднялось солнце и
подсохла роса на полянках, когда вышли они на опушку.
- А ну-ка... а ну-ка, - сказал Колька, - посмотрите, ребята, куда мы
зашли.
Высокий кустарник кончился. Дальше, насколько хватал глаз, расстилалось
перед ними холмистое, покрытое мелкой порослью поле. И через то поле не
пролегала ни одна проезжая дорога - всюду только кустики да трава. Торчало
на том поле несколько высоких деревянных башенок, с пустыми площадками
наверху. А вправо, не дальше чем за километр, увидали ребята ту самую
деревеньку с мельницей и церковью, которая видна была с окраины их поселка.
- Пойдемте посмотрим, - предложил Колька. - Мы скоренько... Посмотрим
только, а потом спустимся под гору, да все прямо, прямо... Так к дому и
выйдем.
- А вдруг стрелять начнут?
- А что, если красноармейцы приедут? - почти в один голос спросили
Васька и Нюрка.
- Сегодня не приедут. Сегодня среда, - успокоил их Колька. - Пойдемте
посмотрим да и домой.
Идти пришлось по кочковатому, поросшему полю. И чем ближе подходили
они, тем чаще попадались им бугры свежей, еще не заросшей травою земли,
узкие глубокие канавы и круглые, залитые дождевой водой ямки.
Казалось, что огромный крот еще совсем недавно рылся в этом пустом и
тихом поле.
- Это от снарядов, - догадался Колька. - Попадет снаряд в землю, рванет
- вот тебе и яма. А вот это окопы. Сюда от пуль солдаты прячутся во время
войны.
- Грязно очень, Колька, - с недоумением заглядывая в сырую глиняную
канаву, сказала Нюрка. - Сюда если спрячешься, то вся вымажешься, потому
что...
Но тут Васька, копавшийся около маленького кустика с почерневшей, точно
опаленной листвой, закричал:
- Вот и нашел!.. Вот это так нашел!..
И он побежал к ним, держа что-то в руках.
Сначала ребята думали, что он тащит гриб, но когда он подбежал, то
увидели они, что это не гриб, а толстый кусок металла с неровными острыми
краями.
- Это осколок от снаряда, - опять догадался Колька. - Ты отдай мне его,
Васька... Я тебе за него три гриба дам. Потрогай-ка, Нюрка, какой он
тяжелый.
Но Нюрка поспешно отдернула руку и стала за спину Васьки.
- Положи его, Коленька, - робко попросила она. - А то вдруг он да и
выстрелит.
- Глупая! - успокоил ее Колька. - Он уже выстреленный. Как же он без
пороха выстрелит? Дай мне его, Васька, - попросил он опять, - а я тебе за
него три гриба дам, да еще стрелу с гвоздем дам, как только домой придем.
- Что грибы! - ответил Васька, бережно засовывая осколок в корзину. -
Грибы съешь, да и все. Я лучше не дам тебе его, Колька. Пускай он у меня
будет. - Он помолчал, потом добавил: - А ты будешь приходить и смотреть. Как
ты попросишь, так я тебе и дам посмотреть. Что мне, жалко, что ли? Смотри
сколько хочешь.
x x x
Они подходили к деревеньке. Не видно было ни мужиков, ни ребятишек. Не
хрюкали свиньи, не мычали коровы, не лаяли собаки, как будто бы все
повымерли.
- Я говорил, что все ушли отсюда, - тихо сказал Колька. - Разве же тут
можно жить? Смотри, какие снарядные ямины.
Сделали еще несколько шагов и остановились, широко вытаращив глаза.
Только теперь разглядели они, что деревеньки-то никакой и нет. И мельница, и
церковь, и домики сделаны были из тонких выкрашенных досок, без стен и без
крыш.
Как будто бы кто-то огромными ножницами вырезал раскрашенные картинки и
приклеил их на подставки среди зеленого поля.
- Вот так деревня! Вот так мельница! - закричал маленький Васька. - А
мы-то думали, думали...
Со смехом вбежали ребята в игрушечную деревеньку. Кругом росла высокая
трава, было тихо. Жужжали шмели, и порхали яркие бабочки.
Ребята бегали вокруг раскрашенных домиков, рассматривая их со всех
сторон. Здесь же, неподалеку, были врыты столбы, к которым были прибиты
тяжелые, толстые доски, в некоторых местах разорванные и расщепленные
снарядами. Это были мишени, по которым стреляли артиллеристы. Перед
обманчивой деревенькой тянулись в два ряда изломанные окопы, окутанные
ржавой колючей проволокой.
Вскоре ребята наткнулись на какой-то погреб. Дверь в погреб была
приоткрыта. С робостью спустились они по каменным ступенькам и очутились в
глубоком каменном подвале, куда едва доходил слабый дневной свет.
В подвале стояла скамья. К стене была приделана полочка, а на полочке
торчал небольшой огарок свечи.
- Зажжем свечку, - предложил Колька. - У меня спички есть. Я с собой
захватил, чтобы костер разжечь.
Он достал спички, но тут они услыхали доносившийся сверху лошадиный
топот.
- Побежим лучше домой, - тихо предложила Нюрка.
- Сейчас побежим. Там, наверху, кто-то есть. Как только проедут, так и
побежим. А то заругаться могут. Вы, скажут, зачем сюда лазили?
Топот смолк. Ребята выбрались из погреба и увидели, как скачут,
удаляясь, двое кавалеристов.
- Посмотри на вышку, - показал Васька, - вон на ту... Туда кто-то
забрался.
Посмотрели - и верно: на одной из вышек сидел человек, и отсюда он
казался маленьким-маленьким, как воробей.
Хотели уже бежать домой, но тут Васька захныкал и заявил, что он в
погребе позабыл осколок.
Полезли опять. Зажгли свечку. Теперь, при тусклом свете, можно было
разглядеть сырые толстые стены из цемента и потолок, настланный из крепких
железных балок.
Вдруг - глухой далекий гул заставил вздрогнуть ребятишек. Как будто
где-то упало на землю огромное тяжелое бревно.
- Колька, - шепотом спросила Нюрка, - что это такое?
- Не знаю, - также шепотом ответил он.
Гул повторился, но теперь грохнуло уже совсем близко. Ребятишки
притихли и робко жались друг к другу. Васька раскрыл рот и, крепко сжимая
найденный осколок, смотрел на Кольку. Колька хмурился, а по щеке Нюрки
покатилась внезапно слеза, и она сказала жалобно, готовая вот-вот заплакать:
- А мне, Колька, кажется... мне что-то кажется... что сегодня вовсе не
среда...
- И мне тоже, - уныло сказал Васька. И вдруг громко заплакал, а за ним
и остальные...
Долго плакали притаившиеся в углу, попавшие в беду ребятишки. Гул
наверху не смолкал. Он то приближался, то удалялся. Бывали минуты перерыва.
В одну из таких минут Колька полез наверх затем, чтобы закрыть верхнюю
дверь. Но тут совсем неподалеку так ахнуло, что Колька скатился обратно и,
ползком добравшись до угла, где тихо плакали Васька с Нюркой, сел с ними
рядом. Поплакав немного, он опять пополз наверх, к тяжелой, окованной
железом двери погреба, захлопнул ее и отполз вниз.
Гул сразу стих, и только по легкому дрожанию, похожему на то, как
вздрагивают стены дома, когда мимо едет тяжелый грузовик или трамвай, можно
было догадаться, что снаряды рвутся где-то совсем неподалеку.
- До нас не дострелят, - еще всхлипывая, но уже успокаивая своих
друзей, сказал Колька. - Мы вон как глубоко сидим. И стены из камня, и
потолок из железа. Ты... не плачь, Нюрка, и ты не плачь, Васька. Вот скоро
кончат стрелять, тогда мы вылезем да и побежим.
- Мы бы-ы... мы бы-ы-ст-ро побежим... - глотая слезы, откликнулась
Нюрка.
- Мы как... мы как припустимся, как при... припустимся, так и сразу
домой... - добавил Васька. - Мы прибежим домой и никому ничего не скажем.
Огарок догорал. Пламя растопило последний кусочек стеарина. Фитиль упал
и погас. Стало темно-темно.
- Колька, - плаксиво прохныкала Нюрка, отыскивая в темноте его руку, -
ты сиди тут, а то мне страшно.
- Мне и самому страшно, - сознался Колька и замолчал.
И в погребе стало тихо-тихо. Только сверху через толстые стены едва
доносились заглушенные отзвуки частых разрывов, как будто бы кто-то
вколачивал тяжелые гвозди в землю гигантским молотком.
- Колька, Васька! - опять раздался жалобный голос Нюрки. - Вы чего
молчите? И так темно, а вы еще молчите.
- Мы не молчим, - ответил Колька. - Мы с Васькой думаем. Ты сиди и тоже
думай.
- Я вовсе и не думаю, - откликнулся Васька, - я просто так сижу.
Он заворочался, пошарил, нащупал чью-то ногу и дернул за нее:
- Это твоя нога, Нюрка?
- Моя! - испуганно отдергивая ногу, закричала Нюрка. - А что?!
- А то, - сердитым голосом ответил Васька, - а то... что ты своей ногой
прямо мне в корзину пхаешь и какой-то гриб раздавила.
И как только Васька сказал про гриб, так сразу же веселей стало и
Кольке, и Нюрке, и самому Ваське.
- Давайте разговаривать, - предложил Колька, - или давайте песню споем.
Ты пой, Нюрка, а мы с Васькой подпевать будем. Ты, Нюрка, будешь петь тонким
голосом, я - обыкновенным, а Васька - толстым.
- Я не умею толстым, - отказался Васька. - Это Исайка умеет, а я не
умею.
- Ну, пой тогда тоже обыкновенным. Начинай, Нюрка.
- Да я еще не знаю какую, - смутилась Нюрка. - Я только мамину знаю,
какую она поет.
- Ну, пой мамину...
Слышно было, как Нюрка шмыгнула носом. Она провела рукой по лицу,
насухо вытирая остатки слез, потом облизала губы и запела тоненьким, еще
немного прерывающимся от недавнего волнения голосом:
Ушел казак на войну,
Бросил дома он жену.
Бросил свою деточку.
Дочку-малолеточку.
- Ну, пойте последние слова: "Бросил свою деточку", - подсказала Нюрка.
И когда Колька с Васькой пропели, то Нюрка еще звончее и спокойнее
продолжала:
С той поры прошли года,
Прошли, прокатилися,
Все казаки по домам
Давно воротилися.
Только нету одного,
Всеми позабытого,
Казачонка моего,
И-э-э-эх! - давно убитого...
Нюрка забирала все звончее и звончее, а Колька с Васькой дружно
подпевали обыкновенными голосами. И только когда наверху грохало уж очень
сильно, то голоса всех троих чуть вздрагивали, но песня все же, не
обрываясь, шла своим чередом.
- Хорошая песня! - похвалил Колька, когда они кончили петь. - Я люблю
такие песни, чтобы про войну и про героев. Хорошая песня, только что-то
печальная.
- Это мамина песня, - объяснила Нюрка. - Когда у нас на войне папу
убили, вот она такую песню все и пела.
- А разве у тебя, Нюрка, отец казак был?
- Казак. Только он не простой казак был, а красный казак. То все были
белые казаки, а он был красный казак. Вот его за это белые казаки и
зарубили. Когда я совсем маленькая была, то мы далеко, на Кубани, жили. А
потом, когда папу убили, мы сюда, к дяде Федору, на завод приехали.
- Его на войне убили?
- На войне. Мать рассказывала, что он был в каком-то отряде. И вот
говорит один раз начальник отцу и еще одному казаку: "Вот вам пакет. Скачите
в станицу Усть-Медвединскую, пусть нам помощь подают". Скачет отец да еще
один казак. Уже и кони у них устали, а до Усть-Медвединской все еще далеко.
И вдруг заметили их белые казаки и пустились за ними вдогонку. У белых
казаков лошади свежие, того и гляди догонят. Тогда отец и говорит еще одному
казаку: "На тебе, Федор, пакет и скачи дальше, а я возле мостика останусь".
Слез он с коня возле мостика, лег и начал стрелять в белых казаков. Долго
стрелял, до тех пор, пока пробрались казаки сбоку, через брод. Тут они и
зарубили его. А Федор - этот другой-то казак - в это время далеко уже
ускакал с пакетом, так и не догнали его. Вот какой у меня папа казак был! -
докончила рассказывать Нюрка.
Сильный грохот заставил вскрикнуть ребятишек. Должно быть, ветром,
пробравшимся через щель, распахнуло верхнюю дверь. И раскаты взрывов
ворвались в погреб.
- Колька... зак-к-рой! - заикаясь, закричал Васька.
- Закрой сам, - ответил Колька. - Я уже закрывал.
- Закрой, Колька! - громко расплакавшись, повторил Васька.
- Эх, ты! - неожиданно вставая, крикнула возбужденная своим же
рассказом Нюрка. - Эх, вы... - Она отбросила Васькину руку, добралась до
верхней двери, захлопнула ее и задвинула на запор.
Гул смолк.
Опять замолчали. И так сидели долго. До тех пор, пока Колька, который
чувствовал себя виноватым и перед маленьким Васькой и перед Нюркой, не
сказал:
- А ведь наверху-то больше не стреляют.
Прислушались - наверху тихо. Подождали еще минут десять - так же тихо.
- Бежим домой! - вскакивая, крикнул Колька.
- Домой, домой, - обрадовался Васька. - Вставай, Нюрка!
- Я боюсь... - захныкала Нюрка. - А вдруг как опять...
- Бежим! Бежим! - в один голос закричали Колька и Васька. - Не бойся,
мы как припустимся...
Выбрались наверх. После черного подвала день показался сияющим, как
само солнце.
Осмотрелись.
Тяжелые деревянные щиты, что стояли не очень далеко от погреба, были
разбиты. Повсюду валялись разбросанные щепки, и чернели ямы возле еще не
обсохшей раскиданной земли.
- Бежим, Нюрка! Дай я возьму твою корзину, - подбадривал ее Колька. -
Мы быстренько...
Перепрыгнули через окоп, пробрались через проход среди колючей
разорванной проволоки и побежали под гору. Толстый Васька с неожиданной
прытью помчался впереди, одной рукой держась за корзинку, другой крепко
сжимая драгоценный осколок.
Колька и Нюрка бежали рядом, и Колька свободной левой рукой помогал ей
тащить большую неуклюжую корзину.
Они уже спустились со ската и бежали теперь по мелкой поросли, как
воздух опять задрожал, загудел, и снаряд, пронесясь где-то поверху,
разорвался далеко в стороне и позади них.
Нюрка неожиданно села, как будто бы в ноги ей попал осколок.
- Бежим, Нюрка! - закричал Колька, бросая свою корзину и хватая ее за
руку. - Оставь корзину! Бежим!
Артиллерийский наблюдатель с площадки вышки заметил среди мелкого
кустарника три движущиеся точки.
"Вероятно, козы", - подумал он, поднося к глазам сильный бинокль. Но,
присмотревшись, он ахнул и, схватив телефонную трубку, крикнул на батарею,
чтобы стрелять перестали.
В бинокль он ясно увидел, как, то показываясь, то исчезая за кустами,
по полю мчатся двое мальчуганов и одна девочка.
Один мальчуган крепко держал за руку девочку. Другой, путаясь ногами в
высокой траве, запинаясь и спотыкаясь, бежал немного позади, крепко прижимая
что-то обеими руками к груди. Затем он увидел, как из-за кустов вылетели
двое посланных с батареи кавалеристов и, остановившись около ребят,
соскочили с коней.
Конвоируемые двумя красноармейцами, ребята дошли до батареи. Командир
был рассержен тем, что пришлось остановить учебную стрельбу, но когда он
увидел, что виноваты в этом трое перепуганных и плачущих малышей, он
перестал сердиться и подозвал их к себе.
- Как они пробрались через оцепление? - спросил он.
Ребята молчали. И за них ответил один из конвоиров:
- А они, товарищ командир, забрались еще спозаранку, до того, как было
выставлено оцепление. А потом, когда наши разъезды кусты осматривали, так
они говорят, что в погребе сидели. Я думаю, что они в четвертом блиндаже
сидели. Они как раз с той стороны бежали.
- В четвертом блиндаже? - переспросил командир. И, подойдя к Нюрке,
погладил ее. - В четвертом блиндаже! - повторил он, обращаясь к своему
помощнику. - А мы-то как раз этот участок обстреливали. Бедные ребята!
Он провел рукой по разлохматившейся голове Нюрки и спросил ласково:
- Скажи, девочка, а зачем вы туда забрались?
- А мы деревеньку... - тихо ответила Нюрка.
- Мы хотели деревеньку посмотреть, - добавил Колька.
- Мы думали, она настоящая, а там одни доски, - вставил Васька,
ободренный добрым видом командира.
Тут командир и красноармейцы заулыбались. Командир посмотрел на Ваську,
который прятал что-то за спину.
- А что это у тебя в руках, мальчуган?
Васька засопел, покраснел и молча протянул командиру снарядный осколок.
- Это он не взял, это он под кустом нашел, - заступился за Ваську
Колька.
- Это я под кустом, - виновато ответил Васька.
- Да зачем он тебе нужен?
Тут командир опять заулыбался, а обступившие их красноармейцы громко
рассмеялись. И Васька, который никак не мог понять, над чем они смеются,
ответил им, нахмурившись:
- Так ведь этакого осколка ни у кого нет, а у меня теперь есть.
- Ну, бегите, - сказал им командир. - Эх вы... малыши!
Он повернулся, посмотрел в записную книжку и закричал уже совсем другим
голосом - громким и строгим:
- Стрелять третьему орудию! Прицел 6-6, трубка 6-2!
Трах-ба-бах! - грохнуло позади ребят, когда вприпрыжку, довольные тем,
что легко отделались, понеслись они домой. Трах-ба-бах... Но это уже было не
страшно.
В выходной день приехал с отцом Исайка. Привез он с собой ружье,
которое стреляло пробками, и стал хвалиться ружьем перед Васькой. И странное
дело: на этот раз Ваське нисколько не завидно было, что у Исайки есть ружье,
а у него нет.
Пока Колька и Нюрка рассматривали и хвалили Исайкино ружье, Васька
пошел домой, отодвинул ящик, в котором лежали: сломанный ножик, мячики -
один с дыркой, большой, другой без дырки, маленький, молоток, гайки, три
гвоздя и еще кое-что из его имущества. Он вынул из этого ящика бережно
завернутый, найденный на военном поле осколок и понес его Исайке.
- А у меня вот что есть, Исайка, - сказал он, подавая осколок.
Но Исайка то ли глуп был, то ли он не хотел показать вида, а только он
равнодушно посмотрел на осколок и сказал Ваське:
- Ну это-то что! У нас в чулане старых железин сколько хочешь.
Васька даже не обиделся. Он посмотрел на Нюрку, на Кольку; они хитро
улыбнулись друг другу и вчетвером побежали на окраину, где начиналось
военное поле.
Артиллеристы в тот день не приезжали. Ребята показали Исайке, где
становятся пушки, объяснили ему, для чего среди поля стоят деревянные
башенки. Рассказали ему, какая странная раскинулась на горе деревенька,
около которой и окопы, и каменный, с железным потолком погреб, который
называется "блиндаж". Они рассказали ему, как попали в блиндаж и как сидели
там до тех пор, пока окончилась стрельба.
Исайка слушал с любопытством, но когда они кончили рассказ, то он
сказал довольно равнодушно:
- Жалко, что меня с вами не было. А то я бы тоже полез сидеть. Пойдемте
сыграем в чижа.
И опять улыбнулись Васька, Колька и Нюрка.
Глупый, глупый Исайка! Он думает, что в блиндаже сидеть так же просто,
как играть в чижа.
Он не слышал еще ни разу орудийного залпа. Он не видел ни дыма, ни огня
взрывающегося снаряда. Ему не приходилось закрывать тяжелую дверь блиндажа,
как Кольке и Нюрке, и не приходилось бежать с тяжелым осколком в руках по
изрытому воронками полю, как Ваське.
И, переглянувшись, Васька, Колька и Нюрка рассмеялись над добрым
толстым Исайкой весело и снисходительно, как взрослые люди смеются над
ребенком.
А когда Исайка поднял на них свои глаза, удивленные и обиженные этим
непонятным смехом, то они схватили его за руки и потащили играть в чижа.
Посмотри в окно!
Чтобы сохранить великий дар природы — зрение,
врачи рекомендуют читать непрерывно не более 45–50 минут,
а потом делать перерыв для ослабления мышц глаза.
В перерывах между чтением полезны
гимнастические упражнения: переключение зрения с ближней точки на более дальнюю.
ПРИМЕЧАНИЯ
В 1930 году Аркадий Гайдар переехал с семьей из Архангельска в Москву,
снова поселился в дачном поселке Кунцево. Ободренный успехом "Школы", он сел
за продолжение этой повести: Борис Гориков после ранения возвращается я
Арзамас, встречается со старыми друзьями, потом снова уезжает на фронт...
Так оно в жизни писателя и было, и казалось, что работа пойдет легко.
Действительно, первые главки писались быстро. Но постепенно дело
замедлялось. Аркадий Гайдар переживал, мучился, не сразу осознав, что дело
не в компоновке глав, не в сюжетных ходах и не в литературном стиле, а
просто-напросто по весть "Школа" по внутренним законам, присущим
произведению, уже закончена и продолжения у нее быть не может. Нужно просто
браться за новую книгу.
За какую? О чем? Уверенный, что ему предстоит серьезная работа над
продолжением "Школы", Аркадий Гайдар ответить на эти вопросы не мог. Он был
мрачен, неразговорчив. Но так продолжалось недолго.
Жена писателя Л.Л.Соломянская, работавшая тогда редактором "Пионерской
правды по радио", попросила Аркадия Гайдара написать для радиогазеты
какой-нибудь небольшой рассказ. Так и родился "Четвертый блиндаж". В этом
рассказе появляется потом почтя постоянно присутствующая в произведениях
Аркадия Гайдара тема Красной Армии, которая, завоевав победу в гражданской
войне, бдительно оберегает мирный труд советского народа.
И все же даже в этом коротеньком рассказе можно найти отголоски
Арзамаса. Одному из героев "Четвертого блиндажа" писатель дал имя Исайка
Гольдин, вспомнив своего товарища по реальному училищу А.М.Гольдина, который
впоследствии, уже после Великой Отечественной войны, собрал в архивах
документы об участии Аркадия Гайдара в гражданской войне и, основываясь на
этих документах, написал о нем интересную книгу "Невыдуманная жизнь"
(Москва. "Детская литература", 1972). Живет в рассказе и тема гражданской
войны, а девочке Нюрке писатель отдал одну из своих любимых песен.
Впервые рассказ "Четвертый блиндаж" передавался по радио в 1930 году. В
1931 году вышел отдельной книжечкой в издательстве "Молодая гвардия".
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар.
Фронтовые очерки
Аркадий Гайдар. У переправы
Фронтовой очерк
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 2
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Наш батальон вступал в село.
Пыль походных колонн, песок, разметанный взрывами снарядов, пепел
сожженных немцами хат густым налетом покрывали шершавые листья кукурузы и
спелые несобранные вишни.
Застигнутая врасплох немецкая батарея второпях ударила с пригорка по
головной заставе зажигательными снарядами.
Огненные змеи с шипением пронеслись мимо. И тотчас же бледным,
прозрачным на солнце пламенем вспыхнула соломенная кровля пустого колхозного
сарая.
Прежде чем броситься на землю, секретарь полкового комсомола Цолак
Купалян на одно-другое мгновение оглянулся: все ли перед боем идет своим
установленным чередом и где сейчас находится комбат?
Командир батальона старший лейтенант Прудников был рядом, за углам
хаты. Соскочив с коня и бросив поводья ординарцу, он уже приказывал
четвертой роте броском занять боевой рубеж, пятой - поддержать огнем
четвертую, а шестой - усилить свой фланг и держаться к локтю пятой.
Дальше следовали приказы разведчикам, пулеметчикам, минометчикам,
взводам связи, связным от артиллерии...
И вот пошла четвертая, пошла пятая.
Все пошло - вернее, поползло по пшенице, по гречихе, головой в песок,
лицом по траве, по земле, по сырому торфяному болоту.
Грохот усиливается.
Бьют вражеские минометы. Горят хаты. Людей не видно. И поэтому сначала
кажется, что среди этого разноголосого визга и грома никакого осмысленного
порядка нет и быть не может.
Но вскоре оказывается, что свой незримый железный порядок у этого боя
есть.
Вот в лощине спешно складывают свой тяжелый груз и открывают огонь
минометчики.
С холма по картофельному полю кубарем, перекатываясь с боку на бак,
тянет телефонный провод комсомолец Сергиенко. Радист ставит под густым
орешником маленькую, похожую на ежа, станцию.
Вдруг - ба-бах! - не туда поставил. Обжегся, поежился, перетащил ящик в
канаву, нацепил наушники и что-то там накручивает, настраивает.
Четвертая рота врывается на рубеж. Вот крайняя хата Три минуты назад
здесь был враг. Он убежал. В панике, в спешке Еще и сейчас внизу, меж
кустами, перебегают вражеские солдаты. Один, два, три... пятнадцать...
сорок! Стоп! Уже не сорок...
Взмокший пулеметчик с ходу рванул пулемет, нажал на спуск "максима", и
счет разом изменился.
Хата. Сброшены на пол подушки, перины. Здесь они спали
Стол. На столе тарелки, ложки, опрокинутая крынка молока. Здесь они
жрали.
Настежь открытый сундук, скомканное белье. Вышитое петушками полотенце.
Детский валенок. Здесь они грабили. Над сундуком в полстены жирным углем
начерчен паучий фашистский знак.
Стены мирной хаты дрожат от взрывов, от горя и гнева.
Бой продолжается. По пшенице быстро шагает чем-то взволнованный
начальник штаба батальона Шульгин.
Вдруг он приседает. Потом поднимается, недоуменно смотрит на свою ногу.
Нога цела, но голенище сапога срезано осколком. Он спрашивает:
- Где комбат? Прудникова не видали? Он сейчас был там.
"Там", за пригорком, где только что был командный пункт, миною взорван
сарай, он раскидан и горит, поджигая вокруг колосья густой пшеницы.
На лице начальника штаба тревога за своего комбата. Это самый лучший и
смелый комбат самого лучшего полка всей дивизии.
Это он, когда, надрывая душу, надсадно, угрожающе, запугивающе запели,
заныли немецкие трубы, пугая атаками, на вопрос командира полка по телефону:
"Что это такое?" - сжав чуть оттопыренные губы, с усмешкой ответил:
- Все в порядке, товарищ командир. Начинается музыка. Сейчас и я впишу
пулеметами свою гамму.
С биноклем через шею, с простым пистолетом "ТТ" в кобуре, внезапно
возникает из-за дыма целый и невредимый комбат.
Ему рады. На вопросы о себе он не отвечает и приказывает:
- Переходим на оборону. Здесь у врага большие силы. Дайте мне связь с
артиллерией. Всем командирам рот прочно окопаться.
По торфяному полю опять тянет провод Сергиенко. Вот он упал, но он не
ранен. Он устал. Он уткнулся лицом в мокрый торф и тяжело дышит. Вот он
поворачивает голову и видит, что совсем рядом перед ним, перед его губами -
воронка от взрыва мины и, как на дне блюдечка, скопилось в ней немного воды.
Он наклоняет голову, пьет жадно, потом поднимает покрытое бурым торфом лицо
и ползет с катушкой дальше.
Через несколько минут связь с полком налажена. Поступает приказание:
"Немедленно переходите..."
И вдруг приказ обрывается. Комбат сурово смотрит на Купаляна: куда
переходить?
На этом фронте, слева и впереди нас, ведется бой. Идет сражение
большого масштаба, борьба за узловой город. Может быть, приказ означает:
"Немедленно переходите в атаку на превосходящие силы противника"?
Тогда командиров бросить вперед. Коммунистов и комсомольцев тоже
вперед. Собрать всю волю в кулак и наступать.
Комбат отдает последние распоряжения...
Вдруг связь опять заработала. Оказывается, что приказ гласит:
"Немедленно выходите из боя. Перейти вброд реку и занять высоту 165".
Красноармеец-связист опять хочет пить. Он забегает в крайнюю хату.
Он видит развал, погром.
Он видит паучий крест на стене.
Он плюет на него.
Зачеркивает углем. И быстро чертит свою красноармейскую звезду.
Батальон собирается у брода.
На берегу, на полотнищах палаток, лежат ожидающие переправы раненые.
Вот один из них открывает глаза. Он смотрит, прислушивается к нарастающему
гулу и спрашивает:
- Товарищи, а вы меня перенесете?
- Милый друг, это, спасая тебя, бьют до последней минуты, прижимая
врага к земле, полуоглохшие минометчики.
- Слышишь? Это, обеспечивая тебе переправу, за девять километров
открыли свой могучий заградительный огонь батареи. Из полка резервов
главного командования. Мы перейдем реку спокойно. Хочешь закурить? Нет!
Тогда закрой глаза и пока молчи. Ты будешь здоров, и ты еще увидишь гибель
врага, славу своего народа и свою славу.
Действующая армия
"Комсомольская правда". 1941, 8 августа.
Аркадий Гайдар. Мост
Фронтовой очерк
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 2
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Прямой и узкий, как лезвие штыка, лег через реку железный мост. И на
нем высоко, между водой и небом, через каждые двадцать-тридцать метров стоят
наши часовые.
Вправо по берегу за камышами - а где точно, знают только болотные
кулики да длинноногие цапли - спрятан прикрывающий мост батальон пехоты. На
другом берегу на горе, в кустарнике, - артиллеристы-зенитчики.
По мосту к линиям боя беспрерывно движутся машины с войсками, оружием и
боеприпасами. По мосту проходят и проезжают в город на рынок окрестные
колхозники.
Внизу по реке снуют в челнах рыбаки, вылавливая оглушенную бомбами
немецких "хейнкелей" рыбу.
По песчаной косе маленький колесный трактор, зацепив веревкой за ногу,
тянет, оставляя глубокий след, случайно убитого осколкам вола.
Перед изъеденной, как оспой, осколками избой-караулкой со сдвинутой
набекрень крышей возникает связной от батальонной пехоты красноармеец Федор
Ефимкин. Он пробрался напрямик, осокой и топью. Поэтому нижняя половина его
почти до пояса мокро-черная, гимнастерка же и пилотка на солнце выгорели и
покрылись сухой светло-серой пылью. Рыжий ремень до того густо увешан
ручными гранатами, что при быстрых поворотах Ефимкина они отходят и
топорщатся во все стороны.
Он останавливается возле старшины Дворникова, который пытливо исследует
рваные дыры смятого, пробитого котелка, и, козырнув, спрашивает:
- Разрешите, товарищ старшина, обратиться по вопросу неофициальному?
Котелок, который имеет все попадания от полутонной фугасной бомбы,
вследствие сжатия образует трещины, а также различные дыры, и его можно
выбросить через перила в реку. Но если вы, товарищ старшина, на час-два
одолжите мне вон ту плетеную корзинку, то, вот мое слово, пойду назад,
принесу вам котелок новый, трофейный, крашенный во все голубое.
Старшина Дворников оборачивается:
- На что тебе корзина?
- Не могу сказать, товарищ старшина: военная тайна.
- Не дам корзины, - заявляет старшина. - Вы у нас мешок взяли и не
вернули.
- Мешок, товарищ старшина, готов был к возврату. Но тут случился факт,
что наши захватили в плен трех немцев, а в сумках у них был обнаружен
грабленый материал: четыре колоды игральных карт, трусы для обоего пола,
полотенца, кофты, какао и кружевные пододеяльники. Все означенное, кроме
какао, было сложено в ваш мешок и отправлено как доказательство в штаб
дивизии, откуда вполне можно мешок истребовать по закону.
- Ты мне зубы не заговаривай, - невольно улыбнувшись, сказал старшина.
- Ты мне лучше скажи, зачем столько гранат на пояс навесил. Что у тебя тут -
арсенал, цейхгауз?
- Ходил вчера в разведку, товарищ старшина, шесть бросил, двух даже не
хватило. У меня еще пара круглых лимонов лежит в кармане. Хо-орошая это
штука для ночной разведки: огонь яркий, звук резкий: который немец не
помрет, так все равно от страха обалдеет. Дайте, товарищ старшина, корзину.
Вот нужно! Иначе срывается вся моя операция.
- Какая операция? - недоумевает старшина. - Ты, друг, что-то
заболтался.
Старшина смотрит на Ефимкина.
Ох, и хитер, задорен! Но молодец этот парень. Всегда он мокрый или
пыльный, промасленный, но глянешь на его прямые, угловатые плечи, на его
добродушную, лукавую улыбку, на то, как он стоит, как ловко скручивает тугую
махорочную цигарку, и сразу скажешь: "Это боевой парень".
- Возьми, - говорит старшина, - да скажи вашему лейтенанту: что же,
мол, нас бомбят, а вы на самом деле внизу себе рыбу промышляете, и попроси у
него - пусть пришлет на уху щурят или ершей и на нашу долю.
- Вот еще! Из-за каких-то там ершей буду я лейтенанта беспокоить, -
поспешно забирая корзинку, говорит Ефимкин. - Вас, наверное, сегодня опять
бомбить будут, так я к вечеру за пропуском приду - целую корзину свежих
лещей принесу. Высокий у вас пост, товарищ старшина, - со вздохом добавляет
Ефимкин. - Мы что - у нас трава, канавы, земля, кустарники. А вы... стоите
на глазах у всего света.
Ефимкин берет корзинку и, грязно-сизый, пыльный сверху, побрякивая
своими нацепленными гранатами, идет через мост мимо ряда часовых, которые
молча провожают его любопытными взглядами. Многих из них он знает уже по
фамилии. Вот Нестеренко, Курбатов. Молча, сощурив узкие глаза, стоит туркмен
Бекетов.
Этого человека вначале назначили было в разведку. Ночью в лесу он
отстал, растерялся, запутался. На следующий раз то же самое. Уже решили
было, что он трус. Командование хотело наложить дисциплинарное взыскание. Но
комиссар быстро понял, в чем дело. Бекетов вырос и жил в бескрайних песках
Туркмении. Леса он никогда не видел и ориентировался в нем плохо. А сейчас
он гордо стоит на самом опасном посту. Тридцать метров над водой! На самой
середине моста. На той самой точке, куда с воем и ревом вот уже три недели
ожесточенно, но неудачно бьют бомбами фашистские самолеты.
Ефимкину нравится спокойное, невозмутимое лицо этого часового. Он хотел
было сказать ему что-нибудь приятное по-туркменски, но, кроме русского языка
и нужных в разведке немецких слов: "хальт" (стой), "хенде хох" (руки вверх),
"вафэн хинлэгэн" (бросай оружие), Ефимкин ничего не знает, и поэтому он,
прищелкнув языком, подмигнув, хлопает одобрительно рука об руку и, оставив
туркмена в полном недоумении, хватает на руки маленькую девчурку, сажает ее
в корзину и мимо улыбающихся часовых, покачивая, несет ее до самого конца
моста.
Там он отдает ребенка на руки матери, а сам, осторожно оглядываясь,
лезет под крутой откос, к болоту.
Старшине Дворникову, который наблюдает за Ефимкиным в бинокль, теперь
ясна и военная тайна, и вся операция Ефимкина. Утром снарядом разбило фургон
со сливами. По дороге шли бойцы и подобрали, но часть слив осталась, и
Ефимкин набирает в корзину, чтобы отнести их своим товарищам и командирам.
Старшина оглядывается. Кругом ширь и покой. Правда, за холмами где-то идет
война, гудят взрывы, но это далекая и не опасная для моста музыка.
Старшина еще раз смотрит на помятый, продырявленный котелок и
решительно швыряет его через перила.
Но, прежде чем котелок успевает пролететь и бухнуться в теплую сонную
воду, раздается отрывистый, хватающий за сердце вой ручной сирены, и от
конца к концу моста летит тревожный окрик: "Воздух!"
Стремительно мчатся прочь застигнутые на мосту машины, повозки, люди.
Они прячутся под насыпь, в канавы, сворачивают на луга к стогам сена, ползут
в ямы, скрываются в кустарнике.
Еще одна, две... три минуты! И вот он, как сверкающий клинок, острый,
прямой, безмолвно зажат над водой, у земли в ладонях, грозный железный мост.
Честь и слава смелым, мужественным часовым всех военных дорог нашего
великого Советского края - и тем, что стоят в дремучих лесах, и тем, что на
высоких горах, и тем, что в селениях, в селах, в больших городах, у ворот,
на углах, на перекрестках, - но ярче всех горит суровая слава часового,
стоящего на том мосту, через который идут груженные патронами и снарядами
поезда и шагают запыленные мужественные войска, направляясь к решительному
бою.
Он стоит на узкой и длинной полоске железа, и над его головой открытое,
ревущее гулом моторов и грозящее смертью небо. Под его ногами тридцать
метров пустоты, под которыми блещут темные волны. В волнах ревут сброшенные
с самолетов бомбы, по небу грохочут взрывы зениток, и с визгом, скрежетом и
лязгом, ударяясь о туго натянутые металлические фермы, вкривь и вкось летят
раскаленные осколки.
Два шага направо, два шага налево.
Вот и весь ход у часового.
Луга - пехота - молчат и напряженно наблюдают за боем.
Но гора - зенитчики - в гневе. Гора защищает мост всей мощью и силой
своего огромного шквала.
Протяжно воют "мессершмитты". Тяжело ревут бомбардировщики. Они
бросаются на мост стаями. Их много - тридцать, сорок. Вот они один за другим
ложатся на боевой курс. И кажется, что уже нет силы, которая помешает им
броситься вниз и швырять бомбы на самый центр моста, туда, где,
прислонившись спиной к железу и сдвинув на лоб тяжелую каску, молча стоит
часовой Бекетов, но гора яростно вздымает к небу грозную завесу из огня и
стали.
Один вражеский самолет покачнулся, подпрыгнул, зашатался и как-то
тяжело пошел вниз, на луг, а там обрадованно его подхватила на свой
станковый пулемет пехота.
И тотчас же соседний самолет, который стремительно ринулся на цель
книзу, поспешно бросив бомбы, раньше, чем надо, выравнивается, ложится на
крыло и уходит.
Бомбы летят, как каменный дождь, но они падают в воду, в песок, в
болото, потому что строй самолетов разбит и разорван.
Несколько десятков ярко светящих "зажигалок" падает на настил моста,
но, не дожидаясь пожарников, ударом тяжелого, окованного железом носка,
прикладом винтовки часовые сшибают их с моста в воду.
Преследуемые подоспевшим "ястребком", самолеты противника беспорядочно
отходят.
И вот, прежде чем связисты успеют наладить порванный воздушной волной
полевой провод, прежде чем начальник охраны поста лейтенант Меркулов донесет
по телефону в штаб о результатах бомбежки, много-много людей, заслонив
ладонью глаза от солнца, напряженно смотрят сейчас в сторону моста.
Семьсот "самолетоналетов" сделал уже противник и больше пяти тысяч бомб
бросил за неделю в районе моста.
Проходят долгие, томительные минуты... пять, десять, и вдруг...
Сверху вниз, с крыш, из окон, с деревьев, с заборов, несутся радостные
крики:
- Пошли, пошли!
- Наши тронулись!
Это обрадованные люди увидели, что тронулись и двинулись через мост
наши машины.
- Значит, все в порядке!
К старшине Дворникову, который стоит возле группы красноармейцев,
подходит связной Ефимкин. Он протягивает старшине новый железный котелок.
Ставит на землю корзину со свежей, глушенной немецкими бомбами рыбой и
говорит:
- Добрый вечер! Все целы?
Ему наперебой сообщают:
- Акимов ранен. Емельянов толкал бомбу, прожег сапог, обжег ногу.
Старшина берет корзину, ведет Ефимкина в помещение и получает у
лейтенанта ночной пропуск.
Перед тем как спуститься под насыпь, оба они оборачиваются. Через
железный, кажущийся сейчас ажурным переплет моста светит луна.
Далеко на горизонте вспыхивает и медленно плывет по небу голубая
ракета.
Налево из деревушки доносится хоровая песня. Да, песня. Да, здесь,
вскоре после огня и гула, громко поют девчата.
Ефимкин удерживает старшину за рукав.
- Высокий у вас пост, товарищ старшина! - опять повторяет он. - Днем на
двадцать километров вокруг видно, ночью - на десять все слышно...
Действующая армия
"Комсомольская правда", 1941, 20 августа.
Аркадий Гайдар. Война и дети
Фронтовой очерк
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 2
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Тыловая железнодорожная станция на пути к фронту. Водонапорная башня.
Два прямых старых тополя. Низкий кирпичный вокзал, опоясанный густыми
акациями.
Воинский эшелон останавливается. К вагону с кошелками в руках подбегают
двое поселковых ребятишек.
Лейтенант Мартынов спрашивает:
- Почем смородина?
Старший отвечает:
- С вас денег не берем, товарищ командир.
Мальчишка добросовестно наполняет стакан верхом, так что смородина
сыплется на горячую пыль между шпал. Он опрокидывает стакан в подставленный
котелок, задирает голову и, прислушиваясь к далекому гулу, объявляет:
- "Хенкель" гудит... Ух! Ух! Задохнулся. Вы не бойтесь, товарищ
лейтенант, вон они наши пошли истребители. Здесь немцам по небу прохода нет.
Он подхватывает кошелку и мчится дальше. У вагона остается его
белобрысый, босоногий братишка лет семи от роду. Он сосредоточенно
прислушивается к далекому гуду зениток и серьезно объясняет:
- Ось! Там вона бухает...
Лейтенанта Мартынова это сообщение заинтересовывает. Он садится на пол
у дверей и, свесив ноги наружу, поедая смородину, спрашивает:
- Гм! А что же, хлопец, на той войне люди делают?
- Стрыляют, - объясняет мальчишка, - берут ружье или пушку, наводют...
и бах! И готово.
- Что готово?
- Вот чего! - с досадой восклицает мальчишка. - Наведут курок, нажмут,
вот и смерть будет.
- Кому смерть - мне? - И Мартынов невозмутимо тычет пальцем себе в
грудь.
- Да ни! - огорченно вскрикивает удивленный непонятливостью командира
мальчишка. - Пришел якийсь-то злыдень, бомбы на хаты швыряет, на сараи. Вот
там бабку убили, двух коров разорвало. О то чего, - насмешливо пристыдил он
лейтенанта, - наган нацепил, а как воевать, не знает.
Лейтенант Мартынов сконфужен. Окружающие его командиры хохочут.
Паровоз дает гудок.
Мальчишка, тот, что разносил смородину, берет рассерженного братишку за
руку и, шагая к тронувшимся вагонам, протяжно и снисходительно ему
объясняет:
- Они знают! Они шутят! Это такой народ едет... веселый, отчаянный! Мне
один командир за стакан смородины бумажку трехрублевую на ходу подал. Ну, я
за вагоном, бежал, бежал. Но все-таки бумажку в вагон сунул.
- Вот... - одобрительно кивает головой мальчишка. - Тебе что! А он там
на войне пусть квасу или ситра купит.
- Вот дурной! - ускоряя шаг и держась вровень с вагоном, снисходительно
говорит старший. - Разве на войне это пьют? Да не жмись ты мне к боку! Не
крути головой! Это наш "И-16" - истребитель, а немецкий гудит тяжко, с
передыхом. Война идет на второй месяц, а ты своих самолетов не знаешь.
Фронтовая полоса. Пропуская гурты колхозного скота, который уходит к
спокойным пастбищам на восток, к перекрестку села, машина останавливается.
На ступеньку вскакивает хлопчик лет пятнадцати. Он чего-то просит.
Скотина мычит, в клубах пыли щелкает длинный бич.
Тарахтит мотор, шофер отчаянно сигналит, отгоняя бестолковую скотину,
которая не свернет до тех пор, пока не стукнется лбом о радиатор. Что
мальчишке надо? Нам непонятно. Денег? Хлеба?
Потом вдруг оказывается:
- Дяденька, дайте два патрона.
- На что тебе патроны?
- А так... на память.
- На память патронов не дают.
Сую ему решетчатую оболочку от ручной гранаты и стреляную блестящую
гильзу.
Губы мальчишки презрительно кривятся:
- Ну вот! Что с них толку?
- Ах, дорогой! Так тебе нужна такая память, с которой можно взять
толку? Может быть, тебе дать вот эту зеленую бутылку или эту черную, яйцом,
гранату? Может быть, тебе отцепить от тягача вот ту небольшую
противотанковую пушку? Лезь в машину, не ври и говори все прямо.
И вот начинается рассказ, полный тайных недомолвок, уверток, хотя в
общем нам уже все давно ясно.
Сурово сомкнулся вокруг густой лес, легли поперек дороги глубокие
овраги, распластались по берегам реки топкие камышовые болота. Уходят отцы,
дяди и старшие братья в партизаны. А он еще молод, но ловок, смел. Он знает
все лощинки, последние тропинки на сорок километров в округе.
Боясь, что ему не поверят, он вытягивает из-за пазухи завернутый в
клеенку комсомольский билет. И не будучи вправе рассказать что-либо больше,
облизывая потрескавшиеся, запыленные губы, он ждет жадно и нетерпеливо.
Я смотрю ему в глаза. Я кладу ему в горячую руку обойму. Это - обойма
от моей винтовки. Она записана на мне.
Я беру на себя ответ за то, что каждая выпущенная из этих пяти патронов
пуля полетит точно в ту, куда надо, сторону.
- Как тебя зовут?
- Яков.
- Послушай, Яков, ну зачем тебе патроны, если у тебя нет винтовки? Что
же ты, из пустой крынки стрелять будешь?
Грузовик трогается. Яков спрыгивает с подножки, он подскакивает и
весело кричит что-то несуразное, бестолковое. Он смеется и загадочно грозит
мне вдогонку пальцем. Потом, двинув кулаком по морде вертевшуюся около
корову, он исчезает в клубах пыли.
Ой, нет! Этот паренек заложит обойму не в пустую крынку.
Дети! На десятки тысяч из них война обрушилась точно так же, как и на
взрослых, уже хотя бы потому, что сброшенные над мирными городами фашистские
бомбы имеют для всех одинаковую силу.
Остро, чаще острее, чем взрослые, подростки - мальчуганы, девочки -
переживают события Великой Отечественной войны.
Они жадно, до последней точки, слушают сообщения Информбюро, запоминают
все детали героических поступков, выписывают имена героев, их звания, их
фамилии.
Они с беспредельным уважением провожают уходящие на фронт эшелоны, с
безграничной любовью встречают прибывающих с фронта раненых.
Я видел наших детей в глубоком тылу, в тревожной прифронтовой полосе и
даже на линии самого фронта. И повсюду я видел у них огромную жажду дела,
работы и даже подвига.
Перед боем на берегу одной речки встретил я недавно парнишку.
Разыскивая пропавшую корову, чтобы сократить путь, он переплыл реку и
неожиданно очутился в расположении немцев.
Спрятавшись в кустах, он сидел в трех шагах от фашистских командиров,
которые долго разговаривали о чем-то, держа перед собой карту.
Он вернулся к нам и рассказал о том, что видел.
Я у него спросил:
- Погоди! Но ведь ты слышал, что говорили их начальники, это же для нас
очень важно.
Паренек удивился:
- Так они же, товарищ командир, говорили по-немецки!
- Знаю, что не по-турецки. Ты сколько окончил классов? Девять? Так ты
же должен был хоть что-нибудь понять из их разговора?
Он уныло и огорченно развел руками:
- Эх, товарищ командир! Кабы я про эту встречу знал раньше...
Пройдут годы. Вы станете взрослыми. И тогда в хороший час отдыха после
большой и мирной работы вы будете с радостью вспоминать о том, что когда-то,
в грозные дни для Родины, вы не болтались под ногами, не сидели сложа руки,
а чем могли помогали своей стране в ее тяжелой и очень важной борьбе с
человеко-ненавистным фашизмом.
Действующая армия
"Комсомольская правда", 1941, 21 августа.
Аркадий Гайдар. У переднего края
Фронтовой очерк
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 2
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
У прохода через тяжелую, обшитую грубым тесом баррикаду милиционер
проверил мой пропуск на выход из осажденного города.
Он посоветовал мне подъехать к передовой линии на попутной машине или
повозке, но я отказался. День был хороший, и путь недалекий. А кроме того,
на пригорках по машинам иногда открывалась стрельба минами. На одиноко же
идущего человека мину тратить - не расчет. Да и в случае чего пешему всегда
легче вовремя бухнуться в придорожную канаву.
Я шел мимо опустевших, покинутых домиков с заколоченными окнами и
закрытыми воротами. Было тихо. Тарахтела трещотка, и охотились за воробьями
голодные кошки.
Через сады, среди которых желтели размытые дождем бомбозащитные
траншеи, я вышел на скат оврага и зацепил ногой за полевой провод. Прикинув
направление, я взял путь по проводу напрямик, потому что мне нужны были
люди.
Вдруг раздался удар. Казалось, что грохнул он над самым гребнем моей
стальной каски. Быстро перелетел я в старую воронку, осторожно огляделся и
увидел неподалеку замаскированный бугор дзота, из темной щели которого
торчал ствол коренастой пушки.
Я спустился к дзоту и, поздоровавшись, спросил у старшего сержанта, чем
его люди сейчас заняты.
Ясно, что, прежде чем ответить, сержант проверил мой пропуск,
документы. Спросил, как живет Москва. Только после этого он готов был
отвечать на мои вопросы.
Но тут вдалеке, вправо, послышались очень частые взрывы.
Телефонист громко спрашивал соседний дзот через телефонную трубку:
- Что у тебя? Говори громче. Почему ты говоришь так тихо? Ах, около
тебя рвутся мины! А ты думаешь, что если будешь говорить громко, то они
испугаются!
От таких простых слов вспыхнули улыбки в притихшем, насторожившемся
дзоте. Потом раздалась суровая команда, и взревела наша пушка.
Ее поддержали соседи. Враги отвечали. Они били снарядами "205" и
дальнобойными минами.
Мины... О них уже много писали. Писали, что они ревут, воют, гудят,
похрапывают. Нет! Звук на полете у мины тонок и мелодично-печален. Взрыв сух
и резок. А визг разлетающихся осколков похож на мяуканье кошки, которой
внезапно тяжелым сапогом наступили на хвост.
Грубые, скрепленные железными скобами бревна потолочного наката
вздрагивают. Через щели на плечи, за воротник сыплется сухая земля.
Телефонист поспешно накрывает каской миску с гречневой кашей, не переставая
громко кричать:
- Правей, ноль двадцать пятью снарядами! Теперь точно! Беглый огонь!
Через пять минут огневой шквал с обеих сторон, как обрубленный,
смолкает.
Глаза у всех горят, лбы влажные, люди пьют из горлышка фляжек.
Телефонист запрашивает соседей, что и где случилось.
Выясняется: у одного воздухом опрокинуло бак с водою; у второго
оборвали полковой телефонный провод; у третьего дело хуже: пробили через
амбразуру осколком щит орудия и ранили в плечо лучшего батарейного
наводчика; у нас накопало вокруг ям, воронок, разорвало в клочья и унесло,
должно быть за тучу, один промокший сапог, подвешенный красноармейцем
Коноплевым у дерева под солнышком на просушку.
- Ты не шахтер, а ворона, - укоризненно ворчит сержант на красноармейца
Коноплева, который задумчиво и недоуменно уставился на уцелевший сапог -
Теперь время военное. Ты должен был взять бечевку и провести отсюда к сапогу
связь. Тогда, чуть что, потянул и вытащил сапог из сектора обстрела в
укрытие. А теперь у тебя нет вида. Во-вторых, красноармеец в одном левом
сапоге никакой боевой ценности не представляет. Ты бери свой сапог в руки,
неси его, как факт, к старшине и объясни ему свое грустное положение.
Пока все, обернувшись, с любопытством слушали эти поучения, через дверь
дзота кто-то вошел. На вошедшего сначала внимания не обратили: думали -
кто-то свой из орудийного расчета Потом спохватились. Сержант подошел
отдавать начальнику рапорт.
По какому-то единому, едва уловимому движению мне стало ясно, что этого
человека здесь и уважают и глубоко любят.
Лица заулыбались. Люди торопливо оправили пояса, одернули гимнастерки А
красноармеец Коноплев быстро спрятал свою босую ногу за пустые ящики из-под
снарядов.
Это был старший лейтенант Мясников, командир батальона.
Мы пошли с ним вдоль запасной линии обороны, где красноармейцы - в
большинстве донецкие шахтеры - дружно и умело рыли ходы сообщения и окопы
полного профиля.
Каждый из этих бойцов - это инженер, вооруженный топором, киркой и
лопатой. Путаные лабиринты, укрытия, гнезда, блиндажи, амбразуры они строят
под огнем быстро, умело и прочно. Это народ бывалый, мужественный и
находчивый. Вот навстречу нам из-за кустов по лощине вышел красноармеец.
Присутствие командира его на мгновение озадачивает.
Вижу, командир нахмурился, вероятно, усмотрел какой-то непорядок и
сейчас сделает красноармейцу замечание. Но тот, не растерявшись, идет прямо
навстречу. Он веселый, крепкий, широкоплечий.
Приблизившись на пять - семь метров, он переходит на уставный,
"печатный", шаг, прикладывает руку к пилотке и, подняв голову, торжественно
и молодцевато проходит мимо.
Командир останавливается и хохочет.
- Ну, боец! Ну, молодец! - восхищенно заливается он, глядя в сторону
скрывшегося в окопе бойца.
И на мой недоуменный вопрос отвечает:
- Он (боец) шел в пилотке, а не в каске, как положено. Заметил
командира, деваться некуда. Он знает, что я люблю выправку, дисциплину.
Чтобы замять дело, он и рванул мимо меня, как на параде. Шахтеры! - с
любовью воскликнул командир. - Бывалые и умные люди. Пошли меня в другую
часть, и я пойду в штаб и буду о своих шахтерах плакать.
Мы пробираемся к переднему краю. На одном из поворотов командир зацепил
плащом о рукоятку лопаты. Что-то под отворотом его плаща очень ярко
блеснуло. На первом же уступе я осторожно, скосив глаза, заглянул сверху на
грудь командирской гимнастерки.
А, вот что: там под плащом горит "Золотая Звезда". Он, лейтенант, -
Герой Советского Союза.
Но вот мы уже и у самого переднего края. Боя нет. Враг здесь наткнулся
на твердую стену. Но берегись! Здесь, наверху, все простреливается и врагом
и нами. Здесь властвуют хорошо укрытые снайперы. Здесь узкий, как жало,
пулемет "ДС" может выпустить через амбразуру от семисот до тысячи пуль в
одну точку из одного ствола в одну минуту.
Здесь, на подступах к городу, бесславно положил свои пьяные головы не
один фашистский полк. Здесь была разгромлена начисто вся девяносто пятая
немецкая дивизия.
Идет одиночная стрельба. Через узкую щель уже хорошо различается
замаскированный вал вражьих окопов. Вот что-то за бугром шевельнулось,
шарахнулось и под выстрелом исчезло.
Темная сила! Ты здесь! Ты рядом! За нашей спиной стоит светлый, большой
город. И ты из своих черных нор смотришь на меня своими жадными бесцветными
глазами.
Иди! Наступай! И прими смерть вот от этих тяжелых шахтерских рук. Вот
от этого высокого спокойного человека с его храбрым сердцем, горящим золотой
звездой.
Действующая армия
"Комсомольская правда", 1941, 17 сентября.
Аркадий Гайдар. Ракеты и гранаты
Фронтовой очерк
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 2
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Десять разведчиков под командой молодого сержанта Ляпунова крутой
тропкой спускаются к речному броду. Бойцы торопятся. Темнеет, и надо успеть
в последний раз на ночь перекурить в покинутом пастушьем шалаше, близ
которого расположился и окопался полевой караул сторожевой заставы.
Дальше - где-то на том берегу - враг. Его надо разыскать.
Пока десять человек в лежку - голова к голове - жадно затягиваются
крепким махорочным дымом, начальник разведки молодой сержант Ляпунов такого
же молодого начальника караула сержанта Бурыкина предупреждает:
- Пойдем назад, так я тебе, дорогой, с того берега пропуск орать не
буду. И ты по этому поводу огонь по мне открывать не вздумай. Я вышлю бойца
вперед. Ты его окрикни с берега на воду тихо. Он подойдет, тогда скажет.
- Знаю, - важно отвечает Бурыкин. - Наука нехитрая.
- То-то, нехитрая! А вчера часовой так громко крикнул, что противник
мог бы услышать. Что на том берегу? Тихо?
- Две ракеты вот так в направлении. Потом два выстрела, - объясняет
Бурыкин. - Иногда ветер дунет - тарахтит что-то. Да! Потом самолет прилетал,
разведчик. Покрутился, покружился да вон туда, сволочь, скрылся.
- Самолет - хищник неба, - солидно говорит сержант Ляпунов, - а наше
дело - шарь по земле, по траве и по лесу. Ну! - сурово поворачивается он. -
Как, перекурили? И какая у меня мечта - это некурящая разведка, а они без
табачной соски жить не могут.
Подвесив на шею патронташи, держа над водой винтовки и гранаты, темная
цепочка переходит реку.
Голубоватым огоньком мерцает над волнами яркий циферблат компаса на
руке сержанта.
Выбравшись на лесную опушку, сержант отстегивает светящийся компас,
прячет его в карман, и безмолвная разведка исчезает в лесной чаще. Ядро
разведки движется по лесной дорожке. Два человека впереди, по два слева и
справа. Через каждые десять минут без часов, без команды, по чутью разведка
останавливается. Упершись прикладами в землю, опустившись на колени, затаив
дыхание люди напряженно вслушиваются в ночные звуки и шорохи.
Чу! Прокричал где-то еще не сожранный немцами петух.
Потом что-то вдалеке загудело, звякнуло, как будто бы стукнулись
буферами два пустых вагона.
А вот что-то затарахтело. Это мотор. Здесь где-то бродят мотоциклисты.
Их надо разыскать во что бы то ни стало.
Из темноты возникает красноармеец Мельчаков и, запыхавшись,
докладывает:
- Товарищ сержант, на пригорке, через дорогу, под ногами - провод.
Сержант идет вперед Он ощупывает провод рукою и раздумывает: идти по
проводу влево или вправо? Но оказывается, что слева провод уходит в топкое
болото. Нога вязнет, и сапог с трудом выдирается из липкой грязи. Вправо то
же самое.
К сержанту подходит Мельчаков, вынимает нож и предлагает:
- Разрешите, товарищ сержант, я провод перережу.
Сержант Мельчакова останавливает. Он хмурится, потом хватает провод,
наматывает его на ножны штыка и с силой тянет. Провод подается. В болоте
что-то чавкает. И вот на дорогу выползает тяжелый камень.
Сержант торжествует. Ага, значит, провод фальшивый. Так и есть, на
другом конце провода привязан и заброшен в осоку кусок железной рессоры.
- "Перережу, перережу"! - передразнивает сержант Мельчакова. - "Товарищ
сержант, доношу, что телефонную связь между двумя батальонами болотных
лягушек уничтожил". Очень ты, Мельчаков, на все тороплив. Иди вперед. Ищи.
Где-нибудь неподалеку тут есть настоящий провод.
Опять слышится впереди фырчанье мотора. Разведка движется ползком по
песчаной опушке. Отсюда виден за кустарником силуэт хаты. У хаты - плетень.
За плетнем - неясный шум.
Сержант шепотом приказывает:
- Приготовить гранаты. Подползти к плетню. Я с тремя иду вперед справа.
Гранаты бросать точно по тому направлению, куда я дам пологий удар красной
ракетой.
Приготовить гранаты - это значит: щелк - взвод, щелк - предохранитель,
щелк - и капсюль на место.
И вот он, скрытый, готовый взорваться огонь, лежит возле груди, у
самого сердца.
Проходит минута, другая, пять, десять. Ракеты нет. Наконец появляется
сержант Ляпунов и приказывает:
- Разрядить гранаты. Дом брошен. Это бьется во дворе, у сарая, раненая
лошадь. Быстро поднимайся. Берем влево. Слышите? Немцы где-то здесь, за
горкой.
К сержанту подходит Мельчаков. Он мнется и правую руку, сжатую кулаком,
держит как-то странно наотлет.
- Товарищ сержант, - сконфуженно говорит он, - у меня граната - не
"бутылка", а "Ф-1", "лимонка". И вот - результат печальный.
- Какой результат? Что ты бормочешь?
- Она, товарищ сержант, стоит на боевом взводе.
Мгновенно, инстинктивно от Мельчакова все шарахаются.
- Химик! - отчаянным шепотам восклицает озадаченный сержант. - Так ты
что... уже чеку выдернул?
- Да, товарищ командир. Я думал: сейчас будет ракета, и я ее тут же
брошу.
- "Брошу, брошу"! - огрызается сержант. - Ну, теперь держи ее в кулаке
и не разжимай руки хоть до рассвета.
Положение у Мельчакова незавидное. Он поторопился, и боек гранаты
теперь держится только зажатой в ладони скобой. Вставить предохранитель, не
зажигая огня, нельзя. Бросить гранату в лес, в болото нельзя тоже - будет
сорвана вся разведка. Бойцы на ходу шепотом Мельчакова ругают:
- Ты куда, парень, к людям жмешься? Ты иди стороной или боком.
- Куда ему боком? Пусть идет дорогой, где глаже, а то о корень
зацепится да как брякнет.
- Не махай рукой, не на параде. Ты ее держи, гранату, двумя руками.
В конце концов у обиженного Мельчакова забирают винтовку и его с
гранатой посылают вперед, головным дозорным.
Через несколько минут ядро разведки застает его сидящим на краю дороги.
- Ты что?
- У меня тут под ногой провод, - хмуро сообщает Мельчаков.
Разведка идет по проводу. Вдруг треск моторов раздается совсем рядом.
Блеснул и потух огонь. Впереди, у колхозных сараев, шум, движение. Сержант,
за ним вся разведка плашмя падают на землю и ползут прочь от дороги, на
которой вот-вот, вероятно неподалеку, стоит сторожевое охранение. Двести
метров разведка ползет минут сорок. Потом долго лежит недвижно,
прислушиваясь к шуму, треску и звукам незнакомого языка. Сержант дергает
Мельчакова за пятку и показывает ему на заряженную ракетницу. Мельчаков
молча и понимающе кивает головой. Сержант отползает.
Опять одна, другая, долгие минуты. Вдруг красной змейкой, показывая
направление, вспыхивает брошенная сержантом ракета.
Мельчаков вскакивает и что есть силы бросает свою гранату через крышу
сарая.
Раздается гром, потом вой, затем оглушительный треск моторов сливается
с трескам немецких автоматов. Разведчики открывают огонь.
Загорается соломенная крыша сарая. Светло. Видны враги. Так и есть -
это мотоциклетная рота.
Но вот в бестолковый треск автоматов ввязываются тяжелые пулеметы.
Перерезав в нескольких местах провод, разведка отходит.
Пальба сзади не прекращается. Теперь она будет продолжаться до
рассвета.
Темно. Далеко на том берегу проснулся, конечно, командир роты. Он
слышит этот огонь и думает сейчас о своей разведке.
А его разведчики шагают по лесу дружно и быстро. Не сердито ругают они
теперь длинноногого Мельчакова. Нетерпеливо ощупывают карманы с махоркой.
И, чтобы хоть за рекой, в шалаше, он дал им вдоволь накуриться, дружно
и громко хвалят они своего молодого сержанта.
Действующая армия
"Комсомольская правда", 1941, 4 октября.
Аркадий Гайдар.
Статьи и публицистика
* Аркадий Гайдар - в газете *
Аркадий Гайдар. Угловой дом
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
- На перекрестки! - задыхаясь, крикнул командир отряда. - Всю линию от
Жандармской до Покровки... Сдыхайте, но продержитесь три часа.
И вот...
Нас было шестеро, остановившихся перед тяжелой кованой дверью углового
дома. Три раза дергал матрос за ручку истерично звякающего звонка - три раза
в ответ молчала глухо замкнувшаяся крепость. И на четвертый, оборвав
лязгнувшую проволоку, ударил с досады матрос прикладом по замку и сказал,
сплевывая:
- Не отопрут, сволочи, а занять надо. Р-раз! Через забор, ребята!
Исцарапав руки о железные гвозди, натыканные рядами, мы через забор
пробрались во двор, достали лестницу, вышибли окошко, выходящее в сад. Я
первым прыгнул в чужую, незнакомую квартиру, за мной матрос, потом Галька,
потом все остальные.
- Вперлись куда-то к бабам в спальню! - пробормотал Степан-сибиряк, с
удивлением поглядывая на свои огромные грязные сапоги и на белоснежное
одеяло пуховой кровати.
Мы распахнули дверь в следующую комнату и столкнулись с седоватым
джентльменом, лицо которого выражало крайнее удивление и крайнее негодование
на способ, при помощи которого мы проникли в дом.
- На каком основании вы ворвались в чужую квартиру без согласия ее
хозяина? - спросил он. - Будьте добры тотчас же покинуть помещение!
Вопреки обыкновению, матрос не изругался сразу, а вежливо объяснил
седоватому джентльмену, что юнкеpa собираются атаковать революционный штаб и
мы имеем огромное и вполне законное желание всеми способами
противодействовать этому. Внезапное же появление через окошко со стороны
дамского будуара объяснил недостатком времени и невозможностью дозвониться
в, очевидно, испорченный звонок.
Но так как это объяснение не показалось удовлетворительным седоватому
джентльмену, то матрос загнул особую, припасенную только для торжественных
случаев формулу, от которой едва ли не случился обморок с одной из девиц,
имевших неосторожность выглянуть из соседней комнаты...
И добавил, что начихать вообще ему на все права, установленные
буржуями, тем более что стреляют уже возле Семеновской площади.
Через пять минут все хозяева были заперты в чулан. И матрос стал
комендантом крепости.
Я мог бы многое рассказать, что было дальше: как стучали приклады в
окованную железом дверь, как разоряли мы белоснежные постели, стаскивая
перины и затыкая ими обстреливаемые окна. И как встретилась Галька у веранды
с пробирающимся к окну юнкером.
И Галька была красива, юнкер был тоже красив. И Галька разбила ему
голову выстрелом из нагана, потому что красота - это ерунда, а важно было
три часа продержаться на перекрестке до тех пор, пока со станции Морозовки
не подойдет сагитированный и взбольшевиченный батальон.
Я мог бы многое рассказать, и мне жаль, что в газетном подвале "Звезды"
всего шесть колонок. И потому продолжаю прямо с конца, то есть с той минуты,
когда Гальки уже не было, а была только счастливая улыбка, застывшая на
мертвых губах ее взбалмошно кудрявой головки, когда Степан-сибиряк и Яшка
валялись - должно быть, впервые за всю свою жизнь - на мягком персидском
ковре, разрисовывая его кровью, а нас осталось всего трое.
Звякнуло разбиваемое в сотый раз окно, заклубилась пылью штукатурка
лепного потолка, заметалась рикошетом пойманная пуля и, обессиленная, упала
на мягкий плюш зеленого кресла.
Звякнули в сто первый раз осколки стекол, и стыдливо опустили глаза
строгие мадонны, беспечные нимфы раззолоченных картин от залпа особенной
ругани, выпущенной матросом, когда рванула контрреволюционная пуля в приклад
матросской винтовки, искорежила магазинную коробку.
- Лучше бы в голову, стерва! - проговорил он, одной рукой отбрасывая
винтовку в сторону, другой выхватывая маузер из кобура.
- Сколько времени еще осталось?
Но часы, тяжелые, солидные, едко смеялись лицом циферблата и, точно
умышленно, затягивали минуты. Сдерживали ход тяжелых стрелок. Для того чтобы
дать возможность сомкнуться кольцу молчаливо враждебных стен и сжать мертвой
хваткой последних трех из "банды", разгромившей бархатный уют пальмовых
комнат.
Оставалось еще сорок минут, когда матрос, насторожив вдруг спаянное с
сережкой ухо и опрокидывая столик с китайской вазой, с ревом бросился в
соседнюю комнату.
И почти одновременно оттуда три раза горячо ахнул его маузер.
Потом послышался крик. Отчаянный женский крик.
Мы со Степаном бросились к нему.
Распахнули дверь.
И сквозь угарное облачко пороховой дымки увидали плотно сжатые брови
матроса, а в ногах у него - белое шелковое платье и тонкую, перехваченную
браслетом руку, крепко сжимающую ключ.
- Курва! - холодно сказал матрос. - Она выбралась через окошко чулана и
хотела открыть дверь.
У меня невольно мелькнула мысль о Гальке. На губах у Гальки играла
счастливая полудетская улыбка...
А у этой? Что застыло у нее на губах? Сказать было нельзя, потому что
губы были изуродованы пулей маузера. Но черты лица были окутаны страхом, а в
потухающих глазах, в блеске золотого зуба была острая, открытая ненависть.
И я понял и принял эту ненависть, как и Галькину улыбку.
Впрочем, это все равно, потому что обе они были уже мертвы.
Мы кинулись назад и, пробегая мимо лестницы, услышали, как яростно
ударами топора кто-то дробил и расщепывал нашу дверь.
- Точка! - сказал я матросу, закладывая последнюю обойму. - Сейчас
вышибут дверь. Не пора ли нам сматываться?
- Может быть, - ответил матрос. - Но я, прежде чем это случится, я
вышибу мозги из твоей идиотской башки, если ты повторишь еще раз!
И я больше не повторял. Мы втроем метались от окна к окну.
А когда последний патрон был выпущен и взвизгнувшая пуля догнала
проскакавшего мимо кавалериста, - отбросил матрос винтовку, повел глазами по
комнате, и взгляд его остановился на роскошном, высеченном из мрамора
изваянии Венеры.
- Стой! - сказал он. - Сбросим напоследок эту хреновину им на голову.
И тяжелая, изящная Венера полетела вниз и загрохотала над крыльцом,
разбившись вдребезги. И это было неважно, потому что Венера - это ерунда, а
перекрестки... революционный штаб... и так далее...
Это было все давно-давно. Дом тот все там же, на прежнем месте, но
седоватого джентльмена в нем нет. Там есть сейчас партклуб имени Клары
Цеткин. И диван, обитый красной кожей, на котором умерла Галька, стоит и до
сих пор. И когда по четвергам я захожу на очередное партсобрание, я сажусь
на него, и мне вспоминается золотой зуб, поблескивающий ненавистью, звон
разбитого стекла и счастливая улыбка мертвой Гальки.
У нее была темнокудрявая огневая головка. И она звонко, как никто,
умела кричать:
- Да здравствует революция!
"Звезда" (Пермь), 1925, 7 ноября
Аркадий Гайдар. Мысли о бюрократизме
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Классический тип старорежимного бюрократа встречается теперь как
редкость, сохранившаяся разве на какой-либо мелкой должности зав. канцелярии
губархива, или статбюро, или особой комиссии при губземуправлении.
В учреждениях же, которым по роду своего назначения приходится
сталкиваться с массами или тесно увязывать свою работу с работой десятка
других учреждений применительно к обстановке, выработался и новый тип
советского бюрократа.
Бюрократы бывают активные и пассивные.
Пассивный менее вреден. Он молча и любезно выслушает просьбу, предложит
подать заявление по одной из пятнадцати установленных форм, провести его
через входящую и зайти за ответом через неделю, после чего через исходящую
возвратит его обратно с аккуратно наложенной резолюцией о том, что таковая
адресована не по адресу, а следует обратиться с ней туда-то и туда-то.
Он свято чтит раз установленную форму, боится всякой ломки, не любит
говорить по телефону и, упаси боже, объясняться с кем-нибудь лично, а если и
приходится, то говорит тихо, искренно, с ноткой сожаления о "невозможности
исполнить", с ссылкой на соответствующие параграфы, пункты, разделы и так
далее. Это наиболее распространенный тип, доставшийся нам по наследству от
старого.
Активный бюрократ не таков. Он, наоборот, - имеет пристрастие к
телефонам, электрическим звонкам в курьерскую и личным переговорам. Он
сочувственно относится к "НОТ"*, часто носит значок "Лига времени", любит
анкеты с заковыристыми вопросами, никогда не обороняется, а всегда нападает.
______________
* НОТ - научная организация труда.
Он первый враг всевозможных непорядков, и это ему пришла блистательная
идея отдать швейцару приказ, чтоб пальто сотрудникам не выдавались до тех
пор, пока они не принесут справку от завканца* об окончании работы. Он не
затягивает ответов на неделю, а почти что не глядя накладывает резолюцию на
всякую подсунутую бумагу. И его резолюция - камень, ибо, раз наложенная, она
не терпит противоречий, хотя бы имеющих здравый смысл.
______________
* Завканц - заведующий канцелярией.
И активные и пассивные бюрократы бывают часто ведомственниками.
Эта самая вредная, самая ядовитая разновидность. Проникнутые
сапаристским духом*, забившиеся в глубину кабинетов, они воображают, что
смысл всей революции заключается именно только в том, чтобы дать возможность
жить возглавляемому ими учреждению. Их любимая фраза: "это нас не касается",
"а какое нам дело" и "обратитесь по назначению". Они шарахаются от всякой
бумаги, подписанной не их прямым начальством, часто уподобляются собакам на
сене и не способны ни на малейшую жертву во имя здравого смысла, если
таковая не предусмотрена присланным свыше циркуляром.
______________
* Сапаристский дух - от франц. sape - ров, траншея. Гайдар хотел
сказать, что бюрократы всячески отгораживаются от людей, которые к ним
обращаются.
Много в Перми всяких учреждений, контор, представительств, трестов. И
когда мне случается бывать в одном из них, я прохожу мимо заваленных
бумагами комнат, всматриваюсь в лица, и я готов поручиться головой, что
всякий склонившийся над столом зав или пред* счел бы личным оскорблением,
если бы кто-нибудь спросил его: не присущи ли ему если не все, то хоть
некоторые из указанных здесь бюрократических черт?
______________
* Пред - сокращенно от "председатель".
Печатная строка колом по голове не бьет. Но ничего. Мы раскачаемся еще
и еще раз, будем сообща бить тараном в каменную стену бюрократизма,
издеваться над бюрократизмом вообще, издеваться над бюрократами в
отдельности, рыскать гончими по трущобам волокитных зарослей, по закоулкам
трестовских канцелярий, вытравливая закопавшихся в бумажную листву
бюрократов.
И результаты... читатель увидит в ближайших номерах "Звезды".
"Звезда" (Пермь), 1926, 25 июля
Аркадий Гайдар. Пути-дороги
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Два года назад отдыхал я в Гаграх, на кавказском побережье Черного
моря.
Восхищался сначала горными пейзажами, лазал по ущельям или целыми днями
валялся в тени финиковых пальм и роскошных платанов.
Но потом осточертело мне море, надоели мне пальмы и надоела солнечная
лень. Довез меня пароход до Сочи, а оттуда я прямо на станцию к кассиру.
- Сколько, - говорю, - уважаемый товарищ, билет до Москвы стоит?
Сказал он. Гляжу - по деньгам не подходит.
- Сколько тогда, - говорю, - дорогой товарищ, до Ростова?
Гляжу - излишек остается.
И так я спрашивал его еще про несколько городов, потому что ехать мне
было все равно куда. И каждый раз он отвечал вежливо, не то что кассиры на
наших станциях, хотя, может быть, это и потому, что больше, кроме меня,
пассажиров что-то не видно было и скучно ему, кассиру, было сидеть у окошка.
Но наконец то ли надоело ему отвечать, то ли заинтересовался он, к чему
бы это мне такое количество городов понадобилось, а только перебил он меня и
говорит:
- Да вам, собственно, до какого места надо?
Вывалил я тогда вместо ответа ему на подоконник всю наличность -
двенадцать рублей сорок копеек - и говорю:
- Будьте настолько любезны, докуда этой суммы хватит, дотуда и дайте.
Посмотрел он в таблицу и отвечает:
- Ежели сюда добавить гривенник, то как раз без плацкарты до Баку
хватит, а ежели отнять полтинник, то в аккурат с плацкартой до Харькова.
А в Харькове у меня никого и ничегошеньки, а в Баку и подавно, и взял я
билет до Харькова, потому что хоть и есть это город Украинской республики, а
все же к России ближе.
Загудел паровоз, зашипел, и я в единственном числе, не считая старой
мадам да двух абхазцев с кинжалами, поехал в жестком вагоне на север, по
Черноморской дороге, которая сползает все время в море.
И, высунувшись в окно, смотрел я на природу, на горы, а также возле
станции Лоо, которая вовсе и не станция, а так что-то, видел единственное в
свете померанцевое дерево, больше нашего дуба, которое настолько
замечательно, что в старое время возле него днем и ночью часовой ходил. Но я
подумал, что весной, когда в цвету, тогда, может, оно и так-сяк, а теперь
просто обыкновенное дерево, и на нем грач...
...Вылез я из поезда в Харькове, сделал не торопясь круг по городу и
увидел, что действительно хороший город. Только надписи на вывесках
малопонятные и речка поперек города дрянь, потому что ее свиньи вброд
переходят.
На Пушкинской встретил я картину с планом, под которой была надпись
"Харьков через сто лет", на которой, помимо аэропланов в небе и всяких
прочих воздушных сообщений, изображена эта самая речка, а на ней пароходы
океанского масштаба, - ну, только, по-моему, это просто фантазия и даром
инженерам деньги за планы.
И так я дошел до базара, на котором столько крику, сколько в Гаграх
тишины, и купил за двугривенный четыре пирожка, сел на бревно и стал
раздумывать о своей судьбе.
Конечно, можно было первым делом в редакцию насчет гонорара, но
надоело, и вместо этого в голову пришла мне замечательная идея такого
направления: а что, если забыть про свою литературную профессию и
попробовать прожить до конца лета просто так? Как же я в любом рассказе могу
описать путешествия вокруг света с гривенником в кармане, и все как по
линеечке выйдет, то есть доберется человек до цели не померши и даже с
интересными приключениями?
Почему бы мне не попробовать до конца лета этого на практике?
И когда доел я последний пирожок, встал с бревен и тотчас же позабыл
про свою литературную профессию, отверг с презрением мысль идти в редакцию,
а вместо этого пошел к старьевщику.
Выбрал у него крепкие штаны из мешка и рубаху такого же фасона и
предложил ему променять их на мой курортный костюм с условием - пятерка в
придачу. Но старьевщик был хитрый, он сразу сообразил, с кем имеет дело, а
потому осторожно отвел меня в какой-то куток, дал трешницу и, пока я
переодевался, сказал мне предупредительно:
- Ты, парень, берегись... Тут агенты из уголовки то и дело рыскают.
На что я рассмеялся тихонько и нарочно, когда вышел из лачуги, подошел
к базарному милиционеру и попросил прикурить.
И потом купил я хлеба два фунта, небольшой мешок, старый солдатский
котелок, у которого была маленькая дырочка на донышке, но зато за
двугривенный. Набил полный кисет махорки и, закурив трубку, вышел из
города...
Там, где журчит речонка Уды, у зеленых тростников, разбегались во все
стороны разные пути, разные дороги.
Постоял я немного и пошел по той, что идет на юг, на Донбасс. С легким
сердцем, с легким багажом и без всяких тревог.
А вверху сентябрьским хрусталем висело небо, а внизу земля дышала
ароматом сохнущих трав и спелых дынь, а впереди была дорога, длинная и
загадочная, как дымка снеговых вершин у долин душного Мцхета, как и всякая
другая еще не пройденная дорога.
Дошел я вечером до станции Змиевки, хотел заночевать там, но когда мне
сказали, что верстах в пяти впереди есть деревушка - какая, я теперь не
помню, - то зашагал я по шпалам, стараясь достигнуть цели раньше, нежели
солнце последним краешком спрячется вовсе за край земли.
Но тяжелый красный шар, точно арбуз, подтолкнутый чьей-то ногой,
покатился вдруг по облакам и спрятался сразу, оставив меня в темноте
угадывать чутьем ширину пространства между разбросанными шпалами.
Прошло не меньше часа ночного пути, а деревушка не попадалась, и я уже
решил было свернуть в сторону и заночевать в поле, как вдруг поворот, а за
поворотом огонек - близко-близко, совсем возле дороги. Но темнота решила
поиздеваться надо мной, и несколько раз я попадал в ямы и залезал в какие-то
лужи, шумящие лягушиными криками, прежде чем подняться на горку.
И если бы не палка, то, должно быть, сожрала бы меня вместе с мешком
огромная собака, но на собаку кто-то крикнул хриплым басом, и она замолчала,
а я подошел к костру и увидел там шалаш из сухих подсолнухов и соломы, а
также старика с длинной седой бородой, внимательно, но не враждебно
уставившегося на меня.
- Здравствуй, - говорю я ему, - здравствуй, дорогой дедушка. Что здесь
поделываешь и чье добро караулишь?
- Сижу я, - отвечает он, - общественным сторожем, а караулю я бахчи с
кавунами и дынями от разных бродяг, которые по ночам шляются. И вчерась
только одному за это шею накостылял.
И, услышав такой неприятный оборот разговора, вынул я поспешно кисет с
табаком, а также отломил кусочек хлеба в кармане и, пока одной рукой
предложил старику закурить, другой бросил хлеб собаке, которая ехидно
подбиралась к моим пяткам, и ввиду такого моего дипломатичного поведения
тотчас же между нами был заключен мир. И спросил меня седобородый старик,
завертывая цигарку:
- А кто ты есть за человек и куда путь-дорогу в ночную пору держишь?
А у меня фантазия всегда наготове, и не буду же я вдаваться в
психологические мотивы моего путешествия, и говорю я ему искренним тоном:
- Есть я, дедушка, солдат-красноармеец, вышел в бессрочный после
службы, а иду я искать счастья-работы, хоть на земле в заводе, хоть под
землей в шахте, лишь была бы какая-нибудь, а какая - мне все равно.
И совсем тогда смягчился суровый старик, бросил охапку хвороста в
огонь, полез в шалаш, вынул оттуда кусок сала в пять пальцев толщиной и
лепешку утрешнюю разрезал, сам стал есть и мне протянул.
А человек я не гордый, взял, что дали, и съел моментально с
благодарностью все без остатка.
И лег я у этого старика в шалашике из соломы да сухих подсолнухов, а
кругом на всем свете была такая темная тишина, что слышно было даже, как
звезды на небе между собой перешушукиваются и где-то далеко, точно за тысячу
верст, ревет эхо паровоза. А чего ревет, не знаю.
Сдвинул мне сон брови, и захлопнул я осовевшие глаза. И слышал я сквозь
сон, как долго молился богу и бормотал что-то старик, но разобрал я только
какие-то молитвенные отрывки за странствующих-путешествующих, а также за
всех солдат, которые живы и которые погибли, и за всю Красную Армию.
Подивился я таким странным словам, потому что не знал я в ту минуту,
что четыре сына погибли у старика: первый - в германскую, двое -
красноармейцами, а четвертый, сволочь, к махновцам ушел, и сейчас жив, и
ничего ему, проклятому, не сделалось, но только погиб он для старика тоже.
Поднялся я с рассветом, когда еще до солнца далеко-далеко, съел
помидорину, только что от земли, попрощался со стариком и пошел дальше.
Сквозь тонкую сетку перепутавшихся туч просвечивало серыми пятнами
мертвое небо, и шел от земли холодный пар, а внизу, слева от дороги,
раскинулась настоящая украинская деревушка, и вся она была похожа на кучу
крепких грибов, выпирающих из чернозема, соломенные крыши - как шляпки
березовиков, белые стены - как спелые черенки.
И так я шел и шел до тех пор, пока не забрел в лес, разросшийся по
берегам реки Донца. А в стороне от тропки - солнечная зелень и только что
высохшая, пересыпанная земляничными разводами и цветами-ромашкой теплая
земля. И кинулся я отдыхать в эту роскошную траву - и вскочил моментально с
гневным проклятием по адресу всех крапив и прочих змей-трав, которые обманно
затесываются в приветливые цветы.
Прошел я еще сорок шагов, а поляна еще лучше, и только хотел я
окончательно расположиться, как окликнул {меня} кто-то. Повернул я голову и
гляжу: сидят два гражданина, и обоим, должно быть, по три года за первый
десяток перевалило, и костюмы на них верхние почище моего будут, а волосы
взъерошены дыбом и пересыпаны остатками соломы от ночлега. И сидят они возле
кучки золы и делают мне такое официальное предложение:
- Дай, дядя, табаку-махорки закурить, а мы тебя за это печеной
картошкой угостим.
Согласился я на это дельное предложение, сел к ним, а пока они
закуривали, стал их рассматривать. Верхние телогрейки - рвань-рванью, а под
ними - синие рубашки, по-казенному шитые белыми нитками, а вороты рубашек
расстегнуты, и под ними опять такие же синие рубашки, а сколько всего, не
знаю.
Смекнул я тогда, в чем дело, и говорю им напрямик:
- А куда вы, соколы, летите, и не иначе вы из какого-нибудь детдома
удули и заодно свою и чужую порцию казенного имущества потырили?
- Правильно, - согласился со мной один, тот, что поменьше и побойчее, -
верно это ты, дорогой дядя, насчет казенного имущества и насчет детдома
башкой сообразил, удули мы из этого самого курского детдома, чтоб ему
провалиться и всем, кто его выдумал.
И заинтересовался я таким неожиданным пожеланием насчет детдома и стал
расспрашивать беглецов про их историю. И все сначала они отмалчивались и не
хотели мне никакой истории рассказывать, но потом, когда вынул я к печеной
картошке кусок сала, переглянулись они и согласились рассказать все до
точки.
Не знаю, наврали, не знаю, правда, но только действительно интересно.
- Знаешь ли ты, что такое ширмач? - спросил меня один из них. - Ширмач
- это который по карманной выгрузке работает. Вот, например, как Лешка.
И он махнул головой на своего соседа, тощего лохматого мальчугана с
равнодушно-усталыми глазами и коричневым от налета пыли лицом.
- Так вот он и есть этот ширмач, а я песельник, хотя при случае тоже
могу. И были мы с ним в городе Курске на вокзале, когда его один старичок по
шеям двинул из-за подозрения, и выгнали тогда нас со станции, а была
паскудная осень.
Шли мы с ним по улице, и никто не подает, несмотря на то, что я глотку
надорвал пеньем. Тогда мы видим, что дело насчет шамовки плохо, и
раздумываем, где бы двугривенный сообразить. Бились этак, бились так, ни
черта.
"Постой, - говорит тогда Лешка, - я способ знаю... Плохой только
способ, но зато раньше всегда подавали".
"Давай, - говорю я ему, - твой способ!"
Пошли мы к пивной, а возле ее мокрятица и тротуар весь глиной липкой
исшаркан. Выходит оттуда человек подвыпивши, а Лешка и предлагает ему: "Дай,
дядя, пятак, а я за это через голову кувыркаться буду".
Ну, тот подивился, конечно, какое тут может быть кувыркание по этакой
погоде, и дает пятак, а Лешка раз, раз - и готово. Встал, конечно, как аспид
измызганный, а тут народ собирается, интересно, как это в эдакое время - и
вдруг через голову.
Дали еще гривенник за три раза, потом три копейки ни за что дали. И
сколько бы он набрал за представление - должно быть, до рубля бы, а только
идет вдруг по улице человек в порядочной одежде и начинает на всех ругаться.
"Зачем это вы, такие-то и сякие, несознательные, детей развращаете
подаянием? И разве не знаете, что на это есть строгий приказ?"
А сам позвал милиционера. И замели это нас за свою же собственную
работу в отделение. Кувыркнулся бы сам, черт проклятый, посмотрел бы тогда,
как этот гривенник достается.
Из отделения нас в детдом, повели там в комнату и стали про нас бумаги
писать. Кто ты есть такой? Какое у тебя твое печальное происхождение? А
также как твой дедушка был насчет водки и еще много всего, сейчас не
упомнишь.
Я, как догадливый, наврал, конечно, что все, мол, благополучно, а Лешка
возьми, дурак, и расскажи - вор, мол, я, ширмач, потому жрать надо. И был
папаша пьяница, а как насчет дедушки, не знаю, но, вероятно, тоже не
отказывался.
И из-за этого самого назначили нас в разные отделения, меня просто, а
его в группу для малолетних преступников. И наплевать бы, что к
преступникам, я и сам просился: "Назначьте тогда, пожалуйста, вместе и меня
туда же. Потому что у него, что у меня - почти одинаковая работа". Покачали
они головами, посоветовались и говорят промеж себя: "У этого
благоприобретенные, а у того наследственные". Так и не назначили.
Потом стали нам науки разные преподавать, только все бесполезные науки:
две всего. Приходил к нам человек и каждый день читал нам политическую
науку: ску-у-чная. Лучше б ремесло какое, а тут все про одно и то же, как
вот, мол, у нас в России и как у буржуев за границей, а на другой день опять
сначала, а потом еще старая мадама приходила и учила нас гимнастическому
танцу, как затянет свое: "Р-аз, д-ва, р-аз, д-ва" - и так до тошноты.
Глядим мы, толку-то от нас никакого что-то не выходит. Ну, конечно,
кормят ничего - все лучше, чем шататься. Только стал тут слух проходить, что
у кого больше 14 годов, того из детдома выметать будут, а как я в анкете
наврал, мне всего только одиннадцать выходит, а Лешка, дурак, записался
правильно.
Пошел Лешка к заведующему и говорит: "Так, мол, и так, а как ежели меня
выкинете, то я без специальности опять на ширму пойду, а потом подрасту и
прямо на грабеж".
Ахнул тогда заведующий от этаких слов. Призвал он разных докторов, не
знаю, что у них только в башке есть, и составили они запись, что есть он,
Лешка, неисправимый человек, и не пошли ему впрок науки - это про политику,
значит, да про танцы, а потому направить его в дефективную колонию.
А как узнали мы, что это за дефективная - это, значит, куды одних
дураков да круглых идиетов направляют, вроде как сумасшедший дом, так решили
мы с Лешкой бежать: он по этой причине, что не согласен быть идиетом, а я
заодно.
И так думали убечь и эдак - ничего не выходит. Потом, значит,
сообразили: есть у нас два клозета, и один то и дело закрывают, водопровод в
нем часто портится. Встали мы это ночью, а двери все, конечно, заперты,
пошли в уборную, заперлись изнутри на крючок, а снаружи повесили объявление:
"По случаю порчи временно не действует".
А сами принялись за работу. И нам что - спокойно, подойдет кто к двери,
торкнется, увидит записку и катится скорей в другую без всякого подозрения,
потому дело обычное. Сшелушили мы перочинным ножом замазку, вытащили раму, а
другая просто на запоре была, спрыгнули в сад, ну и утекли...
- А одежду, а другие рубашки где взяли? - спросил я.
- Со столов у тех, которые спали, захватили. Им что - новые выдадут.
Он помолчал, потом добавил:
- Нет такого закона, чтобы людей без всякого повода в идиетское
отделение приписывать.
Мы поднялись и пошли дальше. Целую неделю мы бродили вместе, и ребята
воровали картошку по чужим деревням, и мы варили ее в моем котелке. Оба они
были изворотливы, находчивы, и мы сдружились с ними здорово. Но на седьмой
день возле Никитовки пути наши разошлись. Они остались на станции, чтобы
примоститься к поезду и уехать в Крым, я же пошел дальше, направляясь к
шахтам.
Был уже вечер, когда тяжело пыхтящий товарный поезд нагнал меня.
- Эй, эй, дядя! - услышал я приветливый оклик и, приглядевшись, заметил
две всклокоченные головы, высовывающиеся из перегородки угольного вагона.
Я махнул им рукой, и поезд, скрывшись за поворотом, усилил ход под
уклон и быстро умчал двух беспризорников навстречу... навстречу чему - не
знаю...
Прошел еще с версту, вышел за кусты и остановился. Горел горизонт
электрическими огнями, и огромные, как египетские пирамиды, горы земли,
вывезенные из прорытых шахт, молчаливо упирались острыми конусообразными
вершинами в небо. А по небу, точно зарево тревожных пожаров, горели отблески
пламени раскаленных коксовых печей.
Шахты Донбасса были рядом.
За двадцать семь рублей в месяц я нанялся вагонщиком в шахту. Дали мне
брезентовые штаны, рубаху и три жестяных номера - на фонарь, на казармы и
личный номер. В два часа следующего дня со второй сменой я вышел на работу.
Поднялся на вышку. Там шмелиным гулом жужжала тысячная толпа шахтеров.
Подошел к окошку. Штейгер равнодушно вписал мое имя и крикнул десятнику:
- Возьмешь на Косой пласт.
Десятник кивнул головой одному из забойщиков, и тот хмуро сказал мне:
- Пойдешь со мной.
Звякнул сигнал, и бешено завертелись приводные ремни, и из темной
пропасти шахтового ствола выплыла двухэтажная клеть. Дождались очереди,
залезли, стали плотной грудой, тесно прижавшись друг к другу. Потом
протяжный, длинный гудок медного рожка - и клеть рвануло вниз. Почему-то все
молчали, клеть стремительно падала, но казалось, что она летит вверх.
Было сыро, было темно, на голову падали капли воды. Первая остановка -
штольня на трехсотом метре, вторая на четыреста тридцать седьмом, но есть
еще и третья. Вылезаем на второй. Тускло светят раскачивающиеся фонарики, и
длинной вереницей шахтеры тянутся по изгибам узкой шахты, постепенно теряясь
по разным штрекам и квершлагам.
Нас остается трое. Мы прошли уже около двух верст под землей, наконец
упираемся в тупик. Остановка.
Забойщик, полуголый, забирается под аршинный пласт и лежит там, как
червяк, сдавленный земляными глыбами, и киркой бьет уголь, который по косому
скату "печи" летит в штольню. Нас двое, мы лопатами нагружаем вагонетку и
везем ее сажен за полтораста - там яма. Что это за яма, я не знаю, но я
знаю, что когда в нее сваливаешь уголь, то он шумит и с мертвым, глухим
стуком катится куда-то вглубь далеко вниз.
- Куда? - спрашиваю своего соседа.
- В коренной нижний штрек, туда ссыпается весь уголь со всех штолен, и
уже оттуда идет он машиной наверх.
На пятом часу с непривычки у меня заболевает спина, хочется курить, но
нельзя, хочется пить, но нечего. Везде ручьями бежит чистая, холодная вода,
подошел, пополоскал черные, как у трубочиста, руки, набрал в пригоршню,
хлебнул и тотчас же выплюнул с отвращением, потому что кислой тиною стянуло
весь рот - вода угольная и пить ее нельзя.
На восьмой час я - не я. Горло пересыпано пудрой черной пыли,
сумасшедше гудят по шахтам ветры, но с тела льется и смешивается с угольной
грязью крупный пот.
Наконец кончаем. Но и это не все. Для того чтобы подняться наверх,
нужно сначала спуститься вниз. Пошли по штольне.
- Стой, - говорит мне забойщик. - Мы пришли.
- Куда пришли? Как пришли?
Я ничего не понимаю, потому что около меня только голые стены и никаких
выходов нет. Забойщик подходит к той самой яме, куда я только что ссыпал
уголь, и открывает крышку.
- Лезь за мной.
С трудом протискиваюсь в яму. Стенки ее обшиты деревянным тесом. И в
ней можно только лежать. Крепко сжимаю лампу и чувствую, как подо мною
катится уголь, и сверху катится уголь, засыпается за шею, за рукава, и сам
я, почти не сопротивляясь, в темноте стремительно лечу вместе с углем
куда-то вниз.
- Держись! - кричит мой спутник.
За что держаться, как держаться, я не знаю, но чувствую, что к чему-то
надо быть готовым. Р-раз - вылетаю в нижний штрек. После
восьмидесятиметрового стремительного полета встаю измятый и оглушенный
падением. Идем дальше. Штольня расширяется, отовсюду тянутся шахтеры,
подходим к стволу и ждем очереди. Наконец выбираемся в клеть, опять гудок -
и сразу вверх.
Выхожу из клети, шатаясь, жадные глотки воды и жадная затяжка свернутой
цигарки махорки. Спускаюсь, сдаю лампу. На дворе ночь. Долго моюсь в
промывочной горячей водой, но, вернувшись в казармы и бросившись на нары,
вижу перед собой осколок разбитого зеркала. Смотрю и не узнаю себя: под
глазами черные полосы, глаза лихорадочно блестят, лицо матовое, губы
подчеркнуто красные. Закуривая и откашливаясь, плюю на пол, и из легких
вырывается черный угольный плевок.
x x x
Сначала было тяжело. Сколько раз, возвращаясь с работы, я клял себя за
глупую затею, но каждый день в два часа упорно возвращался в шахту, и так
полтора месяца.
Потом надоело. Стал я худым, глаза, подведенные угольной пылью, как у
женщины из ресторана, и в глазах новый блеск - может быть, от рудничного
газа, может быть, просто так, от гордости.
Заработал двадцать семь рублей и пошел опять по полям до города
Артемовска. Шел днем, шел ночью, а тогда были темные теплые последние ночи
отцветающего лета. Взял в Артемовске билет и уехал в Москву.
...Шахты теперь далеко, и все далеко. Перебирая в памяти все, что
прошло, что оставило след в душе после бескрайнего фронта и похоронного
марша орудийных гулов, я чаще всего вспоминаю реку Донец, лес, пересыпанный
разводами узорчатых цветов. Впрочем, и многое, многое другое тоже вспоминаю.
Но разве все разом рассказать!
Край мой, Россия! Родина моя советская, то, что было рождено в грохоте
орудийных залпов, то, что было захвачено натиском умирающей атаки, - все
наше и все мое. И когда, в минуту глупого сомнения, набегает порой иногда
мысль о том, что ехать больше некуда, что все шесть концов, шесть сторон
пройдены и пережиты, - так это только минута.
А потом... Видишь тогда, как далеки темные глубины неба, усыпанные
огоньками пятиконечных звезд, видишь, как необъятны просторы и как убегают с
горизонтом длинные, бесконечные дороги и еще не пережитые и еще не
пройденные пути.
И когда меня спросят, что я люблю больше всего, я молчу. Только:
...синее поле с шелестом убегающих трав да под шатром звездной ночи
казачье седло, кривую шашку и стальные стремена. Зарево ли пожаров
сжигаемого старого, зарево ли коксовых печей дышащего огнем нового, но все,
что в движении, все, что дает сигнал: аллюр два креста... вперед!
"Звезда" (Пермь), 1926, 9, 11, 13 и 14 июля
Аркадий Гайдар. Сказка о бедном старике и гордом бухгалтере
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Жил да был в деревеньке Ягвинской, Ильинского района, бедный мужик Егор
Макрушин. И такая у этого мужика мытарная жизнь была, что как ни бился, как
ни крутился, а не было ему от судьбы удачи, - хотя ковырялся он в земле с
утра до ночи, и старуха по дому работала, и даже бесхвостая Шавка огурцы в
огороде стерегла от разбойных мальчишек, у которых своих огурцов сколько
хочешь, а нет - подай им стариковы.
И вот однажды доняла старика горькая бедность, собрала ему старуха
котомку, и пошел старик искать счастья-работы. Вернулся старик через
несколько месяцев, не принес с собой ни денег, ни подарка, но зато принес
старик хорошее слово для бабки.
- Был, - говорит, - я в славном городе Чермозе, работал у богатого
хозяина Камметалла, заработал денег столько, что хоть на целую корову не
хватит, но на телушку вполне, да еще на поросенка в придачу. А только за
деньгами велели приходить опосля, когда БАЛАНС ВЫВЕДУТ.
Пошел старик в сельсовет и спрашивает, что это за штука "баланс" и
долго ли его выводить надо? Почесал председатель голову и говорит:
- Точно сказать не могу, но, по всей видимости, долго, потому что это
хитрая штука и ее в канцелярии ученые люди выводят.
Ждал-пождал старик; напекла ему бабка лепешек, положила в мешок три
луковицы, и пошел старик за шестьдесят верст, в город Чермоз, к хозяину
Камметаллу заработок получать.
Сидит в Камметалле человек гордой наружности, а вокруг него столько
бумаги, что целой деревней в год не перекурить. Посмотрел он на старика и
говорит:
- Иди, добрый человек, обратно. Зайдешь недели через три. А сейчас нам
КРЕДИТЫ НЕ ОТПУЩЕНЫ.
Запечалился старик, обул покрепче ноги и поплелся обратно. Вернулся
домой и зашел в сельсовет.
- Что, - говорит, - такое означает "кредиты не отпущены"?
Почесал ухо председатель и отвечает:
- А точно сказать не могу, но, вероятно, уж что-нибудь да означает.
Подождал три недели старик и опять попер в город пешедралом. Пришел в
Камметалл и видит: сидит там прежний человек в чине бухгалтера, а вокруг
него треск от счетов стоит, и так ловко люди счет ведут, что в один миг всю
деревню обсчитать могут.
И говорит гордый бухгалтер старику таким же тоном:
- Иди, старик, обратно и приходи недельки через три, у нас сейчас
РЕОРГАНИЗАЦИЯ ПРОВОДИТСЯ.
Запечалился старик еще пуще прежнего и попер обратно. А старуха на него
закричала и ногами затопала.
- Если, - говорит, - в следующий раз не принесешь, я тебя из избы
выгоню! Одних только лепешек сколько задаром я на тебя израсходовала, да
лаптей десять пар лишних стоптал.
Пошел старик в четвертый раз и видит: сидит прежний человек, а вокруг
него народу столько, что повернуться некуда, и у каждого в руках папки с
бумагами. Замахал на старика руками бухгалтер.
- Уходи, - говорит, - отсюда обратно. Приходи сюда недельки через три.
Иль не видишь, что у нас РЕВИЗИЯ ИДЕТ?
Взвыл тогда старик печальным голосом:
- Помилосердствуйте, господин начальник! Не пустит меня старуха в дом
без денег. Третий месяц хожу. Лепешек старухиных без счету израсходовал, все
лапти в износ пошли, почитай ПЯТЬСОТ ВЕРСТ за своими деньгами проходил.
Имейте же жалость к моему положению.
Замахали тут руками контролеры-ревизоры за эдакие дерзостные слова,
зазвенели звонки, забегали курьеры. Испугался старик шума-грома, схватил
сумку и подался в дверь поспешно.
Сел тогда гордый бухгалтер на свое место, помешал ложечкой чай в
стакане, затянулся папиросой и угостил покурить всех контролеров-ревизоров.
И опять защелкали счеты и пошел над бумагами сладкий дым.
"Звезда" (Пермь), 1926, 21 ноября
Аркадий Гайдар. Проклятая дочь
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Есть за городом возле оврага, возле маленькой речки Ягошихи, старое
кладбище. Там, посередине, возле белой пустой церкви, торчат памятники над
могилами умерших купцов, почетных граждан, убитых и просто мирно
скончавшихся полковников и прочих знатных и видных горожан. Но чем дальше
забираешься вглубь к краям кладбища, тем гуще и беспорядочней выбивается
дикий кустарник, тем меньше мраморных плит и железных решеток.
Покосившиеся кресты рассыпаются сухою мертвой пылью, растрескавшиеся
кирпичи затянуты язвами серой плесени.
Долго бродил я по узеньким тропкам, всматриваясь в надмогильные
надписи, стихи и изречения, но по большей части эти надписи были схожи между
собой, как обезличенные временем, состарившиеся кресты, как могилы двух
близнецов, похороненных рядом, ибо оставшиеся в живых по большей части
преподавали все один и тот же совет умершим в том смысле, что: "Спите, мол,
спокойно, а мы не забудем вас", что, в сущности говоря, просто ложь и
следует ее понимать так: "Спите спокойно, а мы будем жить".
Однако веками освященный обычай заставлял штамповать на памятниках
привычную формулу, давно утратившую всякий смысл, так же, как твердо
устанавливал, что над могилой каждого скончавшегося христианина даже "тати
нощной"*, даже "душегуба и вора" - только не святотатца, отверженного
церковью, должен быть поставлен крест как символ окончательного расчета с
земными судьями и здешними законами.
______________
* Тать нощная - вор, грабитель.
Возле церкви, наклонившись за тем, чтобы сорвать желтый цветок
одуванчика, я остановился и отдернул протянутую руку - внизу лежала чугунная
змея. И если бы здесь ползла настоящая кобра, то и это, вероятно, не так бы
поразило меня, как то, что я увидел перед собою.
Втиснутая краями вровень с землей, лежала в траве заржавленная чугунная
плита; и шершавая, грубо высеченная змея, мертвым кольцом охватывая плиту,
кусала себя за хвост, а с плиты глядели вверх провалы круглых глаз,
треугольного носа и оскаленные зубы страшной рожи.
Я содрогнулся. Я не мог понять: над кем это на христианском кладбище
мог быть поставлен такой издевающийся, странный памятник?
С трудом разобрал полустертые буквы:
"1812 год. Анастасия, - проклятая дочь Пермского исправника"
Долго не мог я оторвать глаз от мрачной могилы, запечатанной чугуном
отцовского проклятья, и не заметил, как подошел ко мне какой-то человек и
спросил, присаживаясь рядом:
- Смотрите? Да, этот памятник всех поражает, он слишком тяжел и мрачен.
От него веет диким средневековьем. Я не знаю, как было дело, но, говорят,
что дочь исправника полюбила кого-то и у ней, у невенчанной, родился
ребенок. Тогда отец проклял ее, и она умерла с горя.
Я спросил:
- Но почему же ее не похоронили где-нибудь с краю, а здесь на почетном
месте, возле самого входа в церковь?
- Именно не на почетном. Затем, чтобы после смерти ее топтали ногами
идущие молиться христиане.
Человек ушел скоро, я же долго еще сидел и думал:
"У ней, у невенчанной, родился ребенок. Ее заклеймили проклятьем при
жизни, и после смерти ее должны были топтать до тех пор, пока не сотрется
чугун 15-пудовой плиты.
Почему же плита заржавела? По-видимому, ни у кого не хватает смелости
вытирать ноги о страшное лицо еще не стершейся плиты. Не потому ли, что,
прежде чем успел стереться надмогильный чугун, многое стерлось и смелось
навеки пролетевшими ураганами последнего десятилетия?"
"Звезда" (Пермь), 1926, 26 ноября
Аркадий Гайдар. Обрез
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Мой помощник Трач подъехал ко мне с таким выражением лица, что я
невольно вздрогнул.
- Что с вами? - спросил его я. - Уж не прорвались ли геймановцы* через
Тубский перевал?
______________
* Геймановцы - солдаты белого генерала Геймана.
- Хуже, - ответил он, вытирая ладонью мокрый лоб. - Мы разоружаемся.
- Что вы городите, - улыбнулся я. - Кто и кого разоружает?
- Мы разоружаемся, - упрямо повторил он. - Я только что с перевала. Эта
проклятая махновская рота уже почти не имеет винтовок. Я наткнулся на такую
картину: сидят четыре красноармейца и старательно спиливают напильниками
стволы винтовок. Я остолбенел сначала. Спрашиваю:
- Зачем вы это делаете?
Молчат. Я кричу:
- Что же это у вас из винтовок получится, хлопушки?.. Ворон в огороде
пугать?!
Тогда один ответил, насупившись:
- Зачем хлопушки?.. Карабин получится: он и легче и бухает громче, из
его ежели ночью по геймановцам дунуть - так горы загрохочут - вроде как из
пушки.
Нет, вы подумайте только: ка-ра-бин... Я ему говорю:
- Думать, что если от винтовки ствол отпилить, то кавалерийский карабин
получится, так же глупо, как надеяться на то, что если тебе, балде, голову
спилить, то из тебя кавалерист выйдет!
Трач плюнул и зло продолжал:
- Я даже не знаю, что это такое... Это нельзя назвать еще изменой
потому, что на перевале они держатся, как черти, но в то же время это прямая
измена, равносильная той, что если бы кто-нибудь бросил горсть песку в тело
готовящегося к выстрелу орудия.
- Вы правы, - ответил ему я, - это не измена, а непроходимое
невежество... Четвертая рота к нам прислана еще недавно, в ней почти одни
бывшие махновцы... Поедемте к ним.
И пока мы ехали, Трач говорил мне возмущенно:
- Когда-то я бесился и до хрипоты в горле доказывал, что снимать штыки
с винтовок безумие. Ибо винтовка машина выверенная, точная, ибо при снятом
штыке перепутываются все расчеты отклонения пули при деривации...* Но это же
пустяки по сравнению с тем, когда отхватывают на полторы четверти ствол.
Стрелять из такой изуродованной винтовки и надеяться попасть в цель - это
так же бессмысленно, как попробовать попасть в мишень из брошенного в костер
патрона. Да что тут говорить... Вот погодите же, я сейчас докажу им... Они
позаткнут свои рты, - и он зло рассмеялся.
______________
* Деривация - отклонение а полете пули от прямолинейного движения.
- Что вы хотите сделать? - спросил я.
- А вот увидите, - и он насмешливо качнул головой.
Мы подъехали к перевалу. Нагроможденные в хаотическом беспорядке
огромные глыбы тысячепудовых скал то и дело преграждали путь. Последний
поворот - и перед нами застава.
Построили роту развернутым фронтом. Скомандовали "на руку". Пошли вдоль
фронта. Вместо ровной щетины стальных штыков перед нами был какой-то
выщербленный частокол хромых обрезков, из которых только изредка
высовывались стволы необрезанных винтовок, но и те были без штыков...
Я покачал головой, Трач отвернулся вовсе. Видно было, что это убогое
зрелище выше его сил.
Скомандовав "к ноге", я начал речь с нескольких крепких, едких фраз.
Говорил я долго, убеждал, доказывал всю нелепость уродования винтовок,
ссылался на стрелковый устав. Под конец мне показалось, что речь моя имеет
некоторый успех и доходит до сознания бывших махновцев.
Но это было не совсем так, ибо когда я кончил, то сначала молчали все,
потом кто-то из заднего ряда буркнул:
- Что нам, впервой, что ли?..
И сразу же прорвалось еще несколько голосов:
- А как мы возле Александровска обрезами белых крыли?
- Как так не попадает?.. Тут самое важное - нацелиться, - послышались
поддерживающие голоса.
Трач, резко повернувшись, подошел к маленькому рябому махновцу, горячо
доказывавшему, что надо "только нацелиться", и, дернув его за рукав, вывел
вперед фронта... Потом отдал какое-то приказание. Из-за кустов притащили
самый обыкновенный пулеметный станок Виккерса. Трач взял обрезок, приладил
его наглухо к станку и навел его на большой расшибленный сук стоявшего в
пятидесяти шагах дерева.
- Смотри, - сказал он махновцу.
Тот посмотрел, мотнул головой удовлетворительно и отошел. Подошел я.
Края мушки приподнялись как раз посредине и вровень с прорезью прицела.
Обрезок был направлен точка в точку в сук.
- Что вы хотите делать? - спросил я.
- Я стану туда сам, - ответил Трач.
- Что за глупости? - заволновался я. - Конечно, это обрезок, но зачем
все-таки рисковать?
- Никаких "но"... и никакого риска, - холодно ответил Трач и спокойными
шагами пошел к дереву.
Красноармейцы один за другим подходили к обрезку, щурили глаза и, качая
головой, отходили прочь.
Трач мотнул рукой. Рябой махновец, вместо того чтобы держать за
спусковой крючок, испуганно посмотрел на меня.
Трач нетерпеливо мотнул рукой второй раз...
Махновец опять заколебался. Скрепя сердце я кивнул головой. Шеренга
ахнула... Одновременно грянул выстрел.
Простояв секунды три, Трач спокойно, подчеркнуто спокойно, направился к
нам...
- Ну, что? - спросил он, подходя.
Красноармейцы молчали.
- Ну, что? - повторил он еще раз.
Тогда забурлило, захлопало все вокруг... И чей-то голос громко, но
смущенно крикнул:
- Крыть нечем!
"Красный воин" (Москва), 1927, 24 июля
Аркадий Гайдар. Левка Демченко
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
СЛУЧАЙ ПЕРВЫЙ
Был этот Демченко, в сущности, неплохим красноармейцем. И в разведку
часто хаживал, и в секреты становиться вызывался.
Только был этот Демченко вроде как с фокусом. Со всеми ничего, а с ним
обязательно уж что-нибудь да случится: то от своих отстанет, то заплутается,
то вдруг исчезнет на день, на два и, когда ребята по нем и поминки-то
справлять кончат, вывернется вдруг опять и, хохоча отчаянно, бросит наземь
замок от петлюровского пулемета или еще что-либо, рассказывая при этом
невероятные истории о своих похождениях. И поверить было ему трудно, и не
поверить никак нельзя.
Другого бы на его месте давно орденом наградили, а Левку нет. Да и
невозможно наградить, потому что все поступки его были какие-то шальные -
вроде как для озорства. Однажды, будучи в дозоре, наткнулся он на два ящика
патронов, брошенных белыми, пробовал их поднять - тяжело. Тогда перетянул их
ремнями, навьючил на пасшуюся рядом корову, так и доставил патроны в
заставу.
Однако, нечего скрывать, любили его, негодяя, и красноармейцы и
командиры, потому что парень он был веселый, бодрый. В дождь ли, в холод ли
идет себе насвистывает. А когда на привале танцевать начнет - так из
соседних батальонов прибегают смотреть.
Было это дело в Волынской губернии. В 1919, беспокойном году. Бродили
тогда банды по Украине неисчислимыми табунами. И столько было банд, что если
перечислить все, то и целой тетради не хватит. Был погружен наш отряд в
вагоны и отправился через Коростень к Новгород-Волынску.
Едем мы потихоньку - впереди путь разобран. Починим - продвигаемся
дальше, а в это время позади разберут. Вернемся, починим - и опять вперед, а
там уже опять разобрано. Так и мотались взад и вперед.
Поехали мы как-то до станции Яблоновка. Маленькая станция в лесу - ни
живой души. Ну, остановились. Ребята разбрелись, костры разложили, утренний
чай кипятят, картошку варят. И никто внимания не обратил, что закинул Левка
карабин через плечо и исчез куда-то.
Идет Левка по лесной тропинке и думает: "В прошлый раз, как мы сюда
приезжали, неподалеку на мельнице мельника захватили. Был тот мельник
наипервейший бандит. Сын же его - здоровенный мужик - убежал тогда. Надо
подобраться, не дома ли он сейчас?"
Прошел Левка с полверсты, видит - выглядывает из-за листвы крыша
хутора. Ну, ясное дело, спрятался Левка за ветки и наблюдает, нет ли чего
подозрительного: не ржут ли бандитские кони? Не звякают ли петлюровские
обрезы?
Нет, ничего, только жирные гуси, греясь на солнце, плавают в болотце да
кричит пересвистами болотная птица - кулик. Подошел Левка и винтовку
наготове держит. Заглянул в окошко - никого. Только вдруг выходит из избы
старуха мельничиха. Нос крючком, брови конской гривою. Ажно остолбенел Левка
от ее наружности. И говорит ему эта хищная старуха ласковым голосом:
- Заходи в горницу, солдатик, может закусишь чего.
Идет Левка сенцами, а старуха за ним. И видит Левка слева дверцу - в
чулан, должно быть. Распахнул он и взглянул на всякий случай - не спрятался
ли там кто. Не успел Левка присмотреться как следует, как толкнула его со
всей силы в спину старуха и захлопнула за ним с торжествующим смехом дверь.
Поднявшись, прыгнул назад Левка, рванул скобку - поздно. "Ну, - думает
он, - пропал!" Кругом никого, один в бандитском гнезде, а старуха уже
неприятным голосом какого-то не то Гаврилу, не то Вавилу зовет. Набегут
бандиты - конец.
И только было начал настраиваться Левка на панихидный лад, как вдруг
рассмеялся весело и подумал про себя: "Ничего у тебя, мамаша, с этим делом
не выйдет".
Задвинул он засов со своей стороны. Глядит - кругом мешки навалены,
стены толстые, в бревнах вместо окон щели вырублены. Скоро сюда не
доберешься. Скрутил он тогда цигарку, закурил. Потом выставил винтовку в
щель и начал спокойно садить выстрел за выстрелом в солнце, в луну, в звезды
и прочие небесные планеты.
Слышит он, что бегут уже откуда-то бандиты, и думает, затягиваясь
махоркой: "Бегите, пес вас заешь! А наши-то стрельбу сейчас услышат - вмиг
заинтересуются".
Так оно и вышло. Сунулся кто-то дверь ломать, Левка через дверь два
раза ахнул. Стали через стены в Левку стрелять, а он за мешки с мукой
забрался и лежит лучше, чем в окопе. Так не прошло и двадцати минут, как
вылетает вихрем из-за кустов взводный Чубатов со своими ребятами. И пошла
между ними схватка.
Уже когда окончилась перестрелка и заняли красные хутор, орет из чулана
Левка:
- Эй, отоприте!
Подивились ребята:
- Чей это знакомый голос из чулана гукает?
Отперли и глаза вытаращили:
- Ты как здесь очутился?
Рассказал Левка, как его баба одурила, - ребята в хохот.
Но три наряда вне очереди ротный дал - не ходи, куда не надо, без
спроса. Засвистел Левка, улыбнулся и полез на крышу наблюдателем.
СЛУЧАЙ ВТОРОЙ
Однажды, перед тем как выступить в поход к деревне Огнище, сказал Левке
станционный милиционер:
- Рядом с Огнищами деревушка есть, Капищами прозывается. Стоит она
совсем близко, сажен двести - так что огороды сходятся. Ну, так вот, сам я
оттуда, домишка самый крайний. Сейчас в нем никого нет. В подполе, в углу,
за барахлом разным, шашку я спрятал, как из дому уходил. Хорошая шашка,
казачья, и темляк на ней с серебряной бахромой.
И запала Левке в голову эта шашка, так что впутался из-за нее, дурак, в
такое дело, что и сейчас вспоминать жуть берет.
Дошли мы с отрядом до Огнища. А место такое гиблое, за каждой рощицей
враг хоронится, в каждой меже бандит прячется. На улицах пусто, как после
холеры, а гибелью каждый куст, каждый стог сена дышит.
Пока отряд то да се, подводы набирал, халупы осматривал, Левка, будь
ему неладно, смылся. Прошел мимо огнищенских огородов, попал на горку в
Капище. Кругом тишь смертная. Трубы у печей дымят, горшки на загнетках
горячие, а в халупах ни души. Кто победней - давно в Красную ушел, кто
побогаче - обрез за спину да в лога попрятался.
Идет Левка. Карабин наготове, озирается. Нашел крайнюю избушку,
отворотил доски от двери и очутился в горнице. А там пыль, прохлада, видно,
что давно хозяевами брошена хатенка. Нашел он кольцо от подпола и дернул
его. Внизу темно, гнилко, сырость, смертью попахивает. Поморщился Левка, но
полез.
Около часа, должно быть, копался, пока нашел шашку. Глядит и ругается.
Наврал безбожно милиционер - ничего в шашке замечательного: ножны с боков
пообтерты, а темляк тусклый и бахрома наполовину повыдернута. Выругался
Левка, но все же забрал находку и вылез на улицу.
Прошел Левка шагов с десяток - остановился. И холодно что-то стало
Левке, несмотря на то что пекло солнце беспощадной жарою июльского неба.
Глядит Левка и видит как на ладони внизу деревушка Огнище, поля несжатые,
болотца в осоке, рощи, ручейки. Все это прекрасно видит Левка, одного только
не видит Левка - своего отряда не видит. Как провалился отряд.
Вздрогнул Левка и оглянулся. А оттого ему жутко стало, что если ушел
отряд, то оживут сейчас кусты, зашелестит листва, заколышется несжатая рожь,
и корявые обрезы, высунувшиеся отовсюду, принесут смерть одинокому,
отставшему от отряда красноармейцу.
Перебежал улицу, выбрался к соломенным клуням. Нет никого. Никто еще не
успел заметить Левку. Смотрит он и видит, что от горизонта ровно как бы
блохи скачут. И понял тогда Левка - конница петлюровская прямо сюда идет.
Либо батьки Соколовского, либо атамана Струка - и так и этак плохо!
Забежал он в одну клуню, а та чуть не до крыши соломой да сеном набита.
Забрался он на самый верх, дополз до угла и стал сено раскапывать.
Раскапывает, а сам все ниже опускается. Так докопался до самого низа. Сверху
его сеном запорошило, через стены плетеной стенки воздух проходит, и даже
видно немного, но только на зады.
И что бы вы подумали? Другого на его месте удар бы хватил:
один-одинешенек, в деревне топот - банда понаехала. А Левка сел, кусок сала
из сумки вытащил и жрет, а сам думает: "Здесь меня не найдут, а ночью, если
умно действовать, - выберусь". Приладил под голову вещевой мешок и заснул -
благо перед этим три ночи покоя не было.
Просыпается - ночь. В щелку звезды видны и луна. Звезды еще так-сяк, а
луна уже вовсе некстати. Выбрался он наверх и пополз на четвереньках. Вдруг
слышит рядом разговор. Насторожился - пост в десяти шагах. Лег тогда Левка
плашмя - в одной руке карабинка, в другой шашка - и пополз, как ящер. Сожмет
левую ногу, выдвинет правую руку с карабином, потом бесшумно выпрямится. Так
почти рядом прополз мимо поста. Все бы хорошо, только вдруг чувствует, что
под животом хлябь пошла. И так заполз он в болото. Кругом тина - грязь, вода
под горло подходит, лягушки глотку раздирают. И вперед ползти никак лежа
невозможно, и стоя идти нельзя - сразу с поста заметят и срежут. Луна
светит, как для праздника, петлюровцы всего в пятнадцати шагах, и никуда
никак не сунешься. Что делать?
Подумал тогда Левка, высунулся осторожно из воды, снял с пояса бомбу,
нацелился и что было силы метнул ее вверх, через головы петлюровского
караула. Упала бомба далеко с другой стороны, так ахнуло по кустам, что
только клочья в небо полетели. Петлюровцы повскакали, бросились на взрыв,
стрельбу открыли в другую сторону, а Левка поднялся и по болоту - ходу.
Добрался до суха, пополз по ржи на четвереньках, потом в кусты и завихлял,
закружился - только его и видели.
К рассвету до станции добрел. Ребята ажно рты поразинули - опять жив,
черт! Ротный выслушал его рассказ, опять наряды дал: не шатайся, куда не
надо, без толку; но все же потом, когда ушел Левка, сказал ротный ребятам:
- Дури у него в башке много, а находчивость есть. Если его на курсы
отдать да вышколить хорошенько, хороший из него боец получиться может, с
инициативой.
А шашку Левка кашевару отдал, нехай в обозе таскается. И то правда. Ну,
на что пехотинцу шашка? Своей ноши мало, что ли?
СЛУЧАЙ ТРЕТИЙ
Было это уже под Киевом. Шли тогда горячие бои, и отбивались отчаянно
наши части зараз и от петлюровцев и от деникинцев. Стояла наша рота в
прикрытии артиллерии, в неглубоком тылу. А рядом к грузовику на веревке
наблюдательный воздушный шар был подвешен. То ли газ через оболочку стал
проходить, то ли щель какая в шаре образовалась, а только стал он потихоньку
спускаться, и как раз в самую нужную минуту.
Говорит тогда командир:
- А ну-ка, ребята, кто ростом поменьше? Хотя бы ты, Демченко, залезай в
корзину. Да винтовку-то брось, может, он тебя подымет. Еще бы хоть пять
минут продержаться - понаблюдать, что там за холмами делается.
Левка раз-раз - и уже в корзине. Поднялся опять шар. Но едва успел
Левка сверху по телефону несколько фраз сказать, как вдруг загудел, захрипел
воздух, и разорвался близко снаряд. Потом другой, еще ближе. Видят снизу,
что дело плохо. Стали на вал веревку наматывать и шар снижать, как бабахнет
вдруг совсем рядом! Грузовик ажно в сторону отодвинуло, двух коней осколками
убило, а Левка как сидел наверху, так и почувствовал, что рвануло шар кверху
и понесло по воздуху - перебило веревку взрывом.
Летит Левка, качается, ухватился руками за края корзинки и смотрит
вниз. А внизу бой отчаянный начинается. С непривычки у Левки голова
кружится, а когда увидел он, что несет его ветром прямо в сторону
неприятельского тыла, то совсем ему печально как-то на душе стало и даже
домой, в деревню, захотелось.
Слышит он, что прожужжала рядом пчелой пуля. Потом сразу точно осиный
рой загудел. Шар обстреливают, понял он.
"Прямо белым на штыки сяду", - подумал Левка.
Но ветер, к счастью, рванул сильней и потащил Левку дальше, за лес, за
речку, черт его знает куда.
Потом окончательно начал издыхать шар и опустился с Левкой прямо на
деревья. Заскакал он, как белка, по веткам, выбрался вниз и почесал голову.
Чеши не чеши, а делать что-нибудь надо.
Стал он пробираться лесом, выбрался на какую-то дорогу, к маленькому
лесному хутору. Подполз к плетню, видит - в хате петлюровцы сидят, не меньше
десятка, должно быть. Только собрался он утекать подальше, как заметил, что
на плетне мокрая солдатская рубаха сушится, а на ней погоны. Подкрался
Левка, стащил потихоньку и рубаху и штаны, а сам ходу в лес.
Напялил обмундировку и думает: "Ну, теперь и за белого бы сойти можно,
да пропуска их не знаю". Пополз обратно, слышит - неподалеку у дороги пост
стоит. Левка - рядом и слушает. Пролежал, должно быть, с час, вдруг топот -
кавалерист скачет.
- Стой! - кричат ему с поста. - Кто едет? Пропуск?
- Бомба, - отвечает тот. - А отзыв?
- Белгород.
"Хорошо, - подумал Левка, - погоны-то у меня есть, пропуск знаю, а
винтовки нет. Какой же я солдат без винтовки?"
Выбрался он подальше и пошел краем леса, близ дороги. Так прошел версты
четыре, видит - навстречу двое солдат идут. Заметили они Левку и окликнули,
спросили пропуск - ответил он.
- А почему, - спрашивает один, - винтовки у тебя нет?
И рассказал им Левка, что впереди красные партизаны на ихний отряд
налет сделали, чуть не всех перебили, а он как через речку спасался, так и
винтовку утопил. Посмотрели на него солдаты, видят - правда: гимнастерка
форменная и вся мокрая, штаны тоже, поверили.
А Левка и спрашивает их:
- А вы куда идете?
- На Семеновский хутор с донесением.
- На Семеновский? Так вот что, братцы, недавно тут зарево было видно. Я
думаю, уже не сожгли ли партизаны этот Семеновский хутор? Смотрите, не
нарвитесь.
Задумались белые, стали меж собой совещаться, а Левка добавляет им:
- А может, это не Семеновский горел, а какой другой? Разве отсюда
поймешь? Залезай кто-нибудь на дерево, оттуда все как на лодони видно. Я бы
сам полез, да нога зашиблена, еле иду.
Полез один и винтовку Левке подержать дал. А покуда тот лез, Левка и
говорит другому:
- Жужжит что-то. Не иначе, как ероплан по небу летит.
Задрал тот затылок, стал глазами по тучам шарить, а Левка прикладом по
башке как ахнет, так тот и свалился. Сшиб Левка выстрелом с дерева другого,
забрал донесение, забросил лишнюю винтовку в болото и пошел дальше.
Попадается ему навстречу какая-то рота. Подошел Левка к ротному и
отрапортовал, что впереди красные засаду сделали и белых поразогнали, а двое
убитых и сейчас там у самой дороги валяются. Остановился ротный и послал
двух конных Левкино донесение проверить. Вернулись конные и сообщают, что
действительно убитые возле самой дороги лежат.
Написал тогда ротный об этом донесение батальонному и отправил с
кавалеристом. А Левка идет дальше и радуется - пускай все ваши планы
перепутаются!
Так прошло еще часа два. По дороге заодно штыком провод полевого
телефона перерубил. Затем ведерко с дегтем нашел и в придорожный колодец его
опрокинул - хай лопают, песьи дети!
Так выбрался он на передовую линию, а там идет отчаянный бой, схватка,
и никому нет до Левки дела. Видит Левка, что не выдержат белые. Залег он
тогда в овражек, заметал себя сеном из соседнего стога и ожидает.
Только-только мимо ураганом пролетела красная конница, как выполз Левка,
содрал погоны и пошел своих разыскивать. На этот раз, когда увидели его
ребята, даже не удивились.
- Разве, - говорят, - тебя, черта, возьмет что-нибудь? Разве на тебя
погибель придет?
И ротный на этот раз нарядов не дал, потому что не за что было.
Наоборот, даже пожал руку, крепко-крепко.
А Левка ушел к лекпому Поддубному, попросил у него гармонь, сидит и
наигрывает песни, да песни-то все какие-то протяжные, грустные. Дядя
Нефедыч, земляк, покачал головой и сказал в шутку:
- Смотри, Левка, смерть накличешь.
Улыбнулся Левка и того не знал, что смерть ходит уже близко-близко
бесшумным дозором.
"Красный воин" (Москва), 1927, 30, 31 августа и 1 сентября
Аркадий Гайдар. Табель о рангах
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Раньше было проще. Упомянутый табель ясно указывал чиновнику его место
в запутанной канцелярии Российской империи. Каждый сверчок знал свой шесток.
И с этого исторического шестка он или "покорнейше" свиристел, обращаясь к
особам, восседавшим выше него, или громоподобно рыкал на тех, кои волею
судеб занимали нижние ступени иерархической лестницы.
Ставший теперь нарицательным именем, достопримечательный титулярный
советник, имея необходимость обратиться к высокой особе, начинал
приблизительно так:
"Ваше Высокопревосходительство! Имею честь покорнейше просить
соизволить обратить благосклонное внимание" и т.д.
Если письмо писалось не к превосходительству, а просто к благородию, то
можно было с успехом, не нарушая правил чинопочитания, пропустить из
упомянутого обращения слова "покорнейше", "соизволить", а также можно было
похерить и "честь". Благородие - не велика шишка, обойдется и без "чести".
Если же обращение адресовалось к лицу маленькому, незначительному, то
соответственно этому менялся и тон письма. Например:
"Городовому Гапкину.
Их высокоблагородие приказали предупредить: если от тебя будет и впредь
разить водкой и луком, а от сапог твоих колесным дегтем, то он турнет тебя,
мерзавца, всыпав предварительно суток двадцать ареста".
Коротко и ясно. И на сем понятном языке хорошо и спокойно
пересвистывались титулованные насекомые со своих насиженных шестков.
"Табель о рангах" ныне уничтожен, но сами чиновники живучи и,
следовательно, чиновничьи традиции - тоже. Правда, хитрый чиновник не
растерялся и составил, так сказать, неписаный табель.
Скажем, председатель губисполкома - это вроде губернатора. Военный
комиссар - воинский начальник. Председатель горсовета - глава городской
управы. Завгубсоцстрахом - попечитель богоугодных заведений.
Завженотделом... гм... это, конечно, труднее. Ну, скажем, дама-патронесса -
председательница общества призрения одиноких женщин и т.д.
И, руководствуясь указанной классификацией, советские чиновники свято
блюдут иерархические обычаи. Подумать только, сколько голов задумывается над
тем, как составить бумажку: "прошу" или "предлагаю", "приказал" или
"распорядился", "к выполнению" или "к руководству".
И часто, отыскивая форму наиболее подходящего обращения, эти чиновники
забывают о сути и смысле бумаги, соблюдая лишь, чтобы сама формула строго
соответствовала достоинству переписывающихся учреждений или лиц.
Что получается, когда кто-либо, не искушенный в тонкостях
чинопочитания, допустит промах, с достаточной ясностью показывает следующий
факт.
Обыкновенный и не слишком ученый рабочий, председатель месткома
транспортников No 9 составил корявую, но дельную бумажку и направил ее
начальнику разъезда Шелекса. Он указывал, что почта и газеты, адресованные в
местком, выдаются начальником кому попало и поэтому часто пропадают. Причем
предместкома неосторожно "предложил" начальнику выдавать корреспонденцию
только лицам, снабженным соответствующими удостоверениями.
Гнев и ужас охватили изумленного начальника. Нарушены все правила
субординации. Попраны устои неписаного табеля о рангах. Подан пагубный
пример для общественной нравственности. Открыто пахнет духом анархии и
безначалия - ему, титулярному начальнику разъезда, "предлагают"! Имеет ли
право местком предлагать, в то время, когда в силу своего незнатного
происхождения он может только "покорнейше просить"?!
И рьяный начальник, не входя в деловое обсуждение вопроса, дает
достойный ответ забывшимся месткомовцам. Вот дословно его резолюция,
торопливо написанная ядовитым жалом оскорбленного пера:
"Предлагать вы можете:
1. только своей жене.
2. своим подчиненным, если у вас таковые имеются..."
Засим следует точка и подпись с росчерком. За подписью же следует наше
недоумение: почему начальник оказался столь мягким, что ограничился только
отповедью? Надо было привлечь местком к суду за оскорбление, надо было раз
навсегда отбить охоту у неискушенных людей обходить законы канцелярских
традиций. Надо было, чтоб "действительные тайные" и "действительные явные"
бюрократы воспрянули духом и почувствовали, что их корпоративная честь
находится не только под охраной неписаных, но и писаных законов. В конце
концов, можно внести соответствующие дополнения в уголовный кодекс.
Чтобы каждый рожденный "просить" не имел права "предлагать". Чтобы
беспартийный, например, не смел хитро подписаться в конце письма "с
коммунистическим приветом".
Надо разделить приветы на категории: 1) простые, 2) гражданские, 3)
товарищеские, 4) коммунистические. Разбить просьбы на: 1) простые, 2)
почтительные, У) покорнейшие.
И надо строго регламентировать, кто и каким обращением имеет право
пользоваться. Тогда не будет недоразумений и головоломок.
Если неудобно будет провести это в законодательном порядке под видом
положения "о советском чинопочитании", то можно попробовать протащить под
маркой рационализации и стандартизации канцелярских взаимоотношений.
"Волна" ("Правда Севера".), Архангельск, 1929, 3 января
Аркадий Гайдар. Профсоюзные испанцы XIV века
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
До сих пор я думал, что ведьмы, колдуны и черти окончательно лишены
права союзного гражданства и существуют только кое-где в воображении
наиболее темных и отсталых обитателей глухих углов нашей обширной страны.
Оказывается, ничего подобного. В Архангельске настоящая,
нефальсифицированная ведьма может поступить через биржу труда на службу, а
доподлинный средневековый черт имеет право числиться членом профсоюза любой
секции - от металлистов до просвещенцев включительно.
Несколько рабочих барака No 52 то ли по невежеству, то ли из озорства
отослали в фабзавком при лесозаводе No 2 заявление, в котором просили
уволить уборщицу в виду того, что она ведьма, страдает заразными накожными
болезнями и занимается колдовством.
В чем именно конкретно выражалось это малопочтенное занятие, в
заявлении не указано. Но это и не так важно, ибо святые отцы и
достопочтенные испанцы - инквизиторы средних веков - путем увещевания дыбою,
плетями и огнем достоверно допытались, что неблаговидное поведение
означенных ведьм заключается в том, что на метле, в ступе и на прочих
безмоторных планерах оные женщины направляют свой полет на вершины избранных
гор и, очутившись среди преступной компании чертей и колдунов, занимаются
легкомысленным и греховным времяпрепровождением.
Фабзавком лесозавода No 2 был в это время загружен вопросами о
ликвидации неграмотности и необходимости поднятия культурного уровня масс, а
поэтому он не обратил достаточного внимания на нелепость заявления и вместо
того, чтобы объяснить рабочим всю глупость их заблуждения, наложил
резолюцию, в которой предлагал комиссии охраны труда разобрать этот вопрос и
дать свое заключение.
Нам неизвестно, как именно производила обследование упомянутая
комиссия. Вероятно, она сняла точные показания: сколько раз в неделю
совершаются полеты? Совершаются ли они в дни отдыха в качестве законной
праздничной экскурсии или имеют место в рабочие дни и тем самым способствуют
увеличению прогулов? Как обставлена техника самого полета, то есть дается ли
старт с аэродрома или по принципу автожира* аппарат взвивается прямо через
трубу без разбега? И, наконец, оборудованы ли летательные аппараты, т.е.
метла или ступа, в соответствии с обязательными требованиями безопасности,
как, например, прожекторами, звуковыми сигналами и прочими достижениями
современной техники?
______________
* Автожирами называли в 20-30-е годы летательные аппараты типа нынешних
вертолетов.
Но, во всяком случае, комиссия охраны труда выяснила, очевидно, все
относящиеся к этому делу факты весьма добросовестно и зафиксировала это в
своей резолюции, с удовлетворением принятой к сведению завкомом. Резолюция
эта дословно гласит следующее:
"Факт заболевания накожными болезнями не подтвердился, что же касается
колдовства, то поставить это ей (ведьме. - А.Г.) на вид..."
Я не знаю, чему после этого удивляться? Тому ли, что профсоюзные
испанцы ограничились только тем, что объявили ведьме профсоюзный выговор, а
не постановили, по примеру своих испанских предшественников, устроить
публичное сожжение, распределив на присутствие при оном билеты через завком
и месткомы? То ли тому, как велики еще залежи глупости и невежества даже в
таких, казалось бы, культурных учреждениях, какими должны быть комиссии
охраны труда и фабзав-
"Волна" ("Правда Севера"), Архангельск, 1929, 7 апреля
Аркадий Гайдар. Шумит Мудьюга
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
В лесу, недалеко от устья извилистой речки Мудьюги, сошлись кучкой
деревни: Кушкушара, Горки, Наволок, Верховье, Патракеево и Кадь.
При въезде в любую из этих деревень, объединяемых Патракеевским
сельсоветом, первое, что удивит глаз чужого человека, это множество больших,
красивых домов. Они не похожи ни на городские домики рабочих окраин, ни на
просторные, тяжелые избы северных деревень. Крытые железом, окрашенные в
голубой или серый цвет, разделенные на несколько комнат, заставленных
буфетами, шкафами, диванами и этажерками, они напоминают купеческие особняки
бывшего уездного города.
Все это дома судовладельцев. Тех самых, которые имели на Мудьюге в
прежние времена до 150 парусных судов и ходили за грузом рыбы в Мурманск и
Норвегию.
Они были хозяевами моря, ибо это они устанавливали на рыбу продажные
цены. Они были хозяевами Мудьюги-реки и Зимнего берега, ибо это они на своих
судах содержали матросами почти всю остальную рабочую силу окрестных
деревень.
Старые ветры дуют с моря. Старые хозяева гнут к старому. Но по-новому
нынче хочет жить рыбацкая промысловая Мудьюга.
Возле колодцев, возле прорубей, где собираются бабы, у сельсовета, в
школе, в больнице, на собраниях, в бедняцких избушках и кулацких доминах -
повсюду услышит новый человек живое слово:
- Колхоз... насчет колхоза. Скоро ли колхоз?
- Провалиться бы этому колхозу!
- Федор записался уже в колхоз.
- Семен тоже записался.
- Никчемная, по-моему, эта затея.
- Слыхали, а кулак Курконосов сам пришел проситься в колхоз. "Я,
говорит, и сам стою за этакое дело".
- Слыхали, а беднячка Копытова записалась, да назад. Засмеяли, говорит,
соседи.
- А кто у ней соседи? Известно кто!
- Жили и без колхоза.
- Ты, Иван Петрович, жил, ты кулак, тебе что было не жить?
- Ну, ну, потише. Я тебе не кулак, а середняк.
- Знаем мы вас, таких середняков. За таких середняков сельсовету в шею
надо бы.
Шумит и волнуется рыбацкая Мудьюга, и митингует Кушкушара, собирают
сходку горки, обсуждает план колхоза Наволок. И Верховье, и Патракеево, и
Кадь обсуждают тоже.
Нелегко строить колхоз там, где на 400 дворов приходится 36 одних явных
кулаков-лишенцев. 36 крупных морских акул, уже затонувших, но еще не
обломавших свои цепкие, хищные зубы. Из 400 дворов эти 36 заплатили 60
процентов всего сельхозналога. Около них группируются кучки хищников
помельче. Многие из них пока еще в защитной краске середняка. Многие хищники
исподтишка и потихоньку.
- Зачем нам колхоз, - говорят они. - Ведь у нас есть
рыбацко-промысловое кооперативное товарищество. Вот где надо объединяться и
незачем затевать новое дело.
- Разве не кооперация столбовая дорога к социализму? Надо объединяться
вокруг кооперации, а не заниматься выдумкой колхозов.
- Вот, - сказал мне председатель промысловой артели. - Вот вам все
личные учетные карточки Рыбаксоюза. Их тут почти полторы сотни. В этой пачке
отдельно бедняки, в этой - середняки, а вот здесь кулаки. Кулаков у нас было
5 штук, а теперь нет - вычистили.
Я отложил пятерых кулаков в сторону и взял две оставшиеся пачки и сразу
же по весу определил, что бедняки как-то подозрительно легковаты, а
середняки крепко потянули книзу.
Бедняков - 37, середняков - 98, кулаков нет, батраков нет тоже.
Было интересно рассматривать карточки и по сумме налога, по обороту от
промыслов, по оценке рыболовного инвентаря создавать себе представление о
характере незнакомого мне хозяйства бедняка Ивана Федорова или середняка
Петра Иванова.
Однако вскоре простая любознательность перешла в удивление, ибо цифры
ясно и несомненно показывали, что никакой кооперативной артели нет, а есть
группа лиц, объединенных только одним сбытом, группа, в которой каждый член
промышляет на свой страх и риск.
По карточкам я нашел членов артели, орудия промысла которых оцениваются
в 2 тысячи рублей с копейками.
Еще больше того: я увидел, что есть члены кооператива, у которых орудий
лова больше, чем тех, которыми они обслуживают кооперацию. И что допускаются
такие случаи, когда член артели одними неводами ловит рыбу как член
кооператива, а другими, запасными, как вольный и частный хозяйчик.
За укрепление этой-то промысловой артели и хлопочут многие "середняки".
Эту-то самую артель и пытаются они противопоставить вновь организующемуся
колхозу.
Но удар по артели последовал от низов. Из 37 бедняков 15 сразу же
отказались от артели и пошли записываться во вновь организуемый колхоз, ибо
они поняли, что только колхоз, где действительно обобществлены все средства
производства, и сможет поставить их в условия равноправных членов, а не
будет держать их на положении пасынков, о которых вспоминают только в момент
необходимости представить сведения о благополучном классовом составе артели.
Немало явных и тайных врагов у колхоза, особенно с тех пор, как объявил
Окрисполком Приморский район районом сплошной коллективизации.
В упор заглянула гибель на хозяйство кулака. Вздыбился и сбросил маску
благодушия и лояльности обороняющийся кулак. Прежде чем выступать самому, он
завербовал себе помощников, которых давно бы пора перевести в кулацкую
категорию.
Эти мощные середняки по-разному пытались угробить идею создания
колхоза.
Например, крупный середняк и бывший член партии Копытов выступил с
речью, в которой он, в общем, приветствовал почин организации колхоза, но он
предлагал внести одну поправку, что для начала колхоз должен организоваться
только из середняцких хозяйств, ибо это будет экономически выгоднее, ибо
мощному объединению будет больше доверия и больше кредитов. А когда колхоз
развернется, то тогда можно будет втягивать (?) и бедноту.
Тогда же некто Гроздников выступил с заявлением о том, что Ленин учил
строить социализм в деревне постепенно, а не рывками и что нехорошо и стыдно
нарушать заветы дорогого вождя.
Но одним из самых тонких и хитрых ходов, которые были предприняты
против организации колхоза частью зажиточных рыбаков (особенно из артели,
которая с уходом бедняцкой прослойки оголяла свою классовую сущность), было
неоднократно вносимое предложение о том, что товарищества по общественным
промыслам с обобществленными средствами производства, скотом и инвентарем
создавать не надо. Если создавать, так создавать сразу коммуну с полным
обобществлением. Смысл этого хода следующий:
Во-первых, инициаторы нашли удобный "революционный" предлог, которым
оправдывалось бы их нежелание идти в колхоз.
Во-вторых, требуя немедленного обобществления всего имущества, они
пытались отпугнуть ту часть середнячества, которая собиралась идти пока в
колхоз, а не в коммуну.
Этот маневр был вовремя разгадан, и враждебные колхозу "друзья" коммуны
были разоблачаемы на каждом собрании силами местных и приезжих коммунистов и
комсомольцев.
Топор революции рубит корни, соками от которых питалось кулацкое
хозяйство. Если при промысловой артели часть беднячества еще
эксплуатировалась и на промыслах и на вязке снастей, то с организацией
колхозов этому наступает конец.
Плохо только то, что на Мудьюге местные партийцы и сельсовет, с головой
ушедшие в работу по организации коммуны, забыли на некоторое время про
кулака, надеясь на то, что с организацией колхоза кулачество, не имеющее
возможности получить рабочую силу, отомрет само собой. Плохо, что не
принимается мер против того, что кулак заблаговременно разбазарит имущество
и распродаст скот.
С некоторым удивлением (и только) в сельсовете мне сказали:
- Вот ведь удивительное дело! Раньше, бывало, наша местная кооперация
никак не могла закупить для лесозаготовок достаточного количества скота.
Покупала от случая к случаю. А теперь за день штуки по две, по три скота
приводят, и это только сюда, а, вероятно, ведут еще и на сторону.
Но кулачество занимается не только тем, что готовится к самоликвидации.
Еще недавно там же, на Мудьюге, 12 кулаков были осуждены на разные сроки за
антисоветскую агитацию против лесозаготовок. Еще недавно была избита
секретарь сельсовета Титова.
И совсем уже недавно были перерезаны все гужи у обоза колхозников на
лесозаготовках.
В просторных, пустых комнатах было тихо и прохладно. Сидя на диване,
бывший судовладелец Шунин говорил мне так:
- Колхоз так колхоз... Ну и пускай колхоз. Захотели люди сообща
работать, и пусть их себе работают. Но меня-то зачем трогать? Я колхоза не
трогаю, и он меня не должен трогать. А впрочем, это в истории не в первый
раз. Были когда-то и христианские общины - то есть коммуны; были и Парижские
и еще какие-то там коммуны; мало ли чего в истории не было. Были и ушли... И
ушли, - повторил он, выпрямляясь и чуть повышая голос, - и ушли потому, что
человек не рыба, не треска, не селедка, чтобы ему стадом ходить. У человека
своя голова и свой ум, так что каждый, ежели он честно и по-трудовому
работает, никому не мешая и не задевая, должен иметь право жить сам по себе.
И, как бы спохватившись, сразу он засуетился, глаза его потухли, и он
забарабанил пальцем по блестящему бронзовому подсвечнику.
Была лунная морозная ночь, когда я вышел от Шунина.
- Здорово! - сказал мне, догоняя, незнакомый человек. - Я вас сегодня
на собрании в сельсовете видел, - пояснил он. - Что, к нему ходили? Тоже
жила был! - добавил он, указывая пальцем на большой голубой дом. - Я с
малолетства с ним на судах ходил. С девяти годов. Ну, кашу там варил, посуду
мыл, палубу... Ве-се-лая была жизнь! Весной со льдом уйдешь, осенью ко льду
вернешься. Получай хозяйскую благодарность - горсть конфет да трешницу
денег. Ве-се-лая была жизнь! - усмехнувшись, еще раз повторил он и завернул
в проулок, где мелькал огонек, в избу, в которой затянулось до полночи
бедняцкое собрание.
"Правда Севера" (Архангельск), 1930, 8 февраля
Аркадий Гайдар. 300 робинзонов
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
- Итак, товарищи, вперед к победам! Вы смело поплывете по бурным волнам
Японского моря и достигнете пустынных берегов острова Римского-Корсакова. 32
тысячи центнеров иваси - вот ваша задача. Что же касается, якобы вам выдали
мало продуктов, то это довольно-таки странно. Спецовку вам выдадут.
Продуктов же для вас вполне хватит на четверо суток. А за эти четверо суток
быстроходные корабли Рыбтреста своевременно доставят вам в изобилии все
положенные по колдоговору и продукты и припасы...
Так закончил свою напутственную речь представитель Дальгосрыбтреста, и
300 колхозников-рыболовов, погрузившись на судно, смело отплыли к этому
малоизвестному острову.
Высадившись на остров, рыбаки развели костры, разбили палатки, и
пароход отчалил к родным берегам, напутствуемый прощальными приветствиями и
бодрыми выкриками насчет того, что: смотрите, холера вас возьми, не забудьте
поскорее прислать продукты!
x x x
Однако прошло и два, и три, и четыре дня, а о быстроходных кораблях с
продуктами ни слуху ни духу.
Тогда на острове поднялась тревога, тем паче что у оставшихся не было
даже лодки, для того чтобы переправиться на берег и донести весть о
бедственном положении островитян.
И покинутые робинзоны разбрелись по острову в поисках пищи. Одни
занимались ловлей морской капусты, другие надеялись поймать одну, другую
преждевременно появившуюся ивасину, третьи точили зубы на Дальгосрыбтрест и
питались только мечтами о мести этому виновнику всех злоключений и бед.
Впрочем, были и такие, которые, пробравшись в глубь острова, обнаружили
там маленький звероводческий питомник, подвластный Зверокомбинату, и сделали
попытку вступить в сношения с вождями и правителями этого немногочисленного
племени.
Но хитрые звероводы, напуганные перспективой в течение двух-трех часов
быть разоренными и объеденными тремястами незваных пришельцев, поспешили
воздвигнуть прочные укрепления из документов и грамот, в коих определенно
говорилось о недопустимости вмешательства во внутренние дела и о
неприкосновенности скудного запаса этого племени.
А дело было все в том, что в это время в канцелярских водах
Дальгосрыбтреста свирепствовал бюрократический тайфун. Он гремел раскатами
телефонных звонков, треском пишущих машинок и вздымал расходившиеся волны
приказов, отношений и распоряжений.
И в мрачном хаосе разбушевавшейся черной (чернильной) стихии было никак
не возможно понять, кто и куда должен плыть и кому нужно доставлять
продукты.
Между тем на 7-й или 8-й день отчаявшиеся островитяне, вспомнив обычаи
своей родины, решили созвать общеостровное собрание.
На этом собрании, давшем стопроцентную явку, после выбора президиума
секретарь, усевшись на сыпучий песок и примостив протокол на древний,
источенный водами и ветрами камень, записал о том, что: заслушав доклад,
общее собрание постановило считать свое положение явно неудовлетворительным.
Но собрание решительно отвергло тенденцию некоторых товарищей найти
выход путем объявления ультиматума обитателям зверопитомника.
Тем более, что прибывший представитель от звероводов пришел с доброй
вестью. Он сообщил, что маленькая радиостанция заработала.
Тут же составили радиограмму, причем большинством голосов отвергнули те
поправки по адресу Дальгосрыбтреста, кои были слишком тяжелы для эфира и
нарушали требования общепринятой морали и цензуры.
Эта радиограмма была перехвачена большинством береговых радиостанций
материка и как аварийная срочно доставлена Дальгосрыбтресту. В
Дальгосрыбтресте удивились. Какие продукты и что за люди?
Но, порывшись в архивных документах, признали, что действительно эти
300 человек значатся под именем рыболовной базы на острове таком-то, за
номером таким-то.
Тогда, установив долготу и широту этого острова, который, к величайшему
изумлению Дальгосрыбтреста, оказался совсем под боком, после долгих и
тщательных препирательств на тему о том, кто виноват в этом деле,
Дальгосрыбтрест снарядил экспедицию с продуктами, каковая и прибыла наконец
к этим изголодавшимся, измотанным и справедливо обозленным людям.
"Тихоокеанская звезда" (Хабаровск), 1932, 28 апреля
Аркадий Гайдар. Метатели копий
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Современный бюрократ хитер. Давно прошли те времена, когда,
наголовотяпив, сорвав план, угробив срочный заказ, отделавшись от работы
заковыристой отпиской, бюрократ тихонько помалкивал, втайне надеясь, что все
само собой, как-нибудь обойдется, заглохнет, завязнет в бумагах и скроется в
архивах от острых взоров прокуратуры и РКИ.
Нынче бюрократ действует по прямо противоположному методу. Еще не успев
до конца набюрократить, он сам же предусмотрительно и заблаговременно
поднимет негодующий вопль о том, что его, честного человека, обманули.
Он просил, а ему не дали. Он искал и не обрел. Он стучал, и ему не
отворили. Он заказал, а ему не сделали.
И вместо того чтобы найти выход из положения и с действительной,
большевистской настойчивостью добиваться выполнения порученного ему дела,
бюрократ спешит умыть руки.
Бюрократ торопится "снять", "сложить" или "переложить" ответственность
на кого-нибудь другого, а также запастись как можно большим количеством
документов, оправдывающих его собственную бездеятельность.
Но так как ни прокуратура, ни РКИ такого документа ему никогда не
выдадут, то современный бюрократ готовит все эти документы в собственной
канцелярии.
Пусть только ни у кого не закрадется мысль о том, что он занимается
подлогами или, пробравшись ночью черным ходом, при опущенных шторах своего
кабинета, тайно готовит искусные фальшивки.
Ничего подобного. Все это делается в часы занятий и совершенно открыто.
Техника такова: предположим, что бюрократу поручено обеспечить отправку
такого-то количества товаров в такой-то адрес, тогда бюрократ пишет примерно
так:
"Телеграмма. Срочная. Союзтара.
Шлите ящики, мешки, бочки. В случае несвоевременной отгрузки снимаю
себя ответственность И ПЕРЕКЛАДЫВАЮ ЕЕ НА ВАС".
Вверху на телеграмме пометка: "Копии: крайпрокуратуре, секретарю
крайкома, президиуму крайисполкома, ОПТУ, крайРКИ".
Получив такую телеграмму, бюрократ из Союзтары на лету, с ловкостью
фокусника, жонглирующего горящими факелами, подхватывает эту свалившуюся на
него ответственность и перекладывает ее дальше примерно так:
"Телеграмма. Срочно. Дальлеспром.
Ускорьте отпуск лесоматериалов для заготовки тары. В случае
запаздывания ответственность перекладываю на вас".
Под телеграммой пометка: "Копии: Далькрайисполкому, Далькрайкому,
прокуратуре, ОГПУ, РКИ".
Не надо иметь большое воображение для того, чтобы угадать, что сделает
со свалившейся на него ответственностью такой же бюрократ хотя бы из того же
Дальлеспрома.
С молниеносной быстротой он швырнет ее таким же порядком дальше. И,
таким образом, ответственность становится абсолютно неуловимой. Она то
мчится в вагонах почтовых поездов, то летит по проводам телеграфа, то
трясется на телеге с пакетом нарочного, чтобы, свалившись на голову
какого-нибудь районного работника, стремительно отлететь назад и продолжать
свой порочный круг.
Между тем бюрократ считает себя неуязвимым от всяких подозрений в том,
что он срывает поставленную перед ним задачу.
Помилуйте, разве он срывает? Он первый сигнализирует, копии его
телеграмм имеются во всех учреждениях.
Вызванный в контрольную комиссию, он сможет привезти в свое оправдание
целую телегу, заваленную копиями оправдывающих его телеграмм.
- Это я-то виноват? - бия себя в грудь, будет возмущаться тот же тов.
Французов из Дальрыбснаба, когда ему укажут на то, что он плохо подготовился
к выполнению экспортного плана. - Я, который первый сигнализировал?! Да у
вас одних моих копий, если поискать, целая куча наберется.
То же самое, вероятно, скажут товарищи Солдатов и Гусев из
Дальснабсбыта, Щербак и Берендеев из Дальпромсоюза, Максимов из Крайфу,
Гусев из Стальсбыта, а также Поляков из отдела эксплуатации Уссурийской
ж.д., который побил рекорд "сигнализаторства", разослав одновременно по
одному вопросу:
Пять копий спешной почтой,
семь копий "молнией",
шесть копий телеграфом
и сколько-то простой почтой. А в общем столько, что в один прекрасный
день копии с его телеграммы о погрузке нефти были получены чуть ли не всеми
учреждениями и организациями гор. Хабаровска, не включая сюда только краевую
психиатрическую лечебницу, об-во Друзей детей и Союз воинствующих
безбожников.
В своем постановлении от 3 июня президиум КрайКК - РКИ* крепко одернул
всех упомянутых здесь товарищей и в последний раз напомнил, что подобного
рода безобразия никем впредь допускаться не должны, потому что они ведут
только к излишнему расходу бумаги, запутывают организации, вносят
неразбериху, создают параллелизм в работе обследующих организаций, загружают
почту и телеграф.
______________
* КК - контрольная комиссия ВКП(б); РКИ - рабоче-крестьянская
инспекция.
Всякие попытки отыграться на таком бессмысленном и беспредметном
"сигнализаторстве", попытки подменить конкретную работу истерическими
воплями об одностороннем "сложении" ответственности всегда получали и будут
получать от РКИ резкий отпор, к каким бы ухищрениям ни прибегала еще далеко
не совсем изжитая бюрократическая прослойка соваппарата.
"Тихоокеанская звезда" (Хабаровск), 1932, 15 июня
Аркадий Гайдар. "Сережа, выдай..."
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
На столе лежат две толстые пачки разноцветных записок.
Большинство из них - кое-как оторванные клочки случайно подвернувшейся
бумаги. Клочок исписанного протокола, использованная желтая квитанция,
листок папиросной бумаги, кусок синей промокашки и даже оборотная сторона от
порожней папиросной пачки.
Всего сто девяносто четыре штуки.
Все эти записки подписаны или заместителем управляющего
Селемджино-Буреинским... приисковым управлением Савченко, или заведующим
Экимчанским перевалочным пунктом Кожевниковым.
Все они адресованы в одно и то же место, а именно: на распределительный
склад и лавку Союззолото.
Этот склад и лавка хранят и отпускают золотосдатчикам завезенные через
сотни километров бездорожья остродефицитные товары.
Перелистаем же обе пачки потертых и помятых записок и посмотрим имена и
фамилии тех "неутомимых тружеников", которые в чаще дикой тайги "добывают"
дорогой металл, так необходимый нашей индустриализирующейся стране.
Самойлов!
Выдайте Корякину чулок женских 6 пар. Фуфайку 1 штуку, а самому
Корякину выдайте 1 пиджак.
Кожевников
Самойлов!
Выдай Цыганенко пять метров мануфактуры.
Выдай Мурашко отрез на брюки, а Цыганенко еще две пачки печенья и
шоколаду.
Как будто бы все очень хорошо.
Чета Корякиных - это, очевидно, супруги-золотоискатели. Цыганенко и
Мурашко - золотоискатели тоже.
Вероятно, они сдали выработанное золото. Натянули шелковые чулки,
надели новые брюки, фуфайки. И после тяжелой таежной работы сели распивать
заслуженный чай с печеньем и шоколадом.
Что же! Пусть пьют на здоровье.
Самойлов!
...Отпусти Кононову одну женскую фуфайку и отрез сукна.
...Отпусти Маслову серого сукна.
...Отпусти этой женщине одну черную шаль.
...Отпусти Цыганенко 5 метров мануфактуры.
...Отпусти Беломестнову шоколаду 15 пачек.
...Отпусти Савченко для тов. Мурашко: 1) консервов 10 бан., 2) сахару 2
клгр., 3) печенья 4 пачки, 4) чаю 100 гр., 5) рыбы 4 клгр., 6) мыла 2 куска.
Кожевников
Здесь уже что-то не совсем ясно.
Ну предположим, что Кононов и Маслов - это золотоискатели. Предположим,
что тов. Мурашко сшил себе новые брюки, съел вместе с Цыганенко печенье и
шоколад, а теперь забирает продукты, чтобы снова отправиться в тайгу на
прииски.
Ну что это за таинственная, безымянная женщина в черной шали? И давно
ли это тов. Беломестнов превратился в приискового рабочего, в то время,
когда всем он был известен как один из руководящих работников
Селемджино-Буреинского района?
Самойлов!
Отпусти этому человеку три метра мануфактуры, необходимой ему для
сшития трусов.
...Замени Мурашко отрез черного сукна на серое. Кроме того, выдай ему
еще один новый костюм.
Самойлов!
Выдай этому зубному технику пряников, шоколаду, конфет и сахару.
...Выдай для Цыганенко фуфайку и отрез сукна, а жене т. Корякина чулок
женских две пары.
Что за чертовщина!
Мурашко, оказывается, вместо того чтобы ехать в тайгу, все еще шьет
себе брюки и все еще меняет то черные отрезы на серые, то серые на черные.
Скромная золотоискательница Корякина очень подозрительно быстро
превращается в гражданку Корякину, в жену одного из работников приискового
управления.
Цыганенко определенно спятил с ума: уже в четвертый раз огребает
пиджаки, мануфактуру, костюмы и фуфайки.
Некто безымянный собирается в холодную зиму шить себе трехметровые
трусы.
А тут еще бог знает откуда взялся зуботехник.
Какой зуботехник? Откуда? С каких это пор зуботехники стали считаться
приисковыми рабочими или старателями? Какие он разрабатывает россыпи? Где
разыскивает самородки?
Или, может быть, обнаружив золотой зуб во рту пациента, он с веселыми
криками собирает свои выдергивательные инструменты, останавливает бормашину
и бежит делать заявку на обнаруженную им золотоносную площадь?
Самойлов!
...Отфрахтуй и выдай Савину черную шаль, необходимую ему для отвезения
и привезения его жены из больницы.
...Отпусти для Бондарчука, которому нездоровится, одну бутылку спирту.
...Выдай через Савченко т. Хеврину для бригады бухгалтеров два литра
спирту.
...Замени Упорову серое сукно на черное.
Теперь уж совершенно очевидно, что честные приисковые рабочие здесь
совершенно ни при чем. Все эти: Савин, которому "для отвезения и привезения"
нужна черная шаль, Бондарчук, которому нездоровится, наконец, эта
предводительствуемая Хевриным отчаянная "бригада" бухгалтеров(?), жаждущих
дефицитного спирта, - все это, как и все упоминаемое выше, не рабочие и не
золотосдатчики, а местные селемджино-буреинские работники районных
организаций и группового управления Союззолото.
И, наконец, последняя записка. Адресована она, по-видимому, самому
Кожевникову. Написана она кривыми и подозрительно качающимися буквами.
Подпись отсутствует.
Сережа!
Не откажи в просьбе, дай спирту сему подателю. Нужно для одного
обстоятельства.
Каково это неотложно требующее спирта "обстоятельство", Сережа понял,
по-видимому, и без пояснений. Следует резолюция:
Самойлов, выдай два литра.
А на отдельной бумажке приписано:
Отпусти еще хлеба, луку, масла экспортного и одну рыбу. Рыбу дай им
соленую из бочки.
С января месяца по май тридцать второго года таких записок накопилось в
лавке и на складе около тысячи штук.
Было бы неправильным подозревать селемджино-буреинских работников в
подлогах и в преднамеренно злостных преступлениях. Ничего подобного! Все это
делалось совершенно официально, и на обороте каждой записки пометка:
"Отпустить за наличный расчет". И тем не менее это безудержное
разбазаривание специальных фондов не может квалифицироваться иначе, как
прямая растрата.
Но, может быть, в Селемджино-Буреинском районе собрались такие уже
особенно легкомысленные и беззаботные ребята? Может быть, этот район
является исключением?
Так ли? А что, если посмотреть, нет ли таких записок и записочек из
магазинов и распределителей в других районах?
А что, если мы предложим всем завмагам, завскладами и распределителям
опубликовать через печать тексты записок, а также фамилии писавших всякие,
по существу, незаконные и вымышленные требования на выдачу остродефицитных
продуктов и товаров то "ввиду неотложной необходимости", то "ввиду отъезда",
"ввиду командировки", ввиду очень сомнительных болезней и совершенно
несомненного отсутствия понимания всей постыдности этаких шкурнических
способов самоснабжения?
При острейшем недостатке в крае промышленных товаров мы направляем эти
товары на улучшение снабжения рабочих наиболее важных и ответственных
участков хозяйства. В то же время находятся и такие мерзавцы, которые
растаскивают дефицитные товары, расхищают народное достояние, и такие,
которые транжирят, раздают направо и налево доверенные им государством
товары. И те и другие срывают нашу работу. Эти "сосуны" народного имущества
- враги народа, и с ними нужна жестокая, беспощадная расправа.
Вероятно, при одной мысли о возможности такого опубликования кое-кому
станет не по себе, потому что где-либо на складах лежит подшитая к делу и
его липовая бумажонка с распиской "о получении черной шали для отвезения", с
требованием "отпустить полдюжины женских чулок ввиду острого катара
желудка". А то и вовсе какая-нибудь разухабисто-откровенная:
...Сережа, выдай!
Сережа-то, может быть, и выдаст, благо ползучий подхалим еще далеко не
отовсюду выведен.
Но что скажут не Сережа, а те рабочие, для которых предназначались
расхватанные товары? Что скажет КК-РКИ и прокуратура?
...Ой, нет!.. Не надо! Лучше бы Сережа не выдавал!
"Тихоокеанская звезда" (Хабаровск), 1932, 20 июня
А.П.ГАЙДАР
ТИМУР И ЕГО КОМАНДА
ПРОЕКТ "ОБЩИЙ ТЕКСТ" http://textshare.da.ru http://textshare.tsx.org
А.П.Гайдар. Избранное,
М., Правда, 6
Вот уже три месяца, как командир бронедивизиона полковник Александров не
был дома. Вероятно, он был на фронте.
В середине лета он прислал телеграмму, в которой предложил своим дочерям
Ольге и Жене остаток каникул провести под Москвой на даче.
Сдвинув на затылок цветную косынку и опираясь на палку щетки,
насупившаяся Женя стояла перед Ольгой, а та ей говорила:
- Я поехала с вещами, а ты приберешь квартиру. Можешь бровями не дергать
и губы не облизывать. Потом запри дверь. Книги отнеси в библиотеку. К
подругам не заходи, а отправляйся прямо на вокзал. Оттуда пошли папе вот эту
телеграмму. Затем садись в поезд и приезжай на дачу... Евгения, ты меня
должна слушаться. Я твоя сестра...
- И я твоя тоже.
- Да... но я старше... и, в конце концов, так велел папа.
Когда во дворе зафырчала отъезжающая машина, Женя вздохнула и оглянулась.
Кругом был разор и беспорядок. Она подошла к пыльному зеркалу, в котором
отражался висевший на стене портрет отца.
Хорошо! Пусть Ольга старше и пока ее нужно слушаться. Но зато у нее, у
Жени, такие же, как у отца, нос, рот, брови. И, вероятно, такой же, как у
него, будет характер.
Она туже перевязала косынкой волосы. Сбросила сандалии. Взяла тряпку.
Сдернула со стола скатерть, сунула под кран ведро и, схватив щетку,
поволокла к порогу груду мусора.
Вскоре запыхтела керосинка и загудел примус.
Пол был залит водой. В бельевом цинковом корыте шипела и лопалась мыльная
пена. А прохожие с улицы удивленно поглядывали на босоногую девчонку в
красном сарафане, которая, стоя на подоконнике третьего этажа, смело
протирала стекла распахнутых окон.
Грузовик мчался по широкой солнечной дороге. Поставив ноги на чемодан и
опираясь на мягкий узел, Ольга сидела в плетеном кресле. На коленях у нее
лежал рыжий котенок и теребил лапами букет васильков.
У тридцатого километра их нагнала походная красноармейская мотоколонна.
Сидя на деревянных скамьях рядами, красноармейцы держали направленные дулом
к небу винтовки и дружно пели.
При звуках этой песни шире распахивались окна и двери в избах. Из-за
заборов, из калиток вылетали обрадованные ребятишки. Они махали руками,
бросали красноармейцам еще недозрелые яблоки, кричали вдогонку "ура" и тут
же затевали бои, сражения, врубаясь в полынь и крапиву стремительными
кавалерийскими атаками.
Грузовик свернул в дачный поселок и остановился перед небольшой, укрытой
плющом дачей.
Шофер с помощником откинули борта и взялись сгружать вещи, а Ольга
открыла застекленную террасу.
Отсюда был виден большой запущенный сад. В глубине сада торчал неуклюжий
двухэтажный сарай, и над крышею этого сарая развевался маленький красный
флаг.
Ольга вернулась к машине. Здесь к ней подскочила бойкая старая женщина -
это была соседка, молочница. Она вызвалась прибрать дачу, вымыть окна, полы
и стены.
Пока соседка разбирала тазы и тряпки, Ольга взяла котенка и прошла в сад.
На стволах обклеванных воробьями вишен блестела горячая смола. Крепко
пахло смородиной, ромашкой и полынью. Замшелая крыша сарая была в дырах, и
из этих дыр тянулись поверху и исчезали в листве деревьев какие-то тонкие
веревочные провода.
Ольга пробралась через орешник и смахнула с лица паутину.
Что такое? Красного флага над крышей уже не было, и там торчала только
палка.
Тут Ольга услышала быстрый, тревожный шепот. И вдруг, ломая сухие ветви,
тяжелая лестница - та, что была приставлена к окну чердака сарая, - с
треском полетела вдоль стены и, подминая лопухи, гулко брякнулась о землю.
Веревочные провода над крышей задрожали. Царапнув руки, котенок
кувыркнулся в крапиву. Недоумевая, Ольга остановилась, осмотрелась,
прислушалась. Но ни среди зелени, ни за чужим забором, ни в черном квадрате
окна сарая никого не было ни видно, ни слышно.
Она вернулась к крыльцу.
- Это ребятишки по чужим садам озоруют, - объяснила Ольге молочница. -
Вчера у соседей две яблони обтрясли, сломали грушу. Такой народ пошел...
хулиганы. Я, дорогая, сына в Красную Армию служить проводила. И как пошел,
вина не пил. "Прощай, - говорит, - мама". И пошел и засвистел, милый. Ну, к
вечеру, как положено, взгрустнулось, всплакнула. А ночью просыпаюсь, и
чудится мне, что по двору шныряет кто-то, шмыгает. Ну, думаю, человек я
теперь одинокий, заступиться некому... А много ли мне, старой, надо?
Кирпичом по голове стукни - вот я и готова. Однако бог миловал - ничего не
украли. Пошмыгали, пошмыгали и ушли. Кадка у меня во дворе стояла - дубовая,
вдвоем не своротишь, - так ее шагов на двадцать к воротам подкатили. Вот и
все. А что был за народ, что за люди - дело темное.
В сумерки, когда уборка была закончена, Ольга вышла на крыльцо. Тут из
кожаного футляра бережно достала она белый, сверкающий перламутром аккордеон
- подарок отца, который он прислал ей ко дню рождения.
Она положила аккордеон на колени, перекинула ремень через плечо и стала
подбирать музыку к словам недавно услышанной ею песенки:
Ах, если б только раз
Мне вас еще увидеть,
Ах, если б только раз
И два. и три
А вы и не поймете
На быстром самолете,
Как вас ожидала я до утренней зари
Да!
Летчики-пилоты! Бомбы-пулеметы!
Вот и улетели в дальний путь.
Вы когда вернетесь?
Я не знаю, скоро ли,
Только возвращайтесь... хоть когда-нибудь.
Еще в то время, когда Ольга напевала эту песенку, несколько раз бросала
она короткие настороженные взгляды в сторону темного куста, который рос во
дворе у забора. Закончив играть, она быстро поднялась и, повернувшись к
кусту, громко спросила:
- Послушайте! Зачем вы прячетесь и что вам здесь надо?
Из-за куста вышел человек в обыкновенном белом костюме. Он наклонил
голову и вежливо ей ответил:
- Я не прячусь. Я сам немного артист. Я не хотел вам мешать. И вот я
стоял и слушал.
- Да, но вы могли стоять и слушать с улицы. Вы же для чего-то перелезли
через забор.
- Я?.. Через забор?.. - обиделся человек. - Извините, я не кошка. Там, в
углу забора, выломаны доски, и я с улицы проник через это отверстие.
- Понятно! - усмехнулась Ольга. - Но вот калитка. И будьте добры
проникнуть через нее обратно на улицу.
Человек был послушен. Не говоря ни слова, он прошел через калитку, запер
за собой задвижку, и это Ольге понравилось.
- Погодите! - спускаясь со ступени, остановила его она. - Вы кто? Артист?
- Нет, - ответил человек. - Я инженер-механик, но в свободное время я
играю и пою в нашей заводской опере.
- Послушайте, - неожиданно просто предложила ему Ольга. - Проводите меня
до вокзала. Я жду младшую сестренку. Уже темно, поздно, а ее все нет и нет.
Помните, я никого не боюсь, но я еще не знаю здешних улиц. Однако постойте,
зачем же вы открываете калитку? Вы можете подождать меня и у забора.
Она отнесла аккордеон, накинула на плечи платок и вышла на темную,
пахнувшую росой и цветами улицу.
Ольга была сердита на Женю и поэтому со своим спутником по дороге
говорила мало. Он же сказал ей, что его зовут Георгий, фамилия его Гараев и
он
работает инженером-механиком на автомобильном заводе.
Поджидая Женю, они пропустили уже два поезда, наконец прошел и третий,
последний.
- С этой негодной девчонкой хлебнешь горя! - огорченно воскликнула Ольга.
- Ну, если бы еще мне было лет сорок или хотя бы тридцать. А то ей
тринадцать, мне - восемнадцать, и поэтому она меня совсем не слушается.
- Сорок не надо! - решительно отказался Георгий. - Восемнадцать куда как
лучше! Да вы зря не беспокойтесь. Ваша сестра приедет рано утром.
Перрон опустел. Георгий вынул портсигар. Тут же к нему подошли два
молодцеватых подростка и, дожидаясь огня, вынули свои папиросы.
- Молодой человек, - зажигая спичку и озаряя лицо старшего, сказал
Георгий. - Прежде чем тянуться ко мне с папиросой, надо поздороваться, ибо я
уже имел честь с вами познакомиться в парке, где вы трудолюбиво выламывали
доску из нового забора. Вас зовут Михаил Квакин. Не так ли?
Мальчишка засопел, попятился, а Георгий потушил спичку, взял Ольгу за
локоть и повел ее к дому.
Когда они отошли, то второй мальчишка сунул замусоленную папиросу за ухо
и небрежно спросил:
- Это еще что за пропагандист выискался? Здешний?
- Здешний, - нехотя ответил Квакин. - Это Тимки Гараева дядя. Тимку бы
поймать, излупить надо. Он подобрал себе компанию, и они, кажется, гнут
против нас дело.
Тут оба приятеля заметили под фонарем в конце платформы седого почтенного
джентльмена, который, опираясь на палку, спускался по лесенке.
Это был местный житель, доктор Ф. Г. Колокольчиков. Они помчались за ним
вдогонку, громко спрашивая, нет ли у него спичек. Но их вид и голоса никак
не понравились этому джентльмену, потому что, обернувшись, он погрозил им
суковатой палкой и степенно пошел своей дорогой.
С московского вокзала Женя не успела послать телеграмму отцу, и поэтому,
сойдя с дачного поезда, она решила разыскать поселковую почту.
Проходя через старый парк и собирая колокольчики, она незаметно вышла на
перекресток двух огороженных садами улиц, пустынный вид которых ясно
показывал, что попала она совсем не туда, куда ей было надо.
Невдалеке она увидела маленькую проворную девчонку, которая с
ругательствами волокла за рога упрямую козу.
- Скажи, дорогая, пожалуйста, - закричала ей Женя, - как мне пройти
отсюда на почту?
Но тут коза рванулась, крутанула рогами и галопом понеслась по парку, а
девчонка с воплем помчалась за ней следом. Женя огляделась: уже смеркалось,
а людей вокруг видно не было. Она открыла калитку чьей-то серой двухэтажной
дачи и по тропинке прошла к крыльцу.
- Скажите, пожалуйста, - не открывая дверь, громко, но очень вежливо
спросила Женя: - как бы мне отсюда пройти на почту?
Ей не ответили. Она постояла, подумала, открыла дверь и через коридор
прошла в комнату. Хозяев дома не было. Тогда, смутившись, она повернулась,
чтобы выйти, но тут из-под стола бесшумно выползла большая светло-рыжая
собака. Она внимательно оглядела оторопевшую девчонку и, тихо зарычав, легла
поперек пути у двери.
- Ты, глупая! - испуганно растопыривая пальцы, закричала Женя. - Я не
вор! Я у вас ничего не взяла. Это вот ключ от нашей квартиры. Это телеграмма
папе. Мой папа - командир. Тебе понятно?
Собака молчала и не шевелилась. А Женя, потихоньку подвигаясь к
распахнутому окну, продолжала:
- Ну вот! Ты лежишь? И лежи... Очень хорошая собачка... такая с виду
умная, симпатичная.
Но едва Женя дотронулась рукой до подоконника, как симпатичная собака с
грозным рычанием вскочила, и, в страхе прыгнув на диван, Женя поджала ноги.
- Очень странно, - чуть не плача, заговорила она. - Ты лови разбойников и
шпионов, а я... человек. Да! - Она показала собаке язык. - Дура!
Женя положила ключ и телеграмму на край стола. Надо было дожидаться
хозяев.
Но прошел час, другой... Уже стемнело: Через открытое окно доносились
далекие гудки паровозов, лай собак и удары волейбольного мяча. Где-то играли
на гитаре. И только здесь, около серой дачи, все было глухо и тихо.
Положив голову на жесткий валик дивана, Женя тихонько заплакала.
Наконец она крепко уснула.
Она проснулась только утром.
За окном шумела пышная, омытая дождем листва. Неподалеку скрипело
колодезное колесо. Где-то пилили дрова, но здесь, на даче, было по-прежнему
тихо.
Под головой у Жени лежала теперь мягкая кожаная подушка, а ноги ее были
накрыты легкой простыней. Собаки на полу не было.
Значит, сюда ночью кто-то приходил!
Женя вскочила, откинула волосы, одернула помятый сарафанчик, взяла со
стола ключ, неотправленную телеграмму и хотела бежать.
И тут на столе она увидела лист бумаги, на котором крупно синим
карандашом было написано:
"Девочка, когда будешь уходить, захлопни крепче дверь". Ниже стояла
подпись: "Тимур".
"Тимур? Кто такой Тимур? Надо бы повидать и поблагодарить этого
человека".
Она заглянула в соседнюю комнату. Здесь стоял письменный стол, на нем
чернильный прибор, пепельница, небольшое зеркало. Справа, возле кожаных
автомобильных краг, лежал старый, ободранный револьвер. Тут же у стола в
облупленных и исцарапанных ножнах стояла кривая турецкая сабля. Женя
положила ключ и телеграмму, потрогала саблю, вынула ее из ножен, подняла
клинок над своей головой и посмотрелась в зеркало.
Вид получился суровый, грозный. Хорошо бы так сняться и потом притащить в
школу карточку! Модою было бы соврать, что когда-то отец брал ее с собой на
фронт. В левую руку можно взять револьвер. Вот так. Это будет еще лучше. Она
до отказа стянула брови, сжала губы и, целясь в зеркало, надавила курок.
Грохот ударил по комнате. Дым заволок окна. Упало на пепельницу
настольное зеркало. И, оставив на столе и ключ и телеграмму, оглушенная Женя
вылетела из комнаты и помчалась прочь от этого странного и опасного дома.
Каким-то путем она очутилась на берегу речки. Теперь у нее не было ни
ключа от московской квартиры, ни квитанции на телеграмму, ни самой
телеграммы. И теперь Ольге надо было рассказывать все: и про собаку, и про
ночевку в пустой даче, и про турецкую саблю, и, наконец, про выстрел.
Скверно! Был бы папа, он бы понял. Ольга не поймет. Ольга рассердится или,
чего доброго, заплачет. А это еще хуже. Плакать Женя и сама умела. Но при
виде Ольгиных слез ей всегда хотелось забраться на телеграфный столб, на
высокое дерево или на трубу крыши.
Для храбрости Женя выкупалась и тихонько пошла отыскивать свою дачу.
Когда она поднималась по крылечку, Ольга стояла на кухне и разводила
примус. Заслышав шаги, Ольга обернулась и молча враждебно уставилась на
Женю.
- Оля, здравствуй! - останавливаясь на верхней ступеньке и пытаясь
улыбнуться, сказала Женя. - Оля, ты ругаться не будешь?
- Буду! - не сводя глаз с сестры, ответила Ольга.
- Ну, ругайся, - покорно согласилась Женя. - Такой, знаешь ли, странный
случай, такое необычайное приключение! Оля, я тебя прошу, ты бровями не
дергай, ничего страшного, я просто ключ от квартиры потеряла, телеграмму
папе не отправила...
Женя зажмурила глаза и перевела дух, собираясь выпалить все разом. Но тут
калитка перед домом с треском распахнулась. Во двор заскочила, вся в репьях,
лохматая коза и, низко опустив рога, помчалась в глубь сада. А за нею с
воплем пронеслась уже знакомая Жене босоногая девчонка.
Воспользовавшись таким случаем, Женя прервала опасный разговор и кинулась
в сад выгонять козу. Она нагнала девчонку, когда та, тяжело дыша, держала
козу за рога.
- Девочка, ты ничего не потеряла? - быстро сквозь зубы спросила у Жени
девчонка, не переставая колошматить козу пинками.
- Нет, - не поняла Женя.
- А это чье? Не твое? - И девчонка показала ей ключ от московской
квартиры.
- Мое, - шепотом ответила Женя, робко оглядываясь в сторону террасы.
- Возьми ключ, записку и квитанцию, а телеграмма уже отправлена, - все
так же быстро и сквозь зубы пробормотала девчонка.
И, сунув Жене в руку бумажный сверток, она ударила козу кулаком.
Коза поскакала к калитке, а босоногая девчонка прямо через колючки, через
крапиву, как тень, понеслась следом. И разом за калиткою они исчезли.
Сжав плечи, как будто бы поколотили ее, а не козу, Женя раскрыла сверток:
"Это ключ. Это телеграфная квитанция. Значит, кто-то телеграмму отцу
отправил. Но кто? Ага, вот записка! Что же это такое?"
В этой записке крупно синим карандашом было написано:
"Девочка, никого дома не бойся. Вс„ в порядке, и никто от меня ничего не
узнает". А низке стояла подпись: "Тимур".
Как завороженная, тихо сунула Женя записку в карман. Потом выпрямила
плечи и уже спокойно пошла к Ольге.
Ольга стояла все там же, возле неразожженного примуса, и на глазах ее уже
выступили слезы.
- Оля! - горестно воскликнула тогда Женя. - Я пошутила. Ну за что ты на
меня сердишься? Я прибрала всю квартиру, я протерла окна, я старалась, я все
тряпки, все полы вымыла. Вот тебе ключ, вот квитанция от папиной телеграммы.
И дай лучше я тебя поцелую. Знаешь, как я тебя люблю! Хочешь, я для тебя в
крапиву с крыши спрыгну?
И, не дожидаясь, пока Ольга что-либо ответит, Женя бросилась к ней на
шею.
- Да... но я беспокоилась, - с отчаянием заговорила Ольга. - И вечно
нелепые у тебя шутки... А мне папа велел... Женя, оставь! Женька, у меня
руки в керосине! Женька, налей лучше молоко и поставь кастрюлю на примус!
- Я... без шуток не могу, - бормотала Женя в то время, когда Ольга стояла
возле умывальника.
Она бухнула кастрюлю с молоком на примус, потрогала лежавшую в кармане
записку и спросила:
- Оля, бог есть?
- Нету, - ответила Ольга и подставила голову под умывальник.
- А кто есть?
- Отстань! - с досадой ответила Ольга. - Никого нет!
Женя помолчала и опять спросила:
- Оля, а кто такой Тимур?
- Это не бог, это один царь такой, - намыливая себе лицо и руки, неохотно
ответила Ольга, - злой, хромой, из средней истории.
- А если не царь, не злой и не из средней, тогда кто?
- Тогда не знаю. Отстань! И на что это тебе Тимур дался?
- А на то, что, мне кажется, я очень люблю этого человека.
- Кого? - И Ольга недоуменно подняла покрытое мыльной пеной лицо. - Что
ты все там бормочешь, выдумываешь, не даешь спокойно умыться! Вот погоди,
приедет папа, и он в твоей любви разберется.
- Что ж. папа! - скорбно, с пафосом воскликнула Женя. - Если он и
приедет, то так ненадолго. И он, конечно, не будет обижать одинокого и
беззащитного человека.
- Это ты-то одинокая и беззащитная? - недоверчиво спросила Ольга. - Ох,
Женька, не знаю я, что ты за человек и в кого только ты уродилась!
Тогда Женя опустила голову и, разглядывая свое лицо, отражавшееся в
цилиндре никелированного чайника, гордо и не раздумывая ответила:
- В папу. Только. В него. Одного. И больше ни в кого на свете.
Пожилой джентльмен, доктор Ф. Г. Колокольчиков, сидел в своем саду и
чинил стенные часы.
Перед ним с унылым выражением лица стоял его внук Коля.
Считалось, что он помогает дедушке в работе. На самом же деле вот уже
целый час, как он держал в руке отвертку, дожидаясь, пока дедушке этот
инструмент понадобится.
Но стальная спиральная пружина, которую нужно было вогнать на свое место,
была упряма, а дедушка был терпелив. И казалось, что конца-края этому
ожиданию не будет. Это было обидно, тем более что из-за соседнего забора вот
уже несколько раз высовывалась вихрастая голова Симы Симакова, человека
очень расторопного и сведущего. И этот Сима Симаков языком, головой и
руками подавал Коле знаки, столь странные и загадочные, что даже пятилетняя
Колина сестра Татьянка, которая, сидя под липою, сосредоточенно пыталась
затолкать репей в пасть лениво развалившейся собаке, неожиданно завопила и
дернула дедушку за штанину, после чего голова Симы Симакова мгновенно
исчезла.
Наконец пружина легла на свое место.
- Человек должен трудиться, - поднимая влажный лоб и обращаясь к Коле,
наставительно произнес седой джентльмен Ф. Г. Колокольчиков. - У тебя же
такое лицо, как будто бы я угощаю тебя касторкой. Подай отвертку и возьми
клещи. Труд облагораживает человека. Тебе же душевного благородства как раз
не хватает. Например, вчера ты съел четыре порции мороженого, а с младшей
сестрой не поделился.
- Она врет, бессовестная! - бросая на Татьянку сердитый взгляд,
воскликнул оскорбленный Коля. - Три раза я давал ей откусить по два раза.
Она же пошла на меня жаловаться да еще по дороге стянула с маминого стола
четыре копейки.
- А ты ночью по веревке из окна лазил, - не поворачивая головы,
хладнокровно ляпнула Татьянка. - У тебя под подушкой есть фонарь. А в
спальню к нам вчера какой-то хулиган кидал камнем. Кинет да посвистит, кинет
да еще свистнет.
Дух захватило у Коли Колокольчикова при этих наглых словах бессовестной
Татьянки. Дрожь пронизала тело от головы до пяток. Но, к счастью, занятый
работой дедушка на такую опасную клевету внимания не обратил или просто ее
не расслышал. Очень кстати в сад тут вошла с бидонами молочница и, отмеривая
кружками молоко, начала жаловаться:
- А у меня, батюшка Федор Григорьевич, жулики ночью чуть было дубовую
кадку со двора не своротили. А сегодня люди говорят, что чуть свет у меня на
крыше двух человек видели: сидят на трубе, проклятые, и ногами болтают.
- То есть как на трубе? С какой же это, позвольте, целью? - начал было
спрашивать удивленный джентльмен.
Но тут со стороны курятника раздался лязг и звон. Отвертка в руке седого
джентльмена дрогнула, и упрямая пружина, вылетев из своего гнезда, с визгом
брякнулась о железную крышу. Все, даже Татьянка, даже ленивая собака,
разом обернулись, не понимая, откуда звон и в чем дело. А Коля
Колокольчиков, не сказав ни слова, метнулся, как заяц, через морковные
грядки и исчез за забором.
Он остановился возле коровьего сарая, изнутри которого, так же как из
курятника, доносились резкие звуки, как будто бы кто-то бил гирей по отрезку
стальной рельсы. Здесь-то он и столкнулся с Симой Симаковым, у которого
взволнованно спросил:
- Слушай... Я не пойму. Это что?.. Тревога?
- Да нет! Это, кажется, по форме номер один позывной сигнал общий.
Они перепрыгнули через забор, нырнули в дыру ограды парка. Здесь с ними
столкнулся широкоплечий, крепкий мальчуган Гейка. Следом подскочил Василий
Ладыгин. Еще и еще кто-то. И бесшумно, проворно, одними только им знакомыми
ходами они неслись к какой-то цели, на бегу коротко переговариваясь:
- Это тревога?
- Да нет! Это форма номер один позывной общий.
- Какой позывной? Это не "три - стоп", "три - стоп". Это какой-то болван
кладет колесом десять ударов кряду.
- А вот посмотрим!
- Ага, проверим!
- Вперед! Молнией!
А в это время в комнате той самой дачи, где ночевала Женя, стоял высокий
темноволосый мальчуган лет тринадцати. На нем были легкие черные брюки и
темно-синяя безрукавка с вышитой красной звездой.
К нему подошел седой лохматый старик. Холщовая рубаха его была бедна.
Широченные штаны - в заплатках. К колену его левой ноги ремнями была
пристегнута грубая деревяшка. В одной руке он держал записку, другой сжимал
старый, ободранный револьвер.
- "Девочка, когда будешь уходить, захлопни крепче дверь", - насмешливо
прочел старик. - Итак, может быть, ты мне все-таки скажешь, кто ночевал у
нас сегодня на диване?
- Одна знакомая девочка, - неохотно ответил мальчуган. - Ее без меня
задержала собака.
- Вот и врешь! - рассердился старик. - Если бы она была тебе знакомая, то
здесь, в записке, ты назвал бы ее по имени.
- Когда я писал, то я не знал. А теперь я ее знаю.
- Не знал. И ты оставил ее утром одну... в квартире? Ты, друг мой, болен,
и тебя надо отправить в сумасшедший. Эта дрянь разбила зеркало, расколотила
пепельницу. Ну хорошо, что револьвер был заряжен холостыми. А если бы в нем
были патроны боевые?
- Но, дядя... боевых патронов у тебя не бывает, потому что у врагов твоих
ружья и сабли... просто деревянные.
Похоже было на то, что старик улыбнулся. Однако, тряхнув лохматой
головой, он строго сказал:
- Ты смотри! Я все замечаю. Дела у тебя, как я вижу, темные, и как бы за
них я не отправил тебя назад, к матери.
Пристукивая деревяшкой, старик пошел вверх по лестнице. Когда он скрылся,
мальчуган подпрыгнул, схватил за лапы вбежавшую в комнату собаку и поцеловал
ее в морду.
- Ага, Рита! Мы с тобой попались. Ничего, он сегодня добрый. Он сейчас
петь будет.
И точно. Сверху из комнаты послышалось откашливание. Потом этакое
тра-ля-ля!.. И наконец низкий баритон запел:
Я третью ночь не сплю, мне чудится все то же
Движенье тайное в угрюмой тишине...
- Стой, сумасшедшая собака! - крикнул Тимур. - Что ты мне рвешь штаны и
куда ты меня тянешь?
Вдруг он с шумом захлопнул дверь, которая вела наверх, к дяде, и через
коридор вслед за собакой выскочил на веранду.
В углу веранды возле небольшого телефона дергался, прыгал и колотился о
стену подвязанный к веревке бронзовый колокольчик.
Мальчуган зажал его в руке, замотал бечевку на гвоздь. Теперь
вздрагивающая бечевка ослабла - должно быть, где-то лопнула. Тогда,
удивленный и рассерженный, он схватил трубку телефона.
Часом раньше, чем все это случилось, Ольга сидела за столом. Перед нею
лежал учебник физики. Вошла Женя и достала пузырек с йодом.
- Женя, - недовольно спросила Ольга, - откуда у тебя на плече царапина?
- А я шла, - беспечно ответила Женя, - а там стояло на пути что-то такое
колючее или острое. Вот так и получилось.
- Отчего же это у меня на пути не стоит ничего колючего или острого? -
передразнила ее Ольга.
- Неправда! У тебя на пути стоит экзамен по математике. Он и колючий и
острый. Вот, посмотри, срежешься!.. Олечка, не ходи на инженера, ходи на
доктора, - заговорила Женя, подсовывая Ольге настольное зеркало. - Ну,
погляди: какой из тебя инженер? Инженер должен быть - вот... вот... и вот...
(Она сделала три энергичные гримасы.) А у тебя - вот... вот... и вот... -
Тут Женя повела глазами, приподняла брови и очень неясно улыбнулась.
- Глупая! - обнимая ее, целуя и легонько отталкивая, сказала Ольга. -
Уходи, Женя, и не мешай. Ты бы лучше сбегала к колодцу за водой.
Женя взяла с тарелки яблоко, отошла в угол, постояла у окна, потом
расстегнула футляр аккордеона и заговорила:
- Знаешь, Оля! Подходит ко мне сегодня какой-то дяденька. Так с виду
ничего себе - блондин, в белом костюме, и спрашивает: "Девочка, тебя как
зовут?" Я говорю: "Женя..."
- Женя, не мешай и инструмент не трогай, - не оборачиваясь и не отрываясь
от книги, сказала Ольга.
- "А твою сестру, - доставая аккордеон, продолжала Женя, - кажется, зовут
Ольгой?"
- Женька, не мешай и инструмент не трогай! - невольно прислушиваясь,
повторила Ольга.
- "Очень, - говорит он, - твоя сестра хорошо играет. Она не хочет ли
учиться в консерватории?" (Женя достала аккордеон и перекинула ремень через
плечо.) "Нет, - говорю я ему, - она уже учится по железобетонной
специальности". А он тогда говорит:
"А-а!" (Тут Женя нажала один клавиш.) А я ему говорю: "Бэ-э!" (Тут Женя
нажала другой клавиш.)
- Негодная девчонка! Положи инструмент на место! - вскакивая, крикнула
Ольга. - Кто тебе разрешает вступать в разговоры с какими-то дяденьками?
- Ну и положу, - обиделась Женя. - Я и не вступала. Это вступил он.
Хотела я тебе рассказать дальше, а теперь не буду. Вот погоди, приедет папа,
он тебе покажет!
- Мне? Это тебе покажет. Ты мешаешь мне заниматься.
- Нет, тебе! - хватая пустое ведро, уже с крыльца откликнулась Женя. - Я
ему расскажу, как ты меня по сто раз в день то за керосином, то за мылом, то
за водой гоняешь! Я тебе не грузовик, не конь и не трактор.
Она принесла воды, поставила ведро на лавку, но, так как Ольга, не
обратив на это внимания, сидела, склонившись над книгой, обиженная Женя ушла
в сад.
Выбравшись на лужайку перед старым двухэтажным сараем, Женя вынула из
кармана рогатку и, натянув резинку, запустила в небо маленького картонного
парашютиста.
Взлетев кверху ногами, парашютист перевернулся. Над ним раскрылся голубой
бумажный купол, но тут крепче рванул ветер, парашютиста поволокло в сторону,
и он исчез за темным чердачным окном сарая.
Авария! Картонного человечка надо было выручать. Женя обошла сарай, через
дырявую крышу которого разбегались во все стороны тонкие веревочные провода.
Она подтащила к окну трухлявую лестницу и, взобравшись по ней, спрыгнула на
пол чердака.
Очень странно! Этот чердак был обитаем. На стене висели мотки веревок,
фонарь, два скрещенных сигнальных флага и карта поселка, вся исчерченная
непонятными знаками. В углу лежала покрытая мешковиной охапка соломы. Тут же
стоял перевернутый фанерный ящик. Возле дырявой замшелой крыши торчало
большое, похожее на штурвальное, колесо. Над колесом висел самодельный
телефон.
Женя заглянула через щель. Перед ней, как волны моря, колыхалась листва
густых садов. В небе играли голуби. И тогда Женя решила: пусть голуби будут
чайками, этот старый сарай с его веревками, фонарями и флагами - большим
кораблем. Она же сама будет капитаном. Ей стало весело. Она повернула
штурвальное колесо. Тугие веревочные
провода задрожали, загудели. Ветер зашумел и погнал зеленые волны. А ей
показалось, что это ее корабль-сарай медленно и спокойно по волнам
разворачивается.
- Лево руля на борт! - громко скомандовала Женя и крепче налегла на
тяжелое колесо.
Прорвавшись через щели крыши, узкие прямые лучи солнца упали ей на лицо и
платье. Но Женя поняла, что это неприятельские суда нащупывают ее своими
прожекторами, и она решила дать им бой.
С силой управляла она скрипучим колесом, маневрируя вправо и влево, и
властно выкрикивала слова команды.
Но вот острые прямые лучи прожектора поблекли, погасли. И это, конечно,
не солнце зашло за тучу. Это разгромленная вражья эскадра шла ко дну.
Бой был окончен. Пыльной ладонью Женя вытерла лоб, и вдруг на стене
задребезжал звонок телефона. Этого Женя не ожидала; она думала, что этот
телефон просто игрушка. Ей стало не по себе. Она сняла трубку.
Голос звонкий и резкий спрашивал:
- Алло! Алло! Отвечайте. Какой осел обрывает провода и подает сигналы,
глупые и непонятные?
- Это не осел, - пробормотала озадаченная Женя. - Это я - Женя!
- Сумасшедшая девчонка! - резко и почти испуганно прокричал тот же голос.
- Оставь штурвальное колесо и беги прочь. Сейчас примчатся... люди, и они
тебя поколотят.
Женя бросила трубку, но было уже поздно. Вот на свету показалась чья-то
голова: это был Гейка, за ним Сима Симаков, Коля Колокольчиков, а вслед
лезли еще и еще мальчишки.
- Кто вы такие? - отступая от окна, в страхе спросила Женя. - Уходите!..
Это наш сад. Я вас сюда не звала.
Но плечо к плечу, плотной стеной ребята молча шли на Женю. И, очутившись
прижатой к углу, Женя вскрикнула.
В то же мгновение в просвете мелькнула еще одна тень. Все обернулись и
расступились. И перед Женей встал высокий темноволосый мальчуган в синей
безрукавке, на груди которой была вышита красная звезда.
- Тише, Женя! - громко сказал он. - Кричать не надо. Никто тебя не
тронет. Мы с тобой знакомы. Я - Тимур.
- Ты Тимур?! - широко раскрывая полные слез глаза, недоверчиво
воскликнула Женя. - Это ты укрыл меня ночью простынею? Ты оставил мне на
столе записку? Ты отправил папе на фронт телеграмму, а мне прислал ключ и
квитанцию? Но зачем? За что? Откуда ты меня знаешь?
Тогда он подошел к ней, взял ее за руку и ответил:
- А вот оставайся с нами! Садись и слушай, и тогда тебе все будет
понятно.
На покрытой мешками соломе вокруг Тимура, который разложил перед собой
карту поселка, расположились ребята.
У отверстия выше слухового окна повис на веревочных качелях наблюдатель.
Через его шею был перекинут шнурок с помятым театральным биноклем.
Неподалеку от Тимура сидела Женя и настороженно прислушивалась и
приглядывалась ко всему, что происходит на совещании этого никому не
известного штаба. Говорил Тимур:
- Завтра, на рассвете, пока люди спят, я и Колокольчиков исправим
оборванные ею (он показал на Женю) провода.
- Он проспит, - хмуро вставил большеголовый, одетый в матросскую
тельняшку Гейка. - Он просыпается только к завтраку и к обеду.
- Клевета! - вскакивая и заикаясь, вскричал Коля Колокольчиков. - Я встаю
вместе с первым лучом солнца.
- Я не знаю, какой у солнца луч первый, какой второй, но он проспит
обязательно, - упрямо продолжал Гейка.
Тут болтавшийся на веревках наблюдатель свистнул. Ребята повскакали.
По дороге в клубах пыли мчался конно-артиллерийский дивизион. Могучие,
одетые в ремни и железо кони быстро волокли за собою зеленые зарядные ящики
и укрытые серыми чехлами пушки.
Обветренные, загорелые ездовые, не качнувшись в седле, лихо заворачивали
за угол, и одна за другой батареи скрывались в роще. Дивизион умчался.
- Это они на вокзал, на погрузку поехали, - важно объяснил Коля
Колокольчиков. - Я по их обмундированию вижу: когда они скачут на учение,
когда на парад, а когда и еще куда.
- Видишь - и молчи! - остановил его Гейка. - Мы и сами с глазами. Вы
знаете, ребята, этот болтун хочет убежать в Красную Армию!
- Нельзя, - вмещался Тимур. - Это затея совсем пустая.
- Как нельзя? - покраснев, спросил Коля. - А почему же раньше мальчишки
всегда на фронт бегали?
- То раньше! А теперь крепко-накрепко всем начальникам и командирам
приказано гнать оттуда нашего брата по шее.
- Как по шее? - вспылив и еще больше покраснев, вскричал Коля
Колокольчиков. - Это... своих-то?
- Да вот!. - И Тимур вздохнул. - Это своих-то! А теперь, ребята, давайте
к делу. Все расселись по местам.
- В саду дома номер тридцать четыре по Кривому переулку неизвестные
мальчишки обтрясли яблоню, - обиженно сообщил Коля Колокольчиков. - Они
сломали две ветки и помяли клумбу.
- Чей дом? - И Тимур заглянул в клеенчатую тетрадь. - Дом красноармейца
Крюкова. Кто у нас здесь бывший специалист по чужим садам и яблоням?
- Я, - раздался сконфуженный" голос.
- Кто это мог сделать?
- Это работал Мишка Квакин и его помощник, под названием "Фигура". Яблоня
- мичуринка, сорт "золотой налив", и, конечно, взята на выбор.
- Опять и опять Квакин! - Тимур задумался. - Гейка! У тебя с ним разговор
был?
- Был.
- Ну и что же?
- Дал ему два раза по шее.
- А он?
- Ну и он сунул мне раза два тоже.
- Эк у тебя все - "дал" да "сунул"... А толку что-то нету. Ладно!
Квакиным мы займемся особо. Давайте дальше.
- В доме номер двадцать пять у старухи молочницы взяли в кавалерию сына,
- сообщил из угла кто-то.
- Вот хватил! - И Тимур укоризненно качнул головой. - Да там на воротах
еще третьего дня наш знак поставлен. А кто ставил? Колокольчиков, ты?
- Я.
- Так почему же у тебя верхний левый луч звезды кривой, как пиявка?
Взялся сделать - сделай хорошо. Люди придут - смеяться будут. Давайте
дальше.
Вскочил Сима Симаков и зачастил уверенно, без запинки:
- В доме номер пятьдесят четыре по Пушкаревой улице коза пропала. Я иду,
вижу - старуха девчонку колотит. "Я кричу: "Тетенька, бить не по закону!"
Она говорит: "Коза пропала. Ах, будь ты проклята!" - "Да куда же она
пропала?" - "А вон там, в овраге за перелеском, обгрызла мочалу и
провалилась, как будто ее волки съели!"
- Погоди! Чей дом?
- Дом красноармейца Павла Гурьева. Девчонка - его дочь, зовут Нюркой.
Колотила ее бабка. Как зовут, не знаю. Коза серая, со спины черная. Зовут
Манька.
- Козу разыскать! - приказал Тимур. - Пойдет команда в четыре человека.
Ты... ты и ты. Ну вс„, ребята?
- В доме номер двадцать два девчонка плачет, - как бы нехотя сообщил
Гейка.
- Чего же она плачет?
- Спрашивал - не говорит.
- А ты спросил бы получше. Может быть, кто-нибудь ее поколотил... обидел?
- Спрашивал - не говорит.
- А велика ли девчонка?
- Четыре года.
- Вот еще беда! Кабы человек... а то - четыре года! Постой, а чей это
дом?
- Дом лейтенанта Павлова. Того, что недавно убили на границе.
- "Спрашивал - не говорит", - огорченно передразнил Гейку Тимур. Он
нахмурился, подумал. - Ладно... Это я сам. Вы к этому делу не касайтесь.
- На горизонте показался Мишка Квакин! - громко доложил наблюдатель. -
Идет по той стороне улицы. Жрет яблоко. Тимур! Выслать команду: пусть дадут
ему тычка или взашеину!
- Не надо. Все оставайтесь на местах. Я вернусь скоро.
Он прыгнул из окна на лестницу и исчез в кустах. А наблюдатель сообщил
снова:
- У калитки, в поле моего зрения, неизвестная девица, красивого вида,
стоит с кувшином и покупает молоко. Это, наверно, хозяйка дачи.
- Это твоя сестра? - дергая Женю за рукав, спросил Коля Колокольчиков. И,
не получив ответа, он важно и обиженно предостерег: - Ты смотри не вздумай
ей отсюда крикнуть.
- Сиди! - выдергивая рукав, насмешливо ответила ему Женя. - Тоже ты мне
начальник...
- Не лезь к ней, - поддразнил Гейка Колю, - а то она тебя поколотит.
- Меня? - Коля обиделся. - У нее что? Когти? А у меня - мускулатура.
Вот... ручная, ножная!
- Она поколотит тебя вместе с ручною и ножною. Ребята, осторожно! Тимур
подходит к Квакину.
Легко помахивая сорванной веткой, Тимур шел Квакину наперерез. Заметив
это, Квакин остановился. Плоское лицо его не показывало ни удивления, ни
испуга.
- Здорово, комиссар! - склонив голову набок, негромко сказал он. - Куда
так торопишься?
- Здорово, атаман! - в тон ему ответил Тимур. - К тебе навстречу.
- Рад гостю, да угощать нечем. Разве вот это? - Он сунул руку за пазуху и
протянул Тимуру яблоко.
- Ворованные? - спросил Тимур, надкусывая яблоко.
- Они самые, - объяснил Квакин. - Сорт "золотой налив". Да вот беда: нет
еще настоящей спелости.
- Кислятина! - бросая яблоко, сказал Тимур. - Послушай: ты на заборе дома
номер тридцать четыре вот такой знак видел? - И Тимур показал на звезду,
вышитую на своей синей безрукавке.
- Ну, видел, - насторожился Квакин. - Я, брат, и днем и ночью все вижу.
- Так вот: если ты днем или ночью еще раз такой знак где-либо увидишь, ты
беги прочь от этого места, как будто бы тебя кипятком ошпарили.
- Ой, комиссар! Какой ты горячий! - растягивая слова, сказал Квакин. -
Хватит, поговорили! - Ой, атаман, какой ты упрямый, - не повышая голоса,
ответил Тимур. -
А теперь запомни сам и передай всей шайке, что этот разговор у нас с вами
последний.
Никто со стороны и не подумал бы, что это разговаривают враги, а не
два теплых друга. И поэтому Ольга, державшая в руках кувшин, спросила
молочницу, кто этот мальчишка, который совещается о чем-то с хулиганом
Квакиным.
- Не знаю, - с сердцем ответила молочница. - Наверное, такой же хулиган и
безобразник. Он что-то все возле вашего дома околачивается. Ты смотри,
дорогая, как бы они твою сестренку не отколошматили.
Беспокойство охватило Ольгу. С ненавистью взглянула она на обоих
мальчишек, прошла на террасу, поставила кувшин, заперла дверь и вышла на
улицу разыскивать Женю, которая вот уже два часа как не показывала глаз
домой.
Вернувшись на чердак, Тимур рассказал о своей встрече ребятам. Было
решено завтра отправить всей шайке письменный ультиматум.
Бесшумно соскакивали ребята с чердака и через дыры в заборах, а то и
прямо через заборы разбегались по домам в разные стороны. Тимур подошел к
Жене.
- Ну что? - спросил он - Теперь тебе все понятно?
- Все, - ответила Женя, - только еще не очень. Ты объясни мне проще.
- А тогда спускайся вниз и иди за мной. Твоей сестры все равно сейчас нет
дома.
Когда они слезли с чердака, Тимур повалил лестницу.
Уже стемнело, но Женя доверчиво пошла за ним следом.
Они остановились у домика, где жила старуха молочница Тимур оглянулся.
Людей вблизи не было. Он вынул из кармана свинцовый тюбик с масляной краской
и подошел к воротам, где была нарисована звезда, верхний левый луч которой
действительно изгибался, как пиявка.
Уверенно лучи он обровнял, заострил и выпрямил.
- Скажи, зачем? - спросила его Женя. - Ты объясни мне проще: что все это
значит?
Тимур сунул тюбик в карман. Сорвал лист лопуха, вытер закрашенный палец
и, глядя Жене в лицо, сказал:
- А это значит, что из этого дома человек ушел в Красную Армию. И с этого
времени этот дом находится под нашей охраной и защитой. У тебя отец в армии8
- Да! - с волнением и гордостью ответила Женя. - Он командир.
- Значит, и ты находишься под нашей охраной и защитой тоже.
Они остановились перед воротами другой дачи И здесь на заборе была
начерчена звезда. Но прямые светлые лучи ее были обведены широкой черной
каймой.
- Вот! - сказал Тимур. - И из этого дома человек ушел в Красную Армию. Но
его уже нет. Это дача лейтенанта Павлова, которого недавно убили на границе.
Тут живет его жена и та маленькая девочка, у которой добрый Гейка так и не
добился, отчего она часто плачет. И если тебе случится, то сделай ей, Женя,
что-нибудь хорошее.
Он сказал все это очень просто, но мурашки пробежали по груди и по рукам
Жени, а вечер был теплый и даже душный.
Она молчала, наклонив голову. И только для того, чтобы хоть что-нибудь
сказать, она спросила:
- А разве Гейка добрый?
- Да, - ответил Тимур. - Он сын моряка, матроса. Он часто бранит малыша и
хвастунишку Колокольчикова, но сам везде и всегда за него заступается.
Окрик резкий и даже гневный заставил их обернуться. Неподалеку стояла
Ольга.
Женя дотронулась до руки Тимура: она хотела подвести его и познакомить с
ним Ольгу.
Но новый окрик, строгий и холодный, заставил ее от этого отказаться.
Виновато кивнув Тимуру головой и недоуменно пожав плечами, она пошла к
Ольге.
- Евгения! - тяжело дыша, со слезами в голосе сказала Ольга. - Я запрещаю
тебе разговаривать с этим мальчишкой. Тебе понятно?
- Но, Оля, - пробормотала Женя, - что с тобою?
- Я запрещаю тебе подходить к этому мальчишке, - твердо повторила Ольга.
- Тебе тринадцать, мне восемнадцать. Я твоя сестра... Я старше. И, когда
папа уезжал, он мне велел...
- Но, Оля, ты ничего, ничего не понимаешь! - с отчаянием воскликнула
Женя. Она вздрагивала. Она хотела объяснить, оправдаться. Но она не могла.
Она была не вправе. И, махнув рукой, она не сказала сестре больше ни слова.
Сразу же она легла в постель. Но уснуть не могла долго. А когда уснула,
то так и не слыхала, как ночью постучали в окно и подали от отца телеграмму.
Рассвело. Пропел деревянный рог пастуха. Старуха молочница открыла
калитку и погнала корову к стаду. Не успела она завернуть за угол, как из-за
куста акации, стараясь не греметь пустыми ведрами, выскочило пятеро
мальчуганов, и они бросились к колодцу
- Качай!
- Давай!
- Бери!
- Хватай!
Обливая холодной водой босые ноги, мальчишки мчались во двор,
опрокидывали ведра в дубовую кадку и, не задерживаясь, неслись обратно к
колодцу.
К взмокшему Симе Симакову, который без передышки ворочал рычагом
колодезного насоса, подбежал Тимур и спросил:
- Вы Колокольчикова здесь не видали? Нет? Значит, он проспал. Скорей,
торопитесь! Старуха пойдет сейчас обратно.
Очутившись в саду перед дачей Колокольчиковых, Тимур стал под деревом и
свистнул. Не дождавшись ответа, он полез на дерево и заглянул в комнату. С
дерева ему была видна только половина придвинутой к подоконнику кровати да
завернутые в одеяло ноги.
Тимур кинул на кровать кусочек коры и тихонько позвал:
- Коля, вставай! Колька!
Спящий не пошевельнулся. Тогда Тимур вынул нож, срезал длинный прут,
заострил на конце сучок, перекинул прут через подоконник и, зацепив сучком
одеяло, потащил его на себя.
Легкое одеяло поползло через подоконник. В комнате раздался хрипловатый
изумленный вопль. Вытаращив заспанные глаза, с кровати соскочил седой
джентльмен в нижнем белье и, хватая рукой уползающее одеяло, подбежал к
окну.
Очутившись лицом к лицу с почтенным стариком, Тимур разом слетел с
дерева.
А седой джентльмен, бросив на постель отвоеванное одеяло, сдернул со
стены двустволку, поспешно надел очки и, выставив ружье из окна дулом к
нему, зажмурил глаза и выстрелил.
...Только у колодца перепуганный Тимур остановился. Вышла ошибка. Он
принял спящего джентльмена за Колю, а седой джентльмен, конечно, принял его
за жулика.
Тут Тимур увидел, что старуха молочница с коромыслом и ведрами выходит из
калитки за водой. Он юркнул за акацию и стал наблюдать.
Вернувшись от колодца, старуха подняла ведро, опрокинула его в бочку и
сразу отскочила, потому что вода с шумом и брызгами выплеснулась из уже
наполненной до краев бочки прямо ей под ноги.
Охая, недоумевая и оглядываясь, старуха обошла бочку. Она опустила руку в
воду и поднесла ее к носу. Потом побежала к крыльцу проверить, цел ли замок
у двери. И, наконец, не зная, что и думать, она стала стучать в окно
соседке.
Тимур засмеялся и вышел из своей засады. Надо было спешить. Уже
поднималось солнце. Коля Колокольчиков не явился, и провода все еще
исправлены не были.
...Пробираясь к сараю, Тимур заглянул в распахнутое, выходящее в сад
окно.
У стола возле кровати в трусах и майке сидела Женя и, нетерпеливо
откидывая сползавшие на лоб волосы, что-то писала.
Увидав Тимура, она не испугалась и даже не удивилась. Она только
погрозила ему пальцем, чтобы он не разбудил Ольгу, сунула недоконченное
письмо в ящик и на цыпочках вышла из комнаты.
Здесь, узнав от Тимура, какая с ним сегодня случилась беда, она позабыла
все Ольгины наставления и охотно вызвалась помочь ему наладить ею же самой
оборванные провода.
Когда работа была закончена и Тимур уже стоял по ту сторону изгороди,
Женя ему сказала:
- Не знаю за что, но моя сестра тебя очень ненавидит
- Ну вот, - огорченно ответил Тимур, - и мой дядя тебя тоже!
Он хотел уйти, но она его остановила:
- Постой, причешись. Ты сегодня очень лохматый.
Она вынула гребенку, протянула ее Тимуру, и тотчас же позади, из окна,
раздался негодующий окрик Ольги:
- Женя! Что ты делаешь? .
Сестры стояли на террасе.
- Я тебе знакомых не выбираю, - с отчаянием защищалась Женя. - Каких?
Очень простых. В белых костюмах. "Ах, как ваша сестра прекрасно играет!"
Прекрасно! Вы бы лучше послушали, как она прекрасно ругается. Вот смотри! Я
уже обо всем пишу папе.
- Евгения! Этот мальчишка - хулиган, а ты глупа, - холодно выговаривала,
стараясь казаться спокойной, Ольга. - Хочешь, пищи папе, пожалуйста, но если
я хоть еще раз увижу тебя с этим мальчишкой рядом, то в тот же день я брошу
дачу, и мы уедем отсюда в Москву. А ты знаешь, что у меня слово бывает
твердое?
- Да... мучительница! - со слезами ответила Женя. - Это-то я знаю.
- А теперь возьми и читай. - Ольга положила на стол полученную ночью
телеграмму и вышла.
В телеграмме было написано:
"На днях проездом несколько часов буду Москве число часы телеграфирую
дополнительно тчк Папа".
Женя вытерла слезы, приложила телеграмму к губам и тихо пробормотала:
- Папа, приезжай скорей! Папа! Мне, твоей Женьке, очень трудно.
Во двор того дома, откуда пропала коза и где жила бабка, которая
поколотила бойкую девчонку Нюрку, привезли два воза дров.
Ругая беспечных возчиков, которые свалили дрова как попало, кряхтя и
охая, бабка начала укладывать поленницу. Но эта работа была ей не под силу
Откашливаясь, она села на ступеньку, отдышалась, взяла лейку и пошла в
огород. Во дворе остался теперь только трехлетний братишка Нюрки - человек,
как видно, энергичный и трудолюбивый, потому что едва бабка скрылась, как он
поднял палку и начал колотить ею по скамье и по перевернутому кверху дном
корыту.
Тогда Сима Симаков, только что охотившийся за беглой козой, которая
скакала по кустам и оврагам не хуже индийского тигра, одного человека из
своей команды оставил на опушке, а с четырьмя другими вихрем ворвался во
двор.
Он сунул малышу в рот горсть земляники, всучил ему в руки блестящее перо
из крыла галки, и вся четверка рванулась укладывать дрова в поленницу.
Сам Сима Симаков понесся кругом вдоль забора, чтобы задержать на это
время бабку в огороде. Остановившись у забора, возле того места, где к нему
вплотную примыкали вишни и яблони, Сима заглянул в щелку.
Бабка набрала в подол огурцов и собиралась идти во двор.
Сима Симаков тихонько постучал по доскам забора.
Бабка насторожилась. Тогда Сима поднял палку и начал ею шевелить ветви
яблони.
Бабке тотчас же показалось, что кто-то тихонько лезет через забор за
яблоками. Она высыпала огурцы на межу, выдернула большой пук крапивы,
подкралась и притаилась у забора.
Сима Симаков опять заглянул в щель, но бабки теперь он не увидел.
Обеспокоенный, он подпрыгнул, схватился за край забора и осторожно стал
подтягиваться. Но в то же время бабка с торжествующим криком выскочила из
своей засады и ловко стегнула Симу Симакова по рукам крапивой. Размахивая
обожженными руками, Сима помчался к воротам, откуда уже выбегала закончившая
свою работу четверка.
Во дворе опять остался только один малыш. Он поднял с земли щепку,
положил ее на край поленницы, потом поволок туда же кусок бересты.
За этим занятием и застала его вернувшаяся из огорода бабка. Вытаращив
глаза, она остановилась перед аккуратно сложенной поленницей и спросила:
- Это кто же тут без меня работает? Малыш, укладывая бересту в поленницу,
важно ответил:
- А ты, бабушка, не видишь - это я работаю. Во двор вошла молочница, и
обе старухи оживленно начали обсуждать эти странные происшествия с водой и с
дровами. Пробовали они добиться ответа у малыша, однако добились немногого.
Он объяснил им, что прискочили из ворот люди, сунули ему в рот сладкой
земляники, дали перо и еще пообещали поймать ему зайца с двумя ушами и с
четырьмя ногами. А потом дрова покидали и опять ускочили. В калитку вошла
Нюрка.
- Нюрка, - спросила ее бабка, - ты не видала, кто к нам сейчас во двор
заскакивал?
- Я козу искала, - уныло ответила Нюрка. - Я все утро по лесу да по
оврагам сама скакала.
- Украли! - горестно пожаловалась бабка молочнице. - А какая была коза!
Ну, голубь, а не коза. Голубь!
- Голубь, - отодвигаясь от бабки, огрызнулась Нюрка. - Как почнет шнырять
рогами, так не знаешь, куда и деваться. У голубей рогов не бывает.
- Молчи, Нюрка! Молчи, разиня бестолковая! - закричала бабка. - Оно,
конечно, коза была с характером. И я ее, козушку, продать хотела. А теперь
вот моей голубушки и нету.
Калитка со скрипом распахнулась. Низко опустив рога, во двор вбежала коза
и устремилась прямо на молочницу.
Подхватив тяжелый бидон, молочница с визгом вскочила на крыльцо, а коза,
ударившись рогами о стену, остановилась.
И тут все увидали, что к рогам козы крепко прикручен фанерный плакат, на
котором крупно было выведено:
Я коза-коза,
Всех людей гроза
Кто Нюрку будет бить,
Тому худо будет жить.
А на углу за забором хохотали довольные ребятишки.
Воткнув в землю палку, притопывая вокруг нее, приплясывая, Сима Симаков
гордо пропел:
Мы не шайка и не банда,
Не ватага удальцов,
Мы веселая команда
Пионеров-молодцов
У-ух, ты!
И, как стайка стрижей, ребята стремительно и бесшумно умчались прочь.
...Работы на сегодня было еще немало, но, главное, сейчас надо было
составить и отослать Мишке Квакину ультиматум.
Как составляются ультиматумы, этого еще никто не знал, и Тимур спросил об
этом у дяди.
Тот объяснил ему, что каждая страна пишет ультиматум на свой манер, но в
конце для вежливости полагается приписать:
"Примите, господин министр, уверение в совершеннейшем к Вам почтении".
Затем ультиматум через аккредитованного посла вручается правителю
враждебной державы.
Но это дело ни Тимуру, ни его команде не понравилось Во-первых, никакого
почтения хулигану Квакину они передавать не хотели; во-вторых, ни
постоянного посла, ни даже посланника при этой шайке у них не было. И,
посоветовавшись, они решили отправить ультиматум попроще, на манер того
послания запорожцев к турецкому султану, которое каждый видел на картине,
когда читал о том, как смелые казаки боролись с турками, татарами и ляхами.
За серыми воротами с черно-красной звездой, в тенистом саду того дома,
что стоял напротив дачи, где жили Ольга и Женя, по песчаной аллейке шла
маленькая белокурая девчушка. Ее мать, женщина молодая, красивая, но с лицом
печальным и утомленным, сидела в качалке возле окна, на котором стоял пышный
букет полевых цветов. Перед ней лежала груда распечатанных телеграмм и писем
- от родных и от друзей, знакомых и незнакомых. Письма и телеграммы эти были
теплые и ласковые. Они звучали издалека, как лесное эхо, которое никуда
путника не зовет, ничего не обещает и все же подбадривает и подсказывает
ему, что люди близко и в темном лесу он не одинок.
Держа куклу кверху ногами, так, что деревянные руки и пеньковые косы ее
волочились по песку, белокурая девочка остановилась перед забором. По забору
спускался раскрашенный, вырезанный из фанеры заяц. Он дергал лапой, тренькая
по струнам нарисованной балалайки, и мордочка у него была
грустновато-смешная.
Восхищенная таким необъяснимым чудом, равного которому, конечно, и нет на
свете, девочка выронила куклу, подошла к забору, и добрый заяц послушно
опустился ей прямо в руки. А вслед за зайцем выглянуло лукавое и довольное
лицо Жени.
Девочка посмотрела на Женю и спросила:
- Это ты со мной играешь?
- Да, с тобой. Хочешь, я к тебе спрыгну?
- Здесь крапива, - подумав, предупредила девочка. - И здесь я вчера
обожгла себе руку.
- Ничего, - спрыгивая с забора, сказала Женя, - я не боюсь. Покажи, какая
тебя вчера обожгла крапива? Вот эта? Ну, смотри: я ее вырвала, бросила,
растоптала ногами и на нее плюнула. Давай с тобой играть: ты дерзки зайца, а
я возьму куклу.
Ольга видела с крыльца террасы, как Женя вертелась около чужого забора,
но она не хотела мешать сестренке, потому что та и так сегодня утром много
плакала. Но, когда Женя полезла на забор и спрыгнула в чужой сад,
обеспокоенная Ольга вышла из дома, подошла к воротам и открыла калитку. Женя
и девчурка стояли уже у окна, возле женщины, и та улыбалась, когда дочка
показывала ей, как грустный смешной заяц играет на балалайке.
По встревоженному лицу Жени женщина угадала, что вошедшая в сад Ольга
недовольна.
- Вы на нее не сердитесь, - негромко сказала Ольге женщина. - Она просто
играет с моей девчуркой. У нас горе... - Женщина помолчала. - Я плачу, а
она, - женщина показала на свою крохотную дочку и тихо добавила: - а она и
не знает, что ее отца недавно убили на границе.
Теперь смутилась Ольга, а Женя издалека посмотрела на нее горько и
укоризненно.
- А я одна, - продолжала женщина. - Мать у меня в горах, в тайге, очень
далеко, братья в армии, сестер нет.
Она тронула за плечо подошедшую Женю и, указывая на окно, спросила:
- Девочка, этот букет ночью не ты мне на крыльцо положила?
- Нет, - быстро ответила Женя. - Это не я. Но это, наверное, кто-нибудь
из наших.
- Кто? - И Ольга непонимающе взглянула на Женю.
- Я не знаю, - испугавшись, заговорила Женя, - это не я. Я ничего не
знаю. Смотрите, сюда идут люди.
За воротами послышался шум машины, а по дорожке от калитки шли два
летчика-командира.
- Это ко мне, - сказала женщина. - Они, конечно, опять будут предлагать
мне уехать в Крым, на Кавказ, на курорт, в санаторий...
Оба командира подошли, приложили руки к пилоткам, и, очевидно, расслышав
ее последние слова, старший - капитан - сказал:
- Ни в Крым, ни на Кавказ, ни на курорт, ни в санаторий. Вы хотели
повидать вашу маму? Ваша мать сегодня поездом выезжает к вам из Иркутска. До
Иркутска она была доставлена на специальном самолете.
- Кем? - радостно и растерянно воскликнула женщина. - Вами?
- Нет, - ответил летчик-капитан, - нашими и вашими товарищами.
Подбежала маленькая девчурка, смело посмотрела на пришедших, и видно, что
синяя форма эта ей была хорошо знакома.
- Мама, - попросила она, - сделай мне качели, и я буду летать туда-сюда,
туда-сюда. Далеко-далеко, как папа.
- Ой, не надо! - подхватывая и сжимая дочурку, воскликнула ее мать. -
Нет, не улетай так далеко... как твой папа.
На Малой Овражной, позади часовни с облупленной росписью, изображавшей
суровых волосатых старцев и чисто выбритых ангелов, правей картины
"страшного суда" с котлами, смолой и юркими чертями, на ромашковой поляне
ребята из компании Мишки Квакина играли в карты.
Денег у игроков не было, и они резались "на тычка", "на щелчка" и на
"оживи покойника". Проигравшему завязывали глаза, клали его спиной на траву
и давали ему в руки свечку, то есть длинную палку. И этой палкой он должен
был вслепую отбиваться от добрых собратий своих, которые, сожалея усопшего,
старались вернуть его к жизни, усердно настегивая крапивой по его голым
коленям, икрам и пяткам.
Игра была в- самом разгаре, когда за оградой раздался резкий звук
сигнальной трубы.
Это снаружи у стены стояли посланцы от команды Тимура.
Штаб-трубач Коля Колокольчиков сжимал в руке медный блестящий горн, а
босоногий суровый Гейка держал склеенный из оберточной бумаги пакет.
- Это что же тут за цирк или комедия? - перегибаясь через ограду, спросил
паренек, которого звали Фигурой. - Мишка! - оборачиваясь, заорал он. - Брось
карты, тут к тебе какая-то церемония пришла!
- Я тут, - залезая на ограду, отозвался Квакин. - Эге, Гейка, здорово! А
это еще что с тобой за хлюпик?
- Возьми пакет, - протягивая ультиматум, сказал Гейка. - Сроку на
размышление вам двадцать четыре часа дадено. За ответом приду завтра в такое
же время.
Обиженный тем, что его назвали хлюпиком, штаб-трубач Коля Колокольчиков
вскинул горн и, раздувая щеки, яростно протрубил отбой. И, не сказав больше
ни слова, под любопытными взглядами рассыпавшихся по ограде мальчишек оба
парламентера с достоинством удалились.
- Это что же такое? - переворачивая пакет и оглядывая разинувших рты
ребят, спросил Квакин. - Жили-жили, ни о чем не тужили... Вдруг... труба,
гроза! Я, братцы, право, ничего не понимаю!..
Он разорвал пакет, и, не слезая с ограды, стал читать:
- "Атаману шайки по очистке чужих садов Михаилу Квакину..." Это мне, -
громко объяснил Квакин. - С полным титулом, по всей форме, "...и его, -
продолжал он читать, - гнуснопрославленному помощнику Петру Пятакову, иначе
именуемому просто Фигурой..." Это тебе, - с удовлетворением объяснил Квакин
Фигуре. - Эк они завернули: "гнуснопрославленный"! Это уж что-то очень
по-благородному, могли бы дурака назвать и попроще, "...а также ко всем
членам этой позорной компании ультиматум". Это что такое, я не знаю, -
насмешливо объявил Квакин. - Вероятно, ругательство или что-нибудь в этом
смысле.
- Это такое международное слово. Бить будут, - объяснил стоявший рядом с
Фигурой бритоголовый мальчуган Алешка.
- А, так бы и писали! - сказал Квакин. - Читаю дальше. Пункт первый:
"Ввиду того что вы по ночам совершаете налеты на сады мирных жителей, не
щадя и тех домов, на которых стоит наш знак - красная звезда, и даже тех, на
которых стоит звезда с траурной черной каймою, вам, трусливым негодяям, мы
приказываем..."
- Ты посмотри, как, собаки, ругаются! - смутившись, но пытаясь
улыбнуться, продолжал Квакин. - А какой дальше слог, какие запятые! Да!
"...приказываем: не позже чем завтра утром Михаилу Квакину и
гнусноподобной личности Фигуре явиться на место, которое им гонцами будет
указано, имея на руках список всех членов вашей позорной шайки.
А в случае отказа мы оставляем за собой полную свободу действий".
- То есть в каком смысле свободу? - опять переспросил Квакин. - Мы их,
кажется, пока никуда не запирали.
- Это такое международное слово. Бить будут, - опять объяснил
бритоголовый Алешка.
- А, тогда так бы и говорили! - с досадой сказал Квакин. - Жаль, что ушел
Гейка; видно, он давно не плакал.
- Он не заплачет, - сказал бритоголовый, - у него брат - матрос.
- Ну?
- У него и отец был матросом. Он не заплачет.
- А тебе-то что?
- А то, что у меня дядя матрос тоже.
- Вот дурак - заладил! - рассердился Квакин. - То отец, то брат, то дядя.
А что к чему - неизвестно. Отрасти, Алеша, волосы, а то тебе солнце напекло
затылок. А ты что там мычишь, Фигура?
- Гонцов надо завтра изловить, а Тимку и его компанию излупить, - коротко
и угрюмо предложил обиженный ультиматумом Фигура.
На том и порешили.
Отойдя в тень часовни и остановившись вдвоем возле картины, где проворные
мускулистые черти ловко волокли в пекло воющих и упирающихся грешников,
Квакин спросил у Фигуры:
- Слушай, это ты в тот сад лазил, где живет девчонка, у которой отца
убили?
- Ну, я.
- Так вот... - с досадой пробормотал Квакин, тыкая пальцем в стену. -
Мне, конечно, на Тимкины знаки наплевать, и Тимку я всегда бить буду...
- Хорошо, - согласился Фигура. - А что ты мне пальцем на чертей тычешь?
- А то, - скривив губы, ответил ему Квакин, - что ты мне хоть и друг,
Фигура, но никак на человека не похож ты, а скорей вот на этого толстого и
поганого черта.
Утром молочница не застала дома троих постоянных покупателей. На базар
было идти уже поздно, и, взвалив бидон на плечи, она отправилась по
квартирам.
Она ходила долго без толку и наконец остановилась возле дачи, где жил
Тимур.
За забором она услышала густой приятный голос: кто-то негромко пел.
Значит, хозяева были дома и здесь можно было ожидать удачи.
Пройдя через калитку, старуха нараспев закричала:
- Молока не надо ли, молока?
- Две кружки! - раздался в ответ басистый голос. Скинув с плеча бидон,
молочница обернулась и увидела выходящего из кустов косматого, одетого в
лохмотья хромоногого старика, который держал в руке кривую обнаженную саблю.
- Я, батюшка, говорю, молочка не надо ли? - оробев и попятившись,
предложила молочница. - Экий ты, отец мой, с виду серьезный! Ты что ж это,
саблей траву косишь?
- Две кружки. Посуда на столе, - коротко ответил старик и воткнул саблю
клинком в землю.
- Ты бы, батюшка, купил косу, - торопливо наливая молоко в кувшин и
опасливо поглядывая на старика, говорила молочница. - А саблю лучше брось.
Этакой саблей простого человека и до смерти напугать можно.
- Платить сколько? - засовывая руку в карман широченных штанов, спросил
старик.
- Как у людей, - ответила ему молочница. - По рубль сорок - всего два
восемьдесят. Липшего мне не надо.
Старик пошарил и достал из кармана большой ободранный револьвер.
- Я, батюшка, потом. . - подхватывая бидон и поспешно удаляясь,
заговорила молочница. - Ты, дорогой мой, не трудись! - прибавляя ходу и не
переставая оборачиваться, продолжала она. - Мне, золотой, деньги не к спеху
Она выскочила за калитку, захлопнула ее и сердито с улицы закричала:
- В больнице тебя, старого черта, держать надо, а не пускать по воле. Да,
да! На замке, в больнице.
Старик пожал плечами, сунул обратно в карман вынутую оттуда трешницу и
тотчас же спрятал револьвер за спину, потому что в сад вошел пожилой
джентльмен, доктор Ф. Г. Колокольчиков.
С лицом сосредоточенным и серьезным, опираясь на палку, прямою, несколько
деревянною походкой он шагал по песчаной аллее.
Увидав чудного старика, джентльмен кашлянул, поправил очки и спросил:
- Не скажешь ли ты, любезный, где мне найти владельца этой дачи?
- На этой даче живу я, - ответил старик.
- В таком случае, - прикладывая руку к соломенной шляпе, продолжал
джентльмен, - вы мне скажете: не приходится ли вам некий мальчик, Тимур
Гараев, родственником?
- Да, приходится, - ответил старик. - Этот некий мальчик - мой племянник.
- Мне очень прискорбно, - откашливаясь и недоуменно косясь на торчавшую в
земле саблю, начал джентльмен, - но ваш племянник сделал вчера утром попытку
ограбить наш дом.
- Что?! - изумился старик. - Мой Тимур хотел ваш дом ограбить?
- Да, представьте! - заглядывая старику за спину и начиная волноваться,
продолжал джентльмен. - Он сделал попытку во время моего сна похитить
укрывавшее меня байковое одеяло.
- Кто? Тимур вас ограбил? Похитил байковое одеяло? - растерялся старик. И
спрятанная у него за спиной рука с револьвером невольно опустилась.
Волнение овладело почтенным джентльменом, и, с достоинством пятясь к
выходу, он заговорил:
- Я, конечно, не утверждал бы, но факты... факты! Милостивый государь! Я
вас прошу, вы ко мне не приближайтесь. Я, конечно, не знаю, чему приписать.
. Но ваш вид, ваше странное поведение ..
- Послушайте, - шагая к джентльмену, произнес старик, - но все это,
очевидно, недоразумение.
- Милостивый государь! - не спуская глаз с револьвера и не переставая
пятиться, вскричал
джентльмен. - Наш разговор принимает нежелательное и, я бы сказал,
недостойное нашего возраста направление.
Он выскочил за калитку и быстро пошел прочь, повторяя:
- Нет, нет, нежелательное и недостойное направление...
Старик подошел к калитке как раз в ту минуту, когда шедшая купаться Ольга
поравнялась с взволнованным джентльменом.
Тут вдруг старик замахал руками и закричал Ольге, чтобы она остановилась.
Но джентльмен проворно, как козел, перепрыгнул через канаву, схватил Ольгу
за руку, и оба они мгновенно скрылись за углом.
Тогда старик расхохотался. Возбужденный и обрадованный, бойко притопывая
своей деревяшкой, он пропел:
А вы и не поймете
На быстром самолете,
Как вас ожидала я до утренней зари.
Да!
Он отстегнул ремень у колена, швырнул на траву деревянную ногу и, на ходу
сдирая парик и бороду, помчался к дому.
Через десять минут молодой и веселый инженер Георгий Гараев сбежал с
крыльца, вывел мотоцикл из сарая, крикнул собаке Рите, чтобы она караулила
дом, нажал стартер и, вскочив в седло, помчался к реке разыскивать
напуганную им Ольгу.
В одиннадцать часов Гейка и Коля Колокольчиков отправились за ответом на
ультиматум.
- Ты иди ровно, - ворчал Гейка на Колю. - Ты шагай легко, твердо. А ты
ходишь, как цыпленок за червяком скачет. И все у тебя, брат, хорошо - и
штаны, и рубаха, и вся форма, а виду у тебя все равно нет. Ты, брат, не
обижайся, я тебе дело говорю. Ну, вот скажи: зачем ты идешь и языком губы
мусолишь? Ты запихай язык в рот, и пусть он там и лежит на своем месте... А
ты зачем появился? - спросил Гейка, увидав выскочившего наперерез Симу
Симакова.
- Меня Тимур послал для связи, - затараторил Симаков. - Так надо, и ты
ничего не понимаешь. Вам
свое, а у меня свое дело. Коля, дай-ка я дудану в трубу. Экий ты сегодня
важный! Гейка, дурак! Идешь по делу - надел бы сапоги, ботинки. Разве послы
босиком ходят? Ну ладно, вы туда, а я сюда. Гоп-гоп, до свиданья!
- Этакий балабон! - покачал головой Гейка. - Скажет сто слов, а можно бы
четыре. Труби, Николай, вот и ограда.
- Подавай наверх Михаила Квакина! - приказал Гейка высунувшемуся сверху
мальчишке.
- А заходите справа! - закричал из-за ограды Квакин. - Там для вас
нарочно ворота открыты.
- Не ходи, - дергая за руку Гейку, прошептал Коля. - Они нас поймают и
поколотят.
- Это все на двоих-то? - надменно спросил Гейка. - Труби, Николай,
громче. Нашей команде везде дорога.
Они прошли через ржавую железную калитку и очутились перед группой ребят,
впереди которых стояли Фигура и Квакин.
- Ответ на письмо давайте, - твердо сказал Гейка. Квакин улыбался, Фигура
хмурился.
- Давай поговорим, - предложил Квакин. - Ну, сядь, посиди, куда
торопишься?
- Ответ на письмо давайте, - холодно повторил Гейка. - А разговаривать с
вами будем мы после.
И было странно, непонятно: играет ли он, шутит ли, этот прямой,
коренастый мальчишка в матросской тельняшке, возле которого стоит маленький,
уже побледневший трубач? Или, прищурив строгие серые глаза свои, босоногий,
широкоплечий, он и на самом деле требует ответа, чувствуя за собою и право и
силу?
- На, возьми, - протягивая бумагу, сказал Квакин.
Гейка развернул лист. Там был грубо нарисован кукиш, под которым стояло
ругательство.
Спокойно, не изменившись в лице, Гейка разорвал бумагу. В ту же минуту он
и Коля крепко были схвачены за плечи и за руки.
Они не сопротивлялись.
- За такие ультиматумы надо бы вам набить шею, - подходя к Гейке, сказал
Квакин. - Но... мы люди добрые. До ночи мы запрем вас вот сюда, - он показал
на часовню, - а ночью мы обчистим сад под номером двадцать четыре наголо.
- Этого не будет, - ровно ответил Гейка.
- Нет, будет! - крикнул Фигура и ударил Гейку по щеке.
. - Бей хоть сто раз, - зажмурившись и вновь открывая глаза, сказал
Гейка. - Коля, - подбадривающе буркнул он, - ты не робей. Чую я, что будет
сегодня у нас позывной сигнал по форме номер один общий.
Пленников втолкнули внутрь маленькой часовни с наглухо закрытыми
железными ставнями Обе двери за ними закрыли, задвинули засов и забили его
деревянным клином.
- Ну что? - подходя к двери и прикладывая ко рту ладонь, закричал Фигура.
- Как оно теперь: по-нашему или по-вашему выйдет?
И из-за двери глухо, едва слышно донеслось:
- Нет, бродяги, теперь по-вашему уже никогда и ничего не выйдет. Фигура
плюнул.
- У него брат - матрос, - хмуро объяснил бритоголовый Алешка. - Они с
моим дядей на одном корабле служат.
- Ну, - угрожающе спросил Фигура, - а ты кто - капитан, что ли?
- У него руки схвачены, а ты его бьешь. Это хорошо ли?
- На и тебе тоже! - обозлился Фигура и ударил Алешку наотмашь.
Тут оба мальчишки покатились на траву. Их тянули за руки, за ноги,
разнимали...
И никто не посмотрел наверх, где в густой листве липы, что росла близ
ограды, мелькнуло лицо Симы Симакова.
Винтом соскользнул он на землю. И напрямик, через чужие огороды, помчался
к Тимуру, к своим на речку.
Прикрыв голову полотенцем, Ольга лежала на горячем песке пляжа и читала.
Женя купалась. Неожиданно кто-то обнял ее за плечи.
Она обернулась.
- Здравствуй, - сказала ей высокая темноглазая девочка. - Я приплыла от
Тимура. Меня зовут Таней,
и я тоже из его команды. Он жалеет, что тебе из-за него от сестры попало.
У тебя сестра, наверное, очень злая?
- Пусть он не жалеет, - покраснев, пробормотала Женя. - Ольга совсем не
злая, у нее такой характер. - И, всплеснув руками, Женя с отчаянием
добавила: - Ну, сестра, сестра и сестра! Вот погодите, приедет папа...
Они вышли из воды и забрались на крутой берег, левей песчаного пляжа.
Здесь они наткнулись на Нюрку.
- Девочка, ты меня узнала7 - как всегда быстро и сквозь зубы, спросила
она у Жени. - Да! Я тебя узнала сразу. А вон Тимур! - сбросив платье,
показала она на усыпанный ребятами противоположный берег. - Я знаю, кто мне
поймал козу, кто нам уложил дрова и кто дал моему братишке землянику. И тебя
я тоже знаю, - обернулась она к Тане. - Ты один раз сидела на грядке и
плакала. А ты не плачь. Что толку?.. Гей! Сиди, чертовка, или я тебя сброшу
в реку! - закричала она на привязанную к кустам козу. - Девочки, давайте в
воду прыгнем!
Женя и Таня переглянулись. Очень уж она была смешная, эта маленькая,
загорелая, похожая на цыганку Нюрка.
Взявшись за руки, они подошли к самому краю обрыва, под которым
плескалась ясная голубая вода.
- Ну, прыгнули?
- Прыгнули!
И они разом бросились в воду.
Но не успели девчонки вынырнуть, как вслед за ними бултыхнулся кто-то
четвертый.
Это, как он был - в сандалиях, трусах и майке, - Сима Симаков с разбегу
кинулся в реку. И, отряхивая слипшиеся волосы, отплевываясь и отфыркиваясь,
длинными саженками он поплыл на другой берег.
- Беда, Женя! Беда! - прокричал он обернувшись. - Гейка и Коля попали в
засаду!
Читая книгу, Ольга поднималась в гору. И там, где крутая тропка
пересекала дорогу, ее встретил стоявший возле мотоцикла Георгий. Они
поздоровались.
- Я ехал, - объяснил ей Георгий, - смотрю, вы идете Дай, думаю, подожду и
подвезу, если по дороге.
- Неправда! - не поверила Ольга. - Вы стояли и ожидали меня нарочно.
- Ну, верно, - согласился Георгий. - Хотел соврать, да не вышло. Я должен
перед вами извиниться за то, что напугал вас утром. А ведь хромой старик у
калитки - это был я. Это я в гриме готовился к репетиции. Садитесь, я
подвезу вас на машине.
Ольга отрицательно качнула головой.
Он положил ей букет на книгу.
Букет был хорош. Ольга покраснела, растерялась и... бросила его на
дорогу.
Этого Георгий не ожидал.
- Послушайте! - огорченно сказал он. - Вы хорошо играете, поете, глаза у
вас прямые, светлые. Я вас ничем не обидел. Но мне думается, что так, как
вы, не поступают люди... даже самой железобетонной специальности.
- Цветов не надо! - сама испугавшись своего поступка, виновато ответила
Ольга. - Я... и так, без цветов, с вами поеду.
Она села на кожаную подушку, и мотоцикл полетел вдоль дороги.
Дорога раздваивалась, но, минуя ту, что сворачивала к поселку, мотоцикл
вырвался в поле.
- Вы не туда повернули, - крикнула Ольга, - нам надо направо!
- Здесь дорога лучше, - отвечал Георгий, - здесь дорога веселая.
Опять поворот, и они промчались через шумливую тенистую рощу. Выскочила
из стада и затявкала, пытаясь догнать их, собака. Но нет! Куда там! Далеко.
Как тяжелый снаряд, прогудела встречная грузовая машина. И когда Георгий
и Ольга вырвались из поднятых клубов пыли, то под горой увидали дым, трубы,
башни, стекло и железо какого-то незнакомого города.
- Это наш завод! - прокричал Ольге Георгий. - Три года тому назад я сюда
ездил собирать грибы и землянику.
Почти не уменьшая хода, машина круто развернулась.
- Прямо! - предостерегающе кричала Ольга. - Давайте только прямо домой.
Вдруг мотор заглох, и они остановились.
- Подождите, - соскакивая, сказал Георгий, - маленькая авария.
Он положил машину на траву под березой, достал из сумки ключ и принялся
что-то подвертывать и подтягивать.
- Вы кого в вашей опере играете? - присаживаясь на траву, спросила Ольга.
- Почему у вас грим такой суровый и страшный?
- Я играю старика инвалида, - не переставая возиться у мотоцикла, ответил
Георгий. - Он бывший партизан, и он немного... не в себе. Он живет близ
границы, и ему все кажется, что враги нас перехитрят и обманут. Он стар, но
он осторожен. Красноармейцы же молодые - смеются, после караула в волейбол
играют. Девчонки там у них разные... Катюши!
Георгий нахмурился и тихо запел:
За тучами опять померкнула луна.
Я третью ночь не сплю в глухом дозоре.
Ползут в тиши враги. Не спи, моя страна!
Я стар. Я слаб. О, горе мне... о, горе!
Тут Георгий переменил голос и, подражая хору, пропел:
Старик, спокойно... спокойно!
- Что значит "спокойно"? - утирая платком запыленные губы, спросила
Ольга.
- А это значит, - продолжая стучать ключом по втулке, объяснял Георгий, -
это значит, что: спи спокойно, старый дурак! Давно уже все бойцы и командиры
стоят на своем месте... Оля, ваша сестренка о моей с ней встрече вам
говорила?
- Говорила, я ее выругала.
- Напрасно. Очень забавная девочка. Я ей говорю "а", она мне "бэ"!
- С этой забавной девочкой хлебнешь горя, - снова повторила Ольга. - К
ней привязался какой-то мальчишка, зовут Тимур. Он из компании хулигана
Квакина. И никак я его от нашего дома не могу отвадить.
- Тимур!.. Гм... - Георгий смущенно кашлянул. - Разве он из компании? Он,
кажется, не того... не очень... Ну ладно! Вы не беспокойтесь... Я его от
вашего дома отважу. Оля, почему вы не учитесь в консерватории? Подумаешь -
инженер! Я и сам инженер, а что толку?
- Разве вы плохой инженер?
- Зачем плохой? - подвигаясь к Ольге и начиная теперь стучать по втулке
переднего колеса, ответил Георгий. - Совсем не плохой, но вы очень хорошо
играете и поете.
- Послушайте, Георгий, - смущенно отодвигаясь, сказала Ольга. - Я не
знаю, какой вы инженер, но... чините вы машину как-то очень странно.
И Ольга помахала рукой, показывая, как он постукивает ключом то по
втулке, то по ободу.
- Ничего не странно. Все делается так, как надо. - Он вскочил и стукнул
ключом по раме. - Ну, вот и готово! Оля, ваш отец командир?
- Да.
- Это хорошо. Я и сам командир тоже.
- Кто вас разберет! - пожала плечами Ольга. - То вы инженер, то вы актер,
то командир. Может быть, к тому асе вы еще и л„тчик?
- Нет, - усмехнулся Георгий. - Летчики глушат бомбами по головам сверху,
а мы с земли через железо и бетон бьем прямо в сердце.
И опять перед ними замелькали роясь, поля, рощи, речки. Наконец вот и
дача.
На треск мотоцикла с террасы выскочила Женя. Увидав Георгия, она
смутилась, но когда он умчался, то, глядя ему вслед, Женя подошла к Ольге,
обняла ее и с завистью сказала:
- Ох, какая ты сегодня счастливая!
Условившись встретиться неподалеку от сада дома ј24, мальчишки из-за
ограды разбежались.
Задержался только один Фигура. Его злило и удивляло молчание внутри
часовни. Пленники не кричали, не стучали и на вопросы и окрики Фигуры не
отзывались.
Тогда Фигура пустился на хитрость. Открыв наружную дверь, он вошел в
каменный простенок и замер, как будто бы его здесь не было.
И так, приложив к замку ухо, он стоял до тех пор, пока наружная железная
дверь не захлопнулась с таким грохотом, как будто бы по ней ударили бревном.
- Эй, кто там? - бросаясь к двери, рассердился Фигура. - Эй, не балуй, а
то дам по шее!
Но ему не отвечали. Снаружи послышались чужие голоса. Заскрипели петли
ставен. Кто-то через решетку окна переговаривался с пленниками.
Затем внутри часовни раздался смех. И от этого смеха Фигуре стало плохо.
Наконец наружная дверь распахнулась. Перед Фигурой стояли Тимур, Симаков
и Ладыгин.
- Открой второй засов! - не двигаясь, приказал Тимур. - Открой сам, или
будет хуже!
Нехотя Фигура отодвинул засов. Из часовни вышли Коля и Гейка.
- Лезь на их место! - приказал Тимур. - Лезь, гадина, быстро! - сжимая
кулаки, крикнул он. - Мне с тобой разговаривать некогда!
Захлопнули за Фигурой обе двери. Наложили на петлю тяжелую перекладину и
повесили замок.
Потом Тимур взял лист бумаги и синим карандашом коряво написал:
"Квакин, караулить не надо. Я их запер, ключ у меня. Я приду прямо на
место, к саду, вечером".
Затем все скрылись. Через пять минут за ограду зашел Квакин.
Он прочел записку, потрогал замок, ухмыльнулся и пошел к калитке, в то
время как запертый Фигура отчаянно колотил кулаками и пятками по железной
двери.
От калитки Квакин обернулся и равнодушно пробормотал:
- Стучи, Гейка, стучи! Нет, брат, ты еще до вечера настучишься.
Дальше события развертывались так.
Перед заходом солнца Тимур и Симаков сбегали на рыночную площадь. Там,
где в беспорядке выстроились ларьки - квас, воды, овощи, табак, бакалея,
мороженое, - у самого края торчала неуклюжая пустая будка, в которой по
базарным дням работали сапожники.
В будке этой Тимур и Симаков пробыли недолго.
В сумерки на чердаке сарая заработало штурвальное колесо. Один за одним
натягивались крепкие веревочные провода, передавая туда, куда надо, и те,
что надо, сигналы.
Подходили подкрепления. Собрались мальчишки, их было уже много - двадцать
- тридцать. А через дыры заборов тихо и бесшумно проскальзывали все новые и
новые люди.
Таню и Нюрку отослали обратно. Женя сидела дома. Она должна была
задерживать и не пускать в сад Ольгу
На чердаке у колеса стоял Тимур.
- Повтори сигнал по шестому проводу, - озабоченно попросил просунувшийся
в окно Симаков. - Там что-то не отвечают.
Двое мальчуганов чертили по фанере какой-то плакат. Подошло звено
Ладыгина.
Наконец пришли разведчики. Шайка Квакина собиралась на пустыре близ сада
дома ј24.
- Пора, - сказал Тимур. - Всем приготовиться!
Он выпустил из рук колесо, взялся за веревку.
И над старым сараем под неровным светом бегущей меж облаков луны медленно
поднялся и заколыхался флаг команды - сигнал к бою.
...Вдоль забора дома ј24 продвигалась цепочка из десятка мальчишек.
Остановившись в тени, Квакин сказал:
- Все на месте, а Фигуры нет.
- Он хитрый, - ответил кто-то. - Он, наверное, уже в саду. Он всегда
вперед лезет.
Квакин отодвинул две заранее снятые с гвоздей доски и пролез через дыру.
За ним полезли и остальные. На улице у дыры остался один часовой - Алешка.
Из поросшей крапивой и бурьяном канавы по другой стороне улицы выглянуло
пять голов. Четыре из них сразу же спрятались. Пятая - Коли Колокольчикова -
задержалась, но чья-то ладонь хлопнула ее по макушке, и голова исчезла.
Часовой Алешка оглянулся. Все было тихо, и он просунул голову в отверстие
- послушать, что делается внутри сада.
От канавы отделилось трое. И в следующее мгновение часовой почувствовал,
как крепкая сила рванула его за ноги, за руки. И, не успев крикнуть, он
отлетел от забора.
- Гейка, - пробормотал он, поднимая лицо, - ты откуда?
- Оттуда, - прошипел Гейка. - Смотри молчи! А то я не посмотрю, что ты за
меня заступался.
- Хорошо, - согласился Алешка, - я молчу. - И неожиданно он пронзительно
свистнул. Но тотчас же рот его был зажат широкой ладонью Гейки. Чьи-то руки
подхватили его за плечи, за ноги и уволокли прочь. Свист в саду услыхали.
Квакин обернулся. Свист больше не повторился.
Квакин внимательно огляды вался по сторонам. Теперь ему показалось, что
кусты в углу сада шевельнулись.
- Фигура! - негромко окликнул Квакин. - Это ты там, дурак, прячешься?
- Мишка! Огонь! - крикнул вдруг кто-то. - Это идут хозяева!
Но это были не хозяева.
Позади, в гуще листвы, вспыхнуло не меньше десятка электрических фонарей.
И, слепя глаза, они стремительно надвигались на растерявшихся налетчиков.
- Бей, не отступай! - выхватывая из кармана яблоко и швыряя по огням,
крикнул Квакин. - Рви фонари с руками! Это идет он... Тимка!
- Там Тимка, а здесь Симка! - гаркнул, вырываясь из-за куста, Симаков.
И еще десяток мальчишек рванулись с тылу и с фланга.
- Эге! - заорал Квакин. - Да у них сила! За забор вылетай, ребята!
Попавшая в засаду шайка в панике метнулась к забору.
Толкаясь, сшибаясь лбами, мальчишки выскакивали на улицу и попадали прямо
в руки Ладыгина и Гейки.
Луна совсем спряталась за тучи. Слышны были только голоса:
- Пусти!
- Оставь!
- Не лезь! Не тронь!
- Всем тише! - раздался в темноте голос Тимура. - Пленных не бить! Где
Гейка?
- Здесь Гейка!
- Веди всех на место.
- А если кто не пойдет?
- Хватайте за руки, за ноги и тащите с почетом, как икону богородицы.
- Пустите, черти! - раздался чей-то плачущий голос.
- Кто кричит? - гневно спросил Тимур. - Хулиганить мастера, а отвечать
боитесь! Гейка, давай команду, двигай!
Пленников подвели к пустой будке на краю базарной площади. Тут их одного
за другим протолкнули за дверь.
- Михаила Квакина ко мне, - попросил Тимур. Подвели Квакина.
- Готово? - спросил Тимур.
- Все готово.
Последнего пленника втолкнули в будку, задвинули засов и просунули в
пробой тяжелый замок.
- Ступай, - сказал тогда Тимур Квакину. - Ты смешон. Ты никому не страшен
и не нужен.
Ожидая, что его будут бить, ничего не понимая, Квакин стоял, опустив
голову.
- Ступай, - повторил Тимур. - Возьми вот этот ключ и отопри часовню, где
сидит твой друг Фигура. Квакин не уходил.
- Отопри ребят, - хмуро попросил он. - Или посади меня вместе с ними.
- Нет, - отказался Тимур, - теперь все кончено. Ни им с тобою, ни тебе с
ними больше делать нечего.
Под свист, шум и улюлюканье, спрятав голову в плечи, Квакин медленно
пошел прочь. Отойдя десяток шагов, он остановился и выпрямился.
- Бить буду! - злобно закричал он, оборачиваясь к Тимуру. - Бить буду
тебя одного. Один на один, до смерти! - И, отпрыгнув, он скрылся в темноте.
- Ладыгин и твоя пятерка, вы свободны, - сказал Тимур. - У тебя что?
- Дом номер двадцать два, перекатать бревна, по Большой Васильковской.
- Хорошо. Работайте!
Рядом на станции заревел гудок. Прибыл дачный поезд. С него сходили
пассажиры, и Тимур заторопился.
- Симаков и твоя пятерка, у тебя что?
- Дом номер тридцать восемь по Малой Петраковской. - Он рассмеялся и
добавил: - Наше дело, как всегда: ведра, кадка да вода... Гоп! Гоп! До
свиданья!
- Хорошо, работайте! Ну, а теперь... сюда идут люди. Остальные все по
домам... Разом!
Гром и стук раздался по площади. Шарахнулись и остановились идущие с
поезда прохожие. Стук и вой повторился. Загорелись огни в окнах соседних
дач. Кто-то включил свет над ларьком, и столпившиеся люди увидели над
палаткой такой плакат:
ПРОХОЖИЕ, НЕ ЖАЛЕЙ!
Здесь сидят люди, которые трусливо по ночам обирают сады мирных жителей.
Ключ от замка висит позади этого плаката, и тот, кто отопрет этих
арестантов, пусть сначала посмотрит, нет ли среди них его близких или
знакомых.
Поздняя ночь. И черно-красной звезды на воротах не видно. Но она тут.
Сад того дома, где живет маленькая девочка. С ветвистого дерева
спустились веревки. Вслед за ними по шершавому стволу соскользнул мальчик.
Он кладет доску, садится и пробует, прочны ли они, эти новые качели. Толстый
сук чуть поскрипывает, листва шуршит и вздрагивает. Вспорхнула и пискнула
потревоженная птица. Уже поздно. Спит давно Ольга, спит Женя. Спят и его
товарищи: веселый Симаков, молчаливый Ладыгин, смешной Коля. Ворочается,
конечно, и бормочет во сне храбрый Гейка.
Часы на каланче отбивают четверти: "Был день - было дело! Дин-дон... раз,
два!.."
Да, уже поздно.
Мальчуган встает, шарит по траве руками и поднимает тяжелый букет полевых
цветов. Эти цветы рвала Женя.
Осторожно, чтобы не разбудить и не испугать спящих, он всходит на
озаренное луною крыльцо и бережно кладет букет на верхнюю ступеньку. Это -
Тимур.
Было утро выходного дня. В честь годовщины победы красных под Хасаном
комсомольцы поселка устроили в парке большой карнавал - концерт и гулянье.
Девчонки убежали в рощу еще спозаранку. Ольга торопливо доканчивала
гладить блузку. Перебирая платья, она тряхнула Женин сарафан, из его кармана
выпала бумажка.
Ольга подняла и прочла:
"Девочка, никого дома не бойся. Все в порядке, и никто от меня ничего не
узнает. Тимур".
"Чего не узнает? Почему не бойся? Что за тайна у этой скрытной и лукавой
девчонки? Нет! Этому надо положить конец. Папа уезжал, и он велел... Надо
действовать решительно и быстро".
В окно постучал Георгий.
- Оля, - сказал он, - выручайте! Ко мне пришла делегация. Просят
что-нибудь спеть с эстрады. Сегодня такой день - отказать было нельзя.
Давайте аккомпанируйте мне на аккордеоне.
- Оля, я с пианисткой не хочу. Хочу с вами! У нас получится хорошо.
Можно, я к вам через окно прыгну? Оставьте утюг и выньте инструмент. Ну вот,
я его вам сам вынул. Вам только остается нажимать на лады пальцами, а я петь
буду.
- Послушайте, Георгий, - обиженно сказала Ольга, - в конце концов вы
могли не лезть в окно, когда есть двери...
В парке было шумно. Вереницей подъезжали машины с отдыхающими. Тащились
грузовики с бутербродами, с булками, бутылками, колбасой, конфетами,
пряниками.
Стройно подходили голубые отряды ручных и колесных мороженщиков.
На полянах разноголосо вопили патефоны, вокруг которых раскинулись
приезжие и местные дачники с питьем и снедью.
Играла музыка.
У ворот ограды эстрадного театра стоял дежурный старичок и бранил
монтера, который хотел пройти через калитку вместе со своими ключами,
ремнями и железными "кошками".
- С инструментами, дорогой, сюда не пропускаем. Сегодня праздник. Ты
сначала сходи домой, умойся и оденься.
- Так .ведь, папаша, здесь же без билета, бесплатно!
- Все равно нельзя. Здесь пение. Ты бы еще с собой телеграфный столб
приволок. И ты, гражданин, обойди тоже, - остановил он другого человека. -
Здесь люди поют... музыка. А у тебя бутылка торчит из кармана.
- Но, дорогой папаша, - заикаясь, пытался возразить человек, - мне
нужно... я сам тенор.
- Проходи, проходи, тенор, - показывая на монтера, отвечал старик. - Вон
бас не возражает. И ты, тенор, не возражай тоже.
Женя, которой мальчишки сказали, что Ольга с аккордеоном прошла на сцену,
нетерпеливо ерзала на скамье.
Наконец вышли Георгий и Ольга. Жене стало страшно: ей показалось, что над
Ольгой сейчас начнут смеяться.
Но никто не смеялся.
Георгий и Ольга стояли на подмостках, такие простые, молодые и веселые,
что Жене захотелось обнять их обоих.
Но вот Ольга накинула ремень на плечо.
Глубокая морщина перерезала лоб Георгия, он ссутулился, наклонил голову.
Теперь это был старик, и низким звучным голосом он запел:
Я третью ночь не сплю Мне чудится все то же
Движенье тайное в угрюмой тишине
Винтовка руку жжет. Тревога сердце гложет,
Как двадцать лет назад ночами на войне.
Но если и сейчас я встречуся с тобою,
Наемных армий вражеский солдат,
То я, седой старик, готовый встану к бою,
Спокоен и суров, как двадцать лет назад.
- Ах, как хорошо! И как этого хромого смелого старика жалко! Молодец,
молодец... - бормотала Женя. - Так, так. Играй, Оля! Жаль только, что не
слышит тебя наш папа.
После концерта, дружно взявшись за руки, Георгий и Ольга шли по аллее.
- Все так, - говорила Ольга. - Но я не знаю, куда пропала Женя.
- Она стояла на скамье, - ответил Георгий, - и кричала: "Браво, браво!"
Потом к ней подошел... - тут Георгий запнулся, - какой-то мальчик, и они
исчезли.
- Какой мальчик? - встревожилась Ольга. - Георгий, вы старше, скажите,
что мне с ней делать? Смотрите! Утром я у нее нашла вот эту бумажку!
Георгий прочел записку. Теперь он и сам задумался и нахмурился.
- Не бойся - это значит не слушайся. Ох, и попадись мне этот мальчишка
под руку, то-то бы я с ним поговорила!
Ольга спрятала записку. Некоторое время они молчали. Но музыка играла
очень весело, кругом смеялись, и, опять взявшись за руки, они пошли по
аллее.
Вдруг на перекрестке в упор они столкнулись с другой парой, которая, так
же дружно держась за руки, шла им навстречу. Это были Тимур и Женя.
Растерявшись, обе пары вежливо на ходу раскланялись.
- Вот он! - дергая Георгия за руку, с отчаянием сказала Ольга. - Это и
есть тот самый мальчишка.
- Да, - смутился Георгий, - а главное, что это и есть Тимур - мой
отчаянный племянник.
- И ты вы знали! - рассердилась Ольга. - И вы мне ничего не говорили!
Откинув его руку, она побежала по аллее. Но ни Тимура, ни Жени уже видно
не было. Она свернула на узкую кривую тропку, и только тут она наткнулась на
Тимура, который стоял перед Фигурой и Квакиным.
- Послушай, - подходя к нему вплотную, сказала Ольга. - Мало вам того,
что вы облазили и обломали все сады, даже у старух, даже у осиротевшей
девчурки; мало тебе того, что от вас бегут даже собаки, - ты портишь и
настраиваешь против меня сестренку. У тебя на шее пионерский галстук, но ты
просто... негодяй.
Тимур был бледен.
- Это неправда, - сказал он. - Вы ничего не знаете.
Ольга махнула рукой и побежала разыскивать Женю.
Тимур стоял и молчал.
Молчали озадаченные Фигура и Квакин.
- Ну что, комиссар? - спросил Квакин. - Вот и тебе, я вижу, бывает
невесело?
- Да, атаман, - медленно поднимая глаза, ответил Тимур. - Мне сейчас
тяжело, мне невесело. И лучше бы вы меня поймали, исколотили, избили, чем
мне из-за вас слушать... вот это.
- Чего же ты молчал? - усмехнулся Квакин. - Ты бы сказал: это, мол, не я.
Это они. Мы тут стояли, рядом.
- Да! Ты бы сказал, а мы бы тебе за это наподдали, - вставил обрадованный
Фигура.
Но совсем не ожидавший такой поддержки Квакин молча и холодно посмотрел
на своего товарища. А Тимур, трогая рукой стволы деревьев, медленно пошел
прочь
- Гордый, - тихо сказал Квакин - Хочет плакать, а молчит
- Давай-ка сунем ему по разу, вот и заплачет, - сказал Фигура и запустил
вдогонку Тимуру еловой шишкой.
- Он... гордый, - хрипло повторил Квакин, - а ты... ты - сволочь! - И,
развернувшись, он ляпнул Фигуре кулаком по лбу.
Фигура опешил, потом взвыл и кинулся бежать. Дважды нагоняя его, давал
ему Квакин тычка в спину.
Наконец Квакин остановился, поднял оброненную фуражку; отряхивая, ударил
ее о колено, подошел к мороженщику, взял порцию, прислонился к дереву и,
тяжело дыша, жадно стал глотать мороженое большими кусками.
На поляне возле стрелкового тира Тимур нашел Гейку и Симу.
- Тимур! - предупредил его Сима. - Тебя ищет (он, кажется, очень сердит)
твой дядя.
- Да, иду, я знаю.
- Ты сюда вернешься?
- Не знаю.
- Тима! - неожиданно мягко сказал Гейка и взял товарища за руку. - Что
это? Ведь мы же ничего плохого никому не сделали. А ты знаешь, если человек
прав...
- Да, знаю... то он не боится ничего на свете. Но ему все равно больно.
Тимур ушел.
К Ольге, которая несла домой аккордеон, подошла Женя.
- Оля!
- Уйди! - не глядя на сестру, ответила Ольга. - Я с тобой больше не
разговариваю. Я сейчас уезжаю в Москву, и ты без меня можешь гулять с кем
хочешь, хоть до рассвета.
- Но, Оля...
- Я с тобой не разговариваю. Послезавтра МЫ переедем в Москву. А там
подождем папу.
- Да! Папа, а не ты - он все узнает! - в гневе и слезах крикнула Женя и
помчалась разыскивать Тимура.
Она разыскала Гейку, Симакова и спросила, где Тимур.
- Его позвали домой, - сказал Гейка. - На него за что-то из-за тебя очень
сердит дядя.
В бешенстве топнула Женя ногой и, сжимая кулаки, вскричала:
- Вот так... ни за что... и пропадают люди! Она обняла ствол березы, но
тут к ней подскочили Таня и Нюрка.
- Женька! - закричала Таня. - Что с тобой? Женя, бежим! Там пришел
баянист, там начались танцы - пляшут девчонки.
Они схватили ее, затормошили и подтащили к кругу, внутри которого
мелькали яркие, как цветы, платья, блузки и сарафаны.
- Женя, плакать не надо! - так же, как всегда, быстро и сквозь зубы
сказала Нюрка. - Меня когда бабка колотит, и то я не плачу! Девочки, давайте
лучше в круг!.. Прыгнули!
- "Пр-рыгнули"! - передразнила Нюрку Женя. И, прорвавшись через цепь, они
закружились, завертелись в отчаянно веселом танце.
Когда Тимур вернулся домой, его подозвал дядя.
- Мне надоели твои ночные похождения, - говорил Георгий. - Надоели
сигналы, звонки, веревки; Что это была за странная история с одеялом?
- Это была ошибка.
- Хороша ошибка! К этой девочке ты больше не лезь: тебя ее сестра не
любит.
- За что?
- Не знаю. Значит, заслужил. Что это у тебя за записки? Что это за
странные встречи в саду на рассвете? Ольга говорит, что ты учишь девочку
хулиганству.
- Она лжет, - возмутился Тимур, - а еще комсомолка! Если ей что
непонятно, она могла бы позвать меня, спросить. И я бы ей на все ответил.
- Хорошо. Но, пока ты ей еще ничего не ответил, я запрещаю тебе подходить
к их даче, и вообще, если ты будешь самовольничать, то я тебя тотчас же
отправлю домой к матери.
Он хотел уходить.
- Дядя, - остановил его Тимур, - а когда вы были мальчишкой, что вы
делали? Как играли?
- Мы?.. Мы бегали, скакали, лазили по крышам. бывало, что и дрались. Но
наши игры были просты и всем понятны.
Чтобы проучить Женю, к вечеру, так и не сказав сестренке ни слова,
Ольга уехала в Москву. В Москве никакого дела у нее не было. И поэтому,
не заезжая к себе, она отправилась к подруге, просиде ла у нее дотемна и
только часам к десяти пришла на свою квартиру. Она открыла дверь, зажгла
свет и тут же вздрогнула: к двери в квартиру была пришпилена телеграмма.
Ольга сорвала телеграмму и прочла ее. Телеграмма была от папы.
К вечеру, когда уже разъезжались из парка грузовики, Женя и Таня забежали
на дачу. Затевалась игра в волейбол, и Женя должна была сменить туфли на
тапки.
Она завязывала шнурок, когда в комнату вошла женщина - мать белокурой
девчурки. Девочка лежала у нее на руках и дремала.
Узнав, что Ольги нет дома, женщина опечалилась.
- Я хотела оставить у вас дочку, - сказала она. - Я не знала, что нет
сестры... Поезд приходит сегодня ночью, и мне надо в Москву - встретить
маму.
- Оставьте ее, - сказала Женя. - Что же Ольга... А я не человек, что ли?
Кладите ее на мою кровать, а я на другой лягу.
- Она спит спокойно и теперь проснется только утром, - обрадовалась мать.
- К ней только изредка нужно подходить и поправлять под ее головой подушку.
Девчурку раздели, уложили. Мать ушла. Женя отдернула занавеску, чтобы
видна была через окно кроватка, захлопнула дверь террасы, и они с Таней
убежали играть в волейбол, условившись после каждой игры прибегать по
очереди и смотреть, как спит девочка.
Только что они убежали, как на крыльцо вошел почтальон. Он стучал долго,
а так как ему не откликались, то он вернулся к калитке и спросил у соседа,
не уехали ли хозяева в город.
- Нет, - отвечал сосед, - девчонку я сейчас тут видел. Давай я приму
телеграмму.
Сосед расписался, сунул телеграмму в карман, сел на скамью и закурил
трубку. Он ожидал Женю долго.
Прошло часа полтора. Опять к соседу подошел почтальон.
- Вот, - сказал он. - И что за пожар, спешка? Прими, друг, и вторую
телеграмму.
Сосед расписался. Было уже совсем темно. Он прошел через калитку,
поднялся по ступенькам террасы и заглянул в окно. Маленькая девочка спала.
Возле ее головы на подушке лежал рыжий котенок. Значит,
хозяева были где-то около дома. Сосед открыл форточку и опустил через нее
обе телеграммы. Они аккуратно легли на подоконник, и вернувшаяся Женя должна
была бы заметить их сразу.
Но Женя их не заметила. Придя домой, при свете луны она поправила
сползшую с подушки девчурку, турнула котенка, разделась и легла спать.
Она лежала долго, раздумывая о том: вот она какая бывает, жизнь! И она не
виновата, и Ольга как будто бы тоже. А вот впервые они с Ольгой всерьез
поссорились.
Было очень обидно. Спать не спалось, и Жене захотелось булки с вареньем.
Она спрыгнула, подошла к шкафу, включила свет и тут увидела на подоконнике
телеграммы.
Ей стало страшно. Дрожащими руками она оборвала заклейку и прочла.
В первой было:
"Буду сегодня проездом от двенадцати ночи до трех утра тчк Ждите на
городской квартире папа".
Во второй:
"Приезжай немедленно ночью папа будет в городе Ольга".
С ужасом глянула на часы. Было без четверти двенадцать. Накинув платье и
схватив сонного ребенка, Женя, как полоумная, бросилась к крыльцу Одумалась.
Положила ребенка на кровать. Выскочила на улицу и помчалась к дому старухи
молочницы. Она грохала в дверь кулаком и ногой до тех пор, пока не
показалась в окне голова соседки.
- Чего стучишь? - сонным голосом спросила она. - Чего озоруешь?
- Я не озорую, - умоляюще заговорила Женя. - Мне нужно молочницу, тетю
Машу. Я хотела ей оставить ребенка
- И что городишь? - захлопывая окно, ответила соседка. - Хозяйка еще с
утра уехала в деревню гостить к брату.
Со стороны вокзала донесся гудок приближающегося поезда. Женя выбежала на
улицу и столкнулась с седым джентльменом, доктором.
- Простите! - пробормотала она. - Вы не знаете, какой это гудит поезд?
Джентльмен вынул часы.
- Двадцать три пятьдесят пять, - ответил он. - Это сегодня на Москву
последний.
- Как - последний? - глотая слезы, прошептала Женя. - А когда следующий?
- Следующий пойдет утром, в три сорок. Девочка, что с тобой? - хватая за
плечо покачнувшуюся Женю, участливо спросил старик. - Ты плачешь? Может
быть, я тебе чем-нибудь смогу помочь?
- Ах нет! - сдерживая рыдания и убегая, ответила Женя. - Теперь уже мне
не может помочь никто на свете.
Дома уткнулась головой в подушку, но тотчас же вскочила и гневно
посмотрела на спящую девчурку. Опомнилась, одернула одеяло, столкнула с
подушки рыжего котенка.
Она зажгла свет на террасе, в кухне, в комнате, села на диван и покачала
головой. Так сидела она долго и, кажется, ни о чем не думала. Нечаянно она
задела валявшийся тут же аккордеон. Машинально подняла его и стала
перебирать клавиши. Зазвучала мелодия, торжественная и печальная. Женя грубо
оборвала игру и подошла к окну. Плечи ее вздрагивали.
Нет! Оставаться одной и терпеть такую муку сил у нее больше нет. Она
зажгла свечку и, спотыкаясь, через сад пошла к сараю.
Вот и чердак. Веревка, карта, мешки, флаги. Она зажгла фонарь, подошла к
штурвальному колесу, нашла нужный ей провод, зацепила его за крюк и резко
повернула колесо.
Тимур спал, когда Рита тронула его за плечо лапой. Толчка он не
почувствовал. И, схватив зубами одеяло, Рита стащила его на пол.
Тимур вскочил.
- Ты что? - спросил он, не понимая. - Что-нибудь случилось?
Собака смотрела ему в глаза, шевелила хвостом, мотала мордой. Тут Тимур
услыхал звон бронзового колокольчика.
Недоумевая, кому он мог понадобиться глухой ночью, он вышел на террасу и
взял трубку телефона.
- Да, я, Тимур, у аппарата. Это кто? Это ты... Ты, Женя?
Сначала Тимур слушал спокойно. Но вот губы его зашевелились, по липу
пошли красноватые пятна. Он задышал часто и отрывисто. ,
- И только на три часа? - волнуясь, спросил он. - Женя, ты плачешь? Я
слышу... Ты плачешь. Не смей! Не надо! Я приду скоро...
Он повесил трубку и схватил с полки расписание поездов.
- Да, вот он, последний, в двадцать три пятьдесят пять. Следующий пойдет
только в три сорок. - Он стоит и кусает губы. - Поздно! Неужели ничего
нельзя сделать? Нет! Поздно!
Но красная звезда днем и ночью горит над воротами Жениного дома. Он зажег
ее сам, своей рукой, и ее лучи, прямые, острые, блестят и мерцают перед его
глазами.
Дочь командира в беде! Дочь командира нечаянно попала в засаду.
Он быстро оделся, выскочил на улицу, и через несколько минут он уже стоял
перед крыльцом дачи седого джентльмена. В кабинете доктора еще горел свет.
Тимур постучался. Ему открыли.
- Ты к кому? - сухо и удивленно спросил его джентльмен.
- К вам, - ответил Тимур.
- Ко мне? - Джентльмен подумал, потом широким жестом распахнул дверь и
сказал: - Тогда... прощу пожаловать!..
Они говорили недолго.
- Вот и все, что мы делаем, - поблескивая глазами, закончил свой рассказ
Тимур. - Вот и все, что мы делаем, как играем, и вот зачем мне нужен сейчас
ваш Коля.
Молча старик встал. Резким движением он взял Тимура за подбородок, поднял
его голову, заглянул ему в глаза и вышел.
Он прошел в комнату, где спал Коля, и подергал его за плечо.
- Вставай, - сказал он, - тебя зовут.
- Но я ничего не знаю, - испуганно тараща глаза, заговорил Коля. - Я,
дедушка, право, ничего не знаю.
- Вставай, - сухо повторил ему джентльмен. - За тобой пришел твой
товарищ.
На чердаке на охапке соломы, охватив колени руками, сидела Женя. Она
ждала Тимура. Но вместо него в отверстие окна просунулась взъерошенная
голова Коли Колокольчикова.
- Это ты? - удивилась Женя. - Что тебе надо?
- Я не знаю, - тихо и испуганно отвечал Коля. - Я спал. Он пришел. Я
встал. Он послал. Он велел, чтобы мы с тобой спустились вниз, к калитке.
- Зачем?
- Я не знаю. У меня у самого в голове какой-то стук, гудение. Я, Женя, и
сам ничего не понимаю.
Спрашивать позволения было не у кого. Дядя ночевал в Москве. Тимур зажег
фонарь, взял топор, крикнул собаку Риту и вышел в сад. Он остановился перед
закрытой дверью сарая. Он перевел взгляд с топора на замок. Да! Он знал -
так делать было нельзя, но другого выхода не было. Сильным ударом он сшиб
замок и вывел мотоцикл из сарая.
- Рита! - горько сказал он, становясь на колено и целуя собаку в морду. -
Ты не сердись! Я не мог поступить иначе.
Женя и Коля стояли у калитки. Издалека показался быстро приближающийся
огонь. Огонь летел прямо на них, послышался треск мотора. Ослепленные, они
зажмурились, попятились к забору, как вдруг огонь погас, мотор заглох и
перед ними очутился Тимур.
- Коля, - сказал он, не здороваясь и ничего не спрашивая, - ты останешься
здесь и будешь охранять спящую девчонку. Ты отвечаешь за нее перед всей
нашей командой. Женя, садись. Вперед! В Москву!
Женя вскрикнула, что было у нее силы обняла Тимура и поцеловала.
- Садись, Женя. садись! - стараясь казаться суровым, кричал Тимур. -
Держись крепче! Ну, вперед! Вперед, двигаем!
Мотор затрещал, гудок рявкнул, и вскоре красный огонек скрылся из глаз
растерявшегося Коли.
Он постоял, поднял палку и, держа ее наперевес, как ружье, обошел вокруг
ярко освещенной дачи.
- Да, - важно шагая, бормотал он. - Эх, и тяжела ты, солдатская служба!
Нет тебе покоя днем, нет и ночью!
Время подходило к трем ночи. Полковник Александров сидел у стола, на
котором стоял остывший чайник и лежали обрезки колбасы, сыра и булки.
- Через полчаса я уеду, - сказал он Ольге. - Жаль, что так и не пришлось
мне повидать Женьку. Оля, ты плачешь?
- Я не знаю, почему она не приехала. Мне ее так жалко, она тебя так
ждала. Теперь она совсем сойдет с ума. А она и так сумасшедшая.
- Оля, - вставая, сказал отец, - я не знаю, я не верю, чтобы Женька могла
попасть в плохую компанию, чтобы ее испортили, чтобы ею командовали. Нет! Не
такой у нее характер.
- Ну вот! - огорчилась Ольга. - Ты ей только об этом скажи. Она и так
заладила, что характер у нее такой же, как у тебя. А чего там такой! Она
залезла на крышу, спустила через трубу веревку. Я хочу взять утюг, а он
прыгает кверху. Папа, когда ты уезжал, у нее было четыре платья. Два - уже
тряпки. Из третьего она выросла, одно я ей носить пока не даю. А три новых я
ей сама сшила. Но все на ней так и горит. Вечно она в синяках, в царапинах.
А она, конечно, подойдет, губы бантиком сложит, глаза голубые вытаращит. Ну
конечно, все думают - цветок, а не девочка. А пойди-ка. Ого! Цветок! Тронешь
и обожжешься. Папа, ты не выдумывай, что у нее такой же, как у тебя,
характер. Ей только об этом сказки! Она три дня на трубе плясать будет.
- Ладно, - обнимая Ольгу, согласился отец. - Я ей скажу. Я ей напишу. Ну
и ты, Оля, не жми на нее очень. Ты скажи ей, что я ее люблю и помню, что мы
вернемся скоро и что ей обо мне нельзя плакать, потому что она дочь
командира.
- Все равно будет, - прижимаясь к отцу, сказала Ольга. - И я дочь
командира. И я буду тоже.
Отец посмотрел на часы, подошел к зеркалу, надел ремень и стал одергивать
гимнастерку. Вдруг наружная дверь хлопнула. Раздвинулась портьера. И, как-то
угловато сдвинув плечи, точно приготовившись к прыжку, появилась Женя.
Но, вместо того чтобы вскрикнуть, подбежать, прыгнуть, она бесшумно,
быстро подошла и молча спрятала лицо на груди отца. Лоб ее был забрызган
грязью, помятое платье в пятнах. И Ольга в страхе спросила:
- Женя, ты откуда? Как ты сюда попала?
Не поворачивая головы, Женя отмахнулась кистью руки, и это означало:
"Погоди!.. Отстань!.. Не спрашивай!.."
Отец взял Женю на руки, сел на диван, посадил ее к себе на колени. Он
заглянул ей в лицо и вытер ладонью ее запачканный лоб.
- Да, хорошо! Ты молодец человек, Женя!
- Но ты вся в грязи, лицо черное! Как ты сюда попала? - опять спросила
Ольга.
Женя показала ей на портьеру, и Ольга увидела Тимура.
Он снимал кожаные автомобильные краги. Висок его был измазан желтым
маслом. У него было влажное, усталое лицо честно выполнившего свое дело
рабочего человека. Здороваясь со всеми, он наклонил голову.
- Папа! - вскакивая с колен отца и подбегая к Тимуру, сказала Женя. - Ты
никому не верь! Они ничего не знают. Это Тимур - мой очень хороший товарищ.
Отец встал и, не раздумывая, пожал Тимуру руку. Быстрая и торжествующая
улыбка скользнула по лицу Жени - одно мгновение испытующе глядела она на
Ольгу. И та, растерявшаяся, все еще недоумевающая, подошла к Тимуру:
- Ну... тогда здравствуй...
Вскоре часы пробили три.
- Папа, - испугалась Женя, - ты уже встаешь? Наши часы спешат.
- Нет, Женя, это точно.
- Папа, и твои часы спешат тоже. - Она подбежала к телефону, набрала
"время", и из трубки донесся ровный металлический голос:
- Три часа четыре минуты!
Женя взглянула на стену и со вздохом сказала:
- Наши спешат, но только на одну минуту. Папа, возьми нас с собой на
вокзал, мы тебя проводим до поезда!
- Нет, Женя, нельзя. Мне там будет некогда.
- Почему? Папа, ведь у тебя билет уже есть?
- Есть.
- В мягком?
- В мягком.
- Ох, как и я хотела бы с тобой поехать далеко-далеко в мягком!..
И вот не вокзал, а какая-то станция, похожая на подмосковную товарную,
пожалуй, на Сортировочную. Пути, стрелки, составы, вагоны. Людей не видно.
На линии стоит бронепоезд. Приоткрылось железное окно, мелькнуло и скрылось
озаренное пламенем лицо машиниста. На платформе в кожаном пальто стоит отец
Жени - полковник Александров. Подходит лейтенант, козыряет и спрашивает:
- Товарищ командир, разрешите отправляться?
- Да! - Полковник смотрит на часы: три часа пятьдесят три минуты. -
Приказано отправляться в три часа пятьдесят три минуты.
Полковник Александров подходит к вагону и смотрит. Светает, но в тучах
небо. Он берется за влажные поручни. Перед ним открывается тяжелая дверь. И,
поставив ногу на ступеньку, улыбнувшись, он сам себя спрашивает:
- В мягком?
- Да! В мягком...
Тяжелая стальная дверь с грохотом захлопывается за ним. Ровно, без
толчков, без лязга вся эта броневая громада трогается и плавно набирает
скорость. Проходит паровоз. Плывут орудийные башни. Москва остается позади.
Туман. Звезды гаснут. Светает.
...Утром, не найдя дома ни Тимура, ни мотоцикла, вернувшийся с работы
Георгий тут же решил отправить Тимура домой к матери. Он сел писать письмо,
но через окно увидел идущего по дорожке красноармейца.
Красноармеец вынул пакет и спросил:
- Товарищ Гараев?
- Да.
- Георгий Алексеевич?
- Да.
- Примите пакет и распишитесь.
Красноармеец ушел. Георгий посмотрел на пакет и понимающе свистнул. Да!
Вот и оно, то самое, чего он уже давно ждал. Он вскрыл пакет, прочел и
скомкал начатое письмо. Теперь надо было не отсылать Тимура, а вызывать его
мать телеграммой сюда, на дачу.
В комнату вошел Тимур - и разгневанный Георгий стукнул кулаком по столу.
Но следом за Тимуром вошли Ольга и Женя.
- Тише! - сказала Ольга. - Ни кричать, ни стучать не надо. Тимур не
виноват. Виноваты вы, да и я тоже.
- Да, - подхватила Женя, - вы на него не кричите. Оля, ты до стола не
дотрагивайся. Вон этот револьвер у них очень громко стреляет.
Георгий посмотрел на Женю, потом на револьвер, на отбитую ручку глиняной
пепельницы. Он что-то начинает понимать, он догадывается, и он спрашивает:
- Так это тогда ночью здесь была ты, Женя?
- Да, это была я. Оля, расскажи человеку все толком, а мы возьмем
керосин, тряпку и пойдем чистить машину.
На следующий день, когда Ольга сидела на террасе, через калитку прошел
командир. Он шагал твердо, уверенно, как будто бы шел к себе домой, и
удивленная Ольга поднялась ему навстречу. Перед ней в форме капитана
танковых войск стоял Георгий.
- Это что же? - тихо спросила Ольга. - Это опять... новая роль оперы?
- Нет, - отвечал Георгий. - Я на минуту зашел проститься. Это не новая
роль, а просто новая форма.
- Это, - показывая на петлицы и чуть покраснев, спросила Ольга, - то
самое?.. "Мы бьем через железо и бетон прямо в сердце"?
- Да, то самое. Спойте мне и сыграйте, Оля, что-нибудь на дальнюю
путь-дорогу. Он сел. Ольга взяла аккордеон:
...Летчики-пилоты! Бомбы-пулеметы!
Вот и улетели в дальний путь.
Вы когда вернетесь?
Я не знаю, скоро ли,
Только возвращайтесь. . хоть когда-нибудь.
Гей! Да где б вы ни были,
На земле, на небе ли,
Над чужими ль странами -
Два крыла,
Крылья краснозвездные,
Милые и грозные,
Жду я вас по-прежнему,
Как ждала.
Вот, - сказала она. - Но это все про летчиков, а о танкистах я такой
хорошей песни не знаю.
- Ничего, - попросил Георгий. - А вы найдите мне и без песни хорошее
слово.
Ольга задумалась, и, отыскивая нужное хорошее слово, она притихла,
внимательно поглядывая на его серые и уже не смеющиеся глаза.
Женя, Тимур и Таня были в саду.
- Слушайте, - предложила Женя. - Георгий сейчас уезжает. Давайте соберем
ему на проводы всю команду. Давайте грохнем по форме номер один позывной
сигнал общий. То-то будет переполоху!
- Не надо, - отказался Тимур.
- Почему?
- Не надо! Мы других так никого не провожали.
- Ну, не надо так не надо, - согласилась Женя. - Вы тут посидите, я пойду
воды напиться. Она ушла, а Таня рассмеялась.
- Ты чего? - не понял Тимур. Таня рассмеялась еще громче.
- Ну и молодец, ну и хитра у нас Женька! "Я пойду воды напиться"!
- Внимание! - раздался с чердака звонкий, торжествующий голос Жени. -
Подаю по форме номер один позывной сигнал общий.
- Сумасшедшая! - подскочил Тимур. - Да сейчас сюда примчится сто человек!
Что ты делаешь?
Но уже закрутилось, заскрипело тяжелое колесо, вздрогнули, задергались
провода: "Три - стоп", "три - стоп", остановка! И загремели под крышами
сараев, в чуланах, в курятниках сигнальные звонки, трещотки, бутылки,
жестянки. Сто не сто, а не меньше пятидесяти ребят быстро мчались на зов
знакомого сигнала.
- Оля, - ворвалась Женя на террасу, - мы пойдем провожать тоже! Нас
много. Выгляни в окошко.
- Эге, - отдергивая занавеску, удивился Георгий. - Да у вас команда
большая. Ее можно погрузить в эшелон и отправить на фронт.
- Нельзя! - вздохнула, повторяя слова Тимура, Женя. - Крепко-накрепко
всем начальникам и командирам приказано гнать оттуда нашего брата по шее. А
жаль! Я бы и то куда-нибудь там... в бой, в атаку. Пулеметы на линию огня!..
Пер-р-вая!
- Пер-р-вая... ты на свете хвастунишка и атаман! - передразнила ее Ольга,
и, перекидывая через плечо ремень аккордеона, она сказала. - Ну что ж, если
провожать, так провожать с музыкой
Они вышли на улицу. Ольга играла на аккордеоне. Потом ударили склянки,
жестянки, бутылки, палки - это вырвался вперед самодельный оркестр, и
грянула песня.
Они шли по зеленым улицам, обрастая все новыми и новыми провожающими.
Сначала посторонние люди не понимали: почему шум, гром, визг? О чем и к чему
песня? Но, разобравшись, они улыбались и кто про себя, а кто и вслух желали
Георгию счастливого пути. Когда они подходили к платформе, мимо станции, не
останавливаясь, проходил военный эшелон.
В первых вагонах были красноармейцы. Им замахали руками, закричали. Потом
пошли открытые платформ с повозками, над которыми торчал целый лес зеленых
оглобель. Потом - вагоны с конями. Кони мотали мордами, жевали сено. И им
тоже закричали "ура". Наконец промелькнула платформа, на которой лежало
что-то большое, угловатое, тщательно укутанное серым брезентом. Тут же,
покачиваясь на ходу поезда, стоял часовой. Эшелон исчез, подошел поезд. И
Тимур попрощался с дядей.
К Георгию подошла Ольга.
- Ну, до свиданья! - сказала она. - И, может быть, надолго?
Он покачал головой и пожал ей руку:
- Не знаю... Как судьба!
Гудок, шум, гром оглушительного оркестра. Поезд ушел. Ольга была
задумчива. В глазах у Жени большое и ей самой непонятное счастье.
Тимур взволнован, но он крепится.
- Ну вот, - чуть изменившимся голосом сказал он, - теперь я и сам остался
один. - И, тотчас же выпрямившись, он добавил: - Впрочем, завтра ко мне
приедет мама.
- А я? - закричала Женя. - А они? - Она показала на товарищей. - А это? -
И она ткнула пальцем на красную звезду.
- Будь спокоен! - отряхиваясь от раздумья, сказала Тимуру Ольга. - Ты о
людях всегда думал, и они тебе отплатят тем же.
Тимур поднял голову. Ах, и тут, и тут не мог он ответить иначе, этот
простой и милый мальчишка!
Он окинул взглядом товарищей, улыбнулся и сказал:
- Я стою... я смотрю. Всем хорошо! Все спокойны, Значит, и я спокоен
тоже!
Аркадий Гайдар.
Голубая чашка
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 2
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Мне тогда было тридцать два года. Марусе двадцать девять, а дочери
нашей Светлане шесть с половиной. Только в конце лета я получил отпуск, и на
последний теплый месяц мы сняли под Москвой дачу.
Мы со Светланой думали ловить рыбу, купаться, собирать в лесу грибы и
орехи. А пришлось сразу подметать двор, подправлять ветхие заборы,
протягивать веревки, заколачивать костыли и гвозди.
Нам все это очень скоро надоело, а Маруся одно за другим все новые да
новые дела и себе и нам придумывает.
Только на третий день к вечеру наконец-то все было сделано. И как раз,
когда собирались мы втроем идти гулять, пришел к Марусе ее товарищ -
полярный летчик.
Они долго сидели в саду, под вишнями. А мы со Светланой ушли во двор к
сараю и с досады взялись мастерить деревянную вертушку.
Когда стемнело, Маруся крикнула, чтобы Светлана выпила молока и
ложилась спать, а сама пошла проводить летчика до вокзала.
Но мне без Маруси стало скучно, да и Светлана одна в пустом доме спать
не захотела.
Мы достали в чулане муку. Заварили ее кипятком - получился клейстер.
Оклеили гладкую вертушку цветной бумагой, хорошенько разгладили ее и
через пыльный чердак полезли на крышу.
Вот сидим мы верхом на крыше. И видно нам сверху, как в соседнем саду,
у крыльца, дымит трубой самовар. А на крыльце сидит хромой старик с
балалайкою, и возле него толпятся ребятишки.
Потом выскочила из черных сеней босоногая сгорбленная старуха.
Ребятишек турнула, старика обругала и, схватив тряпку, стала хлопать по
конфорке самовара, чтобы он закипел быстрее.
Посмеялись мы и думаем: вот подует ветер, закружится, зажужжит наша
быстрая вертушка. Ото всех дворов сбегутся к нашему дому ребятишки. Будет и
у нас тогда своя компания.
А завтра что-нибудь еще придумаем.
Может быть, выроем глубокую пещеру для той лягушки, что живет в нашем
саду, возле сырого погреба.
Может быть, попросим у Маруси суровых ниток и запустим бумажного змея -
выше силосной башни, выше желтых сосен и даже выше того коршуна, который
целый день сегодня сторожил с неба хозяйских цыплят и крольчат.
А может быть, завтра с раннего утра сядем в лодку - я на весла, Маруся
за руль, Светлана пассажиром - и уплывем по реке туда, где стоит, говорят,
большой лес, где растут на берегу две дуплистые березы, под которыми нашла
вчера соседская девчонка три хороших белых гриба. Жаль только, что все они
были червивые.
Вдруг Светлана потянула меня за рукав и говорит:
- Посмотри-ка, папа, а ведь, кажется, это наша мама идет, и как бы нам
с тобой сейчас не попало.
И правда, идет по тропинке вдоль забора наша Маруся, а мы-то думали,
что вернется она еще не скоро.
- Наклонись, - сказал я Светлане. - Может быть, она и не заметит.
Но Маруся сразу же нас заметила, подняла голову и крикнула:
- Вы зачем это, негодные люди, на крышу залезли? На дворе уже сыро.
Светлане давно спать пора. А вы обрадовались, что меня нет дома, и готовы
баловать хоть до полуночи.
- Маруся, - ответил я, - мы не балуем, мы вертушку приколачиваем. Ты
погоди немного, нам всего три гвоздя доколотить осталось.
- Завтра доколотите! - приказала Маруся. - А сейчас слезайте, или я
совсем рассержусь.
Переглянулись мы со Светланой. Видим, плохо наше дело. Взяли и слезли.
Но на Марусю обиделись.
И хотя Маруся принесла со станции Светлане большое яблоко, а мне пачку
табаку, - все равно обиделись.
Так с обидой и уснули.
А утром - еще новое дело! Только что мы проснулись, подходит Маруся и
спрашивает:
- Лучше сознавайтесь, озорной народ, что в чулане мою голубую чашку
разбили!
А я чашки не разбивал. И Светлана говорит, что не разбивала тоже.
Посмотрели мы с ней друг на друга и подумали оба, что уж это на нас Маруся
говорит совсем напрасно.
Но Маруся нам не поверила.
- Чашки, - говорит она, - не живые: ног у них нет. На пол они прыгать
не умеют. А кроме вас двоих, в чулан никто вчера не лазил. Разбили и не
сознаетесь. Стыдно, товарищи!
После завтрака Маруся вдруг собралась и отправилась в город, а мы сели
и задумались.
Вот тебе и на лодке поехали!
И солнце к нам в окна заглядывает. И воробьи по песчаным дорожкам
скачут. И цыплята сквозь деревянный плетень со двора на улицу и с улицы на
двор шмыгают.
А нам совсем не весело.
- Что ж! - говорю я Светлане. - С крыши нас с тобой вчера согнали.
Банку из-под керосина у нас недавно отняли. За какую-то голубую чашку
напрасно выругали. Разве же это хорошая жизнь?
- Конечно, - говорит Светлана, - жизнь совсем плохая.
- А давай-ка, Светлана, надень ты свое розовое платье. Возьмем мы из-за
печки мою походную сумку, положим туда твое яблоко, мой табак, спички, нож,
булку и уйдем из этого дома куда глаза глядят.
Подумала Светлана и спрашивает:
- А куда твои глаза глядят?
- А глядят они, Светлана, через окошко, вот на ту желтую поляну, где
пасется хозяйкина корова. А за поляной, я знаю, гусиный пруд есть, а за
прудом водяная мельница, а за мельницей на горе березовая роща. А что там за
горой, - уж этого я и сам не знаю.
- Ладно, - согласилась Светлана, - возьмем и хлеб, и яблоко, и табак, а
только захвати ты с собой еще толстую палку, потому что где-то в той стороне
живет ужасная собака Полкан. И говорили мне про нее мальчишки, что она
одного чуть-чуть до смерти не заела.
Так мы и сделали. Положили в сумку что надо было, закрыли все пять
окон, заперли обе двери, а ключ подсунули под крыльцо.
Прощай, Маруся! А чашки твоей мы все равно не разбивали.
Вышли мы за калитку, а навстречу нам молочница.
- Молока надо?
- Нет, бабка! Нам больше ничего не надо.
- У меня молоко свежее, хорошее, от своей коровы, - обиделась
молочница. - Вернетесь, так пожалеете.
Загромыхала она своими холодными бидонами и пошла дальше. А где ей
догадаться, что мы далеко уходим и, может, не вернемся?
Да и никто об этом не догадывался. Прокатил на велосипеде загорелый
мальчишка. Прошагал, наверное в лес за грибами, толстый дядька в трусах и с
трубкой. Прошла белокурая девица с мокрыми после купания волосами. А
знакомых мы никого не встретили.
Выбрались мы через огороды на желтую от куриной слепоты поляну, сняли
сандалии и по теплой тропинке пошли босиком через луг прямо на мельницу.
Идем мы, идем и вот видим, что от мельницы во весь дух мчится нам
навстречу какой-то человек. Пригнулся он, а из-за ракитовых кустов летят ему
в спину комья земли. Странно нам это показалось. Что такое? У Светланы глаза
зоркие, остановилась она и говорит:
- А я знаю, кто это бежит. Это мальчишка, Санька Карякин, который живет
возле того дома, где чьи-то свиньи в сад на помидорные грядки залезли. Он
вчера еще против нашей дачи на чужой козе верхом катался. Помнишь?
Добежал до нас Санька, остановился и слезы ситцевым кульком вытирает. А
мы спрашиваем у него:
- Почему это, Санька, ты во весь дух мчался и почему это за тобой из-за
кустов комья летели?
Отвернулся Санька и говорит:
- Меня бабка в колхозную лавку за солью послала. А на мельнице сидит
пионер Пашка Букамашкин, и он меня драть хочет.
Посмотрела на него Светлана. Вот так дело!
Разве же есть в Советской стране такой закон, чтобы бежал человек в
колхозную лавку за солью, никого не трогал, не задирал и вдруг бы его ни с
того ни с сего драть стали?
- Идем с нами, Санька, - говорит Светлана. - Не бойся. Нам по дороге, и
мы за тебя заступимся.
Пошли мы втроем сквозь густой ракитник.
- Вот он, Пашка Букамашкин, - сказал Санька и попятился.
Видим мы - стоит мельница. Возле мельницы телега. Под телегой лежит
кудластая, вся в репейниках, собачонка и, приоткрыв один глаз, смотрит, как
шустрые воробьи клюют рассыпанные по песку зерна. А на кучке песка сидит без
рубахи Пашка Букамашкин и грызет свежий огурец.
Увидал нас Пашка, но не испугался, а бросил огрызок в собачонку и
сказал, ни на кого не глядя:
- Тю!.. Шарик... Тю!.. Вон идет сюда известный фашист, белогвардеец
Санька. Погоди, несчастный фашист! Мы с тобою еще разделаемся.
Тут Пашка плюнул далеко в песок. Кудластая собачонка зарычала.
Испуганные воробьи с шумом взлетели на дерево. А мы со Светланой, услышав
такие слова, подошли к Пашке поближе.
- Постой, Пашка, - сказал я. - Может быть, ты ошибся? Какой же это
фашист, белогвардеец? Ведь это просто-напросто Санька Карякин, который живет
возле того дома, где чьи-то свиньи в чужой сад на помидорные грядки залезли.
- Все равно белогвардеец, - упрямо повторил Пашка. - А если не верите,
то хотите, я расскажу вам всю его историю?
Тут нам со Светланой очень захотелось узнать всю Санькину историю. Мы
сели на бревна, Пашка напротив. Кудластая собачонка у наших ног, на траву.
Только Санька не сел, а, уйдя за телегу, закричал оттуда сердито:
- Ты тогда уже все рассказывай! И как мне по затылку попало, тоже
рассказывай. Думаешь, по затылку не больно? Возьми-ка себе да стукни.
- Есть в Германии город Дрезден, - спокойно сказал Пашка, - и вот из
этого города убежал от фашистов один рабочий, еврей. Убежал и приехал к нам.
А с ним девчонка приехала, Берта. Сам он теперь на этой мельнице работает, а
Берта с нами играет. Только сейчас она в деревню за молоком побежала. Так
вот, играем мы позавчера в чижа: я, Берта, этот человек, Санька, и еще один
из поселка. Берта бьет палкой в чижа и попадает нечаянно этому самому Саньке
по затылку, что ли...
- Прямо по макушке стукнула, - сказал Санька из-за телеги. - У меня
голова загудела, а она еще смеется.
- Ну вот, - продолжал Пашка, - стукнула она этого Саньку чижом по
макушке. Он сначала на нее с кулаками, а потом ничего. Приложил лопух к
голове - и опять с нами играет. Только стал он после этого невозможно
жулить. Возьмет нашагнет лишний шаг, да и метит чижом прямо на кон.
- Врешь, врешь! - выскочил из-за телеги Санька. - Это твоя собака
мордой ткнула, вот он, чиж, и подкатился.
- А ты не с собакой играешь, а с нами. Взял бы да и положил чижа на
место. Ну вот. Метнул он чижа, а Берта как хватит палкой, так этот чиж прямо
на другой конец поля, в крапиву, перелетел. Нам смешно, а Санька злится.
Понятно, бежать ему за чижом в крапиву неохота... Перелез через забор и орет
оттуда: "Дура, жидовка! Чтоб ты в свою Германию обратно провалилась!" А
Берта дуру по-русски уже хорошо понимает, а жидовку еще не понимает никак.
Подходит она ко мне и спрашивает: "Это что такое жидовка?" А мне и сказать
совестно. Я кричу: "Замолчи, Санька!" А он нарочно все громче и громче
кричит. Я - за ним через забор. Он - в кусты. Так и скрылся. Вернулся я -
гляжу: палка валяется на траве, а Берта сидит в углу на бревнах. Я зову:
"Берта!" Она не отвечает. Подошел я - вижу: на глазах у нее слезы. Значит,
сама догадалась. Поднял я тогда с земли камень, сунул в карман и думаю: "Ну,
погоди, проклятый Санька! Это тебе не Германия. С твоим-то фашизмом мы и
сами справимся!"
Посмотрели мы на Саньку и подумали: "Ну, брат, плохая у тебя история.
Даже слушать противно. А мыто еще собирались за тебя заступиться".
И только хотел я это сказать, как вдруг дрогнула и зашумела мельница,
закрутилось по воде отдохнувшее колесо. Выскочила из мельничного окна
обсыпанная мукой, ошалелая от испуга кошка. Спросонок промахнулась и
свалилась прямо на спину задремавшему Шарику. Шарик взвизгнул и подпрыгнул.
Кошка метнулась на дерево, воробьи с дерева - на крышу. Лошадь вскинула
морду и дернула телегу. А из сарая выглянул какой-то лохматый, серый от муки
дядька и, не разобравшись, погрозил длинным кнутом отскочившему от телеги
Саньке:
- Но, но... смотри, не балуй, а то сейчас живо выдеру!
Засмеялась Светлана, и что-то жалко ей стало этого несчастного Саньку,
которого все хотят выдрать.
- Папа, - сказала она мне. - А может быть, он вовсе не такой уж фашист?
Может быть, он просто дурак? Ведь правда, Санька, что ты просто дурак? -
спросила Светлана и ласково заглянула ему в лицо.
В ответ Санька только сердито фыркнул, замотал головой, засопел и хотел
что-то сказать. А что тут скажешь, когда сам кругом виноват и сказать-то, по
правде говоря, нечего.
Но тут Пашкина собачонка перестала вдруг тявкать на кошку и,
повернувшись к полю, подняла уши.
Где-то за рощей хлопнул выстрел. Другой. И пошло, и пошло!..
- Бой неподалеку! - вскрикнул Пашка.
- Бой неподалеку, - сказал и я. - Это палят из винтовок. А вот слышите?
Это застрочил пулемет.
- А кто с кем? - дрогнувшим голосом спросила Светлана. - Разве уже
война?
Первым вскочил Пашка. За ним помчалась собачонка. Я подхватил на руки
Светлану и тоже побежал к роще.
Не успели мы пробежать полдороги, как услышали позади крик. Мы
обернулись и увидели Саньку.
Высоко подняв руки, чтобы мы его скорее заметили, он мчался к нам
напрямик через канавы и кочки.
- Ишь ты, как козел скачет! - пробормотал Пашка. - А чем этот дурак над
головой размахивает?
- Это не дурак. Это он мои сандалии тащит! - радостно закричала
Светлана. - Я их на бревнах позабыла, а он нашел и мне их несет. Ты бы с ним
помирился, Пашка!
Пашка насупился и ничего не ответил. Мы подождали Саньку, взяли у него
желтые Светланины сандалии. И теперь уже вчетвером, с собакой, прошли через
рощу на опушку.
Перед нами раскинулось холмистое, поросшее кустами поле. У ручья,
позвякивая жестяным бубенчиком, щипала траву привязанная к колышку коза. А в
небе плавно летал одинокий коршун. Вот и все. И больше никого и ничего на
этом поле не было.
- Так где же тут война? - нетерпеливо спросила Светлана.
- А сейчас посмотрю, - сказал Пашка и влез на пенек.
Долго стоял он, щурясь от солнца и закрывая глаза ладонью. И кто его
знает, что он там видел, но только Светлане ждать надоело, и она, путаясь в
траве, пошла сама искать войну.
- Мне трава высокая, а я низкая, - приподнимаясь на цыпочках,
пожаловалась Светлана. - И я совсем не вижу.
- Смотри под ноги, не задень провод, - раздался сверху громкий голос.
Мигом слетел с пенька Пашка. Неуклюже отскочил в сторону Санька. А
Светлана бросилась ко мне и крепко схватила меня за руку.
Мы попятились и тут увидели, что прямо над нами, в густых ветвях
одинокого дерева, притаился красноармеец.
Винтовка висела возле него на суку. В одной руке он держал телефонную
трубку и, не шевелясь, глядел в блестящий черный бинокль куда-то на край
пустынного поля.
Еще не успели мы промолвить слова, как издалека, словно гром с
перекатами и перегудами, ударил страшный орудийный залп. Вздрогнула под
ногами земля. Далеко от нас поднялась над полем целая туча черной пыли и
дыма. Как сумасшедшая, подпрыгнула и сорвалась с мочальной веревки коза. А
коршун вильнул в небе и, быстро-быстро махая крыльями, умчался прочь.
- Плохо дело фашистам! - громко сказал Пашка и посмотрел на Саньку. -
Вот как бьют наши батареи.
- Плохо дело фашистам, - как эхо повторил хриплый голос.
И тут мы увидели, что под кустами стоит седой бородатый старик.
У старика были могучие плечи. В руках он держал тяжелую суковатую
дубинку. А у его ног стояла высокая лохматая собака и скалила зубы на
поджавшего хвост Пашкиного Шарика.
Старик приподнял широченную соломенную шляпу, важно поклонился сначала
Светлане, потом уже всем нам. Потом он положил дубинку на траву, достал
кривую трубку, набил ее табаком и стал раскуривать.
Он раскуривал долго, то приминая табак пальцем, то ворочая его гвоздем,
как кочергой в печке.
Наконец раскурил и тогда так запыхтел и задымил, что сидевший на дереве
красноармеец зачихал и кашлянул.
Тут снова загремела батарея, и мы увидели, что пустое и тихое поле
разом ожило, зашумело и зашевелилось. Из-за кустарника, из-за бугров, из-за
канав, из-за кочек - отовсюду с винтовками наперевес выскакивали
красноармейцы.
Они бежали, прыгали, падали, поднимались снова. Они сдвигались,
смыкались, их становилось все больше и больше; наконец с громкими криками
всей громадой они ринулись в штыки на вершину пологого холма, где еще
дымилось облако пыли и дыма.
Потом все стихло. С вершины замахал флагами еле нам заметный и точно
игрушечный сигналист. Резко заиграла "отбой" военная труба.
Обламывая тяжелыми сапогами сучья, слез красноармеец-наблюдатель с
дерева. Быстро погладил Светлану, сунул ей в руку три блестящих желудя и
торопливо убежал, сматывая на катушку тонкий телефонный провод.
Военное учение закончилось.
- Ну, видал? - подталкивая Саньку локтем, укоризненно сказал Пашка. -
Это тебе не чижом по затылку. Тут вам быстро пособьют макушки.
- Странные я слышу разговоры, - двигаясь вперед, сказал бородатый
старик. - Видно, я шестьдесят лет прожил, а ума не нажил. Ничего мне не
понятно. Тут, под горой, наш колхоз "Рассвет". Кругом это наши поля: овес,
гречиха, просо, пшеница. Это на реке наша новая мельница. А там, в роще,
наша большая пасека. И над всем этим я главный сторож. Видал я жуликов,
ловил и конокрадов, но чтобы на моем участке появился хоть один фашист - при
советской власти этого еще не бывало ни разу. Подойди ко мне, Санька -
грозный человек. Дай я на тебя хоть посмотрю. Да постой, постой, ты только
слюни подбери и нос вытри. А то мне и так на тебя взглянуть страшно.
Все это неторопливо сказал насмешливый старик и с любопытством заглянул
из-под мохнатых бровей... на вытаращившего глаза изумленного Саньку.
- Неправда! - шмыгнув носом, завопил оскорбленный Санька. - Я не
фашист, а весь советский. А девчонка Берта давно уже не сердится и вчера
откусила от моего яблока больше половины. А этот Пашка всех мальчишек на
меня натравливает. Сам ругается, а у меня пружину зажулил. Раз я фашист,
значит, и пружина фашистская. А он из нее для своей собаки какую-то качалку
сделал. Я ему говорю: "Давай, Пашка, помиримся", - а он говорит: "Сначала
отдеру, а потом помиримся".
- Надо без дранья мириться, - убежденно сказала Светлана. - Надо
сцепиться мизинцами, поплювать на землю и сказать: "Ссор, ссор никогда, а
мир, мир навсегда". Ну, сцепляйтесь! А ты, главный сторож, крикни на свою
страшную собаку, и пусть она нашего маленького Шарика не пугает.
- Назад, Полкан! - крикнул сторож. - Ляжь на землю и своих не трогай!
- Ах, вот это кто! Вот он, Полкан-великан, лохматый и зубатый.
Постояла Светлана, покрутилась, подошла поближе и погрозила пальцем:
- И я своя, а своих не трогай!
Поглядел Полкан: глаза у Светланы ясные, руки пахнут травой и цветами.
Улыбнулся и вильнул хвостом.
Завидно тогда стало Саньке с Пашкой, подвинулись они и тоже просят:
- И мы свои, а своих не трогай!
Подозрительно потянул Полкан носом: не пахнет ли от хитрых мальчишек
морковкой из колхозных огородов? Но тут, как нарочно, вздымая пыль, понесся
по тропинке шальной жеребенок. Чихнул Полкан, так и не разобравши. Тронуть -
не тронул, но хвостом не вильнул и гладить не позволил.
- Нам пора, - спохватился я. - Солнце высоко, скоро полдень. Ух, как
жарко!
- До свидания! - звонко попрощалась со всеми Светлана. - Мы опять
уходим далеко.
- До свидания! - дружно ответили уже помирившиеся ребятишки. -
Приходите к нам опять издалека.
- До свидания, - улыбнулся глазами сторож. - Я не знаю, куда вы идете и
чего ищете, но только знайте: самое плохое для меня далеко - это налево у
реки, где стоит наше старое сельское кладбище. А самое хорошее далеко - это
направо, через луг, через овраги, где роют камень. Дальше идите перелеском,
обогнете болото. Там, над озером, раскинулся большущий сосновый лес. Есть в
нем и грибы, и цветы, и малина. Там стоит на берегу дом. В нем живут моя
дочь Валентина и ее сын Федор. И если туда попадете, то от меня им
поклонитесь.
Тут чудной старик приподнял свою шляпу, свистнул собаку, запыхтел
трубкой, оставляя за собой широкую полосу густого дыма, и зашагал к желтому
гороховому полю.
Переглянулись мы со Светланой - что нам печальное кладбище! Взялись мы
за руки и повернули направо, в самое хорошее далеко.
Перешли мы луга и спустились в овраги.
Видели мы, как из черных глубоких ям тащат люди белый, как сахар,
камень. И не один какой-нибудь завалящийся камешек. Навалили уже целую гору.
А колеса все крутятся, тачки скрипят. И еще везут. И еще наваливают.
Видно, немало всяких камней под землей запрятано.
Захотелось и Светлане заглянуть под землю. Долго, лежа на животе,
смотрела она в черную яму. А когда оттащил я ее за ноги, то рассказала она,
что видела сначала только одну темноту. А потом разглядела под землей
какое-то черное море, и кто-то там в море шумит и ворочается. Должно быть,
рыба акула с двумя хвостами, один хвост спереди, другой - сзади. И еще
почудился ей Страшила в триста двадцать пять ног. И с одним золотым глазом.
Сидит Страшила и гудит.
Хитро посмотрел я на Светлану и спросил, не видала ли она там заодно
пароход с двумя трубами, серую обезьянку на дереве и белого медведя на
льдине.
Подумала Светлана, вспомнила. И оказывается, что тоже видала.
Погрозил я ей пальцем: ой, не врет ли? Но она в ответ рассмеялась и со
всех ног пустилась бежать.
Шли мы долго, часто останавливались, отдыхали и рвали цветы. Потом,
когда тащить надоедало, оставляли букеты на дороге.
Я один букет бросил старой бабке в телегу. Испугалась сначала бабка, не
разобравши, что такое, и погрозила нам кулаком. Но потом увидала, улыбнулась
и кинула с воза три больших зеленых огурца.
Огурцы мы подняли, вытерли, положили в сумку и весело пошли своей
дорогой.
Встретили мы на пути деревеньку, где живут те, что пашут землю, сеют в
поле хлеб, садят картошку, капусту, свеклу или в садах и огородах работают.
Встретили мы за деревней и невысокие зеленые могилы, где лежат те, что
свое уже отсеяли и отработали.
Попалось нам дерево, разбитое молнией.
Наткнулись мы на табун лошадей, из которых каждая - хоть самому
Буденному.
Увидали мы и попа в длинном черном халате. Посмотрели ему вслед и
подивились тому, что остались еще на свете чудаки-люди.
Потом забеспокоились мы, когда потемнело небо. Сбежались отовсюду
облака. Окружили они, поймали и закрыли солнце. Но оно упрямо вырывалось то
в одну, то в другую дыру. Наконец вырвалось и засверкало над огромной землей
еще горячей и ярче.
Далеко позади остался наш серый домик с деревянной крышей.
И Маруся, должно быть, давно уже вернулась. Поглядела - нет. Поискала -
не нашла. Сидит и ждет, глупая!
- Папа! - сказала наконец уставшая Светлана. - Давай с тобой где-нибудь
сядем и что-нибудь поедим.
Стали искать и нашли мы такую полянку, какая не каждому попадется на
свете.
С шумом распахнулись перед нами пышные ветки дикого орешника. Встала
острием к небу молодая серебристая елка. И тысячами, ярче, чем флаги в
Первое мая - синие, красные, голубые, лиловые, - окружали елку душистые
цветы и стояли не шелохнувшись.
Даже птицы не пели над той поляной - так было тихо.
Только серая дура-ворона бухнулась с лету на ветку, огляделась, что не
туда попала, каркнула от удивления: "Карр... карр..." - и сейчас же улетела
прочь к своим поганым мусорным ямам.
- Садись, Светлана, стереги сумку, а я схожу и наберу в фляжку воды. Да
не бойся: здесь живет всего только один зверь - длинноухий заяц.
- Даже тысячи зайцев я и то не боюсь, - смело ответила Светлана, - но
ты приходи поскорее все-таки.
Вода оказалась не близко, и, возвращаясь, я уже беспокоился о Светлане.
Но она не испугалась и не плакала, а пела.
Я спрятался за кустом и увидел, что рыжеволосая толстая Светлана стояла
перед цветами, которые поднимались ей до плеч, и с воодушевлением распевала
такую только что сочиненную песню:
Гей!.. Гей!..
Мы не разбивали голубой чашки.
Нет!.. Нет!..
В поле ходит сторож полей.
Но мы не лезли за морковкой в огород.
И я не лазила, и он не лез.
А Санька один раз в огород лез.
Гей!.. Гей!..
В поле ходит Красная Армия.
(Это она пришла из города.)
Красная Армия - самая красная,
А белая армия - самая белая.
Тру-ру-ру! Тра-та-та!
Это барабанщики,
Это летчики,
Это барабанщики летят на самолетах.
И я, барабанщица... здесь стою.
Молча и торжественно выслушали эту песню высокие цветы и тихо закивали
Светлане своими пышными головками.
- Ко мне, барабанщица! - крикнул я, раздвигая кусты. - Есть холодная
вода, красные яблоки, белый хлеб и желтые пряники. За хорошую песню ничего
не жалко.
Чуть-чуть смутилась Светлана. Укоризненно качнула головой и, совсем как
Маруся, прищурив глаза, сказала:
- Спрятался и подслушивает. Стыдно, дорогой товарищ!
Вдруг Светлана притихла и задумалась.
А тут еще, пока мы ели, вдруг спустился на ветку серый чиж и что-то
такое зачирикал.
Это был смелый чиж. Он сидел прямо напротив нас, подпрыгивал, чирикал и
не улетал.
- Это знакомый чиж, - твердо решила Светлана. - Я его видела, когда мы
с мамой качались в саду на качелях. Она меня высоко качала. Фють!.. Фють!..
И зачем он к нам прилетел так далеко?
- Нет! Нет! - решительно ответил я. - Это совсем другой чиж. Ты
ошиблась, Светлана. У того чижа на хвосте не хватает перьев, которые выдрала
ему хозяйкина одноглазая кошка. Тот чиж потолще, и он чирикает совсем не
таким голосом.
- Нет, тот самый! - упрямо повторила Светлана. - Я знаю. Это он за нами
прилетел так далеко.
- Гей, гей! - печальным басом пропел я. - Но мы не разбивали голубой
чашки. И мы решили уйти насовсем далеко.
Сердито чирикнул серый чиж. Ни один цветок из целого миллиона не
качнулся и не кивнул головой. И нахмурившаяся Светлана строго сказала:
- У тебя не такой голос. И люди так не поют. А только медведи.
Молча собрались мы. Вышли из рощи. И вот мне на счастье засверкала под
горой прохладная голубая река.
И тогда я поднял Светлану. И когда она увидала песчаный берег, зеленые
острова, то позабыла все на свете и, радостно захлопав в ладоши, закричала:
- Купаться! Купаться! Купаться!
Чтобы сократить путь, мы пошли к речке напрямик через сырые луга.
Вскоре мы оказались перед густыми зарослями болотного кустарника.
Возвращаться нам не хотелось, и мы решили как-нибудь пробраться. Но чем
дальше мы продвигались, тем крепче стягивалось вокруг нас болото.
Мы кружили по болоту, поворачивали направо, налево, перебирались по
хлюпким жердочкам, прыгали с кочки на кочку. Промокли, измазались, но
выбраться не могли никак.
А где-то совсем неподалеку за кустами ворочалось и мычало стадо, щелкал
кнутом пастух и сердито лаяла почуявшая нас собачонка. Но мы не видели
ничего, кроме ржавой болотной воды, гнилого кустарника и осоки.
Уже тревога выступила на веснушчатом лице притихшей Светланки. Чаще и
чаще она оборачивалась, заглядывая мне в лицо с молчаливым упреком: "Что ж
это, папка? Ты большой, сильный, а нам совсем плохо!"
- Стой здесь и не сходи с места! - приказал я, поставив Светлану на
клочок сухой земли.
Я завернул в чащу, но и в той стороне оказалась только переплетенная
жирными болотными цветами зеленая жижа.
Я вернулся и увидел, что Светлана вовсе не стоит, а осторожно,
придерживаясь за кусты, пробирается мне навстречу.
- Стой, где поставили! - резко сказал я.
Светлана остановилась. Глаза ее замигали, и губы дернулись.
- Что же ты кричишь? - дрогнувшим голосом тихо спросила она. - Я босая,
а там лягушки - и мне страшно.
И очень жалко стало мне тогда попавшую из-за меня в беду Светланку.
- На, возьми палку, - крикнул я, - и бей их, негодных лягушек, по чему
попало! Только стой на месте! Сейчас переберемся.
Я опять свернул в чащу и рассердился. Что это? Разве сравнить это
поганое болотце с бескрайними камышами широкого Приднепровья или с угрюмыми
плавнями Ахтырки, где громили и душили мы когда-то белый врангельский
десант!
С кочки на кочку, от куста к кусту. Раз - и по пояс в воду. Два - и
захрустела сухая осина. Вслед за осиной полетело в грязь трухлявое бревно.
Тяжело плюхнулся туда же гнилой пень. Вот и опора. Вот еще одна лужа. А вот
он и сухой берег.
И, раздвинув тростник, я очутился возле испуганно подскочившей козы.
- Эге-гей! Светлана! - закричал я. - Ты стоишь?
- Эге-гей! - тихо донесся из чащи жалобный тоненький голос. - Я
сто-о-ю!
Мы выбрались к реке. Мы счистили всю грязь и тину, которые облепили нас
со всех сторон. Мы выполоскали одежду, и, пока она сохла на раскаленном
песке, мы купались.
И все рыбы с ужасом умчались прочь в свою глубокую глубину, когда мы с
хохотом взбивали сверкающие пенистые водопады.
И черный усатый рак, которого я вытащил из его подводной страны,
ворочая своими круглыми глазами, в страхе забился и запрыгал: должно быть,
впервые увидал такое нестерпимо яркое солнце и такую нестерпимо рыжую
девчонку.
И тогда, изловчившись, он злобно хватил Светлану за палец. С криком
отбросила его Светлана в самую середину гусиного стада. Шарахнулись в
стороны глупые толстые гусята.
Но подошел сбоку старый серый гусь. Много он видал и пострашней на
свете. Скосил он голову, посмотрел одним глазом, клюнул - тут ему, раку, и
смерть пришла.
...Но вот мы выкупались, обсохли, оделись и пошли дальше.
И опять нам всякого по пути попадалось немало: и люди, и кони, и
телеги, и машины, и даже серый зверь - еж, которого мы прихватили с собой.
Да только он скоро наколол нам руки, и мы его столкнули в студеный ручей.
Фыркнул еж и поплыл на другой берег. "Вот, - думает, - безобразники!
Поищи-ка теперь отсюда свою нору".
И вышли мы наконец к озеру.
Здесь-то и кончалось самое далекое поле колхоза "Рассвет", а на том
берегу уже расстилались земли "Красной зари".
Тут мы увидели на опушке бревенчатый дом и сразу же догадались, что
здесь живет дочь сторожа Валентина и ее сын Федор.
Мы подошли к ограде с той стороны, откуда караулили усадьбу высокие,
как солдаты, цветы - подсолнухи.
На крыльце, в саду, стояла сама Валентина. Была она высокая,
широкоплечая, как и ее отец, сторож. Ворот голубой кофты был распахнут. В
одной руке она держала половую щетку, а в другой - мокрую тряпку.
- Федор! - строго кричала она. - Ты куда, негодник, серую кастрюлю
задевал?
- Во-на! - раздался из-под малины важный голос, и белобрысый Федор
показал на лужу, где плавала груженная щепками и травой кастрюля.
- А куда, бесстыдник, решето спрятал?
- Во-на! - все так же важно ответил Федор и показал на придавленное
камнем решето, под которым что-то ворочалось.
- Вот погоди, атаман!.. Придешь домой, я тебя мокрой тряпкой приглажу,
- пригрозила Валентина и, увидав нас, одернула подоткнутую юбку.
- Здравствуйте! - сказал я. - Вам отец шлет поклон.
- Спасибо! - отозвалась Валентина. - Заходите в сад, отдохните.
Мы прошли через калитку и улеглись под спелой яблоней.
Толстый сын Федор был только в одной рубашке, а перепачканные глиной
мокрые штаны валялись в траве.
- Я малину ем, - серьезно сообщил нам Федор. - Два куста объел. И еще
буду.
- Ешь на здоровье, - пожелал я. - Только смотри, друг, не лопни.
Федор остановился, потыкал себя кулаком в живот, сердито взглянул на
меня и, захватив свои штаны, вперевалку пошел к дому.
Долго мы лежали молча. Мне показалось, что Светлана уснула. Я
повернулся к ней и увидел, что она вовсе не спит, а, затаив дыхание, смотрит
на серебристую бабочку, которая тихонько ползет по рукаву ее розового
платья.
И вдруг раздался мощный рокочущий гул, воздух задрожал, и блестящий
самолет, как буря, промчался над вершинами тихих яблонь.
Вздрогнула Светлана, вспорхнула бабочка, слетел с забора желтый петух,
с криком промелькнула поперек неба испуганная галка - и все стихло.
- Это тот самый летчик пролетел, - с досадой сказала Светлана, - это
тот, который приходил к нам вчера.
- Почему же тот? - приподнимая голову, спросил я. - Может быть, это
совсем другой.
- Нет, тот самый. Я сама вчера слышала, как он сказал маме, что он
улетает завтра далеко и насовсем. Я ела красный помидор, а мама ему
ответила: "Ну, прощайте. Счастливый путь"...
- Папка, - усаживаясь мне на живот, попросила Светлана, - расскажи
что-нибудь про маму. Ну, например, как все было, когда меня еще не было.
- Как было? Да все так же и было. Сначала день, потом ночь, потом опять
день, и еще ночь...
- И еще тысячу дней! - нетерпеливо перебила Светлана. - Ну, вот ты и
расскажи, что в эти дни было. Сам знаешь, а притворяешься...
- Ладно, расскажу, только ты слезь с меня на траву, а то мне
рассказывать тяжело будет. Ну, слушай!..
Было тогда нашей Марусе семнадцать лет. Напали на их городок белые,
схватили они Марусиного отца и посадили его в тюрьму. А матери у ней давно
уж не было, и осталась наша Маруся совсем одна...
- Что-то ее жалко становится, - подвигаясь поближе, вставила Светлана.
- Ну, рассказывай дальше.
- Накинула Маруся платок и выбежала на улицу. А на улице белые солдаты
ведут в тюрьму и рабочих и работниц. А буржуи, конечно, белым рады, и всюду
в ихних домах горят огни, играет музыка. И некуда нашей Марусе пойти, и
некому рассказать ей про свое горе...
- Что-то уже совсем жалко, - нетерпеливо перебила Светлана. - Ты,
папка, до красных скорее рассказывай.
- Вышла тогда Маруся за город. Луна светила. Шумел ветер. И раскинулась
перед Марусей широкая степь...
- С волками?
- Нет, без волков. Волки тогда от стрельбы все по лесам попрятались. И
подумала Маруся: "Убегу я через степь в город Белгород. Там стоит Красная
Армия товарища Ворошилова. Он, говорят, очень храбрый. И если попросить, то,
может быть, и поможет".
А того не знала глупая Маруся, что не ждет никогда Красная Армия, чтобы
ее просили. А сама она мчится на помощь туда, где напали белые. И уже близко
от Маруси продвигаются по степи наши красноармейские отряды. И каждая
винтовка заряжена на пять патронов, а каждый пулемет - на двести пятьдесят.
Ехал я тогда по степи с военным дозором. Вдруг мелькнула чья-то тень и
сразу - за бугор. "Ага! - думаю. - Стой: белый разведчик. Дальше не уйдешь
никуда".
Ударил я коня шпорами. Выскочил за бугор. Гляжу - что за чудо: нет
белого разведчика, а стоит под луной какая-то девчонка. Лица не видно, и
только волосы по ветру развеваются.
Соскочил я с коня, а наган на всякий случай в руке держу. Подошел и
спрашиваю: "Кто ты и зачем в полночь по степи бегаешь?"
А луна вышла бо-ольшая, большущая! Увидала девчонка на моей папахе
красноармейскую звезду, обняла меня и заплакала.
Вот тут-то мы с ней, с Марусей, и познакомились.
А под утро из города белых мы выбили. Тюрьмы раскрыли и рабочих
выпустили.
Вот лежу я днем в лазарете. Грудь у меня немного прострелена. И плечо
болит: когда с коня падал, о камень ударился.
Приходит ко мне мой командир эскадрона и говорит:
"Ну, прощай, уходим мы дальше за белыми. На тебе в подарок от товарищей
хорошего табаку и бумаги, лежи спокойно и скорее выздоравливай".
Вот и день прошел. Здравствуй, вечер! И грудь болит, и плечо ноет. И на
сердце скучно. Скучно, друг Светлана, одному быть без товарищей!
Вдруг раскрылась дверь, и быстро, бесшумно вошла на носках Маруся! И
так я тогда обрадовался, что даже вскрикнул.
А Маруся подошла, села рядом и положила руку на мою совсем горячую
голову и говорит:
"Я тебя весь день после боя искала. Больно тебе, милый?"
А я говорю:
"Наплевать, что больно, Маруся. Отчего ты такая бледная?"
"Ты спи, - ответила Маруся. - Спи крепко. Я около тебя все дни буду".
Вот тогда-то мы с Марусей во второй раз встретились и с тех пор уж
всегда жили вместе.
- Папка, - взволнованно спросила тогда Светлана. - Это ведь мы не по
правде ушли из дома? Ведь она нас любит. Мы только походим, походим и опять
придем.
- Откуда ты знаешь, что любит? Может быть, тебя еще любит, а меня уже
нет.
- Ой, вре-ешь! - покачала головой Светлана. - Я вчера ночью проснулась,
смотрю, мама отложила книгу, повернулась к тебе и долго на тебя смотрит.
- Эко дело, что смотрит! Она и в окошко смотрит, на всех людей смотрит!
Есть глаза, вот и смотрит.
- Ой, нет! - убежденно возразила Светлана. - Когда в окошко, то смотрит
совсем не так, а вот как...
Тут Светлана вздернула тоненькие брови, склонила набок голову, поджала
губы и равнодушно взглянула на проходившего мимо петуха.
- А когда любят, смотрят не так.
Как будто бы сияние озарило голубые Светланкины глаза, вздрогнули
опустившиеся ресницы, и милый задумчивый Марусин взгляд упал мне на лицо.
- Разбойница! - подхватывая Светлану, крикнул я. - А как ты на меня
вчера смотрела, когда разлила чернила?
- Ну, тогда ты меня за дверь выгнал, а выгнатые смотрят всегда сердито.
Мы не разбивали голубой чашки. Это, может быть, сама Маруся как-нибудь
разбила. Но мы ее простили. Мало ли кто на кого понапрасну плохое подумает?
Однажды и Светлана на меня подумала. Да я и сам на Марусю плохое подумал
тоже. И я пошел к хозяйке Валентине, чтобы спросить, нет ли нам к дому
дороги поближе.
- Сейчас муж на станцию поедет, - сказала Валентина. - Он вас довезет
до самой мельницы, а там уже и недалеко.
Возвращаясь в сад, я встретил у крыльца смущенную Светлану.
- Папа, - таинственным шепотом сообщила она, - этот сын Федор вылез из
малины и тянет из твоего мешка пряники.
Мы пошли к яблоне, но хитрый сын Федор, увидав нас, поспешно скрылся в
гуще подзаборных лопухов.
- Федор! - позвал я. - Иди сюда, не бойся.
Верхушки лопухов закачались, и было ясно, что Федор решительно
удаляется прочь.
- Федор! - повторил я. - Иди сюда. Я тебе все пряники отдам.
Лопухи перестали качаться, и вскоре из чащи донеслось тяжелое сопение.
- Я стою, - раздался наконец сердитый голос, - тут без штанов, везде
крапива.
Тогда, как великан над лесом, зашагал я через лопухи, достал сурового
Федора и высыпал перед ним все остатки из мешка.
Он неторопливо подобрал все в подол рубашки и, не сказав даже
"спасибо", направился в другой конец сада.
- Ишь какой важный, - неодобрительно заметила Светлана, - снял штаны и
ходит как барин!
К дому подкатила запряженная парой телега. На крыльцо вышла Валентина:
- Собирайтесь, кони хорошие - домчат быстро.
Опять показался Федор. Был он теперь в штанах и, быстро шагая, тащил за
шиворот хорошенького дымчатого котенка. Должно быть, котенок привык к таким
ухваткам, потому что он не вырывался, не мяукал, а только нетерпеливо вертел
пушистым хвостом.
- На! - сказал Федор и сунул котенка Светлане.
- Насовсем? - обрадовалась Светлана и нерешительно взглянула на меня.
- Берите, берите, если надо, - предложила Валентина. - У нас этого
добра много. Федор! А ты зачем пряники в капустные грядки спрятал? Я через
окно все видела.
- Сейчас пойду еще дальше спрячу, - успокоил ее Федор и ушел
вперевалку, как важный косолапый медвежонок.
- Весь в деда, - улыбнулась Валентина. - Этакий здоровила. А всего
только четыре года.
Мы ехали широкой ровной дорогой. Наступал вечер. Шли нам навстречу с
работы усталые, но веселые люди.
Прогрохотал в гараж колхозный грузовик.
Пропела в поле военная труба.
Звякнул в деревне сигнальный колокол.
Загудел за лесом тяжелый-тяжелый паровоз. Туу!.. Ту!.. Крутитесь,
колеса, торопитесь, вагоны, дорога железная, длинная, далекая!
И, крепко прижимая пушистого котенка, под стук телеги счастливая
Светлана распевала такую песню:
Чики-чики!
Ходят мыши.
Ходят с хвостами,
Очень злые.
Лезут всюду.
Лезут на полку.
Трах-тарарах!
И летит чашка.
А кто виноват?
Ну, никто не виноват.
Только мыши
Из черных дыр.
- Здравствуйте, мыши!
Мы вернулись.
И что же такое
С собой несем?..
Оно мяукает,
Оно прыгает
И пьет из блюдечка молоко.
Теперь убирайтесь
В черные дыры,
Или оно вас разорвет
На куски,
На десять кусков,
На двадцать кусков,
На сто миллионов
Лохматых кусков.
Возле мельницы мы спрыгнули с телеги.
Слышно было, как за оградой Пашка Букамашкин, Санька, Берта и еще
кто-то играли в чижа.
- Ты не жульничай! - кричал Берте возмущенный Санька. - То на меня
говорили, а то сами нашагивают.
- Кто-то там опять нашагивает, - объяснила Светлана, - должно быть,
сейчас снова поругаются. - И, вздохнув, она добавила: - Такая уж игра!
С волнением приближались мы к дому. Оставалось только завернуть за угол
и подняться наверх.
Вдруг мы растерянно переглянулись и остановились.
Ни дырявого забора, ни высокого крыльца еще не было видно, но уже
показалась деревянная крыша нашего серого домика, и над ней с веселым
жужжанием крутилась наша роскошная сверкающая вертушка.
- Это мамка сама на крышу лазила! - взвизгнула Светлана и рванула меня
вперед.
Мы вышли на горку.
Оранжевые лучи вечернего солнца озарили крыльцо. И на нем, в красном
платье, без платка и в сандалиях на босу ногу, стояла и улыбалась наша
Маруся.
- Смейся, смейся! - разрешила ей подбежавшая Светлана. - Мы тебя все
равно уже простили.
Подошел и я, посмотрел Марусе в лицо.
Глаза Маруси были карие, и смотрели они ласково. Видно было, что ждала
она нас долго, наконец-то дождалась и теперь крепко рада.
"Нет, - твердо решил я, отбрасывая носком сапога валявшиеся черепки
голубой чашки. - Это все только серые злые мыши. И мы не разбивали. И Маруся
ничего не разбивала тоже".
...А потом был вечер. И луна и звезды.
Долго втроем сидели мы в саду, под спелой вишней, и Маруся нам
рассказывала, где была, что делала и что видела.
А уж Светланкин рассказ затянулся бы, вероятно, до полуночи, если бы
Маруся не спохватилась и не погнала ее спать.
- Ну что?! - забирая с собой сонного котенка, спросила меня хитрая
Светланка. - А разве теперь у нас жизнь плохая?
Поднялись и мы.
Золотая луна сияла над нашим садом.
Прогремел на север далекий поезд.
Прогудел и скрылся в тучах полуночный летчик.
- А жизнь, товарищи... была совсем хорошая!
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые рассказ "Голубая чашка" опубликован в январском номере журнала
"Пионер" за 1936 год В том же году рассказ вышел отдельной книжкой в
Детиздате.
Можно считать, что в определенной мере рассказ автобиографичен. "Мне
тогда было тридцать два года..." - так начинается "Голубая чашка". Летом
1935 года, когда в селе под Арзамасом Аркадий Гайдар написал эти слова, и
осенью в Малеевке, под Москвой, когда писатель заканчивал рассказ, ему
действительно шел тридцать второй год. На фронтовых дорогах гражданской
войны встречалась ему Маруся - Мария Плаксина. В первом варианте "Голубой
чашки" была не дочь Светлана, а сын - Димка...
Но суть, конечно, не в этом. Рассказ "Голубая чашка" автобиографичен в
ином, более высоком смысле слова. В этом рассказе Аркадий Гайдар широко
распахивает перед читателем свой внутренний мир. Здесь отчетливее, чем в
других произведениях писателя, мы видим самого Аркадия Гайдара, каким он был
в свои тридцать два года. Его голос звучит свободно, раскованно, он полон
человеческого тепла и доброты, мягкий юмор позволяет убедительно и
ненавязчиво высказать важные мысли.
Писатель шагает со Светланой по этому гайдаровскому миру - миру добрых,
смелых, честных людей, взрослых и маленьких, которые живут в прекрасной
стране, крепко дружат и вместе строят новую жизнь. Поначалу писатель
собирался рассказ так и назвать - "Хорошая жизнь".
Однако для Аркадия Гайдара хорошая жизнь вовсе не означает жизнь
бездумную или безмятежную. В рассказ, полный тепла, солнца, напоенный
запахами летнего поля, врываются отголоски больших, грозных событий. Так
бывает, когда в ясный день где-то вдали за горизонтом заворчит гроза.
Фашисты захватили власть в Германии. Оттуда в Советский Союз приехала со
своим отцом-антифашистом девочка Берта. Вышли в поле на боевые учения части
Красной Армии. Быть может, им скоро предстоит отражать нападение врага...
В глубине рассказа есть и еще один очень важный слой. Над дружной
семьей вдруг нависла тучка, грозя эту семью разрушить. В самом ли деле она
нависла, или это лишь показалось, почудилось?
Очень тонко, с большим тактом вводит писатель в рассказ эту тему. Она
лишь намечена, обозначена несколькими штрихами, но тревога поселяется в
сердце читателя. И потому снова, разом так светлеет мир, когда маленькая
Светлана, чутко поняв невысказанные сомнения отца, помогает отогнать тучку,
помогает понять, что "И Маруся ничего не разбивала тоже".
Появление "Голубой чашки" вызвало дискуссию. "Одни считают эту книгу
отрадным явлением в детской литературе. Другие находят ее "непригодной" для
детей, "недопустимой" и даже "возмутительной", - отмечала А. Жаворонкова
(журнал "Детская литература" No 5, 1937 год).
Критик А.Дерман, подводя итог дискуссии по "Голубой чашке", писал:
"...Тот факт, что ребята жадно слушают и читают книгу Гайдара, является
все-таки решающим. Мне кажется, что из фактов подобного рода и надлежит
выводить теории о пригодности той или иной сюжетности, той или иной
композиции для детского читателя. Не по хорошим теориям создаются хорошие
художественные книги, а напротив - на внимательном анализе последних
строятся хорошие теории" ("Детская литература" No 19- 20, 1937)
Правильность такой оценки подтвердило и время. Теперь, спустя полвека
после того, как рассказ был написан, "Голубая чашка", по единодушному мнению
писателей и критиков, остается одним из лучших детских рассказов в советской
литературе.
В "Голубой чашке" Аркадий Гайдар снова и, может быть, особенно
убедительно показал, что нет вопросов, о которых нельзя вести честный
разговор с маленькими читателями. Все дело в том, как такой разговор вести.
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар.
Военная тайна
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 1
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
И из-за какой-то беды поезд два часа простоял на полустанке и пришел в
Москву только в три с половиной. Это огорчило Натку Шегалову, потому что
севастопольский скорый уходил ровно в пять, и у нее не оставалось времени,
чтобы зайти к дяде.
Тогда по автомату, через коммутатор штаба корпуса, она попросила
кабинет начальника - Шегалова.
- Дядя, - крикнула опечаленная Натка, - я в Москве!.. Ну да: я, Натка.
Дядя, поезд уходит в пять, и мне очень, очень жаль, что я так и не смогу
тебя увидеть.
В ответ, очевидно, Натку выругали, потому что она быстро затараторила
свои оправдания. Но потом сказали ей что-то такое, отчего она сразу
обрадовалась и заулыбалась.
Выбравшись из телефонной будки, комсомолка Натка поправила синюю
косынку и вскинула на плечи не очень-то тугой походный мешок.
Ждать ей пришлось недолго. Вскоре рявкнул гудок, у подъезда вокзала
остановилась машина, и крепкий старик с орденом распахнул перед Наткой
дверцу.
- И что за горячка? - выбранил он Натку. - Ну, поехала бы завтра. А то
"дядя", "жалко"... "поезд в пять часов"...
- Дядя, - виновато и весело заговорила Натка, - хорошо тебе - "завтра".
А я и так на трое суток опоздала. То в горкоме сказали: "завтра", то вдруг
мать попросила: "завтра". А тут еще поезд на два часа... Ты уже много раз
был в Крыму да на Кавказе. Ты и на бронепоезде ездил и на аэроплане летал. Я
однажды твой портрет видела. Ты стоишь, да Буденный, да еще какие-то
начальники. А я нигде, ни на чем, никуда и ни разу. Тебе сколько лет? Уже
больше пятидесяти, а мне восемнадцать. А ты - "завтра" да "завтра"...
- Ой, Натка! - почти испуганно ответил Шегалов, сбитый ее бестолковым,
шумным натиском. - Ой, Натка, и до чего же ты на мою Маруську похожа!
- А ты постарел, дядя, - продолжала Натка. - Я тебя еще знаешь каким
помню? В черной папахе. Сбоку у тебя длинная блестящая сабля. Шпоры: грох,
грох. Ты откуда к нам приезжал? У тебя рука была прострелена. Вот однажды ты
лег спать, а я и еще одна девчонка - Верка - потихоньку вытащили твою саблю,
спрятались за печку и рассматриваем. А мать увидала нас да хворостиной. Мы -
реветь. Ты проснулся и спрашиваешь у матери: "Отчего это, Даша, девчонки
ревут?" - "Да они, проклятые, твою саблю вытащили. Того гляди, сломают". А
ты засмеялся: "Эх, Даша, плохая бы у меня была сабля, если бы ее такие
девчонки сломать могли. Не трогай их, пусть смотрят". Ты помнишь это, дядя?
- Нет, не помню, Натка, - улыбнулся Шегалов. - Давно это было. Еще в
девятнадцатом. Я тогда из-под Бессарабии приезжал.
Машина медленно продвигалась по Мясницкой. Был час, когда люди
возвращались с работы. Неумолчно гремели грузовики и трамваи. Но все это
нравилось Натке - и людской поток, и пыльные желтые автобусы, и звенящие
трамваи, которые то сходились, то разбегались своими путаными дорогами к
каким-то далеким и неизвестным ей окраинам: к Дангауэровке, к Дорогомиловке,
к Сокольникам, к Тюфелевой и Марьиной рощам и еще и еще куда-то.
И, когда, свернув с тесной Мясницкой к Земляному валу, шофер увеличил
скорость так, что машина с легким, упругим жужжанием понеслась по
асфальтовой мостовой, широкой и серой, как туго растянутое суконное Одеяло,
Натка сдернула синий платок, чтобы ветер сильней бил в лицо и трепал, как
хочет, черные волосы.
В ожидании поезда они расположились на тенистой террасе вокзального
буфета. Отсюда были видны железнодорожные пути, яркие семафоры и крутые
асфальтовые платформы, по которым спешили люди на дачные поезда.
Здесь Шегалов заказал два обеда, бутылку пива и мороженое.
- Дядя, - задумчиво сказала Натка, - три года тому назад я говорила
тебе, что хочу быть летчиком или капитаном морского парохода. А вот
случилось так, что послали меня сначала в совпартшколу, - учись, говорят, в
совпартшколе, - а теперь послали на пионерработу: иди, говорят, и работай.
Натка отодвинула тарелку, взяла блюдечко с розовым, быстро тающим
мороженым и посмотрела на Шегалова так, как будто она ожидала ответа на
заданный вопрос.
Но Шегалов выпил стакан пива, вытер ладонью жесткие усы и ждал, что
скажет она дальше.
- И послали на пионерработу, - упрямо повторила Натка. - Летчики летят
своими путями. Пароходы плывут своими морями. Верка - это та самая, с
которой мы вытащили твою саблю, - через два года будет инженером. А я сижу
на пионерработе и не знаю - почему.
- Ты не любишь свою работу? - осторожно спросил Шегалов. - Не любишь
или не справляешься?
- Не люблю, - созналась Натка. - Я и сама, дядя, знаю, что нужная и
важная... Все это я знаю сама. Но мне кажется, что я не на своем месте. Не
понимаешь? Ну вот, например: когда грянула гражданская война, взяли бы тогда
тебе и сказали: не трогайте, Шегалов, винтовку, оставьте саблю и поезжайте в
такую-то школу и учите там ребят грамматике и арифметике. Ты бы что?
- Из меня грамматик плохой бы тогда вышел, - насторожившись, отшутился
Шегалов. Он помолчал, вспомнил и, улыбнувшись, сказал: - А вот однажды сняли
меня с отряда, отозвали с фронта. И целые три месяца, в самую горячку,
считал я вагоны с овсом и сеном, отправлял мешки с мукой, грузил бочонки с
капустой. И отряд мой давно уже разбили. И вперед наши давно уже прорвались.
И назад наших давно уже шарахнули. А я все хожу, считаю, вешаю, отправляю,
чтобы точнее, чтобы больше, чтобы лучше. Это как, по-твоему?
Шегалов глянул в лицо нахмурившейся Натки и добродушно переспросил:
- Ты не справляешься? Так давай, дочка, подучись, подтянись. Я и сам
раньше кислую капусту только в солдатских щах ложкой хлебал. А потом пошла и
капуста вагонами, и табак, и селедка. Два эшелона полудохлой скотины - и те
сберег, выкормил, выправил. Приехали с фронта из шестнадцатой армии
приемщики. Глядят - скотина ровная, гладкая. "Господи, - говорят, - да
неужели же это нам такое привалило? А у нас полки на одной картошке сидят,
усталые, отощалые". Помню, один неспокойный комиссар так и норовит, так и
норовит со мною поцеловаться.
Тут Шегалов остановился и серьезно посмотрел на Натку.
- Целоваться я, конечно, не стал: характер не позволяет. Ешьте, говорю,
товарищи, на доброе здоровье. Да... Ну вот. О чем это я? Так ты не робей,
Натка, тогда все, как надо, будет. - И, глядя мимо рассерженной Натки,
Шегалов неторопливо поздоровался с проходившим мимо командиром.
Натка недоверчиво глянула на Шегалова. Что он: не понял или нарочно?
- Как не справляюсь? - с негодованием спросила она. - Кто тебе сказал?
Это ты сам выдумал. Вот кто!
И, покрасневшая, уязвленная, она бросила ему целый десяток
доказательств того, что она справляется. И справляется неплохо, справляется
хорошо. И что на конкурсе на лучшую подготовку к летним лагерям они взяли по
краю первое место. И что за это она получила вот эту самую путевку на отдых
в лучший пионерский лагерь, в Крым.
- Эх, Натка! - пристыдил ее Шегалов. - Тебе бы радоваться, а ты... И
посмотрю я на тебя... ну, до чего же ты, Натка, на мою Маруську похожа!..
Тоже была летчик! - с грустной улыбкой докончил он и, звякнув шпорами, встал
со стула, потому что ударил звонок и рупоры громко закричали о том, что на
севастопольский No 2 посадка.
Через тоннель они вышли на платформу.
- Поедешь назад - телеграфируй, - говорил ей на прощание Шегалов. -
Будет время - приеду встречать, нет - так кого-нибудь пришлю. Погостишь
два-три дня. Посмотришь Шурку. Ты ее теперь не узнаешь. Ну, до свиданья!
Он любил Натку, потому что крепко она напоминала ему старшую дочь,
погибшую на фронте в те дни, когда он носился со своим отрядом по границам
пылающей Бессарабии.
Утром Натка пошла в вагон-ресторан. Там было пусто. Сидел рыжий
иностранец и читал газету; двое военных играли в шахматы.
Натка попросила себе вареных яиц и чаю. Ожидая, пока чай остынет, она
вынула из-за цветка позабытый кем-то журнал. Журнал оказался прошлогодним.
"Ну да... все старое: "Расстрел рабочей демонстрации в Австрии",
"Забастовка марсельских докеров". - Она перевернула страничку и прищурилась.
- И вот это... Это тоже уже прошлое". Перед ней лежала фотография,
обведенная черной траурной каемкой: это была румынская, вернее, молдавская
еврейка-комсомолка Марица Маргулис. Присужденная к пяти годам каторги, она
бежала, но через год была вновь схвачена и убита в суровых башнях
кишиневской тюрьмы.
Смуглое лицо с мягкими, не очень правильными чертами. Густые, немного
растрепанные косы и глядящие в упор яркие, спокойные глаза.
Вот такой, вероятно, и стояла она; так, вероятно, и глядела она, когда
привели ее для первого допроса к блестящим жандармским офицерам или
следователям беспощадной сигуранцы.
...Марица Маргулис.
Натка закрыла журнал и положила его на прежнее место.
Погода менялась. Дул ветер, и с горизонта надвигались стремительные,
тяжелые облака. Натка долго смотрела, как они сходятся, чернеют, потом
движутся вместе и в то же время как бы скользят одно сквозь другое, упрямо
собираясь в грозовые тучи.
Близилась непогода, и официанты поспешно задвигали тяжелые запылившиеся
окна.
Поезд круто затормозил перед небольшой станцией. В вагон вошли еще
двое: высокий, сероглазый, с крестообразным шрамом ниже левого виска, а с
ним шестилетний белокурый мальчуган, но с глазами темными и веселыми.
- Сюда, - сказал мальчуган, указывая на свободный столик.
Он проворно взобрался на стул и, стоя на коленях, подвинул к себе
стеклянную вазу.
- Папа... - попросил он, указывая пальцем на большое красное яблоко.
- Хорошо, но потом, - ответил отец.
- Ладно, потом, - согласился мальчуган и, взяв яблоко, положил его
рядом с тарелкой.
Человек достал папиросу.
- Алька, - попросил он, - я забыл спички. Пойди принеси.
- Где? - спросил мальчуган и быстро соскочил со стула.
- В купе, на столике, а если нет на столике, то в кармане в пальто.
- То в кармане в пальто, - повторил мальчуган и направился к открытой
двери вагона.
Человек в сером френче открыл газету, а Натка, которая с любопытством
слушала весь этот короткий разговор, посмотрела на него искоса и
неодобрительно.
Но вот за окном, подавая сигнал к отправлению, засвистел кондуктор.
Человек во френче отложил газету и быстро вышел. Вернулись они уже вдвоем.
- Ты зачем приходил? Я бы и сам принес, - спросил мальчуган, опять
забираясь коленями на сиденье стула.
- Я это знаю, - ответил отец. - Но я вспомнил, что позабыл другую
газету.
Поезд ускорил ход. С грохотом пролетел он через мост, и Натка
загляделась на реку, на луга, по которым хлестал грозовой ливень. И вдруг
Натка заметила, что мальчуган, спрашивая о чем-то отца, указывает рукой в ее
сторону. Отец, не оборачиваясь, кивнул головой.
Мальчуган, придерживаясь за спинки стульев, направился к ней и
приветливо улыбнулся.
- Это моя книжка, - сказал он, указывая на торчавший из-за цветка
журнал.
- Почему твоя? - спросила Натка.
- Потому что это я забыл. Ну, утром забыл, - объяснил он, подозревая,
что Натка не хочет отдать ему книжку.
- Что же, возьми, если твоя, - ответила Натка, заметив, как заблестели
его глаза и быстро сдвинулись едва заметные брови. - Тебя как зовут?
- Алька, - отчетливо произнес он и, схватив журнал, убежал к своему
месту.
Еще раз Натка увидала их уже тогда, когда она сошла в Симферополе.
Алька смотрел в распахнутое окно и что-то говорил отцу, указывая рукой на
голубые вершины уже недалеких гор.
Поезд умчался дальше на Севастополь, а Натка, вскинув сумку, зашагала в
город, чтобы сегодня же с первой автомашиной уехать на берег этого совсем
незнакомого ей моря.
В синих шароварах и майке, с полотенцем в руках, извилистыми тропками
спускалась Натка Шегалова к пляжу. Когда она вышла на платановую аллею, то
встретила поднимающихся в гору ребят-новичков. Они шли с узелками,
баульчиками и корзинками, веселые, запыленные и усталые. Они держали наспех
подобранные круглые камешки и хрупкие раковины. Многие из них уже успели
набить рты кислым придорожным виноградом.
- Здорово, ребята! Откуда? - спросила Натка, поравнявшись с этой шумной
ватагой.
- Ленинградцы!.. Мурманцы!.. - охотно закричали ей в ответ.
- Машиной, - спросила Натка, - или с парохода?
- С парохода, с парохода! - точно обрадовавшись хорошему слову, дружно
загалдели только что приплывшие ребята.
- Ну, идите, да идите не по аллее, а сверните влево, вверх по тропке, -
тут ближе.
Когда Натка уже спустилась на горячие камни, к самому берегу, то
увидела, что по дороге из Ялты во весь дух катит на велосипеде старший
вожатый пионерского лагеря Алеша Николаев.
- Натка, - соскакивая с велосипеда, закричал он сверху, - уральцы
приехали?
- Не видала, Алеша. Ленинградцев сейчас встретила да утром человек
десять каких-то. Кажется, опять украинцы.
- Ну, значит, еще не приехали... Натка, - закричал он опять, вскакивая
в седло велосипеда, - выкупаешься, зайди ко мне или к Федору Михайловичу.
Есть важное дело.
- Какое еще дело? - удивилась Натка, но Алеша махнул рукой и умчался
под гору.
Море было тихое: вода светлая и теплая.
После всегда холодной и быстрой реки, в которой привыкла Натка купаться
еще с детства, плыть по соленым спокойным волнам показалось ей до смешного
легко. Она заплыла далеко. И теперь отсюда, с моря, эти кипарисовые парки,
зеленые виноградники, кривые тропинки и широкие аллеи - весь этот лагерь,
раскинувшийся у склона могучей горы, показался ей светлым и прекрасным.
На обратном пути она вспомнила, что ее просил зайти Алеша. "Какие у
него ко мне дела, да еще важные?" - подумала Натка и, свернув на крутую
тропку, раздвигая ветви, направилась в ту сторону, где стоял штаб лагеря.
Вскоре она очутилась на полянке, возле низенькой будки с водопроводным
краном. Ей захотелось пить. Вода была теплая и невкусная. Недавно неожиданно
обмелел пополнявшийся горными ключами бассейн. В лагере встревожились,
бросились разыскивать новые источники и наконец нашли небольшое чистое
озеро, которое лежало в горах. Но работы подвигались что-то очень медленно.
Алешу Николаева Натка не застала. Ей сказали, что он только что ушел в
гараж. Оказывается, у уральцев в двенадцати километрах от лагеря сломалась
машина, и они прислали гонцов просить о помощи.
Гонцы - это Толька Шестаков и Владик Дашевский - сидели тут же на
скамейке, раскрасневшиеся и гордые.
Однако гордость эта не помешала Тольке набить на дороге карманы
яблоками, а Владику - запустить огрызком в спину какому-то толстому,
неповоротливому мальчугану.
Мальчуган этот долго и сердито ворочался и все никак не мог понять, от
кого ему попало, потому что Толька и Владик, оба, сидели невозмутимые и
спокойные.
- Ты откуда? Вас сколько приехало? - спросила Натка у неповоротливого и
недогадливого паренька.
- Из-под Тамбова. Один я приехал, - басистым и застенчивым голосом
ответил мальчуган. - Из колхоза я. Меня в премию послали.
- Как - в премию? - не совсем поняла Натка.
- Баранкин мое фамилие. Семен Михайлов Баранкин, - охотно объяснил
мальчуган. - А послали меня в премию за то, что я завод придумал.
- Какой завод?
- Походный, фильтровальный, - серьезно ответил Баранкин, и, недоверчиво
посмотрев в ту сторону, где сидели смирные и лукавые гонцы, он добавил
сердито: - И кто это в спину кидается? Тут и так вспотел, а еще кидаются.
Натка не успела расспросить Баранкина подробнее, потому что с крыльца
ее окликнул высокий старик. Это и был начальник лагеря, Федор Михайлович.
- Заходи, - сказал он, пропуская Натку в комнату. - Садись. Вот что,
Ната, - начал он таким ласковым голосом, что Натка сразу встревожилась, - в
верхнем санаторном отряде заболел вожатый Корчаганов, а помощница его Нина
Карашвили порезала ногу о камень. Ну конечно, нарыв. А у нас, сама видишь,
сейчас приемка, горячка; хорошо, ты так кстати подвернулась.
- Но я ничего не понимаю ни в приемке, ни в горячке, - испугалась
Натка. - Я и сама тут, Федор Михайлович, третий день.
- Да тебе и понимать ничего не надо, - взмахнул длинными, костлявыми
руками напористый старик. - Там есть и фельдшерица и сестры. Они сами
примут. А твое дело что? Ты будешь вожатым. Ну, разобьешь по звеньям,
наметишь звеньевых, выберете совет отряда. Да что тебе объяснять? Была же ты
вожатым!
- Два года, - сердито ответила Натка. - А долго ли, Федор Михайлович,
этот Корчаганов болеть будет? Он, может быть, еще недели две пролежит?
- Что ты, что ты! - отмахиваясь руками и качая головой, заговорил
начальник. - Ну, пять, шесть дней. А там снова гуляй сколько хочешь. Вот и
хорошо, что быстро договорились. Я люблю, чтоб быстро. Ну, а теперь иди,
иди. А то Нина одна совсем запуталась.
- Да сколько хоть человек в этом отряде? - унылым голосом спросила
Натка.
- Там узнаешь, иди, иди, - повторил старик, поднимаясь со скрипучего
камышового стула. И, широко шагая к выходу, он добавил: - Вот и хорошо.
Очень хорошо, что быстро договорились.
...Всех отрядов в лагере было пять. Три дня в верхнем санаторном, куда
неожиданно попала вожатой Натка, бушевала неуемная суета.
Только что прибыла последняя партия - средневолжцы и нижегородцы.
Девчата уже вымылись и разбежались по палатам, а мальчики, грязные и
запыленные, нетерпеливо толпились у дверей ванной комнаты.
В ванную они заходили партиями по шесть человек. Дорвавшись до воды,
они визжали, барахтались, плескались и затыкали пальцами краны так, что вода
била брызгами в широко распахнутое окно, из-под которого уже несколько раз
доносился строгий голос копавшегося в цветочных грядках чернорабочего Гейки.
- Будет, будет вам баловаться! - хриплым басом кричал в окно босой
длиннобородый Гейка. - Вот погодите, сорву крапиву да через окно крапивой. И
что за баловная нация!..
Несколько раз забегал в ванную дежурный по отряду, веснушчатый пионер
Иоська Розенцвейг, и, отчаянно картавя, кричал:
- Что за безобразие? Прекратите это безобразие!
И новенькие ребята, которые еще не знали, что сам-то Иоська всего
только третий день в лагере, а озорник он еще больший, чем многие из них,
затихали. Под грозные Иоськины окрики они смущенно выскакивали из воды и,
кое-как вытершись, натягивали трусы.
Выбегали они из ванной стайками. Чистые, в синих трусах, в серых
рубахах с резинкой, и, еще не успев подвязать красные галстуки, наперегонки
неслись занять очередь к парикмахеру.
- Иоська! - окликнула Натка. - Вот что, дежурный. Всех, кто от
парикмахера, направляй к фельдшеру - оспу прививать... А то как по площадке
гоняться, то все тут, а как оспу прививать, то никого нет. Ну-ка,
быстренько!
- Оспу! - выбегая на площадку, грозно кричал маленький и большеголовый
Иоська. - Кто не прививал, вылетай живо!
- Нина! - окликнула Натка, увидав на террасе свою незадачливую
помощницу, которая тихонько переступала, опираясь на бамбуковую палку. - Ты
зачем ходишь? Ты сиди. Сколько у нас октябрят, Нина?
- Октябрят у нас десять человек, как раз звено. К ним звеньевым надо
Розу Ковалеву. А как с черкесом Ингуловым? Он, Натка, ни слова по-русски.
- Ингулова, Нина, надо в то же звено, в котором казачонок-кубанец.
- Лыбатько?
- Ну да, Лыбатько. Он немного говорит по-черкесски. А башкирку Эмине
оставь пока у октябрят. Они хорошо друг друга понимают и без языка. Вот она
как носится!
Из-за угла стремительно вылетел дежурный Иоська.
- Время к ужину! - запыхавшись, крикнул он, отдуваясь и подпрыгивая,
как будто кто-то поймал его арканом за ногу.
- Подавай сигнал, - ответила Натка, - сейчас я приду.
"Надо Иоську в звеньевые выделить, - подумала Натка. - Маленький,
смешной, а проворный парень".
В половине девятого умывались, чистили зубы. С целой пачкой градусников
приходила заступившая на ночь дежурная сестра, и Натка отправлялась с
коротким рапортом о делах минувшего дня к старшему вожатому всего лагеря.
После этого она была свободна.
Вечер был жаркий, лунный, и с волейбольной площадки, где играли
комсомольцы, долго раздавались крики, удары мяча и короткие судейские
свистки.
Но Натка не пошла к площадке, а, поднявшись в гору, свернула по
тропинке, к подножию одинокого утеса.
Незаметно зашла она далеко, устала и села на каменную глыбу под стволом
раскидистого дуба.
Под обрывом чернело спокойное море. Где-то тарахтела моторная лодка.
Тут только Натка разглядела, что почти рядом с ней, под тенью кипарисов,
притаившись у обрыва, под скалой, без света в окнах, стоят маленький, точно
игрушечный, домик.
Чьи-то шаги послышались из-за поворота, и Натка подвинулась глубже в
черную тень листвы, чтобы ее не заметили. Вышли двое. Луна осветила их лица.
Но даже в самую черную ночь Натка узнала бы их по голосам. Это был тот
высокий, белокурый, во френче, а рядом с ним, держась за руку, шагал
маленький Алька.
Перед тем как подойти к дереву, в тени которого пряталась Натка, они,
по-видимому, о чем-то поспорили и несколько шагов прошли молча.
- А как по-твоему, - останавливаясь, спросил высокий, - стоит ли нам,
Алька, из-за таких пустяков ссориться?
- Не стоит, - согласился мальчуган и добавил сердито: - Папка, папка,
ты бы меня хоть на руки взял. А то мы все идем да идем, а дома все нет и
нет.
- Как нет? Вот мы и пришли! Ну, смотри - вот дом, а вот я уже и ключ
вынул.
Они свернули к крыльцу, и вскоре в крайнем окошке, выходящем на море,
вспыхнул свет.
"Они через Севастополь приехали, - догадалась Натка. - Что же они здесь
делают?"
В комнате у дежурной сестры Натке сказали, что Толька Шестаков,
подкравшись на четвереньках в палату к девчонкам, тихонько схватил башкирку
Эмине за пятку, отчего эта башкирка ужасно заорала, да рыжеволосая толстушка
Вострецова долго хохотала и мешала девчатам спать. А в общем, улеглись
спокойно. Это порадовало Натку, и она пошла за угол в свою комнатку, которая
была здесь же, рядом с палатами.
Ночь была душная. Ночью в море что-то гремело, но спала Натка крепко и
к рассвету увидела хороший сон.
Проснулась Натка около семи. Завернувшись в простыню, она пошла под
душ. Потом босиком вышла на широкую террасу.
Далеко в море дымили уходящие к горизонту военные корабли. Отовсюду
из-под густой непросохшей зелени доносилось звонкое щебетание. Неподалеку от
террасы чернорабочий Гейка колол дрова.
- Хорошо! - негромко крикнула Натка и рассмеялась, услыхав откуда-то
из-под скалы такой же, как ее, вскрик - веселое чистое эхо.
- Натка... ты что? - услышала она позади себя удивленный голос.
- Корабли, Нина... - не переставая улыбаться, ответила Натка, указывая
рукой на далекий сверкающий горизонт.
- А ты слышала, Натка, как сегодня ночью они в море бахали? Я
проснулась и слышу: у-ух! у-ух! Встала и пошла к палатам. Ничего, все спят.
Один Владик Дашевский проснулся. Я ему говорю: "Спи". Он лег. Я - из палаты.
А он шарах на террасу. Забрался на перила, ухватился руками за столб, и не
оторвешь его. А в море огни, взрывы, прожекторы. Мне и самой-то интересно. Я
ему говорю: "Иди, Владик, спать". И просила, и ругала, и обещала на линейке
вызвать. А он стоит, молчит, ухватился за столб и как каменный. Неужели ты
ничего не слыхала?
- Нина, - помолчав, спросила Натка, - ты не встречала здесь таких
двоих?.. Один высокий, в сапогах и в сером френче, а с ним маленький,
белокурый, темноглазый мальчуган.
- В сером френче... - повторила Нина. - Нет, Натка, в сером френче с
мальчуганом не встречала. А кто это?
- Я и сама не знаю. Такой забавный мальчуган.
- Видела я человека во френче, - не сразу вспомнила Нина. - Только тот
был без мальчугана и ехал верхом по тропке в горы. Конь у него был высокий,
худой, а сапоги грязные.
- И большой шрам на лице, - подсказала Натка.
- Да, большой шрам на лице. Это кто, Натка? - спросила Нина и с
любопытством посмотрела на подругу.
- Не знаю, Нина.
- Я встал, можно звонить подъем? - басистым голосом сообщил, выдвигаясь
из-за двери, дежурный.
- Можно, - сказала Натка. - Звони. "Экий увалень!" - подумала она,
глядя, как, размахивая короткими руками, Баранкин уверенно направился к
колоколу.
Это и был тот самый пионер тамбовского колхоза Баранкин, которого
послали "в премию" за то, что он во время весеннего сева организовал
походный ремонтно-фильтровальный завод.
Все оборудование этого завода умещалось на ручной тележке и состояло из
двух лоханей, одного решета, трех старых мешков, двух сгребков и кучи
тряпок. И, выезжая в поле за тракторами, этот ребячий завод фильтровал воду
для моторов и во время стоянок очищал тракторы от грязи.
Баранкин подошел к колоколу, крепко зажал в кулак конец лохматой
бечевки и ударил так здорово, что разом обернувшиеся Нина и Натка закричали
ему, чтобы он звонил потише.
Среди соснового парка, на песчаном бугре, ребята, разбившись кучками,
расположились на отдых.
Занимался каждый чем хотел. Одни, собравшись возле Натки, слушали, что
читала она им о жизни негров, другие что-то записывали или рисовали, третьи
потихоньку играли в камешки, четвертые что-то строгали, пятые просто ничего
не делали, а, лежа на спине, считали шишки на соснах или потихоньку
баловались.
Владик Дашевский и Толька Шестаков разместились очень удобно. Если они
повертывались на правый бок, было слышно то, что читала Натка про негров.
Если на левый, им было слышно то, что читал Иоська про полярные путешествия
ледокола "Малыгин". Если отползти немного назад, то можно было из-за куста,
и очень незаметно, запустить в спину Кашину и Баранкину еловую шишку. И,
наконец, если подвинуться немного вперед, можно было кончиком прута
пощекотать пятки башкирки Эмине, которая бойко обставляла в камешки трех
русских девочек и затесавшегося к ним октябренка Карасикова.
Так они и сделали. Послушали про негров и про ледокол. Бросили две
шишки в спину Баранкину, но не решились провести Эмине прутом по пяткам,
потому что заранее знали, что подпрыгнет она с таким визгом, как будто ее за
ногу хватила собака.
- Толька, - спросил Владик, - а ты слышал, как ночью сегодня бабахнуло?
Я сплю, вдруг бабах... бабах... Как на фронте. Это корабли в море стреляли.
У них маневры, что ли. А я, Толька, на фронте родился.
- Врать-то! - равнодушно ответил Толька. - Ты всегда что-нибудь да
придумаешь.
- Ничего не врать, мне мама все рассказала. Они тогда возле
Брест-Литовска жили. Ты знаешь, где в Польше Брест-Литовск? Нет? Ну, так я
тебе потом на карте покажу. Когда пришли в двадцатом красные, этого мать не
запомнила. Тихо пришли. А вот когда красные отступали, то очень хорошо
запомнила. Грохот был или день, или два. И день и ночь грохот. Сестренку
Юльку да бабку Юзефу мать в погреб спрятала. Свечка в погребе горит, а бабка
все бормочет, молится. Как чуть стихнет, Юлька наверх вылезает. Как
загрохочет, она опять нырк в погреб.
- А мать где? - спросил Толька. - Ты все рассказывай по порядку.
- Я и так по порядку. А мать все наверху бегает: то хлеб принесет, то
кринку молока достанет, то узлы завязывает. Вдруг к ночи стихло. Юлька
сидит. Нет никого, тихо. Хотела она вылазить. Толкнулась, а крышка погреба
заперта. Это мать куда-то ушла, а сверху ящик поставила, чтобы она никуда не
вылазила. Потом хлопнула дверь - это мать. Открыла она погреб. Запыхалась,
сама растрепанная. "Вылезайте", - говорит. Юлька вылезла, а бабка не хочет.
Не вылазит. Насилу уговорили ее. Входит отец с винтовкой. "Готовы? -
спрашивает. - Ну, скорее". А бабка не идет и злобно на отца ругается.
- Чего же это она ругалась? - удивился Толька.
- Как отчего? Да оттого ругалась, зачем отец поляк, а с русскими
красными уходит.
- Так и не пошла?
- И не пошла. Сама не идет и других не пускает. Отец как посадил ее в
угол, так она и села. Вышли наши во двор да на телегу. А кругом все горит:
деревня горит, костел горит... Это от снарядов. А дальше у матери все
смешалось: как отступали, как их окружали, потому что тут на дороге я
родился. Из-за меня наши от красных отбились и попали в плен к немцам, в
Восточную Пруссию. Там мы четыре или пять лет и прожили.
- Отец-то почему с винтовкой приходил?
- А он, Толька, в народной милиции был. Когда в Польшу пришли красные,
так у нас народная милиция появилась. Помещиков ловили и еще там разных...
Как поймают, так и в ревком.
- Нельзя было отцу оставаться, - согласился Толька. - Могли бы,
пожалуй, потом и повесить.
- Очень просто. У нас дедушка нигде не был, только в ревкоме
рассыльным, и то год в тюрьме держали. А сестра у меня - ей сейчас двадцать
восемь лет, - так она и теперь в тюрьме сидит. Сначала посадили ее - три
года сидела. Потом выпустили - три года на воле была. Теперь опять посадили.
И уже четыре года сидит.
- Скоро опять выпустят?
- Нет, еще не скоро. Еще четыре года пройдет, тогда выпустят. Она в
Мокотовской тюрьме сидит. Оттуда скоро не выпускают.
- Она коммунистка?
Владик молча кивнул головой, и оба притихли, обдумывая свой разговор и
прислушиваясь к тому, что читала Натка о неграх.
- Толька! - тихо и оживленно заговорил вдруг Владик. - А что, если бы
мы с тобой были ученые? Ну, химики, что ли. И придумали бы мы с тобой такую
мазь или порошок, которым если натрешься, то никто тебя не видит. Я где-то
такую книжку читал. Вот бы нам с тобой такой порошок!
- И я читал... Так ведь все это враки, Владик, - усмехнулся Толька.
- Ну и пусть враки! Ну, а если бы?
- А если бы? - заинтересовался Толька. - Ну, тогда мы с тобой уж
что-нибудь придумали бы.
- Что там придумывать! Купили бы мы с тобой билеты до заграницы.
- Зачем же билеты? - удивился Толька. - Ведь нас бы и так никто не
увидел.
- Чудак ты! - усмехнулся Владик. - Так мы бы сначала не натершись
поехали. Что нам на советской стороне натираться? Доехали бы мы до границы,
а там пошли бы в поле и натерлись. Потом перешли бы границу. Стоит жандарм -
мы мимо, а он ничего не видит.
- Можно было бы подойти сзади да кулаком по башке стукнуть, - предложил
Толька.
- Можно, - согласился Владик. - Он, поди-ка, тоже, как Баранкин, все
оглядывался бы, оглядывался: откуда это ему попало?
- Вот уж нет, - возразил Толька. - В Баранкина это мы потихоньку, в
шутку. А тут так дернули бы, что, пожалуй, и не завертишься. Ну ладно! А
потом?
- А потом... потом поехали бы мы прямо к тюрьме. Убили бы одного
часового, потом дальше... Убили бы другого часового. Вошли бы в тюрьму.
Убили бы надзирателя...
- Что-то уж очень много убили бы, Владик! - поежившись, сказал Толька.
- А что их, собак, жалеть? - холодно ответил Владик. - Они наших
жалеют? Недавно к отцу товарищ приехал. Так когда стал он рассказывать отцу
про то, что в тюрьмах делается, то меня мать на улицу из комнаты отослала.
Тоже умная! А я взял потихоньку сел в саду под окошком и все до слова
слышал. Ну вот, забрали бы мы у надзирателя ключи и отворили бы все камеры.
- И что бы мы сказали? - нетерпеливо спросил Толька.
- Ничего бы не сказали. Крикнули бы: "Бегите, кто куда хочет!"
- А они бы что подумали? Ведь мы же натертые, и нас не видно.
- А было бы им время раздумывать? Видят - камеры отперты, часовые
побиты. Небось, сразу бы догадались.
- То-то бы они обрадовались, Владик!
- Чудак! Просидишь четыре года да еще четыре года сидеть, конечно,
обрадуешься... Ну, а потом... потом зашли бы мы в самую богатую кондитерскую
и наелись бы там разных печений и пирожных. Я один раз в Москве четыре штуки
съел. Это когда другая сестра, Юлька, замуж выходила.
- Нельзя наедаться, - серьезно поправил Толька. - Я в этой книжке
читал, что есть ничего нельзя, потому что пирожные - они ведь не натертые,
их наешься, а они в животе просвечивать будут.
- А ведь и правда будут! - согласился Владик.
И оба они расхохотались.
- Сказки все это, - помолчав, сознался и сам Владик. - Все это сказки.
Чепуха!
Он отвернулся, лег на спину и долго смотрел в небо, так что Тольке
показалось, что он прислушивается к тому, что читает Натка.
Но Владик не слушал, а думал о чем-то другом.
- Сказки, - повторил он поворачиваясь к Тольке. - А вот в Австрии есть
коммунист один. Он раньше солдатом был. Потом стал коммунистом. Так этот и
без всяких натираний невидимый.
- Как - невидимый? - насторожился Толька.
- А так. С тех пор как убежал он из тюрьмы, три года его полиция ищет и
все никак найти не может. А он то здесь появится, то там, у нас. В Львове он
прямо открыто на собрании деповских рабочих выступил. Все так и ахнули. Пока
полиция прибежала, а он уже полчаса проговорил.
- Ну, и что же полиция? Ну, и куда же он девался?
- А вот поди спроси - куда, - с гордостью ответил Владик. - Как только
полиция в двери, вдруг хлоп... свет погас. А окон много, и все окна
почему-то распахнуты. Кинулась полиция к механику, а механик кричит,
ругается. "Идите, говорит, к черту! У меня и без того беда: кажется, обмотка
якоря перегорела".
- Так это он нарочно! - с восхищением воскликнул Толька.
- А вот поди-ка ты докажи, нарочно или не нарочно, - усмехнулся Владик
и добавил уже снисходительно: - Рабочие прячут, оттого и невидимый. А ты что
думал? Порошок, что ли?
Издалека донесся гул колокола - к обеду, и ребятишки, хватая подушки,
простыни и полотенца, с визгом повскакали со своих мест.
После обеда полагалось ложиться отдыхать. Но в третьей палате плотники
еще с утра пробивали новую дверь на террасу. Койки были вынесены, на полу
валялись стружки и штукатурка, а плотники запаздывали.
Поэтому второму звену разрешено было отдыхать в парке.
Владик и Толька забрались в орешник. Толька вскоре задремал, но
Владику, не спалось. Он ждал сегодня важного письма, но почтальон к обеду
почему-то не приехал. Владик вертелся с боку на бок и с завистью глядел на
спокойно похрапывающего Тольку. Вскоре вертеться ему надоело, он приподнялся
и подергал Тольку за ногу:
- Вставай, Толька! Чего спишь? Ночью выспишься.
Но Толька дрыгнул ногой и повернулся к Владику спиной. Владик
рассердился и дернул Тольку за руку:
- Вставай... вставай, Толька! Кругом измена! Все в плену. Командир
убит... Помощник контужен. Я ранен четырежды, ты трижды. Держи знамя! Бросай
бомбы! Трах-та-бабах! Отобьемся!..
И, всучив ошалелому Тольке полотенце вместо знамени и старый сандалий
вместо бомбы, Владик потащил товарища через кусты под горку.
- За такие дела можно и по шее... - начал было рассерженный Толька.
- Отбились! - торжественно заявил Владик. - За такие геройские дела
представляю тебя к ордену. - И, сорвав колючий репейник, Владик прицепил его
к Толькиной безрукавке. - Брось, Толька, дуться! Вон под горою какой-то дом.
Вон за горою какая-то вышка. Вон там, в овраге, что-то стучит. Вон под
ногами у нас кривая тропка. Что за дом? Что за вышка? Кто стучит? Куда
тропка? Гайда, Толька! Все спят, никого нет, и мы все разведаем.
Толька зевнул, улыбнулся и согласился.
Быстро, но осторожно, чтобы никому не попасться на глаза, они
перебегали дорожки, ныряли в чащу кустарника, пролезали через колючие
ограды, ползли вверх, спускались вниз, ничего не оставляя на своем пути
незамеченным.
Так они наткнулись на ветхую беседку, возле которой стояла позеленевшая
каменная статуя. Потом нашли глубокий заброшенный колодец. Затем попали в
фруктовый сад, откуда мгновенно умчались, заслышав ворчание злой собаки.
Продравшись через колючие заросли дикой ожины, они очутились на заднем
дворе небольшой лагерной больницы.
Они осторожно заглянули в окно и в одной из палат увидели незнакомого
мальчишку, который, скучая, лениво вертел красное яблоко.
Они легонько постучали в стекло и приветливо помахали мальчишке руками.
Но мальчишка рассердился и показал им кулак. Они обиделись и показали целых
четыре.
Тогда злорадный мальчишка неожиданно громко заорал, призывая няньку.
Испуганные ребята разом перемахнули через ограду и помчались наугад по
тропинке.
Вскоре они очутились высоко над берегом моря. Слева громоздились
изрезанные ущельями горы. Справа, посреди густого дубняка и липы, торчали
остатки невысокой крепости.
Ребята остановились. Было очень жарко.
Торжественно гремел из-за пыльного кустарника мощный хор невидимых
цикад.
Внизу плескалось море. А кругом - ни души.
- Это древняя крепость, - объяснил Владик. - Давай, Толька, поищем,
может быть, и наткнемся на что-нибудь старинное.
Искали они долго. Они нашли выцветшую папиросную коробку, жестяную
консервную банку, стоптанный башмак и рыжий собачий хвост. Но ни старинных
мечей, ни заржавленных доспехов, ни тяжелых цепей, ни человечьих костей им
не попалось.
Тогда, раздосадованные, они спустились вниз. Здесь, под стеной, меж
колючей травы, они наткнулись на темное, пахнувшее сыростью отверстие.
Они остановились, раздумывая, как быть. Но в это время издалека, от
лагеря, похожий отсюда на комариный писк, раздался сигнал к подъему.
Надо было уходить, но они решили вернуться сюда еще раз, захватив
бечевку, палку, свечку и спички.
Полдороги они пробежали молча. Потом устали и пошли рядом.
- Владик, - с любопытством спросил Толька, - вот ты всегда что-нибудь
выдумываешь. А хотел бы ты быть настоящим старинным рыцарем? С мечом, со
щитом, с орлом, в панцыре?
- Нет, - ответил Владик. - Я хотел бы быть не старинным, со щитом и с
орлом, а теперешним, со звездою и маузером. Как, например, один человек.
- Как кто?
- Как Дзержинский. Ты знаешь, Толька, он тоже был поляк. У нас дома
висит его портрет, и сестра под ним написала по-польски: "Милый рыцарь.
Смелый друг всего пролетариата". А когда он умер, то сестра в тюрьме плакала
и вечером на допросе плюнула в лицо какому-то жандармскому капитану.
Пароход с почтой запоздал, и поэтому толстый почтальон, тяжело пыхтя и
опираясь на старую суковатую палку, поднялся в гору только к ужину.
Отмахиваясь от обступивших его ребят, он называл их по фамилиям, а тех,
кого знал, то и просто по именам.
- Коля, - говорил он басом и тащил за рукав тихо стоявшего мальчугана,
- ну-ка, брат, распишись. Да не лезьте под руки, озорной народ! Дайте
человеку расписаться. Тебе, Мишаков, нет письма. Тебе, Баранкин, письмо. И
кто это тебе такие толстые письма пишет?
- Это мне брат из колхоза пишет, - громко отвечал Баранкин, крепко
напирая плечом и протискиваясь сквозь толпу ребят. - Это брат Василий. У
меня два брата. Есть брат Григорий - тот в Красной Армии, в броневом отряде.
А это брат Василий - он у нас в колхозе старшим конюхом. Григория взяли, а
Василий уже отслужил. У нас три брата да три сестры. Две грамотные, а одна
еще неграмотная, мала девка.
- А теток у тебя сколько?
- А корова у вас есть?
- А курицы есть? А коза есть? - закричали Баранкину сразу несколько
человек.
- Теток у меня нет, - охотно отвечал Баранкин, протягивая руку за
шершавым пакетом. - Корова у нас есть, свинью закололи, только поросенок
остался. А коз у нас в деревне не держат. От козы нам пользы мало, только
огороду потрава. А что смеетесь? - добродушно и удивленно обернулся он,
услышав вокруг себя дружный смех. - Сами спрашивают, а сами смеются.
Когда уже большинство ребят разошлись, то подошел Владик Дашевский и
спросил, нет ли письма ему. Письма не было. Он неожиданно погрозил пальцем
почтальону, потом равнодушно засвистел и пошел прочь, сбивая хлыстиком
верхушки придорожной травы.
Натка Шегалова получила заказное с Урала от подруги - от Веры.
Сразу после ужина весь санаторный отряд ушел с Ниной на нижнюю
площадку, где затевались игры.
В просторных палатах и на широкой лужайке перед террасой стало
по-необычному тихо и пусто.
Натка прошла к себе в комнату, распечатала письмо, из которого выпал
потертый и почему-то пахнувший керосином фотоснимок.
Возле толстого, охваченного чугунными брусьями столба, опустившись на
одно колено и оттягивая пряжки кривой железной "кошки", стояла Вера. Ее
черная глухая спецовка была перетянута широким брезентовым поясом, а к
металлическим кольцам пояса были пристегнуты молоток, плоскогубцы, кусачки и
еще какие-то инструменты.
Было понятно и то, что Верка собирается забраться на столб и что она
торопится, потому что неподалеку от нее смотрел на провода не то инженер, не
то электротехник, а рядом с ним стоял кто-то маленький, черноволосый -
вероятно, бригадир или десятник. И лицо у этого черноволосого было
озабоченное и сердитое, как будто его только что крепко выругали. День был
солнечный. Вдалеке виднелись неясные серые громады незаконченных построек и
клочья густого, черного дыма.
Письмо было короткое. Верка писала, что жива, здорова. Что практика
скоро кончается. Что за работу по досрочному монтажу понижающей подстанции
она получила премию. Что за короткое замыкание она получила выговор. А в
общем все хорошо - устала, поздоровела и перед началом занятий обязательно
заедет с Урала в Москву, и там хорошо бы с Наткой встретиться.
Натка задумалась. Она с любопытством посмотрела еще раз на черную,
пыльную спецовку, на тяжелые, толстые ботинки, на ту торопливую хватку, с
которой пристегивала Верка железные десятифунтовые "кошки", и с досадой
отодвинула фотоснимок, потому что она завидовала Верке.
Неожиданно обе половины оконной занавески раздвинулись и оттуда
высунулась круглая голова Баранкина.
- Баранкин, - удивилась и рассердилась Натка, - ты почему не на
площадке? Ребята играют, а ты что?
- Это не игра, - убежденно произнес Баранкин, наваливаясь грудью на
подоконник. - Ну, завязали мне ноги в мешок - беги, говорят. Я шагнул и -
бац на землю. Шагнул и - опять бац. А они смеются. Потом положили в ложку
сырое яйцо, дали в руки и опять - беги! Конечно, яйцо хлоп и разбилось.
Разве же это игра? У нас в колхозе за такую игру и хворостиной недолго. - Он
укоризненно посмотрел на Натку и добродушно добавил: - Я тут буду. Никуда не
денусь. А лучше пойду помогу Гейке дрова пилить.
Круглая голова Баранкина скрылась.
Но через минуту раскрасневшееся лицо его опять просунулось в комнату.
- Забыл, - спокойно сказал он, увидав недовольное лицо Натки. -
Проходил мимо площадки, где комсомольцы в мяч играют. Остановили и
наказывают: беги шибче, и если Шегалова свободна, пусть скорее идет. Совсем
забыл, - повторил он и, неловко улыбнувшись, почему-то вспомнил: - У нас в
колхозе как-то ночью амбар подожгли. Брата не было. Кинулся я в сарай лошадь
запрягать - темно. А чересседельник с гвоздя как соскочит да мне прямо по
башке. Так всю память и отшибло. Насилу я во двор вылез. А амбар горит,
горит...
- Баранкин, - спросила Натка, положив руку на его крепкое плечо, - у
тебя мать есть?
- Есть. Александрой зовут, - охотно и обрадованно ответил Баранкин. -
Александра Тимофеевна. Она у нас в колхозе скотницей. Всю эту весну
пролежала. Теперь ничего... поздоровела. Бык ее в грудь боднул. У нас
хороший бык, породистый. В Моршанске прошлую зиму колхоз за шестьсот рублей
купил... Иду, иду! - крикнул Баранкин, оборачиваясь на чей-то далекий
хриплый окрик. - Это Гейка зовет, - объяснил он. - Мы с ним дружки.
...Когда Натка спускалась к площадке, солнце уже скрывалось за морем.
Бесшумно заскользили серые вечерние стрижи. Задымили сторожевые костры на
виноградниках. Зажглись зеленые огни створного маяка. Ночь надвигалась
быстро, но игра была в самом разгаре.
"Хорошие свечки дает Картузик", - подумала Натка, глядя на то, как
тугой мяч гулко взвился к небу, повис на мгновение над острыми вершинами
старых кипарисов и по той же прямой плавно рванулся к земле. Натка
подпрыгнула, пробуя, крепко ли затянуты сандалии, поправила косынку и, уже
не спуская глаз с мяча, подбежала к сетке и стала на пустое место, слева от
Картузика.
- Пасовать, - вполголоса строго сказал ей Картузик.
- Есть пасовать, - также вполголоса ответила она и сильным ударом
послала мяч далеко за сетку.
- Пасовать, - повторил Картузик. - Спокойней, Натка.
Но вот он, крученый, хитрый мяч, метнулся сразу на третью линию.
Отбитый косым ударом, мяч взвился прямо над головой отпрыгнувшего Картузика.
- Дай! - вскрикнула Натка Картузику.
- Возьми! - ответил Картузик.
- Режь! - вскрикнула Натка, подавая ему невысокую свечку.
- Есть! - ответил он и с яростью ударил по мячу вниз.
- Один - ноль, - объявил судья и, засвистев, предупредил: - Шегалова и
Картузик, не переговариваться, а то запишу штрафное очко.
Натка рассмеялась. Невозмутимый Картузик улыбнулся, и они хитро и
понимающе переглянулись.
- Шегалова, - крикнул ей кто-то из ребят, - тебя Алеша Николаев
зачем-то ищет!
- Еще что! - отмахнулась Натка. - Что ему ночью надо? Там Нина
осталась.
Темнота сгущалась. На счете "один - ноль" догорела заря. На "восемь -
пять" зажглись звезды. А когда судья объявил сэт-бол, то из-за гор вылезла
такая ослепительно яркая луна, что хоть опять начинай всю игру сначала.
- Сэт-бол! - крикнул судья, и почти тотчас же черный мяч взвился высоко
над серединой сетки.
"Дай!" - глазами попросила Натка у Картузика.
"Возьми!" - ответил он молчаливым кивком головы.
"Режь!" - зажмуривая глаза, вздрогнула Натка и еще втемную услышала
глухой удар и звонкий свисток судьи.
- Шегалова и Картузик, не переговариваться! - добродушно сказал судья.
Но уже не в виде замечания, а как бы предупреждая.
Возвращаясь домой, Натка встретила Гейку; он волок за собой под гору
целую кипу гремящих и подпрыгивающих жердей. Узнав Натку, он остановился.
- Федор Михайлович спрашивал, - угрюмо сообщил он Натке. - Меня посылал
искать, да я не нашел. Не знаю, зачем-то шибко ему понадобились.
"Что-нибудь случилось?" - с тревогой подумала Натка и круто свернула с
дороги влево. Маленькие камешки с шорохом посыпались из-под ее ног. Быстро
перепрыгивая от куста к кусту, по ступенчатой тропинке она спустилась на
лужайку.
Все было тихо и спокойно. Она постояла, раздумывая, стоит ли идти в
штаб лагеря или нет, и, решив, что все равно уже поздно и все спят, она
тихонько прошла в коридор.
Прежде чем зайти к дежурной и узнать, в чем дело, она зашла к себе,
чтобы вытряхнуть из сандалий набившиеся туда острые камешки. Не зажигая
огня, она села на кровать. Одна из пряжек что-то не расстегивалась, и Натка
потянулась к выключателю. Но вдруг она вздрогнула и притихла: ей показалось,
что в комнате она не одна.
Не решаясь пошевельнуться, Натка прислушалась и теперь, уже ясно
расслышав чье-то дыхание, поняла, что в комнате кто-то спрятан. Она тихонько
повернула выключатель.
Вспыхнул свет.
Она увидала, что у противоположной стены стоит небольшая железная
кровать, а в ней крепко и спокойно спит все тот же и знакомый и незнакомый
ей мальчуган. Все тот же белокурый и темноглазый Алька.
Все это было очень неожиданно, а главное - совсем непонятно.
Свет ударил спящему Альке в лицо, и он заворочался. Натка сдернула
синий платок и накинула его поверх абажура.
Зашуршала дверь, и в комнату просунулось сонное лицо дежурной сестры.
- Ольга Тимофеевна, - полушепотом спросила Натка, - кто это? Почему
это?
- Это Алька, - равнодушно ответила дежурная. - Тебя весь вечер искали,
искали. Тебе на столе записка.
Записка была от Алеши Николаева.
"Натка! - писал Алеша. - Это Алька, сын инженера Ганина, который
работает сейчас по водопроводке у Верхнего озера. Сегодня случилась беда:
перерезали подземный ключ, и вода затопляет выемки. Сам инженер уехал к
озеру. Ты не сердись - мы поставили пока кровать к тебе, а завтра что-нибудь
придумаем".
Возле кроватки стояла белая табуретка. На ней лежали: синие трусики,
голубая безрукавка, круглый камешек, картонная коробочка и цветная картинка,
изображавшая одинокого всадника, мчавшегося под ослепительно яркой
пятиконечной звездой.
Натка открыла коробочку, и оттуда выпрыгнули к ней на колени два серых
кузнечика.
Натка тихонько рассмеялась и потушила свет. На Алешу Николаева она не
сердилась.
...Не доезжая до верхних бараков у новой плотины, инженер свернул ко
второму участку. Еще издалека он увидел в беспорядке выкинутые на берег
тачки, мотыги и лопаты. Очевидно, вода застала работавших врасплох.
Инженер соскочил с коня. Мутная жижа уже больше чем на полтора метра
залила выемку. В воде торчал невыдернутый разметочный кол и спокойно плавали
две деревянные лопаты.
Инженер понял, что, поднявшись еще на полметра, вода пойдет назад,
заливая соседнюю впадину, а когда вода поднимется еще на метр, перельется
через гребень и, круто свернув направо, затопит и сорвет первый участок, на
котором шли работы по прокладке деревянных желобов.
- Плохо, Сергей Алексеевич! - закричал старший десятник Дягилев,
спускаясь с горы впереди двух подвод, которые, с треском ломая кустарник,
волокли доски и бревна.
- Когда прорвало? - спросил инженер. - Шалимов где?
- Разве же с таким народом работать можно, Сергей Алексеевич? С таким
народом только из пустого в порожнее переливать. Прорвало часов в девять.
Шалимовская бригада работала... Как рвануло это снизу, им бы сейчас же
брезент тащить да камнями заваливать, а они - туды, сюды, меня искать...
Пока то да се, пока меня разыскали, а ее - дыру-то - чуть ли не в сажень
разворотило.
- Шалимов где?
- Сейчас придет. В своей деревне рабочих собирает.
Всю ночь стучали топоры, полыхали костры и трещали смоляные факелы. К
рассвету сколотили плот и целых три часа сбрасывали рогожные кули со щебнем
в то место, откуда била прорвавшаяся вода. И, когда наконец, сбросив
последнюю руду балласта, забили подводную дыру, мокрый, забрызганный грязью
инженер вытер раскрасневшееся лицо и сошел на берег.
Но едва только он опустился на колени, доставая из костра горящий
уголек, как на берегу раздались шум, крики и ругань. Он вскочил и отшвырнул
нераскуренную папиросу.
Вырываясь со дна, гораздо правее, чем в первый раз, вода клокотала и
пенилась, как в кипящем котле. Закупоренную родниковую жилу прорвало в
другом месте и, по-видимому, прорвало еще сильнее, чем прежде.
Мимо обозленных землекопов инженер подошел к Дягилеву и Шалимову. Он
повел их по краю лощины к тому месту, где лощина была перегорожена
невысокой, но толстой каменистой грядой.
- Вот! - сказал он. - Поставим сюда тридцать человек. Ройте поперек, и
мы спустим воду по скату.
- Грунт-то какой, Сергей Алексеевич! - возразил Дягилев, переглядываясь
с Шалимовым. - Хорошо, если сначала от силы метров сорок за сутки возьмем, а
дальше, сами видите, голый камень.
- Ройте, - повторил инженер. - Ройте посменно, без перерыва. А дальше
взорвем динамитом.
- Нет у нас динамита, Сергей Алексеевич, напрасно только людей
замотаем.
- Ройте, - отвязывая повод застоявшегося коня, повторил инженер. - Надо
достать, а то пропала вся наша работа.
Спустившись в лагерь и не заходя к Альке, инженер пошел к телефону и
долго, настойчиво вызывал Севастополь. Наконец он дозвонился, но из
Взрывсельпрома ему ответили, что без наряда от Москвы динамита ему не могут
отпустить ни килограмма.
Выехав на шоссейную дорогу, инженер повернул направо и по-над берегом
моря рысью поскакал к мысу, где среди скалистого парка высились красивые
белые здания. Это было прежде богатое поместье, а теперь шеф пионерского
лагеря, дом отдыха ЦИК и Совнаркома - Ай-Су.
Соскочив у высокой узорной решетки, он зашел в дежурку и спросил, есть
ли среди отдыхающих товарищи Самарин или Гитаевич. Ему ответили, что Самарин
еще с утра уехал в Ялту и вернется только к вечеру, а Гитаевич здесь.
Инженер взял пропуск и, похлопывая плетью о голенище грязного сапога,
пошел к виднеющемуся в глубине аллеи просвету.
Гитаевича он встретил у лесенки, ведущей к морю. Это был черноволосый с
проседью человек в больших круглых очках, с широкой черной бородой.
- Здравствуйте! - громко сказал инженер, прикладывая руку к козырьку.
Гитаевич с удивлением посмотрел на этого внезапно возникшего человека в
грязных сапогах и в запачканном глиною френче.
- Ба!.. Ба!.. Сергей! - улыбаясь, заговорил он резким, каркающим
голосом. - Откуда? И в каком виде - сапоги, френч... нагайка) Что ты, прямо
из разведки в штаб полка?
- Дело, товарищ Гитаевич, - сказал Сергей, сжимая протянутую руку. -
Спешное дело.
- Уволь, уволь, - заговорил Гитаевич, усаживаясь на скамейку. - Газет
не читаю, телеграмм не распечатываю. О чем хочешь? Старину вспомним...
дивизию, Бессарабию. Так поговорим - это с большим удовольствием, а от дела
избавь. У меня здесь ни чина, ни должности, ни обязанностей. Лежу на
солнышке да вот, видишь, стихи читаю.
- Дело, товарищ Гитаевич, - упрямо повторил Сергей. - Если бы не
важное, то и не просил бы.
- Палицын где?.. Матусевич? И этот... как его? Ну, со шрамом на щеке...
Ах ты! Да как же его, этого, что со шрамом? - как бы не расслышав Сергея,
продолжал Гитаевич.
- Много со шрамами было, товарищ Гитаевич. Я и сам со шрамом, -
продолжал Сергей. - Мне динамит нужен. Взрывсельпром не дает. Говорит,
Москву запрашивать надо. А если вы напишете, то даст. Ваш дом отдыха - наш
шеф. Вы отдыхаете, значит, вы тоже шеф.
- Какой динамит? Какие шефы? - с раздражением и беспокойством
переспросил Гитаевич. - И откуда ты на мою голову свалился? Я выкупался,
иду, читаю стихи, а он вдруг: дело... динамит... шефы... Ну, что у тебя
такое? Наверное, какая-нибудь ерунда?
- Дело ерундовое, - согласился Сергей и рассказал все, что ему было
нужно.
Окончилось тем, что Гитаевич поморщился, взял протянутую ему бумагу,
карандаш, что-то написал и передал Сергею.
- Возьми, - грубовато сказал он. - От тебя не отстанешь.
- Ваша школа, товарищ Гитаевич, - ответил Сергей и, спрятав бумагу,
добавил: - Знавал я на Украине одного комиссара дивизии, которого однажды
командующий на гауптвахту посадил. Иначе, говорит, этот не отстанет.
Прищурив под дымчатыми стеклами узкие строгие глаза, Гитаевич взглянул
искоса и насмешливо, как бы подбадривая Сергея: ну, дескать, продолжай,
продолжай. Но Сергей теперь и сам неспроста посматривал на Гитаевича и молча
доставал из портсигара папиросу.
- Так посадил, говоришь? - неожиданно веселым, но все тем же каркающим
голосом спросил Гитаевич, и, взяв Сергея за руку, он дружески хлопнул его по
плечу. - Давно это было, Сергей, - уже тише добавил он.
- Давно, товарищ Гитаевич.
- Так ты теперь не в армии?
- Инженер. Командир запаса.
- Почему же, Сережа, ты инженер? Я что-то не припоминаю, чтобы у тебя
какие-нибудь инженерские задатки были... Постой, куда же ты? - спросил
Гитаевич, увидав, что Сергей поднимается и застегивает полевую сумку. - Да,
у тебя динамит. Ну, когда выберешь свободное время, заходи. Только заходи
без всякого дела. Пойдем к морю, выкупаемся, поговорим. Ты один? - глядя в
лицо Сергея и почему-то тише и ласковей, спросил Гитаевич.
- Один. То есть нас двое - я и Алька, - ответил Сергей. - Двое, я и
сын, - повторил он и замолчал.
- Ну, до свиданья, - сказал Гитаевич, который, по-видимому, что-то
хотел сказать или о чем-то спросить, но раздумал - не сказал и не спросил, а
только крепче, чем обыкновенно, пожал протянутую ему руку.
Чтобы сократить путь к озеру, Сергей взял наперерез через тропку, но,
еще не доезжая до перевала, он вспомнил, что позабыл заехать в лагерь и
заказать машину на Севастополь.
Досадуя на свою оплошность и опасаясь, как бы машину не угнали в другое
место, он остановил усталого коня.
Тропинка была глухая, заросшая травою и засыпанная мелкими камнями.
Неподалеку торчали остатки маленькой старинной крепости с развалившейся
башенкой, на обломках которой густо разросся низкорослый кудрявый кустарник.
Конь насторожил уши - на тропку из-за кустов выскочили два мальчугана. Один
из них держал палку, к концу которой была привязана обыкновенная стеариновая
свеча, а другой тащил большой клубок тонкой бечевки.
Столкнувшись с незнакомым человеком, оба они смутились.
- Из лагеря? - спросил Сергей. - А ну-ка, подите сюда!
- Из лагеря, - хмуро и неохотно ответил тот, который был повыше,
стараясь спрятать за спину палку со свечой. - Мы гуляли.
- Вот что, - сказал Сергей. - Вы потом погуляете, а сейчас я вам дам
записку. Тащите ее во весь дух к начальнику лагеря и скажите: пусть через
час приготовит мне машину на Севастополь.
Пока он писал, оба мальчугана переглянулись, и старший успокоенно
кивнул младшему.
Догадавшись, что встретившийся человек ни в чем плохом их не
подозревает, они охотно приняли записку и поспешно скрылись в кустарнике.
В горах на месте катастрофы вода разлилась широко. Над низовым
кустарником, пронзительно чирикая, носились встревоженные пичужки. Сухие
травы, стебли, рыжая пухлая пена - все это плавало и кружилось на
поверхности мутной воды.
- Много вынули? - спросил Сергей у бригадира Шалимова, который ругался
по-татарски с маленьким сухощавым землекопом.
- А не мерил еще, - медленно выговаривая русские слова, ответил
Шалимов. - Кубометров десять, должно быть, вынули.
- Мало, - сказал Сергей. - Плохо работаешь, Шалимов.
- Грунт тяжелый, - равнодушно ответил Шалимов, - не земля, а камень.
- Ну, камень! До камня еще далеко. Смотри, Шалимов, беда будет. Зальет
второй участок, и оставим мы ребят без воды.
- Как можно без воды? - согласился Шалимов. - Пить нету, обед варить
нету, ванну делать нету, цветы поливать нету. Как можно без воды? - разведя
руками, закончил он и невозмутимо сел на камень, собираясь вступить в
длинный и благодушный разговор.
- Плохо, Сергей Алексеевич! - крикнул запыхавшийся десятник Дягилев. -
Вы посмотрите на выемку - так и рвет со дна, так и рвет! И откуда такая
силища? Это не ключ, а сама подземная речка.
- Видел, - ответил Сергей. - До утра продержимся.
- Ой ли продержимся, Сергей Алексеевич?
- Надо продержаться.
Сергей приказал: как только обнажится каменная гряда, поставить бурить
скважины, а землекопов перебросить рыть канаву к другой небольшой впадине,
которая могла оттянуть воду и задержать перелив еще на три-четыре часа.
- Дягилев, - сказал он напоследок, - я вернусь ночью, к рассвету. Ты
отвечаешь. Да не ругайтесь вы с Шалимовым, а работайте. Как ни приду, или
Шалимов на тебя жалуется, или ты на Шалимова. С рабочими за прошлую
десятидневку рассчитались?
- Давно уже, Сергей Алексеевич. Это еще по старой ведомости, до вашего
приезда, прежним техником подписана была.
- Вы потом покажите мне все эти ведомости, - сказал Сергей. - Я поехал.
Возле Ялты хлынул грозовой ливень. Это задержало машину на два часа:
шофер был вынужден уменьшить скорость, потому что на крутых поворотах
скользкой дороги машину сильно заносило. В Севастополь они прибыли только в
восемь вечера. Понадобились долгие телефонные звонки, понадобилось
вмешательство секретаря райкома и даже коменданта города для того, чтобы
получить пропуск и открыть уже запечатанные склады Взрывсельпрома.
И, когда небольшой, но тяжелый ящик был осторожно погружен на машину,
стрелка часов уже подходила к половине одиннадцатого.
Луна сквозь сплошные черные тучи не обозначалась даже слабым просветом.
Скрылись очертания горных вершин. Растворились в темноте рощи, сады, поля,
виноградники, и только полоса широкого ровного шоссе, как бы расплавленного
ослепительным светом автомобильных фар, сверкала влажной желтоватой
белизной.
- Ну, давай! - подбадривающе сказал Сергей, усаживаясь рядом с шофером.
- Ночь темная, а дорога длинная.
Только теперь, сидя на кожаных подушках вздрагивающего автомобиля,
Сергей почувствовал, что он сильно устал. Запахнув плащ и крепче надвинув
фуражку, он закрыл глаза. И так в полусне, только по собачьему лаю да по
кудахтанью распуганных кур угадывая проносящиеся мимо поселки и деревушки,
сидел он долго и молча.
Ра-а! Ра-а-а!.. - звонко и тревожно гудел сигнал, и машину плавно
покачивало на бесчисленных крутых поворотах.
Дорога забирала в горы.
И эта непроницаемая, беззвездная тьма, и этот свежий и влажный ветер,
приглушенный собачий лай, запах сена и спелого винограда напомнили Сергею
что-то радостное, но очень молодое и очень далекое.
И вот почему-то пылал костер. Тихо звеня уздечками, тут же рядом
ворочались разномастные кони.
Ра-а-а!.. - звонко гудела машина, взлетая в гору все круче и круче.
Темные кони, вороные и каурые, были невидимы, но один, белогривый,
маленький и смешной Пегашка, вскинув короткую морду, поднял длинные уши,
настороженно прислушиваясь к неразгаданному шуму.
- Это мой конь! - сказал Сергей, поднимаясь от костра и тренькая
звонкими шпорами.
- Да, - согласился начальник заставы, - эта худая, недобитая скотина -
твой конь. Но что это шумит впереди на дороге?
- Хорошо! Посмотрим! - гневно крикнул Сергей и вскочил на Пегашку,
который сразу же оказался самым лучшим конем в этой разбитой, но смелой
армии.
- Плохо! - крикнул ему вдогонку умный, осторожный начальник заставы. -
Это тревога, это белые.
И тотчас же погас костер, лязгнули расхваченные винтовки, а изменник
Каплаухов тайно разорвал партийный билет.
- Это беженцы! - крикнул возвратившийся Сергей. - Это не белые, а
просто беженцы. Их много, целый табор.
И тогда всем стало так радостно и смешно, что, наскоро расстреляв
проклятого Каплаухова, вздули они яркие костры и весело пили чай, угощая
хлебом беженских мальчишек и девочек, которые смотрели на них огромными
доверчивыми глазами.
- Это мой конь! - гордо сказал Сергей, показывая ребятишкам на
маленького белогривого Пегашку. - Это очень хороший конь.
Но глупые ребятишки не понимали и молча жадно грызли черный хлеб.
- Это хороший конь! - гневно и нетерпеливо повторил Сергей и посмотрел
на глупых ребятишек недобрыми глазами.
- Хороший конь, - слегка картавя, звонко повторила по-русски худенькая,
стройная девчонка, вздрагивавшая под рваной и яркой шалью. - И конь хороший,
и сам ты хороший.
Ра-а-а!.. - заревела машина, и Сергей решил: "Стоп! Довольно. Теперь
пора просыпаться".
Но глаза не открывались.
"Довольно!" - с тревогой подумал он, потому что хороший сон уже круто и
упрямо сворачивал туда, где было темно, тревожно и опасно.
Но тут его крепко качнуло, машина остановилась, и шофер громко сказал:
- Есть! Закурим. Это Байдары.
- Байдары... - машинально повторил Сергей и открыл глаза.
Машина стояла на самой высокой точке перевала. Запутавшиеся в горах
тучи остались позади. Далеко под ногами в кипарисовой черноте спало все
южное побережье.
Кругом было тихо и спокойно. Сон прошел. Они закурили и быстро
помчались вперед, потому что было уже далеко за полночь.
Проснувшись, Натка увидела Альку.
Алька стоял, открыв коробку, и удивлялся тому, что она пуста.
- Это ты открыла или они сами повылазили? - спросил Алька, показывая на
коробку.
- Это я нечаянно, - созналась Натка. - Я открыла и даже испугалась.
- Они не кусаются, - успокоил ее Алька. - Они только прыгают. И ты
очень испугалась?
- Очень испугалась, - к великому удовольствию Альки, подтвердила Натка
и потащила его в умывальную комнату.
- Алька, - спросила Натка, когда, умывшись, вышли они на террасу, -
скажи мне, пожалуйста, что ты за человек?
- Человек? - удивленно переспросил Алька. - Ну, просто человек. Я да
папа. - И, серьезно поглядев на нее, он спросил: - А ты что за человек? Я
тебя узнаю. Это ты с нами в вагоне ехала.
- Алька, - спросила Натка, - почему это ты да папа? А почему ваша мама
не приехала?
- Мамы нет, - ответил Алька.
И Натка пожалела о том, что задала этот неосторожный вопрос.
- Мамы нет, - повторил Алька, и Натке показалось, что, подозревая ее в
чем-то, он посмотрел на нее недоверчиво и почти враждебно.
- Алька, - быстро сказала Натка, поднимая его на руки и показывая на
море, - посмотри, какой быстрый, большой корабль.
- Это сторожевое судно, - ответил Алька. - Я его видел еще вчера.
- Почему сторожевое? Может быть, обыкновенное?
- Это сторожевое. Ты не спорь. Так мне папа сказал, а он лучше тебя
знает.
В этот день готовились к первому лагерному костру, и Натка повела Альку
к октябрятам.
На лужайке босой пионер Василюк, забравшись на спину согнувшегося
Баранкина, учил легонькую и ловкую башкирку Эмине вспрыгивать на плечи с
развернутым красным флагом.
- Ты не так прыгаешь, Эмка, - терпеливо повторял Василюк. - Ты когда
прыгнешь, то стой спокойно, а не дрыгай ногами. Ты дрыгнешь - я колыхнусь, и
полетим мы с тобой прямо Баранкину на голову. Эх, ты! Ну, и как мне с тобой
сговориться? - огорчился он, увидав, что Эмине не понимает ни слова. - Ну
ладно, беги. Потом Юлай придет, он уж тебе по-вашему объяснит.
Эмине спрыгнула и, заметив Альку, остановилась и с любопытством
разглядывала этого маленького, незнакомого ей человека.
- Пионер? - смело спросила она, указывая на его красный галстук.
- Пионер, - ответил Алька и протянул ей цветную картинку с мчавшимся
всадником. - Это белый, - хитро прищуриваясь и указывая пальцем на всадника,
попробовал обмануть ее Алька. - Это белый. Это царь.
- Это красный, - еще хитрее улыбнувшись, ответила Эмине. - Это
Буденный.
- Это белый, - настойчиво повторил Алька, указывая на саблю. Вот сабля.
- Это красный, - твердо повторила Эмине, указывая на серую папаху. -
Вот звезда!
И, рассмеявшись, оба очень довольные, что хорошо поняли друг друга, они
вприпрыжку понеслись к кустам, откуда доносилось нестройное пение октябрят.
Проводив Альку к октябрятам, Натка повернула я сосновой роще и
натолкнулась на звеньевого третьего звена Иоську. В одной руке Иоська тащил
что-то длинное, свернутое в трубочку, а в другой - маленький, крепко
завязанный узелок.
- Ты откуда? Куда?
- В клуб бегал, - быстро и неохотно ответил Иоська, подпрыгивая и
увертливо пряча узелок за спину. - В клуб за плакатами. Мы сейчас рассказ
будем читать о танках.
- Иоська, - удивилась Натка, - почему же это о танках, когда у тебя
сегодня по плану не танки, а памятка пионеру-автодоровцу?
- Памятку потом. Мы сегодня с купанья шли - глядим, четыре танка
ползут. Интересно! Я скорей в библиотеку. Давай, думаю, сегодня, пока
интересно, будем читать о танках.
- Ну ладно, Иоська. Это хорошо. А что это ты в узелке за спиной
прячешь?
- Это? Это орехи, - с отчаянием заговорил Иоська, еще нетерпеливей
подпрыгивая и отскакивая от Натки. - Это я такую игру придумал. Мне
инструктор написал семь вопросов о танках. Ну вот, кто угадает, а кто не
угадает...
- Да ты хоть скажи, откуда орехи-то взял?
Но тут увертливый Иоська подпрыгнул так высоко, как будто бы камни
очень сильно прижгли ему голые пятки, и, замотав головой, не дожидаясь
расспросов, он юркнул в кусты.
...Из-за подготовки к костру перепутались и разорвались все звенья.
Певцы ушли в хоровой кружок, гимнасты - на спортивную площадку, танцоры - в
клуб. И, пользуясь этой веселой суматохой, никем не замеченные, двое ребят
скрылись потихоньку из лагеря.
Добравшись по глухой тропке до развалин маленькой крепости, они
вытащили клубок тонкой бечевы и огарок стеариновой свечки. Раздвигая заросли
густой душистой полыни, они пробрались к небольшой черной дыре у подножия
дряхлой башенки.
Ярко жгло полуденное солнце, и от этого пахнувшее сыростью отверстие
казалось еще более черным и загадочным.
- А что, если у нас бечевы не хватит, тогда как? - спросил Владик,
привязывая свечку к концу длинной палки. - А что, если вдруг под ногами
обрыв? Я, знаешь, Толька, где-то читал такое, что вот идешь... идешь
подземным ходом, вдруг - бац, и летишь ты в пропасть. А внизу, в этой
пропасти, разные гадюки... змеи...
- Какие еще змеи? - переспросил Толька, поглядывая на сырую черную
дыру. - И что ты, Владик, всегда какую-нибудь ерунду придумаешь? То тебе
порошком натереться, то тебе змеи. Ты лучше бы свечку покрепче привязал, а
то слетит свечка, вот тебе и будут змеи.
- А что, Толька, - обматывая свечку, задумчиво продолжал Владик, - а
что, если мы спустимся, вдруг обвалится башня и останемся мы с тобой
запертыми в подземных ходах? Я где-то тоже такое читал. Сначала они свечи
поели, потом башмаки, потом ремни, а потом, кажется, и друг друга сожрали.
Очень интересная книга.
- И что ты, Владик, всегда какую-то ерунду читаешь? - совсем уже унылым
голосом спросил Толька и опять покосился на черную дыру.
- Лезем! - оборвал его Владик. - Мало ли что я говорю! Это я тебя,
дурака, дразню.
Он зажег свечу и осторожно спустил ноги на покатый каменистый вход.
Толька, держа в руках клубок с разматывающейся бечевой, полез вслед за
ним.
Потихоньку ощупывая каждый камешек, они прошли метров пять. Здесь ход
круто сворачивал направо. Оглянувшись еще раз на просвет, они решительно
повернули вправо. Но, к своему разочарованию, они очутились в небольшом
затхлом подвальчике, заваленном мусором и щебнем. Никакого подземного хода
не было.
- Тоже крепость! - рассердился Толька. - А все, Владик, ты. Полезем да
полезем. Ну, вот тебе и полезли. Идем лучше назад, а то я ногой в какую-то
дрянь наступил.
Они выбрались из погреба и, цепляясь за уступы, залезли на поросшую
кустами башенку. Отсюда было видно море - огромное и пустынное.
Опустившись на траву, ребята притихли и, щурясь от солнца, лежали долго
и молча.
- Толька! - спросил вдруг Владик, и, как всегда, когда он придумывал
что-нибудь интересное, глаза его заблестели. - А что, Толька, если бы
налетели аэропланы, надвинулись танки, орудия, собрались бы белые со всего
света, и разбили бы они Красную Армию, и поставили бы они все по-старому? Мы
бы с тобой тогда как?
- Еще что! - равнодушно ответил Толька, который уже привык к странным
фантазиям своего товарища.
- И разбили бы они Красную Армию, - упрямо и дерзко продолжал Владик, -
перевешали бы коммунистов, перекидали бы в тюрьмы комсомольцев, разогнали бы
всех пионеров, тогда бы мы с тобой как?
- Еще что! - уже с раздражением повторил Толька, потому что даже он,
привыкший к выдумкам Владика, нашел эти слова очень уж оскорбительными и
невероятными. - Так бы наши им и поддались! Ты знаешь, какая у нас Красная
Армия? У нас советская... На весь мир. У нас у самих танки. Глупый ты,
дурак. И сам ты все знаешь, а сам нарочно спрашивает, спрашивает...
Толька покраснел и, презрительно фыркнув, отвернулся от Владика.
- Ну и пусть глупый! Пусть знаю, - спокойнее продолжал Владик. - Ну, а
если бы? Тогда бы мы с тобой как?
- Тогда бы и придумали, - вздохнул Толька.
- Что там придумывать? - быстро заговорил Владик. - Ушли бы мы с тобой
в горы, в леса. Собрали бы отряд, и всю жизнь, до самой смерти, нападали бы
мы на белых и не изменили, не сдались бы никогда. Никогда! - повторил он,
прищуривая блестящие серые глаза.
Это становилось интересным. Толька приподнялся на локтях и повернулся к
Владику.
- Так бы всю жизнь одни и прожили в лесах? - спросил он, подвигаясь
поближе.
- Зачем одни? Иногда бы мы с тобой переодевались и пробирались
потихоньку в город за приказами. Потом к рабочим. Ведь всех рабочих они все
равно не перевешают. Кто же тогда работать будет - сами буржуи, что ли?
Потом во время восстания бросились бы все мы к городу, грохнули бы бомбами в
полицию, в белогвардейский штаб, в ворота тюрьмы, во дворцы к генералам, к
губернаторам. Смелее, товарищи! Пусть грохает.
- Что-то уж очень много грохает! - засомневался Толька. - Так, пожалуй,
и все дома закачаются.
- Пусть качаются, - ответил Владик. - Так им и надо.
- Тише, Владик! - зашипел вдруг Толька и стиснул локоть товарища. -
Смотри, Владик, кто это?
Из-за кустов вышел незнакомый чернобородый человек.
В руках он держал что-то продолговатое, завернутое в бумагу.
По-видимому, он очень торопился. Оглядываясь по сторонам, он постоял
некоторое время не двигаясь, потом уверенно раздвинул кустарники и исчез в
черной дыре, из которой еще только совсем недавно выбрались ребятишки.
Не позже чем через пять-шесть минут он вылез обратно и поспешно скрылся
в кустах.
Озадаченные ребята молча переглянулись, потихоньку соскользнули вниз и,
осторожно пригибаясь, выскочили на тропку.
Здесь-то и встретили они возвращавшегося от Гитаевича Сергея, который и
приказал им передать записку начальнику лагеря.
- Ты знаешь, где мой папа? - спросил Алька, перед тем как лечь спать. -
У него случилась какая-то беда. Он сел на коня и уехал в горы.
Алька подумал, повертелся под одеялом и неожиданно спросил:
- А у тебя, Натка, случалась когда-нибудь беда?
- Нет, не случалась, - не совсем уверенно ответила Натка. - А у тебя,
Алька?
- У меня? - Алька запнулся. - А у меня, Натка, очень, очень большая
случилась. Только я тебе про нее не сейчас расскажу.
"У него умерла мать", - почему-то подумала Натка, и, чтобы он не
вспоминал об этом, она села на край кровати и рассказала ему смешную историю
о толстой кошке, которую обманул хитрый заяц.
- Спи, Алька, - сказала Натка, закончив рассказ. - Уже поздно.
Но Альке что-то не спалось.
- Ну, расскажи мне сам что-нибудь, - попросила Натка. - Расскажи
какую-нибудь историю.
- Я не знаю истории, - подумав, ответил Алька. - Я знаю одну сказку.
Очень хорошая сказка. Только это не такая... не про кошек и не про зайцев.
Это военная, смелая сказка.
- Расскажи мне, Алька, смелую военную сказку, - попросила Натка, и,
потушив свет, она подсела к нему поближе.
Тогда, усевшись на подушку, Алька рассказал ей сказку про гордого
Мальчиша-Кибальчиша, про измену, про твердое слово и про неразгаданную
Военную Тайну.
Потом он уснул, но Натка долго еще ворочалась, обдумывая эту странную
Алькину сказку.
Было уже очень поздно, когда далекий, но сильный гул ворвался в
открытое настежь окно, как будто бы ударили в море залпом могучие, тяжелые
батареи.
Натка вздрогнула, но тут же вспомнила, что еще с вечера всех вожатых
предупредили, что если ночью в горах будут взрывы, то пусть не пугаются -
это так надо.
Она быстро прошла в палату.
Однако набегавшиеся за день ребята продолжали крепко спать, и только
трое или четверо подняли головы, испуганно прислушиваясь к непонятному
грохоту. Успокоив их, Натка пошла к себе. Распахнув дверь, она увидела, что,
ухватившись за спинку кровати, Алька стоит на подушке и смотрит широко
открытыми, но еще сонными глазами.
- Что это? - спросил он тревожным полушепотом.
- Спи, Алька, спи! - быстро ответила Натка, укладывая его в постель. -
Это ничего... Это твой папа поправляет беду.
- А, папа... - уже закрывая глаза, с улыбкой повторил Алька и почти
тотчас же заснул.
Ребята-октябрята были самым дружным народом в отряде. Держались они
всегда стайкой: петь так петь, играть так играть. Даже реву задавали они и
то не поодиночке, а сразу целым хором, как это было на днях, когда их не
взяли на экскурсию в горы.
К полудню Натка увела их на поляну, к сосновой роще, потому что
звеньевой октябрят Роза Ковалева была в этот день помощником дежурного по
лагерю.
Едва только Натка опустилась на траву, как октябрята с криком бросились
занимать места поближе и быстро раскинулись вокруг нее веселой босоногой
звездочкой.
- Расскажи, Натка!
- Почитай, Натка!
- Покажи картинки!
- Спой, Натка! - на все голоса закричали октябрята, протягивая ей
книжки, картинки и даже неизвестно для чего подсовывая прорванный барабан и
сломанное чучело полинялой бесхвостой птицы.
- Расскажи, Натка, интересное, - попросил обиженно октябренок
Карасиков. - А то вчера Роза обещала рассказать интересное, а сама
рассказала, как мыть руки да чистить зубы. Разве же это интересное?
- Расскажи, Натка, сказку, - попросила синеглазая девчурка и виновато
улыбнулась.
- Сказку? - задумалась Натка. - Я что-то не знаю сказок. Или нет... я
расскажу вам Алькину сказку. Можно? - спросила она у насторожившегося Альки.
- Можно, - позволил Алька, горделиво посматривая на притихших октябрят.
- Я расскажу Алькину сказку своими словами. А если я что-нибудь
позабыла или скажу не так, то пусть он меня поправит. Ну вот, слушайте!
В те дальние-дальние годы, когда только что отгремела по всей стране
война, жил да был Мальчиш-Кибальчиш.
В ту пору далеко прогнала Красная Армия белые войска проклятых
буржуинов, и тихо стало на тех широких полях, на зеленых лугах, где рожь
росла, где гречиха цвела, где среди густых садов да вишневых кустов стоял
домишко, в котором жил Мальчиш, по прозванию Кибальчиш, да отец Мальчиша, да
старший брат Мальчиша, а матери у них не было.
Отец работает - сено косит. Брат работает - сено возит. Да и сам
Мальчиш то отцу, то брату помогает или просто с другими мальчишами прыгает
да балуется.
Гоп!.. Гоп!.. Хорошо! Не визжат пули, не грохают снаряды, не горят
деревни. Не надо от пуль на пол ложиться, не надо от снарядов в погреба
прятаться, не надо от пожаров в лес бежать. Нечего буржуинов бояться. Некому
в пояс кланяться. Живи да работай - хорошая жизнь!
Вот однажды - дело к вечеру - вышел Мальчиш-Кибальчиш на крыльцо.
Смотрит он - небо ясное, ветер теплый, солнце к ночи за Черные Горы садится.
И все бы хорошо, да что-то нехорошо. Слышится Мальчишу, будто то ли что-то
гремит, то ли что-то стучит. Чудится Мальчишу, будто пахнет ветер не цветами
с садов, не медом с лугов, а пахнет ветер то ли дымом с пожаров, то ли
порохом с разрывов. Сказал он отцу, а отец усталый пришел.
- Что ты? - говорит он Мальчишу. - Это дальние грозы гремят за Черными
Горами. Это пастухи дымят кострами за Синей Рекой, стада пасут да ужин
варят. Иди, Мальчиш, и спи спокойно.
Ушел Мальчиш. Лег спать. Но не спится ему - ну, никак не засыпается.
Вдруг слышит он на улице топот, у окон - стук. Глянул Мальчиш-Кибальчиш, и
видит он, стоит у окна всадник. Конь - вороной, сабля - светлая, папаха -
серая, а звезда - красная.
- Эй, вставайте! - крикнул всадник. - Пришла беда, откуда не ждали.
Напал на нас из-за Черных Гор проклятый буржуин. Опять уже свистят пули,
опять уже рвутся снаряды. Бьются с буржуинами наши отряды, и мчатся гонцы
звать на помощь далекую Красную Армию.
Так сказал эти тревожные слова краснозвездный всадник и умчался прочь.
А отец Мальчиша подошел к стене, снял винтовку, закинул сумку и надел
патронташ.
- Что же, - говорит старшему сыну, - я рожь густо сеял - видно, убирать
тебе много придется. Что же, - говорит он Мальчишу, - я жизнь круто прожил,
и пожить за меня спокойно, видно, тебе, Мальчиш, придется.
Так сказал он, крепко поцеловал Мальчиша и ушел. А много ему
расцеловываться некогда было, потому что теперь уже всем и видно и слышно
было, как гудят за лугами взрывы и горят за горами зори от зарева дымных
пожаров...
- Так я говорю, Алька? - спросила Натка, оглядывая притихших ребят.
- Так... так, Натка, - тихо ответил Алька и положил свою руку на ее
загорелое плечо.
- Ну вот... День проходит, два проходит. Выйдет Мальчиш на крыльцо:
нет... не видать еще Красной Армии. Залезет Мальчиш на крышу. Весь день с
крыши не слезает. Нет, не видать. Лег он к ночи спать. Вдруг слышит он на
улице топот, у окошка - стук. Выглянул Мальчиш: стоит у окна тот же всадник.
Только конь худой да усталый, только сабля погнутая, темная, только папаха
простреленная, звезда разрубленная, а голова повязанная.
- Эй, вставайте! - крикнул всадник. - Было полбеды, а теперь кругом
беда. Много буржуинов, да мало наших. В поле пули тучами, по отрядам снаряды
тысячами. Эй, вставайте, давайте подмогу!
Встал тогда старший брат, сказал Мальчишу:
- Прощай, Мальчиш... Остаешься ты один... Щи в котле, каравай на столе,
вода в ключах, а голова на плечах... Живи как сумеешь, а меня не дожидайся.
День проходит, два проходит. Сидит Мальчиш у трубы на крыше и видит
Мальчиш, что скачет издалека незнакомый всадник.
Доскакал всадник до Мальчиша, спрыгнул с коня и говорит:
- Дай мне, хороший Мальчиш, воды напиться. Я три дня не пил, три ночи
не спал, три коня загнал. Узнала Красная Армия про нашу беду. Затрубили
трубачи во все сигнальные трубы. Забили барабанщики во все громкие барабаны.
Развернули знаменосцы боевые знамена. Мчится и скачет на помощь вся Красная
Армия. Только бы нам, Мальчиш, до завтрашней ночи продержаться.
Слез Мальчиш с крыши, принес напиться. Напился гонец и поскакал дальше.
Вот приходит вечер, и лег Мальчиш спать. Но не спится Мальчишу - ну,
какой тут сон?
Вдруг он слышит на улице шаги, у окошка - шорох. Глянул Мальчиш и
видит, стоит у окна все тот же человек. Тот, да не тот: и коня нет - пропал
конь, и сабли нет - сломалась сабля, и папахи нет - слетела папаха, да и
сам-то стоит - шатается.
- Эй, вставайте! - закричал он в последний раз. - И снаряды есть, да
стрелки побиты. И винтовки есть, да бойцов мало. И помощь близка, да силы
нету. Эй, вставайте, кто еще остался! Только бы нам ночь простоять да день
продержаться.
Глянул Мальчиш-Кибальчиш на улицу: пустая улица. Не хлопают ставни, не
скрипят ворота - некому вставать. И отцы ушли, и братья ушли - никого не
осталось.
Только видит Мальчиш, что вышел из ворот один старый дед во сто лет.
Хотел дед винтовку поднять, да такой он старый, что не поднимет. Хотел дед
саблю нацепить, да такой он слабый, что не нацепит.
Сел тогда дед на завалинку, опустил голову и заплакал.
- Так я говорю, Алька? - спросила Натка, чтобы перевести дух, и
оглянулась.
Уже не одни октябрята слушали эту Алькину сказку.
Кто его знает, когда подползло бесшумно все пионерское Иоськино звено.
И даже башкирка Эмине, которая только едва понимала по-русски, сидела
задумавшаяся и серьезная. Даже озорной Владик, который лежал поодаль, делая
вид, что он не слушает, на самом деле слушал, потому что лежал тихо, ни с
кем не разговаривая и никого не задевая.
- Так, Натка, так... Еще лучше, чем так, - ответил Алька, подвигаясь к
ней еще поближе.
- Ну вот... Сел на завалинку старый дед, опустил голову и заплакал.
Больно тогда Мальчишу стало. Выскочил тогда Мальчиш-Кибальчиш на улицу
и громко-громко крикнул:
- Эй же вы, мальчиши, мальчиши-малыши! Или нам, мальчишам, только в
палки играть да в скакалки скакать? И отцы ушли, и братья ушли. Или нам,
мальчишам, сидеть дожидаться, чтоб буржуины пришли и забрали нас в свое
проклятое буржуинство?
Как услышали такие слова мальчиши-малыши, как заорут они на все голоса!
Кто в дверь выбегает, кто в окно вылезает, кто через плетень скачет.
Все хотят идти на подмогу. Лишь один Мальчиш-Плохиш захотел идти в
буржуинство. Но такой был хитрый этот Плохиш, что никому ничего он не
сказал, а подтянул штаны и помчался вместе со всеми, как будто бы на
подмогу.
Бьются мальчиши от темной ночи до светлой зари. Лишь один Плохиш не
бьется, а все ходит да высматривает, как бы это буржуинам помочь. И видит
Плохиш, что лежит за горкой громада ящиков, а спрятаны в тех ящиках черные
бомбы, белые снаряды да желтые патроны. "Эге, - подумал Плохиш, - вот это
мне и нужно".
А в это время спрашивает Главный Буржуин у своих буржуинов:
- Ну что, буржуины, добились вы победы?
- Нет, Главный Буржуин, - отвечают буржуины, - мы отцов и братьев
разбили, и совсем была наша победа, да примчался к ним на подмогу
Мальчиш-Кибальчиш, и никак мы с ним все еще не справимся.
Очень удивился и рассердился тогда Главный Буржуин, и закричал он
грозным голосом:
- Может ли быть, чтобы не справились с Мальчишем? Ах вы, негодные
трусищи-буржуищи! Как это вы не можете разбить такого маловатого? Скачите
скорей и не возвращайтесь назад без победы.
Вот сидят буржуины и думают: что же это такое им сделать? Вдруг видят:
вылезает из-за кустов Мальчиш-Плохиш и прямо к ним.
- Радуйтесь! - кричит он им. - Это все я, Плохиш, сделал. Я дров
нарубил, я сена натащил, и зажег я все ящики с черными бомбами, с белыми
снарядами да с желтыми патронами. То-то сейчас грохнет!
Обрадовались тогда буржуины, записали поскорее Мальчиша-Плохиша в свое
буржуинство и дали ему целую бочку варенья да целую корзину печенья.
Сидит Мальчиш-Плохиш, жрет и радуется.
Вдруг как взорвались зажженные ящики! И так грохнуло, будто бы тысячи
громов в одном месте ударили и тысячи молний из одной тучи сверкнули.
- Измена! - крикнул Мальчиш-Кибальчиш.
- Измена! - крикнули все его верные мальчиши.
Ну тут из-за дыма и огня налетела буржуинская сила, и скрутила и
схватила она Мальчиша-Кибальчиша.
Заковали Мальчиша в тяжелые цепи. Посадили Мальчиша в каменную башню. И
помчались спрашивать: что же с пленным Мальчишем прикажет теперь Главный
Буржуин делать?
Долго думал Главный Буржуин, а потом придумал и сказал:
- Мы погубим этого Мальчиша. Но пусть он сначала расскажет нам всю их
Военную Тайну. Вы идите, буржуины, и спросите у него:
- Отчего, Мальчиш, бились с Красной Армией Сорок Царей да Сорок
Королей, бились, бились, да только сами разбились?
- Отчего, Мальчиш, и все тюрьмы полны, и все каторги забиты, и все
жандармы на углах, и все войска на ногах, а нет нам покоя ни в светлый день,
ни в темную ночь?
- Отчего, Мальчиш, проклятый Кибальчиш, и в моем Горном Буржуинстве, и
в другом - Равнинном Королевстве, и в третьем - Снежном Царстве, и в
четвертом - Знойном Государстве в тот же день в раннюю весну и в тот же день
в позднюю осень на разных языках, но те же песни поют, в разных руках, но те
же знамена несут, те же речи говорят, то же думают и то же делают?
Вы спросите, буржуины:
- Нет ли, Мальчиш, у Красной Армии военного секрета?
И пусть он расскажет секрет.
- Нет ли у наших рабочих чужой помощи?
И пусть он расскажет, откуда помощь.
- Нет ли, Мальчиш, тайного хода из вашей страны во все другие страны,
по которому, как у вас кликнут, так у нас откликаются, как у вас запоют, так
у нас подхватывают, что у вас скажут, над тем у нас задумаются?
Ушли буржуины, да скоро назад вернулись:
- Нет, Главный Буржуин, не открыл нам Мальчиш-Кибальчиш Военной Тайны.
Рассмеялся он нам в лицо.
- Есть, - говорит он, - и могучий секрет у крепкой Красной Армии. И
когда б вы ни напали, не будет вам победы.
- Есть, - говорит, - и неисчислимая помощь, и, сколько бы вы в тюрьмы
ни кидали, все равно не перекидаете, и не будет вам покоя ни в светлый день,
ни в темную ночь.
- Есть, - говорит, - и глубокие тайные ходы. Но сколько бы вы ни
искали, все равно не найдете. А и нашли бы, так не завалите, не заложите, не
засыплете. А больше я вам, буржуинам, ничего не скажу, а самим вам,
проклятым, и ввек не догадаться.
Нахмурился тогда Главный Буржуин и говорит:
- Сделайте же, буржуины, этому скрытному Мальчишу-Кибальчишу самую
страшную Муку, какая только есть на свете, и выпытайте от него Военную
Тайну, потому что не будет нам ни житья, ни покоя без этой важной Тайны.
Ушли буржуины, а вернулись теперь они не скоро. Идут и головами
покачивают.
- Нет, - говорят они, - начальник наш Главный Буржуин. Бедный стоял он,
Мальчиш, но гордый, и не сказал он нам Военной Тайны, потому что такое уж у
него твердое слово. А когда мы уходили, то опустился он на пол, приложил ухо
к тяжелому камню холодного пола, и, ты поверишь ли, о Главный Буржуин,
улыбнулся он так, что вздрогнули мы, буржуины, и страшно нам стало, что не
услышал ли он, как шагает по тайным ходам наша неминучая погибель?..
- Это не по тайным... это Красная Армия скачет! - восторженно крикнул
не вытерпевший октябренок Карасиков.
И он так воинственно взмахнул рукой с воображаемой саблей, что та самая
девчонка, которая еще недавно, подскакивая на одной ноге, безбоязненно
дразнила его "Карасик-ругасик", недовольно взглянула на него и на всякий
случай отодвинулась подальше.
Тут Натка оборвала рассказ, потому что издалека раздался сигнал к
обеду.
- Досказывай, - повелительно произнес Алька, сердито заглядывая ей в
лицо.
- Досказывай, - убедительно произнес раскрасневшийся Иоська. - Мы за
это быстро построимся.
Натка оглянулась. Никто из ребятишек не поднимался. Она увидела
много-много ребячьих голов - белокурых, темных, каштановых, золотоволосых.
Отовсюду на нее смотрели глаза - большие, карие, как у Альки, ясные,
васильковые, как у той синеглазой, что попросила сказку, узкие, черные, как
у Эмине, и много-много других глаз - обыкновенно веселых и озорных, а сейчас
задумчивых и серьезных.
- Хорошо, ребята, я доскажу.
...- И стало нам страшно, Главный Буржуин, что не услышал ли он, как
шагает по тайным ходам наша неминучая погибель?
- Что это за страна? - воскликнул тогда удивленный Главный Буржуин. -
Что же это такая за непонятная страна, в которой даже такие малыши знают
Военную Тайну и так крепко держат свое твердое слово? Торопитесь же,
буржуины, и погубите этого гордого Мальчиша. Заряжайте же пушки, вынимайте
сабли, раскрывайте наши буржуинские знамена, потому что слышу я, как трубят
тревогу наши сигнальщики и машут флагами наши махальщики. Видно, будет у нас
сейчас не легкий бой, а тяжелая битва.
- И погиб Мальчиш-Кибальчиш... - произнесла Натка.
При этих неожиданных словах лицо у октябренка Карасикова сделалось
вдруг печальным, растерянным, и он уже не махал рукой. Синеглазая девчурка
нахмурилась, а веснушчатое лицо Иоськи стало злым, как будто его только что
обманули или обидели. Ребята заворочались, зашептались, и только Алька,
который знал уже эту сказку, один сидел спокойно.
- Но... видели ли вы, ребята, бурю? - громко спросила Натка, оглядывая
приумолкших ребят. - Вот так же, как громы, загремели боевые орудия. Так же,
как молния, засверкали огненные взрывы. Так же, как ветры, ворвались конные
отряды, и так же, как тучи, пронеслись красные знамена. Это так наступала
Красная Армия.
А видели ли вы проливные грозы в сухое и знойное лето? Вот так же, как
ручьи, сбегая с пыльных гор, сливались в бурливые, пенистые потоки, так же
при первом грохоте войны забурлили в Горном Буржуинстве восстания, и
откликнулись тысячи гневных голосов и из Равнинного Королевства, и из
Снежного Царства, и из Знойного Государства.
И в страхе бежал разбитый Главный Буржуин, громко проклиная эту страну
с ее удивительным народом, с ее непобедимой армией и с ее неразгаданной
Военной Тайной.
А Мальчиша-Кибальчиша схоронили на зеленом бугре у Синей Реки. И
поставили над могилой большой красный флаг.
Плывут пароходы - привет Мальчишу!
Пролетают летчики - привет Мальчишу!
Пробегут паровозы - привет Мальчишу!
А пройдут пионеры - салют Мальчишу!
Вот вам, ребята, и вся сказка.
...Рано утром, когда большая вода уже схлынула, к Сергею подбежал
десятник Дягилев. Он запыхался и оттолкнул старика татарина, который тихо и
бестолково жаловался Сергею на то, что его обсчитали:
- Нет, вы подумайте! Ну и народ! Головы им рвать надо... Где Шалимов?
Скажите, Сергей Алексеевич, чтобы этого черта Шалимова сейчас же сюда
позвали.
- Зачем черта? Зачем ругаешься? - раздался из-за кустов равнодушный
голос Шалимова. - Ты дело говори, а то кричит-пищит, как петух под лисицей.
Ну, на что тебе нужен Шалимов?
- Ночью замок сорвали, - плачущим голосом объяснил Дягилев. - Начисто.
Вместе с пробоем. Ружье украли, двустволку. Шкатулка запертая стояла. В ней
шестьдесят рублей казенных денег, документы, ведомости, расписки. Что же это
такое, Сергей Алексеевич? - недоуменно разводя руками, спросил Дягилев.
И, обернувшись к кучке насторожившихся татар, он погрозил кулаком.
- Зачем кулаком махаешь? - все так же невозмутимо переспросил Шалимов.
- Воры есть русские, воры есть татары. Всякие есть воры. Зачем, пустой
человек, зря кулаком махать?
Шалимов сердито вздернул брови и укоризненно добавил:
- Вон татары землю копают, а вон твой русский идет, водки напился.
Разве хороший человек в утра напивается?
И точно, подошел вдрызг пьяный дядек и, неуклюже погрозив Шалимову,
бессмысленно рассмеялся.
- Спать, спать иди! - ловко выпирая пьяного, прикрикнул смутившийся
Дягилев. - И что за народ! Что за народ! - скороговоркой докончил он и
беспомощно махнул рукой.
Сергей приказал рыть к скату метровую канаву и рубить крепежные стойки.
Он обернулся, отыскивая того старика, который жаловался, что его обсчитали,
но старика уже нигде не было. Тогда вместе с Дягилевым он пошел вниз, к
дощатому бараку, где помещалась десятниковская конторка.
Рассерженный Дягилев ругал теперь и русских, и татар, и всех, кого
попало.
- Как хотите, Сергей Алексеевич, а работать я, право, не согласен.
Пусть Шалимов остается. Мотаешься, мотаешься... Всюду ругань, всем не так. А
тут еще вон что!
Ни дягилевской двустволки, ни шестидесяти рублей Сергею не было жалко,
но он крепко досадовал, что вместе с денежной шкатулкой пропали ведомости и
документы.
Он приказал заявить в милицию, а сам, протирая сонные глаза, вышел из
барака.
По пути на первый участок Сергей опять увидел все того же пьяного.
Пьяный этот стоял, прислонившись к выступу, и нескладно пел про субботу и
про день ненастный, когда нельзя в поле работать. Сергей хотел подойти и
спросить, что за беда и почему человек напился спозаранку. Но пьяный тут же
свалился под кусты и заснул.
На первом участке работа шла своим чередом. Здесь молодой вихрастый
бригадир огорченно рассказывал, что сто восемьдесят метров желоба уже
проложено и что было бы больше, да, опасаясь прорыва воды, всю ночь они
перетаскивали материалы в гору.
Сергей пообещал прислать от Дягилева пару лошадей и десяток
чернорабочих.
Выбравшись на берег под горячее солнце, Сергей почувствовал, что ему
крепко хочется спать, но надо было еще повидать Альку. Из-за Альки он взял
этот отпуск. Из-за Альки он согласился проследить за работами по прокладке
водопровода. И все-таки с Алькой приходилось встречаться ему редко. Сама
работа была пустяковая. Но все что-то не ладилось. Например, совсем недавно,
перед его приездом, пропало сорок лопат. И вовсе уж бестолково вынули двести
кубометров земли не оттуда, откуда было надо.
Сергей наскоро выкупался, вымыл грязные сапоги, одернул помятый френч и
пошел к лагерю.
За обедом звеньевой Иоська спросил у Владика, почему тот вчера не был
ни на спортивном кружке, ни на отрядной площадке.
Насторожившийся Владик открыл рот, чтобы сразу соврать, будто бы он
работал в мастерской. Но тут, как назло, раздавая мороженое, подошел
дежурный по столу пионер Башкатов, а при нем никак нельзя было соврать,
потому что он сам вчера в мастерской был за старшего.
Чтобы замять разговор, Владик быстро повернулся и как бы нечаянно
опрокинул Иоськину вазочку с мороженым. Но это вышло неловко, и всем было
видно, что опрокинул Владик нарочно.
- Хулиган! - рассердился Иоська и быстро выхватил из рук Башкатова то
мороженое, которое Башкатов протягивал Владику.
Все рассмеялись, а Владик рванул вазочку, и мороженое плюхнулось в
салатник.
Поднялся шум, чуть не драка, а кончилось тем, что подошел дежурный по
лагерю и Владика с позором выставили из-за стола.
Обозленный Владик показал Иоське кулак и тотчас же ушел прочь.
Сразу же после обеда Натка отправилась к берегу, в штаб. Там на сегодня
был назначен совет вожатых - готовились к общелагерному костру третьей
смены, который был назначен на послезавтра.
Во время перерыва Алеша Николаев спросил:
- Что это, Шегалова, ребята сегодня все время гудят, спорят... Сказка,
сказка... Я что-то ничего не понял. Про что ты им рассказывала?
- Сказку, Алеша, рассказывала. Хорошая сказка.
- Отчего вздумалось тебе рассказывать сказку? Ну, рассказала бы
что-нибудь про настоящее. Вот, например, читала ты, опять пионер
предотвратил железнодорожное крушение? Взяла бы и рассказала.
- Рассказала уже, - рассмеявшись, ответила Натка. - Ну, говорят, шел,
ну, увидел, что у рельсы гайка развинтилась, ну, побежал и сказал сторожу.
Это что! Так и каждый из нас обязательно сделал бы. А ты вот послушай...
"Заковали Мальчиша в тяжелые цепи. Посадили Мальчиша в каменную башню. И
помчались спрашивать: что же теперь Главный Буржуин прикажет с пленным
Мальчишем делать?"
- Черт тебя знает, что ты городишь, Натка! - перебил ее Алеша. - Какой
Главный Буржуин? Кого заковали?
- Мальчиша заковали! - настойчиво повторила Натка. И тотчас же
успокоила: - А про крушение я еще раз обязательно расскажу. Сама знаю...
транспорт, грузопотоки... Первый год, что ли? - И, неожиданно улыбнувшись,
она повторила: - "Плывут пароходы - привет Мальчишу! Бегут паровозы - привет
Мальчишу!" Это тебе что! Не транспорт, что ли? А пройдут. Алеша, пионеры -
салют Мальчишу! Эх ты... гайка! - рассмеявшись, закончила Натка, и, схватив
Алешу за руку, она потащила его на крыльцо, мимо которого шумно волокли на
площадку новый огромный плакат.
После совещания Натка вспомнила, что еще не готовы к празднику костюмы
для отрядных танцорок. На складе она выбрала охапку ярких лоскутьев, связку
разноцветных лент и сверток глянцевой бумаги.
Чтобы не возвращаться круговой дорогой, она прошла напрямик. Но вышло
не совсем ладно. Кустарник вскоре сомкнулся так плотно, что Натке
приходилось поминутно останавливаться, а бесчисленные случайные тропки
петляли и разбегались совсем не туда, куда было надо.
Вдруг что-то больно царапнуло пониже колена. Натка охнула и увидела,
что это колючая проволока.
- Я вас, бездельники! Я вот вас хворостиной! - раздался грозный голос.
Кусты за изгородью раздвинулись, и перед Наткой оказался распоясанный,
босоногий Гейка.
Увидав нагруженную поклажей Натку, Гейка сконфузился и, насупившись,
объяснил:
- Сторож в баню пошел, а ребятишки в сад лазят. Груши еще вовсе
зеленые, твердые - кабан не раскусит. Все равно лезут. Вечор двоих ваших
поймал. "Стыдно! - говорю. - Вас, голоштанных, и пирожными кормят и
морожеными. Всякие вам повара, доктора, а вы вон что!" По-настоящему надо бы
их крапивой, да вижу - скраснели. Такие негодники! Отобрал я у них зеленые
груши, дал по спелому яблоку. Все одно стоят и молчат. "Ладно, - говорю им,
- бегите. Эх вы... босоногая диктатура!"
Гейка улыбнулся. Он показал Натке дорогу, постоял, глядя ей вслед, и,
все еще продолжая чему-то улыбаться, с шумом исчез за кустами.
Натка взобралась на бугор, нырнула в орешник и, услышав голоса,
раздвинула ветви. Перед ней оказалась небольшая обрывистая поляна, и здесь,
не дальше чем в десяти шагах, лежали Сергей и Алька.
Конечно, надо было незаметно отойти, но как назло концы цветных
лоскутьев запутались в колючках, и теперь Натка стояла, боясь шелохнуться,
чтобы не заметили и не подумали, будто она прячется нарочно.
- Папка, - предложил Алька, - знаешь, давай споем нашу любимую песню.
То ты уедешь, то ты приедешь, а мы не поем да не поем.
- Спой лучше один, Алька. Я ночью на работе сто раз кричал, ругался, и
у меня горло охрипло.
- А ты бы без крику, - посоветовал Алька. - Ну давай начинай, и я тоже.
Это была хорошая песня. Это была песня о заводах, которые восстали, об
отрядах, которые, шагая в битву, смыкались все крепче и крепче, и о
героях-товарищах, которые томились в тюрьмах и мучились в холодных
застенках.
И странно: теперь, когда на пустой полянке смешной октябренок Алька,
подергивая отца за рукав и покачивая в такт головой, звонко распевал эту
замечательную песню, вдруг показалось Натке, что все хорошо и что работать
ей весело.
Вот-вот, поднимая ребят, ударит колокол, и с шумом, с визгом сорвется с
постелей весь ее неугомонный отряд. А Владик с Толькой, вероятно, уже и так
проснулись и в ожидании сигнала ерзают, сорванцы, по койкам и, конечно,
мешают другим спать.
"А много нашего советского народа вырастает", - прислушиваясь к песне,
подумала Натка. Выдергивая зацепившийся лоскут, она обломала ветку и
испуганно притихла.
- Папка, - заглядывая Сергею в лицо, спросил Алька, - отчего это, когда
мы поем "Заводы, вставайте" и "шеренги смыкайте", то все хорошо и хорошо. А
вот как допоем до "товарищей в тюрьмах, в застенках холодных", то ты всегда
лежишь и глаза жмуришь.
- Отчего же всегда? - ответил Сергей. - Солнце в глаза светит, оттого и
жмурю.
- А когда луна? - помолчав немного, переспросил Алька.
- А когда луна, то от луны. Вот какой ты чудак, Алька!
- А когда ни солнце, ни звезды, ни луна? - громко и уже настойчиво
повторил Алька. - Я и сам знаю почему.
Он вскочил, протянул руку, показывая куда-то под обрыв, вниз, на серые
камни. Молча взглянул на отца и быстро поднял руку, точно отдавая салют
чему-то такому, чего удивленная Натка так и не смогла увидеть.
Натка подвинулась. Из-под ее ног с шумом покатились камешки. Алька
обернулся, и теперь Натке уже не оставалось ничего, кроме как спрыгнуть
навстречу.
- Это и есть она самая! - закричал Алька, глядя на запутавшуюся в
цветных лентах и лоскутьях девушку.
- Наташа? - догадался Сергей.
- Я и есть самая, - подтвердила Натка.
- Ну, что Алька?
- Бегает, балуется. Такой... - Натка запнулась, - такой малыш. Не
дергай, Алька, за ленты. Мы из них к празднику Эмине костюм сделаем. Вы еще
с нею не поссорились?
- Нет, не поссорились, - ответил Алька. - Это мы с Васькой Бубякиным
уже подрались. Он берет, а я не даю. Он говорит: дай! А я - не дам. Он меня
- раз. А я его - раз, раз тоже. Только мы уже опять два раза помирились.
И, обернувшись к отцу, Алька объяснил:
- Эмине - это маленькая девчонка такая веселая... башкирка. Сегодня
плаксун Карасиков стал реветь: муу! муу! Она подпрыгнула, хохочет, скачет
около него на одной ноге да по-башкирскому дразнится: тыр-быр-тыр,
бур-тыр-тыр... Да быстро так, а сама все скачет, скачет. Очень хорошая
башкирка. Только боится, когда ее за пятки схватишь: орет на всю палату.
Издалека загудел сигнальный колокол. Натка заторопилась:
- Алька ко мне? Или вы его с собой возьмете?
- Нет, не с собою, - ответил, поднимаясь, Сергей. - Пойду отдохну,
потом к озеру, а с утра в Ялту. Ну, бегите. Значит, послезавтра увидимся.
- Обязательно послезавтра, - приказал Алька. - Вечером будет костер,
музыка, а потом... Нет, лучше не скажу. Придешь, тогда сам увидишь.
Они убежали.
Сергей постоял, подошел к обрыву, куда только что молча показывал
Алька. Он поглядел вниз и тоже улыбнулся, как будто бы и он что-то видел
там, меж глыбами серого, влажного камня.
Потом он свистнул, одернул ремень и зашагал вниз, на ходу припоминая,
что надо послать на первый участок обещанных лошадей и надо разыскать того
старика татарина, который жаловался, что его обсчитали.
Бригадиру Шалимову Сергей верил не очень.
На другой день, сразу же после завтрака, Тольку Шестакова отослали за
краской на нижний склад. Толька подмигнул Владику, чтобы Владик подождал.
Но на складе, как нарочно, пришлось долго стоять в очереди. Все отряды
спешно заканчивали предпраздничные работы. То и дело подбегали гонцы и
требовали проволоки, шпагата, бумаги, краски, кумачу, фонарей, свечей,
гвоздей. Все торопились, и всем было некогда.
Когда Толька наконец вернулся в отряд, оказалось, что куда-то исчез
Владик.
Толька носился туда и сюда, рыскал по всем углам и до того намозолил
всем глаза, что Натка засадила его приколачивать мелкими гвоздиками золотую
каемку по краям пятиконечной звезды.
Едва Толька уселся, как откуда-то вынырнул Владик, который никуда
далеко не уходил, а нарочно, чтобы дождаться друга, прошмыгнул вне очереди
принимать ванну.
С досады и чтобы поскорее им освободиться, Владик тоже вызвался
приколачивать гвоздики. Но хитрая Натка сразу смекнула, что от такой работы
толку будет мало, и, всучив Владику целую кипу маленьких флажков, приказала
тащить их вниз и сдать дежурному по главной лагерной площадке.
В другое время Владик обязательно заспорил бы, но сейчас это было
невыгодно: ему нужно было казаться послушным.
Сердито глянув на Тольку, он спокойно вышел, а очутившись за дверью,
напролом через кустарник, через ручейки и овражки он помчался вниз, чтобы
поскорей вернуться и, пользуясь предпраздничной суматохой, убежать с Толькой
к развалинам старых башен.
Однако, когда взмокший Владик вернулся, Тольку он не застал.
Оказывается, сразу же после ухода Владика Натка выругала Тольку за то, что
он криво забивает гвоздики, и турнула его прочь. А обрадованный Толька
тотчас же ринулся догонять Владика, но не напролом, а мимо сада, через
мостик и дальше по тропке.
"Вот еще напасть!" - подумал огорченный Владик и сгоряча дал
подзатыльник подвернувшемуся черкесенку Ингулову. Но тут на помощь Ингулову
выглянул здоровенный пионер, кубанец Лыбатько, и Владику пришлось уносить
ноги подальше.
На поляне, под кипарисами, злой и усталый Владик наткнулся на Альку и
октябренка Карасикова, которые копошились возле толстого чурбана, пытаясь
спихнуть его под откос, в болотце.
Здесь Владик вспомнил, что и октябренку Карасикову надо дать щелчка:
Карасиков утром наябедничал, что Владик запихал Баранкину под простыню
жестяную мыльницу и платяную щетку.
Но тут оглянулся Алька и, спокойно глядя на грозное лицо Владика,
попросил, чтобы он помог им сдвинуть тяжелый чурбан.
Такая смелая просьба Владику понравилась.
Через минуту чурбан с треском полетел вниз и, как бомба, плюхнулся в
болотце, заставив разлететься во все стороны обалдевших лягушек.
- Ты хороший человек, Алька! - присаживаясь на траву, задумчиво
проговорил Владик.
Алька улыбнулся и с любопытством посмотрел Владику в глаза.
- Ты хороший человек, - внезапно придумал Владик. - Жалко, что ты мал
еще, а то я взял бы тебя к себе в товарищи. Мы бы залезли с тобой на самую
высокую гору, стали бы с винтовками и сторожили бы оттуда всю страну.
- И я бы тоже залез, - обиженно вставил Карасиков, который после того,
как увидел, что щелчка не будет, осмелел и подвинулся поближе.
- Или нет, - охваченный новой фантазией и показывая Карасикову кукиш,
продолжал Владик. - Я бы стоял с винтовкой, ты бы смотрел в подзорную трубу,
а Толька сидел бы возле радиопередатчика. И чуть что - нажал ключ, и сразу
искры, искры... тревога!.. тревога!.. Вставайте, товарищи!.. Тогда разом
повсюду загудят гудки - паровозы, пароходы, сверкнут прожектора. Летчики - к
самолетам. Кавалеристы - к коням. Пехотинцы - в поход. И рабочие бегут на
заводы, и работницы бегут. Спокойней, товарищи! Нам не страшно!
- Я бы тоже побежал! - уныло завопил оскорбленный Карасиков. - Раз все
бегут, значит, я тоже.
Этот жалобный возглас охладил Владика. Он сразу потух, остыл и
продолжал уже негромко и насмешливо:
- А потом после боя вдруг вспомнил бы: а где это, братцы, наш герой
Карасиков? Ни среди живых его нет, ни среди мертвых, ни среди раненых. А кто
это ворочается в спальне под кроватью? Ах, это вы, гражданин Карасиков! Ах,
вы умеете только языком болтать да ябедничать, как я Баранкину под простыню
мыльницу да щетку запихал! Да раз ему за такие дела щелчка! Два щелчка!
То-то, карасятина!
Не успел отщелканный Карасиков пикнуть, как озорной Владик уже исчез.
Карасиков хныкнул и вопросительно посмотрел на Альку.
- Ничего! - успокоил Алька. - Он тебе только два раза. А про все другое
- это он нарочно. Там Красная Армия и без нас сторожит. Там не один часовой,
а тысячи часовых, и все стоят и не шелохнутся.
- И я бы тоже не шелохнулся, - не уступал Карасиков.
- Нет, ты бы шелохнулся! - рассердился Алька. - Почему же вчера на
утренней линейке все стоят смирно, а ты ворочался, ворочался... даже Натка
заругалась?
- И вовсе не ворочался. Это оттого, что у меня шнурок оборвался и штаны
вниз сползали, - обидчиво возразил Карасиков.
- А разве же у часовых сползают? - снисходительно усмехнулся Алька. -
Эх ты, хвастунишка!
Из-за кустов выскочил Иоська.
- Где вы запропастились? - размахивая руками, затараторил он. - Бегите
скорее! В море катер! Сейчас встречать... Гости едут. Матросы!..
Ворошиловцы!..
Уже выбивали дробь барабанщики, трубили сигналисты, кричали звеньевые,
и гулко в море заревела сирена причаливающего катера.
Это приплыли пионеры севастопольского военизированного лагеря -
ворошиловцы.
В длинных черных брюках, в матросках с голубыми полосатыми воротниками,
на подбор рослые, здоровые, они шагали быстро, уверенно, и видно было, что
они крепко дорожат и гордятся своей выправкой и дисциплиной.
Среди них Владик увидел знакомого мальчишку и нетерпеливо крикнул ему:
- Мишка, здорово!
Но тот только повел глазами и чуть-чуть улыбнулся, как бы давая понять,
что хотя он и сам рад, но все это потом, а сейчас он пионер, матрос,
ворошиловец, в строю.
После ужина ребята получили новые трусы, безрукавки и галстуки. Везде
было шумно, бестолково и весело.
Барабанщики подтягивали барабаны, горнисты отчаянно гудели на
блестящих, как золото, трубах. На террасе взволнованная башкирка Эмине уже
десятый раз легко взлетала по чужим плечам чуть не к потолку и, раскинув в
стороны шелковые флажки, неумело, но задорно кричала:
- Привет старай гвардий от юнай смена!
На крыльце, рассевшись, как воробьи, громко и нестройно пели октябрята.
Тут же рядом вспотевший Баранкин заколачивал последние гвозди в башенку
фанерного танка, а прыткий Иоська вертелся около него, подпрыгивал,
похваливал, поругивал и поторапливал, потому что танк надо было еще успеть
выкрасить.
- Так, значит, завтра? - уговаривался Толька с Владиком.
- Сказано, завтра.
- И чтобы не получилось, как сегодня. Я туда - он сюда. Он сюда, а я
туда. Как только приведут, скомандуют "разойдись", я сразу нырк, ты тоже. И
на верхней тропке, возле беседки, встретимся.
- А если там кто-нибудь уже есть?
- Тогда шарах в кусты. Сиди да посвистывай.
- Я-то свистну! - усмехнулся Владик, и, щелкнув языком, он рассыпался
такой оглушительной трелью, что Натка подозрительно посмотрела на этих
друзей и погрозила пальцем.
Наступил вечер праздника.
При первом ударе колокола затихли песни, оборвались споры, прекратились
игры, и все поспешней, чем обыкновенно, бросились к своим местам в строю.
- Ты не видала папу? - уже в третий раз спрашивал огорченный Алька у
Натки.
- Нет, Алька, еще не видала. А ну, ребята, одернуть безрукавки,
поправить галстуки. Как у тебя шнурок, Карасиков? Опять трусы сползать
будут?
Пока ребята одергивали и оправляли друг друга, она успокоила Альку:
- Ты не печалься. Раз он сказал, что придет, - значит, придет. Наверно,
на работе немного задержался.
На другом конце линейки разгневанный звеньевой Иоська ахал и прыгал
возле насупившегося Баранкина.
- Сам танк заставлял красить, а теперь сам ругается, - хмуро
оправдывался Баранкин.
- Так разве же я тебя галстуком заставлял красить? - возмущался Иоська.
- И тут пятно, и там пятно. Эх, Баранкин, Баранкин! Ты бы хоть раньше
сказал, а теперь и кладовая заперта и кастелянша ушла. Ну, что мне теперь
делать, Баранкин?
- Раньше я пошел галстук горячей водой с мылом мыть, а сейчас, когда
высохло, гляжу - опять на сухом видно. Я макнул кисть, вдруг кто-то меня
толк под руку. Ну, вот и брызнуло. Разве же, когда человек работает, тогда
толкаются? Я, когда человек работает, лучше его за сто шагов обойду, а
толкать никак не буду.
- Значит, у беседки, - еще раз шепотом напомнил Толька. - Спички взял?
- Взял... Помалкивай, - тихо ответил Владик и неосторожно похлопал по
заправленной в трусы безрукавке.
Неполный спичечный коробок брякнул, и звеньевой Иоська разом обернулся:
- Ты зачем спички взял? Нехорошо! Брось, Владик.
- А тебе что? - испуганно прошипел Владик. - Какие спички?
- Звено, Владик, ударное, а у одного галстук в краске, у другого спички
спрятаны... Брось лучше. Стыдно! Да чего ты грозишься? А то не посмотрю, что
товарищ, и скажу вожатой.
- Ну, говори... Провокатор!
Иоська отшатнулся. Доброе веснушчатое лицо перекосилось, губы
дернулись, кулаки сжались. Но в это же самое мгновение снизу, от главного
штаба, взвилась сигнальная ракета - "всем сбор". И от фланга к флангу
раздалась громкая команда: "Внимание!"
Если бы это был не Иоська, а кто-либо другой, то, вероятно, несмотря на
сигнал, несмотря на команду, позорная драка в строю была бы неминуема.
Но Иоська сразу опомнился, тяжело задышал и, медленно разжимая кулаки,
стал в строй.
Все это случилось так быстро, что почти никто из ребят ничего не
заметил.
Сразу же рассчитались, повернули направо и с дружной песней о юном
барабанщике, слава о котором не умрет никогда, двинулись вниз.
Внизу, невдалеке от моря, с трех сторон окаймленная крутыми цветущими
холмами, распласталась широкая лагерная площадка.
На скамьях, на табуретках, на скалистых уступах, на возвышенных зеленых
лужайках расположились ребята, нетерпеливо ожидая, когда в конце праздника
вспыхнет невиданно огромный костер, искусно выложенный в форме высокой
пятиконечной звезды.
Условившись о месте сбора, ребята Наткиного отряда разбежались, каждый
куда хотел.
Уже загремела музыка. Подплыла на моторке ялтинская делегация. Подошли
летчики из военного санатория, и, неторопливо покачиваясь на седлах,
подъехали старики татары из соседнего колхоза.
В толпе Натку окликнул знакомый ей комсомолец Картузиков.
- Ну что?.. Здорово? - не останавливаясь, спросил он. - Приходи завтра
на волейбол. - И уже издалека он крикнул: - Забыл... Там тебе письмо...
спешное. На столе в дежурке лежит.
"Что за спешное? - с неудовольствием подумала Натка. - И от кого бы? От
Верки только что было. Мать спешного посылать не станет. А больше будто бы и
неоткуда. Успею!" - подумала она и пошла туда, где танцующий хоровод ребят
окружил смущенных летчиков.
Раскрасневшиеся летчики неумело маневрировали и так и этак, пытаясь
вырваться из заколдованного круга. Стоило им сделать шаг, и веселый хоровод
двигался вместе с ними. И так до тех пор, пока они не оказались припертыми к
стенке беседки. Тут их расхватали, растащили и рассадили всех порознь, чтобы
никому из ребят не было обидно.
Натка постояла, постояла и снова вспомнила о письме.
"А что, ведь успею еще и сейчас, - подумала она. - Добежать долго ли?"
Она одернула майку и, не отвечая ни на чьи вопросы, помчалась к
дежурке.
И все-таки письмо оказалось от матери. Письмо было серьезное и
бестолковое. Мать писала, что отца куда-то переводят надолго и отец обещает
ехать всей семьей. Там будет квартира в три комнаты, огород и сарай. Езды
туда целая неделя. И что отец ходит веселый, а пятилетний братишка Ванька
еще веселей и уже разбил Наткину дареную чернильницу. И что она, мать, хотя
не скучная, но и веселиться ей не с чего. Здесь жили, жили, а там еще кто
знает? Сторона там чужая, и народ, говорят, не русский.
Два раза Натка прочла это письмо, но так и не поняла: кто переводит?
Куда переводят? Какая сторона и какой народ?
Поняла она только одно: что мать просит ее приехать пораньше и в
Москве, у дяди, никак не задерживаться.
Натка задумалась. Вдруг волны быстрой, веселой музыки, потом
многоголосая знакомая песня рванулись через окно в пустую дежурку.
Натка сунула письмо за майку, выбежала и увидела с горки, что лагерный
праздник уже гремит и сверкает сотнями огней.
Это проходили парадом физкультурники.
- Ты что пропала? Я тебя искал, - сердито спросил откуда-то выползший
Алька. - Идем скорее, а то, пока я тебя искал, какой-то мальчишка сел на мою
табуретку, и мне теперь нигде и ничего не видно.
Натка взяла его за руку и пробралась к тому краю, где стоял десяток
свободных стульев.
- Туда нельзя, - остановил ее озабоченный Алеша Николаев. - Это места
для шефов. И чего только опаздывают!
- Ну, что шефы! Придут - мы тогда уступим. Он же маленький, и ему
ничего не видно, Алеша.
- Пусти одного, потом другой, потом третий... - ворчливо начал было
Алеша, но не кончил, потому что на площадку с приветственным словом вышел
летчик.
Не успел он дойти до середины, как все бесчисленные огни разом погасли,
в темноте что-то зашипело, треснуло. Через две-три секунды высоко над
площадкой вспыхнул огонек, и, поддерживаемая парашютом, повисла в воздухе
маленькая серебристая модель аэроплана.
Тогда с земли, с лужаек, из-за кустов, из-за скалистых камней вырвался
такой победно-торжествующий крик, что летчик недоуменно покачал головой и
почти целую минуту молчал, не зная, как ему быть и с чего начать.
Но потом он выпрямился и слово за словом нашел такие простые, горячие
слова, что все примолкли, притихли, а заслушавшийся Иоська, который и сам
давно уже мечтал быть летчиком, нечаянно оступился и едва не полетел, но
только не к далекому синему небу, а в глубокую канаву с колючками.
Потом выскочили девчонки - танцорки и физкультурницы, и тут же сразу
случилась заминка. Сначала пробежал легкий говорок, потом громче, громче, и
наконец, зашумело, загудело:
- Идут... Идут... Идут...
Из глубины аллеи показалось человек десять уже пожилых людей. Это и
была делегация шефов лагеря из дома отдыха ЦИК в Ай-Су.
Натка поспешно встала и взяла Альку на руки.
Когда стихли приветствия и шефы сели на места, а праздник пошел своим
чередом, Натка увидела, что крайний стул, как раз тот самый, с которого она
встала, остался свободным. Она потихоньку подвинула стул, села и посадила
Альку на колени.
В то время как девчата-физкультурницы строили замысловатую пирамиду,
Натка искоса разглядывала прибывших шефов. И вдруг на соседнем стуле она
увидела очень знакомое лицо.
"Кто это? - растерялась Натка. - Лицо смуглое, чернобородый. Седина,
очки... Да кто же это?"
Как раз в эту минуту все дружно захлопали, засмеялись.
Засмеялся и чернобородый: карр! карр! И тогда обрадованная Натка сразу
поняла, что это, уж конечно, Гитаевич, тот самый, который так часто бывал у
Шегалова и с которым так подружилась Натка, когда два года тому назад она
целый месяц гостила у дяди в Москве.
Натка придвинула стул, взяла Гитаевича за руку и взглянула ему в лицо.
Он узнал ее сразу и засмеялся-закаркал так громко, что удивленный Алька
соскользнул с Наткиных колен и с откровенным любопытством уставился на этого
странного, похожего на цыгана человека.
- Кто это у тебя? - шутливо спросил Гитаевич. - Для сына велик, для
братишки мал. Племянник, что ли?
- Это Алька Ганин, сын одного инженера. Он к моему отряду
прикомандирован, - пошутила Натка.
Гитаевич угловато двинулся.
Он протер очки и, как показалось Натке, что-то уж очень пристально
посмотрел на стоявшего перед ним маленького человечка.
- Я побегу... мне пора. Я сюда вернусь, - заторопился Алька и с обидою
добавил: - Эх, папка, папка, так и не пришел.
- Сережи Ганина? - глядя вслед убегающему Альке, переспросил Гитаевич.
- Да, Ганина. А вы его разве знаете?
- Я-то его знаю, - ответил Гитаевич, - очень давно. Еще по армии знаю.
- Значит, вы их всех хорошо знаете? - помолчав немного, спросила Натка.
- А где, Гитаевич, у Альки мать? Она умерла?
Гром барабанов и гул музыки заглушили ответ. Это проходили лагерные
военизированные отряды пионеров. Сначала с лучшими стрелками впереди прошла
пехота. Шаг в шаг, точно не касаясь земли, прошли матросы-ворошиловцы. За
ними - девочки-санитарки. Потом как-то хитроумно проползли фанерные танки.
Затем по опустевшей площадке забегали какие-то прыткие ловкачи. Что-то по
земле размотали, растянули и скрылись.
Музыканты ударили "Марш Буденного". Двойной ряд пионеров расступился, и
в строю, по четыре, на колесных и игрушечных конях выехал "Первый сводный
октябрятский эскадрон имени мировой революции".
Там был и Алька.
Поддерживая равнение, эскадрон проходил быстрым шагом и под взрывы
дружного хохота, под музыку и песню буденновского марша, подхваченную и
пионерами, и гостями, и шефами, скрылся на противоположном конце площадки.
- Жулики! - обиженно объяснил кому-то сидевший неподалеку Карасиков. -
Разве же они сами едут? Их с другого конца на бечевках тянут. Я уже все
узнал. Это если бы и меня потянули, я бы тоже поехал.
Теперь почти вся площадка заполнилась ребятами. Затевались массовые
игры, и выступали отрядные кружки.
Ночь была душная. Гитаевич вытер лоб и обернулся к Натке, отвечая на ее
вопросы:
- У него мать не умерла. Его мать была румынской комсомолкой, потом
коммунисткой, и была убита...
- Марица Маргулис! - почти вскрикнула пораженная Натка.
Гитаевич кивнул головой и сразу закашлял, заулыбался, потому что со
всех ног к ним бежал с площадки всадник "Первого октябрятского эскадрона
имени мировой революции" - счастливый и смеющийся Алька.
В это время Натке сообщили, что Катюша Вострецова разбила себе нос и
ревет во весь голос, а у Федьки Кукушкина схватило живот и, вероятно, этот
обжора Федька объелся под шумок незрелым виноградом.
Натка оставила Альку с Гитаевичем и пошла в дежурку.
Катюша уже не ревела, а только всхлипывала, придерживая мокрый платок у
переносицы, а перепуганный Федька громко сознался, что съел три яблока, две
груши, а сколько винограду, не знает, потому что было темно.
- Танком ее по носу задело, - сердито объяснял Натке звеньевой Василюк.
- Я ей говорю: не суйся. Так нет, растяпа, не послушалась. Иоськина башня
повернулась - и бац ей орудием прямо по носу!
Растяпу Катюшу и обжору Федьку Натка приказала отправить домой, а сама
по-над берегом пошла к Альке.
Вскоре она остановилась. Перед ней расстилалось невидимое отсюда море,
и только слышно было, как равномерно плещутся волны.
На небе ни луны, ни звезд не было, и только где-то, но очень далеко и
слабо мерцал быстрый летящий огонек - должно быть, пограничного костра. И
вдруг Натка подумала, что совсем ведь недалеко, всего только на другом
берегу моря, лежит эта тяжелая страна Румыния, где погибла Марица...
Кто-то тронул ее за руку. Она нехотя обернулась и увидела Сергея.
- Алька где? Я спрашивал, и мне сказали, что он с вами, Наташа.
- Он со мною, - обрадовалась Натка. - Сейчас он сидит с Гитаевичем.
Пойдемте... Он вас ждал, ждал...
- Опоздал я, Наташа, - виновато ответил Сергей. - Там у меня всякая
чертовщина творится.
Они не дошли до Гитаевича всего несколько шагов, как опять разом погас
свет к все смолкло.
- Стойте! - шепнула Натка. - Сейчас зажгут костер.
В темной тишине резко зазвучал горн, и сейчас же по краям площадки
вспыхнули пять дымных факельных огней. Горн зазвучал еще раз, и огни
стремительно, точно по воздуху, рванулись к центру площадки.
Долго огонь бежал и метался внутри подожженного костра. То он вырывался
меж сучьев, то опять забирался вглубь, то шарахался по земле. И вдруг, как
бы устав шутить и баловаться, огромный вихрь пламени взметнулся и загудел
над костром.
Тяжелые ветви скорчились, затрещали. Тысячи горящих искр помчались в
небо. Стало так светло и жарко, что даже те, кто сидел далеко, щурили глаза
и вытирали лица, а сидевшие поближе повскакали и с визгом кинулись прочь.
Когда Натка обернулась, то увидела, что Сергей уже держит Альку на
руках, а раскрасневшийся, взволнованный Алька быстро рассказывает отцу о
делах минувшего дня.
Было уже поздно, когда кое-как, вразброд, вернулся Наткин отряд к дому.
Не успела еще Натка взойти на крыльцо, а к ней уже подбежала
встревоженная дежурная сестра и тихо рассказала, что всего десять минут
назад Владик Дашевский привел исцарапанного, разбитого Тольку Шестакова и у
Тольки, кажется, вывихнута рука.
Натка кинулась в дежурку. Там, сгорбившись на клеенчатом диване, с
лицом, заляпанным йодом, с примочкой под глазом и с рукою на перевязи, сидел
Толька. Видно было, что ему очень больно, но что из какого-то упрямства он
сознаваться в этом не хочет.
- Как же это? Где это вы? - подсаживаясь рядом, участливо спросила
Натка.
Толька молчал. Вмешалась дежурная:
- Говорит, что когда заканчивался костер и стали ребята разбегаться,
то, чтобы обогнать всех, бросились они с Владиком прямой тропинкой... А там
ручьи, кусты, камни, овраги. Сорвался где-то на берегу и брякнулся.
Разыскали сонного Гейку. Гейка засуетился и быстро запряг лошадь.
Тольку повезли в свой же лагерный лазарет, а Натка, несмотря на
полночь, собралась с докладом к начальнику: строго-настрого было приказано
обо всех несчастных случаях доносить ему во всякое время дня и ночи.
Перед тем как идти, Натка завернула в палату. Она вошла бесшумно,
неожиданно и, несмотря на полутьму, успела заметить, как Владик быстро
повернулся и притих. Значит, он еще не спал.
- Владик, - спросила Натка, - расскажи, пожалуйста, где... как это все
случилось?
Владик не отвечал.
- Дашевский, - строго повторила Натка, - ты не ври. Я же видела, что ты
не спишь. Говори, или я сегодня же расскажу про тебя начальнику лагеря.
С начальником Владик разговаривать не хотел, и, сердито приподнявшись,
сухо и коротко он слово в слово повторил то, что уже говорил дежурной сестре
Толька.
- Черт вас ночью по оврагам носит, - не сдержавшись, выругалась Натка и
в потемках устало побрела к начальнику.
А Сергей опоздал на праздник вот из-за чего.
Вернувшись из Ялты, после обеда Сергей пошел по участкам. На первом
дела подвигались быстро и толково, поэтому, не задерживаясь, Сергей прошел
на второй.
Там еще не закончили рыть запасной водослив, а крепить совсем еще не
начинали. Он спросил: "Где Дягилев?" Ему ответили, что Дягилев на третьем.
Тогда и Сергей пошел к плотине, на третий.
Поднимаясь к озеру, еще издалека Сергей увидел впереди на тропке того
самого старика татарина, который и был ему нужен.
В это время верхом на тощей коняге Сергея догнал десятник Шалимов и,
соскочив с седла, пошел рядом.
- Плохо дело, начальник! - вздохнул Шалимов и вытер концом башлыка
пыльное морщинистое лицо. - Люди работают плохо.
- Сам вижу, что плохо. Водослив еще не кончили, крепить не начинали.
Хорошего мало!
- Грунт тяжелый, - еще глубже вздохнул Шалимов, - камень, щебенка.
Человек работает, работает, ничего не заработает. Крепко жалуются. Вчера на
работу трое не вышло. Сегодня опять некоторые говорят: если не будет
прибавки, то никто не выйдет. Ну, что мне, начальник, делать? - И Шалимов
огорченно развел руками.
- Почему это только тебе, а ни мне, ни Дягилеву никто не жалуется?
Чудно что-то, Шалимов.
- Ты человек новый, к тебе еще не привыкли. А Дягилеву говорили уже. Да
что с него толку? Чурбан человек. А с меня все спрашивают: ты старший, ты и
говори.
- Ладно, - решил Сергей. - К вечеру, сразу после работ, собери людей на
участке. Я сам приду, тогда и потолкуем. А теперь поезжай назад. Да
посматривай сам получше, - быстро и наугад соврал Сергей, - а то сегодня
двое жаловались мне, что им работу не так замерили.
- Где, начальник? - забеспокоился Шалимов. - На водосливе или у насыпи?
- Не спросил. Некогда было. Ты там старший - тебе на месте видней. До
свиданья, Шалимов. Значит, сразу после работы.
"Что-то неладно", - подумал Сергей и увидел, что старика татарина на
тропе уже не было. Сергей прибавил шагу, дошел до поворота, но и за
поворотом старика не было тоже.
Вскоре Сергей очутился на берегу небольшого спокойного озера.
Слева, у плотины, стучали топоры. Густо пахло горячей смолой. Шестеро
пильщиков, дружно вскрикивая, заваливали на козлы тяжелое, еще сырое бревно.
- Дягилев где? - спросил Сергей у встретившегося парня.
- А вон он! - И парень показал топорищем куда-то на горку.
Сергей посмотрел, но глаза ему слепило солнцем, и он никого не видел.
- Да вон он! - повторил парень. - Видишь, у куста стоит и с братом
разговаривает.
- С каким братом?
- Ну, с каким? Со своим... с родным...
"Вон оно что! - подумал Сергей, увидав возле Дягилева того самого дядю,
который на днях так не ко времени напился. - То-то Дягилев тогда
растерялся".
Увидав Сергея, дягилевский брат неловко поздоровался и пошел прочь.
- Так смотрите же! - строго крикнул ему вдогонку Дягилев. - Чтобы к
вечеру все шестьдесят плах были готовы! Плотник это наш, - объяснил он
Сергею. - Он у них за старшего. Работник хороший. - И, отворачиваясь от
Сергея, он нехотя добавил: - Конечно... бывает, что и выпивает.
Они пошли по стройке.
- Говорили что-нибудь из шалимовской бригады насчет расценок? - спросил
Сергей.
- Да так, болтали. Разве их всех переслушаешь?
- На что жаловались?
- Известно, на что: грунт плохой, нормы велики, расценки малы. Что же
им еще говорить?
- А на третьем участке, на первом, там, где русские, почему там не
жалуются?
Дягилев промолчал.
- Чудно дело, - удивился Сергей. - Грунт одинаковый, нормы везде те же,
расценки те же. Русские не жалуются, а татары жалуются. И не пойму я, с чего
бы это такое, Дягилев?
- Значит, такой уж у них характер вредный, - не очень уверенно
предположил Дягилев и тут же вспомнил: - На втором пролете, Сергей
Алексеевич, опорный столб треснул, и я сказал, чтобы новым заменили. Вон,
поглядите, плотники рубят.
...Уже совсем свечерело, когда Сергей спускался на второй участок. Он
торопился, потому что сразу же после собрания должен был, как обещал Альке,
прийти на праздник. И вот на пустынной тропке, опять на том же самом месте,
Сергей увидел все того же старика татарина.
"Что такое?" - удивился Сергей и прямо направился к поджидавшему.
Старик поздоровался и тихо пошел рядом.
- Ну что? - нетерпеливо спросил Сергей. - И куда ты все прячешься?
Рассказывай, что у тебя... Обсчитали?.. Обманули?.. Обидели?..
- Обманули, - равнодушно согласился старик, - и обсчитали - верно. И
обидели... верно!
- Ты и сейчас работаешь?
- Нет, - так же равнодушно, точно и не о нем шла речь, продолжал
старик. - В тот раз Шалимов заметил, что я тебе жаловался. На другой день
уволил. Старый, говорит, плохо работаешь. А раньше, когда молчал, то хорошо
работал. И все, кто молчит, тот хорош. Вчера троих опять отослал - плохо
работают. А тебе, может быть, сказал: сами ушли. Расценки низкие. Конечно,
низкие, - дергая Сергея за рукав, продолжал старик. - Я двадцать кубометров
взял, а получил деньги за шестнадцать. А разве я один? Таких много. Где
четыре кубометра? Конечно, выходит низкая. Я ему говорю, а он сердится: "Ты
мне голову не путай, я тебя грамотней". Я пошел к старшему, к Дягилеву, а он
говорит: "Я вашего дела не знаю. Я даю Шалимову бумагу - ведомость - и
деньги. Деньги он берет, а бумагу с вашими расписками несет мне обратно.
Если все верно, то и я говорю - верно. Вы с ним считайтесь, а я и языка
вашего не понимаю, кто свою мне фамилию распишет, кто чужую... Аллах вас
разберет". Конечно, аллах, - с насмешкой повторил старик и совсем уже
неожиданно закончил: - До свидания, начальник, спасибо!
- Погоди! - окликнул Сергей. - Постой, куда же ты? Пойдем со мной.
Но старик, сгорбившись и не оборачиваясь, быстро-быстренько шмыгнул в
кусты.
Сергей спустился на второй участок и попросил, чтобы ему нашли
Шалимова. Он ждал долго. Наконец посланный вернулся и сказал, что Шалимов
зашиб себе ногу и уехал домой.
Он пошел к сараям и увидел, что там собралось всего человек восемь. Он
спросил, почему так мало. Сначала ему не отвечали, но потом объяснили, что
сегодня на деревне праздник. Он заинтересовался, какой же это праздник, и
тогда после некоторого молчания ему объяснили, что у шалимовского сына
третьего дня родился ребенок. Сколько ни вызывал Сергей на разговор
собравшихся, казалось, что они так и не поняли, чего он хочет.
Сергей отпустил людей и пошел к лагерю.
И тогда он решил, пока дело разберется, Шалимова сейчас же выгнать,
попросить в райкоме татарского докладчика. Вспомнив о том, что вместе со
шкатулкой пропали все ведомости, документы и расписки, Сергей нахмурился.
Уже совсем стемнело. Влево от тропки расплывчато обозначались очертания
башенных развалин. Очень издалека, снизу, вместе с порывами жаркого ветра
доносилась музыка.
"Опаздываю, - понял Сергей. - Алька рассердится".
За кустами блеснул огонь. Гулкий выстрел грянул так близко, что дрогнул
воздух, и где-то над головой Сергея с треском ударил в каменную скалу
дробовой заряд.
- Кто? - падая на камни и выхватывая браунинг, крикнул Сергей.
Ему не отвечали, и только хруст кустарника показал, что кто-то поспешно
убегал прочь.
Сергей приподнялся и дважды выстрелил в воздух.
Он прислушался, и ему показалось, что уже далеко кто-то вскрикнул.
Тогда Сергей встал. Не выпуская из рук браунинга, он пошел дальше и шел
так до тех пор, пока с перевала не открылась перед ним широкая, ровная
дорога.
Музыка внизу играла громче, громче, а лагерная площадка сверкала отсюда
всеми своими огнями.
Сергей защелкнул предохранитель, спрятал браунинг и еще быстрее зашагал
к Альке.
Наутро после костра ребят разбудили часом позже. Еще задолго до линейки
ребята уже разведали про то, что с Толькой Шестаковым случилось несчастье.
Но что именно случилось и как, этого никто толком не знал, и поэтому к Натке
подбегали о расспросами один за другим без перерыва.
Спрашивали: верно ли, что Толька сломал себе ногу? Верно ли, что Тольке
во время вчерашнего фейерверка стукнуло осколком по башке? Верно ли, что
доктор сказал, что Толька теперь будет и слепой, и глухой, и вроде как бы
совсем дурак? Или только слепой? Или только глухой? Или не глухой и не
слепой, а просто полоумный?
Сначала Натка отвечала, но потом, когда увидела, что все равно кругом
галдят, спорят и несут какую-то чушь, она стала сердиться, и, опасаясь, как
бы вздорные слухи во время общелагерного завтрака не перекинулись в другие
отряды, она вызвала угрюмого Владика и попросила его, чтобы он сейчас же, на
утренней линейке, вышел и рассказал отряду, как было дело.
Но Владик отказался наотрез. Она просила, уговаривала, приказывала, но
все было бесполезно.
Раздраженная Натка посулила ему это припомнить и велела подать сигнал
на пять минут раньше, чем обычно.
Собирались долго, строились шумно, бестолково, равнялись плохо. Против
обыкновения, Владик стоял молча, никого не задирая и не отвечая ни на чьи
вопросы.
Молча и внимательней, чем обыкновенно, наблюдал за Владиком Иоська.
Очевидно, вчерашнее не забыл, что-то угадывал и к чему-то готовился.
Со слов Владика, Натка коротко рассказала ребятам, как было дело с
Толькой. Пристыдила за нелепые выдумки и предупредила, что в следующие разы
за самовольное бегство из отряда будет строго взыскано и что на случае с
Толькой Шестаковым ребята теперь и сами могут убедиться, к чему такое
самовольничанье приводит.
- Неправда! - прозвучал по всей линейке негодующий голос. - Все это
враки и неправда!
Натка нахмурилась, отыскивая того, кто хулиганит, и, к большому
изумлению своему, увидела, что это выкрикнул красный и взволнованный Иоська.
Ребята зашевелились и зашептались.
- Тишина! - громко окрикнула Натка. - Почему говоришь, что все
неправда?
- Все неправда, - убежденно повторил Иоська. - Когда вчера строились,
Владик Дашевский зачем-то спрятал спички. Я пристыдил его, а он назвал меня
провокатором. На костре ни его, ни Тольки не было, а бегали они еще куда-то.
А куда, не знаю. И там, а не по дороге с костра, с ними что-то случилось.
Я-то не провокатор, а Дашевский врун и обманывает весь отряд.
Все были уверены, что после таких слов Владик набросится на Иоську или
со злобой начнет оправдываться. Но побледневший Владик, презрительно скривив
губы, стоял молча.
- Дашевский, - в упор спросила Натка, - это правда, что вас вчера на
костре не было?
Не пошевельнувшись, не поворачивая даже к ней головы, Владик молчал.
- Дашевский, - сердито сказала тогда Натка, - сегодня же на вечернем
докладе обо всем этом будет сказано начальнику лагеря, а сейчас выйди из
строя и завтракать пойдешь отдельно.
Ни слова не говоря, Владик вышел и завернул в палату.
Через минуту отряд с песней шел вниз к завтраку. Завтракать Владик не
пошел совсем.
Уже после обеда, после часа отдыха, когда ребята занимались каждый чем
хотел, на пустом холмике, под тенью спаленной солнцем акации, сидел
невеселый Владик. Все вышло как-то не так... нелепо и бестолково.
В сущности, Владику очень хотелось, чтобы ничего не было: ни вчерашней
ссоры с Иоськой, ни вчерашнего случая с Толькой, ни утренней ссоры с Наткой,
ни позорной утренней линейки. Но так как уже ничего поправить было нельзя,
то он решил, что пусть будет, как будет, а он ни в чем не сознается, ничего
не скажет. И хоть вызывай его сто начальников, он будет стоять молча, и
пусть думают, как хотят.
По ту сторону забора весело играли в мяч. Вдруг мяч взметнулся и,
ударившись о столб, отлетел рикошетом и покатился прямо к ногам Владика.
Владик посмотрел на мяч и не пошевельнулся.
Он не пошевельнулся и we крикнул даже тогда, когда за забором поднялась
суматоха: все бегали, разыскивая потерянный мячик, и громче других
раздавался недоумевающий голос Иоськи: "Да он же вот в эту сторону
полетел... Я же видел, что в эту!"
"Мне-то что?" - даже без злорадства подумал Владик и нехотя повернулся,
заслышав чьи-то шаги.
Подошел и сел незнакомый парнишка. Он был старше и крепче Владика. Лицо
его было какое-то серое, точно вымазанное серым мылом, а рот приоткрыт, как
будто бы и в такую жару у него был насморк.
Он наскреб табаку, поднял с земли кусок бумаги и, хитро подмигнув
Владику, свернул и закурил.
Из-за угла выскочил Иоська. Наткнувшись на Владика, он было
остановился, но, заметив мяч, подошел, поднял и укоризненно сказал:
- Что же! Если ты на меня злишься, то тебе и все виноваты? Ребята ищут,
ищут, а ты не можешь мяч через забор перекинуть? Какой же ты товарищ?
Иоська убежал.
- Видал? - поворачиваясь к парню, презрительно сказал оскорбленный
Владик. - Они будут мяч кидать, а я им подкидывай. Нашли
дурака-подавальщика.
- Известно, - сплевывая на траву, охотно согласился парень. - Им только
этого и надо. Ишь ты какой рябой выискался!
В сущности, озлобленный Владик и сам знал, что говорит он сейчас ерунду
и ему гораздо легче было бы, если бы этот парень заспорил с ним и не
согласился. Но парень согласился, и поэтому раздражение Владика еще более
усилилось, и он продолжал совсем уж глупо и фальшиво:
- Он думает, что раз он звеньевой, то я ему и штаны поддерживай. Нет,
брат, врешь, " нынче лакеев нету.
- Конечно, - все так же охотно поддакнул парень. - Это такой народ...
Ты им сунь палец, а они и всю руку норовят слопать. Такая уж ихняя порода.
- Какая порода? - удивился и не понял Владик.
- Как какая? Мальчишка-то прибегал - жид? Значит, и порода такая!
Владик растерялся, как будто бы кто-то со всего размаха хватил его по
лицу крапивой.
"Вот оно что! Вот кто за тебя! - пронеслось в его голове. - Иоська
все-таки свой... пионер... товарищ. А теперь вон что!"
Сам не помня как, Владик вскочил и что было силы ударил парня по
голове. Парень оторопело покачнулся. Но он был крупнев и сильнее. Он с
ругательствами кинулся на Владика. Но тот, не обращая внимания на удары, с
таким бешенством бросался вперед, что парень вдруг струсил и, кое-как
подхватив фуражку, оставив на бугре табак и спички, с воем кинулся прочь.
Когда Владик опомнился, то рядом уж никого не было. За стеною все так
же задорно и весело играли в мяч. Очевидно, там ничего не слыхали.
Владик осмотрелся. По серой безрукавке расплывались ярко-красные пятна:
из носа капала кровь. Он хотел спрятаться в кусты, как вдруг увидел Альку.
Запыхавшийся Алька стоял всего в пяти-шести шагах и внимательно, с
сожалением смотрел на Владика.
- Это тебя толстый избил? - тихо спросил Алька. - А отчего он сам
ревел? Ты ему дал тоже?
- Алька, - пробормотал испуганный Владик, - иди... ты не уходи... мы
сейчас вместе.
Они ушли в глубь кустов. Там Владик сел и закинул голову. Кровь утихла,
но ярко-красные пятна на безрукавке и ссадина пониже виска остались.
Если бы только пятна крови, можно было бы сослаться на то, что напекло
солнцем голову. Если бы только ссадина, можно было бы сказать, что
оцарапался о колючки. Но, когда все вместе, кто поверит? Кто же поверит
после вчерашнего и после сегодняшнего? И можно ли объяснить, оправдаться,
как и почему случилась драка? Нет, объяснить нельзя никак...
- Алька, - быстро заговорил Владик, - ты не уходи. Давай с тобой
скоренько сбегаем к морю. Я за утесом место знаю. Там никогда никого нет...
Я выполощу рубашку. Пока назад добежим, она высохнет - никто и не заметит.
Боковой дорожкой они спустились к морю. Алька уселся за глыбами и начал
сооружать из камешков башню, а Владик снял безрукавку и пошел к воде. Но так
как ночью был шторм и к берегу натащило всякой дряни, то Владик зашел в воду
подальше. Здесь вода была чистая, и Владик начал поспешно прополаскивать
безрукавку.
"Ничего, - думал он, - выстираю, высохнет, и никто не заметит. Ну,
вызовут к начальнику или на совет лагеря. Ну, конечно, выговор. Ладно.
Стерплю, обойдется. А потом выздоровеет Толька, и тогда можно начать
по-другому, по-хорошему..."
"Ах, собака! - злорадно вспомнил он серомордого парня. - Что, получил?
Тоже нашел себе товарища!"
Он окунулся до шеи, обмыл лицо и ссадину.
И вдруг ему почудилось, что кто-то гневно окликнул его по имени. Он
вздрогнул, выпрямился и увидел, что на площадке сверху скалы стоит Натка и
грозит ему пальцем.
Так она постояла немного, махнула рукой и исчезла.
И в ту же минуту Владик понял, что теперь надежды на спасение нет, что
погиб он окончательно, бесповоротно и ничто в мире не может спасти от того,
чтобы его завтра же не выставили из отряда и не отправили домой.
Было немало своих законов у этого огромного лагеря. Как и всюду,
нередко законы эти обходили и нарушали. Как и всюду, виновных ловили,
уличали, стыдили и наказывали. Но чаще всего прощали.
Слишком здесь много было сверкающего солнца для ребенка, приехавшего
впервые на юг из-под сумрачного Мурманска. Слишком здесь пышно цвела
удивительная зелень, росли яблоки, груши, сливы, виноград для парнишки,
присланного из-под холодного Архангельска. Слишком здесь часто попадались
прохладные ущелья, журчащие потоки, укромные поляны, невиданные цветники для
девчонки, приехавшей из пустынь Средней Азии, из тундр Лапландии или из
безрадостных, бескрайних степей Закаспия.
И прощали за солнце, за яблони, за виноград, за сорванные цветы, за
примятую зелень.
Но за море не прощали никогда.
С тех пор как много лет тому назад, купаясь без надзора, утонул в море
двенадцатилетний пионер, незыблемый и неумолимый вырос в лагере закон:
каждый, кто без спроса, без надзора уйдет купаться, будет тотчас же выписан
из лагеря и отправлен домой.
И от этого беспощадного закона лагерь не отступал еще никогда.
Владик вышел из воды, крепко выжал безрукавку, оделся и взял Альку за
руку.
Они прошлись вдоль берега и наткнулись на каменный городок из
гигантских глыб, рухнувших с горной вершины. Они сели на обломок и долго
смотрели, как пенистые волны с шумом и ворчаньем бродят по пустынным
площадям и уличкам.
- Знаешь, Алька, - грустно заговорил Владик, - когда я был еще
маленьким, как ты, или, может быть, немножко поменьше, мы жили тогда не
здесь, не в Советской стране. Вот один раз пошли мы с сестрой в рощу. А
сестра, Влада, уже большая была - семнадцать лет. Пришли мы в рощу. Она
легла на полянке. Иди, говорит, побегай, а я тут подожду. А я, как сейчас
помню, услышал вдруг: "фю-фю". Смотрю - птичка с куста на куст прыг, прыг. Я
тихонько за ней. Она все прыгает, а я за ней и за ней. Далеко зашел. Потом
вспорхнула - и на дерево. Гляжу - на дереве гнездо. Постоял я и пошел назад.
Иду, иду - нет никого. Я кричу: "Влада!" Не отвечает. Я думаю: "Наверно,
пошутила". Постоял, подождал, кричу: "Влада!" Нет, не отвечает. Что же
такое? Вдруг, гляжу, под кустом что-то красное. Поднял, вижу - это лента от
ее платья. Ах, вот как! Значит, я не заблудился. Значит, это та самая
поляна, а она просто меня обманула и нарочно бросила, чтобы отделаться.
Хорошо еще, что роща близко от дома и дорога знакомая. И до того я тогда
обозлился, что всю дорогу ругал ее про себя дурой, дрянью и еще как-то.
Прибежал домой и кричу: "Где Владка? Ну, пусть лучше она теперь домой не
ворочается!" А мать как ахнет, а бабка Юзефа подпрыгнула сзади да раз меня
по затылку, два по затылку! Я стою - ничего не понимаю.
А потом уж мне рассказали, что, пока я за птицей гонялся, пришли два
жандарма, взяли ее и увели. А она, чтобы не пугать меня, нарочно не
крикнула. И вышло, что зря я только на нее кричал и ругался. Горько мне
потом было, Алька.
- Она и сейчас в тюрьме сидит? - спросил не пропустивший ни слова
Алька.
- И сейчас, только она уже не в тот, а в третий раз сидит. Я, Алька,
все эти дни из дома письма ждал. Говорили, что будет амнистия, все думали:
уж и так четыре года сидит - может быть, выпустят. А позавчера пришло
письмо: нет, не выпустили. Каких-то там из других партий повыпускали, а
коммунистов - нет... не выпускают...
А потом на другой день пошел я уже один в рощу, и назло гнездо разорил,
и в птицу камнем так свистнул, что насилу она увернулась.
- Разве ж она виновата, Владик?
- А знал я тогда, кто виноват? - сердито возразил Владик. И вдруг,
вспомнив о том, что сегодня случилось, он сразу притих. - Завтра меня из
отряда выгонят, - объяснил он Альке. - Пока ты за скалой играл, Натка меня
сверху увидела.
- Так ты же не купался, ты только безрукавку полоскал! - удивился
Алька.
- А кто поверит?
- А ты правду скажи, что только полоскал, - заглядывая Владику в лицо,
взволновался Алька.
- А кто теперь моей правде поверит?
- Ну, я скажу. Я же, Владик, все видел. Я играл, а сам все видел.
- Так ты еще малыш! - рассмеялся Владик.
Владик крепко схватил Альку за руку. Он вздохнул и уже серьезно
попросил:
- Нет, ты уж лучше помалкивай. А то и тебе попадет: зачем со мной
связался? Да мне еще хуже будет: зачем я тебя к морю утащил? Идем, Алька!
Эх, ты! И кто тебя, такого малыша, на свет уродил?
Алька помолчал.
- А моя мама тоже в тюрьме была убита, - неожиданно ответил Алька и
прямо взглянул на растерявшегося Владика своими спокойными нерусскими
глазами.
Ужинать отряд ходил без Натки. Натка долго проканителилась в больнице,
где ей пришлось ожидать доктора, занятого в перевязочной.
С Толькой оказалось уж не так плохо: три ушиба и небольшой вывих. Она
боялась, что будет хуже.
На обратном пути ее окликнули из библиотеки. Там ей ехидно показали две
книжки с вырванными страницами и одну с вырезанной картинкой. Про две книжки
Натка ничего не знала, а про третью сказала комсомольскому библиотекарю, что
он врет и что картинка эта была вырезана еще до того, как книжка побывала в
ее отряде.
Библиотекарь заспорил, Натка вспылила и уже от двери назло напомнила
ему, как он всучил недавно октябренку Бубякину вместо книги о домашних
животных популярную астрономию Фламмариона.
Голодная и усталая, она понеслась в столовую. Там уже давно все убрали,
и ей досталось только два помидора да холодное вареное яйцо.
Она вернулась в отряд, но там, как нарочно, уже поджидала ее кастелянша
со своими бумагами и подсчетами. Увернуться Натка не успела.
- Сколько у вас потеряно носовых платков? - спросила кастелянша,
решительно усаживая рядом с собой Натку и неторопливо раскладывая свои
записки.
- Сколько? - вздохнула горько Натка и начала про себя подсчитывать по
пальцам. - Вася! - крикнула она пробегавшему октябренку Бубякину. - Сбегай,
позови звеньевых. Только Розу не ищи - она внизу. А потом узнай, нашел
Карасиков свой платок или нет. Наверно, растрепа, не нашел.
- Он на меня вчера плюнул, - мрачно заявил Вася, - и я с ним больше не
вожусь.
- Ну, не водись, а сбегай. Вот погодите, я с вами поговорю на линейке,
- пригрозила Натка. И, обернувшись к кастелянше, она продолжала: - Полотенец
у нас уже четырех не хватает. Галстуки еще вчера у всех были. А вчера наши
ребята в кустах подобрали две чужие панамы, маленькую подушку и один кожаный
сандалий. Погодите записывать, Марта Адольфовна, сейчас звеньевые придут -
может быть, и галстуков уже не хватает. Я ничего не знаю. Я сегодня весь
день как угорелая.
Натка обернулась и увидела, что ее тихонько трогает за рукав Алька.
- Ну, что тебе? - спросила она не сердито, но и не совсем так
приветливо, как обыкновенно.
- Знаешь что? - негромко, так, чтобы не услышала кастелянша, заговорил
Алька. - А я тебя искал, искал... Знаешь... Он совсем не виноват. Я сам был
и все видел.
- Кто не виноват? - рассеянно спросила Натка и, не дослушав, сказала: -
А две вчерашние безрукавки, Марта Адольфовна, это совсем не наши. У нас и
ребят таких нет. Это на здорового дядю. Может быть, в первом отряде два-три
таких наберется. А у меня... откуда же?
- Он совсем не виноват, - еще тише и взволнованней продолжал Алька. -
Ты, Натка, послушай... Он просто с мальчишкой подрался и хотел потом
выполоскать. Он хороший, Натка. Он все письма про сестру ждал, ждал. Других
выпустили, а ее не выпустили.
- Я вот им подерусь! Я вот им подерусь! - машинально пригрозила Натка.
- Беги, Алька, что тебе тут надо? Ну что, Вася, идут звеньевые? А как у
Карасикова?
- Он на меня фигу показал, - хмуро пожаловался Вася, - и я с ним больше
никогда не вожусь. А платка у него все равно нет. И я сам видел, как он
сейчас пальцем высморкался.
- Ладно, ладно. Я с вами потом разберусь. Значит, шести платков не
хватает, Марта Адольфовна.
- Он нисколько не виноват, а ты на него думаешь, - уже со злобой и едва
сдерживая слезы, забормотал Алька. - Он и сам тоже один раз на сестру
подумал: и дура, и дрянь, а она совсем не была виновата. Горько потом было.
Ты только послушай, Натка... Он, Владик, лежал...
- Что Владик? Кто дрянь? Кто тебе позволил с ним бегать? - резко
обернулась так ничего и не разобравшая Натка и тотчас же накинулась на
Иоську, который, как ей показалось, подходил не очень быстро.
Если бы Натка была не так раздражена, если бы она обернулась в эту
минуту, то она все-таки выслушала бы Альку. Но она вспомнила и обернулась
уже тогда, когда Альки позади не было.
На вечерней линейке Альки вдруг не оказалось. Пошли посмотреть в
палату: не уснул ли. Нет, не было. Покричали с террасы - нет, не
откликается.
Тогда забеспокоились и забегали, стали друг у друга расспрашивать: где?
как и куда?
Вскоре выяснилось, что Карасиков, который подкрался к двери подслушать,
как Васька будет жаловаться на него за фигу, вдруг увидел, что мимо него
весь в слезах пробежал Алька. Но когда обрадованный Карасиков припустился
было вдогонку и закричал: "Плакса-вакса!" - то Алька остановился и швырнул в
Карасикова камнем так здорово, что Карасиков дальше не побежал, а пошел было
пожаловаться Натке, да только раздумал, потому что Васька Бубякин и на него
самого только что пожаловался.
Все это, конечно, узнала не Натка, а сами ребята, которые тотчас же
наперебой рассказали об этом Натке. Тогда она вызвала десяток ребят постарше
и посмышленей и приказала им обшарить все ближайшие полянки, дорожки и
тропки, а сама села на лавку, усталая и подавленная.
Смутно припоминались ей какие-то непонятные Алькины слова: "... А я
тебя искал, искал... Он все письма ждал, ждал... Ты только послушай,
Натка..."
"Зачем искал? Какого письма?" - с трудом соображала она. И тут
подумала, что проще всего пойти и спросить у самого Владика. Но и Владик
тоже уже куда-то исчез.
"Хорошо, - подумала Натка. - Хорошо, завтра тебе и это все
припомнится".
Один за другим возвращались посланные. И когда наконец вернулся
последний, десятый, Натка выбежала на крыльцо и, путаясь в темноте,
помчалась к третьему корпусу, чтобы оттуда позвонить дежурному по лагерю.
Когда уже замелькали среди кустов огоньки, когда уже она поравнялась с
первым фонарем, сбоку затрещало, захрустело, и откуда-то прямо наперерез ей
вылетел Владик.
- Не надо, - задыхаясь, сказал он, - не надо...
- Ты нашел? - крикнула Натка. - Где он? Уже дома? В отряде?
- А то как же! - негромко ответил Владик.
И тут Натка увидела, что глаза его смотрят на нее с прямой и открытой
ненавистью.
Больше он ничего не сказал и повернулся. Она громко и тревожно
окликнула его, он не послушался и исчез. Бояться ему все равно теперь было
некого и нечего.
Когда Натка вернулась, то ей рассказали, что Владик Дашевский нашел
Альку в двух километрах от лагеря, в маленьком домике под скалой, у отца.
Там Алька сейчас и остался.
Натка прошла к себе в комнату и села.
Рассеянно прислушиваясь к тому, как шуршит крупная бабочка возле лампы,
она припомнила свои печальные последние сутки: и Катюшу Вострецову с ее
разбитым носом, и Тольку с его рукой, и Владика, и кастеляншу с ее
галстуками, и дурака-библиотекаря с его враньем... И от всего этого ей стало
так грустно, что захотелось даже заплакать.
В дверь неожиданно постучали. Заглянула дежурная и сказала Натке, что
ее хочет видеть Алькин отец.
Натка не удивилась. Она только быстро потянулась к графину, но графин
был теплый. Тогда, проходя мимо умывальника, она наспех жадно напилась прямо
из-под крана и через террасу вышла к парку. Ночь была темная, но она сейчас
же разглядела фигуру человека, который сидел на ступеньках каменной
лестницы.
Они поздоровались и разговаривали в эту ночь очень долго.
На другой день Владика ни к начальнику, ни на совет лагеря не вызвали.
На следующий день не вызвали тоже.
И когда он понял, что его так и не вызовут, он притих, осунулся и все
ходил сначала одиноким, осторожным волчонком, вот-вот готов был прыгнуть и
огрызнуться.
Но так как огрызаться было не на кого и жизнь в Наткином отряде, всем
на радость, пошла ладно, дружно и весело, то вскоре он успокоился и в
ожидании, пока выздоровеет Толька, подолгу пропадал теперь в лагерном
стрелковом тире.
С Наткой он был сдержан и вежлив.
Но, едва-едва стоило ей заговорить с ним о том, как же все-таки на
самом деле Толька свихнул себе руку, Владик замолкал и обязательно исчезал
под каким-нибудь предлогом, придумывать которые он был непревзойденный
мастер.
И еще что заметила Натка - это то, с какой настойчивостью этот
дерзковатый мальчишка незаметно и ревниво оберегал во всем веселую Алькину
ребячью жизнь.
Так, недавно, возвращаясь с прогулки, Натка строго спросила у Альки,
куда он задевал новую коробку для жуков и бабочек.
Алька покраснел и очень неуверенно ответил, что он, кажется, забыл ее
дома. А Натка очень уверенно ответила, что, кажется, он опять позабыл банку
под кустом или у ручья. И все же, когда они вернулись домой, то
металлическая банка с сеткой стояла на тумбочке возле Алькиной кровати.
Озадаченная Натка готова была уже поверить в то, что она ошиблась, если
бы совсем нечаянно не перехватила торжествующий взгляд запыхавшегося
Владика.
А лагерь готовился к новому празднику. Давно уже обмелели пруды,
зацвели бассейны, замолкли фонтаны и пересохли веселые ручейки. Даже ванна и
души были заперты на ключ и открывались только к ночи на полчаса, на час.
Шли спешные последние работы, и через три дня целый поток холодной,
свежей воды должен был хлынуть с гор к лагерю.
Однажды Сергей вернулся с работы рано. Старуха-сторожиха сказала ему,
что у него на столе лежит телеграмма.
Важных телеграмм он не ждал ниоткуда, поэтому сначала он сбросил
гимнастерку, умылся, закурил и только тогда распечатал.
Он прочел. Сел. Перечел еще раз и задумался. Телеграмма была не длинная
и как будто бы не очень понятная. Смысл ее был таков, что ему приказывали
быть готовым во всякую минуту прервать отпуск и вернуться в Москву.
Но Сергей эту телеграмму понял, и вдруг ему очень захотелось повидать
Альку. Он оделся и пошел к лагерю.
В это время ребята ужинали, и Сергей сел на камень за кустами,
поджидая, когда они будут возвращаться из столовой.
Сначала прошли двое, сытые, молчаливые. Они так и не заметили Сергея.
Потом пронеслась целая стайка. Потом еще издалека послышался спор, крик, и
на лужайку выкатились трое: давно уже помирившиеся октябрята Бубякин и
Карасиков, а с ними задорная башкирка Эмине. Все они держали по большому
красному яблоку.
Натолкнувшись на незнакомого человека, растерявшийся Карасиков выронил
яблоко, которое тотчас же подхватила ловкая Эмине.
- Коза! Коза! Отдай, Эмка! Васька, держи ее! - завопил Карасиков, с
негодованием глядя на хладнокровно остановившегося товарища.
- Доганай! - гортанно крикнула Эмине, ловко подбрасывая и подхватывая
тяжелое яблоко. - У, глупый... На! - сердито крикнула она, бросая яблоко на
траву. И вдруг, обернувшись к Сергею, она лукаво улыбнулась и кинула ему
свое яблоко: - На! - А сама уже издалека звонко крикнула: - Ты Алькин?.. Да?
Кушай! - и, не найдя больше слов, затрясла головой, рассмеялась и убежала.
- А ваш Алька вчера ее, Эмку, водой облил, - торжественно съябедничал
Карасиков. - А Ваську Бубякина за ухо дернул.
- Что же вы его не поколотите? - полюбопытствовал Сергей.
Карасиков задумался.
- Его не надо колотить, - помолчав немного, объяснил он. - У него мать
была хорошая.
- Откуда вы знаете, что хорошая?
- Знаем, - коротко ответил Карасиков. - Нам Натка рассказывала. - И,
помолчав немного, он добавил: - А когда Васька хотел его поколотить, то он
приткнулся к стенке, вырвал крапиву да отбивается. Попробуй-ка подойти,
ноги-то, ведь они голые.
Сергей рассмеялся.
Где-то неподалеку на волейбольной площадке гулко ахнул мяч, и ребятишки
кинулись туда.
Потом подошли Натка, а за ней Алька и Катюшка Вострецова, которые
волокли на бечевке маленький грузовичок, до краев наполненный яблоками,
грушами и сливами.
- Это наши ребята за ужином нагрузили. Вот мы и увозим, - объяснил
Алька. - Ты проводи нас, папка, до отряда, а потом мы с тобой гулять пойдем.
Грузовик двинулся, а Сергей и Натка пошли сзади.
- Он, вероятно, на днях уедет со мной в Москву, - неохотно сообщил
Сергей. - Так надо, - ответил он на удивленный взгляд Натки. - Надо так,
Наташа.
- Ганин! - набравшись решимости, спросила Натка. - А что, Алька
когда-нибудь мать свою видел? То есть... видел, конечно... но он ее хорошо
помнит?
Грузовик вздрогнул, два яблока выпали и покатились по дорожке. Алька,
быстро обернувшись, взглянул на отца.
Сергей наклонился, подобрал яблоки, положил их в кузов и с укоризною
сказал:
- Что же это, шофер? Ты тормози плавно, а то шестеренки сорвешь да и
машину опрокинешь.
Они подошли к дому. Сергей сказал, что задержит Альку ненадолго. Однако
Алька вернулся только ко сну.
Натка раздела его, уложила и, закрыв абажур платком, стала перечитывать
второе, только что сегодня полученное письмо.
Мать с тревогой писала, что отца переводят на стройку в Таджикистан и
что скоро всем надо будет уезжать. Мать волновалась, горячо просила Натку
приехать пораньше и сообщала, что отец уже сговорился с горкомом, и если
Натка захочет, то и ее отпустят вместе с семьей.
Противоречивые чувства охватили Натку. Хотелось побыть и здесь до конца
отпуска, тем более что вожатый Корчаганов уже выздоравливал. Хорошо было
поехать и в Таджикистан, хотя и грустно покидать город, где прошло все
детство. И было как-то неспокойно и радостно. Чувствовалось, что вот она,
жизнь, разворачивается и раскидывается всеми своими дорогами. Давно ли:
дядя... папаха, дядина сабля за печкой... мать с хворостиной... Давно ли
пионеротряд... сама пионерка... Потом совпартшкола. И вдруг год-два - и
сразу уже ей девятнадцатый.
Ей показалось, что в комнате душно, и, натянув сетку, она распахнула
настежь окно.
Обернувшись, она увидела, что Алька все еще не спит, а лежит с
открытыми и вовсе не сонными глазами.
- Ты что? Спи, малыш! - накинулась на него Натка.
Алька улыбнулся и привстал.
- А мы сегодня с папой на высокую гору лазили. Он лез и меня тащил.
Высоко затащил. Ничего не видно, только одно море и море. Я его спрашиваю:
"Папа, а в какой стороне та сторона, где была наша мамка?" Он подумал и
показал: "Вон, в той". Я смотрел, смотрел, все равно только одно море. Я
спросил: "А где та сторона, в которой сидит в тюрьме Владикина Влада?" Он
подумал и показал: "Вон, в той". Чудно, правда, Натка?
- Что же чудно, Алька?
- И в той стороне... и в другой стороне... - протяжно сказал Алька. -
Повсюду, помнишь, как в нашей сказке, Натка? - живо продолжал он. - Папа у
меня русский, мама румынская, а я какой? Ну, угадай.
- А ты? Ты советский. Спи, Алька, спи, - быстро заговорила Натка,
потому что глаза у Альки что-то уж очень ярко заблестели.
Но Альке не спалось. Она присела к нему на кровать, закутала в одеяло и
взяла его на руки:
- Спи, Алька. Хочешь, я тебе песенку спою?
Он прикорнул к ней, притих, задремал, а она вполголоса пела ему
простую, баюкающую песенку, ту самую, которую пела ей мать еще в очень
глубоком, почти позабытом детстве:
Плыл кораблик голубой,
А на нем и я с тобой.
В синем море тишина,
В небе звездочка видна.
А за тучами вдали
Виден край чужой земли...
Тут во сне Алька заворочался. Неожиданно он открыл глаза, и счастливая
улыбка разошлась по его раскрасневшемуся лицу.
- А знаешь, Натка? - прижимаясь к ней, радостно сказал Алька. - А я
все-таки свою маму один раз видел. Долго видел... целую неделю.
- Где? - не сдержавшись, быстро спросила Натка.
Алька подумал, помолчал, потом решительно качнул головой:
- Нет, не скажу... Это наша с папкой тоже - военная тайна.
Он рассмеялся, уткнулся к ней в плечо и потом, уже совсем засыпая,
тихонько предупредил:
- Смотри... и ты не говори никому тоже.
После обеда в лагерь приехал Дягилев получать из склада болты и гвозди.
Сергей приказал, чтобы после приемки Дягилев кликнул его, и тогда они поедут
к озеру вместе.
Лагерный тир был расположен у берега, как раз по пути, пониже шоссейной
дороги. Сергей завернул к тиру.
Только что окончился послеобеденный отдых, и поэтому ребят в тире было
немного - человек восемь. Среди них были Владик и Иоська.
Сергей стоял поодаль, наблюдая за Владиком. Когда Владик подходил к
барьеру, лицо его чуть бледнело, серые глаза щурились, а когда он посылал
пулю, губы вздрагивали и сжимались, как будто он бил не по мишени, а по
скрытому за ней врагу.
Стреляли из мелкокалиберки на пятьдесят метров.
- Тридцать пять, - откладывая винтовку и оборачиваясь к Иоське,
спокойно сказал Владик. - Бьюсь обо что хочешь, что тебе не взять и
тридцати.
- Тридцать выбью, - поколебавшись, решил Иоська.
- Ого! Ну, попробуй!
Иоська виновато взглянул на товарищей и взял винтовку. Приготавливался
он к выстрелу дольше, целился медленней, и, перезаряжая после выстрела, он
глотал слюну, точно у него пересыхало горло.
И все-таки тридцать очков он выбил.
В это время к Сергею подошел Дягилев.
- Дурная голова! - с досадой сказал он, постукивая себя пальцем по лбу.
- Сам-то я поехал, а наряд в конторке позабыл. Подпишите новый, Сергей
Алексеевич. А вернемся - я тогда прежний порву.
- Сорок выбью, - уверенно заявил Владик и легко взял из рук
покрасневшего Иоськи винтовку. - Меньше сорока не будет, - твердо заявил он,
чувствуя, как ладно и послушно легла винтовка к плечу.
- Сорок мне не выбить, - сознался Иоська. - У меня после третьего
выстрела рука устает.
- А ты не целься по часу, - посоветовал Владик. И, вскинув приклад, он
с первой же пули положил десять.
Ребята насторожились и заулыбались.
- А ты не целься по часу, - повторил Владик и снова выбил десять.
На третьем выстреле, перезаряжая винтовку, торжествующий Владик мельком
оглянулся на Сергея.
Тут как будто бы кто-то его дернул. Он как-то неловко, не по-своему
вскинул, не вовремя нажал, и четвертая пуля со свистом ударила совсем за
мишень.
- Сорвал! Что ты? Что ты? - зашептались и задвигались ребята.
Владик торопливо перезарядил. Целился он теперь долго. Пальцы дрожали,
и мушка прыгала.
- Ну, двойка! - разочарованно крикнул кто-то, когда он выстрелил.
Владик оттолкнул винтовку и, ничего не говоря, пошел прочь.
Сергею стало жалко растерявшегося Владика.
- Не сердись, - успокоил он, задерживая его руку. - Ты хорошо
стреляешь. Только не надо было оборачиваться.
- Нет, - сердито ответил Владик. - Это совсем не то.
Несколько шагов вдоль берега они прошли молча. Владик тяжело дышал.
- Я знаю, - сказал он останавливаясь, - это вы за меня заступились
перед Наткой. Вы не спорьте, я хорошо знаю.
- Я не спорю, но я не заступался. Я только рассказал ей то, что передал
мне Алька. А ему я, Владик, очень крепко верю.
- И я тоже. - Владик облизал пересохшие губы. И, не зная, как начать,
он отшвырнул ногою попавшийся камешек. - Это кто к вам сейчас подходил?
- Сейчас? Это старший десятник. А что, Владик?
Владик запнулся.
- А если он десятник, то зачем он ружья прячет? Зачем? Из-за него мы с
Толькой нечаянно чуть вас не убили. Из-за него Толька свихнул себе руку.
Из-за него я сейчас промахнулся. У меня три патрона - тридцать очков. Вдруг
вижу... Что? Кто это? Откуда? Конечно, раз сорвал... сорвал два, а если бы
сразу обернулся, то и все пять сорвал бы. Разве я его тут ожидал?
- Постой, постой, да ты не кричи! - остановил Владика Сергей. - Кто
меня убил? Какое ружье? Кто прячет? Поди сюда, сядь.
Они сели на камень.
- Помните, вы верхом ехали и двум мальчишкам записку к начальнику
лагеря дали?
- Ну?
- Это мы с Толькой были. На башню, дураки лазили... Помните, вы однажды
шли, вдруг около вас бабахнуло. Вы окликнули да по кустам из нагана...
- Я не по кустам, я в воздух.
- Все равно. Это мы с Толькой бабахнули. Это он нечаянно. А потом мы
бросились бежать; тут он - под откос и расшибся.
- А ружье? Ружье где вы взяли?
- А ружье вот этот самый дядька в яму под башню спрятал. Мы там лазили
и нечаянно натолкнулись.
- Какой дядька? Может быть, другой? Может быть, вовсе не этот? -
настойчиво переспрашивал Сергей.
- Этот самый. Мы с Толькой наверху рядом сидели. Тоже сунулся под руку,
- с досадой добавил Владик. - Я обернулся, гляжу - он. Откуда, думаю? Может
быть, за ружьем? Раз, раз - и сорвал.
- А ружье где?
- Там оно... где-нибудь в чаще, под обрывом, уже нехотя докончил
Владик. - Если надо, так сходим, можно и найти.
- Владик, - торопливо попросил Сергей, увидав подъезжающего Дягилева. -
Ты беги в тир. Я сейчас тоже приду. А потом мы возьмем с собой Альку и
пойдемте вместе гулять. Там заодно все посмотрим и поищем.
В этот же день к вечеру Сергей вызвал Шалимова и послал на третий
участок за Дягилевым. Ободранная о камни, грязная двустволка стояла в углу.
Ее нашли в колючках под обрывом.
На все расспросы Сергея Шалимов отмалчивался и твердил только одно: что
аллах велик и, конечно, видит, что он, Шалимов, ни в чем не виноват.
Вошел Дягилев. Еще с порога он начал жаловаться, что шалимовская
бригада совсем отбилась от рук и что куда-то затерялся ящик с метровыми
гайками.
Но, наткнувшись на Шалимова, он сразу насторожился, сдвинул с табуретки
молодого парнишку-рассыльного и сел напротив Сергея.
- Врешь, что тебя обворовали, - прямо сказал Сергей. - Ты сам вор.
Документы бросил, а двустволку спрятал.
И, указывая на притихшего Шалимова, он спросил:
- А рабочих обкрадывали вместе? Скажите, сколько украли?
- Шесть тысяч шестьсот шестьдесят шесть, - быстро ответил
нерастерявшийся Дягилев. - Что ты, Сергей Алексеевич? Или динамитом в голову
контузило?
Но тут он разглядел стоявшую за спиной Сергея двустволку и злобно
взглянул на молчавшего Шалимова:
- Ах, вот что! Святой Магомет, это ты что-нибудь напророчил?
- Я ничего не говорил, - испуганно забормотал Шалимов. - Я ничего не
видал, ничего не слыхал и не знаю. Это бог все знает.
- Святая истина, - мрачно согласился Дягилев. - Ну, и что дальше?
- Документы у тебя свои или чужие? - спросил Сергей.
- Документ советский, за свои нынче строго. Да что ты ко мне пристал,
Сергей Алексеевич? Вор украл, вор и бросил, а я-то тут при чем?
В эту минуту дверь стукнула, и Дягилев увидел на пороге незнакомого
мальчика.
- Владик, - спросил мальчика Сергей, указывая на Дягилева, - этот
человек ружье прятал?
Владик молча кивнул головой. Сергей обернулся к телефону.
Почуяв недоброе, Дягилев тоже встал и, отталкивая пытавшегося его
задержать рассыльного, пошел к двери.
- Ты постой, вор! - вскрикнул побледневший Владик. - Здесь еще я стою.
- А ты что за орел-птица? - крикнул озадаченный Дягилев и нехотя сел,
потому что Сергей бросил трубку телефона.
- Отпустите лучше, Сергей Алексеевич, - сказал Дягилев. - Стройка
закончена. Плотина готова. Вы себе с миром в одну сторону, а я - в другую.
Всем жрать надо.
- Всем надо, да не все воруют.
- Вам воровать не к чему. У вас и так все свое.
- А у вас?
- А у нас? Про нас разговор особый. Отпустите добром, вам же лучше
будет.
- Мне лучше не надо. Мне и так хорошо... А ты, я смотрю, кулак. Но-но!
Не балуй! - окрикнул Сергей, увидев, что Дягилев встал и подвинул к себе
тяжелую табуретку.
- Был с кулаком, остался с кукишом, - огрызнулся Дягилев и безнадежно
махнул рукой, увидев подъезжавших к окну двух верховых милиционеров.
- Лучше бы отпустили, себе только хуже сделаете, - как бы с сожалением
повторил Дягилев и злобно дернул за рукав все еще что-то бормотавшего
Шалимова. - Вставай, святой Магомет! Социализм строили... строили и
надорвались. В рай домой поехали! А вон за окном и архангелы.
Через два дня, в полдень, торжественно открыли шлюзы, и потоки холодной
воды хлынули с гор к лагерю.
Вечером по нижнему парковому пруду, куда направили всю первую, еще
мутную воду, уже катались на лодках.
Наутро били фонтаны, сверкали светлые бассейны, из-под душей несся
отчаянный визг. И суровый Гейка, которого уже несколько раз обрызгивали из
окошек, щедро поливая запылившиеся газоны, совсем несердито бормотал:
- Ну, будет, будет вам! Вот сорву крапиву да через окно крапивой по
голому. И скажи, что за баловная нация!
Где бы ни появлялся этот маленький темноглазый мальчуган - на лужайке
ли среди беспечных октябрят, на поляне ли, где дико гонялись казаки и
разбойники - отчаянные храбрецы, на волейбольной ли площадке, где азартно
играли в мяч взрослые комсомольцы, - всюду ему были рады.
И если, бывало, кто-нибудь чужой, незнакомый толкнет его, или
отстранит, или не пропустит пробраться на высокое место, откуда все видно,
то такого человека всегда останавливали и мягко ему говорили:
- Что ты, одурел? Да ведь это наш Алька.
И потом вполголоса прибавляли еще что-то такое, от чего невнимательный,
неловкий, но не злой человек смущался и виновато смотрел на этого веселого
малыша.
С часу на час Сергей ожидал телеграммы. Но прошел день, прошел другой,
а телеграммы все не было, и Сергей стал надеяться, что остаток отпуска они с
Алькой проведут спокойно и весело.
Уже вечерело, когда Сергей и Алька лежали на полянке и поджидали Натку.
Она сегодня была свободна, потому что совсем выздоровел и вернулся в отряд
вожатый Корчаганов.
Однако Натка где-то задерживалась.
Они лежали на теплой, душистой поляне и, прислушиваясь к стрекотанию
бесчисленных цикад, оба молчали.
- Папка, - трогая за плечо отца, спросил Алька, - Владик говорит, что у
одного летчика пробили пулями аэроплан. Тогда он спрыгнул, летел, летел и
все-таки спустился прямо в руки белым. Зачем же он тогда прыгал?
- Должно быть, он не знал, что попадет к белым, Алька.
- А если бы знал?
- Ну, тогда он подумал бы, что, может быть, сумеет убежать или
отобьется.
- Не отбился, - с сожалением вздохнул Алька. - Владик говорит, что на
том месте, где летчика допытывали и убили, стоит теперь вышка и оттуда
ребята с парашютами прыгают. Ты, когда был на войне, много раз прыгал?
- Нет, Алька, я ни одного раза. Да у нас и война не такая была - без
парашютов.
- А у нас какая будет?
- А у вас, может быть, уж никакой войны не будет.
- А если?
- Ну, тогда вырастешь - сам увидишь. Ты почему про летчика вспомнил,
Алька?
- По сказке. Помнишь, когда Мальчиша заковали в цепи, то бледный он
стоял, и тоже от него ничего не выпытали.
Алька вскочил с травы и попросил:
- Пойдем, папка. Мы Натку по дороге встретим А у меня под подушкой две
конфеты спрятаны, и я вам тоже дам по половинке, только ты не говори ей, что
это из-под подушки, а то у нас за это ругаются.
Они спустились на тропку и вдоль ограды из колючей проволоки, которая
отделяла парк от проезжей дороги, пошли к дому.
Они отошли уже довольно далеко, как Сергей спохватился, что забыл на
поляне папиросы.
- Принеси, Алька, - попросил он, - я тебя здесь подожду. Беги напрямик,
через кусты. Ты малыш и живо пролезешь.
Алька нырнул в чащу.
- Ау! Где вы? - донесся издалека голос Натки.
- Эге-гей! Здесь! - громко откликнулся Сергей. - Сюда, Наташа!
При звуке его голоса из-за кустов со стороны дороги просунулась чья-то
голова, и Сергей узнал дягилевского брата. Он опять был сильно пьян, но на
ногах держался крепко. Он сделал было попытку подойти, но наткнулся на
колючую проволоку и остановился.
- Зачем брата посадил? - глухо проговорил он, уставившись на Сергея
мутными, недобрыми глазами. - Хитрый! - протяжно добавил он и погрозил
пальцем.
- Иди проспись, - посоветовал Сергей. - Смотри, ты себе руку о
проволоку раскровенил.
- И все-то вы хи-итрые! - так же протяжно повторил пьяный и вдруг,
подавшись корпусом, двинулся так сильно, что проволока затрещала и
зазвенела.
Он хрипло крикнул:
- Зачем брата посадил! Лучше отпусти, а то хуже будет!
- Брат твой кулак и вор - туда ему и дорога. Ты будешь вором, и ты
сядешь. Пойди спи, - резко ответил Сергей, не спуская глаз с этого
остервеневшего человека.
- Брат - вор, а я и вовсе бандит! - дико выкрикнул пьяный, и, схватив с
земли тяжелый камень, он что было силы запустил им в Сергея.
- Брось, оставь! - крикнул отклонившийся Сергей.
Но ослепленный злобою, отуманенный водкой человек рванулся к земле, и
целый град булыжников полетел в Сергея. Крупный камень ударил ему в плечо, и
тут же он услышал, как сзади хрустнули кусты и кто-то негромко вскрикнул.
- Стой!.. Назад... Назад, Алька! - в страхе закричал Сергей, и, вырвав
из кармана браунинг, он грохнул по пьяному.
Пьяный выронил камень, погрозил пальцем, крепко выругался и тяжело упал
на проволоку.
Сергей обернулся.
Очевидно, что-то случилось, потому что он покачнулся. В одно и то же
мгновение он увидел тяжелые плиты тюремных башен, ржавые цепи и смуглое лицо
мертвой Марицы. А еще рядом с башнями он увидел сухую колючую траву. И на
той траве лицом вниз и с камнем у виска неподвижно лежал всадник "Первого
октябрятского отряда мировой революции", такой малыш - Алька.
Сергей рванулся и приподнял Альку. Но Алька не вставал.
- Алька, - почти шепотом попросил Сергей, - ты, пожалуйста, вставай...
Алька молчал.
Тогда Сергей вздрогнул, осторожно положил Альку на руки, не поднимая
оброненную фуражку, шатаясь, пошел в гору.
Из-за поворота навстречу выбежала Натка. Была она сегодня такая
веселая, черноволосая, без платка, без галстука; подбегая, она раскинула
руки и радостно спросила:
- Ну что, заждались? Вот и я. А он уже спит?
- А он, кажется, уже не спит, - как-то по-чужому ответил Сергей и
остановился.
И, очевидно, опять что-то случилось, потому что пораженная Натка
отступила назад, подошла снова и, заглянув Альке в лицо, вдруг ясно услышала
далекую песенку о том, как уплыл голубой кораблик...
На скале, на каменной площадке, высоко над синим морем, вырвали
остатками динамита крепкую могилу.
И светлым солнечным утром, когда еще вовсю распевали птицы, когда еще
не просохла роса на тенистых полянках парка, весь лагерь пришел провожать
Альку.
Что-то там над могилой говорили, кого-то с ненавистью проклинали, в
чем-то крепко клялись, но все это плохо слушала Натка.
Она видела Карасикова, который стоял теперь не шелохнувшись, и
вспомнила, что отец у Карасикова - шахтер.
Она видела босого, но сегодня подпоясанного и причесанного Гейку и
вспомнила, что этот добрый Гейка был когда-то солдатом в арестантских ротах.
Она увидела Владика, бледного и сдержанного настолько, что, казалось,
никому нельзя было даже пальцем дотронуться до него сейчас, и подумала, что
если когда-нибудь этот Владик по-настоящему вскинет винтовку, то ни пощады,
ни промаха от него не будет.
Потом она увидела Сергея. Он стоял неподвижно, как часовой у знамени. И
только сейчас Натка разглядела, что лицо его спокойно, почти сурово, что
сапоги вычищены, ремень подтянут, и на чистой гимнастерке привинчен военный
орден.
Тут Натку тихонько позвали и сказали, что башкирка Эмине бросилась на
траву и очень крепко плачет.
Потом все ушли. Остались только Сергей, Гейка, дежурное звено из
первого отряда и четверо рабочих.
Они навалили груду тяжелых камней, пробили отверстие, крепко залили
цементом, забросали бугор цветами.
И поставили над могилой большой красный флаг.
В тот же день Сергей получил телеграмму. Он зашел к себе и стал
собираться. Он уложил весь свой несложный багаж, но когда подошел к
письменному столу, чтобы собрать бумагу, то он не нашел там Алькиной
фотографии.
Он потер виски, припоминая, не брал ли он ее с собою. Заглянул даже в
полевую сумку, но фотографии и там не было.
Голова работала нечетко, мысли как-то сбивались, разбегались, путались,
и он не знал, на кого - на себя, на других ли - сердиться.
Он пошел к Натке. Натка укладывалась тоже.
Алькина кровать с белой подушкой, с голубеньким одеялом стояла все еще
нетронутой, как будто он бегал где-либо неподалеку, но его любимой картинки
с краснозвездным всадником уже не было.
- Завтра я уезжаю, Наташа, - сказал Сергей. - Меня вызвали.
- И я тоже. Мы вместе поедем. Ты пить хочешь? Пей из графина. Теперь
вода холодная.
- Да, теперь вода холодная, - машинально повторил Сергей. - Ты у меня
не была сегодня, Наташа?
- Нет, не была. А что... Сережа?
- Не знаю я, куда-то Алькина карточка со стола пропала. Может быть, сам
сгоряча засунул - не помню. Искал, искал - нету. В Москве у меня еще есть, -
словно оправдываясь, добавил он. - А здесь больше нету.
В дверь заглянул вожатый Корчаганов, который весь день ловил Натку,
чтобы за что-то ее выругать. Но, увидав Сергея, он понял, что сейчас,
пожалуй, не время и не место. Он исчез, не сказав ни слова.
Они решили ехать завтра рано утром - машиной до Севастополя и оттуда на
поезде в Москву.
В последний раз обходила Натка шумный и отчаянный свой четвертый отряд.
Еще не везде смолкли печальные разговоры, еще не у всех остыли заплаканные
глаза, а уже исподволь, разбивая тишину, где-то рокотали барабаны. Уже,
рассевшись на бревнах, дружно и нестройно, как всегда, запевали свою песню
октябрята.
Уже успели Вася Бубякин и Карасиков снова поссориться и снова
помириться. И уже перекликались голоса над берегом, аукали в парке и визжали
под искристыми холодными душами.
Натка зашла в прохладную палату. Там у окна стоял только один Владик.
Она подошла к нему сзади, но он задумался и не слышал. Она заглянула ему
через плечо и увидела, что он пристально разглядывает Алькину карточку.
Владик отпрыгнул и крепко спрятал карточку за спину.
- Зачем это? - с укором спросила Натка. - Разве ты вор? Это нехорошо.
Отдай назад, Владик.
- Вот скажи, что убьешь, и все равно не отдам, - стиснув зубы, но
спокойно, не повышая голоса, ответил Владик.
И Натка поняла: правда, скажи ему, что убьют, и он не отдаст.
- Владик, - ласково заговорила Натка, положив ему руку на плечо, - а
ведь Алькиному отцу очень, очень больно. Ты отдай, отнеси. Он на тебя не
рассердится...
Тут губы у Владика запрыгали. Исчезла вызывающая, нагловатая усмешка,
совсем по-ребячьи раскрылись и замигали его всегда прищуренные глаза, и он
уже не крепко и не уверенно держал перед собой Алькину карточку. Голос его
дрогнул, и непривычные крупные слезы покатились по его щекам.
- Да, Натка, - беспомощным, горячим полушепотом заговорил он, - у отца,
наверное, еще есть. Он, наверно, еще достанет, А мне... а я ведь его уже
больше никогда...
Минутой позже, все еще собираясь выругать за что-то Натку, забежал
вожатый Корчаганов и, разинув рот, остановился. Сидя на койке, прямо на
чистом одеяле, крепко обнявшись, Владик Дашевский и Натка Шегалова плакали.
Плакали открыто, громко, как маленькие глупые дети.
Он постоял, тихонько, на цыпочках, вышел, и ему что-то захотелось
выпить очень холодной воды.
Провожать на дорогу прибежали многие. Уже в самую последнюю минуту,
когда Сергей и Натка сели в машину, с огромной охапкой цветов примчался
Владик, а за ним Иоська и Эмка.
- Возьми... Это ему и тебе, - отрывисто сказал Владик. - Да бери. Ты не
думай. Это я не украл. Мы пошли к Гейке. Мы попросили садовника. Мы сказали
- кому, и он дал. Возьми, возьми. Прощай, Натка!
Высоко с горы, взявшись за руки, бежали опоздавшие Вася Бубякин и
Карасиков. Увидав, что им все равно не поспеть, они остановились, растерянно
посмотрели друг на друга, потом замахали и закричали:
- До свиданья, до свиданья!
Машина рявкнула, и Натка, приподнявшись, крикнула Васе Бубякину и
Карасикову и всем этим хорошим ребятам, всему этому шумному, зеленому
лагерю:
- До свиданья, до свиданья!
Машина плавно покатила вниз. Огибая лагерь, она помчалась к берегу,
потом пошла в гору. Здесь, как будто бы нарочно, шофер сбавил ход. Натка
обернулась.
Дул свежий ветер. Он со свистом пролетал мимо ушей, пенил голубые волны
и ласково трепал ярко-красное полотнище флага, который стройно высился над
лагерем, над крепкой скалой, над гордою Алькиной могилой...
В ту светлую осень крепко пахло грозами, войнами и цементом новостроек.
Поезд мчался через Сиваш, гнилое море, и, глядя на его серые гиблые
волны, Натка вспомнила, что где-то вот здесь, в двадцатом, был убит и
похоронен их сосед, один веселый сапожник, который перед тем как уйти на
фронт, выкинул из дома иконы, назвал белобрысую дочку Маньку Всемирой и,
добродушно улыбаясь, лихо затопал на вокзал, с тем чтобы никогда домой не
вернуться.
И Натка подумала, что домика того давно уже нет, а на всем этом
квартале выстроили учебный комбинат и водонапорную башню. А Маньку - Всемиру
- никто никогда таким чудным именем не звал и не зовет, а зовут ее просто
Мира или Мирка. И она уже теперь металлург-лаборантка, и у нее недавно
родился сын, такой же белобрысый, Пашка.
- А все-таки где же Алька видел Марицу? - неожиданно обернувшись к
Сергею, спросила Натка.
- Он видел ее полтора года назад, Наташа. Тогда Марица бежала из
тюрьмы. Она бросилась в Днестр и поплыла к советской границе. Ее ранили, но
она все-таки доплыла до берега. Потом она лежала в больнице, в Молдавии.
Была уже ночь, когда мы приехали в Балту. Но Марица не хотела ждать до утра.
Нас пропустили к ней ночью. Алька у нее спросил: "Тебя пулей пробило?" Она
ответила: "Да, пулей". - "Почему же ты смеешься? Разве тебе не больно?" -
"Нет, Алька, от пули всегда больно. Это я тебя люблю". Он насупился, присел
поближе и потрогал ее косы. "Ладно, ладно, и мы их пробьем тоже".
- А почему Алька говорил, что это тайна?
- Марицу тогда Румыния в Болгарии искала. А мы думали - пусть ищет. И
никому не говорили.
- А потом?
- А потом она уехала в Чехословакию и оттуда опять пробралась к себе в
Румынию. Вот тебе и все, Наташа.
Поезд мчался через степи Таврии. Рыжими громадами возвышались над
равниной хлебные стога. Сторожевыми башнями торчали элеваторы, и к ним со
всех сторон бежали машины, тянулись подводы, телеги, арбы, груженные свежим,
пахучим зерном.
На каждой большой станции бросались за встречными газетами. Газет не
хватало. Пропуская привычные сводки и цифры, отчеты, внимательно вчитывались
в те строки, где говорилось о тяжелых военных тучах, о раскатах орудийных
взрывов, которые слышались все яснее и яснее у одной из далеких-далеких
границ.
Натка отложила газету.
Поезд мчался теперь через могучий Донбасс. Там бушевало пламя, шипели
коксовые печи, грохотали подъемники и экскаваторы. И росли, росли озаренные
прожекторами вышки шахт, фабричные корпуса - целые города, еще сырые, серые,
пахнущие дымом, известью и цементом.
- Сережа, - сказала тогда Натка, присаживаясь рядом и тихонько сжимая
его руку, - ведь это же правда, что наша Красная Армия не самая слабая в
мире?
Он улыбнулся и ласково погладил ее по голове.
На вокзале их встретил сам Шегалов.
Столкнувшись с Сергеем, он остановился и нахмурился. Удивленный Сергей
и сам стоял, глядя Шегалову прямо в лицо и чему-то улыбаясь.
- Постой! Как это? - трогая Сергея за рукав, пробормотал Шегалов. -
Сережка Ганин! - воскликнул он вдруг и, хлопая Сергея по плечу, громко
рассмеялся. - А я смотрю... Кто? Кто это?.. Ты откуда?.. Куда?..
- Мы вместе приехали. А ты его знаешь? - обрадовалась Натка. - Мы
вместе приехали. Я тебе, дядя, потом расскажу. У тебя машина? Мы вместе
поедем.
- Поедем, поедем, - согласился Шегалов. - Только мне сейчас прямо в
штаб. Я вас развезу, а вечером он обязательно ко мне. Ну, что же ты молчишь?
- Слов нету, - ответил Сергей. - А к вечеру, Шегалов, я все припомню.
- А Балту вспомнишь? Молдавию вспомнишь?
- Дядя, - перебила сразу насторожившаяся Натка, - идем, дядя. Где
машина?
Натка сидела посередине. А Шегалов весело расспрашивал Сергея:
- Ну, как ты? Конечно, жена есть, дети?
- Дядя! - дергая его за рукав, перебила Натка. - Ты мне шпорой прямо по
ноге двинул.
- Как это? - удивился Шегалов. - Твои ноги вон где, а мои шпоры - вот
они.
- Не сейчас, - смутилась Натка, - это еще когда мы в машину садились.
- Так неужели не женат? - продолжал Шегалов и рассмеялся. - А помнишь,
как в Бессарабии однажды мы на беженский табор наткнулись, и была там одна
такая девчонка темноглазая, чернокосая...
- Дядя! - почти испуганно вскрикнула Натка. - Это была... - Она
запнулась. - Это была такая же машина, на которой мы в прошлый раз с тобой
ехали?
- И что ты, шальная, не даешь с человеком слова сказать? - возмутился
Шегалов. - То ей шпорами, то ей машина. Та же самая машина, - с досадой
ответил он. - Ну, вот мы и приехали, слезай. Ты обязательно заходи сегодня
или завтра вечером, - обернулся он к Сергею. - А то я на днях и сам в
командировку уеду. Дела, брат! - уже тише добавил он. - Серьезные дела! Так
и норовят нас слопать, да, гляди, подавятся.
К вечеру позвонил Шегалов и сказал, что он сегодня вернется только
поздно ночью. Через полчаса позвонил Сергей и предупредил, что сегодня он
быть никак не может и постарается прийти завтра.
Наутро Натка проснулась только в десять, и ей сказали, что дядя уже
уехал, но обязательно обещал вернуться пораньше.
Это очень опечалило Натку. До четырех часов Натка ждала звонка, но
потом у нее заболела голова, и она вышла на улицу. Незаметно она зашла в
Александровский парк. Вечер был светлый, прохладный. В парке было тихо. Под
ногами шуршали сухие листья, и пахло сырою рябиной.
У газетных киосков стояли нетерпеливые очереди. Люди поспешно
разворачивали газетные листы и жадно читали последние известия о событиях на
Дальнем Востоке. События были тревожные.
"Скорей надо за дело, - опуская газету, подумала Натка. - Домой ли, в
Таджикистан ли... все равно. Всюду работа, нужная и важная".
И Натка опять вспомнила Алькину Военную Тайну: "Отчего бились с Красной
Армией сорок царей да сорок королей? Бились, бились, да только сами
разбились?"
"Это давно бились, - подумала Натка. - А пусть попробуют теперь. Или
пусть подождут еще, пока подрастут Владик, Толька, Иоська, Баранкин и еще
тысячи и миллионы таких же ребят... Надо работать, - думала Натка. - Надо их
беречь. Чтобы они учились еще лучше, чтобы они любили свою страну еще
больше. И это будет наша самая верная, самая крепкая Военная Тайна, которую
пусть разгадывает, кто хочет".
Когда она вернулась домой, ей сказали, что без нее заходил Сергей.
Она бросилась к столу и нашла записку.
"Наташа, - писал Сергей. - Сегодня я уезжаю на Дальний Восток. Горячее
спасибо тебе за Альку, за себя, за все".
Тут же на столе лежала фотография. На ней звонко и приветливо смеялись
обнявшиеся Алька и Марица Маргулис.
И тогда ей вдруг очень захотелось еще раз повидать Сергея.
Она подошла к телефону и узнала, что курьерский поезд на Дальний Восток
уходит в семь тридцать. У нее оставалось еще полтора часа.
Она представила себе огромный, шумный вокзал, где все суетятся, спешат,
провожают, прощаются.
И только Сергей совсем один, без Марицы, без Альки, стоит молчаливый,
вероятно, угрюмый, и ждет, когда наконец загудит паровоз, дрогнут вагоны и
поезд двинется в этот очень далекий путь.
Она быстро вышла из дому и вскочила в трамваи.
На вокзале, перебегая из зала в зал, она пристально оглядывала всех
окружающих, но Сергея не могла найти нигде.
Отчаявшись, она наконец в третий раз остановилась в буфете, не зная,
где искать и что думать.
Вдруг, совсем нечаянно, за крайним столиком, за которым негромко
разговаривали какие-то отъезжающие военные, она увидала Сергея.
Он был в форме командира инженерных войск, его товарищи - тоже.
Но что поразило Натку - это то, что он был не угрюмый, не молчаливый и
вовсе не одинокий.
Слегка наклонившись, он внимательно и серьезно слушал то, что
вполголоса ему говорили. Вот он, с чем-то не соглашаясь, покачал головой. А
вот улыбнулся, вытер лоб и поправил ремень полевой сумки.
- Сережа! - негромко позвала его Натка.
Он обернулся, сразу же встал, быстро сказал что-то своим товарищам и,
крепко обрадованный, пошел ей навстречу.
- Ну вот, - сказал он, сжимая ее руку и почему-то виновато улыбаясь. -
Ну вот, Наташа, ты видишь теперь, как оно все вышло.
На перроне разговаривали они мало: сбивали гул, шум, гудки, толпа и
музыка, провожавшая какую-то делегацию.
Что-то хотелось обоим напоследок вспомнить и сказать, но каждый из них
чувствовал, что начинать лучше и не надо.
Но, когда они крепко расцеловались и Сергей уже изнутри вагона подошел
к окну, Натке вдруг захотелось напоследок крикнуть ему что-нибудь крепкое и
теплое.
Но стекло было толстое, но уже заревел гудок, но слова не
подвертывались, и, глядя на него, она только успела совсем по-Алькиному
поднять и опустить руку, точно отдавая салют чему-то такому, чего, кроме них
двоих, никто не видел.
И он ее понял и наклонил голову.
Натка вышла на площадь и, не дожидаясь трамвая, потихоньку пошла
пешком. Вокруг нее звенела и сверкала Москва. Совсем рядом с ней проносились
через площадь глазастые автомобили, тяжелые грузовики, гремящие трамваи,
пыльные автобусы, но они не задевали и как будто бы берегли Натку, потому
что она шла и думала о самом важном.
А она думала о том, что вот и прошло детство и много дорог открыто.
Летчики летят высокими путями.
Капитаны плывут синими морями.
Плотники заколачивают крепкие гвозди, а у Сергея на ремне сбоку повис
наган.
Но она теперь не завидовала никому. Она теперь по-иному понимала
холодноватый взгляд Владика, горячие поступки Иоськи и смелые нерусские
глаза погибшего Альки.
И она знала, что все на своих местах и она на своем месте тоже. От
этого сразу же ей стало спокойно и радостно.
Незаметно для себя она свернула в какой-то совсем незнакомый переулок
только потому, что туда прошел с песнею возвращающийся из караула дружный
красноармейский взвод.
Мельком заглянула Натка в незавешенное окошко низенького домика и
увидала, как старая бабка, нацепив радионаушники, внимательно слушает и
отчаянно грозит рукой догадливому малышу, который смело лезет на стол к
сахарнице.
Тут Натка услышала тяжелый удар и, завернув за угол, увидала покрытую
облаками мутной пыли целую гору обломков только что разрушенной дряхлой
часовенки.
Когда тяжелое известковое облако разошлось, позади глухого пустыря
засверкал перед Наткой совсем еще новый, удивительный светлый дворец.
У подъезда этого дворца стояли три товарища с винтовками и поджидали
веселую девчонку, которая уже бежала к ним, на скаку подбрасывая большой
кожаный мяч.
Натка спросила у них дорогу.
Крупная капля дождя упала ей на лицо, но она не заметила этого и
тихонько, улыбаясь, пошла дальше.
Пробегал мимо нее мальчик, заглянул ей в лицо. Рассмеялся и убежал.
ПРИМЕЧАНИЯ
"Сейчас я работаю над повестью, которая называется "Военная тайна". Это
повесть о теперешних ребятах, об интернациональной смычке, о пионерских
отрядах и еще много о чем другом", - сообщал Аркадий Гайдар в 1934 году
("Пионер", No 5-6).
Он начал писать ату повесть весной 1932 года в Хабаровске, где работал
разъездным корреспондентом газеты "Тихоокеанская звезда". Поначалу писатель
предполагал назвать повесть "Такой человек".
"Какой это человек? И кто этот человек? Это будет видно потом", -
говорится в письме Аркадия Гайдара, посланном в июне 1932 года детской
писательнице А. Я. Трофимовой.
Нетрудно увидеть, что "таким человеком" Аркадий Гайдар считал героя
этой повести - "малыша Альку". Он наделил его чертами, которые впоследствии
появились и у одного из героев повести "Судьба барабанщика", Славки
Грачковского, и у Тимура Гараева из повести "Тимур и его команда".
В "Судьбе барабанщика" сын военного инженера Славка Грачковский сломал
ногу, прыгая с парашютом из горящего самолета.
"- Нога - это плохо, - говорит он Сереже Щербачеву. - Ну ничего, не
пропаду. Не такие мы люди!
- Кто мы?
- Ну, мы... все...
- Кто все? Ты, папа, мама?
- Мы, люди, - упрямо повторил Славка и недоуменно посмотрел мне в
глаза. - Ну, люди!.. Советские люди! А ты кто? Банкир, что ли?"
В повести "Военная тайна" "такими людьми" стали "теперешние ребята" -
пионеры, съехавшиеся в Артек со всех концов страны. В 1931 году в Артеке
Аркадий Гайдар с жадным интересом всматривался в этих ребят, представителей
нового поколения, выраставшего и формировавшегося уже при Советской власти.
1 августа 1932 года Аркадий Гайдар пометил в своем дневнике: "Она
(книга. - Т.Г.) вся у меня в голове, и через месяц я ее окончу, тем более,
что отступать теперь уже поздно... А назову я ее "Мальчиш-Кибальчиш"..."
Тема верности Родине, стойкости, отваги все ярче звучала в рукописи. 23
августа 1932 года Аркадий Гайдар записал в дневнике: "Сегодня я неожиданно,
но совершенно ясно понял, что повесть моя должна называться не
"Мальчиш-Кибальчиш", а "Военная тайна". Мальчиш остается мальчишем, но упор
надо делать не на него, а на "военную тайну", которая вовсе не тайна".
Что же это за "военная тайна", которая вовсе не тайна?
А это и есть те черты характера советских людей, их коллективизм,
интернационализм, готовность к подвигу, которые Аркадий Гайдар разглядел у
советских ребят и которые эти ребята, повзрослев, с такой яркостью проявили
десять лет спустя, на полях сражений Великой Отечественной войны.
В конце 1934 года Аркадий Гайдар был в Ростове-на-Дону, встречался с
ростовскими пионерами и оставил им один экземпляр рукописи "Военной тайны",
уже подготовленной к печати. Потом, отвечая на вопросы ребят, прислал в
Ростов-на-Дону письмо.
"Дорогие ребята!
Мне из Москвы переслали ваши письма и отзывы на мою повесть "Военная
тайна".
Конечно, был я очень обрадован. Повесть выйдет отдельной книгой недели
через две. Я уже распорядился, чтобы тотчас же по нескольку экземпляров были
высланы в Ростов - библиотеке им. Сталина, имени Величкиной и на "Сельмаш".
Прочтете, обсудите и тогда напишите еще. Одно дело, когда такую совсем
не маленькую повесть вам читали вслух по частям, и совсем другое, когда
каждый ее прочтет сам.
Я отвечаю вам на два главных вопроса: зачем в конце повести погиб
Алька. И не лучше ли, чтобы он остался жив. И второе: почему повесть
называется "Военная тайна".
Конечно, лучше, чтобы Алька остался жив. Конечно, лучше, чтобы Чапаев
остался жив. Конечно, неизмеримо лучше, если бы остались живы и здоровы
тысячи и десятки тысяч больших, маленьких, известных и безызвестных героев.
Но этого в жизни не бывает...
Вам жалко Альку. Некоторые ребята в своем отзыве пишут мне, что им даже
"очень жалко". Ну, так я вам откровенно скажу, что мне, когда я писал, было
и самому так жалко, что порою рука отказывалась дописывать последние главы.
И все-таки это хорошо, что жалко. Это значит, что вы вместе со мною, а
я вместе с вами будем еще крепче любить и Советскую страну, в которой жил
Алька, и зарубежных товарищей, тех, которые брошены на каторгу и в тюрьмы.
И будем еще больше ненавидеть всех врагов: и своих, домашних, и чужих,
заграничных, - всех тех, что стоят поперек нашего пути, и в борьбе с
которыми гибнут наши лучшие большие и часто маленькие товарищи.
Вот вам ответ на первый вопрос.
Почему "Военная тайна"? Конечно, по сказке. В сказке Буржуин задает три
вопроса: первый из них - нет ли у побеждающей Красной Армии какого-нибудь
особого военного секрета или тайны ее побед? Тайна, конечно, есть, но ее
никогда не понять главному Буржуину. Дело не только в вооружении, в орудиях,
танках и бомбовозах. Всего этого немало и у капиталистов. Дело в том, что
наша армия знает, за что она борется. Дело в том, что она глубоко убеждена в
правоте своей борьбы. В том, что она окружена огромной любовью не только
трудящихся Советской страны, но и любовью миллионов лучших пролетариев
капиталистических стран.
И, наконец, вспомните те строки из повести, где Натка задумывается над
тем, что теперь она по-новому, по-иному поняла и спокойные глаза Альки, и
упрямую хватку Баранкина, и холодный, беспощадный взгляд Владика.
Что же она, в сущности, поняла?
Да то, что в помощь Красной Армии подрастает такое поколение, которое
поражений знать не может и не будет.
И это у Красной Армии - тоже своя военная тайна.
А каково это поколение - как оно пока живет, что делает, что думает, -
обо всем этом я и написал, все это и попробовал я раскрыть в своей повести.
Вот вам ответ на второй вопрос..."
В апреле 1933 года на страницах газеты "Пионерская правда" появилась
"Сказка о военной тайне, Мальчише-Кибальчише и его твердом слове". Затем
"Сказка" вышла отдельной книжкой в Детгизе с яркими рисунками художника В.
Конашевича.
Целиком повесть была напечатана в 1935 году в журнале "Красная новь"
(No 2) и почти одновременно вышла отдельной книгой в Детгизе.
Как "Сказка", так и повесть в целом вызвала противоречивые оценки
критики. Журнал "Детская литература" начал печатать дискуссионные материалы
о повести. В январе 1936 г. заведующий отделом культурно-просветительной
работы ЦК ВКП(б) А.С.Щербаков, выступая на Всесоюзном совещании детских
писателей, сказал:
"Деловой, принципиальный спор, творческая взаимная критика необходимы
как воздух. Без этого литература не может развиваться. Плохо то, что иногда
идейность и принципиальность в критике подменяются мелкой, ненужной возней,
что в эти споры вносятся неделовые моменты, - в результате споры перерастают
в мелкие придирки, и тогда грош цена этому спору.
Примером такой непринципиальной, а стало быть, ненужной дискуссии
явилась дискуссия о книге Гайдара "Военная тайна".
Жизнь подтвердила правильность этой точки зрения. "Военная тайна" вошла
в золотой фонд советской детской литературы.
Т.А.Гайдар
А. Гайдар
СКАЗКА ПРО ВОЕННУЮ ТАЙНУ, МАЛЬЧИША-КИБАЛЬЧИША И ЕГО ТВЕРДОЕ СЛОВО
OCR Палек, 1998 г.
В те дальние-дальние годы, когда только что отгремела по всей стране
война, жил да был Мальчиш-Кибальчиш.
В ту пору далеко прогнала Красная Армия белые войска проклятых буржуинов,
и тихо стало на тех широких полях, на зеленых лугах, где рожь росла,
где гречиха цвела, где среди густых садов да вишневых кустов стоял
домишко, в котором жил Мальчиш, по прозванию Кибальчиш, да отец Мальчиша,
да старший брат Мальчиша, а матери у них не было.
Отец работает - сено косит. Брат работает - сено возит. Да и сам
Мальчиш то отцу, то брату помогает или просто с другими мальчишами прыгает
да балуется.
Гоп!.. Гоп!.. Хорошо! Не визжат пули, не грохают снаряды, не горят
деревни. Не надо от пуль на пол ложиться, не надо от снарядов в погреба
прятаться, не надо от пожаров в лес бежать. Нечего буржуинов бояться.
Некому в пояс кланяться. Живи да работай - хорошая жизнь!
Вот однажды - дело к вечеру - вышел Мальчиш-Кибальчиш на крыльцо.
Смотрит он - небо ясное, ветер теплый, солнце к ночи за Черные Горы садится.
И все бы хорошо, да что-то нехорошо. Слышится Мальчишу, будто то
ли что-то гремит, то ли что-то стучит. Чудится Мальчишу, будто пахнет
ветер не цветами с садов, не медом с лугов, а пахнет ветер то ли дымом с
пожаров, то ли порохом с разрывов. Сказал он отцу, а отец усталый пришел.
- Что ты? - говорит он Мальчишу. - Это дальние грозы гремят за Черными
Горами. Это пастухи дымят кострами за Синей Рекой, стада пасут да
ужин варят. Иди, Мальчиш, и спи спокойно.
Ушел Мальчиш. Лег спать. Но не спится ему - ну, никак не засыпается.
Вдруг слышит он на улице топот, у окон - стук. Глянул Мальчиш-Кибальчиш,
и видит он: стоит у окна всадник. Конь - вороной, сабля - светлая,
папаха - серая, а звезда - красная.
- Эй, вставайте! - крикнул всадник. - Пришла беда, откуда не ждали.
Напал на нас из-за Черных Гор проклятый буржуин. Опять уже свистят пули,
опять уже рвутся снаряды. Бьются с буржуинами наши отряды, и мчатся гонцы
звать на помощь далекую Красную Армию.
Так сказал эти тревожные слова краснозвездный всадник и умчался
прочь. А отец Мальчиша подошел к стене, снял винтовку, закинул сумку и
надел патронташ.
- Что же, - говорит старшему сыну, - я рожь густо сеял - видно, убирать
тебе много придется. Что же, - говорит он Мальчишу, - я жизнь круто
прожил, и пожить за меня спокойно, видно, тебе, Мальчиш, придется.
Так сказал он, крепко поцеловал Мальчиша и ушел. А много ему расцеловываться
некогда было, потому что теперь уже всем и видно и слышно было,
как гудят за лугами взрывы и горят за горами зори от зарева дымных пожаров...
День проходит, два проходит. Выйдет Мальчиш на крыльцо: нет... не видать
еще Красной Армии. Залезет Мальчиш на крышу. Весь день с крыши не
слезает. Нет, не видать. Лег он к ночи спать. Вдруг слышит он на улице
топот, у окошка - стук. Выглянул Мальчиш: стоит у окна тот же всадник.
Только конь худой да усталый, только сабля погнутая, темная, только папаха
простреленная, звезда разрубленная, а голова повязанная.
- Эй, вставайте! - крикнул всадник. - Было полбеды, а теперь кругом
беда. Много буржуинов, да мало наших. В поле пули тучами, по отрядам
снаряды тысячами. Эй, вставайте, давайте подмогу!
Встал тогда старший брат, сказал Мальчишу:
- Прощай, Мальчиш... Остаешься ты один... Щи в котле, каравай на столе,
вода в ключах, а голова на плечах... Живи, как сумеешь, а меня не
дожидайся.
День проходит, два проходит. Сидит Мальчиш у трубы на крыше, и видит
Мальчиш, что скачет издалека незнакомый всадник.
Доскакал всадник до Мальчиша, спрыгнул с коня и говорит:
- Дай мне, хороший Мальчиш, воды напиться. Я три дня не пил, три ночи
не спал, три коня загнал. Узнала Красная Армия про нашу беду. Затрубили
трубачи во все трубы сигнальные. Забили барабанщики во все громкие барабаны.
Развернули знаменосцы все боевые знамена. Мчится и скачет на помощь
вся Красная Армия. Только бы нам, Мальчиш, до завтрашней ночи продержаться.
Слез Мальчиш с крыши, принес напиться. Напился гонец и поскакал
дальше.
Вот приходит вечер, и лег Мальчиш спать. Но не спится Мальчишу - ну,
какой тут сон?
Вдруг он слышит на улице шаги, у окошка - шорох. Глянул Мальчиш и видит:
стоит у окна все тот же человек. Тот, да не тот: и коня нет - пропал
конь, и сабли нет - сломалась сабля, и папахи нет - слетела папаха,
да и сам-то стоит - шатается.
- Эй, вставайте! - закричал он в последний раз. - И снаряды есть, да
стрелки побиты. И винтовки есть, да бойцов мало. И помощь близка, да силы
нету. Эй, вставайте, кто еще остался! Только бы нам ночь простоять да
день продержаться.
Глянул Мальчиш-Кибальчиш на улицу: пустая улица. Не хлопают ставни,
не скрипят ворота - некому вставать. И отцы ушли, и братья ушли - никого
не осталось.
Только видит Мальчиш, что вышел из ворот один старый дед во сто лет.
Хотел дед винтовку поднять, да такой он старый, что не поднимет. Хотел
дед саблю нацепить, да такой он слабый, что не нацепит. Сел тогда дед на
завалинку, опустил голову и заплакал.
Больно тогда Мальчишу стало. Выскочил тогда Мальчиш-Кибальчиш на улицу
и громко-громко крикнул:
- Эй же, вы, мальчиши, мальчиши-малыши! Или нам, мальчишам, только в
палки играть да в скакалки скакать? И отцы ушли, и братья ушли. Или нам,
мальчишам, сидеть дожидаться, чтоб буржуины пришли и забрали нас в свое
проклятое буржуинство?
Как услышали такие слова мальчиши-малыши, как заорут они на все голоса!
Кто в дверь выбегает, кто в окно вылезает, кто через плетень скачет.
Все хотят идти на подмогу. Лишь один Мальчиш-Плохиш захотел идти в
буржуинство. Но такой был хитрый этот Плохиш, что никому ничего не сказал,
а подтянул штаны и помчался вместе со всеми, как будто бы на подмогу.
Бьются мальчиши от темной ночи до светлой зари. Лишь один Плохиш не
бьется, а все ходит да высматривает, как бы это буржуинам помочь. И видит
Плохиш, что лежит за горкой громада ящиков, а спрятаны в тех ящиках
черные бомбы, белые снаряды да желтые патроны. "Эге, - подумал Плохиш, -
вот это мне и нужно".
А в это время спрашивает Главный Буржуин у своих буржуинов:
- Ну что, буржуины, добились вы победы?
- Нет, Главный Буржуин, - отвечают буржуины, - мы отцов и братьев
разбили, и совсем была наша победа, да примчался к ним на подмогу
Мальчиш-Кибальчиш, и никак мы с ним все еще не справимся.
Очень удивился и рассердился тогда Главный Буржуин, и закричал он
грозным голосом:
- Может ли быть, чтобы не справились с Мальчишем? Ах вы, негодные
трусищи-буржуищи! Как это вы не можете разбить такого маловатого? Скачите
скорей и не возвращайтесь назад без победы.
Вот сидят буржуины и думают: что же это такое им сделать? Вдруг видят:
вылезает из-за кустов Мальчиш-Плохиш и прямо к ним.
- Радуйтесь! - кричит он им. - Это все я, Плохиш, сделал. Я дров нарубил,
я сена натащил, и зажег я все ящики с черными бомбами, с белыми
снарядами да с желтыми патронами. То-то сейчас грохнет!
Обрадовались тогда буржуины, записали поскорее Мальчиша-Плохиша в
свое буржуинство и дали ему целую бочку варенья да целую корзину печенья.
Сидит Мальчиш-Плохиш, жрет и радуется.
Вдруг как взорвались зажженные ящики! И так грохнуло, будто бы тысячи
громов в одном месте ударили и тысячи молний из одной тучи сверкнули.
- Измена! - крикнул Мальчиш-Кибальчиш.
- Измена! - крикнули все его верные мальчиши.
Но тут из-за дыма и огня налетела буржуинская сила, и схватила, и
скрутила она МальчишаКибальчиша.
Заковали Мальчиша в тяжелые цепи. Посадили Мальчиша в каменную башню.
И помчались спрашивать: что же с пленным Мальчишем прикажет теперь Главный
Буржуин делать?
Долго думал Главный Буржуин, а потом придумал и сказал:
- Мы погубим этого Мальчиша. Но пусть он сначала расскажет нам всю их
Военную Тайну. Вы идите, буржуины, и спросите у него:
- Отчего, Мальчиш, бились с Красной Армией Сорок Царей да Сорок Королей,
бились, бились, да только сами разбились?
- Отчего, Мальчиш, и все тюрьмы полны, и все каторги забиты, и все
жандармы на углах, и все войска на ногах, а нет нам покоя ни в светлый
день, ни в темную ночь?
- Отчего, Мальчиш, проклятый Кибальчиш, и в моем Высоком Буржуинстве,
и в другом - Равнинном Королевстве, и в третьем - Снежном Царстве, и в
четвертом - Знойном Государстве в тот же день в раннюю весну и в тот же
день в позднюю осень на разных языках, но те же песни поют, в разных руках,
но те же знамена несут, те же речи говорят, то же думают и то же
делают?
Вы спросите, буржуины:
- Нет ли, Мальчиш, у Красной Армии военного секрета?
И пусть он расскажет секрет.
- Нет ли у наших рабочих чужой помощи?
И пусть он расскажет, откуда помощь.
- Нет ли, Мальчиш, тайного хода из вашей страны во все другие страны,
по которому как у вас кликнут, так у нас откликаются, как у вас запоют,
так у нас подхватывают, что у вас скажут, над тем у нас задумаются?
Ушли буржуины, да скоро назад вернулись:
- Нет, Главный Буржуин, не открыл нам Мальчиш-Кибальчиш Военной Тайны.
Рассмеялся он нам в лицо.
- Есть, - говорит он, - и могучий секрет у крепкой Красной Армии. И
когда б вы ни напали, не будет вам победы.
- Есть, - говорит, - и неисчислимая помощь, и сколько бы вы в тюрьмы
ни кидали, все равно не перекидаете, и не будет вам покоя ни в светлый
день, ни в темную ночь.
- Есть, - говорит, - и глубокие тайные ходы. Но сколько бы вы ни искали,
все равно не найдете. А и нашли бы, так не завалите, не заложите,
не засыплете. А больше я вам, буржуинам, ничего не скажу, а самим вам,
проклятым, и ввек не догадаться.
Нахмурился тогда Главный Буржуин и говорит:
- Сделайте же, буржуины, этому скрытному Мальчишу-Кибальчишу самую
страшную Муку, какая только есть на свете, и выпытайте от него Военную
Тайну, потому что не будет нам ни житья, ни покоя без этой важной Тайны.
Ушли буржуины, а вернулись теперь они не скоро.
Идут и головами покачивают.
- Нет, - говорят они, - начальник наш Главный Буржуин. Бледный стоял
он, Мальчиш, но гордый, и не сказал он нам Военной Тайны, потому что такое
уж у него твердое слово. А когда мы уходили, то опустился он на пол,
приложил ухо к тяжелому камню холодного пола, и, ты поверишь ли, о Главный
Буржуин, улыбнулся он так, что вздрогнули мы, буржуины, и страшно
нам стало, что не услышал ли он, как шагает по тайным ходам наша неминучая
погибель?..
- Что это за страна? - воскликнул тогда удивленный Главный Буржуин. -
Что же это такая за непонятная страна, в которой даже такие малыши знают
Военную Тайну и так крепко держат свое твердое слово? Торопитесь же,
буржуины, и погубите этого гордого Мальчиша. Заряжайте же пушки, вынимайте
сабли, раскрывайте наши буржуинские знамена, потому что слышу я,
как трубят тревогу наши сигнальщики и машут флагами наши махальщики.
Видно, будет у нас сейчас не легкий бой, а тяжелая битва.
И погиб Мальчиш-Кибальчиш...
Но... видели ли вы, ребята, бурю? Вот так же, как громы, загремели и
боевые орудия. Так же, как молнии, засверкали огненные взрывы. Так же,
как ветры, ворвались конные отряды, и так же, как тучи, пронеслись красные
знамена. Это так наступала Красная Армия.
А видели ли вы проливные грозы в сухое и знойное лето? Вот так же,
как ручьи, сбегая с пыльных гор, сливались в бурливые, пенистые потоки,
так же при первом грохоте войны забурлили в Горном Буржуинстве восстания,
и откликнулись тысячи гневных голосов и из Равнинного Королевства,
и из Снежного Царства, и из Знойного Государства.
И в страхе бежал разбитый Главный Буржуин, громко проклиная эту страну
с ее удивительным народом, с ее непобедимой армией и с ее неразгаданной
Военной Тайной.
А Мальчиша-Кибальчиша схоронили на зеленом бугре у Синей Реки. И поставили
над могилой большой красный флаг.
Плывут пароходы - привет Мальчишу!
Пролетают летчики - привет Мальчишу!
Пробегут паровозы - привет Мальчишу!
А пройдут пионеры - салют Мальчишу!
Аркадий Гайдар.
Горячий камень
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 2
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Жил на селе одинокий старик. Был он слаб, плел корзины, подшивал
валенки, сторожил от мальчишек колхозный сад и тем зарабатывал свой хлеб.
Он пришел на село давно, издалека, но люди сразу поняли, что этот
человек немало хватил горя. Был он хром, не по годам сед. От щеки его через
губы пролег кривой рваный шрам. И поэтому, даже когда он улыбался, лицо его
казалось печальным и суровым.
Однажды мальчик Ивашка Кудряшкин полез в колхозный сад, чтобы набрать
там яблок и тайно насытиться ими до отвала. Но, зацепив штаниной за гвоздь
ограды, он свалился в колючий крыжовник, оцарапался, взвыл и тут же был
сторожем схвачен.
Конечно, старик мог бы стегануть Ивашку крапивой или, что еще хуже,
отвести его в школу и рассказать там, как было дело.
Но старик сжалился над Ивашкой. Руки у Ивашки были в ссадинах, позади,
как овечий хвост, висел клок от штанины, а по красным щекам текли слезы.
Молча вывел старик через калитку и отпустил перепуганного Ивашку
восвояси, так и не дав ему ни одного тычка и даже не сказав вдогонку ни
одного слова.
От стыда и горя Ивашка забрел в лес, заблудился и попал на болото.
Наконец он устал. Опустился на торчавший из мха голубой камень, но тотчас же
с воплем подскочил, так как ему показалось, что он сел на лесную пчелу и она
его через дыру штанов больно ужалила.
Однако никакой пчелы на камне не было. Этот камень был, как уголь,
горячий, и на плоской поверхности его проступали закрытые глиной буквы.
Ясно, что камень был волшебный! - это Ивашка смекнул сразу. Он сбросил
башмак и торопливо начал оббивать каблуком с надписей глину, чтобы поскорее
узнать: что с этого камня может он взять для себя пользы и толку.
И вот он прочел такую надпись:
КТО СНЕСЕТ ЭТОТ КАМЕНЬ НА ГОРУ
И ТАМ РАЗОБЬЕТ ЕГО НА ЧАСТИ,
ТОТ ВЕРНЕТ СВОЮ МОЛОДОСТЬ
И НАЧНЕТ ЖИТЬ СНАЧАЛА
Ниже стояла печать, но не простая, круглая, как в сельсовете, и не
такая, треугольником, как на талонах в кооперативе, а похитрее: два креста,
три хвоста, дырка с палочкой и четыре запятые.
Тут Ивашка Кудряшкин огорчился. Ему было всего восемь лет - девятый. И
жить начинать сначала, то есть опять на второй год оставаться в первом
классе, ему не хотелось вовсе.
Вот если бы через этот камень, не уча заданных в школе уроков, можно
было из первого класса перескакивать сразу в третий - это другое дело!
Но всем и давно уже известно, что такого могущества даже у самых
волшебных камней никогда не бывает.
Проходя мимо сада, опечаленный Ивашка опять увидел старика, который,
кашляя, часто останавливаясь и передыхая, нес ведро известки, а на плече
держал палку с мочальной кистью.
Тогда Ивашка, который был по натуре мальчиком добрым, подумал: "Вот
идет человек, который очень свободно мог хлестнуть меня крапивой. Но он
пожалел меня. Дай-ка теперь я его пожалею и верну ему молодость, чтобы он не
кашлял, не хромал и не дышал так тяжко".
Вот с какими хорошими мыслями подошел к старику благородный Ивашка и
прямо объяснил ему, в чем дело. Старик сурово поблагодарил Ивашку, но уйти с
караула на болото отказался, потому что были еще на свете такие люди,
которые, очень просто, могли бы за это время колхозный сад от фруктов
очистить.
И старик приказал Ивашке, чтобы тот сам выволок камень из болота в
гору. А он потом придет туда ненадолго и чем-нибудь скоренько по камню
стукнет.
Очень огорчил Ивашку такой поворот дела.
Но рассердить старика отказом он не решился. На следующее утро,
захватив крепкий мешок и холщовые рукавицы, чтобы не обжечь о камень руки,
отправился Ивашка на болото.
Измазавшись грязью и глиной, с трудам вытянул Ивашка камень из болота
и, высунув язык, лег у подножия горы на сухую траву.
"Вот! - думал он. - Теперь вкачу я камень на гору, придет хромой
старик, разобьет камень, помолодеет и начнет жить сначала. Люди говорят, что
хватил он немало горя. Он стар, одинок, избит, изранен и счастливой жизни,
конечно, никогда не видел. А другие люди ее видели". На что он, Ивашка,
молод, а и то уже три раза он такую жизнь видел. Это - когда он опаздывал на
урок и совсем незнакомый шофер подвез его на блестящей легковой машине от
конюшни колхозной до самой школы. Это - когда весной голыми руками он поймал
в канаве большую щуку. И, наконец, когда дядя Митрофан взял его с собой в
город на веселый праздник Первое мая.
"Так пусть же и несчастный старик хорошую жизнь увидит", - великодушно
решил Ивашка.
Он встал и терпеливо потянул камень в гору.
И вот перед закатом к измученному и продрогшему Ивашке, который,
съежившись, сушил грязную, промокшую одежду возле горячего камня, пришел на
гору старик.
- Что же ты, дедушка, не принес ни молотка, ни топора, ни лома? -
вскричал удивленный Ивашка. - Или ты надеешься разбить камень рукою?
- Нет, Ивашка, - отвечал старик, - я не надеюсь разбить его рукой. Я
совсем не буду разбивать камень, потому что я не хочу начинать жить сначала.
Тут старик подошел к изумленному Ивашке, погладил его по голове. Ивашка
почувствовал, что тяжелая ладонь старика вздрагивает.
- Ты, конечно, думал, что я стар, хром, уродлив и несчастен, - говорил
старик Ивашке - А на самом деле я самый счастливый человек на свете.
Ударом бревна мне переломило ногу, - но это тогда, когда мы - еще
неумело - валили заборы и строили баррикады, поднимали восстание против
царя, которого ты видел только на картинке.
Мне вышибли зубы, - но это тогда, когда, брошенные в тюрьмы, мы дружно
пели революционные песни. Шашкой в бою мне рассекли лицо, - но это тогда,
когда первые народные полки уже били и громили белую вражескую армию.
На соломе, в низком холодном бараке метался я в бреду, больной тифом. И
грозней смерти звучали надо мной слова о том, что наша страна в кольце и
вражья сила нас одолевает. Но, очнувшись вместе с первым лучом вновь
сверкнувшего солнца, узнавал я, что враг опять разбит и что мы опять
наступаем.
И, счастливые, с койки на койку протягивали мы друг другу костлявые
руки и робко мечтали тогда о том, что пусть хоть не при нас, а после нас
наша страна будет такой вот, как она сейчас, - могучей и великой. Это ли
еще, глупый Ивашка, не счастье?! И на что мне иная жизнь? Другая молодость?
Когда и моя прошла трудно, но ясно и честно!
Тут старик замолчал, достал трубку и закурил.
- Да, дедушка! - тихо сказал тогда Ивашка. - Но раз так, - то зачем же
я старался и тащил этот камень в гору, когда он очень спокойно мог бы лежать
на своем болоте?
- Пусть лежит на виду, - сказал старик, - и ты посмотришь, Ивашка, что
из этого будет.
С тех пор прошло много лет, но камень тот тал и лежит на той горе
неразбитым.
И много около него народу побывало. Подойдут, посмотрят, подумают,
качнут головой и идут восвояси.
Был на той горе и я однажды. Что-то у меня была неспокойна совесть,
плохое настроение. "А что, - думаю, - дай-ка я по камню стукну и начну жить
сначала!"
Однако постоял-постоял и вовремя одумался.
"Э-э! - думаю, скажут, увидав меня помолодевшим, соседи. - Вот идет
молодой дурак! Не сумел он, видно, одну жизнь прожить так, как надо, не
разглядел своего счастья и теперь хочет то же начинать сначала".
Скрутил я тогда табачную цигарку. Прикурил, чтобы не тратить спичек, от
горячего камня И пошел прочь - своей дорогой.
ПРИМЕЧАНИЯ
Аркадий Гайдар был уже на фронте, когда в журнале "Мурзилка" за 1941
год, No 8, 9, появилась его сказка "Горячий камень". Он написал ее в апреле
этого же года незадолго до начала Великой Отечественной войны.
Бывший редактор журнала В.И.Семенов вспоминает, как Аркадий Гайдар
впервые читал ему эту сказку.
"В чтении его не было ни пафоса, ни декламации. Иногда он делал паузы,
которые давали возможность пережить происходящее... Казалось, он не читал, а
рассказывал о действительно случившемся и очень-очень для всех нас важном".
В.И.Семенов прав. За доброй усмешкой писателя над своим рассказом и над
самой формой сказки - ну подумайте, какая это волшебная печать: "два креста,
три хвоста, дырка с палочкой и четыре запятые"! - за всем этим лежит простая
и вместе с тем очень важная мысль: жизнь дается человеку один раз, ее нужно
прожить достойно, ее нельзя будет потом "переписать набело".
Обращаясь в сказке к маленьким читателям, Аркадий Гайдар говорит
сокровенное о себе самом:
"И на что мне иная жизнь? Другая молодость? Когда и моя прошла трудно,
но ясно и честно!"
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар.
Прохожий
Пьеса в двух картинах
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 2
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:
Старуха.
Офицер.
Прохожий.
Мужик.
Писарь.
Ординарец.
Дубов.
Партизаны.
СЦЕНА ПЕРВАЯ
Внутренность избы. На сцене офицер.
Офицер (говорит по полевому телефону). Доношу: я с эскадроном в
шестьдесят клинков занял без боя деревню Тумашово. Партизанский отряд
красных под командой шахтера Дубова пока не обнаружен.
Под окном голоса, шум.
Ищу оружие. Веду обыск, допрос, разведку. Все!
Входят ординарец.
Офицер. Почему шум? Что там? Базар? Свадьба?
Ординарец. Народ для допроса пригнали, ваше благородие. Люди, я прямо
скажу, вредные. Мне одна старуха нахально в личность плюнула. Прикажете
вводить, ваше благородие?
Офицер. Давай по очереди. Стой! Почему у тебя сапоги известкой
заляпаны?
Ординарец. Сметана, ваше благородие! Как, значит, бывши на поисках
оружия, раздавил я впотьмах крынку. Она же, старая ведьма, подняла тревогу и
плюет на меня, как из пулемета, вы с ней поаккуратней, ваше благородие. Она
и на вас плевнуть может.
Офицер (спокойно). Застрелю на месте. Давай пропускай по очереди.
Ординарец уходит. Офицер садится за стол, подвигает бумагу, пишет.
Отворяется дверь. Втолкнули мужика, и он летит прямо к столу.
Офицер (отшатываясь и вынимая наган). Стой! Куда прешь? Отойди к
порогу!
Мужик. Солдат пинком тыркнул, ваше благородие... А то нешто я сам, как
войти, не знаю!
Офицер. Ну и что ж, что тыркнул? А ты входя прямо, спокойно. Здесь тебе
не цирк и не танцы. (Пауза.) Нам донесли, что в вашей деревне есть оружие,
которое вы прячете, чтобы передать партизанскому отряду Дубова! Отвечай: где
спрятаны винтовки, пулеметы, бомбы? Да смотри! Мы всю землю перероем, а все
равно разыщем.
Мужик. Ваше благородие! Да зачем зря силу тратить? И мы и деды Наши
вокруг этого места, почитай, двести лет землю роем. А про такое и не
слыхали. Плиту чугунную на пашне однажды выворотили. Это было. Яму под
оврагом нашли. Там горшки, черепки, камень и скелет старинного вида. А чтобы
пушка, аэроплан или хотя бы ружье попалось - этого в нашей почве нету.
Офицер (ударил мужика нагайкой). Я с тобой поговорю! Я тебе прикажу
всыпать шомполами, так ты у меня и сам превратишься в скелет старинного
вида. (Кричит.) Вахромеев!
Входит ординарец.
Ординарец. Есть, ваше благородие!
Офицер. Отведи этого мужика и прикажи запереть (смотрит в окно) вот
сюда, в церковь. Там и двери тяжелые и решетки железные. С ним допрос будет
особый!
Ординарец уводит мужика. Вытолкнули из-за двери старушку с клюкой.
Офицер. Это ты, убогая, на моего солдата плюнула? Да, тебя дожидаючись,
на том свете черти семь крюков наточили. А ты все еще безобразничаешь!
Старуха. Я, батюшка! Я! Такой солдат окаянный! Лезет в погреб. Како-то
ружо спрашивает, а сам сапожищем как в крынку сметаны двинет! Ну я и
согрешила, батюшка. Прямо так в морду ему и плюнула.
Офицер. Поп тебе батюшка, а я офицер. Наши солдаты ищут оружие -
говори: где спрятаны винтовки, патроны, бомбы?
Старуха. Бомб у меня нет, батюшка. В той-то кадушке, что под лесенкой,
- огурцы малосольные. А в другой - капуста. Ты б его наказал, батюшка. Такой
солдат непутевый! Давай в огурцы саблей тыкать! Мать моя! Гляди, чуть кадку
не продырявил. Ты уж, если такой приказ вышел, ищи аккуратно. Ты спроси у
меня ложку, половник, сядь и перебирай в мисочку. А он же, ваше благородие,
схватил железу и давай тыкать.
Офицер медленно поднимает наган на старуху.
Да ты что, золотой, как на меня уставился? Я не икона.
Офицер. Дура, это наган... (показывает) оружие. Я вот сейчас тут
надавлю пальцем (показывает), отсюда огонь ударит. Пуля выскочит, и ты...
будешь мертвая.
Старуха. И, батюшка! Скажешь тоже, не подумавши. Да за что же она,
пуля, в меня скакать будет? Твой солдат мне в погребе убыток наделал, да я ж
еще виновата!
Во время этих слов входит ординарец и делает офицеру загадочные знаки.
Офицер. Тебе что?
Ординарец (тихо). Прохожий, ваше благородие, имеет стремление к
неотложному сообщению.
Офицер. Веди.
Ординарец. А эту? (Показывает на старуху.)
Офицер. Гони со двора нагайкой. Или нет, запри ее тоже в церковь. Пусть
лучше убогая грехи замаливает, а то сейчас пойдет звонить по деревне.
Ординарец (старухе). Идем! (Опасливо заслоняет лицо ладонью.) Ишь ты!
Tax и глядит, так и глядит мне в личность. Это она, ваше благородие, еще
плевнуть на меня хочет!
Вышли.
Осторожно входит прохожий с сумкой, Огляделся и крестится на иконы.
Офицер (нетерпеливо). Ладно, ладно! Здесь тебе не обедня. Что за
человек? И чего тебе надо?
Прохожий. Сирота, ваше благородие. Житель деревни Костриковой. Будучи
изгнан с родного пепелища декретом красных, бежал искать пристанища и
защиты.
Офицер. Гм... А велико ли было твое пепелище?
Прохожий. Две лавки да один трактир, ваше благородие. Лишен всего во
мгновение ока.
Офицер. И что же ты, сирота, от меня хочешь? Уж не думаешь ли ты, что
так и кинемся мы отбивать твой трактир и лавки? У нас дела поважнее. Нам
Москву занимать надо.
Прохожий. В добрый час, ваше благородие! Однако же Москва от вас пока
далеко, а вот Дубовские партизаны близко.
Офицер. Где близко? Говори коротко! Ясно! Понятно!
Прохожий. Дитя малое - и то поймет. Иду я по Синявской дороге (офицер
показывает направление, прохожий повторяет жест) - дай, думаю, искупаюсь, и
повернул к мосту (офицер показывает направление, прохожий повторяет), а тут
такой ракитничек, кусточки, кусточки. Вдруг: "Стой!" Выходят три молодца при
полном оружии, и стали они меня спрашивать: "Много ли на Тумашовой деревне
вооружения? И какое там стоит войско?" Я им и говорю: "Войско стоит
небольшое - человек двадцать! Вооружение обыкновенное. Пулемета не видел".
Офицер (подозрительно). А зачем сказал мало? Почему не соврал -
триста... четыреста?
Прохожий. Ваше благородие, на четыреста Дубову не подняться, когда у
него человек с полсотни, не больше. А так, проведавши про малую вашу силу,
как хищные звери, наскочат они к рассвету. Тут вы их всех и положите
Офицер. Почему к рассвету? Разве они тебе это сказали?
Прохожий. Не сказали, но таков их закон природы, ваше благородие.
Коршун бьет птицу из-под солнца! Волк ползет к загону под месяцем. А
партизан вашего брата на заре губит. Иной солдат за ночь не спал, иной как
раз загрустил с похмелья. А иному шибанет в голову какая-нибудь греза...
сновидение. Вот тут-то они и а-та-та-та! - голубчики.
Офицер. Гм... Так ты хочешь, чтобы мы устроили им засаду? Хитер ты, я
вижу, сирота, да не знаю, как тебе верить
Прохожий. Ваше благородие! А вы возьмите к себе в залог мою душу и
тело. Моя правда - мне почет. А нет - так делайте со мною что хотите.
Офицер. Ну смотри! Душа мне твоя не нужна. А уж с телом... в случае
чего, мы разберемся. Я тебя запру. Там сидят уже двое. А ты около них
вертись да потихоньку слушай, слушай... (Пауза.) Прячут здесь где-то оружие
для Дубова... Крепко запрятали! (Пауза.) Эй, Вахромеев!
Входит ординарец.
Ординарец. Есть, ваше благородие!
Офицер. Отведи этого человека и запри в церковь.
Ординарец. Слушаюсь, ваше благородие!
Прохожий (ординарцу). Ты, солдат, когда будешь вести меня мимо народа,
дай мне раза два в шею, чтобы, значит, не было у людей на меня подозрения.
Ординарец (офицеру вопросительно). Ваше благородие?
Офицер. Ну дай, если человек просит!
Прохожий. Да ты смотри, голова, бей только для виду. Ты кулаком бей. А
то еще долбанешь прикладом, так потом и не встанешь.
Уходят.
Вошел писарь с мешком. Вываливает все содержимое на пол. На полу
сломанное ружье, ржавая, без ножен, сабля, пустой стакан от снаряда, пустые
обоймы.
Офицер. И это все?
Писарь. Все, ваше благородие. Оружие... конечно... боевого смысла не
имеет. Разве вот... сабля...
Офицер. Выкинь, дурак, на помойку и позови ко мне остальных командиров!
(Помолчал. Вдруг стукнул кулаком по столу.) Ничего! Дело будет!
Занавес
СЦЕНА ВТОРАЯ
Угол возле двери внутри церкви. Решетчатое окно. На стене намалеваны
бесы, которые волокут в пекло упирающегося грешника. Мужик спит. Старуха
зажигает свечные огарки. Прохожий нетерпеливо ходит взад-вперед. То он
заглядывает в окно, то голову задирает кверху. Наконец он берет аналой,
подтаскивает его к окошку и примеряет то одним, то другим боком.
Старуха. И что ты, неспокойный человек, ходишь, толчешься? Ну зачем ты
аналой с места на место воротишь?
Прохожий. К свечам поближе, бабуся. Я сейчас двенадцать апостолов
читать буду.
Старуха. И то - читай! Глядишь, ночь пройдет быстро.
Прохожий (смотрит в окно). Уже проходит. Заря близко. (Подошел и
осматривает наружную дверь. Подумал и осторожно задвинул засов.)
Старуха (с тревогой). Ты почто, человек, засовом торкаешь? Солдат
услышит - рассердится.
Прохожий. Молиться буду, бабуся. Не люблю, чтобы во время святыя
молитвы лишний народ толкался. (Прислушался и громко вопит.) Помилуй мя,
господи, и во благости своей прости мне прегрешения!
Удар приклада в дверь и снаружи голос.
Голос. Эй, там! Я вот во благости своей пущу пулю, тогда замолкнешь.
Старуха (сердито). Ты, прохожий, молись тихо. Ты скромно молись. А то,
как бык, рявкаешь. Пустой ты, я на тебя посмотрю, человек. Так... все зря
суетишься. (Смотрит на то, как прохожий вынул из сумки длинную веревку и
старательно завязывает петлю.) Ну почто ты, скажи, из мешка веревку
вытягнул? Здесь не лабаз, не чердак, а церьква. Место тихое. Ой, смотри,
если ты что плохое задумал! На том свете взыщется. (Показывает на стену.)
Глянь-ка, как они, черти, грешника в пекло тягнут. Иной черт за руки тягнет,
иной за волосья. А он, видишь, не идет... упирается.
Прохожий. Бабуся!
Старуха. Ну!
Прохожий. Сделай божескую милость! Да помолчи хоть немного! Здесь не
базар, а церьква. Место тихое. А ты тарахтишь, как сорока (показывает на
мужика), вон человеку спать мешаешь. (Взял веревку и ушел куда-то в глубь
церкви.)
Старуха (дергает сонного мужика). Василий, а Василий!
Мужик (сквозь сон). Ну!
Старуха. Пойди, Василий, глянь на прохожего.
Мужик. А что на него глядеть? Не картина.
Старуха. А он, Василий, не в себе, что ли? Все ходит, ходит, а сам этак
руками... руками. Вот теперь веревку из мешка вытягнул, петлю завязал и
ушел. Как бы думаю, греха не было: еще возьмет да в храме и удавится.
Мужик (равнодушно). Пусть давится. Все равно хорошего житья нету.
(Трогает себя за плечо.) Эк офицер меня нагайкой срезал! (Опускает голову.)
Спи, баба! Заря близко. (Лег.)
Старуха (встала и подошла к окошку). И то светает! (Смотрит.) Батюшки,
а солдаты-то, солдаты! Коней ведут... седлают... запрягают!.. Унеси ты,
господи, эту нечистую силу! (Отошла. Стала на колени и молится.)
Издалека слышно ржание коней, негромкие голоса. Молится старуха,
наклоняя лоб до пола, а в это время сверху на веревке тихо опускается к полу
пулемет. Стукнул пулемет об пол - глянула бабка, ахнула, кинулась к мужику и
будит его. Быстро с наганом в левой руке и с двумя коробками лент в правой
входит прохожий.
Прохожий. Отползите в угол! Ну, дальше... - дальше... Сидеть смирно!
(Отцепил пулемет, поднимает его и ставит на аналой к подоконнику. Навел,
прицелился.)
Старуха (тихо). Василий! Да что же это такое?
Мужик. Сошествие пресвятого пулемета с небес на землю. Терпи, баба,
сейчас стрельба будет.
Резкий стук приклада в дверь. Прохожий кидается к двери.
Голос. Отворите, проклятые! Зачем заперлись?
Прохожий. Сейчас, господин солдат! Засов заело. (Хватает конец веревки
и засов наглухо заматывает.)
Голос. Отвори, говорю! Ну, держись!
За дверью внезапный выстрел. Прохожий падает. Он лежит на полу, в руках
его наган. Он пробует встать и не может. В дверь стучатся.
Прохожий (мужику). Встань и подойди к окну!
Мужик. Не пойду!
Прохожий направляет на мужика наган.
(Нехотя.) Ну, подошел!
Прохожий. Что видно?
Мужик. Стоят в строю возле ограды солдаты... Вот офицер вышел.
Прохожий. Пора! (Рванулся к пулемету. Не может. Упал.)
Мужик. Вот офицеру коня подводят. Сейчас и все, видать, на коней
вскочат!
Прохожий (мужику). Послушай! Возьми... подведи, подтащи меня к
пулемету.
Мужик. Не буду! Да и что с тебя толку! (Упрямо.) Не буду!
Из-за окна команда: "По коням!.."
Прохожий. Так... бей же! Бей тогда сам, коли не будешь!..
Мужик (резко пригнувшись к пулемету). А вот бить их я всегда буду!
(Обернулся.) Стой, баба, на подаче, вторым номером! (Прицелился.) Ну...
теперь все, как на ладони.
Треск пулемета. Занавес закрывается и через недолгое время опять
открывается. Мужик у пулемета. Старуха в одной руке держит коробку с
пулеметной лентой, другой крестится. За окном шум, одиночные выстрелы.
Мужик. Все, баба! Вот они и ворвались, партизаны. Теперь и закурить
можно.
Старуха (яростно сует ему коробку с лентой). Вот еще храм табачищем
поганить! Да ты стреляй! Нашел тоже курить место!
Мужик. Не в кого, баба! Чисто, как после сенокоса. А где какой клок
остался, так Партизаны саблями подровняют.
Стук в дверь.
Кого надо? Служба кончилась.
Голоса. Отворяй! Свои! Партизаны Дубова!
Мужик отодвигает засов. Входит сам Дубов, с ним еще несколько человек.
Дубов бросается к прохожему.
Дубов. Семен! Убит!
Прохожий (поднимая голову). Ранен...
Дубов. Голова цела! Сердце на месте! Эй, там! Кричи фельдшера!
Входит фельдшер, наклоняется над раненым.
Мужик (одному из партизан, показывая на прохожего). А это кто же за
человек будет?
Партизан. Семен Васильев - первый у Дубова помощник.
Входят партизаны, вводят связанного офицера. Офицер злобно смотрит на
окружающих и вдруг заметил бабку, которая все еще держит в руках коробку
из-под пулеметной ленты.
Офицер. А это у тебя что же, старая ведьма? Тоже огурцы в корзинке? Вот
погоди. Поволокут тебя за такие дела черти в пекло.
Старуха. И, батюшка! И ваш брат нам и на этом свете хуже всякого черта!
В это время раненого Семена бережно укладывают на носилки. А за окном
послышалась партизанская песня. Из глубины церкви партизаны вытаскивают
ящики с оружием. Санитары поднимают носилки.
Прохожий. Патроны не позабудьте! Под иконой Серафима Саровского. Две
коробки там запрятаны.
Санитары трогаются.
Стойте! (Кричит в глубину церкви.) Бомбы - пятнадцать штук в головах у
архангела Гавриила! Все тащите!
Партизан. Неужели оставим!
Санитары снова тронулись. Раненый невольно стонет. За окном вдруг
громче грянула песня. Слышна и гармоника. Присутствующие на сцене подпевают.
Дубов (в смятении). Отставить! Не надо! Что разорались!
Прохожий (приподняв голову). Пусть поют! От хорошей песни крепче жить
хочется!
ПАРТИЗАНСКАЯ ПЕСНЯ
В дыму, в боях прошли мы,
Товарищи, друзья,
Кубанские долины,
Кавказские края.
Нам громы грохотали
И ветер завывал,
Когда мы занимали
Грачевский перевал,
Припев:
Дороженька очень крутая,
Свет месяца голубой.
Прощай же, страна родная!
Мы в новый торопимся бой.
Занавес
ПРИМЕЧАНИЯ
Маленькая пьеса "Прохожий" ("Старуха и офицер") впервые напечатана в
сборнике "К бою готовы" - материалы для оборонного вечера в школе",
выпущенного Детиздатом в 1939 году. Составителем сборника был товарищ
Аркадия Гайдара детский писатель С.Г.Розанов.
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар.
Клятва Тимура
Киносценарий
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 2
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
СЛАВА
Обложка детиздатовской книги "Тимур и его команда". Книгу держит Коля
Колокольчиков. Заикаясь и показывая на книгу, он говорит Квакину:
- Не люблю, когда врут! Здесь написано, что когда ты был хулиганом, то
я стоял перед тобой бледный. Я никогда ни перед кем не стоял бледный. Это не
в моем характере...
Квакин (добродушно):
- Ты стоял весь красный и языком лизал губы. Но вот нос у тебя,
кажется, действительно был бледный.
Колокольчиков (обидчиво):
- Нос - это не я. Я... (Делает энергичный жест.) Это вот!.. Вся
натура!.. (С досадой.) И художник также нарисовал непохоже: Тимур совсем не
такой. (Показывает на обложку книги.) И уж никак не такой! (Тычет пальцем на
прикрепленный к стене рекламный киноплакат.) Тимур вот. (Разворачивает номер
районной газеты с портретом Тимура.) Стоит прямо! Нос кверху! Смотрит гордо!
Уж если кто в кино и был похож, так это ты да Женя...
Гейка снимает трубку телефона и говорит:
- Да... слушаю!
Над его столиком на картоне надпись:
НАЧАЛЬНИК ШТАБА
Внутри чердака все прибрано, механизировано и модернизировано. От
прежнего загадочного беспорядка нет и следа. Вместо чурбаков стоят ветхие
стулья. На стенах надписи:
СОРИТЬ ВОСПРЕЩАЕТСЯ
НЕ БОЛТАЙСЯ ВЕЗ ДЕЛА
Штурвальное колесо с протянутыми от него проводами.
Над ним тоже надпись:
БЕЗ ПРИКАЗА НАЧАЛЬНИКА
ПОДАВАТЬ ОБЩИЙ СИГНАЛ ВОСПРЕЩЕНО
Гейка (недоумевая):
- Слушай, Симаков. Но ведь мы этой старухе только вечером наполнили
двадцативедерную бочку. Что ей, в воде купаться, плавать? (Слушает.) Ах, это
не ей... соседке... (Берет карандаш, бумагу.) Хорошо. Чей дом? (Готовится
записать, но останавливается и говорит.) Дом двоюродной сестры красноармейца
Муштакова... (С досадой.) Ну, знаешь... то двоюродная сестра, то троюродная
тетка! (Подумав.) Принесите ей ведра четыре. Мы, в конце концов, не
водовозная команда...
Положив трубку, зевнул. Смотрит в окно. Заинтересовался.
Через окно: поляна, площадка, играют ребята в волейбол...
Раздается звонок.
Гейка сердито плюхается в рваное кресло, хватает трубку, слушает, потом
нехотя отвечает:
- Ничего нового. Все старое. (Выглянув в окно.) Вот идет почтальон,
несет почту. Прикажете вскрыть или оставить до вашего прихода?
По узкой тропке между кустов идет почтальон. Общий вид сарая с флагом
над крышей. Подошел почтальон к сараю. Крупная надпись:
ШТАБ КОМАНДЫ
Почтальон опускает письмо в висячий фанерный ящик.
Дергает ручку. Раздается звонок.
И почти одновременно ящик с письмами по веревке ползет наверх.
По дачной улице с портфелем идет Тимур.
Он шагает прямо, пожалуй, даже преувеличенно деловито. За ним с
прохладцей, вразвалочку идут Артем и Юрка.
У поворота, в кустах за забором, - подозрительная четверка ребят вместе
с их вожаком Фигурой. Вдруг четверка насторожилась: шагает Тимур.
Четверка слегка попятилась к забору, ребята принимают
рассеянно-равнодушный вид. Один из них торопливо прячет за спину окурок.
Увидав ребят, Тимур остановился.
Сопровождающие его Артем и Юрка мгновенно подтянулись: не будет ли боя?
Но Фигура несколько иронически и в то же время опасливо стягивает с
головы картузишко и, кланяясь, говорит:
- Знаменитому капитану почет и уважение...
Ничего не сказав, Тимур повернулся, шагнул, и опять вразвалочку
двинулись за ним сопровождающие.
Выпятив грудь и скорчив гримасу, передразнивает Фигура тимуровскую
походку и показывает ему вдогонку кулак.
Тимур оборачивается.
Фигура быстро делает вид, что эта гримаса относится к одному из его
приятелей.
С полными ведрами наперерез Тимуру выскакивают Симаков и Левка.
Тимур (останавливая их):
- Почему днем? Почему не ночью - тайно?
Симаков (со вздохом):
- Тайно больше ничего не выходит. Вот вчера - темно, тихо. Мы с ведрами
во двор, а нам из окошка (передразнивает): "Ребятишки, назад пойдете,
калитку затворите... Вы что же, не могли поспеть пораньше?" (Тимуру,
нерешительно.) Тима, давай наплюем на воду.
Тимур (недоуменно):
- То есть как это - наплюем на воду?
Симаков (запинаясь):
- Ну, конечно, не сюда... не в ведра, а вообще...
Тимур:
- Вообще надо делать то, что тебе приказано! Кончишь работу, приходи к
штабу. (Уходит.)
БУНТ
Чердак. Звуки далекой военной музыки. Квакин и Коля Колокольчиков
высунулись из окна и слушают. Гейка стоит не шелохнувшись. Музыка
обрывается. Гейка поворачивает голову к большой карте Европы. Лицо его
сосредоточенно, губы что-то шепчут.
Тимур за столом читает письма. Что-то прочел. Горделивая улыбка на лице
Тимура. Он зовет:
- Гейка!
Гейка (не отрываясь от карты и не очень охотно):
- Есть Гейка.
Тимур:
- Иди сюда... Читай письма.
Гейка (не оборачиваясь):
- Знаю не читая: "Дорогой Тимур, нам очень понравилось все, что
написано о вашей команде в книге. Ответь, пожалуйста, правда ли все так было
или кое-что присочинил писатель". Дальше хвалят тебя и ругают Квакина.
Квакин (оборачиваясь):
- Ой! Как будто нет хуже людей, чем этот Квакин... Тимур, Гейка угадал
точно?
Тимур (несколько сконфуженно):
- Точно. (Прислушивается.) Кто свистит?
Женя (просовываясь в дверь чердака):
- Это я. Тимур, что за безобразие?..
Сует ему в руку маленькую районную газету с портретом Тимура.
Тимур (сконфуженно):
- Это действительно безобразие. Я вовсе никого не просил об этом.
Женя (тыча пальцем в портрет):
- Это не безобразие, хотя тоже безобразие. Но я не на это, а вот про
это...
Внизу, под портретом, подпись:
"Пионеры обещают колхозу помочь прополоть огороды. Будут организованы
две бригады - одна Гейки Рохманова, другая Жени Александровой".
Женя:
- Кто обещал? Я ничего не обещала. Я тебе сказала, что полоть не умею.
Я повыдергаю их с хвостами подряд все, что нужно и не нужно. (Запнулась.)
Кроме того, если я буду копаться в земле, у меня засохнут пальцы, и Ольга не
будет учить меня играть на аккордеоне...
Тимур:
- Это, конечно, самое главное! (Оборачивается и удивленно смотрит на
подошедшего Гейку.) Ты что? Может быть, ты отказываешься тоже?
Гейка:
- Да! Щипать траву - это девчачье, а не наше, мужское, дело...
Тимур:
- А какое дело наше?
Гейка (вызывающе):
- Уже говорил. Наше дело - бой и строй... Пер-р-вая рота, напрраво!
(Иронически.) А ты скоро заставишь меня щипать кур и вязать кружева для
подушек!
Женя (обозлившись на Гейку):
- Очень глупо... "Девчачье"! Подумаешь, какой воин! (Приближая лицо к
Тимуру.) Что ты на меня уставился? Все равно ты ничего не видишь! (Горько.)
Ты не видишь, что над тобой смеются. (Показывает на надписи и обстановку
чердака.) Начальник! Кабинет!.. Телефон!.. "Не курите... Не сорите..." Ты
загонял всех ребят своими приказами, а сам сидишь (швыряет газету) и
любуешься своими портретами!
Тимур бледен.
Он дышит тяжело. Он старается сдержаться и отрывисто, но еще пытаясь
улыбнуться, говорит:
- Женя, что ты говоришь? Уйди! И сначала подумай... (Берет ее за руку.)
Женя (запальчиво):
- Была команда. Было весело. А теперь тоска. Бухгалтерия. Обыкновенная
контора.
Тимур (в бешенстве):
- Контора?! Иди! Уходи прочь! Играй на своей перламутровой гармошке,
белоручка...
Женя (сощурив глаза):
- Я... я белоручка... а ты... ты зазнавшийся барин! И это скажет тебе
вся команда.
Она вырывает свою руку и одним прыжком подскакивает к штурвальному
колесу, над которым крупная надпись:
БЕЗ ПРИКАЗА НАЧАЛЬНИКА
ПОДАВАТЬ ОБЩИЙ СИГНАЛ ВОСПРЕЩЕНО
Тимур кричит:
- Оставь! Не тронь! Пустая девчонка!
Женя поспешно и резко поворачивает тяжелое штурвальное колесо.
Снаружи вздрогнули и натянулись веревочные провода.
Где-то под крышей чужого сарая грохнули жестянки... Звякнули бутылки...
Затрещал сломанный будильник...
Чердак... Тимур возле Жени. С силой хватает ее за руку.
Внезапно перед Тимуром появляется Квакин. Он не дерется, а только
отрывает Тимура от Жени и взволнованно говорит:
- Ты оставь... Ее ты не трогай.
Тимур рванул колесо... Что-то треснуло... Колесо упало. Звякнули еще
раз под крышами бутылки, звякнули, упали и разбились. Бегут через пролазы
заборов, через сады мальчишки.
Сад около сарая. Много ребят. Шум, свист, беспорядок. Заметно, что
толпа делится на группы.
Квакин стоит, охраняя Женю.
Один из мальчишек пытается дернуть ее за косу и тотчас от тычка Квакина
летит на траву.
Востроносая загорелая девочка Нюрка кричит Жене:
- Ты заграничная барышня, нарядная кукла... Ты все хочешь делать только
по-своему!
Группа Гейки стоит против маленькой группы Симакова. Тимур идет к Гейке
и на ходу говорит:
- Поднимай, собирай, бунтуй! Ты карьерист, а не пионер и начальник
штаба.
Коля Колокольчиков подбегает сзади и в страхе кладет Тимуру руку на
плечо.
Тимур, не оборачиваясь, отталкивает Колокольчикова. Коля отлетает прочь
и горько, обиженно кричит:
- Так я же за тебя... Это ты своих? Своих-то!
Он отходит за деревья. Останавливается. Отворачивается. И, кажется,
плачет.
Тимур и Гейка.
Тимур:
- Ну?
Гейка:
- Ну?
Тимур:
- Не сошлись?
Гейка:
- Не сошлись!
Квакин (успокаивая взволнованную Женю):
- Мы соберем свою компанию... Подадимся в лес, на озера... собирать
грибы, ловить рыбу... А какие места я знаю! Какие рощи!
Тимур и Гейка.
Тимур:
- Итак?
Гейка:
- Итак!
Тимур:
- Разошлись?
Гейка:
- Разошлись!
Тимур срывает надпись "Штаб команды" и бросает на землю:
- Так пусть же сюда никто... Пусть здесь ничего не будет!
Гейка командует своей группе:
- Перррвая рота, напрраво!
Ребята довольно дружно поворачиваются.
Гейка (оборачиваясь):
- Так помни, Тимур!
Тимур:
- Помни, Гейка!
Ему тяжело. Он поднимает голову и видит Женю, которую уводит за руку
окруженный своей группой Квакин.
На мгновение Женя оборачивается, она делает какое-то движение, как бы
пытаясь пойти навстречу Тимуру.
Но ее закрывают, торопят...
И, опустив голову, Тимур быстро уходит в чащу кустов. За ним уходит
Симаков и еще несколько ребят.
Пусто на поляне перед сараем.
Выходит из-за деревьев заплаканный Коля Колокольчиков. Он смотрит на
провисшие веревочные провода, на сорванную фанерную надпись "Штаб команды" и
говорит:
- Разошлись... Все в разные стороны.
Потом совсем тихо, удивленно заканчивает:
- А какая была команда! (Пауза.) Какие люди!
В РАЗНЫЕ СТОРОНЫ
Река. На берегу Тимур. В руках у него дешевенький клеенчатый портфель.
Сидя на траве, он расстегивает портфель, просматривает какие-то бумаги,
развернул газету. Читает текст: "Пионеры обещают колхозу помочь..." Смотрит
на свой портрет.
В гневе комкает Тимур газету, собирает охапкой бумаги, запихивает их
обратно в портфель, вскакивает и швыряет портфель с обрыва в речку.
Шлепнулся портфель в воду. Рассыпались и поплыли по реке бумаги. Плывут
бумаги. Рябят волны. Красивые зеленые берега.
Плывет по реке лодка. Сидят в лодке Женя, ее подруга Таня. На веслах
Квакин. В руках у девочек большие букеты полевых цветов. На голове у Жени
венок.
Квакин (обращаясь к Жене):
- Когда я был хулиганом...
Женя:
- Врешь! Никогда ты не был хулиганом...
Квакин (обиженно):
- Был. Спроси у кого хочешь. Мы не только по садам шныряли... Были дела
и почище.
Женя (хладнокровно):
- Все равно врешь. Не такое у тебя лицо. Нос не такой. Хулиган должен
быть - вот... вот... и вот... (Делает три энергичных движения и гримасы.) А
у тебя - вот... вот... и вот... (Делает три глуповато-добродушные гримасы.)
Квакин (обиженно):
- Очень странно! Как это не был, когда был? Конечно, у некоторых
выражение бывает вот! (Делает надменное лицо, по-видимому передразнивая
Тимура.) Но о них, мне кажется, вспоминать совсем некстати.
Женя (просто):
- Я, Миша, никого не вспоминаю...
Она сняла венок с головы, опустила его в воду. Плывет венок. Плывут
корабликами белые тимуровские бумажки.
Сарай. Флаг над сараем.
Чердак. Разгром. Все развалено и растащено.
Поклевывая крошки, воркуют голуби. Вдруг голуби взлетают.
Из темного угла чердака показывается Тимур. Он подходит к древку,
развязывает веревки. Сарай снаружи. Опускается флаг.
Чердак. Ножом обрезает Тимур веревку. Флаг команды - звезда с четырьмя
расходящимися лучами. Бережно прячет Тимур флаг за пазуху. Еще раз
оглянулся. Разор, разгром.
Спрыгнул Тимур с чердака и наткнулся на Колю Колокольчикова.
Тимур:
- Ты что?
Коля (заикаясь):
- Мы тебя ищем. Мы тебя ждем. Мы будем с тобой...
Тимур (обрадованно):
- Кто мы? Где ждете?
Коля (показывая на кусты):
- Ну, мы... народ... люди...
Быстро раздвигает Тимур кусты и видит, что...
На поляне сидят Симаков, маленькая востроносая Нюрка (которой Тимур
когда-то вернул козу), за руку она держит круглоголового братишку.
Тут же стоит белокурая шестилетняя девчурка (дочь убитого лейтенанта
Павлова). Она держит в руках фанерного зайца. Улыбка скользнула по губам
Тимура. И он говорит:
- Гей, люди, люди! Чего вы от меня ждете? Теперь я больше никому не
начальник.
Белокурая девчурка молча протягивает Тимуру фанерного зайца. Тимур
берет девчурку на руки и, неловко улыбнувшись, говорит:
- Ну что же, люди! Будем начинать жить сначала.
Поле, огород.
Жарко палит солнце. Видны согнутые спины женщин, занятых прополкой.
Рука тянется к вдавленному в грядку кувшину с водой. Тимур пьет.
Он босой, одет во все старенькое. На голове плохонькая кепка. Руки его
черны. Локтем вытирает он лоб и через борозду передает кувшин Коле
Колокольчикову, который, стоя на коленях, выпалывает траву.
На Коле широкая дырявая шляпа из соломы. Глотнув воды, он передает
кувшин дальше.
На участке работает всего человек десять мальчиков и девочек.
Возле маленькой загорелой растрепанной Нюрки сидит ее большеголовый
братишка и тычет пальцем в какую-то букашку.
Поднялась, перепрыгнула Нюрка через грядку и, остановившись возле
работающего Тимура, объясняет:
- Ты хватаешь лебеду одной рукой; бери двумя сразу. (Показывает.) А
полынь не тяни за стебель, запускай пальцы в землю, дергай под корень.
Тимур:
- Хорошо, понятно!.. Я свою гряду окончу, приду к тебе на помощь.
Нюрка (удивленно):
- Да я в два раза скорее тебя окончу. Эту работу я знаю. Это тебе не
колесо крутить. (Показывает.) Трын... брынь... зазвенело!
Она перепрыгнула к Коле Колокольчикову, сразу что-то заметила и
наклонилась:
- А ты, дорогой, рассаду выдернул да и пхнул назад без корня в землю!
Бригадир придет - стыдить будет. А меня бабка раньше за такие дела по ногам
крапивой.
Раздается удар о подвешенный железный рельс - это перерыв. Кончают
работу взрослые женщины.
На ребячьем участке Коля встает, пробует выпрямиться, гладит свою
поясницу.
Медленно, вытирая лбы, поправляя сбившиеся волосы и отряхиваясь от
земли, выходят на межу и садятся рядышком на траву мальчишки и девчонки.
Высоко в небе летят самолеты.
И как сидят ребятишки по меже, так, не сходя с места, один за другим
ложатся спиной на траву и смотрят в небо.
Летят самолеты.
Нюрка (лежа возле Тимура):
- Далеко полетели?
Тимур:
- Не знаю.
Нюрка:
- Это простые или военные?
Тимур:
- Военные...
Нюрка:
- А война будет?
Тимур:
- Говорят, будет...
Нюрка:
- Нам что!.. Нас не возьмут... Нас это дело не касается...
Откуда-то из-под лопуха возмущенный голос Колокольчикова:
- Как не касается?! А еще пионерка! Это всех касается.
Нюрка (равнодушно):
- Сиди! Ты капусту зачем в грядку без корня втыкнул?.. А тоже -
касается!..
Мужской голос:
- Здорово, ребята!
Все вскакивают и опять садятся на меже рядом.
Мужчина:
- Кто у вас тут старший?
Коля Колокольчиков (показывая на Тимура):
- Он старший... А она (на Нюрку) вроде как бы ученый специалист по
капустной части.
Мужчина (Коле):
- А ты кто?
Коля (задорно):
- Я рядовой пионер, товарищ председатель. Чин небольшой, но весьма
почетный...
Раздается удар молотка о рельс. Все поднимаются.
Мужчина (приглядываясь к измазанному, плохо одетому Тимуру):
- Ты Тимур?
Тимур (не очень охотно):
- Да... Тимур...
Мужчина (оглядывая небольшую кучку ребят):
- Почему же народу пришло так мало? Я слыхал, что у вас ребят много...
Тимур (горько):
- Все пришли... (Отворачиваясь.) Остальные... заняты, товарищ
председатель.
За кадром громкая команда:
- Рота, кр-р-ругом!
И видно, как на зеленой площадке у забора, возле которого сидит на
лавочке старуха, человек двадцать ребят маршируют строем.
Гейка командует:
- Стой!
Остановились ребята.
Гейка командует:
- Ложись!
Легли.
Гейка:
- Вставай!
Встали.
Гейка:
- Ложись!
Легли.
Гейка:
- Вставай!
Встали.
Гейка очутился рядом с сидящей на скамейке старухой.
Старуха поднимается. У ее головы на калитке вычерчена углем
пятиконечная звезда - знак тимуровской команды.
Старуха спрашивает у Гейки:
- А что, сынок, разве воды в бочку вы мне и сегодня не принесете?
Гейка смутился, отвернулся и командует:
- Стоять смирно! Не шевелись! Вы кто? Военная рота! Ваше дело - строй,
бой! (Меняя голос.) За мной, ша-агом марш!
Дружно топнули за Гейкой ребята.
Гейка, оборачиваясь к старухе, хмуро вполголоса говорит ей:
- Нет, мамаша, воды больше никому не будет.
Вдоль забора по аллейке идет усталый, измазанный Тимур. Он тащит два
ведра с водою, за ним следом двумя руками тащит одно ведро Нюрка.
Слышен мерный, ровный топот и команда: "Ать... два... ать... два..."
Из-за поворота во всю ширину аллеи прямо навстречу Тимуру ведет свой
отряд Гейка.
Увидал Тимура. (Лицо Гейки.) Усталая, немного смешная фигурка
обтрепанного, чумазого Тимура.
Встревоженное лицо Нюрки.
Шагает отряд.
Удивленные лица всей первой шеренги отряда.
Гейка (сурово):
- Ать... два... ать... два!
Отряд идет прямо на Тимура.
Тимур оборачивается и видит, что Нюрке нести ведро трудно. Тогда он
продолжает идти не сворачивая.
Большой отряд и Тимур с маленькой Нюркой сближаются почти вплотную.
Гейка не выдерживает и зло командует:
- Пол-оборота на-пра-во!
Отряд сворачивает и обходит Тимура и Нюрку.
Гейка (зло, но почти с восхищением):
- Упрямый... черт! (Кричит.) Пол-оборота налево!
Тимур, продолжая идти, говорит Нюрке насмешливо, но удовлетворенно:
- Кутузов! Барклай де Толли... Эк он команду рявкнул!
...Музыка аккордеона.
На террасу поднимается полковник Александров. Аккордеон внезапно
смолкает. Навстречу отцу выскакивает Женя. За ней - Ольга.
Женя бросается отцу на шею, виснет, болтает ногами и, счастливая,
ревниво отталкивает Ольгу.
Ольга:
- Женька!.. Папа, что она меня к тебе не пускает!
Женя:
- Папа, ты как... ты к нам почему?
Отец:
- А что? Разве ты мне не рада?
Женя:
- Рада. Но ты говорил: нельзя... Тебе всегда некогда... (Смотрит на
отца.) Папа, почему у тебя было три шпалы, а стало четыре? Ты теперь
полковник? А ты генералом будешь?
Ольга (мягко обнимая отца и отталкивая Женю):
- Нет, не будет, потому что ты оторвешь ему голову или свернешь шею.
Папа, ты к нам надолго?
Отец:
- Надолго!
Женя (обрадованно):
- О, как давно ты не приезжал к нам надолго!
Она не знает, как услужить отцу: хватает его фуражку, кладет ее на
подоконник, берет из его рук плащ, полевую сумку. Ведет за руку в комнату,
заглядывает ему в лицо и бормочет:
- Тебе будет с нами хорошо... (Оглядывается.) Ты будешь спать в моей
постели... (Показывает.) Здесь мягче... А я лягу вот на этом диване.
(Садится на диван.)
Широкоплечий полковник смотрит на ее узкую легкую кровать с кружевными
оборками и, улыбнувшись, говорит:
- Нет, дорогая, уж лучше я лягу на диван.
И сел с ней рядом. К ним подсаживается Ольга.
Полковник, освобождая Ольге место, берет с дивана книгу и, заглядывая в
нее, спрашивает:
- Как дела с твоей железобетонной специальностью?
Ольга (со вздохом):
- Папа, завтра я должна уехать в город, у меня консультация. Из города
я вернусь только послезавтра к обеду. (Торжествующе.) Но зато в понедельник
у меня последний экзамен!
...Утро. Яркое солнце. На веранде за чайным столом сидит полковник. Он
в простой белой рубашке. Ольга ставит на стол завтрак. Во время всей сцены
она готовит и жарит яичницу, подчитывает учебник и укладывает свои книги и
вещи в чемоданчик.
Женя подхватывает с середины стола тарелки с едой, пододвигает их
вплотную к стакану отца, и вот на столе перед ним не остается и сантиметра
свободного места.
Ольга подает еще тарелку. Женя хватает ее и ставит вторым этажом
(больше некуда) на молочник.
Отец, оглядевшись, отодвигает посуду:
- Постой... постой! Ты меня совсем посудой задавила. Я не голоден. Я
приехал из богатого края.
Женя:
- А из какого?
Отец (хитро покосившись на дочь):
- Спрашиваешь? А что не скажу - знаешь.
Женя:
- Папа, а там еще войско есть?
Отец:
- Есть.
Женя:
- Но лучше твоего танкового полка уж, наверное, нигде нету. Я так давно
решила!
Отец (добродушно):
- Ну конечно, если ты так решила, то тогда нету.
Женя:
- А если бы сам нарком?..
Отец:
- Он... он бы, вероятно, еще подумал.
Женя (со смехом):
- Я не могу думать! Я уже сказала об этом всем своим друзьям и
подругам.
Отец:
- У тебя друзей много? И конечно, из них Тимур первый?
Ольга:
- Ну как же... Женя, почему его и вчера и сегодня не видно?
Лицо Жени. (Растерялась.)
Отец (поддразнивая):
- Что же ты так вспыхнула? А я его по пути с другой девчонкой
встретил... (После паузы, успокоительно.) Он был чумазый, и они несли в
ведрах воду. Ты его позови сюда, Женя.
Женя встала. Она, по-видимому, хочет что-то сказать отцу, но Ольга не
так поняла ее движение и остановила:
- Женя, погоди, не сейчас. Папа приехал надолго, и ты еще Тимура сто
раз позвать успеешь...
Женя (вспыхнув):
- Я?.. Позвать... Ты ничего не понимаешь!
Полковник посмотрел на Женю.
На глазах у нее слезы.
Полковник:
- Женя, что с тобой?
Она быстро проводит пальцами по ресницам и говорит задумчиво:
- Ничего! Папа, на земле все говорят! "Война и война..." Папа,
посмотри, какое небо голубое! Мы будем ходить в лес... на речку...
купаться... кататься на лодке... и ты будешь не полковник, не рабочий, не
служащий, а просто папа. (Пытливо заглядывает ему в глаза.) Так не бывает?
Ну, хорошо, пусть ненадолго, только на один месяц. Мы будем жить весело.
Если у тебя есть деньги, ты подари мне патефон, мы будем заводить марши,
танцы. Папа, я что-то говорю... говорю... а сама знаю, что это глупости. Но
мне хорошо, и я при тебе не могу говорить иначе.
Ольга (укоризненно, отодвигая стакан):
- Женя, когда ты так говоришь, я не могу пить чай. Вот видишь, и папа
ничего не ест тоже. Ты говори что-нибудь поспокойнее и попроще.
Женя (зажмуриваясь):
- Ах, это просто! Это все очень просто!..
Отец (меняя тему разговора):
- Мы попьем чаю, проводим на вокзал Ольгу и пойдем гулять. Ты покажешь
мне ваш сад, ваш штаб, ты позовешь Тимура.
Женя (опять растерявшись):
- Его, наверное, дома нет. Они в колхозе на работе.
Отец (добродушно):
- А ты почему не на работе?
Женя (совсем растерявшись):
- Я... не знаю... там, наверное, уже есть люди... и больше туда не
нужно.
Полковник (заглядывая Жене в лицо):
- Ты что-то краснеешь, путаешься. Женя, сядь и скажи мне правду.
Тропкой по роще-парку идут возвращающиеся с работы Тимур, Нюрка и ее
маленький братишка. В руках у них прополочные тяпки.
В лесу слышен далекий свист.
Тимур (передавая Нюрке свою тяпку):
- Ты иди, а я пойду напрямик (показывает) рощей...
Нюрка:
- Завтра на работу опять в то же время?
Тимур:
- И завтра и послезавтра. Людей у нас теперь мало, а что обещано, то
будет сделано. (Взглядывает Нюрке в лицо.) Почему у тебя на носу ссадина?
Нюрка (беспечно):
- Эка беда, ссадина! Кабы на ноге или руке... А я не носом работать
буду.
Тимур скрылся в кустах.
Нюркин братишка-малыш (показывая палец):
- А у меня, Нюрка, на пальце царапина.
Нюрка (добродушно):
- И тебе не беда. Ты все равно большой лодырь... (Насторожилась.)
В роще повторяется свист.
Тимур выходит на маленькую поляну. Окрик:
- Стой!
Тимур остановился.
Его окружает шайка под командой Фигуры.
Фигура:
- Ну, теперь мы тебе покажем!
Тимур смотрит на Фигуру и, пожав плечами, свысока спрашивает:
- А что ты, Фигура, со мной можешь сделать?
Фигура (озадаченно):
- Как что? Мы тебя изобьем по чем попало.
Тимур (после паузы):
- Бей! Но до смерти ты меня не заколотишь. А наши узнают, и тебе самому
спуска не будет.
Фигура:
- Врешь! У тебя больше нет команды! Ваша команда кончилась,
разлетелась... Теперь опять мы - сила!
Тимур:
- Кончилась? Разлетелась? Это наше, а не твое дело. Ну, бей! Видишь, я
уже и глаза зажмурил.
Фигура (после колебания - ударить Тимура или нет, говорит грозно и
удивленно):
- У тебя две жизни или одна? Ты со мной как разговариваешь? О чем
думаешь?
Тимур трогает Фигуру за рукав и совсем неожиданно спрашивает:
- Фигура, ты стихи любишь?
Фигура (вылупил глаза, удивлен до крайности):
- Чего-о?
Тимур:
- Стихи. Ну вот, например:
Отец, отец! Дай руку мне...
Ты чувствуешь - моя в огне.
Знай, этот пламень с юных дней,
Таяся, жил в душе моей...
Скажи, Фигура, у тебя пламень в душе есть?
Фигура (опять вылупив глаза):
- Чего-о? Я тебя еще раз спрашиваю: ты когда со мной говоришь, о чем
думаешь?
Тимур (продолжает):
Имел одной он думы власть,
Одну, но пламенную страсть...
(Деловито.) Вы меня бить будете? Так бейте, не задерживайте! (С
досадой.) А то вам зря шататься, а мне завтра чуть свет на работу!..
Фигура (после долгого колебания, зло):
- Иди к черту!
Тимур:
- Прощай, Фигура... Стихи я тебе потом дочитаю... (Уходит.)
Повернувшись к ребятам и кивнув головой в сторону ушедшего Тимура,
Фигура говорит:
- Вот упрямая порода! Что это он там бормотал? (Надвигаясь на одного из
мальчишек.) А у тебя есть в душе пламень?
Мальчишка (гордо):
- Нет... этого нету...
Фигура (горько и зло):
- Вот то-то и есть, что нету!
НОВЫЕ ВРЕМЕНА
Ровным строем катит по дороге к парку отряд мороженщиков.
Идет по дороге к парку отряд бутербродно-конфетных лоточниц.
Мощный радиатор пятитонки.
На ней играет, поблескивая медными трубами, оркестр духовой музыки.
В роще танцующие пары.
Широкая, врезающаяся клином в лес поляна с островками густой зелени.
Вдали под деревом на грузовике оркестр, там кружатся танцующие пары.
Проглядывая сквозь просветы между белыми облаками, светит солнце.
По опушке под деревьями и кустарником расположились веселые отдыхающие
группы.
От опушки к чаще кустов, в тень, осторожно подъезжает легковой "ЗИС".
Выскакивают из него с кульками, с провизией, с сумками взрослые и
ребята.
Мимо "ЗИСа" идут полковник Александров и Женя. Женя (неуверенно):
- Я... я думаю, что Тимура здесь нет... Они, наверное, опять на работе.
Полковник:
- А ты завтра пойдешь на работу?
Женя (отрицательно мотает головой):
- Нет. (Пауза.) Если они там, я к ним пойду еще сегодня.
На пне под кустом стоит патефон.
На траве, на скатерти, закуска. Тут же, прислонившись к дереву, сидит
задремавший дедушка.
Молодой человек (наклонившись к девушке):
- Идем! Мы только немножко потанцуем и вернемся обратно.
Девушка:
- Да! Но тогда нужно разбудить дедушку.
Стоя, они берутся за руки и, счастливо улыбаясь, смотрят в глаза друг
другу.
Хруст шагов - и, испуганно разжав руки, они прячут их за спину.
Невдалеке показались полковник Александров и Женя.
Женя (прижимаясь к отцу):
- Папа, а ты мне патефон подаришь?
Полковник:
- Сказано.
Женя:
- Слово?
Полковник:
- Слово!
Женя (лукаво):
- А какое? Бывает слово пионерское, советское, комсомольское,
красноармейское...
Полковник (полушутя):
- Мое - бронетанковое.
Женя (удовлетворенно):
- О! Это, конечно, тяжелое и верное слово!
"ЗИС" в тени дерева. Около машины стоят два бледных человека... Один из
них, напряженно слушая радио, машет рукой в сторону духового оркестра.
Оркестр продолжает играть.
Около "ЗИСа" стоит уже человек двадцать... Подбегают еще люди... И уже
многие отчаянно машут оркестру руками. Но дирижер стоит спиною, он не видит,
и оркестр продолжает играть. Ближайшие танцующие пары, обрывая танец, бегут
к "ЗИСу".
Кто-то дернул дирижера за ногу. Он останавливается, на его лице
недоумение.
Он растерянно машет рукой, музыка стихает.
В лесу молодой человек и девушка. Он говорит ей решительно:
- Идем! Мы только немного потанцуем и придем обратно.
Девушка:
- Да, но тогда нужно подойти и разбудить дедушку...
Молодой человек озорно подкрадывается к патефону, поднимает мембрану и
пускает пластинку.
Дедушка открыл глаза, улыбнулся и увидел, как счастливая пара выскочила
на поляну и, чем-то пораженная, остановилась.
Недоуменные и растерянные лица молодой пары.
Перед ними безмолвно замершая поляна. И, не шелохнувшись, все, сколько
ни есть людей, стоят, повернувшись лицом к "ЗИСу".
Голос наркома из репродуктора:
"...Сегодня, в 4 часа утра, без предъявления каких-либо претензий к
Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу
страну..."
Безмолвные люди. Бледные лица взрослых. Лица ребят, стоящих возле
Гейки. Молодая пара.
Лицо полковника Александрова и Жени.
Голос наркома продолжает:
"...Атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со
своих самолетов наши города..."
Тревожный лязг металла о железный рельс.
Голос наркома продолжает:
"...Житомир, Киев, Севастополь, Каунас и некоторые другие..."
...Рука с молотком тревожно бьет по рельсу.
Огород позади села.
Быстро поднимают головы женщины-полольщицы. И на тревожный звон бегут к
селу.
Тимур, Нюрка, Симаков и другие ребята вскакивают с земли.
Тимур:
- Это не на обед... (Недоуменно.) Я не знаю, что это значит!
Нюрка:
- Это, наверное, пожар... Бежим... бежим... ребята!
Перескакивая через грядки, они мчатся к взрослым, бегущим к селу.
Опять поляна. Безмолвная толпа.
Голос наркома: "...Теперь, когда нападение на Советский Союз уже
совершилось..."
Лицо полковника Александрова и Жени, которая смотрит в его лицо.
...Село.
Перед репродуктором в толпе колхозников стоят Тимур и Нюрка.
Голос наркома:
"...Советским правительством дан нашим войскам приказ - отбить
разбойничье нападение и изгнать германские войска с территории нашей
Родины..."
Глаза Тимура становятся все шире и шире, и, не глядя, он прижимает к
себе маленькую перепуганную Нюрку.
В музыке нарастающий гул самолетов, звук сигнальных труб. И могучий
гром артиллерии.
Настольный календарь:
ВОСКРЕСЕНЬЕ. 22 ИЮНЯ 1941 ГОДА
На столе рядом с календарем лежат крепкие командирские пояс, ремни,
полевая сумка и револьвер в кожаной кобуре.
Рука берется за пояс.
Полковник Александров (одергивая надетые ремни) старается говорить
ясно, спокойно, что ему не совсем удается:
- Жаль, что нет Оли. Но ты скажи ей, что я ее люблю, помню. Ты скажи
ей, что мы вернемся...
Женя (подсказывает полушепотом и как будто безучастно):
- Не скоро...
Полковник сжал губы, чуть опустил голову, но, тотчас подняв ее,
медленно, как бы подыскивая слова, продолжает:
- Ты скажи ей, что она - дочь командира... И что вы не должны обо мне
плакать. Слышишь? (Он трогает окаменевшую Женю за плечо.) Женя! Ты меня
слышишь?
Женя (ровно, чтобы не сорваться):
- Слышу... (Пауза.) Мы... не будем... (И шепотом доканчивает.) Мы
привыкли...
Женя отворачивается, плечи ее вздрагивают.
За окном резкий гудок машины.
У подъезда дачи стоит "ЗИС". В нем свободно только одно место,
остальные заняты ожидающими полковника командирами.
Полковник берет Женю за руки и говорит ей совсем другим голосом,
простым и взволнованным:
- Что мне тебе сказать еще, Женя? Вот я большой... уже седой. А я
стою... смотрю... и что говорить, не знаю...
Женя хочет ответить, она мотает головой, машет руками и только потом
бормочет:
- Ничего... ничего не говори, папа!.. Я все... все сама понимаю...
Она бросается к отцу...
Настольный календарь:
ВОСКРЕСЕНЬЕ, 22 ИЮНЯ 1941 ГОДА
...Возле стола у окна стоит Женя. Слышен стук...
Распахивается дверь. Входит взволнованная Ольга и, остановившись у
порога, в страхе спрашивает:
- Женя! Где папа?
Женя ничего не ответила.
Не поворачиваясь, молча, медленно она подняла руку... потом резко вниз,
в сторону окна руку опустила.
Резкий переход на шумливо-взволнованную музыку.
Несутся навстречу один другому двое мальчишек...
Расстояние между ними уменьшается. Но, еще не добежав один до другого,
как бы что-то вспомнив, они останавливаются; поворачиваются и в том же темпе
мчатся назад в противоположные стороны.
Бежит один из этих мальчишек, столкнулся с другим мальчишкой.
Первый мальчишка (растерянно):
- Ну что?
Второй:
- Ну ничего!
Первый:
- Ты куда?
Второй:
- Я... не знаю.
Бегут рядом.
Выскакивают из-за поворота две девчонки.
Первая девчонка:
- Мальчики, погодите, и мы с вами!
Первый мальчишка (зло):
- С нами... с нами... Мы никуда сами...
Обгоняя их, по улице рысью промчались два кавалериста.
...Густая полоска кустарника разделяет две тропки. По одной шагает
Гейка, по другой - Квакин.
В просвет между кустами они увидали один другого.
Сразу замедлили шаг.
Гейка (Квакину):
- Ты куда?
Квакин (обламывая веточку и небрежно ею обмахиваясь):
- Я? Гуляю... А ты?
Гейка хочет что-то сказать, но раздумал, потом махнул рукой и буркнул:
- Ну и гуляй своей... а я своей стороной!
Разошлись.
Сарай. Опущенные, провисшие провода. Возле сарая бестолково мечется
несколько ребятишек.
Выглянули из-за забора сразу три головы. Увидав, что они не первые,
нахохлились... И одна голова кричит сердито:
- Вы сюда зачем? Это не ваше место!
Пробирается кустами к сараю Квакин. С противоположной стороны
пробирается кустами к сараю Гейка.
Столкнулись...
Гейка (Квакину):
- Гуляешь?
Квакин (сделав Гейке страшную гримасу):
- Гуляю.
Поворачивается и бежит к сараю...
За ним Гейка.
Поляна.
Увидав двух вожаков, бросились к ним навстречу мальчики.
Разом перепрыгнула через забор тройка. Подбегают еще мальчишки.
Квакин громко спрашивает:
- Где Тимур?
Чей-то голос:
- Нет Тимура!
Квакин смотрит на провисшие провода...
Он махнул одному из мальчишек рукою... Тот ловко взбирается ему на
плечи, хватает руками и дергает за веревочные провода.
Звякнули где-то горлышки разбитых бутылок...
Машет впустую железная палка... Дружно звякнули жестянки.
На поляне уже много народу, но еще и еще подбегают ребята.
С заплаканным лицом, закрыв глаза, стоит у дерева Женя...
Шум, волнение, крики:
- Где Тимур, куда его черт носит?!
Вдруг шум смолкает.
Из-за кустов с тяпкой в руках выходит вернувшийся с работы Тимур. За
ним Нюрка, Артем, Симаков, Коля Колокольчиков.
Раздается шум, свист, "ура" и крики:
- Да здравствует наша команда!
Гейка хватает за руку растерявшегося Тимура и хмуро говорит:
- Иди... иди... говори! Не ломайся!
У калитки дачи Александровых раздается команда:
- Взвод, стой!
С топорами, ломами, лопатами красноармейский взвод останавливается.
Лейтенант открывает калитку. Поднимается по ступенькам террасы. Что-то
увидел. Замялся.
Опустив голову на руки, сидит у стола Ольга.
Лейтенант кашлянул. Ольга обернулась. Вскочила и, торопливо вытирая
слезы, спросила:
- Вы к кому? Папа уже уехал...
Лейтенант (здороваясь):
- У меня к вам дело.
На поляне перед сараем много ребят; поодаль, наблюдая за ребятами,
стоит несколько взрослых.
Придерживаясь рукой за круто приставленную к чердаку лестницу,
взволнованный Тимур говорит:
- Что я могу вам сказать? Я не капитан, не командир... а такой же, как
вы, мальчишка. Люди идут на фронт, и надо много работать... молотком,
топором, лопатой, в лесу, в огороде, в поле. Была игра, но на нашей земле
война - игра окончена...
Шум в толпе.
Тимур (звонко):
- Мальчишки и девчонки! Вот вы киваете головами, шумите: "Давай! Давай!
Будем ворочать горы!" А пройдет три дня... (ропот) ну, три недели, три
месяца - работа надоест, и выйдет, что мы не пионеры, а хвастуны и лодыри.
(Ропот.) Мне говорить так горько, но лучше сказать сразу напрямик, чтобы
потом никто не ныл и не хныкал. Давайте жить дружно!
Лица Квакина, Гейки, Жени.
Тимур:
- Нас много, а будет еще больше!
Резкий свист. Свистит Симаков. Люди оборачиваются.
В тени дерева стоит подошедший со всей своей компанией Фигура.
Тимур (командует):
- Отставить! Подходит подкрепление - "последний могикан", гроза садов и
морковных огородов.
Тимур вытаскивает из кармана и развертывает старый флаг команды:
пятиконечную звезду с опущенными вниз четырьмя лучами.
- И вот у нас уже целый пионерский отряд - и не одна, а три команды:
Гейкин - весь поселок, у Квакина - лес и поле, а эти... (улыбнувшись и
показывая на Фигуру) ночной патруль по охране покоя и общественного порядка!
Лицо Фигуры озадачено.
Треск. Как по волшебству, сдвигается с места целиком весь ветхий
заборчик.
Теперь видно, что как он стоял, так его целиком выдернула из земли и,
развертывая, отнесла в сторону шеренга красноармейцев.
Стоят лейтенант и Ольга. К ним бросаются ребята, Тимур, Женя.
Ольга (Тимуру):
- Свой штаб вы можете перенести к нам на террасу, а здесь, около сарая,
будет стоять зенитная батарея.
На улице под деревьями стоят, одетые в чехлы, пушки.
Окно незнакомого дома. Квадрат стекла снаружи.
На стекле две пары рук быстро ставят "знак войны" - это узкие,
скрещенные наискосок и еще раз перекрещенные через центр бумажные полосы для
предохранения стекол от бомбежки.
Внутри комнаты ловко работают, оклеивая окна, Женя и Таня.
Одеты они по-рабочему просто, волосы туго завязаны косынками.
Еще две девочки режут на столе полосы бумаги.
Грудной ребенок, сидя на полу, ловит и дергает, играя, свесившиеся со
стола полоски.
Женя погрозила ему пальцем.
Оклеив окно, девочки выбегают во двор.
Во дворе возле грядок много мальчишек с лопатами, ломами, топорами. Они
сидят на досках, положенных на бугры свежевыкопанной глины.
Глубокая, идущая траверсами бомбозащитная щель.
Тимур с куском мела в руках стоит у забора. Тут же - его лопата. К нему
подходит Коля Колокольчиков.
Тимур приказывает:
- Дай сигналы: "Внимание!", "Вижу врага", "Подать патроны".
Коля Колокольчиков поднимает согнутую правую руку ладонью вперед -
пальцы на уровне головы, опускает правую руку. Левую вытянутую относит в
сторону, опускает. Потом высоко, во всю длину, поднимает правую и крутит ею
над головой.
Тимур (передавая мел):
- Хорошо! Напиши: "Вижу взвод".
Коля рисует.
Тимур:
- "Вижу роту с пулеметом и две пушки".
Коля к кресту прибавляет еще продольную черточку, потом менее уверенно
ставит еще два знака.
Тимур, забирая мел, зачеркивает последний знак и говорит с усмешкой:
- Обедать будешь после. Пулемет на плане обозначается так. (Рисует.) А
это у тебя не пулемет, а кашевар с походной кухней.
Гейка (поднимаясь, командует):
- Становись на работу!
Ребята хватают топоры, грабли и лопаты.
Один из них прыгает в узкую земляную траншею. Другие тянут доски, пилят
и рубят крепежные стойки.
Женя (подходя к взявшему лопату Тимуру):
- Мы побежали. Мы пойдем к комсомолкам... шить мешки и брезентовые
рукавицы. Там нас ждет Оля...
Тимур:
- Никуда вы не побежали. Собирай девчонок, идите на огороды!
Женя (жалобно):
- Но, Тима! Мы только недавно оттуда... Нас прогнали... Квакин нагнал
туда столько народу, что председатель нам велел уходить обратно Если не
веришь (показывает в сторону улицы), спроси у Фигуры.
Тимур (строго):
- Не зови его больше Фигурой, зови Васькой.
Женя (улыбаясь):
- Есть Фигуру звать Васькой!
Улица.
Фигура и с ним еще несколько мальчишек несут ведро, мочальную кисть и
свертки бумаги.
Не держась за руль, лихо прокатил мимо них щеголеватый, в брюках гольф,
паренек-велосипедист.
Ребята останавливаются у забора.
Приклеивают белый лист: "Приказ штаба противовоздушной обороны No 1".
Второй лист - лозунг.
ТЫЛ. ПОМОГАЙ ФРОНТУ ЗАЩИЩАТЬ РОДИНУ!
Полюбовавшись на свою работу, Фигура сухой тряпкой разглаживает бумагу.
Щеголеватый паренек соскочил с велосипеда и, расталкивая ребят, читает
приказ.
Фигура (давая тычка пареньку):
- Кати, кати!.. Не для таких лодырей про эти дела писано...
Паренек обиженно попятился.
Поле. Очень много голов склонилось над грядами.
Раздается русская песня, но слова ее не все знают, и поэтому поющие
часто повторяют одни и те же строки:
Эх ты, степь моя...
Степь широкая,
Степь широкая
Да раздольная...
Квакин, поднимая голову, говорит Симакову:
- Когда я был хулиганом, я совсем не знал, что полоть капусту - это
тоже трудно...
Степь широкая,
Степь раздольная...
Квакин выпрямился и говорит задумчиво:
- Когда я буду красноармейцем, тогда я буду...
Симаков:
- Ну, и что ты тогда будешь?
Квакин (гордо):
- А вот увидишь, что я тогда буду!
Ночь. Дачный поселок точно вымер. Тявкает собака.
Шаги.
Силуэт патруля. Это какой-то комсомолец и Ольга.
Они с противогазами.
Чужая комната. Яркий электрический свет.
Старуха подходит и поправляет одеяло, закрывающее окно.
Рядом с окном этажерка. На ней спит кошка.
Старуха подходит к дивану, где спит возле игрушек малыш, берет его на
руки и уносит.
Кошка на этажерке просыпается, открывает пасть и, потягиваясь,
выпускает когти.
Ночь
Идут Тимур, Фигура и еще четверо из ночного патруля.
Тимур прощается с Фигурой.
- Вася! Я на тебя надеюсь... Ты смотри, не того... чтобы все было как
надо!
Фигура (хмуро).
- Капитан! У меня или уже как не надо, или уже все как надо. А на две
стороны я никогда не работаю.
Разошлись.
Плывут светлячками затемненные фары.
Возле Фигуры бесшумно остановилась легковая машина. Открывается дверца,
и виден силуэт головы человека. Человек спрашивает:
- Мальчики! Как проехать к штабу противовоздушной обороны?
Фигура (после паузы):
- Сначала скажи быстро, как зовут Ворошилова.
Человек, не запинаясь, отвечает:
- Климент Ефремович.
Фигура:
- Откуда он родом?
- Донецкий слесарь из Луганска.
Фигура:
- Первый поворот налево, второй переулок направо. Там вас остановят.
Машина отъезжает.
Голос из машины:
- Молодец! Ты хитер, парень!
Фигура (хмуро, своим ребятам):
- Пятнадцать лет все за хитрость ругали, а вот хоть один раз да
похвалили!
Светлая комната.
Изогнувшись, прыгнула с этажерки кошка на закрывающее окно одеяло,
вцепилась в него когтями и сорвала неплотно прибитый край.
Улица.
Узкий, но яркий луч света падает со второго этажа на патруль Фигуры.
Фигура бросается к дверям дома и стучит кулаками и ногами.
Другая комната.
Заснула старуха возле кровати ребенка.
Отчаянно колотят в дверь ребята.
Проворно по водосточной трубе, потом по карнизу лезет Фигура к
освещенному окошку, добрался и громко стучит в переплет рамы.
Вдруг раздается зловещий вой сирены и паровозных гудков.
Это воздушная тревога.
Ребята шарахнулись внизу от двери.
Фигура сверху кричит:
- Вы куда? Лезь через забор! Пробирайся в дом с черного хода!
Ударила зенитная батарея.
Искаженное лицо Фигуры.
Он смотрит вниз, собираясь прыгнуть в темноту, но вот он выпрямляется
и, придерживаясь раскинутыми руками за шероховатую стену, закрывает своей
спиной узкую полоску света.
Удар!
Еще удар!!!
Прожектор...
Тени возле зенитки.
Женя проснулась. Вскочила. Надела на плечо противогаз.
Дрожащими руками схватила со стола и поцеловала фотографию отца,
выбежала на улицу.
Удар!
Недалеко от входа в подвал-бомбоубежище, взявшись за руки, торопливо
шагают цепочкой совсем маленькие ребятишки с няньками, очевидно из детского
сада.
Один малыш тащит игрушечного слона и, задрав голову к небу,
спотыкается.
Их встречают Ольга и дежурный комсомолец.
Из-за его спины выглядывает лицо Жени.
Ольга (заметив Женю):
- Женя, иди вниз. Здесь без тебя обойдутся.
Женя (хватает спотыкающегося малыша).
- Я сейчас, я только возьму вот этого!
(Берет малыша на руки.)
Гул приближающихся самолетов.
Удар.
Разрывы зениток.
Малыш (Жене, доверчиво):
- Это гром?
Женя:
- Да, это гром.
Опять удар и треск зенитного пулемета.
Малыш:
- Потом будет дождь?
Женя (пригнувшись и опасливо глянув на небо):
- Да, потом будет дождь.
Удар.
Длинная очередь из пулеметов.
Трассирующие пули в небе.
Малыш:
- А потом будет хорошая погода?
Женя, скрываясь за тяжелой дверью бомбоубежища, говорит торопливо:
- Да!.. Да!.. Потом будет очень хорошая погода.
Удар.
Стоит, заслоняя собой свет, Фигура.
Снизу, откуда-то из-под кустов, ему кричат:
- Васька! Скорее вниз прыгай! Что ты думаешь?
Фигура (злорадно):
Имел одной он думы власть,
Одну, но пламенную страсть!..
Трусы! А что скажет наш капитан? Я ему обещал, что все будет сделано
как надо!
Бегут взрослые дружинники.
Влезают через окошко в дом, и с улицы видно, как гаснет свет. Выстрелы
стихают.
Фигура прыгает вниз, в палисадник.
К нему подбегают товарищи.
На лице Фигуры полоска крови.
Один из мальчишек в страхе спрашивает:
- Ты что? Ты ранен?
Фигура (гордо):
- Да, когда прыгал, зацепился щекой за бельевую веревку!
Возле террасы стоят лопаты, грабли, топоры, доски. По лестнице сбегает
несколько мальчишек. Разобрали инструмент и убежали. На террасе возле Тимура
- Гейка, Квакин, Колокольчиков, Женя, Фигура и другие мальчишки и девчонки.
Вошел почтальон и внес квадратный запакованный в картон сверток.
Он говорит Жене:
- Распишись. Тебе из города посылка. А твоей сестре письмо.
Женя (расписываясь и волнуясь):
- Что это такое? (Берет письмо.) Почему письмо от папы не мне, а только
Ольге?
На столе стоит патефон.
Женя (закусив губу, чуть не плача):
- Папа!.. Он вспомнил... Зачем? Мне этого теперь ничего не нужно...
Сдерживая слезы, смотрит в окошко.
Тимур рассматривает патефонные пластинки.
Вдруг лицо его насторожилось.
Он подносит к глазам небольшую прозрачную пластинку.
Потом, загадочно глянув на Женю, он осторожно заводит патефон и ставит
пластинку.
Коля Колокольчиков (шепотом):
- Тима!.. Не надо... Она (на Женю) от музыки заплачет.
Тимур отмахнулся от Коли и пускает пластинку.
Недоуменно смотрят на Тимура притихшие ребята.
Крутится пластинка.
Стоит лицом к окну Женя.
Вдруг раздается ровный, знакомый голос отца.
- Женя!
Мгновенно Женя оборачивается и, ухватившись за подоконник руками,
замирает с широко открытыми глазами.
Крутится пластинка.
Голос отца:
- Когда ты услышишь эти мои слова, я буду уже на фронте. Дочурка,
начался бой, равного которому еще на земле никогда не было... А может быть,
больше никогда и не будет.
Лицо Жени.
Голос отца:
- Если тебе будет трудно, не плачь, не хнычь, не унывай. Помня, что
тем, которые бьются сейчас за счастье и славу нашей Родины, за всех ее милых
детей и за тебя, родную, еще труднее, что своей кровью и жизнью они вырывают
у врага победу. И враг будет разбит, разгромлен и уничтожен. Женя! Я смотрю
тебе сейчас в глаза прямо, прямо...
Крупно: поясной портрет отца. Он в шлеме, комбинезоне и кожаных
перчатках.
Голос отца:
- Я клянусь тебе своей честью старого и седого командира, что еще
тогда, когда ты была совсем крошкой, этого врага мы уже знали, к смертному
бою с ним готовились. Дали слово победить. И теперь свое слово мы выполним.
Женя! Поклянись же и ты, что ради всех нас там у себя... далеко... далеко...
ты будешь жить честно, скромно, учиться хорошо, работать упорно, много. И
тогда, вспоминая тебя, даже в самых тяжелых боях я буду счастлив, горд и
спокоен.
Уже давно смолк голос отца, и с шипением впустую вертится пластинка.
Как зачарованные, стоят, не двигаясь, ребята.
Но вот Тимур подошел к Жене, смотрит ей прямо в лицо, а она тихо и
взволнованно ему шепчет:
- Да! Но я не знаю как... Я не умею...
Тогда Тимур сжимает руки Жене и говорит горячо и звонко:
- Я клянусь, Женя. Я давно знаю. И я научу тебя этой клятве!
Болшево
24 июня - 3 июля 1941
ПРИМЕЧАНИЯ
На второй день после начала Великой Отечественной войны Аркадий Гайдар
приступил к работе над сценарием "Клятва Тимура". Это было срочное задание
Комитета по делам кинематографии.
Сценарий создавался под Москвой, в Болшеве, в Доме творчества
кинематографистов. Работа шла быстро. Режиссер Л.В.Кулешов, который должен
был ставить картину, работал параллельно с Гайдаром: брал у него готовые
страницы литературного сценария и составлял режиссерский план.
2 июля 1941 года Аркадий Гайдар послал из Болшева телеграмму А. А.
Фадееву:
"Закончив оборонный сценарий, вернусь Москву шестого. Не забудьте о
моем письме, оставленном в секретариате".
В этом письме, оставленном в секретариате Союза писателей СССР, Аркадий
Гайдар просил помочь ему уехать на фронт.
14 июля 1941 года Аркадий Гайдар написал письмо военному коменданту
Москвы генерал-майору Ревякину:
"По повести и кинофильму "Тимур и его команда" возникло большое
пионерское движение помощи семьям ушедших на фронт бойцов Красной Армии.
Десятки тысяч детей уже принимали в этом благородном деле самое горячее
участие.
Сейчас... фабрика "Союздетфильм" приступает к съемке второго оборонного
кинофильма "Клятва Тимура". Это о том, что должны делать и чем могут помочь
взрослым дети во время нынешней Отечественной войны.
Для этого нам необходимы четверо московских ребят, игравших в первой
картине главные роли... Они эвакуированы сейчас в Уфу. Прошу Вашего
разрешения на их возвращение в Москву".
19 июля 1941 года газета "Пионерская правда" начала печатать "Клятву
Тимура". Через день Аркадий Гайдар уехал на фронт.
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар.
Комендант снежной крепости
Киноповесть
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 2
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Над стройной снежной крепостью с фортами, зубчатыми стенами и башнями
развевается флаг - звезда с четырьмя лучами. У открытых ворот выстроился
крепостной гарнизон.
Из ворот выходит Тимур - комендант снежной крепости. Он оборачивается к
Коле Колокольчикову и твердо говорит:
- С сегодняшнего числа часовые у крепости будут сменяться через час,
днем и ночью.
- Но... если которых дома не пустят?
- Мы подберем таких, которых всегда пустят.
x x x
В штабе военной части у дверей стоит шофер Коля Башмаков.
Капитан артиллерии Максимов кладет телефонную трубку. Встает,
одергивает ремни. Шофер четко поворачивается. Но тут раздается телефонный
звонок, и дежурный останавливает капитана:
- Товарищ капитан, вас просят.
Капитан слушает, а потом говорит в трубку:
- Итак, вы опять отступили? Печально... Товарищ командир дивизии, вы
генерал, я же только капитан. Но я осмелюсь напомнить, что неоднократно
предупреждал: дисциплина в ваших войсках хромает на обе ноги...
Дежурный в недоумении смотрит на капитана. Тот продолжает:
- Ваши подразделения лезут по сугробам без лыж, надеясь сокрушить
противника только гиком, криком и диким завыванием. Кроме того, вы штурмуете
крепость без плана, без подготовки, кулаками, штыками и саблями, и, конечно,
противник бьет вас самой новейшей техникой. Генерал, я высоко ценю ваше
личное мужество и вашу храбрость, но одного этого в современной войне для
победы - увы! - никак не достаточно... Прошу извинить за прямоту... Через
час я буду.
Капитан кладет трубку.
x x x
Кладет у себя дома телефонную трубку и сын капитана Максимова Саша. Он
берет сигнальный горн. Перед Сашей на покрытом узорной клеенкой столе строй
оловянных солдатиков.
Раздается резкий сигнал жестяной трубы. Саша трубит. Внезапно он
закашлялся, схватился за грудь. Нянька торопливо передает ему платок.
В темное стекло окна глухо ударяет снежок. Нянька и Сашина сестра Женя
разом оборачиваются. Саша, отбросив платок, кидается к окну. Еще удар.
- Это что же такое? - негодует нянька. - Я пойду позову дворника...
Отойди от окна, Саша!
Распахивается дверь, и показывается маленькая растрепанная фигура
запыхавшегося Вовки.
- О-го-го!.. Мы дрались, как львы, как тигры... Саша, ты слыхал, как мы
"ура" кричали?
Нянька вскакивает:
- Вовка, ты с ума сошел! Скинь пальто! Саша болен, и у него
температура...
- Ты не лев и не тигр, ты просто ушастый кролик, - хладнокровно
замечает Вовке Женя.
- Домашняя кошка! Я вчера был ранен дважды, а сегодня четырежды! Да
знаешь ли ты, что мы подступили к самым стенам крепости?
- Мне неважно, как вы подступили, - гневно перебивает Вовку Саша, - мне
важно, почему вы отступили!
- Кто? Мы отступили? - возмущается Вовка и тут же меняет тон: - Ну
конечно, отступили... Мы пошли в атаку без лыж. Сугробы по пояс... А этот
комендант ночью протянул под снегом проволоку.
- Проволоку?!
- Да, проволоку. А она цепляет за штаны и за валенки... Но берегись!
Сегодня ночью мы с Юркой проберемся к ним в крепость!
- Ты?.. В крепость? - насмешливо говорит Женя. - Жил-был у бабушки
серенький кролик...
- Я кролик? Я... орел! Улетаю! - кричит Вовка и, взмахнув руками,
убегает.
Снова ударяют в окно два снежка, и Женя говорит Саше:
- Пришел чужой мальчик. Привел отряд. Построил у нас под боком
крепость... И вы не можете взять ее две недели!
Из двери в соседнюю комнату выглядывает Нина, студентка, соседка:
- Саша, ты с отцом говорил по телефону?
- С папой. Он скоро пойдет... Он тебе нужен, Нина?
- Он мне всегда нужен. А сейчас я хочу показать ему свою работу.
Нина входит в комнату, вносит картину и ставит ее на стол, прислонив к
стене. Саша кашляет. Нина говорит ему:
- Отойди от окна, слышишь?
Саша нехотя отходит. Нянька обижена:
- Я просила - он стоял, а как она сказала - пошел... Я тебе кто,
нянька? А она человек посторонний... соседка...
- Анна Егоровна, вы скажите это при Степане, - добродушно улыбается
Нина.
- И скажу. Это для тебя он капитан, а я его вынянчила, и для меня он
мальчик...
- И для меня мальчик, - перебивает Нина. - Особенно когда он так: губы
вниз, брови вверх... Нянечка, на кого похож Степан Петрович?
- На мать, - смягчаясь, отвечает нянька. - Мать у него была из Рязани,
спокойная, работящая. И отец ничего бы, да суров по старинке...
- Раз на мать - примета счастливая. Я, нянечка, тоже работящая...
Рязанская, деревенская, песни знаю, плясать умею...
- Ну, пошла-поехала! Ты на свое поворотишь... У каждого командира
должна быть жена, у детей командира - мать. Я три года Степану говорила, что
ему нужно жениться. Так нет! И кого ждал? - Она смотрит Нине в глаза и
говорит с иронией: - Уж не тебя ли?
Нина предостерегающе косит глазами в сторону детей.
- Ты мне не мигай, я твои мысли вижу. А они, - нянька кивает на детей,
- в этом деле еще ничего не понимают.
Женя говорит, не отрываясь от тетрадки:
- Мы, нянечка, все понимаем. Правда, Саша?
- Мне твои слова неинтересны. Я командир дивизии, - холодно отвечает
Саша.
Входит капитан Максимов. Он идет прямо к сыну и, положив руку на его
лоб, спрашивает:
- Доктор уже был?
- Сейчас будет, - отвечает нянька.
Максимов чем-то взволнован. Он подошел к Нине и тихо сказал ей:
- Нина...
Но, заметив пристальный взгляд няньки, запнулся и посмотрел на картину.
На картине нарисованы люди разных возрастов и национальностей. С плодами и
цветами в руках они выходят по тропкам на широкую дорогу, которая ведет к
освещенным солнцем горным вершинам.
- Это называется "Дорога к коммунизму"? - спрашивает Максимов.
Нина молча кивает головой и настороженно слушает, что скажет он дальше.
Максимов показывает на картину:
- Этот трактор туда идет тоже? Он не дойдет: мал бензиновый бак и
велики ведущие шестеренки.
Нина вспыхивает:
- Тебе не нравится? Ну конечно, тебе бы впереди этих людей пустить
разведку. По бокам - сторожевое охранение. Вот сюда посадить артиллерийского
наблюдателя... Странно, Степан... это же... аллегория, фантазия...
Максимов, улыбаясь, показывает на свои артиллерийские петлицы:
- Не знаю. Очевидно, моя артиллерия твою аллегорию не понимает... Это
беспечные люди возвращаются с пикника домой. - Он видит ее взволнованное
лицо и успокаивающе, дружески продолжает: - Девочка, не сердись... но таких
дорог к коммунизму не бывает.
Он заглядывает ей в лицо, но Нина, отступая и широко открыв глаза,
спрашивает:
- Ты... ты тоже сказал, что я девочка?
- Конечно, девчонка, - не отрываясь от шитья, хладнокровно говорит
нянька. - Он Командир, капитан. Их дело военное. И куда какая дорога идет,
он лучше знает. На это у них план... карты. А ты: коммунизм, коммунизм... А
в голове, поди-ка, один ветер.
- Няня! - укоризненно останавливает старуху Максимов.
Женя дипломатично вмешивается:
- Папа, скоро каникулы, и мы устроим у нас веселую елку.
- Очень жаль, что меня на этой елке не будет. Через час-полтора я
уезжаю в далекую командировку.
На лице Нины испуг. Лицо няньки настороженно. Женя растеряна. А Саша,
прямо глядя отцу в глаза, показывает рукой на карту Финляндии, висящую на
стене:
- Папа, неправда! Ты с батареей уходишь туда... на фронт...
Глухо ударяется в окно снежок.
Нянька оборачивается и всплескивает руками:
- Это что же такое? Нет! Людям на свете покоя нету!
Входит доктор Колокольчиков. Отряхиваясь от снега, он говорит:
- Прошу извинения, но во дворе не стихает бой, и к вам пробраться можно
только на бронемашине.
Нянька показывает на Сашу:
- Вот, батюшка, у него температура.
- У каждого человека температура.
- У него сто градусов температура, - говорит Женя.
- Это не у каждого, - соглашается доктор.
- Они, батюшка, затеяли войну, - объясняет нянька, - скачут по
сугробам. Ну, вот где-то он и схватил себе простуду.
- Он схватил простуду или она его схватила, это мы сейчас разберемся.
Доктор подходит к Саше, который хмуро стоит возле своих оловянных
солдатиков:
- Молодой человек, у тебя что?
Саша показывает на солдат:
- У меня армия.
- Да. Но ты болен.
- Я командир дивизии.
- Следовательно, вы... вы генерал. - Доктор отыскивает Сашин пульс. -
Генерал должен лечь в лазарет. У генерала высокая температура.
Он уводит Сашу в его комнату. За ними идет нянька. Максимов
поворачивается к Нине:
- Ты обиделась?
- Ты уезжаешь. Почему ты смеешься?
- Чтобы ты не плакала.
- Я не буду. Была Монголия. Была Польша... Мы привыкли.
В дверь стучат, и у порога останавливается осыпанный снегом мальчик в
пальто, перетянутом ремнем. Он вежливо и с достоинством козыряет капитану
Максимову:
- Меня зовут Тимур. Я комендант снежной крепости. Прошу извинить, если
несколько наших снарядов случайно залетело на вашу нейтральную территорию.
Он показывает на окно.
На звук его голоса выходит Саша в белой рубашке с распахнутым воротом и
останавливается, придерживаясь за дверь. Лицо у него бледное, гордое.
- Ваша орда сегодня отступила по всему фронту... - говорит Саше Тимур.
- Но ты болен. Твой помощник Юрка командовать не умеет. И я пришел
предложить тебе перемирие.
Закрыв глаза и сжав губы, Саша отрицательно мотает головой. Женя
удивленно смотрит на Тимура. Тимур слегка пожимает плечами:
- Как хочешь. Но крепости вам не взять! И, чтобы вести бой, у вас
должны быть лыжи, крюки, веревки и приставные лестницы... Ты мне враг, но
это я тебе говорю как другу.
Саша, открывая глаза, говорит с ненавистью:
- Уходи, уйди! Крепость твою мы все равно захватим!
- Ее сожжет солнце, растопит дождь, сровняет ветер, но вашей она
никогда не будет! - вспыльчиво отвечает Тимур, поворачивается и выходит.
Женя бежит за ним следом.
- Молодой комендант! - кричит вдогонку Тимуру доктор. - Я Красный
Крест, и я прошу обеспечить мне свободный проход через вашу опасную
территорию...
Открывая в передней Тимуру дверь, Женя спрашивает:
- Так вы с моим братом враги?
- Да. И ты на меня за это сердита?
- Нет, - вздыхает Женя. - Что же... ваше дело военное...
Закрыв дверь, Женя возвращается в столовую, где доктор и капитан
Максимов разговаривают о Саше.
- У вашего сына, вероятно, воспаление легких, - говорит доктор. - Режим
- постель. Еда - легкая. Питье - кислое. Возьмите рецепт. Надо быстро
сбегать в аптеку.
Нянька сует Нине в руки рецепт:
- Сходи, Нина. Мне надо собирать капитана.
Нина в замешательстве смотрит на няньку.
- Но, нянечка, можно позвонить, - рассудительно говорит Женя. - Можно
послать дворника... А то за папой придет машина, и они не попрощаются.
- Успеет. С трамвая на трамвай, а там рядом, - спокойно отвечает
нянька.
Нина тревожно смотрит в глаза Максимову. Он взглянул на часы и молча
кивает головой.
- Нина, не ходи, - говорит из своей комнаты уже уложенный в постель
Саша. - Я подожду. Мне не больно...
Нина входит к нему, наклоняется и целует в лоб:
- Спасибо, командир. Спи. Все хорошо будет.
Нина ушла. Нянька укладывает чемодан. Максимов садится на стул возле
Саши, рядом с ним пристраивается Женя. У изголовья Сашиной кровати стоит
стол, на нем цветок, коробочка, стакан и отряд оловянных солдатиков. Стучат.
Входит шофер Коля и передает Максимову конверт:
- Товарищ капитан, есть машина... Саша, здравствуй!
Максимов, разрывая конверт, говорит шоферу:
- Вы приехали на час раньше. - Читает приказ. - Все понятно. Дети, мне
пора. Няня, скажи Нине, что я ее ждал... Ты на нее не сердись. Ты поцелуй ее
от меня.
Саша привстает:
- Папа! Ты пиши мне часто... И ты, Коля, если у него бой, он занят,
пиши мне тоже. - Тут он оборачивается, берет со стола оловянного солдатика и
протягивает его шоферу: - На, возьми от меня на память.
Коля осторожно приближается, издали протягивая руку:
- Есть писать часто, Саша! А солдат назад вернется с медалью.
Кладет солдата в карман.
- Ты, шальная голова, там, на фронте, не очень-то с капитаном за
медалями гоняйся, - строго говорит Коле нянька. - Ты, если где видишь -
нельзя, опасно, постой, обожди, обвези капитана кругом.
- Есть обвозить капитана кругом!
Саша манит отца и что-то говорит ему на ухо. Отец подумал, загадочно
кивнул головой, вынул из полевой сумки бумагу и что-то быстро на ней пишет.
Нянька настораживается. Максимов складывает записку и передает ее Саше. Саша
взял коробочку, сунул в нее записку, положил коробочку на стол. Потом
подумал и поставил около нее двух оловянных часовых.
Максимов берет сына за руку и целует его:
- Товарищ генерал! Желаю счастья, здоровья, а в боях - успеха...
Пожелайте и мне того же.
Когда Нина возвращается из аптеки, капитана Максимова уже нет. В
опустевшей столовой беспорядок. Не глядя на няньку, Нина тихо спрашивает:
- Анна Егоровна, Степан, уезжая, ничего не сказал? Ничего мне не
передал?
- Он? - как бы припоминает нянька. - Ничего. Да! Он просил, чтобы ты
отнесла его книги в полковую библиотеку.
- Хорошо, - говорит Нина, опустив голову, потом поворачивается и
дрогнувшим голосом спрашивает: - Скажите, за что вы меня не любите?
- Я всех люблю, - суховато отвечает нянька. - Но у него большие дети, и
им нужна настоящая мать, а не такая, как ты, девчонка.
x x x
Вдоль стены снежной крепости мерно шагают часовые.
С деревянными винтовками, немного сутулясь, они ходят навстречу один
другому. Потом останавливаются у костра. Часы гулко отбивают четверти.
Первый часовой прислушивается:
- Уже должна быть смена.
- Смена не придет, - отвечает второй часовой, грея над огнем руки. -
Никого дома не отпустят.
- Не те времена. Теперь отпустят.
Часовые поворачиваются. По тропке плечом к плечу шагает смена. Большие
валенки в калошах четко, с протяжкой отбивают по скрипучему снегу шаг за
шагом. Караул сменяется.
- Все спокойно? - спрашивает третий часовой.
- Пробежала собака. Пролетела ворона. Орда спит, и караулить нечего, -
отвечает второй.
- Порядок! - говорит первый часовой. - Комендант молодец! Комендант
знает, что делает!
- Коменданту хорошо, комендант спит под теплым одеялом! - ворчит
третий.
- Комендант проверяет караулы... - говорит, выходя из-за куста, Тимур
и, заметив смущенное лицо третьего часового, жмет ему руку: - Ты пришел, ты
не подвел, Гриша. - Он выпрямляется. - Встаньте по уставу! Плечи не гни!
Стой свободно и гляди в оба!
Из пролома каменной стены высовываются недоуменные лица Вовки и Юры.
- Он сошел с ума! Такой мороз... Брр!.. - жмется Вовка. - Вон кошка
подохла. А у них опять сменяются часовые... Мне домой пора. Отец ничего, а
бабка вредная, и она может стукнуть по затылку.
- Вот тебе и разведка... - уныло шепчет Юрка. - Эх, заложить бы под
стены крепости хорошую бомбу!
- Бомбу?! - Вовка оглядывается и, заметив драный валенок на снегу,
хватает его: - Отвлекай часовых! Засекай время! Бомба сейчас будет
брошена!!!
Вовка и Юрка крадутся к стенам крепости.
- Стой! Кто идет? - кричит третий часовой.
К нему подбегает четвертый. Оба настороженно вглядываются в темноту. А
в этот момент с другой стороны перелетает через стену крепости и падает на
снег драный валенок.
Не заметив его, часовые ходят опять четким шагом вдоль стены.
x x x
Тревожно раскинувшись, бормочет что-то в полусне Саша. У него жар.
Температура поднимается все выше и выше.
Стена над Сашиной кроватью увешана деревянным оружием. На столе у
изголовья - цветок в стакане и коробочка. У коробочки замерли два оловянных
часовых. Дальше, на краю стола, выстроился целый отряд.
Саша приоткрывает блестящие от жара глаза и смотрит на своих солдат. И
вдруг оба часовых точным движением сходят со своих подставок и, приподняв с
полу приклады винтовок, чеканным шагом идут навстречу один другому вдоль
охраняемого пространства. Саша улыбается. Но вот лицо его насторожилось.
Быстрым движением поворачиваются оловянные часовые, перехватывают винтовки
наизготовку, приклад к плечу. Пятятся. Смешным клубочком один за другим
подымается дым выстрелов. Часовые выхватывают из-за пояса бомбы, бросают их.
Беззвучно вспыхивает огонь, вздымаются клубы дыма.
А когда молочный дым рассеивается, над поваленными часовыми
протягивается чья-то рука, открывает коробку и достает записку. Это нянька.
Торопливо сует она записку в карман и оборачивается. У дверей стоит Нина в
пестром халатике и тихо говорит:
- Анна Егоровна, идите, я посижу... Мне все равно не спится.
Нянька поправила Саше подушку, вышла и, прикрыв за собой дверь,
торопливо разворачивает записку. На ее лице недоумение. Это чистый белый
лист, без единой буквы.
А Нина взяла со столика термометр, покачала головой, подняла
опрокинутый пузырек и присела на край кровати. Подняв откинутую, сжатую в
кулак руку Саши, она замечает в кулаке бумажку, разнимает Саше пальцы, берет
записку и читает: "Милая Нина, береги детей. Расти и сама. Прощай. Вернусь -
все хорошо будет. Степан".
Лицо Нины загорелось волнением и улыбкой. Она положила записку в
коробку, опять поставила около нее двух оловянных часовых. И, благодарная,
опускает голову на грудь Саше.
Стоят опять на посту оловянные часовые.
x x x
Часовые у стен снежной крепости прислушиваются к звону башенных часов.
- Должна быть смена, - говорит один.
- Смена не придет. Их дома не отпустят, - возражает другой.
- Не то время. Теперь отпустят.
И тут же оба часовых поворачиваются, услышав мерный, чеканный топот
тяжелых шагов по скрипучему снегу. Идут Коля Колокольчиков и еще один
мальчик, укутанный с головы до ног.
Караул сменяется у раскрытых ворот. Вдруг Колокольчиков бросается
внутрь крепости, поднимает драный валенок и, заикаясь от волнения, кричит
прямо в растерянные лица часовых:
- Ротозеи! Я пост не приму! Я доложу об этом коменданту!
x x x
На снежной лесной поляне все перекорежено. Возвышается какое-то
полуразрушенное железобетонное сооружение. Лежит вверх колесами пушка.
Лыжник в белом халате пересекает поляну и ныряет в чащу леса. Его
окружают черные деревья, зубья скалистых камней. Вокруг угрюмая тишина.
Лыжник бежит. Зацепил халатом за сук, рванул, остановился и снимает
халат.
Сверху раздается вдруг каркающий голос:
- Гляди под ноги, не задень провод!
Лыжник поднимает голову и видит наверху в ветвях артиллерийского
наблюдателя. У него резкое лицо, орлиный нос, на шее - бинокль, в руке -
телефонная трубка.
- Ворон-птица! Капитан Максимов у вас на батарее? - спрашивает лыжник.
Наблюдатель резко, как крылом, махнул рукой, показывая направление, и
поднес бинокль к глазам.
x x x
Внутри полуразрушенного финского дота два красноармейца и шофер Коля
пьют чай на дощатом столе возле железной печки.
Телефонист принимает телефонограмму, записывает и через ровные
промежутки повторяет:
- Давайте... давайте...
Коля вынимает из кармана бумагу, спички, махорку и оловянного солдата.
Он ставит солдата на стол и, свертывая цигарку, говорит:
- Война нелегка. Жена далека. Кругом шинели летят шрапнели. Давай,
солдат, табаку покурим.
Красноармеец-башкир отхлебывает чай и усмехается:
- Большой человек с маленький игрушка играет... Смеяться можно.
- Смейся, - отвечает Коля. - Это солдат волшебного войска... Не
понимаешь? Ну, как бы по-вашему? Колдун, что ли?
- Жулик? Так будет?
- Эк, хватил не по той мишени... Этого солдата мне подарил один
генерал. У него солдат ученый: он говорить умеет. Скажи, солдат, почему
Абдул Муртазин пьет чай без сахару?
Коля пускает густой клуб дыма, который почти закрывает его лицо, и
тонким голосом сам отвечает:
- Стоял в секрете и съел на рассвете.
Второй красноармеец хохочет. Телефонист грозит всем кулаком.
- Он у меня еще и не то может! - гордо говорит Коля и снова наклоняется
к оловянному солдатику: - Раз, два, три, четыре, пять! - Он дунул, окутал
солдата густым клубом дыма и заканчивает, обращаясь к башкиру: - Можешь
сахар получать!
Дым рассеивается. Рядом с алюминиевой кружкой башкира лежит кусок
сахару.
Башкир добродушно улыбается...
Отодвинулась рогожа, заменяющая сорванную дверь. В клубах пара входит
капитан Максимов. Все встают. Рогожа опять отодвинулась, входит лыжник. Его
халат перекинут через руку. Лыжник подает пакет и рапортует:
- Товарищ капитан, посыльный лыжник штаба батальона Егоров прибыл в
ваше распоряжение.
Максимов пробегает глазами бумагу.
- Почему вы без маскировочного халата?
- Зацепил, разорвал. Сейчас чинить буду. Товарищ капитан, вам от жены
телеграмма. Попала на третью батарею случайно. Распечатана потому, что,
меняя позицию, третья батарея передала ее по телефону на вторую.
Лыжник передал телеграмму, отошел и греет руки у железной печки.
- Мне... от жены? - удивленно переспрашивает Максимов, читает,
улыбается и показывает телеграмму шоферу Коле.
Коля читает: "Саша поправляется, опять собирается штурмовать крепость.
Мы для раненых устраиваем елку. Все целуем. Жена Нина".
Капитан, показывая карандашом на подпись, тихонько говорит:
- Женя, Нина.
И быстро пишет что-то на телеграмме. Лицо его лукаво.
Красноармеец-башкир улыбается чуть хвастливо:
- У меня дома в Уфе тоже жена есть. Она мне тоже смешной писем пишет.
- Врешь, врешь! - говорит второй красноармеец. - Никакой жены у тебя
нету...
- Невеста есть в Стерлитамаке, Лола зовут, - задумчиво и безобидно
отвечает башкир. - Она мне тоже смешной пишет.
Максимов кладет телеграмму в конверт и протягивает его Коле:
- Не забудьте сегодня отправить.
Телефонист, окончивший приемку, молча передает капитану исписанный
лист, подходит к печке, греет руки и, усмехаясь, спрашивает у лыжника:
- A y тебя есть Лола?
- Лолы у меня, я прямо скажу, нету, - отвечает лыжник. - Лола у меня
после войны будет.
- Тебя убьют, потому что ты бегаешь без маскировочного халата, - строго
говорит телефонист.
Лыжник усаживается, расправляет халат, достает иголку и говорит
серьезно:
- Убьют? Тогда, конечно, никакой Лолы не будет...
Капитан Максимов, прочитав телефонограмму, приказывает шоферу:
- Приготовьте машину. Едем в штаб участка.
Коля подтягивается:
- Есть приготовить машину, товарищ капитан!
- Товарищ посыльный, - спрашивает капитан Максимов у лыжника, - по
опушке леса вдоль озера дорога не под обстрелом?
- Я проскочил, было тихо, товарищ капитан... Но я что? Тень...
стрела... заяц...
- Заяц? - усмехается телефонист. - От таких зайцев волки на деревья
скачут!..
x x x
Через лес пробираются два дозорных финских лыжника. Что-то услыхали,
насторожились и направились к дороге, по которой едут в штаб капитан
Максимов и шофер Коля.
Максимов молча смотрит вперед. Коля говорит, не поворачиваясь к нему,
глядя на дорогу:
- Разрешите, товарищ командир, спросить? Почему вам дома картина у Нины
не понравилась?.. А мне понравилась. Люди идут, цветы несут. Ребятишки по
хорошей дороге на палках скачут. Весело... - Коля вертит рулевую баранку,
машина прыгает. - А это разве дорога? Погибель! - говорит он, меняя тон, и
искоса смотрит на озабоченное лицо Максимова. - Вы бы что-нибудь, товарищ
командир, сказали... Очень мрачная вокруг территория.
А вокруг действительно мрачно: угрюмый лес, черный скелет сгоревшей
избы, обломки скал, расщепленное дерево, причудливо-уродливые фигуры из
снега.
- Да, на картине дорога красивая, - задумчиво говорит Максимов. -
Только очень ровная, гладкая, без задержки, без боя...
- Как - без боя?! - восклицает Коля, резко меняясь в лице, дает тормоз
и хватает пулемет.
Взрыв, дым.
Коля в снегу. Ручной пулемет лежит стволом на пне, и, перед тем как
нажать на спуск, Коля кричит:
- Как - без боя?! Нынче без боя дорог не бывает!
Мчатся на лыжах белофинны. Капитан Максимов стреляет. Коля дает очередь
в полдиска.
В небе внезапно появляются два самолета, на крыльях у них красные
звезды. Настороженно смотрит вниз наблюдатель. Вдруг он делает резкое
движение: он увидел, как внизу, на дороге, отряд лыжников окружает крохотную
машину. Стремительно и круто ложатся самолеты на крыло.
Один из финнов бросает ручные гранаты. Коля падает навзничь. Максимов
хватает пулемет и дает по финнам очередь. Потом он смотрит на пустой диск и
стреляет из нагана в затвор пулемета.
Стремительно нарастает рев моторов: низко пролетая над дорогой,
самолеты бьют сверху по финнам. Максимов тянет за плечи Колю. Тот
неподвижен. Капитан становится на колени и, достав из простреленной сумки
индивидуальный пакет, бинтует голову Коли. Закончив перевязку, он встает,
сдергивает шинель с убитого финна, потом другую, третью и закутывает ими
Колю. Потом становится на лыжи и, взглянув на компас, уходит.
Улетели своим путем самолеты. На дороге остались исковерканная машина и
убитые белофинны. Близ дороги, укутанный шинелями, лежит Коля.
А капитан Максимов мчится на лыжах под гору через лес. Внезапно он
спотыкается и со всего размаха летит в снег. Лыжа сломана пополам. Максимов
стоит по пояс в снегу и рассматривает сломанную лыжу. Отбросил ее,
прислонился к дереву и ест снег.
x x x
По дороге идет, покачиваясь, башня с пушкой - бронемашина. Позади еще
три. И на всех на них красные звезды. Водитель первой машины смотрит через
узкую щель бойницы и видит, что на пустынной дороге рядом с убитыми финнами
валяются полузанесенные снегом обломки легковой машины капитана Максимова.
Броневик останавливается, выскакивают красноармейцы.
Коля услышал шум. Он приподнялся, открыл глаза и озирается. Рядом с ним
лежит на снегу перчатка капитана.
x x x
Раздается громкий звонок. Это началась большая перемена. В школе
обычная суматоха. В углу шепчутся две девочки - это Катя и Жени
Александрова.
Женя Максимова поймала за руку и теребит малыша Вовку:
- Ты зачем утром опять в пальто к Саше ввалился? Он болен, к нему
нельзя... Я знаю, я сама санитарка. - Она показывает на значок.
- Да... Но было спешно! Было важно! Было очень срочно нужно!
- "Спешно, срочно, важно, нужно"!.. - скороговоркой передразнивает
Женя. - Я попрошу Юру или Петьку, чтобы они тебя срочно поколотили.
Вдруг, заметив шепчущихся девочек и как бы не веря своим глазам,
изумленная Женя медленно выпускает руку Вовки, который улепетывает прочь. Но
тут же его крепко хватает за руку Тимур.
- Стой прямо! Ногами не дрыгай и гляди мне в глаза! - холодно говорит
он.
- Ну, глянул, - робко отвечает Вовка.
- И что ты там видишь?
- Ну, ничего... Синяк вижу, царапину...
- Не туда смотришь, смотри глубже...
- Ну, круги вижу... Зрачок, дырку...
- Ты видишь в моих глазах гнев! Кто высыпал ведро золы, а вчера бросил
валенок и мерзлую кошку за стены нашей крепости? Ага, молчишь! - Он хочет
дать Вовке щелчка, но раздумал и усмехнулся. - Исчезни! Здесь нейтральная
территория, но смотри не попадись мне на поле боя!
Тимур отпустил руку Вовки. Вовка мчится прочь и тотчас же попадает в
лапы Юры.
- Стой! О чем ты шептался с Тимой Гараевым? - спрашивает Юра. - Ага,
измена! Ты замышляешь предать родной двор и переметнуться к нему на чужбину!
- Нет, он не задумал на чужбину, но он хвастун и он надоедает больному
Саше, - с презрением говорит Женя Максимова. - Юрка! Значит, решено? Устроим
для раненых елку?
Юрка поворачивается к Вовке:
- Ты смотри, пока об этом молчок!
- Я, братцы, никому... Я человек-камень... Человек-могила!..
Женя Максимова подскочила к Кате и дернула ее за руку:
- С кем это ты всю перемену шепталась?
- Это Женя Александрова, одна девочка из шестого "Б". И она мне
рассказывала, какое шьет к елке платье...
- Знаю я эту Александрову. Я стояла, я тебе мигала, моргала, а ты...
Какое у нее платье? Из материи или из бумаги?
- Она не велела говорить... Она говорит, что ты задавала и что ты
вместо нее просунула не в очередь пальто в раздевалке.
Женя остолбенела, потом всплеснула руками и говорит, задыхаясь:
- Я задавала? Я не в очередь? Вот клевета, какой еще не было на свете!
В это время гремит звонок, и Женя меняет голос на обыкновенный:
- Катя, не верь: никуда и ничего я не просовывала.
Она удивленно смотрит и видит, что Женя Александрова подошла и взяла
Тимура за руку. Оба они смеются.
- Подумаешь, принцесса крепостного гарнизона! - говорит Женя с
гримасой. - Саша выздоровеет, крепость возьмет, а их поколотит.
- Что ты, что ты! Какая принцесса? Она дочь броневого командира...
- Я сама дочь артиллерийского капитана, и это я, а не она придумала
устроить для раненых елку.
- Ну, вот ты и задавала! Женька, сознайся, ну чуточку, ну вот столечко,
а все-таки задавалочка.
x x x
В комнате отдыха, в отделении для выздоравливающих прифронтового
лазарета, сидит за столом шофер Коля в халате; с повязкой на голове. Перед
ним скомканная бумага и конверт. На столе стоит оловянный солдатик. Коля
что-то чертит на белом листе бумаги. Обращаясь не то к сидящему напротив с
книгой раненому, не то к солдату, он говорит:
- Когда я закрою глаза, чудная встает передо мной картина... Тепло...
светло. Идут люди, а также ребятишки и красивые девушки. Песни поют... Несут
цветы... Лимоны там, фрукты разные. Весело! А дорога перед ними... - Он
зажмурился. - Дорога... лети, вертись, как круглый шар по бильярду! - Коля
смотрит на лист бумаги, на нем довольно точно воспроизведена по памяти
картина Нины, но человечки нарисованы очень смешные: очень уж широко открыты
их поющие рты, слишком пышны в их руках букеты, и слишком беспечны их
веселые лупоглазые лица. - И вот, когда возникает передо мной эта чудная
картина, то сразу представляется мне еще другая дорога: разбитая "эмка",
дым, пустые обоймы. И на снегу перчатка моего капитана, который укутал меня
шинелями, чтобы я, Башмаков, не сдох и жил для общей, а отчасти и для своей
пользы...
Раненый удивленно поднял от книги глаза на Колю и смотрит, как тот
говорит, обращаясь теперь только к игрушечному солдатику:
- Странно! И что мне эта картина? Картон... Краска... Звук далекой
музыки... Вроде как и ты, смешной солдат, чужая тень, простая оловяшка...
Так почему же, когда я смотрю на вас, сжимается у меня за людей сердце?..
- Потому что ты сидишь с утра за бумагой, - говорит раненый с книгой. -
Сейчас я позову сестру, и она отберет у тебя ручку и чернила.
Коля торопливо принимается писать снова.
Двое раненых играют в шашки; один, сидя в кресле, тренькает на
мандолине и тихонько напевает:
Письмо придет - она узнает.
На щеку скатится слеза...
И горько-горько зарыдают
Ее прекрасные глаза...
Коля отрывается от письма и говорит раненому:
- Прошло всего четыре дня, а мне кажется, что прошло четыре года.
Он задумался. Потом опять заговорил не то с раненым, не то сам с собой:
- Когда я вступал в партию, меня один человек спрашивает: "Чего тебе
впереди надо?" Я отвечаю: "Чего всем людям: счастья..." Он говорит: "Про это
в программе не написано. Наша цель - социализм и далее коммунизм в
развернутом виде. А счастье - понятие неопределенное и ненаучное..." - "Нет,
- говорю я, - для отдельного типа действительно так. Кто его угадает, что
ему в жизни надо? Одному - жена, другому - изба, третий на рояле играть
любит... Но чего всем людям вместе надо, это и научно определить возможно".
Медицинская сестра проходит мимо:
- Товарищ Башмаков, что вы бормочете? Оставьте чернила и бумагу. Идите
гулять или играть в шашки.
- Шашки - пустое развлечение. Это игра не для моего характера...
Сестра, как бы мне получить из цейхгауза вещи? В гимнастерке лежит
неотправленное письмо капитана.
- Вещи и документы вы получите послезавтра, когда пойдете в отпуск.
Сестра уходит, и Коля снова обращается к раненому:
- Доктор сказал: "Странный случай в медицине. Если обыкновенного
человека стукнуть по голове, он дуреет. В вас же швырнули бомбой, ударили
головой о дерево, а вы сидите и рассуждаете, как настоящий философ".
- Он пошутил. Это он сказал для ободрения духа. - Раненый показывает на
рваную бумагу: - Вот ты уж десять раз письмо рвешь и опять пишешь... Это
разве философия? Это дурь!
- Я пишу семье моего погибшего начальника... Я пишу: "Девушка,
зачеркните на вашей картине цветы. Капитан был прав, и нынче без боя дороги
не бывает!"
Раненый пожимает плечами:
- Доктор определенно пошутил. Случай в медицине самый обыкновенный...
Сестра подходит и говорит твердо:
- Больной Башмаков, оставьте ручку и чернила. Идите гулять. Отдыхайте
или играйте в шашки.
Коля торопливо берет конверт, вкладывает в него исписанный лист бумаги
и пишет адрес: "Ленинград, Красноармейская, 119, Максимовым. Лично для
Нины". Быстро подходит он к стоящему тут же в комнате почтовому ящику. И
мгновение медлит.
Раненый с мандолиной громко запевает!
Письмо придет - она узнает,
На щеку скатится слеза...
Коля рывком бросает письмо в щель почтового ящика.
Играющие в шашки с треском заканчивают партию. Раненый, который читал,
захлопывает книгу. Все они разом, дружно подхватывают:
И гор-р-рько-горько зарыдают
Ее прекрасные глаза...
x x x
Нина сидит на кровати около Саши. Она берет его за руку и говорит:
- Женя в школе, няня в магазине. Я вернусь скоро. Саша, я прошу тебя, к
окну не подходи близко...
- Женька моих голубей не кормит. И там кто-то их к своему окну
переманивает.
- Хорошо, я буду их кормить сама. Ты мне веришь?
- Почему папа не ответил на твою телеграмму?
- Почему? Очень просто: они, вероятно, перешли в наступление, и
телеграмма его не застала на старом месте.
- А где у него было старое место?
- Я не знаю... Ну, где-нибудь в лесу, - Нина улыбается, - под елкой.
Ты, Саша, сам командир и это дело лучше меня знаешь.
- Да, конечно, - благодарно улыбаясь, говорит Саша. - Они перешли в
наступление. И я перейду в наступление тоже. Иди. Я тебя люблю, Нина.
Нина ушла, а Саша подошел к окну, поцарапал по заснеженному стеклу
пальцем и сделал круглую дырочку. Прилетают голуби и усаживаются на карниз
окна.
В это время раздается звонок. Саша выходит в переднюю и видит, как
сквозь щель просовывается письмо. Он поднял его и бежит в свою комнату. На
лице его волнение. Он повертывает письмо. Глядит на свет. Ему очень хочется
вскрыть письмо. Но на конверте надпись: "Лично для Нины".
Саша кладет письмо на подоконник и стоит у окна. Вдруг он замечает, что
к одному из окон в стене высокого дома напротив слетаются на снежный карниз
голуби. Через форточку просовывается рука и сыплет крошки голубям. Голуби
клюют. Тогда Саша в гневе поворачивает рукоятку оконного запора и
распахивает обе рамы. Пар врывается в комнату. Саша высовывается из окна,
шарит по подоконнику и тянет тряпку. А тряпка зацепила и тянет письмо. Тянет
и оловянных солдатиков.
Саша кричит:
- Это кто моих голубей переманивает?
Снизу, со двора, удивленно наблюдает за Сашей Коля Колокольчиков.
Саша швыряет тряпку. Летит вниз письмо, и падают солдатики.
Перегибаясь, с отчаянием смотрит Саша вниз, но письма не видно. Он поднял
голову и замер, потому что в окне напротив он теперь видит изумительной
красоты девочку. У нее белые, падающие кольцами на плечи локоны. Волосы
схвачены обручем, от которого расходятся мерцающие лучи. На ней легкое, как
дымка, усеянное звездами платье, и она пальцем показывает куда-то вниз. Там,
внизу, за уступом, невидимое Саше, лежит письмо.
Саша высовывается глубже. Но тут в комнату вбегает Нина, хватает за
плечи Сашу, оттаскивает от окна и закрывает рамы. Саша бросается в переднюю.
У дверей Нина его задерживает.
Саша бормочет:
- Оставь! Пусти!.. Я уронил за окно письмо... Это письмо с фронта, от
Коли, про папу...
- Сашенька... Саша... Мы письмо сейчас найдем. Мы его разыщем.
Саша, сразу ослабев, прижимает голову к груди Нины, глаза его
закрываются, он бормочет:
- Письмо лежит в снегу... там в окне девочка, она звезда... Она вам
покажет... Она его видит...
Нина в недоумении.
А загадочная девочка все еще смотрит через морозное окно. Вдруг она
что-то внизу увидела и всплеснула руками.
x x x
Саша лежит в постели. Снова его томит жар. Температура снова все растет
и растет. Неподвижно стоит в углу комнаты целый полк оловянных солдатиков,
лежит на ковре у дверей котенок. И вдруг четким движением все солдатики
сходят со своих оловянных подставок, маршируют и поют:
Спит, тревожным сном объятый,
Наш начальник до утра.
Оловянные солдаты,
Нам в поход идти пора.
Сон его не потревожа,
Разумеется само,
Отыскать ему поможем
Очень важное письмо.
Тра-та. Тра-та.
Тра-та-та-та.
Снега, сугробы и леса...
Оловянные солдаты
Разошлись на полчаса.
При этих словах все войско разделяется на несколько отрядов, которые
вполоборота расходятся в разные стороны.
x x x
С винтовками наизготовку, по пояс в снегу торчат возле рваного валенка
оловянные солдатики.
Стоит Тимур, рядом с ним - Коля Колокольчиков. В руках у Тимура
распечатанное письмо.
- Оно лежало здесь... - показывает Коля и видит солдатиков. - Смотри,
куда свалились из окна оловянные солдаты. - Он поднимает их.
- Зачем ты письмо распечатал? - спрашивает Тимур.
- Оно намокло и в кармане отклеилось. Я иду - дай, думаю, отнесу. А
потом иду - дай, думаю, прочитаю.
- Это письмо тревожное. Письмо неясное. И я еще не знаю, нужно ли,
чтобы такие письма доходили по адресу...
Тимур быстро прячет письмо в карман, потому что подходит нянька.
- Эй, вояки! Вы здесь ничего не поднимали? - спрашивает она.
- Да, они упали из вашего окна, - говорит Коля и протягивает
солдатиков. - Это ваши солдаты?
- А больше ничего? Письма в снегу не было?
Мальчики молчат.
- Он бормочет: "Голубая звезда, она письмо видела", - задумчиво говорит
нянька. - Бред, температура... Какое письмо? Какие звезды? А может быть... -
Тут нянька пристально смотрит на мальчиков. - Вы глядите, я правду все равно
узнаю!..
x x x
В кровати сидит Саша с книгой "Прорыв танками укрепленной полосы".
Рядом с Сашей - Вовка. Саша читает:
- "После того как тяжелые танки пройдут предполье, старший
артиллерийский начальник должен перенести всю мощь огня в тыл, препятствуя
продвижению вражеских резервов..." - Он бросает книгу. - Нет, это нам никак
не подходит...
- Может быть, подойдет где-нибудь в другом месте... - нерешительно
говорит Вовка и листает книгу.
- Нет, и в другом месте не подойдет тоже... Но крепость должна быть
взята и разрушена! Прикажи Юрке поставить людей на лыжи, запасти лестницы,
щиты, крюки, веревки...
- Да, но ты сначала не хотел этого сам. Кто велел гнать инженерную
роту? Кто сказал, что мы не плотники, не столяры, а казаки?
- "Казаки, казаки"! У казаков разведка, а у нас?.. Неужели нельзя
узнать, что этот комендант нам еще приготовил?!
- Я тебе говорю, он сумасшедший. Часовые сменяются вторые сутки, а за
стенами что-то стучит у них, колотит, - уныло отвечает Вовка; и тут же
радостно вспыхивает: - Есть идея! Молчи и не спрашивай. Я направлю в
крепость свою агентуру.
- Какая беда, что я болен! Наступайте! Вызовите на помощь мальчишек из
дома тридцать шесть, из сорок четвертого!.. Мы им осенью помогали. Достаньте
рогожи, доски! Нападайте, когда темно, к ночи... Нам стыдно! Их мало, а они
над нами смеются и зовут нас то "Дикой дивизией", то "Большой ордой"... Нет
папы! Был бы папа, он бы подсказал, посоветовал. Вовка, будь другом... -
Саша показывает на окно: - Разыщи, чья там квартира. Там у окна сидела
девочка. Она как звезда, в волосах искры, сама голубая. И кто со снега
письмо про папу взял, она видела.
- Да! Но в этот Дом ход... совсем с другого квартала: надо через парк,
мимо крепости. А как ее, девочку, зовут?
- Ну вот, кабы я знал! А ты спроси: не у вас ли живет вот такая?
Саша пробует показать, как выглядит девочка: делает надменное лицо,
крутит от головы к плечам пальцами, изображая локоны.
- Такая? - Вовка повторяет Сашины движения, потом неуверенно говорит: -
Да, но если я даже найду квартиру и стану спрашивать, не живет ли здесь вот
такая, то жильцы очень просто могут подумать, что я какой-нибудь
ненормальный.
- Ну и пусть подумают. Экое дело!
- Обидно. Кроме того, меня по дороге изловят часовые из крепости.
- Так ты не пойдешь? Для товарища! Ты трус!
- Кто, я? - Вовка смотрит на увешанную деревянным оружием стену. - Дай
мне какую-нибудь саблю! - Снимает одну, гнет, швыряет. - Не та сталь... Вот
эту. Дай пистолет. - Снимает со стены пистолет, важно жмет Саше руку. -
Прощай!
Вовка уходит, но в дверях поворачивается:
- Вот такую? - Он чертит вокруг своей головы звезду и локоны. - Засекай
время! Я тебе приволоку эту звезду сюда... За волосы!
x x x
Через четверть часа Вовка выводит во двор свою маленькую, четырехлетнюю
сестренку. Она похожа на шар. На руках ее большие варежки, а на ногах
неуклюжие валенки.
Вовка вынимает руку из кармана:
- Смотри. Это конфета... - Он вынул вместо конфеты чернильную резинку,
увидел и запнулся. - Гм... Это не конфета. Но здесь будет конфета. Одна,
две... Четыре! Иди вот туда. - Он показывает в сторону крепости. - Видишь
стены, ворота? Иди. Махай прутиком, как будто бы ты гуляешь, а сама пой
песню: "Тра-ля-ляй, тра-ля-ляй..." Они тебя не тронут. А ты смотри, в ворота
заглядывай! Потом все мне расскажешь. А потом я тебе за это дам... ну, там
увидим что... смотря по заслугам. Иди! А мне, - он вздохнул, - звезду искать
надо.
Вовка задирает голову на стену восьмиэтажного дома и считает окна:
- Первое, второе, третье, три уступа, два балкона, окно снизу третье,
сбоку шестнадцатое. Раз, два! Засекаю! - Он взмахивает саблей, оборачивается
и видит перед собой вооруженного Колю Колокольчикова.
- Я дозорный крепости Колокольчиков. Кто ты? - холодно спрашивает Коля.
- Я... Вовка...
- Что у тебя в руке?
- У меня? У меня палочка.
- Врешь, это сабля. Стой и защищайся.
- Очень странно. Вы, кажется, хотели... перемирие...
- Мир для воинов, а не для диверсантов! Ты же ночью забросил к нам в
крепость мерзлую кошку, а кто-то недавно высыпал за стену ведро с золой. За
это мы должны тебя уничтожить!
- Золу не я. Это Юрка.
- Юрка будет уничтожен особо, а ты особо!
Коля вынимает саблю, но тут же растерянно оглядывается, отскакивает и
убегает прочь, потому что с метлой в руке к ним приближается дворник. Он
басовито кричит вдогонку Коле:
- Ты... разведка! Со двора выметайся! Вы меж собой воюйте, сражайтесь,
но у меня чтобы все стекла целы были!
Завидев приближающуюся Женю Максимову, Вовка нахохливается и важно сует
саблю за пояс.
- Трус! Так я тебя и испугался! Жаль только, что помешал дворник...
Женя, возьми мою сестренку. Пойдите с ней вон там погуляйте. Очень
интересно. Вон стоит комендант Тимка. Ты подойди к нему и что-нибудь тыр...
быр... тыр. Ну, ты умеешь... А я тихо, как тигр, проскочу мимо крепости.
Женя берет за руку девочку и критически оглядывает Вовку:
- Ты не тигр, а ты просто смешной ушастый кролик.
x x x
На небольшой площадке около парка толпится народ: здесь продают елки.
Меж деревьев, направо от дороги, видна снежная крепость. За нею стена ограды
большого дома. В сторонке стоят Катя и Женя Александрова.
- Ты Женя, и она Женя, - говорит Катя. - Я вас помирю. Она очень
хорошая. Ее отец тоже на фронте... И мы решили устроить для раненых елку. -
Катя оборачивается и резко спрашивает подошедшего к ним вплотную Тимура: -
Тебе что надо?
- Это Тимур, мой товарищ, - говорит Женя и тихо предупреждает Тимура: -
"Большая орда" готовит к штурму лыжи, крюки, палки.
- Знаю.
- Ты всегда все сам знаешь! - слегка обижается Женя и, увидев
приближающуюся к ним Женю Максимову, отворачивается.
- Ты что? - удивляется Тимур.
- Это идет одна девчонка. Ты ее, кажется, тоже знаешь...
- Это идет Женя Максимова. Знаю.
Он тянет Женю Александрову за собой, но она вырывает руку. Тимур
подходит к Жене Максимовой. Они дружески здороваются.
- Тимур определенно помешался, - говорит Женя Александрова Кате. - Он
ведет ее в нашу крепость, а она все расскажет своему брату!..
Тимур подводит Женю Максимову и Вовкину сестренку к прекрасной снежной
крепости с фортами, башнями и зубцами. За ними идет и Катя.
На одной из башен развевается флаг - звезда с лучами. Ниже, в стене
башни, часы - это вправленный в снег будильник. Над часами решетка. У ворот
крепости стоит часовой. Внутри деловито суетится гарнизон. На уступах стен
возвышаются пирамиды снежных снарядов. Между зубьями самодельный зеркальный
перископ. В углу стоит что-то громоздкое, тщательно укутанное рогожей. Горит
костер, над костром котелок. Коля Колокольчиков торопливо пьет из кружки чай
и ест булку. У огня лежит большая собака.
Тимур показывает девочкам какое-то замысловатое орудие. Казенная часть
его - это косой, покрытый льдом лоток, по которому уложены цепочкой круглые
снаряды. Справа колесо с рукояткой. По ободу колеса широкие стальные
пластинки. Это автопушка. Около нее возятся артиллеристы. Знакомя с ними
девочек, Тимур называет номера расчета: замковый, наводящий, подающий,
заряжающий.
- Сколько? - показывая на орудие, спрашивает Тимур.
- Проверял по часам: сто двадцать выстрелов в минуту, - отвечает
замковой. - Была одна задержка - перекос снаряда. Но это вина их, - он
показывает в сторону мальчишек, которые лепят снежки, - а не наша.
Замковой поворачивает круг, стальная пластинка оттягивается. Снаряд
скользит по лотку и становится перед казенной частью. Пластинка с треском
срывается, снаряд вылетает. На его место стал другой, потом третий,
четвертый.
Целая очередь снарядов пролетает над головой Вовки, который осторожно
крадется по тропке через парк. Вовка присел. А замковой в крепости дает еще
несколько выстрелов, к полному восхищению Жени и Кати. Только маленькая
Вовкина сестренка, не обращая ни на что внимания, опасливо смотрит на
большую собаку.
Женя видит сооружение, покрытое рогожей. Хочет его приоткрыть. Но Тимур
быстро задергивает рогожу:
- Простите, но этого нельзя. Это наша военная тайна.
Резкий свисток прерывает Тимура: часовой заметил пробирающегося меж
деревьев Вовку. Часовой хватает снежок. Но Вовка уже за забором.
- Это сигнал, - говорит Тимур. - Теперь я попросил бы женщин с
территории крепости удалиться.
Женщины - Женя и Катя - с достоинством откланиваются. Маленькая
девчурка, не опуская недоверчивых глаз, опасливо кланяется собаке.
- Послушай, - говорит Женя, - почему ты с нами так разговариваешь?
Какие мы женщины? Какая территория? Какая тайна? Ты над нами смеешься!
С лица Тимура сходит суровая маска. Теперь это обыкновенное лицо
задорного мальчугана, он улыбается.
- Я смеюсь, но не над вами. Мне весело. Твой брат - наш враг, и им не
взять нашу крепость ни за что на свете! Что свистишь? - обращается он к
часовому.
- Шпион проскочил. Вовка Брыкин.
- А Вовку надо изловить и вот на этой башне повесить! - говорит Тимур.
Но Вовка в это время уже поднимается по чужой лестнице. Немного
помявшись на площадке у двери, он звонит. Высовывается здоровенный дяденька
и молча ждет вопроса.
- Скажите, пожалуйста, не живет ли здесь одна девочка? - спрашивает
Вовка.
Дяденька хладнокровно оборачивается и зовет басом:
- Варвара... тебя спрашивают.
Выходит очень маленькая девчурка в белом передничке, с вымазанными
мукой руками. Она отряхивает муку, потирая одной рукой о другую, и
спрашивает:
- Ты ко мне, мальчик? Я занята.
- Это не то. Это с другого подъезда, - пятится Вовка и мчится вниз по
лестнице.
Девчурка пожимает плечами, улыбается:
- Он меня, кажется, испугался.
Вовка останавливается перед другой дверью и звонит. Дверь осторожно
отворяется. В щель просовывается рука. Рука хватает Вовку и бесцеремонно
втаскивает в темную прихожую. Худенькая старушка теребит Вовку:
- Я тебя пустила на полчаса, а тебя нет два часа! Разбойник! Ты хочешь
моей погибели!
- Нет, тетенька, я совсем не хочу вашей гибели, - заикаясь, лепечет
Вовка.
- Ты кто? - изумляется старушка и зажигает свет.
- Я, тетенька, хотел спросить... нет ли тут у вас одной девочки?
Старушка выталкивает Вовку за дверь:
- Нет у нас никакой девочки! Хватит нам и одного мальчика!
Вовка снова пускается на поиски и звонит у третьей двери. За дверью
слышна музыка. Кто-то играет на аккордеоне. Дверь распахивается - перед
Вовкой стоит Женя Александрова. На ней просторный длинный халат.
- Тебе что? - спрашивает Женя.
- Я хотел спросить... Не живет ли здесь одна девочка?
- Я живу. Я девочка.
- Ты? А нет ли какой-нибудь еще... в другом роде? - говорит Вовка,
критически оглядывая Женю.
- Девочки в другом роде не бывают, - усмехается Женя. - Девочки все в
одном роде.
- Это конечно. Но я хотел спросить... нет ли у вас тут такой...
покрасивей?..
- Ты глуп, и что тебе надо, я не понимаю! - вспыхивает Женя,
захлопывает дверь и уходит в комнату.
Там ее сестра Ольга играет на аккордеоне и тихонько поет:
Летчики-пилоты. Бомбы-пулеметы.
Вот и улетели в дальний путь...
Ольга кладет аккордеон и спрашивает:
- Женя, я не пойму: ты на Тимура сердита?
- Не знаю... Он переменился, - с горечью говорит Женя. - Что же? Разве
он на самом деле командир или начальник?
- Я не знаю, как сейчас... Но большим командиром этот Тимур
когда-нибудь будет... Это кто приходил?
- Приходил какой-то мальчишка, спрашивал какую-то девчонку...
Женя сбрасывает халат. На ней замечательное, в звездах, платье. Она
подошла к зеркалу, надела белокурый в локонах парик с мерцающими лучами,
расходящимися от светлого обруча.
Это и есть та "голубая звезда", которая так нужна Саше.
x x x
В коридоре военного учреждения перед каким-то командиром, подтянувшись,
стоит Тимур. Рядом с военным молодой, еще неуклюжий призывник.
- Скажите, если человек убит, ранен или пропал без вести... об этом с
фронта в письме писать можно? - спрашивает Тимур.
- Можно, но не нужно! - отвечает военный. - Об этом только после
проверки и кому нужно мы сообщаем сами.
Тимур хочет еще что-то спросить, но вдруг в глубине коридора он
замечает няньку, которая идет и осматривает на дверях таблички.
- Можно, но не нужно? Спасибо! - поспешно говорит он и козыряет. -
Больше мне ничего знать не надо, - четко повернулся и вышел.
- Товарищ, одерните ворот, поправьте ремень, - говорит военный
призывнику, показывая на уходящего Тимура. - Смотрите, как нынче
мальчишки-пионеры ходят...
Тем временем нянька, найдя нужную комнату, разговаривает там с военным
о Максимове.
- Значит, Степан не убит? - спрашивает нянька.
Военный сочувственно и огорченно пожимает плечами.
- Тогда он, может, в плену?
- Вряд ли. - Военный быстро поправляется: - Капитан Максимов значится
пока как пропавший без вести... Дети у него есть?
- Двое.
- Вы пришли, и я вам сказал, но детям его я бы советовал пока ничего не
говорить... Да и жене не надо.
- Жены у него нет... Невеста.
- Невесте я бы несколько дней подождал говорить тоже.
- Значит, без вести?
Нянька поднимает на военного свое старое умное лицо и не то про себя
говорит, не то спрашивает:
- Война?..
Военный, вставая, смотрит ей в глаза и, кивнув головой, твердо
отвечает:
- Война!
x x x
Сидя за столом, заваленным ворохом бумаги, лент и лоскутков, Женя
Максимова шьет маскарадное платье. Рядом в кресле сидит Саша, ноги его
укутаны одеялом. Перед Сашей стоит растерянный Вовка.
- Ты подумай, она была в крепости и не хочет сказать нам ни слова! - с
досадой говорит Вовка, показывая на Женю.
- Я была у коменданта как гость, а не как ваш разведчик! Понятно?
- Понятно, понятно, - сердито отвечает Саша и поворачивается к Вовке: -
А что же твоя агентура?
- Моя агентура - просто дура! Я ее спрашиваю: "Что видела?" - "Собаку".
- "Еще что?" - "У ней на лапах когти". - "Ну ладно, а еще, кроме собаки?" -
"Мальчишек видела. На них собака не смотрит, а на меня глаза уставила и
зубами ворочает". Вот и поди с такой агентурой поработай!
- Лыжи, палки, рогожи, крюки готовы?
- Все готово. Сегодня к ночи от крепости останется один пепел!
- Я буду смотреть через окно. И, если вы, трусы, опять отступите, я сам
на улицу выскочу!
- Кто отступит? Мы? - Вовка протягивает Саше руку: - Считай, что
крепость уже разрушена! Остались обломки... угли, дым, пепел. Вороны летают.
Бродят собаки, волки... и жрут трупы...
Вовка важно уходит.
- Ой, и до чего же хвастун этот Вовка! - почти восхищенно говорит Женя.
- Женя, когда от папы последняя была телеграмма? - спрашивает Саша.
- Давно: две недели, - отвечает Женя, доставая из кармана телеграмму, и
повторяет давно заученный наизусть текст: - "Ленинград, Красноармейская,
119, Максимовым. Пишите чаще, как здоров Саша. Целую. Папа".
- Пишите чаще, а сам ничего не пишет... Женя, Вовка не смог. Узнай ты,
чье это окно.
- Ну как его узнаешь? Таких окон сто. А ход в тот дом с другой улицы...
Ну, какая у окна примета?
- Там сидят мои голуби. Там живет такая девчонка. Она как звезда...
Красавица.
- Голубь - примета летучая. Он то здесь, то там сядет. А красавиц в
нашем квартале ни одной нету, - пожимает плечами Женя и, увидев вошедшую
Нину, радостно кричит: - Нина, шей скорее мне платье! Скоро елка, и у всех
все уже готово.
- Нина, ты моего папу любишь? - спрашивает Саша.
- Да. Очень! - просто и прямо отвечает Нина.
- Тогда найди ту девочку. Она видала письмо. Оно про папу...
- Сашенька, у тебя была температура, жар. Тебе, может быть, просто
показалось?
- Нет! Это мне потом показалось... А сначала мне ничего не
показалось...
- Не кричи. Смотри, какой горячий... - говорит, входя в комнату,
нянька. - Дед твой был солдатом. Отец - капитан. А ты... ты, наверное,
будешь генералом.
Нина внимательно вглядывается в Сашино лицо:
- Саша, у тебя глаза блестят, лицо горит. У тебя опять температура.
Пристально смотрит за окно Саша.
x x x
Вечером, в сумерках, за сараями торопливо собирается "Дикая дивизия". В
воротах домов толпятся болельщики и любопытные. В одних воротах стоит Женя
Александрова, в" других - Женя Максимова.
В руках у мальчишек крюки, палки, веревки. На снегу лыжи. Большинство
мальчишек укутано в самодельные маскировочные халаты из простыней, наволочек
и передников. У некоторых на голове белые тюрбаны из полотенец. Особо
великолепен Вовка. Куском материи у него закрыты грудь и живот, спина
черная. В руке труба. В другой руке флаг с замысловатой эмблемой: разинув
пасть, стоит на задних лапах полосатый тигр. Другой флаг развевается над
башней крепости. На нем простая звезда с лучами - это эмблема Тимура и его
команды.
Над часами на снежной башне опускается железная решетка. Из стены сбоку
выдвигаются деревянные, покрытые льдом ворота и наглухо закрывают вход в
крепость. Через одну из бойниц пристально смотрит Тимур. Рядом с ним трубач,
Коля Колокольчиков. У автопушки выстроился артиллерийский расчет. Весь
гарнизон наготове стоит у стен. Все спокойны, но насторожены. В углу торчит
какое-то сооружение, закутанное рогожей.
К крепости пробираются через кусты парка мальчишки "Дикой дивизии". Меж
деревьев осторожно движется отряд лыжников. По пояс в снегу волокут
мальчишки приставные лестницы.
Тимур повернулся, взмахнул рукой. Ребята из его команды сдергивают
рогожу, под ней оказывается прожектор; он сделан из автомобильной фары.
Ребята крутят колесо, и на стекло падает проволочная сетка. Прожектор
поднимается над стенами. Вот блеснул яркий луч. И мальчишки, пробирающиеся
через парк, падают в снег.
- Разведчик! Что же ты не узнал, что у них есть прожектор... - сердито
шепчет Юрка Вовке и командует остальным: - Лежите, не шевелитесь! А ты,
Вовка, беги назад, ползи, как кошка. Скажи штурмовикам и лыжному отряду,
чтобы они незаметно перестроились и заходили с тылу.
Мальчишки волокут салазки. Тащат через сугробы лестницы.
Луч прожектора приближается. И снова все падают в снег. Но внезапно из
репродуктора, висящего в парке, раздается голос диктора:
"Внимание! Объявляется воздушная тревога! Немедленно тушите свет и
затемняйте окна!"
Луч прожектора гаснет. В темноте слышен обрадованный голос Юрки:
- Потух! Вовка, передай штурмовикам и лыжникам, чтобы шли своим прежним
направлением.
- Они больше не послушают. Они ругаться будут.
Ревут гудки и сирены. В столовой у Максимовых Нина, выключив свет,
торопливо опускает маскировочные шторы на окнах. В соседней комнате Саша
бросается к окну и смотрит на стену дома напротив. Там быстро, целыми
секциями, гаснут огни. Остается освещенным только одно окно, - и это - то
самое, которое так нужно Саше.
Саша вскакивает на подоконник и распахивает форточку.
Со двора доносятся крики:
- Тушите свет!
- Чья квартира?
- Это двадцать четвертая.
А в это время в квартире у Александровых Ольга с намыленной головой
стоит в ванной комнате. Затрещал телефон, почти одновременно раздался
оглушительный звонок в дверь. Ольга вылетает из ванной и бросается к
выключателю.
Свет тухнет. Саша спрыгивает с подоконника и выбегает, бормоча:
- Двадцать четвертая... двадцать четвертая...
Хлопнула входная дверь.
- Кто там? - тревожно спрашивает Нина и включает свет: шторы ведь уже
опущены.
Никто не отвечает. В передней пусто. Нина бросается в комнату Саши.
Саши там нет. Нина выскакивает на лестничную площадку и в страхе кричит:
- Саша! Саша!
x x x
Голос диктора объявляет отбой пробной воздушной тревоги. Дают отбой
гудки и сирены.
Из крепости доносится голос Тимура:
- Огонь! Прожектор!
В панике пятится попавший под луч прожектора Вовка. Штурмовики, которые
тащат крюки и лестницы, в замешательстве останавливаются. Луч прожектора
медленно шарит по парку и вдруг освещает на тропинке меж сугробов Сашу,
взлохмаченного, без шапки и без пальто. Саша делает несколько шагов, но свет
слепит его, и Саша, пошатнувшись, хватается за куст.
- Что за герой? - недоумевает Коля Колокольчиков. - Он идет прямо на
батарею.
- Он не герой, он болен, - говорит Тимур.
- Командир с нами! - кричит в кустах Вовка. - Ура! В атаку! - И он
трубит наступление.
Коля Колокольчиков в крепости трубит сигнал к бою.
- Не надо! - кричит Тимур и вырывает у Коли трубу.
Коля выхватывает из-за пояса пистолет и пускает ракету. Раздаются
крики: "Ур-ра-а-а!!!" Из жерл орудий выбрасывается черный дым. Снежки
вылетают из автопушки. Полоса снарядов бьет по одному из отрядов
наступающих. Ослепленный прожектором и осыпаемый снарядами, отряд
разбегается.
На тропке появляется Нина в легком платьице. Она в центре огня.
- Стойте! Стойте! - кричит Нина.
На тропу выскакивает Женя Максимова и сталкивается в упор с появившейся
с другой стороны Женей Александровой.
- Труби отбой! Белый флаг наверх! - кричит Тимур.
- Какой отбой? - злобно восклицает Коля. - Смотри, они отступают!
- Вперед!.. Вперед, трусы!!! - кричит Саша отступающим мальчишкам.
Бросается к крепости, но оступился, зашатался и падает в сугроб.
Тимур вырывает трубу у Коли:
- Я комендант! Даю отбой! Прожектор на флаг!!! Белый флаг наверх! - Он
трубит отбой.
В кустах Вовка, поднимая голову, говорит Юре:
- Смотри, кажется, наша взяла... Они сдаются!
Над крепостью поднимается белый флаг. Луч прожектора ползет за флагом.
- Ура! Наша взяла! Вперед! Смелее! - орет Вовка.
Со всех сторон мчатся ребята из "Дикой дивизии" на умолкнувшую
крепость. Ворота крепости медленно раздвигаются. Выходит Тимур и бежит к
Саше.
Нина хватает Сашу и прижимает его к себе. Женя Максимова рвет крючки,
пытаясь снять шубку, но, прежде чем она успела это сделать, Женя
Александрова набрасывает свою шубку на плечи Саше. При этом она говорит Жене
Максимовой:
- Оставь! У тебя кофта, у меня свитер... Теперь моя очередь - пальто не
в очередь!..
Ворвавшись под командой Вовки, "Дикая дивизия" громит крепость. Поленом
ударяют по замку автопушки. Падает прожектор.
Коля Колокольчиков в отчаянии показывает Тимуру на крепость:
- Скажи, зачем? Что... Что ты наделал!
Он швыряет в снег трубу, ухватился за ствол дерева, плечи его
вздрагивают. Он плачет.
Саша открывает глаза:
- Крепость взяли?
- Есть, командир! Взяли! - подскакивает Вовка. - Остаются угли...
дым... пепел...
x x x
Утро. На разрушенных зубьях крепости сидит ворона. Над башней торчит
обломок древка от флага. Внутри крепости все разворочено и засыпано золой.
Валяются замок автопушки, сломанный прожектор, разбитый перископ.
Ворота крепости сорваны и прислонены к стене. На воротах - простая
тимуровская звезда с лучами. Задумчиво стоит перед ней Тимур.
Сзади подходит Женя Александрова. С сожалением смотрит она на Тимура и
тихонько поет:
Гори, гори... моя звезда...
Тимур обернулся. Женя насвистывает тот же мотив, потом продолжает петь,
показывая на звезду:
Лишь ты одна, моя заветная...
Другой не будет... никогда.
- Зачем ты нарочно сдал крепость?
- Не говори об этом Саше. Мне от этого легче все равно не будет.
- Я с ним незнакома. А с его сестрой мы в ссоре... Глупо! Ссора
нелепая. Она дочь артиллериста, я дочь броневого командира, отцы оба на
фронте. Ты меня с ней помири. Я знаю, что ты с ней дружишь... Тимур, заходи
сегодня ко мне вечером.
Она ушла. Тимур стоит. Ему тяжело, и он насвистывает:
Лишь ты одна, моя заветная...
Пара чьих-то глаз наблюдала за Тимуром и Женей через щель бойницы.
Теперь из проломанных ворот медленно выходит Женя Максимова.
- Ты сдал крепость нарочно. Зачем ты это сделал? - говорит она.
- Твой брат был болен. Кроме того... Есть еще одна причина, но я тебе
ее не скажу, Женя. Ты куда идешь?
- Я иду в тот двор. Ты не знаешь, кто живет в квартире номер двадцать
четыре?
- Зачем тебе квартира двадцать четыре? - настораживается Тимур.
- Саша говорит, что там живет девочка, которая через окно видела, кто
поднял письмо с фронта от папы.
- Он давно вам писал?
- А что?
- Так. У меня дядя тоже на фронте. Он редко пишет. Война - некогда.
- И нам редко... - Женя достает телеграмму. - Вот была последняя...
- Две недели. Это еще немного... Мой дядя и всего-то раз в месяц пишет,
- врет Тимур.
Женя сует телеграмму за обшлаг рукава шубки. Она обрадована.
- Да? Значит, и тебе редко... Тимур, а все-таки зачем ты сдал Саше
крепость?
Тимур подходит к ней вплотную, рука его трогает ее рукав:
- Так было надо. А может быть, и не надо. Нет... Надо!
При слове "надо" Тимур тихонько выдергивает телеграмму из-за обшлага
шубки Жени Максимовой.
x x x
На столе перед Тимуром лежат две телеграммы. На одной написано:
"Ленинград, Красноармейская, 119, Максимовым. Пишите чаще, как здоров Саша.
Целую. Папа". На другой: "Ленинград, Пушкинская, 6, Тимуру Гараеву. Жив.
Здоров. Поздравляю с Новым годом. Целую. Дядя".
Тимур обмакивает кисточку в пузырек с клеем, наклеивает на первую
телеграмму полоску от второй. Получается: "Ленинград, Красноармейская, 119,
Максимовым. Жив. Здоров. Поздравляю с Новым годом. Папа".
Затем он снимает со стены грубый брезентовый дождевик и охотничью
сумку.
Через десять минут у дверей в квартиру Максимовых звонит очень странный
почтальон. Он в брезентовом дождевике с накинутым на голову капюшоном, с
охотничьей сумкой в руках. Щека завязана, как будто бы у него болят зубы. В
руках разносная книжка.
Дверь приоткрывается на цепочке. Выглядывает нянька. Почтальон
торопливо, чуть подавшись вбок, сует в отверстие телеграмму, карандаш с
книжкой и хрипло говорит:
- Вот телеграмма. Распишитесь.
Нянька, расписавшись, сует ему обратно разносную книжку. Дверь
захлопывается. Почтальон хочет уйти, но видит, что внизу по лестнице
поднимается Женя, Испуганный почтальон взлетел этажом выше, прислонился к
чужой двери и тяжело дышит.
Женя останавливается у своей двери, достает ключ. Вдруг за дверьми она
слышит шум, топот и отчаянно-торжествующие крики. Женя остолбенела.
Торопливо сует она ключ в скважину. Рука ее дрожит. Женя исчезает за дверью.
Крик и шум усиливаются.
На площадке у дверей, прислушиваясь к этому радостному шуму, стоит
очень смешной почтальон - Тимур. На его глазах слезы.
x x x
На дверях, напротив квартиры Максимовых, висит табличка: "Красный
уголок". Рядом - плакат, изображающий елку и раненого красноармейца. Сверху
на плакате надпись: "Слава героям!", снизу - "Добро пожаловать!"
Гремит веселая музыка. Дверь поминутно хлопает. Пробегают ребята в
маскарадных костюмах. Внутри дети поспешно развешивают по стене картины и
гирлянды зелени. Две девочки подметают пол. Нина, со сбившейся прической, в
рабочем халате, командует ребятами, украшающими елку. В углу репетирует
джаз. Он состоит из пятнадцати малышей, которыми дирижирует Вовка. Внезапно
музыка замолкает, слышен чей-то вопль.
- Дирижер Брыкин, что у вас в оркестре за драка? - спрашивает,
подбегая, Нина.
- Большой барабан поспорил с бубном. Он говорит, что крепость вчера мы
не взяли. Он врет!
На лестнице слышны крики:
- Идут, едут! Приехали!..
- Приготовились, Вовка, греми! Звени! - командует Нина. - Чтобы все
кружились, смеялись! Я сама с вами танцевать буду.
Оркестр грянул веселый марш.
- Но я еще не одета... Я лохматая, - спохватывается Нина и убегает.
Внизу, у подъезда, ребята подхватывают под руки приехавших на машинах
раненых, помогают им подняться по лестнице. Некоторые раненые опираются на
костыли.
Доктор Колокольчиков, стараясь освободиться от ребят, которые тащат его
под руки, кричит:
- Молодые люди! Постойте! Пощадите!.. Я не раненый! Я сам доктор...
Вся лестница гудит от восторженных криков.
Саша Максимов у себя в квартире слышит эти крики и торопливо надевает
валенки. Нянька накидывает ему на шею шарф. Саша его отстраняет.
- Доктор сказал, чтобы ты оделся теплее, возле елки не прыгал и через
лестничную площадку не бегал, - внушает ему нянька. - Ты меня должен
слушаться, как маму.
Женя подбегает к зеркалу. На ней нарядное фантастическое платье.
- Но, няня, раньше ты говорила, что он маму совсем не слушал!
- Он был маленький и ничего не понимал. А теперь он вырос и все
понимает.
- Ничего он и сейчас не понимает.
- Ты, сорока, все понимаешь!
- Да, понимаю... - сквозь зубы говорит Женя и потирает шею. - Вот
синяк. Мне из крепости снарядом попало. Ну хорошо, я за это Тимура сейчас
отчитаю...
- Как сейчас? - опешил Саша. - И это после вчерашнего... он придет?
- Я его позвала.
- Да... Но я уверен, что над ним все смеяться будут.
- "Я уверен... Я... я!.." - вспыхивает Женя. - Подумаешь, герой,
Чапаев... А хочешь ли ты знать, что крепость вы не взяли, что Тимур сам дал
сигнал отбоя, что, жалея тебя, он открыл ворота?
Саша взволнованно кричит:
- Неправда!
- Правда! Да об этом сегодня во дворе говорят все твои же мальчишки.
Саша после короткого молчания сбрасывает с ног валенки и отрывисто
говорит:
- Дай сапоги.
Женя недоуменно смотрит на него и подает сапоги. Саша сбрасывает с шеи
шарф и так же коротко и резко говорит:
- Ремень дай... папин...
Подтянутый, туго подпоясанный, с перекинутым через плечо ремешком, Саша
входит в красный уголок и отыскивает Тимура.
Тимур сдержан, Саша взволнован.
- Кто тебя об этом просил? - говорит он. - Какое тебе до меня было
дело?
- Я сделал только то, что и ты был обязан сделать для меня.
- Я?.. Для тебя?..
- Да, ты для меня. Если бы, - Тимур запнулся, - у меня была беда и я
был болен.
- Н-не знаю... - растерянно отвечает Саша.
- Не знаешь?.. - Тимур смотрит Саше в глаза и говорит очень твердо, как
бы внушая: - Нет, знаешь! Ты сын командира, и ты своих жалеть должен.
Саша смущенно молчит. Тимур неожиданно рассмеялся. Сейчас у него очень
простое, веселое лицо.
- Пойми, пусть это позже... Но когда-нибудь воевать-то будем рядом.
Все это слышит Вовка. Он застыл, подняв свою дирижерскую палочку. Потом
отчаянно взмахивает ею. И джаз ударяет песню "По военной дороге". Ее дружно,
весело и грозно подхватывают и ребята и раненые.
Музыка доносится в квартиру Максимовых, где нарядная Нина торопливо
причесывает волосы. Она смотрит на портрет Максимова, берет с подзеркальника
телеграмму и прижимает ее к губам. Потом смотрит, и как будто змея ужалила
ее в губы. Отскочила приклеенная полоска, и теперь виден прежний текст:
"Пишите чаще, как здоров Саша. Целую. Папа". В полном смятении Нина комкает
телеграмму.
Входит нянька. Нина, задыхаясь, говорит ей:
- Это телеграмма поддельная. Что со Степаном? Вы меня обманываете?
- Как - поддельная? - Нянька, как подкошенная, опускается в кресло. -
Значит, Степан не пришел? Не вернулся?
- Откуда? Куда? Говорите прямо. Я не девчонка.
- Дочка... оставь меня, - говорит нянька, устало опускаясь в кресло. -
Я сама ничего не знаю...
Вбегает Женя и, не замечая состояния няньки и Нины, быстро тараторит:
- Нина, ну конечно, без тебя не может жить Сашка. И я не могу тоже.
Весело. Очень весело! - Она удивленно смотрит на Нину и няньку. - Вы
поссорились? И это под Новый год! Такой вечер! Нина, иди, тебе танцевать
надо...
- Уйди, Женя. Я сейчас, я приду после...
- Хорошо, - небрежно говорит Женя, - тогда Саша сейчас сам прибежит за
тобой, раздетый, через площадку.
- Кто через площадку? - рассеянно переспрашивает Нина, закрыв глаза, и,
сразу опомнившись, вскакивает и бежит к двери: - Нельзя через площадку!..
x x x
На елке веселье в полном разгаре. Тимур и Саша сидят рядом.
- Мы вам крепость восстановим, отремонтируем и тогда начнем войну
сначала, - говорит Саша.
- Нет. Возьмите эту крепость себе. Это хорошая, надежная крепость, и
она вам послужит еще долго...
- А вы?.. Что же у вас тогда останется?
- А мы... Мы себе найдем. - Тимур поворачивается к Коле Колокольчикову
и хлопает его по плечу: - Что, старая гвардия? Мы себе найдем еще дело?
Нина, не обращая ни на кого внимания, пробирается к Саше. Кругом
раздаются голоса: "Тише, тише!" Саша порывисто тянет Нину за руку и
усаживает ее с собой рядом.
На эстраду выходит раненый красноармеец с забинтованной рукой. Звучит
гордая музыка, и раненый поет:
Под треск пулеметов, под грохот и гул
Вставала из снега пехота.
Но самою первой навстречу врагу
Поднялась четвертая рота.
Четвертая рота второго полка,
Фланговый участок бригады...
Огонь пулемета, удары штыка,
Снаряды... снаряды... снаряды...
На серых папахах сверкает звезда.
Приказ командира короток.
Железобетонный тяжелый блиндаж
Штурмует четвертая рота.
Вперед же, товарищ! Смотри, как в огне
За все... за любовь и заботу...
Свой долг отдавая любимой стране,
Поднялась четвертая рота...
- Если бы меня пустили... приняли... - взволнованно шепчет Тимуру Саша.
- Я бы пошел служить только в четвертую роту. И ты тоже?
- Нет. Я бы в пятую.
- Почему?
- Наша пятая еще лучше вашей четвертой будет! - задорно отвечает Тимур.
Саша вспыхнул, он хочет что-то возразить, но тут глаза его широко
раскрываются. У дверей в дымчатом платье со звездами в белокурых локонах,
стянутых обручем, от которого расходятся мерцающие лучи, стоит Женя
Александрова.
Саша хватает Нину за руку:
- Это она! "Голубая звезда"! Пойдем спросим про письмо.
К Жене Александровой быстро подходит Женя Максимова.
Они внимательно оглядывают одна другую и вдруг разом улыбаются и
берутся за руки.
- Скажи, кто тогда со снега мое письмо поднял? - спрашивает Саша.
- Кто? - Женя Александрова улыбается и повертывается к Коле
Колокольчикову, но лицо у того смущенное, а Тимур строго смотрит на Женю, и
в его глазах приказ: "Не говори". И, глядя в упор на оробевшего Колю, Женя
отвечает: - Я того человека не знаю.
- Гей-ля-ля! - увидав Колю Колокольчикова, торжествующе кричит Вовка. -
А все-таки дохлую кошку вам в крепость бросил я! - Он взмахивает палочкой, и
джаз в бешеном темпе играет веселый танец.
Растерянная, подавленная, Нина отходит к окну. Опирается о широкий,
заваленный игрушками подоконник и отворачивается, чтобы никто из гостей не
увидел ее слез.
Сверкает огнями елка. Мчатся танцующие пары, мелькают маски.
В сторонке, дружно разговаривая, стоят Саша, Тимур, Женя Александрова и
Женя Максимова. К ним вдруг подбегает запыхавшаяся Катя.
- Стойте! Радуйтесь! - кричит она. - Вы сейчас увидите...
И в ту же минуту в дверях появляется нянька. А за ней, опираясь на
палку, входит военный - шофер Коля. Нина смотрит на него почти с ужасом.
- Не бойтесь! Капитан жив, - говорит Коля, - и даже не ранен... Его в
лесу нашла наша разведка. - Он протягивает оцепеневшей Нине письмо и
добавляет: - Письмо запоздало, но вы ему будете очень рады...
Как завороженная, берет Нина конверт. На нем адрес: "Ленинград,
Красноармейская, 119, Максимовым. Для моей жены Нины". В конверте
развернутая телеграмма: "Саша волнуется, почему не пишешь, все целуем. Жена
Нина".
- Это ошибка, надо: Женя, Нина... - растерянно говорит Нина.
- Все правильно, - отвечает Коля. - Ваша телеграмма летала по телефону
с батареи на батарею... Но капитан сказал, что ошибки нет и текст передан
совершенно точно.
Коля Башмаков и Саша отходят к окну. Там, на подоконнике, среди
игрушек, приготовленных для подарков, выстроились оловянные солдатики. Коля
достает из кармана солдатика и ставит его на подоконник перед строем.
Солдатик поцарапан, помят, но глядит весело.
Саша быстро выдвигает знаменосца, двух солдат с шашками на караул и
командира, отдающего вернувшемуся солдату честь.
Коля смотрит на висящую на стене картину Нины.
- Что? Не та дорога? - смущенно спрашивает Нина.
- Прямо скажу, не обижайтесь: дорога не та. Круче повороты. Тверже
люди. - Коля кладет руку на плечо раненому, который пел песню четвертой
роты, и показывает на картину: - Не знаю, что они там поют, но, наверное,
это мелодия для боя совсем неподходящая. Так ли я говорю, мой неизвестный
товарищ?
- Я знаю сама. Я нарисую другую...
- Хотите, я вам дам идею? - улыбается Женя Александрова. - Нарисуйте
вот их. - Она показывает на Сашу, Колю, Юрку, Тимура. - У них каждый день
мелодия самая боевая!
Вовка подбегает и быстро просовывает свою голову между Сашей и Колей.
- Да, но только не рисуй, пожалуйста, этого кошкометателя и пролазу
Вовку, - поспешно добавляет Женя Максимова.
Тимур кладет Вовке на плечо руку:
- Почему? Ты погоди. Он будет славным гранатометчиком.
- Ну, если... так говорит бывший комендант самой лучшей снежной
крепости, - разводит руками Женя Александрова, - то это будет совершенно
точно.
x x x
Сверкает елка. Звенит веселая музыка. Кружатся вокруг елки в танце
дети.
И вот через эту блестящую елку под нарастающий гул проступает другая -
большая черная ель на снежной поляне. На нижних ветвях ее висят два котелка,
три винтовки, белый халат, сигнальный флаг.
Чуть правее ели стоит батарея.
Командир поднимает руку - раздается залп.
Командир смотрит в бинокль и видит, как из снега встала и пошла пехота.
Идет твердым шагом. Он снова поднимает руку - могучий залп. Командир быстро
поворачивается. У него простое, энергичное, чуть усталое лицо; сдернув
перчатку, он вытирает оборотной стороной ладони влажный лоб.
Это капитан Максимов.
x x x
Последний раз перед зрителем возникает стройная снежная крепость. Над
крепостью развевается флаг нового гарнизона.
Войско Саши у стен крепости прощается и с почетом провожает куда-то
уходящее на лыжах войско бывшего коменданта Тимура.
Декабрь 1940
ПРИМЕЧАНИЯ
Большой успех кинофильма "Тимур и его команда" побудил студию
"Союздетфильм" предложить Аркадию Гайдару продолжить работу над полюбившимся
ребятам образом. В сентябре 1940 года он начинает писать сценарий "Комендант
снежной крепости".
"На этот раз я работаю несколько иначе, чем всегда, - сообщает Аркадий
Гайдар из Старой Рузы. - Я сижу, обдумываю заранее сюжет, положения,
события. Все еще пока туманно, но за этим туманом уже слышны и звон, и крик,
и неясная музыка..."
В киноповести опять мальчишеская игра, но строго и четко формулируются
в этой игре такие понятия, как "честь", "долг", "дисциплина", "боевое
товарищество". Очень важна и проходящая через все произведение мысль, что
легких дорог к светлому будущему нет.
В январе 1941 года киноповесть "Комендант снежной крепости" была
опубликована в журнале "Пионер".
"Я люблю театр, люблю кино, но больше всего люблю просто хорошо
написанную книгу, за нее отвечаешь один, без дураков, всей головою", -
написал Аркадий Гайдар в феврале 1941 года.
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар.
Василий Крюков
Маленький рассказ
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 2
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
У красноармейца Василия Крюкова была ранена лошадь, и его нагоняли
белые казаки. Он, конечно, мог бы застрелиться, но ему этого не захотелось.
Он отшвырнул пустую винтовку, отстегнул саблю, сунул наган за пазуху и,
повернув ослабелого коня, поехал казакам навстречу.
Казаки удивились такому делу, ибо не в обычае той войны было, чтобы
красные бросали оружие наземь... Поэтому они не зарубили Крюкова с ходу, а
окружили и захотели узнать, что этому человеку надобно и на что он надеется.
Крюков снял серую папаху с красной звездой и сказал:
- Кто здесь начальник, тот пусть скорее берет эту папаху.
Тогда казаки решили, что в этой папахе зашит военный пакет, и они
крикнули своего начальника.
Но, когда тот подъехал и протянул руку, Крюков вырвал наган из-за
пазухи и выстрелил офицеру в лоб. Крюкова казаки зарубили и поскакали дальше
своим путем.
Одни казаки ругали Крюкова, другие - своего офицера. Но были и такие,
что ехали теперь молча и угрюмо думали о том, какая крепкая у красных сила.
ПРИМЕЧАНИЯ
Рассказ "Василий Крюков" впервые напечатан в сборнике "К бою готовы" -
материалы для оборонного вечера в школе", выпущенного Детиздатом в 1939
году. Составителем сборника был товарищ Аркадия Гайдара детский писатель
С.Г.Розанов.
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар. Маруся
Маленький рассказ
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 2
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Шпион перебрался через болото, надел красноармейскую форму и вышел на
дорогу.
Девочка собирала во ржи васильки. Она подошла и попросила ножик, чтобы
обровнять стебли букета.
Он дал ей нож, спросил, как ее зовут, и, наслышавшись, что на советской
стороне людям жить весело, стал смеяться и напевать веселые песни.
- Разве ты меня не узнаешь? - удивленно спросила девочка. - Я Маруся,
дочь лейтенанта Егорова. Этот букет я отнесу папе.
Она бережно расправила цветы, и в глазах ее блеснули слезы.
Шпион сунул нож в карман и, не сказав ни слова, пошел дальше.
На заставе Маруся говорила:
- Я встретила красноармейца. Я сказала, как меня зовут, и странно, что
он смеялся и пел песни.
Тогда командир нахмурился, крикнул дежурного и приказал отрядить за
этим "веселым" человеком погоню.
Всадники умчались, а Маруся вышла на крутой берег и положила свой букет
на свежую могилу отца, только вчера убитого в пограничной перестрелке.
ПРИМЕЧАНИЯ
Рассказ "Маруся" впервые напечатан в сборнике "К бою готовы" -
материалы для оборонного вечера в школе", выпущенного Детиздатом в 1939
году. Составителем сборника был товарищ Аркадия Гайдара детский писатель
С.Г.Розанов.
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар. Советская площадь
Маленький рассказ
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 2
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Это был 1919 год - кажется, февраль. Мне только исполнилось пятнадцать
лет.
И вот командующий, который, по добродушию, именовал меня то ординарцем,
то адъютантом, сказал:
- Я уезжаю на Советскую площадь. Герой, не хмурься! Я взял бы и тебя,
но в машине нет бензина, и я поеду верхом.
Но я уже знал, зачем торопятся войска на площадь. И вздрогнул и
попросил: "Товарищ командующий, мне горько! Разрешите и мне поехать верхом с
вами?"
Он предупредил: "Смотри!"
И я помчался на конюшню выбирать лошадь потише, потому что держался в
седле я еще совсем плохо.
Но все, что потише, были клячи, убогие, дохловатые.
И мне оседлали высокого лукавого коня, который, едва очутился на
площади, стал храпеть, крутить мордой и толкать крупом других...
И был митинг, и с балкона Моссовета выступали лучшие коммунисты многих
стран.
И всадники, зло поглядывая на меня, тихо бранились и украдкой шпыняли
моего коня кто носком сапога, а кто черенком плетки.
Вдруг вся площадь замерла, и на балкон вышел Ленин. Радостный, поднялся
я на стременах, но конь мой вздрогнул, захрапел, попятился...
И во время короткой речи Ленина все свои силы, все невысокое умение я
истратил только на то, чтобы конь мой хоть кое-как стоял смирно и если не
мне, то хотя бы людям дал послушать то, что скажет великий вождь.
Но когда Ленин окончил говорить и площадь загремела музыкой и криками,
то в гневе и слезах жиганул я коня нагайкой, вылетел из строя и помчался
куда глаза глядят по пустынным, занесенным сугробами улицам.
Больше я Ленина никогда не слышал и не видел. Но в этот же день люди,
кто как мог, речь его мне пересказали. А я задумался, отпросился у
командующего и вскоре ушел с его красноармейцами на фронт - в далекую
Двенадцатую армию.
ПРИМЕЧАНИЯ
Этот маленький рассказ написан Аркадием Гайдаром в июне 1940 года для
"Детского календаря" на 1941 год, где и был опубликован.
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар. Поход
Маленький рассказ
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 2
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Ночью красноармеец принес повестку. А на заре, когда Алька еще спал,
отец крепко поцеловал его и ушел на войну - в поход.
Утром Алька рассердился, зачем его не разбудили, и тут же заявил, что и
он хочет идти в поход тоже. Он, вероятно бы, закричал, заплакал. Но совсем
неожиданно мать ему в поход идти разрешила.
И вот для того, чтобы набрать перед дорогой силы, Алька съел без
каприза полную тарелку каши, выпил молока. А потом они с матерью сели
готовить походное снаряжение. Мать шила ему штаны, а он, сидя на полу,
выстругивал себе из доски саблю. И тут же, за работой, разучивали они
походные марши, потому что с такой песней, как "В лесу родилась елочка",
никуда далеко не нашагаешь. И мотив не тот, и слова не такие, в общем эта
мелодия для боя совсем неподходящая.
Но вот пришло время матери идти дежурить на работу, и дела свои они
отложили на завтра.
И так день за днем готовили Альку в далекий путь. Шили штаны, рубахи,
знамена, флаги, вязали теплые чулки, варежки. Одних деревянных сабель рядом
с ружьем и барабаном висело на стене уже семь штук. А этот запас не беда,
ибо в горячем бою у звонкой сабли жизнь еще короче, чем у всадника.
И давно, пожалуй, можно было бы отправляться Альке в поход, но тут
наступила лютая зима. А при таком морозе, конечно, недолго схватить и
насморк или простуду, и Алька терпеливо ждал теплого солнца. Но вот и
вернулось солнце. Почернел талый снег. И только бы, только начать
собираться, как загремел звонок. И тяжелыми шагами в комнату вошел
вернувшийся из похода отец. Лицо его было темное, обветренное, и губы
потрескались, но серые глаза глядели весело.
Он, конечно, обнял мать. И она поздравила его с победой. Он, конечно,
крепко поцеловал сына. Потом осмотрел все Алькино походное снаряжение. И,
улыбнувшись, приказал сыну: все это оружие и амуницию держать в полном
порядке, потому что тяжелых боев и опасных походов будет и впереди на этой
земле еще немало.
ПРИМЕЧАНИЯ
Этот маленький рассказ написан Аркадием Гайдаром в июне 1940 года для
"Детского календаря" на 1941 год, где и был опубликован.
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар. Совесть
Маленький рассказ
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 2
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Нина Карнаухова не приготовила урока по алгебре и решила не идти в
школу.
Но, чтобы знакомые случайно не увидели, как она во время рабочего дня
болтается с книгами по городу, Нина украдкой прошла в рощу.
Положив пакет с завтраком и связку книг под куст, она побежала догонять
красивую бабочку и наткнулась на малыша, который смотрел на нее добрыми,
доверчивыми глазами.
А так как в руке он сжимал букварь с заложенной в него тетрадкой, то
Нина смекнула, в чем дело, и решила над ним подшутить.
- Несчастный прогульщик! - строго сказала она. - И это с таких юных лет
ты уже обманываешь родителей и школу?
- Нет! - удивленно ответил малыш. - Я просто шел на урок. Но тут в лесу
ходит большая собака. Она залаяла, и я заблудился.
Нина нахмурилась. Но этот малыш был такой смешной и добродушный, что ей
пришлось взять его за руку и повести через рощу.
А связка Нининых книг и завтрак так и остались лежать под кустом,
потому что поднять их перед малышом теперь было бы стыдно.
Вышмыгнула из-за ветвей собака, книг не тронула, а завтрак съела.
Вернулась Нина, села и заплакала. Нет! Не жалко ей было украденного
завтрака. Но слишком хорошо пели над ее головой веселые птицы. И очень
тяжело было на ее сердце, которое грызла беспощадная совесть.
ПРИМЕЧАНИЯ
Предположительное время написания рассказа - весна 1941 года. Впервые
опубликован в журнале "Мурзилка", 1946, No 8-9.
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар.
Обыкновенная биография
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
КНИГА ВТОРАЯ*
______________
* Первой книгой А.П.Гайдар считал свою повесть "Школа".
* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *
В Воронежском военном госпитале я пролежал три недели. Рана еще не
совсем зажила, но за последние дни прибывало много [раненых]* шахтеров с
линии Миллерово - Луганск - Дебальцево. Мест не хватало. Мне выдали пару
новых, пахнущих свежей сосною костылей, отпускной билет и проездной литер на
родину, [в городок Арзамас].
______________
* Слова, зачеркнутые Гайдаром, печатаются в квадратных скобках.
Я надел новую гимнастерку, брюки, шинель, полученные взамен прежних -
рваных и запачканных кровью, - и подошел к позолоченному полинялому зеркалу
[стоявшему в углу приемной].
Я увидел высокого, крепкого мальчугана в серой солдатской папахе -
самого себя с обветренным похудевшим лицом и серьезными, но всегда веселыми
глазами.
[И узнавал я в себе и не узнавал того озорного четырнадцатилетнего
мальчугана, который полтора года тому назад убежал из школы.]
Полтора года прошло с тех пор [когда, обозлившись, из отцовского
маузера всадил я в паркетный пол школы пулю]. И когда, испугавшись, убежал я
из нашего города Арзамаса.
С тех пор прошло многое: Октябрь, Боевая дружина сормовских рабочих,
Особый революционный отряд, фронт, плен, гибель Чубука, прием в партию, пуля
под Новохоперском и госпиталь.
Я отвернулся от странного зеркала и почувствовал, как легкое волнение
покачивает и слегка кружит мою только что поднявшуюся с госпитальной подушки
голову.
Тогда я подпоясался. Сунул за пояс тот самый, давнишний маузер, из-за
которого было столько беды в школьные годы, и, притопывая белыми, свежими
костылями, пошел потихоньку на вокзал. Там спросил я у коменданта, когда
идет первый поезд на Москву.
Охрипший суровый комендант грубо ответил мне, что на Москву сегодня
поезда нет, но к вечеру пройдет на Восточный фронт санитарный порожняк,
который довезет меня до самого Арзамаса.
И еще сердитый комендант дал мне записку на продпункт, чтобы выдали мне
хлеб, сахар, селедку и махорку в двойном размере - как отпускнику-раненому.
Хлеб, сахар и селедку я положил в вещевой мешок, а махорку отдал на
вокзале одному товарищу, который был еще раньше ранен и теперь опять
возвращался на фронт.
Около года я не получал писем от матери. Сам я написал ей за это время
два или три коротеньких письма, но адреса своего сообщить ей не мог, потому
что в то время полевых почтовых контор еще не было, да если бы и были, то и
это не помогло бы, потому что орудовал наш маленький отряд больше по тылам -
сначала у немцев, потом у гайдамаков и у белых.
А из госпиталя, из Воронежа, я не писал нарочно - чувствовал, что мать,
узнав о моей ране, только без толку расплачется и разволнуется.
Санитарный порожняк торопился на восток, где в это время шли крепкие
бои с Колчаком. Уплывали одна за другою станции, чужие, незнакомые, но все
так похожие одна на другую - забитые, грязные, кричащие, звенящие, лязгающие
оружием, расцвеченные красными флагами и плакатами.
Мелькнет вокзал, красноармейцы, выстроившиеся с котелками возле
дымящейся походной кухни.
Дернет за сердце прорвавшийся через грохот колес напев гармоники, дунет
морозный ветер - запахом дыма, сена, лошадиного навоза и карболки.
Врежется в память посиневшее лицо рабочего-дружинника, опоясанного
пулеметной лентой на вылинялой кожаной тужурке, отягощенной брезентовым
патронташем.
Улыбнется и махнет рукой женщина, вероятно, работница. Да и какая там
женщина - просто веселая девчонка с наганом у кожаного пояса.
И опять дальше поле, а в поле за сугробами далекие дороги и далекие
деревни, села, и в каждой деревне свой Деникин, в каждом селе свой Колчак,
свои красные, своя ненависть и борьба.
Поезд прорвался за Муром, и вместе с ударами станционных колоколов
сразу зазвучали имена станций, разъездов, полустанков, давно знакомых еще по
детству, по школе, по семье... Мунтолово, Балахониха, Костылиха...
Давно ли? Нет, впрочем, давно, очень-очень давно - года четыре или лет
пять назад отец взял меня с собой в Костылиху, куда ездил в гости к
тамошнему учителю Федору Матвеевичу... Там мы спали на сеновале, потом пили
чай с крыжовником, потом мы ходили купаться, и когда шли назад, отец и
учитель и еще две какие-то хорошие женщины, то все они пели песню, которую я
силился сейчас вспомнить, но никак не мог.
Отец гудел басом, как церковный колокол. А одна из хороших женщин, та,
которую звали Маруся, пела так звонко-звонко, что я схватил ее за руку и так
прошел с нею всю дорогу - тихонько и молча.
Потом, когда уже дома я рассказывал об этом матери, мама сказала мне,
что эта Маруся нехорошая женщина, и заплакала... И когда отец стал
успокаивать мать и стал говорить, что он и сам не находит в Марусе ничего
хорошего, то и тогда я остался при своем убеждении, что эта Маруся все-таки
хорошая.
Поезд прорвался мимо полустанка Слезевка. Впереди мелькнули
бесчисленные церкви и монастыри Арзамаса, они росли, вырисовываясь все ярче,
ярче... так что я теперь мог уже различить и [широкую] гору собора, и
тонкую, как мечеть, колокольню Благовещенской церкви, и даже старую пожарную
каланчу.
Тогда поезд завернул влево и ушел в лес, в тот самый детский лес, в
котором мне были знакомы каждый бугорок, каждая поляна и каждая ложбина.
Кто-то положил мне руку на плечо. Я обернулся. Передо мною стояла
красная сестра с поезда.
- Приехали, - мягко сказала она. - Сойдешь, постарайся найти лошадь. А
если не найдешь, то иди потихоньку и чаще отдыхай.
- Хорошо, - ответил я, - я потихонечку. - А сам о поспешностью, какую
только позволяли мне мои костыли, затопал к дверям останавливающегося
вагона.
Извозчиков не было. Стояло несколько подводчиков, приехавших за грузом
на станцию. Я задумался. До города было километра четыре - сначала полем,
потом через овраг, потом через перелесок. Такой длинный путь с моей
простреленной ногой мне было пройти нелегко. Но делать было нечего. Я
поправил вещевой мешок за плечами и пошел по гладкой, накатанной дороге. Я
шел потихоньку, а мне хотелось бежать. Но когда я пробовал ускорить ход,
костыли начинали скользить по обледенелым колеям или проваливаться в снег, а
нога начинала неметь и ныть.
- Э-эй! - услышал вдруг я позади себя окрик.
Я хотел посторониться Но посторониться было некуда, потому что я был в
ложбине, занесенной снегом, где только-только могла проехать одна лошадь. А
в сугроб свернуть мне было нельзя...
- Эй, - окликнули меня опять сзади. - Дай дорогу!
Тогда я рассерженно обернулся и, опираясь на костыли, встал поперек
пути.
С саней соскочил подводчик, подошел ко мне и, разглядев, в чем дело,
сказал, смутившись:
- Садись, солдат, подвезу.
Я взобрался на сани, груженные мешками с овсом... и с любопытством
посмотрел на подводчика.
Ему было лет сорок, он был небрит, нос его был красен, щеки одутловаты,
на голове у него была заячья шапка с ушами, а одет он был в [старую]
форменную шинель - такую, какие носили раньше учителя и акцизные
чиновники...
"Неужели это он? - подумал я. - Конечно, он!"
- С какого фронта? - спросил подводчик, завертывая толстую цигарку из
махорки.
- С Южного, - ответил я ему, улыбаясь. - Александр Васильевич, это вы,
а это я.
- Что значит "это вы, а это я"? - удивленно переспросил он, вынимая изо
рта цигарку и поднимая на меня мутные маленькие глаза. - Го-о-ориков? -
вполголоса вскрикнул он. - Го-о-ориков! - Он снял толстую брезентовую
рукавицу и протянул мне руку: - Ну, здравствуйте.
- Здравствуйте, - весело ответил я. - Как живы-здоровы, Александр
Васильевич?
- Жив... - ответил он, - и жив и здоров... А вы, я как вижу, не совсем?
- Нет, и я совсем! Я тоже и жив и здоров, а это... - и я толкнул рукой
костыль, - это пустяк, это временно.
Лошадь тихонько бежала по узкой дорожке через перелесок. Мы оба
замолчали. Каждый из нас думал о своем.
Я вспоминал: тишину, черное пятно классной доски, форменный сюртук с
блестящими пуговицами и монотонный, ровный голос: "В 1721 году по
Ништадтскому миру Швеция должна была признать себя побежденной. Великая
Российская империя приобрела устье Невы, Кронштадт и северное начало
исторического пути, связывающего Европу и Азию..."
Он, вероятно, думал:
"В 1917 году Великая Российская империя была побеждена и завоевана
людьми, приобретшими начало пути, который должен, по их замыслам, связать и
Европу, и Азию, и весь мир в одно целое. И вот я, дворянин, коллежский
советник Александр Васильевич Воронин, учитель, в порядке трудповинности
посланный за овсом на вокзал, везу сейчас раненого большевика, и даже не
большевика, а большевистского мальчишку, которого два года тому назад я учил
тому, что Великая империя непобедима".
Он довез меня до самого дома и, хмуро кивнув головой на мое "спасибо",
повез сдавать овес в упродком*.
______________
* Упродком - уездный продовольственный комиссариат.
А я, с опаской посмотрев на окна нашей квартиры, зашагал во двор,
радуясь тому, что окна заледенели и через них ничего не видать.
Стараясь не стучать, я поднялся по лестнице, осторожно отставил костыли
в угол за шкаф и постучал в дверь.
За дверями послышался мелкий топот. И по пыхтенью я понял, что это
Танюшка тужится, открывая крючок двери.
- Мама дома? - спросил я у не узнавшей меня сестренки.
- Нет! - ответила она, и испуганные глаза ее блеснули слезинками.
- А-ах... не-ет! - весело закричал я, подхватывая костыли и вваливаясь
в комнату. - А-ах... нет! А ты без мамы и пускать меня не хочешь!..
Я сбросил сумку, шинель и, усевшись на кровати, обнял не совсем еще
оправившуюся от испуга девчурку.
- Господи, Борька!.. Ну, Борька!.. Ну, какой ты ужасный солдат! Ну, как
папа был солдат, так и ты солдат... - стрекотала Танюшка. И, целуя меня, она
добавила протяжно и укоризненно: - Бо-о-орька! Борька! И что ты как давно не
писал, а уже мама думала, думала. И я тоже думала, думала. Да вот погоди -
она сейчас с базара придет - все сама расскажет.
Я оглянулся. Все стояло на старом месте... и шкаф, и кровать, и старый
треногий диван. Я посмотрел на стену - там было новое.
Прямо со стены глядел на меня большой портрет отца - в такой же, как у
меня, серой папахе и в такой же шинели, и был тот портрет обведен траурной
каймою из красной и черной материи.
- Это тебя на войне убили? - спросила Танюшка, осторожно дотрагиваясь
пальцем до костыля.
- На войне! - рассмеялся я и сунул костыли под кровать.
- А у нас, Борька, горе какое! Ну такое горе! Такое горе! - И сестра
грустно посмотрела на меня.
- Какое еще горе? - встревоженно спросил я, пододвигая ее к себе.
- А такое горе, что Лизочка уже умерла!
- Какая еще Лизочка? - спросил я, не понимая и перебирая в памяти всю
веселую ораву моих двоюродных сестричек, живших в деревне неподалеку от
Арзамаса.
- Как - какая? - И Танюшка подняла на меня печальные и изумленные
глаза. - А наша-то Лизка - кошка такая. Помнишь? Да она-то еще один раз с
печки спрыгнула - и молоко опрокинула. Ну, вспомнил теперь?..
- Вспомнил, Танюша!
Пришла мать. Распахнув дверь, она остановилась. Внимательно посмотрела
на меня. Поставила на пол корзину и, подойдя, крепко обняла меня. Сбросила
платок, холодными от мороза руками взяла мою голову, посмотрела мне в лицо и
сказала дрогнувшим голосом:
- Похудел. Побледнел. А вырос-то, а вырос-то! Да встань ты с кровати!
Дай я на тебя посмотрю.
- Мне, мама, неохота с кровати вставать, - отказался я. - Я бы,
пожалуй... да у меня нога немного побаливает.
- Отчего побаливает? - И мать подозрительно посмотрела вокруг. - То-то
я слышу, что йодоформом пахнет.
- А оттого побаливает, что еще не зажила. То есть уже зажила, да еще не
совсем.
- Он с палками пришел, - вмешалась Танюшка, вытягивая из-под кровати
костыли. - Как пришел, так под кровать их спрятал, а сам сидит!
- Ранен? - тихо спросила мать.
- Немножко, - ответил я. - Да ты не думай ничего, мама, все прошло...
Мать провела рукой по моей бритой голове, и с минуту мы просидели
молча. Потом она быстро встала, сдернула пальто и бросилась на кухню:
- Бог мой! Да ты, должно быть, голодный!.. Танюшка, беги скорей в сарай
- тащи угли! Сейчас самовар поставлю. И куда это я спички сунула?.. Борис, у
тебя есть спички?.. Не куришь? Так, ну и хорошо! Да вот они!.. Ты бы сапоги
снял и лег. Дай я тебя разую...
Вскоре зашипел самовар. Запахло с кухни чем-то вкусным. Входила и
выходила из комнаты раскрасневшаяся у плиты мать. Ровно тикали стенные часы
да колотила метелица в узорчатые морозные окна.
Легкая дрема охватила меня. Было тепло и мягко на старой кровати,
укрытой знакомым стеганым одеялом. И вдруг показалось мне, что ничего не
было - ни фронта, ни широких, донских степей, ни отряда, ни боев.
Будто бы все то же, что и раньше. Вот она, на стене моя полка с
учебниками. Вот в углу выцветшая картина, изображающая вечер, закат,
счастливых жнецов, возвращающихся с поля. Через открытую дверь виднеется
кипящий самовар на клеенчатом столе - такой же неуклюжий, толстый, с
конфоркой, похожей на старую шляпу, сбившуюся набок.
Я полузакрываю глаза... В углу возится Танюшка, тихо напевая древнюю
баюкающую песенку - ту самую, которую я слышал от матери еще в глубоком
детстве:
На горе, го-о-о-ре
Петухи поют.
Под горой, горой
Озерцо с водой.
Как вода, вода
Всколыхнулася,
А мне, девице,
Да взгрустнулося.
И мне уже совсем начинает казаться, что ничего не было, что все
по-старому, по-школьному, по-давнишнему.
- Борис! - кричит мне мать. - И соседей кликать?.. Боря, тебе чай к
кровати дать? Или ты сюда придешь?
Я вздрагиваю, и опять я вижу черно-красную каемку возле отцовского
портрета, свою шинель, папаху на вешалке и слышу, как пахнут смолой костыли
у моего изголовья.
Нет, все было.
После обеда, когда мать ушла на дежурство в больницу, а я, вдоволь
насмотревшись и наговорившись, лежал в кровати, раздумывая о том, куда мне
завтра пойти и кого повидать, в дверь постучали. И в комнату неожиданно
вошел мой школьный товарищ Яшка Цуккерштейн. Он вошел улыбаясь, и в то же
время видно было, что он старается казаться серьезным и солидным.
Яшка был на год моложе меня, следовательно ему было сейчас пятнадцать.
Мы были с ним одноклассниками и дружили когда-то давно, еще до революции, до
тех пор, пока не был приговорен к смерти мой отец, и до тех пор, пока ко мне
не была прилеплена кличка "дезертиров сын".
После всего этого я разошелся со всеми товарищами, кроме Тимки Штукина.
С одними, как, например, с Кореневым или с Федькой, у меня была открытая
вражда, с другими - в том числе и с Яшкой - вражды не было, но был взаимный
холодок и отчужденность.
Но так как все это было очень давно и так как с тех пор изменилось
многое, то я хотя и удивился, но и обрадовался Яшкиному приходу.
- Здравствуй, Гориков, - сказал он, называя меня по фамилии.
- Здравствуй, Цуккерштейн, - в тон ему ответил я. - Садись! А я устал с
дороги и полежу немного.
- Что ты! Что ты! Конечно, лежи! - быстро проговорил он, поглядывая на
мою ногу, под которую заботливая мать перед уходом положила подушку. - А мы
узнали, что ты приехал, - продолжал он, усаживаясь на стул и держа в руках
форменную фуражку с сорванной кокардой. - Вот ребята и говорят мне: "Пойди,
Яшка, узнай: как он, откуда, надолго ли?.. Ну, вообще, говорят, пойди и
узнай..." Вот я взял да и пошел.
- И хорошо сделал! - ответил я, не совсем понимая только, какие это
именно ребята могли попросить Яшку узнать обо мне, потому что с отъездом
Тимки Штукина на Украину никаких школьных товарищей у меня не осталось.
- Ты с фронта приехал? - спросил Яшка.
- С Южного, - ответил я, внимательно разглядывая прежнего товарища и
удивляясь тому, как вырос и возмужал он за эти полтора года.
- Ты был ранен?
- Да, в бок и в ногу!
- Ты надолго приехал?
- У меня отпуск на три недели...
- А потом?
- А потом опять на фронт...
- На какой?
- Не знаю! На какой пошлют, фронтов много.
Разговор не завязывался никак. Он спрашивал. А я отвечал неохотно. И
все-таки, несмотря на все это, несмотря на то, что нам обоим хотелось
попросту поговорить, - какая-то неуловимая черта, начинавшаяся еще где-то
далеко в прошлом, лежала между нами.
- Ребята просили! Если ты сможешь, то приходи завтра к нам. У нас
завтра в семь часов вечер в клубе. Там много наших встретишь - они будут
рады.
- Цуккер... - спросил я, - вот ты мне все говоришь: "Ребята послали,
ребята просят" - какие это ребята? Ну, например, кто?..
- Как - кто! Васька Бражнин, Васька Суханов, Гришка, Федор... я, Пашка
Коротыгин - ну, вообще все наши одноклассники, комсомольцы...
- Как? - Я повернулся так быстро, что нога моя соскочила с подушки и
больно и сладко заныла. - Как ты сказал? Комсомольцы! Разве Гришка
комсомолец?.. Разве ты, Яшка, комсомолец?..
- А ей-богу же, Борька, комсомолец! - обиженно и искренне вскричал
Яшка, впервые называя меня по имени и так же по-прежнему, по-мальчишески
оттопыривая губы, за что его и прозвали в школе Яшка-теляшка. - Уж скоро
полгода, как комсомолец... Да хочешь, я тебе билет покажу?
- Ой-ой-ой-ой! - захохотал я, вырывая и отбрасывая его фуражку, которую
он без толку крутил в руках. - Ой, и чудак же ты, Яшка! Чего же это ты мне
просто не сказал? А то сидит, как китайский посол, и тянет что-то... "меня
послали... тебя просили...". Сел бы да и говорил просто!
- А черт тебя знал, Борька, как с тобой разговаривать! - откровенно
сознался Яшка. - Твое, можно сказать, такое положение, да еще с фронта, да
еще раненый! Мне ребята говорят: "Гориков приехал, сходи ты, Яшка". Я
спрашиваю: "Почему я? Пускай Гришка идет или Васька". Васька говорит: "Мне
что, я схожу. А только Яшке лучше, он и раньше у него бывал". Ну, я и
пошел...
Все прошло. Исчез холодок. Разговор стал простым и теплым - таким,
какой может быть только между двумя давно не видавшимися после ненужной и
случайной ссоры товарищами.
Я мало рассказывал, больше спрашивал. Потом мы начали вспоминать:
- А помнишь?
- А помнишь?..
Много таких светлых и коротких "помнишь" накопилось у двух ребят за
время дружбы, которая началась чуть ли не с шестилетнего возраста.
Он рассказывал мне о моих школьных товарищах и о врагах, о том, кто из
них учится, кто уехал, кто вступил в комсомол. И я с огромным вниманием и
радостью слушал о том, что Кольку приняли было, да вскоре исключили. А что
Васька оказался хорошим парнем. И что другой Васька тоже в комсомоле... И
что Петька подал заявление...
[Ко всему тому, что я был рад за них, как за ребят, которые пошли по
хорошей дороге, примешивалось особое чувство - гордости и волнения за то,
что я оказался прав и что моя дорога, которую многие когда-то не понимали и
даже осуждали, оказалась настоящей дорогой, к которой пришли и они.]
И только один раз я нахмурился. Это когда я узнал, что Федька Башмаков
тоже в комсомоле - и, мало того, один из первых вступивших в комсомол.
Это больно задело меня. До сих пор еще во мне жила глухая, крепкая
вражда к Федору.
И хотя я не сказал ничего об этом Яшке, но он и сам почувствовал это и
перевел разговор на другое.
Яшка долго еще просидел у меня, и когда он уходил, то у обоих у нас
горели щеки, глаза блестели молодым, свежим задором. Мы условились
встретиться завтра на вечере в клубе укома...*
______________
* Уком - уездный комитет, в данном случае - комсомола,
Был последний вечер первой недели, которую я провел в Арзамасе.
Я, Васька Бражнин, Яшка и еще две наши девчонки сидели на диване в
клубе укома. Яшка только что сдал Ваське ночное дежурство. Васька нацепил на
пояс огромный "Смит и Вессон" и деловито осматривал принятое под расписку
оружие: четыре винтовки разных систем и две гладкоствольные берданки.
Две девчонки - Маруся и Зойка - возвращались домой из госпитальных
бараков, что за городом, завернули на минутку передохнуть да и застряли в
клубе. А я зашел повидать Сережу Шарова, председателя укома. Но мне сказали,
что он все еще на вокзале.
Ночью мимо Арзамаса должен был пройти на восток эшелон с муромским
рабочим батальоном, и наши комсомольцы еще с обеда грузили в вагоны фураж,
чтобы батальон мог, не задерживаясь, катить дальше на фронт. Поэтому-то в
клубе сегодня было так спокойно и тихо.
Васька окончил щелкать затворами и потащил винтовки в деревянную
стойку. Гнезд в стойке было восемнадцать, а винтовок - всего шесть, и чтобы
они не ютились в одном уголку, он расставил их вдоль всей подставки - через
два гнезда в третье.
- Васька! - сказала Зойка. - Ты бы хоть печь затопил. Смотри-ка,
холодина какая...
- Затоплю, - ответил Васька и подошел к телефону. - Штаб охраны города!
- попросил он, отворачиваясь, чтобы нам не было видно его лицо. - Это штаб?
Дай дежурного по гарнизону... Дежурный по гарнизону?.. Говорит дежурный по
комсомолу Василий Бражнин. Дежурство принял. Налицо шесть винтовок и сто два
патрона... С 10 вечера до 8 утра... Ночуют в комсомоле четверо...
Он отрапортовал это, потом спросил уже совсем обиженным голосом:
- Это ты сегодня дежуришь? Слушай, я ведь тебя еще в прошлый раз
просил... Ну неужели у вас к итальянской [винтовке] не найдется хоть десяток
патронов?.. Ну да, для винтовки Гра. Поищи, пожалуйста, а то у нас на нее
всего одна обойма...
Он повесил трубку и подошел к большому синему плану города, висевшему
на стене, взял листок с адресами и стал что-то рассматривать.
- Васька! Затопи печку, - повторила Зойка, укутываясь покрепче в пальто
и подбирая ноги на диван.
- Затоплю, - ответил он, тыкая пальцем в расчерченный на квадраты план
и бормоча вслух: - Первое отделение... Анохин, есть... Второе - угол
Ореховской и Ильинской - Колька, есть... Слушай, - спросил он Яшку, - почему
у нас по боевому расписанию выходит, что... Голубев, который живет на
Новоплотинной, должен бежать черт-те куда - на Попов переулок к Шанину и к
Ильину? А Конопляников, который живет... на Поповом, на Большую к Ведеркину
и Самойлову - то есть под самый бок к Голубеву? Тоже... расписание
называется!
- Васька! Затопи печку, - повторила Зойка. - Как твое дежурство, так ты
все с винтовками, да с планами, да с сигналами, а в комнате уже мерзнут...
- Затопи, Васька! - поддержала Зойку молча сидевшая Маруся. - Что ты
там мудришь? Какая тревога? Восстание ожидаешь, что ли?..
- Дура! - серьезно, но не сердито ответил Васька и, обратившись ко мне,
пояснил: - Восстание не восстание, а когда в прошлом месяце вызвали на
охрану спиртового завода в Ломовку... то три часа прошло, пока половина
собралась. Вот тебе комсомольская дружина... Сейчас затоплю, - сказал он,
доставая из угла большой топор. - Дров только еще наколоть надо...
Он вышел во двор. И через минуту послышался сухой треск раскалываемых
поленьев.
- Затопит - тепло будет! - сказала Зойка. - Я и так намерзлась сегодня.
Веселое дело - выбрали нас с Муркой в санитарную комиссию. Пришли мы в
госпитальные бараки. На складе грязь, одеяла - как половики, простыни тоже..
"Что ж это, говорим, товарищи! Да ведь это мы можем и акт составить".
А там только рукой махнули: "Составляйте, говорят. Прислали нам все это
добро из расформированного полевого лазарета. А прачек нет... тут [их] по
крайней мере двадцать нужно... А у меня всего и по штату шестеро, а налицо
четверо. Вы бы, вместо чем акты составлять, помогли как-нибудь..."
- А как поможешь? - Тут голос у Зойки стал унылым и жалобным. - А как
поможешь? Вот... собрали мы с Муркой девчат одиннадцать человек... да
сегодня шестой день и стираем! Надоело... ужас как. Она помолчала, подула на
застывшие руки и добавила:
- Я бы уж лучше на фронт пошла... А ты как, Мурка?
- А что там делать? - подумав немного, спросила Маруся.
- Как - что? Воевать!
- Разве что воевать! - улыбнулась Маруся [и как-то хитро посмотрела на
подругу].
Тут они обе хитро переглянулись и ни с того ни с сего рассмеялись.
Вошел Васька и бухнул возле печки большую вязанку расколотых сосновых
поленьев.
Со станции позвонил Сережа Шаров и сказал, что погрузка окончена и
ребята идут в город.
Вскоре запылал огонь, сразу стало теплее и светлее. Мы подвинули диван
к печке.
- Расскажи, Борис, что-нибудь про фронт! - попросила Зойка. - Ну вот,
например, идет ваш отряд - вдруг... Ну, и так далее...
- Как это, Зойка, и вдруг... и так далее? - удивился я.
- Обыкновенно как... Как всегда рассказывают. То-то и то-то... потом
вдруг так-то! И так-то! Так-то и так-то. Вдруг еще как-нибудь.
Все рассмеялись.
- Дуреха! - снисходительно вставил подсевший к нам Васька. - Ну,
спросила бы про бой или про атаку, ну там про фронтальную или про
фланговую... - (Васька спокойно и солидно произнес эти два слова.) - А то
"вдруг да вдруг..." На военном кружке - так их нет! И потом и спросить-то у
человека толком не умеют. "Вдруг да вдруг".
И Васька посмотрел на меня, как бы говоря: "А что с них спрашивать?..
Разве же они понимают!"
Однако, по правде сказать, если бы я стал рассказывать, то мне много
легче было бы рассказывать по Зойкиной схеме: вдруг - так, а вдруг - этак,
чем описать картину "фронтальной или фланговой" атаки. Потому что я и сам не
знал, когда у нас была фронтальная, когда фланговая, когда еще какая. И, во
всяком случае, если они и были, то уж никак не похожи на те, о которых
вычитал Васька в старых уставах... Однако я хитро подмигнул ему - что,
конечно, мол, мы-то понимаем, - но рассказывать отказался, сославшись на то,
что надоело и расскажу когда-нибудь потом.
- Ты, Борис, храбрый? - спросила Зойка.
- Очень! - ответил я
- Ну, какой храбрый? Есть же все-таки и храбрей тебя?
- Мало! - коротко ответил я [стараясь не улыбнуться].
- Это хорошо, что ты "очень"! - задумчиво сказала Зойка. - А вот мы с
Маруськой - ой, какие трусихи!..
Тут девчонки опять переглянулись и снова дружно рассмеялись.
- Домой бы идти надо, - сказала Зойка, - и неохота. А нужно еще кое-что
почитать, выспаться. А завтра у нас в десять кружок. [Бебеля читаем.]
"Женщина и социализм" разбираем... Ты как, Борис, смотришь на женский
вопрос? Тебе все понятно у Бебеля?..
Зойка подтолкнула валенком высунувшееся из печи шипящее полено и,
повернув раскрасневшееся от огня лицо, посмотрела на меня. И я смутился.
Дело в том, что на женский вопрос я как-то еще никак не смотрел, да и
фамилию-то Бебеля услышал только что впервые.
Я хотел как-нибудь уклониться от ответа.
Зойка сразу догадалась об этом. Она укоризненно покачала головой,
сбросила на спинку дивана подбитый черной овчиной полушубок и спросила
опять:
- Ты Карла Маркса читал?.. Нет?.. Ой-ой-ой! Ой-ой-ой! А еще коммунист!
- Ему некогда было читать! - вступился за меня Васька. - На фронте не
до чтения... Как там загрохочут двадцать батарей... так тогда не до чтения.
- Конечно, если двадцать, то не до чтения, - покорно согласилась Зойка,
- какое тогда чтение.
Тут уж я рассердился не на Зойку, а на Ваську. Никогда я не слыхал, как
грохочут двадцать батарей. Две-три - еще может быть, а никак не двадцать.
Кроме того, не читал я, уж конечно, вовсе не из-за батарей и вовсе не
потому, что было некогда, или потому, что не попадались книги. Времени
свободного было сколько хочешь; не одну, так другую книгу тоже достать было
можно. А не читал я просто так - ну, просто не читал, да и все.
- Прочитаю еще, - хмуро ответил я. - Соберусь как-нибудь и прочитаю.
- Тебе обязательно надо, - серьезно поддержала Зойка. И, опять хитро
переглянувшись с Марусей, задорно добавила: - Мы-то еще комсомольцы, а ты
ведь уже коммунист.
Зашумело, загрохотало на лестнице, распахнулась дверь - и в клубах
пара, осыпанные инеем, с побелевшими от мороза бровями, ввалилось в комнату
около десятка человек. Они, точно по команде, оглушительно затопали,
стряхивая с сапог и с валенок рыхлый снег, посбрасывали полушубки, шинели,
куртки; некоторые скинули обувь и задвигали стульями, пробираясь к огню...
- Ну и мороз, Борька! - сказал Сережа Шаров, присаживаясь рядом со мною
и бесцеремонно оттискивая в угол дивана Зойку. - Ну и мороз! Три вагона
нагрузили... Только последний тюк бросили, как прибежал комендант:
- Ну, как, ребята?
- Готово! - говорю.
- Вот, - говорит, - выручили. А мне сейчас позвонили, что эшелон уже из
Мухталова вышел. Через час у нас будет. Вы бы, - говорит, - подождали:
может, приветствие какое-нибудь, ну, там митинг... И они вам спасибо за
фураж скажут.
Как услышали наши ребята про приветствие да про митинг (какое там
приветствие... какое там спасибо...) и один за другим ходу: кто в барак
греться, кто в дежурку.
- Ну, - говорю, - товарищ комендант, приветствие вы и сами передайте...
а спасиба нам ихнего не надо. И то сказать, с обеда мешки ворочали. Какое уж
тут спасибо... Зойка! - спросил он, оборачиваясь к притихшим девчонкам, -
тебя сегодня в укоме Васильев ругал? Ты прикреплена к приюту? Скажи,
пожалуйста... а ты была хоть один раз в детраспределителе? Н-ет? Ну, и
паскудная же ты, я скажу тебе, девка.
- Сереженька! - уныло и присиротевшись начала Зойка. - Солнышко ты мое
любимое, золотой мой!.. Я в госпитале... сейчас занята? Занята! А до
госпиталя я каждый день на вокзал три километра - в распределители пленбежа
бегала? Бегала! А до пленбежа - на продразверстку в Пановскую волость... с
Анохиным ездила? Ездила. Ой, как люблю я тебя, дорогой мой! - лукаво
закончила она, обнимая Сережку за шею.
- Ну-ну, любишь! - заворочался Шаров, разжимая своими крепкими лапами
ее руки. - Да что ты прихватилась, как пиявка. - Он отсадил ее в угол дивана
и сказал, чуть запыхавшись: - Балаболка! Я так и сказал! "Не разорваться же
ей". А в приют мы завтра Ленку пошлем.
- Ленка не пойдет! - вставила молчаливо гревшаяся у огня Маруся.
- А кто спрашивать будет? - удивился Шаров. - Постановим - значит,
пойдет!
- Ленка не пойдет. Она на днях замуж выходит и к мужу в вокзальный
поселок переедет. А оттуда далеко...
- Замуж?.. Далеко?.. - переспросил Шаров, и на лице его появилось такое
неподдельное негодование, как будто бы ему сообщили не о том, что Ленка
замуж выходит, а о том, что Ленка уходит... в белогвардейскую банду. - Ну
ладно! - добавил он уже сдержанно. - Это мы еще обсудим, кто замуж, а кто
куда!.. Бориска! - негромко сказал он, оборачиваясь ко мне. - Пойдем в
другую комнату, нам ведь с тобою поговорить нужно...
x x x
Сереже Шарову было семнадцать. Он был на год старше меня. Раньше я его
не знал совсем. (Перед революцией я мельком слышал о нем, когда в слободе он
пытался [организовать] Союз молодежи III Интернационала, - но это уже было
перед самым моим побегом {на фронт. - Ред.}.
Он был из беженцев - откуда-то из Белоруссии. Отец его - солдат - был в
плену, мать работала на камвольной фабрике, а сам он учился во время войны в
столярном отделении ремесленного училища.
У него были умные озорные глаза, черные жесткие волосы, и через левую
щеку его тянулся длинный ножевой шрам, старый след от буйных забав, когда по
свежему льду дрались парни и мальчишки из Выездной слободы, что за Тешею, -
с арзамасскими мастеровыми: корзиночниками, бондарями, колесниками, что жили
на низу, на болоте, у моста.
- Ты ведь не куришь, - сказал Сережа, усаживаясь и завертывая козью
ножку. - А я так давно смолю... еще мальчишкой. Отец поймает, вздерет... -
убежишь за сарай и еще слаще покажется... Ты что сегодня - с одним
костылем?.. Проходит?.. Ну, и хорошее дело. Когда уезжать будешь - мы
вечеринку устроим - к тому времени сплясать можно будет.
Все это говорил он по-дружески. И вдруг озорные глаза его потухли, он
закурил, сел напротив меня и спросил просто:
- Что такое у вас, Борис, с Федькой?
- С Федькой у меня ничего нет, - ответил я, насторожившись и
догадываясь, к чему он клонит разговор.
- Ничего?.. Вот это-то нехорошо, что ничего. Ну, подумай сам: вы оба
комсомольцы. Хотя ты и коммунист - но ведь ты еще комсомолец. Ну, оба из
одной организации. Оба хорошие... парни. И вдруг враги. И до чего дело
доходит... до чудного, право. Мало того, что не разговариваете... Так нет...
Федька... сунется в клуб - видит, что около тебя ребята собрались - повернет
и уйдет...
ПРИМЕЧАНИЯ
В 1929 году в журнале "Октябрь" впервые были напечатаны главы из
повести "Школа" под названием "Обыкновенная биография". В 1930 году в
поселке Кунцево под Москвой Аркадий Гайдар приступил к работе над
продолжением "Школы", дав новой повести то же название - "Обыкновенная
биография". Поначалу писалось легко, потом работа застопорилась, и он совсем
отложил рукопись.
Впервые главы из повести "Обыкновенная биография" с некоторыми
сокращениями были опубликованы в сборнике "Жизнь и творчество А.П.Гайдара"
(Москва, Детгиз, 1951).
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар.
На графских развалинах
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Из травы выглянула курчавая белокурая голова, два ярко-синих глаза, и
послышался сердитый шепот:
- Валька... Валька... да заползай же ты, идол, справа! Заползай сзаду,
а то он у-ч-ует.
Густые лопухи зашевелились, и по их колыхавшимся верхушкам можно было
догадаться, что кто-то осторожно ползет по земле.
Вдруг белокурая голова охотника опять вынырнула из травы. Свистнула
пущенная стрела и, глухо стукнувшись о доски гнилого забора, упала.
Большой, жирный кот испуганно рванулся на крышу покривившейся бани и
стремительно исчез в окне чердака.
- Ду-урак... Эх, ты! - негодуя, проговорил охотник поднимающемуся с
земли товарищу. - Я же тебе говорил - заползай. Там бы сзаду как удобно, а
теперь на-ко, выкуси... Когда его опять уследишь.
- Заползал бы сам, Яшка. Там крапива, я и то два раза обжегся.
- "Крапива"! Когда на охоте, то тут не до крапивы. Тебе бы еще половик
подостлать.
- А раз она жжется!
- Так ты перетерпи. Почему же я-то терплю... Хочешь, я сейчас голой
рукой ее сорву и не сморгну даже? Вру, думаешь?
Яшка вытер влажную руку, выдернул большой крапивный куст и,
неестественно широко вылупив глаза, спросил, торжествуя:
- Ну что, сморгнул? Эх ты, нюня.
- Я не нюня вовсе, - обиженно ответил Валька. - Я тоже могу, только не
хочу.
- А ты захоти... Ну-ка, слабо захотеть?
Веснушчатое курносое лицо Вальки покраснело; не принять вызова он
теперь не мог.
Он подошел к крапиве, заколебался было, но, почувствовав на себе
насмешливый взгляд товарища, рывком выдернул большую, старую крапивину. Губы
его задрожали, глаза заслезились; однако, силясь вызвать улыбку, он сказал,
немного заикаясь:
- И я тоже не сморгнул.
- Верно! - по-чистому согласился Яшка. - Раз не сморгнул, значит, не
сморгнул. Только я все-таки посередке хватал, а ты под корешок, а под
корешком у ей жало слабже. Ну, да и то ладно! Знаешь что? Пойдем давай во
двор, там девчонки играют, а мы им сполох устроим.
- А мать дома?
- Нет. Она на станцию молоко продавать пошла. Никого дома нету.
Во дворе возле забора домовитые и стрекотливые, как сороки, две девочки
накрыли сломанный стул и табурет старым одеялом и, высунувшись из своего
шалаша, приветливо зазывали двух других девчонок:
- Заходите, пожалуйста, в гости! У нас сегодня пироги с вареньем.
Заходите, пожалуйста!
Но едва только гости чинно направились на зов, как хозяйки шалаша
испуганно переглянулись:
- Мальчишки идут!
Яшка и Валька приближались медленно, спокойно, ничем не выдавая на этот
раз своих истинных намерений.
- Играете? - спросил Яшка.
- У-ухо-дите! Чего вы лезете? Мы к вам не лезем, - плаксиво сказала
Нюрка, Яшкина сестренка.
- Отчего же нам уходить? - еще мягче спросил Яшка. - Мы посмотрим да и
пойдем дальше. Это что у вас такое? - И он ткнул пальцем в одеяло.
- Это наш дом, - ответила Нюрка, несколько озадаченная таким необычно
мирным подходом.
- До-ом? А разве дома из одеялов строят? Дома строят из бревен или из
кирпича. Вы бы потаскали кирпичей с "Графского" и построили крепкий, а этот
чуть толкнешь - он и рассыплется.
И Яшка потрогал ногою табуретку, чем вызвал немалую панику у обитателей
шалаша.
- Ну, ладно. А где же у вас пирог?
- Вот тут, - тревожно следя за каждым движением Яшки, ответила Нюрка.
- Вот дуры-то! Все у них не по-людски. Дом из одеяла, а пироги из
глины. А ну-ка, съешь один пирог, ну-ка, кусни. А... не хочешь? Людей такой
дрянью угощаешь, а сама не хочешь... Валька, давай мы все ихние пироги им в
рот запихаем. Сами напекли, пускай и жрут.
- Я-а-а-шка! - безнадежно-тоскливо в один голос затянули девчонки. -
Я-а-шка... у-уходи, ху-ли-и-га-ан.
- А... вы еще ругаться! Валька, в атаку на это бандитское гнездо!
Только-только угроза разгрома и расправы вплотную нависла над мирными
обитателями шалаша, как вдруг Яшка почувствовал, что кто-то крепко взял его
сзади за вихор.
Девчонки, точно по команде, перестали выть. Яшка обернулся и увидал
Валькины пятки, исчезающие за забором, да рассерженное лицо матери,
вернувшейся с вокзала.
- Марш домой! - крикнула мать, давая ему шлепка. - Ишь, разбойник, и
игры-то у него разбойные... Смотри-ка, какой Петлюра выискался! Вот погоди,
придет отец - он тебе покажет, как атаманствовать!
Отец у Яшки старый - уже пятьдесят четыре года стукнуло. Служит он
сторожем в совете, а раньше садовником у графа был.
В революцию граф с семьей убежал. Усадьбу старинную мужики сгоряча
разграбили. Невдомек было, видно, что усадьба-то пригодиться может. В
суматохе кто-то то ли нарочно, то ли нечаянно запалил ее. И выгорело у
каменной усадьбы все деревянное нутро. Одни только стены сейчас торчат, да и
те во многих местах пообвалились. А от оранжерей и помину не осталось.
Стекла в гражданскую войну от орудийной канонады полопались, а дерево
сгнило.
Раньше хоть мимо дорога была, но с тех пор как построили новый мост
через Зеленую речку, совсем усадьба в стороне осталась. И стоит она на
опушке, над оврагом, как надмогильный памятник старому режиму.
Отец Яшки, Нефедыч, вернулся сегодня вовсе добрым, потому что получка
была. А в получку каждый человек, конечно, добрый, и потому, когда мать
начала жаловаться на Яшку, что нет с ним сладу, отец ответил примирительно:
- Ничего, осенью в школу опять пойдет, тогда за ученьем дурь из головы
вылетит.
- До осени-то еще долго. Он и вовсе избалуется. Тебе-то что, а у меня
он на глазах.
Яшка сидел молча, уткнув голову в тарелку, и не оправдывался.
Это отмалчивание еще больше рассердило мать, и она, бухая на стол
горшок с кашей и свининой, продолжала:
- Этак из мальчишки добра не выйдет. Тоже пошли деточки... Я сегодня с
вокзала иду, смотрю - в стоге сена, возле тропки, что-то ворочается. Уж не
наш ли поросюк забежал?.. Подошла, глянула, да так и обмерла. Высовывается
оттуда рожа, че-ерная, ло-охматая, вся как есть в саже. Во рту цигарка, а в
руке рогуля с резиной, а в резине камушек. Мальчишка лет тринадцати, а
страшенный - сил нету. Я назад, а он как засвищет, да этак засвищет, что аж
в ушах зазвенело.
При этих словах Яшка насторожился, а Нефедыч аккуратно сложил газету и
сказал:
- В совете у нас про это самое разговор был. Говорят, объявился у нас в
местечке какой-то беспризорный. И зачем его к нам занесло - уму непостижимо.
Местечко у нас маленькое, стороннее, от главной линии только ветка. У нас
рассуждали - что не изловить ли его? Так опять - куда ты его денешь? В суд -
нельзя, пока за ним проступков никаких не замечено. Беспризорного дома у нас
нет, а в город отправлять - возня. Секретарь говорил, что, должно быть,
беспризорный и сам скоро убежит, потому что у нас ему неинтересно: ни
публики на вокзале, ни толпы на улице - кошелек спереть из кармана и то не у
кого.
Яшка, ошеломленный услышанным, забыл про кашу и прилип к табуретке.
Потом, сообразив, что, вероятно, он пока является единственным обладателем
подслушанного сообщения, заерзал, бросил недоеденную тарелку и, невзирая на
грозный окрик матери, понесся на двор, срочно поделиться с Валькой важной
новостью.
Он бросился к забору Валькиного сада и чуть не лбом столкнулся с
перелезающим навстречу Валькой.
- А я, брат, чего знаю! - сказал, переводя дух, Яшка.
- Нет, ты слушай лучше, что я знаю.
- Про что ты можешь знать! Ты знаешь про неинтересное, а я про
интересное.
- Нет уж, я-то про самое интересное знаю.
- Знаю я, про какое интересное ты знаешь. Наверное, про то, кто нашу
ныретку на проток перекинул? Так это что, а я вот знаю!
- Ничего ты не знаешь. А ну давай об заклад биться: если ты знаешь
интересней, я тебе две стрелы с напайками дам, а если я интересней, то ты
мне... ножик.
- Ишь ты какой ловкий!.. Ножик-то почти новый, у него только одно
лезвие сломано, а от второго еще больше полполовины осталось... Хочешь, я
тебе патрон дам?
- На что он мне? У меня своих три.
- Так у тебя же пустые, а я нестреляный дам; его ежели в лесу в костер
бросить, так он как ухнет.
- Ну ладно. Чур - так! Говори. А то ты увидишь, что моя берет, и
скажешь, что про это же самое знаешь, чтобы не отдавать.
- Так тогда как же?
Оба мальчугана постояли, задумавшись, потом Яшка прищелкнул языком и
сказал:
- А вот как! На тебе гвоздь и нацарапай им на заборе про что у тебя, а
потом в другом месте нацарапаю я, тут уже будет без обмана.
Оба долго пыхтели, вычеркивая кособокие буквы.
Через минуту оба хохотали.
- Да у нас про одно и то же. Только у меня написано "про
беспризорного", а у тебя "про беспризорного налетчика". Почему же, однако,
он налетчик?
- А уж обязательно налетчик, - снижая голос, ответил Валька. - Они все
такие - у них в кармане либо финский нож, либо гиря на ремне. А то чем же
они питаться станут!
- А может, попросят где, - сомневаясь в словах товарища, сказал Яшка, -
либо яблок по садам накрадут, вот и жрут.
- Ну уж и "попросят"! Скажешь тоже... Да кто же этаким страшенным
подаст? Нет уж, ты поверь мне, что налетчик. Симка Петухов его сегодня
повстречал. Симка говорит, что как выскочит тот из ямы возле кирпичных
сараев и кричит: "Выкладывай все, что есть", а сам махает гирей; а гиря
тяжелая - десять фунтов.
- Ну уж и десять?
- Ей-богу, десять. Симка еле утек. Он бы, говорит, вступил с ним в
сражение, да был без оружия, палки - и той под рукой не было.
- А может, он врет, Симка-то? Что с него грабить? Я сам видел в окно,
как он мимо пробежал. На нем одни штаны только до колен, а рубахи и той не
было.
Последний довод смутил несколько Вальку, но, не желая сдаваться, он
ответил уклончиво:
- Уж не знаю чего, а только налетчики всегда этакими словами разговор
начинают, это у них уже такая привычка.
- Валька! - сказал, немного подумав, Яшка. - А как же теперь...
мальчишки? Поди-ка, все струхнут.
- Обязательно струхнут. Чуть вечер, поди, и за ворота выйти побоятся.
- А ты?
- Я-то... - Валька горделиво усмехнулся. - Я что! Я и сам... я вот
сегодня ножик перочинный отточу да на бечевке под рубахой к поясу привяжу.
Так и буду ходить, как черкес. Пусть только попробует сунуться!
- А я налобок возьму, которым в ямки играют. Он крепкий, дубовый.
Приходи завтра пораньше утром под окошко и крикни меня. Да только не ори,
как вчера, во всю глотку, так, что мать даже с постели вскочила - думала,
говорит, что пожар или сполох какой.
- Не... я тихонько.
- Валька... - спросил Яшка, перед тем как уйти. - А отчего они черные
такие?.. Как мать говорит, хуже черта.
- Оттого, что они под мостами либо в котлах ночуют.
- А зачем же в котлах? - еще больше удивился Яшка. - Какой же есть
интерес в котле ночевать?
- Какой? - Валька задумался. - А такой, что ежели ты его в постель
положишь, то он и глаз закрыть не может, а обязательно, чтобы в котле. Это
уж у них такая природа.
В последующую неделю были немалые толки и пересуды среди мальчишек
местечка. Беспризорный этот, по-видимому, и на самом деле оказался настоящим
разбойником.
Например, в ночь с субботы на воскресенье оказался целиком очищенным от
яблок сад тетки Пелагеи. В поповском доме неизвестно откуда залетевшим
камнем вдребезги разбито стекло. А что еще хуже - пропал у Сычихи козел. То
есть были обысканы все закоулки, все пустыри, а козла нет и нет...
Яшка все понимал. Ну, яблоки, скажем, про запас. В стекло камнем -
просто для озорства. Ну, а козел на что? Ни шкуры с него, ни мяса не жрут.
- Жру-у-ут! - с увлечением подтверждал Валька. - Простые люди не жрут,
а они все как есть жрут. Такая уж у них природа.
- Что ты мне забубнил, - рассердился Яшка, - природа да природа!
По-твоему, может, и сырье жрут.
- И сырье и всякое! - еще с большим азартом принялся уверять Валька. -
Мне Симка рассказывал, что когда был он в городе - такое видел! Идет
торговка с корзиной, а беспризорные налетели... раз... раз, и не осталось от
нее ничего.
- От торговки-то?
- Да не от торговки, а от корзины, с калачами там или с пирогами.
- Так ведь это пирог - пирог, он вкусный, а то козел - тьфу!
Валька оглянулся, подошел к товарищу поближе и сказал таинственным
шепотом:
- Яшка! А Степка-то за нами выслеживает. Честное слово. Я пошел к
"Графскому". Вдруг как ровно дернуло меня обернуться. Я присмотрелся. Гляжу,
Степкина голова из-за кустов торчит и пристально этак за мной выглядывает. Я
нарочно взял да и свернул логом к пустырю, а оттуда домой.
- Hy-y! - И у Яшки даже голос осекся от волнения. - А может, он просто
нечаянно?
- Ну, нет, не нечаянно. Этак прямо смотрит и смотрит. А я гляжу - рядом
куст колыхнулся... должно быть, там еще кто-нибудь из ихней партии сидел.
- Так ты, значит, там не был?
- Нет!
- А как же он там, голодный?
- Ничего, ему хлеба в прошлый раз много принесли и воды тоже. Жив будет
до завтра. А завтра пойдем либо рано утром, либо к вечеру попозже, когда от
мальчишек незаметней. Ух, как осторожно надо действовать, а то накроют! Нас
двое, а их четверо. Кабы нам хоть кого третьего к себе придружить.
- Кого придружить? Ты его сегодня придружи, а он назавтра все ихним и
выболтает. А тогда что? Тогда убьют его непременно.
- Убьют обязательно.
Возвращаясь домой, Яшка за огородами натолкнулся на своего закоренелого
врага, Степку.
Встреча была неожиданная для обоих. Но противники заметили один другого
еще издалека, и поэтому, не роняя своего достоинства, свернуть в сторону
было невозможно.
Сблизившись на три шага, враги остановились и молча, внимательно
осмотрели один другого. У Степки была палка - следовательно, преимущества
были на его стороне. Осмотревшись, Степка презрительно и мастерски сплюнул
на траву. Яшка не менее презрительно засвистел.
- Ты чего свистишь?
- А ты чего расплевался?
- Я вот тебе свистну! Вы зачем на нашего кота со стрелами охотитесь?
- А пусть в чужой сад не лезет. Когда наш Волк к вам во двор забег, вы
зачем в него кирпичами кидали?
- А вы куда Волка девали? Вы врете, что его отравил кто-то. Вы сами его
куда-то спрятали, потому что мы на него в суд за задушенных кур подали.
Только вы нас не проведете... Погодите, мы до вас скоро докопаемся!
- Четверо-то на двоих, нашлись!
- Эх, и трусы! "Четверо"! Ваську тоже сосчитали, когда ему только
девять лет.
- Что же, что девять. Он вон какой толстый, как боров... да и все-то вы
свиньи.
Последнее замечание показалось настолько оскорбительным, что Степка
схватил с земли глиняный ком и со всего размаху запустил его в Яшку.
И если кровавому поединку не суждено было совершиться, и если Яшка не
пал на поле битвы от руки лучше вооруженного врага, то только потому, что
этот последний вдруг дико вскрикнул и без оглядки бросился бежать.
Предполагая, что тот струсил, Яшка издал воинственный клич - и хотел
было преследовать неприятеля, как вдруг услышал позади себя негромкий смех.
Он обернулся и тотчас же понял действительную причину поспешного
исчезновения Степки.
Возле куста бузины стоял одетый в лохмотья черный невысокий мальчуган,
в котором Яшка без труда угадал грозу всех мальчишек местечка, героя
последних событий - беспризорного налетчика.
И тотчас же Яшка понял, что он погиб окончательно и бесповоротно. Он
хотел бежать, но ноги не слушались его. Он хотел закричать, но понял, что
это бесполезно, потому что вокруг никого не было. Тогда решившись отчаянно
защищаться, он стал в оборонительную позу.
Мальчуган в лохмотьях продолжал смеяться, и этот смех сбил еще больше с
толку Яшку.
- Ты чего? - спросил он, с трудом ворочая языком.
- Ничего, - отвечал тот. - Что это вы, как петухи, - друг на друга
налетели?
Мальчуган раздвинул кусты и очутился рядом с Яшкой.
"Сейчас гирю вынет", - с ужасом подумал тот и сделал шаг назад.
Однако, вместо того чтобы напасть на Яшку, беспризорный бухнулся на
траву и, хлопая рукой по земле, сказал:
- Чего же ты столбом встал. Садись.
Яшка сел. Беспризорный засунул руку в карман и, к величайшему изумлению
Яшки, вынул оттуда маленького живого воробья и поднес его ко рту.
- Сожрешь? - негодуя, воскликнул Яшка.
Беспризорный вопросительно поднял на Яшку маленькие ярко-зеленые глаза,
подышал теплом на воробьенка и ответил:
- Разве ж воробьев жрут? Воробьев не жрут и галок тоже не жрут. Голубь
- тут другой разговор. Голубя ежели в угольях спечь - вку-усно! Я их из
рогатки бью.
Он сунул воробья за пазуху рваной бабьей кацавейки и, протягивая Яшке
недокуренную цигарку, предложил:
- На, докури.
Машинально Яшка взял окурок и, не зная, куда его девать, спросил
несмело:
- А козла ты зачем съел?
- Кого?
- Козла... Сычинного. У нас ребята говорят, что ты его упер на жратву.
Беспризорный хлопнул себя руками по бокам и звонко расхохотался. И пока
он хохотал, оцепенение начало сходить с Яшки, и беспризорный представился
ему в совершенно другом свете. Яшка рассмеялся и сам, потом подскочил и
затряс кистью руки, потому что догоревший окурок больно ожег ему пальцы.
Успокоившись, подвинулись друг к другу ближе.
- Тебя как звать? - спросил беспризорный.
- Меня Яшкой. А тебя?
- А меня Дергачом.
- Почему же Дергачом?
- А почему тебя Яшкой?
- Вот еще скажешь тоже. Яков - такой святой был, и именины справляют. А
такого святого, чтобы... Дергач, не должно бы быть...
- А мне и наплевать, что не должно.
- И мне, - немного подумав, признался Яшка. - Только ежели при матери
этак скажешь, так она за ухо. Отец, тот ничего, он и сам страсть как святых
не любит - якобы дармоеды все. А мать - у-уу! Про что другое, а про это и не
заикнись. Я один раз масла из лампадки отлил - Волку лапу зашибленную
смазать, так что было-то...
- Били? - участливо спросил Дергач.
- Нет! Только за волосы оттрепали да в чулан заперли. - И задорно он
добавил: - А зато я, пока в чулане сидел, назло со всех крынок сливки
спил... А ты, Дергач, зачем к нам пришел? - перескочил вдруг Яшка.
- Значит, нужно было, - ответил тот и глубоко вздохнул.
Этот тяжелый, горький вздох, за которым, казалось, спрятано было что-то
большое, невысказанное, почему-то точно теплом обдал Яшку.
- Давай дружиться, Дергач? - неожиданно для самого себя искренне
предложил Яшка. - Я тебя с Валькой сведу - с моим товарищем. Хороший...
только врет много. А потом... - Тут Яшка поколебался. - Потом мы тебе
интере-есную вещь скажем. И как весело будет жить, Дергач.
Дергач ничего не ответил. Он лежал, подставив лицо отблескам багрового,
угасающего горизонта. И Яшке показалось, что Дергач чем-то не по-детски
глубоко опечален.
Однако, заметив на себе пристальный взгляд Яшки, Дергач быстро
повернулся и сказал, вставая:
- Достань завтра у отца махорки... и принеси сюда, а то у меня вся
повышла... Я буду ждать здесь же об эту пору.
И, не прощаясь, он раздвинул кусты и исчез, оставив Яшку размышлять о
странной встрече и странном новом товарище.
Дома тихо. Потрескивают угли в самоваре. Яшка строгает деревянную
дощечку. Нефедыч углубился в чтение. Из-за развернутого листа газеты виден
его красный лоб, отсыревший после пятого стакана чая. Нюрка мастерит
кукольную шляпу. Мать возится на кухне.
- Не пойму, - слышится ее голос. - Никак не пойму, куда девались из
сеней полчугуна вчерашнего борща. Чугун на месте, а борща нет. Анка! Ты
поросюку не выливала?
- Нет, мам!
- Ну так, должно быть, этот идол опрокинул.
"Этот идол", то есть Яшка, сидит и пыхтит, обглаживая дощечку, и делает
вид, что разговор его не касается.
- Тебе, что ли, говорят? Ты опрокинул? - сердито повторяет мать.
Яшка, нехотя и не отрываясь от работы, отвечает:
- Кабы я, мам, опрокинул, так все бы на полу было, а раз пол сухой,
значит, и не опрокидывал.
- А пес вас разберет! - еще больше раздражается мать. - Тот не брал,
этот не опрокидывал, что же он, высох, что ли? Отец! Да брось ты свою
газету! Кто же, выходит, взял-то?
Нефедыч не торопясь складывает газету и, очевидно расслышав только
конец фразы, отвечает невпопад:
- Действительно... И кто бы мог подумать. Опять они взяли, да как
ловко, что и не подкопаешься.
- Да кто они-то? Кому же это прокислый суп понадобился?
- Да не суп... какой суп? - растерянно оглядываясь и с досадой отвечает
Нефедыч. - Я говорю, консерваторы опять власть ваяли.
Убедившись в том, что ни от кого толку не добьешься, мать плюнула и
принялась греметь посудой. А Нефедыч, почувствовавший желание поговорить,
продолжал:
- И казалось бы, что отошло их время. Ан нет, вывертываются еще.
Скажем, вон, например, наш граф. Имение у него посожгли, сам где-то по
заграницам шатается. А все, поди-ка, мечтает, как бы старое вернуть. Да еще
бы и не мечтать! Возьмем хотя бы имение - чем там ему не жизнь была?
Картинка - что снутри, то и снаружи. Одни оранжереи чего стоили. И чего там
только не было - и орхидеи, и тюльпаны, и розы, и земляника к рождеству...
Пальма даже была огромная, больше двух сажен. Специально с Кавказа, из-под
Батума, выписали. Я говорю ему: "Ваше сиятельство, куда же мы этакую махину
денем - это всю оранжерею ломать придется!" А он отвечает: "Ничего, ты ее
прямо в грунт посади, а каждый год к холодам возле нее специальную постройку
из стекла делай, а к весне опять разбирать будем". Ну и разбирали. Красивая
пальма была. Мне тогда за уход граф двадцать пять целковых подарил... как
раз в мае.
- Вот еще спятил, старый. Да разве же у нас свадьба в мае была? Свадьбу
как раз после троицы сыграли.
- Уж не знаю, после троицы или после чего, а только в мае мы тогда как
раз левкои высаживали.
- Что ты мне говоришь! - раздражаясь внезапно, как и всегда, говорит
мать. - Посмотри в метрики, за божницей лежат.
- Мне смотреть нечего. Я и так помню. Еще тогда старший барчук только
что из кадетского корпуса на каникулы приехал и фотограф снимал его под
пальмой. У меня и сейчас где-то карточка эта сохранилась... Яшка, я
показывал тебе эту карточку?
- Сто раз видел, - отвечает Яшка.
Мать, негодуя, всплескивает руками и лезет за метриками за божницу.
Она долго не может найти нужную ей бумагу. За это время пыл ее
несколько остывает, ибо, прикинув в уме, она начинает припоминать, что
троица в том году, когда была свадьба, как будто бы и в самом деле была
ранняя и приходилась на май. Но тут ее внимание отвлекает другое
обстоятельство.
- Анка! - слышится опять ее голос. - Ты не убирала из-за божницы
венчальные свечи?
- Нет, мам!
- Отец! Уж ты, конечно, не трогал свечей?
- Двадцать пять лет не трогал, - покорно подтверждает Нефедыч. - Как
раз со дня самой свадьбы не трогал.
- А я их на прошлой неделе еще видела. Куда же они девались? Наверно,
опять Яшка куда-нибудь засунул.
Яшка, поскольку вопрос не обращен прямо к нему, продолжает молча сопеть
над доской.
- Яшка! Ты, паршивец этакий, должно быть, извел свечи?
Яшка кончает работу, кладет нож на стол и отвечает серьезно, но в то же
время чуть лукаво посматривая на мать:
- У нас, мам, по наказу Ленина электричество провели, так что мне при
нем и без ваших свечей светло.
- Так куда же они делись-то? Вот еще чудные дела! Борща никто не
выливал, свечей никто не брал, а ничего на месте нету. Что ты тут с ними
будешь делать!
Ранним утром, когда еще в доме все спали, из окошка высунулись
белокурые вихры Яшки. Увидав Вальку, нетерпеливо ждавшего возле забора, Яшка
спрыгнул на влажную траву, и оба мальчугана исчезли в малиннике. Через
минуту они вынырнули оттуда, причем Яшка осторожно нес большой глиняный
горшок, завязанный в грязную тряпицу.
Выбравшись за огороды, ребята быстро помчались по тропке, ведущей мимо
кустов и оврагов к развалинам "Графского".
По пути Яшка рассказывал про вчерашнюю встречу:
- И вовсе он без гири, а в кармане у него воробей... и козлов они не
жрут, а все это мальчишки со страха брешут. А сегодня мы вдвоем к нему
пойдем. Ежели он с нами сдружится, он нас от Степкиной компании застоит. Он
сильный, и ему все нипочем. А потом, он ежели и вздует кого, то на него
некому пожаловаться, а на нас чуть что - и к матери.
- А почему он беспризорный? Так, для своего интереса или домашних
никого у него нет?
- Не знаю уж! Не спрашивал еще, только вряд ли, чтобы для интереса: у
беспризорных-то ведь жизнь тяжелая. Я вот вырасту, выучусь, на завод пойду
или еще куда служить, а он куда пойдет? Некуда ему вовсе будет идти.
Роща встретила мальчуганов утренним шумом, задорным гомоном
пересвистывающихся птиц и теплым парным запахом высыхающей травы.
Вот и развалины - молчаливые, величественные. В провалах темных окон
пустота. Старые стены пахнут плесенью. У главного входа навалена огромная
куча щебня от рухнувшей колонны. Кое-где по изгрызенным ветрами и дождями
карнизам пробивались поросли молодого кустарника.
Нырнув в трещину каменной ограды и пробравшись через чащу бурьяна и
полыни, доходившей им до плеч, ребята остановились перед сплошной завесой
буйно разросшегося одичалого плюща. Посторонний глаз не разглядел бы здесь
никакого прохода, но ребята быстро и уверенно взобрались на полусгнивший
ствол сваленной липы, раздвинули листву, и перед ними открылось отверстие
окна, выходящего из узкой, похожей на колодец комнаты без крыши.
Поднявшись по лесенке, они очутились уже в большой комнате второго
этажа, из окон которой можно было видеть кусок Зеленой речки и тропку,
ведущую в местечко.
Отсюда они попали на балкон, прямо перешли на крышу, дальше через
слуховое окно вниз. Здесь было совсем темно, потому что комната эта раньше
служила, очевидно, кладовой, и железные ставни с заржавленными засовами
крепко запирали окна.
Яшка где-то пошарил рукою. Достал огарок позолоченной венчальной свечи
с бантом и зажег его.
В углу показалась железная дверца. Добравшись до нее, Валька дернул за
скобу.
Ржавые петли горько заплакали, заскрипели, и ребята очутились в большом
полуподвале с узенькими окнами, выходящими на поверхность заплывшего
водорослями пруда.
И тотчас же в приветствие мальчуганам раздался из угла веселый,
задорный визг.
- Волк, Волчоночек, Волчонок! - закричали ребята, бросаясь к
привязанной за ошейник собаке. - Соскучился... проголодался. Гляди-ка, весь,
как есть до корки, хлеб съел, и воды в корытце нисколечко.
Волк, повизгивая, помахивал хвостом, пока его развязывали. Потом
запрыгал возле горшка, ухитрился лизнуть Яшкину щеку и чуть не сшиб с ног
Вальку, упершись ему лапами в спину.
- Да погоди же ты, дурень... дай горшок-то развязать... Ну, на - лопай.
Собака стремительно запустила морду в прокислый борщ и с жадностью
принялась лакать.
Подвал был сухой и просторный. В углу лежала большая охапка завядшей
травы.
Здесь находилось тайное убежище ребятишек, спрятавших сюда преступного
душителя чужих кур - собаку Волка.
Поджидая, пока Волк насытится, ребята завалились на охапку травы и
принялись обсуждать положение.
- Еду трудно доставать, - сказал Яшка. - Ух, как трудно! Мать и то
вчера борща хватилась. А Волк-то все растет... Гляди-ка, он уже почти все
слопал. Ну где на него напасешься!
- У меня тоже, - уныло поддакнул Валька. - Мать увидала один раз, как я
корки тащу, давай ругаться. Только не догадалась она - зачем. Думала, что
кривому развозчику на пареные груши менять. Что же теперь делать? А на волю
выпустить еще нельзя?
- Нет, пока еще нельзя. Скоро суд будет насчет Степкиных кур. Мамку
вызывают, а меня в свидетели.
- В тюрьму могут засадить?
- Ну, уж в тюрьму! Деньги, скажут, за кур давайте. А где ж их возьмешь,
денег-то. И на что только им деньги, они и так богатые, на базаре-то вон
какая лавка.
Волк подошел, облизываясь, и лег рядом, положив большую ушастую голову
на Яшкины колени.
Полежали молча.
- Яшка, - спросил Валька, - и зачем, по-твоему, этакий домина?
- Какой?
- Да огромный. Его ежели весь обойти... ну, скажем, в каждую комнату
хотя заглянуть, и то полдня надо. А для чего графам такие дома были? Ведь
тут раньше штук сто комнат было?
- Ну, не сто, а что шестьдесят - так это и мой батька говорил. У графов
каждая комната для особого. В одной спят, в другой едят, третья для гостей,
в четвертой для танцев.
- И для всего по отдельной?
- Для всего. Они не могут так жить, чтобы, например, комната и кухня.
Мне батька говорил, что у них для рыб и то отдельная комната была. Напускают
в этакий огромный чан рыб, а потом сидят и удочками ловят.
- Эх, ты! И больших вылавливают?
- Каких напускают, таких и вылавливают, хоть по пуду.
Валька сладостно зажмурился, представляя себе вытаскиваемого пудового
карася, потом спросил:
- А видел ты когда-нибудь, Яшка, живых графов?
- Нет, - сознался Яшка. - Мне всего три года было, как их всех начисто
извели. А на карточке видел. У батьки есть. На ней пальма - дерево такое, а
возле нее графенок стоит, так постарше меня, и в погонах, как белые, кадетом
называется. А хлюпкий такой. Ежели такому кто дал бы по загривку, то и в
штаны навалил бы.
- А кто бы дал?
- Да ну хоть я.
- Ты... - Тут Валька с уважением посмотрел на Яшку. - Ты вон какой
здоровый. А если я дал бы, тогда навалил бы?
- Ты... - Яшка, в свою очередь, окинул взглядом щуплую фигурку своего
товарища, подумал и ответил: - Все равно навалил бы. Батька говорит, что
никогда графам насупротив простого народа не устоять.
- А какой на пальме фрукт растет? Вкусный?
- Не ел. Должно быть, уж вкусный, ежели уж на пальме. Это ведь тебе не
яблоня, она тыщу рублей стоит.
Валька зажмурился, облизывая губы:
- Вот бы укусить, Яшка! Хоть мале-енечко... а то этак всю жизнь
проживешь и не укусишь ни разу.
- Я укушу. Я вырасту, в комсомольцы запишусь, а оттуда в матросы. А
матросы по разным странам ездят и все видят, и всякие с ними приключения
бывают. Ты любишь, Валька, приключения?
- Люблю. Только чтобы живым оставаться, а то бывают приключения, от
которых и помереть можно.
- А я всякие люблю. Я страсть как героев люблю! Вон безрукий
Панфил-буденновец орден имеет. Как станет про прошлое рассказывать, аж дух
захватывает.
- А как, Яшка, героем сделаться?
- Панфил говорит, что для этого нужно гнать нещадно белых и не
отступаться перед ними.
- А ежели красных гнать?
- А ежели красных, так, значит, ты сам белый, и я вот тебя как тресну
по котелку, тогда не будешь трепаться.
Валька испуганно замигал глазами:
- Так я же нарочно. Разве же я за белых? Спроси хоть у Мишки-пионера.
- Мне в школьном отряде не больно понравилось, - сказал немного погодя
Яшка. - Вот в других отрядах хоть на лето в лагеря уходят, в лес. А в
школьном девчонок больше. И все стихи там учат, про школу да про ученье. Я
походил, походил да и перестал. Какие же могут быть летом стихи! Летом рыбу
ловить надо, или змея пускать, или гулять подальше.
- А меня в школьный отряд вовсе не приняли. Сережка Кучников
нажаловался на меня, будто бы я у Семенихи груши пообтряс. Ябеда такой
выискался, а сам когда в прошлом году нечаянно у Гавриловых снежком окно
разбил, то и не сознался, а на Шурку подумали, - его мать и выдрала. Тоже
этак разве хорошо делать?
- Ничего! Вот к зиме лесопилка опять заработает, в тамошний отряд и
запишемся. Там веселые ребята. Там ежели и подерутся иногда, то ничего. Ну
подрались - помирились. Разве без этого мальчишкам можно? А в школьном
отряде - чуть что - сразу обсу-ужда-ают!
Яшка сердито плюнул и поднялся:
- Идти надо. Ты посиди еще, а я наверх - Волку за водой сбегаю.
Вернулся Яшка минут через десять. Лицо его было озабоченно.
- Гляди-ка, - сказал он, протягивая ладонь.
- Ну, чего глядеть-то? Окурок...
- А как он в верхнюю комнату попал?
- Так, может, это давнишний, - неуверенно предположил Валька. - Может,
это еще от старого режима остался.
- Ну нет, не от старого. Вон на нем написано "2-я госфабрика".
- Тогда, значит, это Степкины ребята поверху уже шныряли. Я знаю, у них
Сережка Смирнов тайком курит.
- Конечно, они, - согласился Яшка. Но тут он посмотрел на окурок, по
которому золотом было вытиснено "Высший сорт", покачал головою и сказал: - А
только с чего бы это Сережка Смирнов закурил вдруг такие дорогие папиросы?
Мальчуганы посмотрели, недоумевая, друг на друга. Потом крепко
привязали Волка, наказали ему молчать, И, быстро выбравшись, побежали домой.
Дергач затянулся дымом цигарки, свернутой из махорки, принесенной
Яшкой, и, тыкая пальцем на Вальку, спросил:
- Так это он тебе набрехал, что я козла съел? Скажет тоже! Козел-то еще
и сейчас в овраге лежит - ногу он себе сломал. Я ему еще клок травы сунул,
чтобы не издох с голоду.
- Дергач, - спросил после некоторого колебания Яшка, - а где ты живешь?
Дергач усмехнулся:
- Сам при себе живу. Где на ночь приткнусь, там наутро и проснусь.
- А у тебя родные есть?
- Есть, да далеко лезть.
Яшка, сбитый с толку такой манерой отвечать, сказал укоризненно:
- И зачем ты, Дергач, огрызаешься! Мы ведь тебе не допрос делаем, а
ежели спрашиваю я, то по дружбе.
Дергач все еще недоверчиво посмотрел исподлобья на ребят и ответил
уклончиво:
- А кто вас знает, по дружбе ли, или еще почему. Я как-то в Ростове под
мостом жил. Подсел ко мне какой-то хлюст. Этакий же, как и я, рвань рванью.
Колбасой угостил, папироску дал. Ну, то да се, и начал про мою жизнь
расспрашивать. Я ему сдуру возьми да и расскажи. И как от отца с матерью в
голодные годы потерялся, и какой я губернии, какой местности, чем живу. Даже
про случай, как мясную лавку обокрали, и то рассказал. Дня этак через три
подходит ко мне сам Хрящ да как хлоп по шее! А сам газету мне в лицо тычет.
"Ты, говорит, чего это язык распустил?!" А я грамоту знаю. Посмотрел я в
газету и ахнул. Мать честная! Все до слова, что я говорил, в газете
напечатано - и кличка, и имя, и откуда родом, и, главное, про мясную лавку.
Здорово тогда избил меня за это Хрящ.
- Мы не напечатаем в газету, - испуганно отталкивая от себя такое
обвинение, заговорил Валька. - Мы даже ни строки не напечатаем. Я даже не
видел никогда, как это печатают, и он не видел тоже.
Дергач лежал на спине и о чем-то думал. Так, по крайней мере, решил
Яшка, потому что, когда человек лежит, уставившись глазами в звездное небо,
он не может, чтобы не думать.
- Дергач, - спросил неожиданно Яшка, - а кто он тебе?
- Какой "он"?
- Хрящ.
При упоминании этого имени Дергач весь как-то дернулся, быстро
повернулся и спросил, недоумевая и озлобленно:
- Какой еще Хрящ?
- Да ты же сам только что про него говорил.
- А-а... разве говорил? - опять повертываясь на спину, рассеянно
проговорил Дергач. - Так... человек один... У-ух, и человек! - Тут Дергач
приподнялся, облокотившись на локти, лицо его перекосилось, и, отшвыривая
окурок, он добавил едко: - У-ух, и негодяй... ух, и бандит!
- Настоящий? - широко раскрывая удивленно-любопытные глаза, спросил
Валька и добавил с нескрываемым сожалением: - А я вот ничего не видел - ни
графа живого, ни бандита настоящего.
Дергач презрительно пожал плечами:
- А я и графа видел.
- Живого?
- Конечно, не дохлого.
Валька, как и всегда в моменты возбуждения, зажмурил глаза и,
проникшись невольным уважением к оборванцу, сказал с плохо скрываемой
завистью:
- И счастливый же ты, Дергач, что все видел.
Дергач посмотрел на Вальку удивленно, пожалуй, даже сердито:
- Ух, кабы тебе этакое счастье, завыл бы ты тогда, как перед волком
корова! Нет, уж не приведись никому этакого счастья... Эх, кабы мне... - Тут
Дергач махнул рукою и замолчал.
И опять Яшке показалось, что на душе у Дергача есть какое-то большое,
невысказанное горе. И не зная, собственно, к чему, он положил руку на плечо
Дергачу и сказал:
- Ничего, Дергач! Может быть, как-нибудь все и обойдется.
Дергач отшатнулся было, но, встретившись глазами с серьезно-дружеским
взглядом мальчугана, склонил слегка голову и ответил как-то приглушенно:
- Хорошо бы, если все обошлось, да только не знаю.
И с этого вечера между Яшкой и Дергачом протянулась нить необъяснимо
крепкой дружбы.
Идея Дергача была прямо-таки гениальна. Посвященный в тайну мальчуганов
и их затруднения с доставкой продовольствия Волку, он быстро нашел выход.
На рассвете можно было видеть Яшку и Вальку в саду, возле старой бани.
Они торопливо выносили оттуда большой чугунный котел, в котором мать
разводила обыкновенно щелок для стирки белья.
То обстоятельство, что котел этот ребята потащили не через двор, а
перевалили его прямо через забор к огородам, показывало, что все это
делается без ведома домашних.
Выбравшись на тропинку, мальчуганы подхватили котел за ручки и поспешно
скрылись в кустах.
Если бы проследить их дальнейший путь, то можно бы было видеть их
пробегающими мимо мусорной свалки и исчезающими в провале глубокого
пустынного оврага. Здесь было тихо и безветренно, только жужжанье неуклюжих
шмелей да неумолкаемый рокот веселых кузнечиков заполняли утреннюю тишину.
Ребята остановились передохнуть.
- Ну и ловко же мы справились! Надо ведь было этакую махину вытащить. А
к вечеру мы опять обратно стащим, и все будет шито-крыто.
- Вечером-то труднее будет, Яшка, народу больше.
- Ничего, справимся как-нибудь! Ну, пойдем.
Они свернули в одно из бесчисленных ответвлений русла оврага и вскоре
увидали дымок костра и Дергача, деловито хозяйничавшего возле огня.
Дергач держал в руке нож и пучком сырой травы обтирал окровавленное
лезвие. Рядом лежала только что содранная козлиная шкура и разрезанная на
части туша.
- А я уж думал, что вы не придете, - сказал приблизившимся ребятам
Дергач. - Смотрите-ка, как я мясо разделал. Тут теперь Волку на неделю
хватит. Надо проварить только покрепче да соли больше бухнуть, чтобы не
испортилось. Ну, давайте за работу, живо!
Дергач распоряжался умело и уверенно. Валька был командирован собрать
хворост. Яшка камнем вбивал стойки для котла, а сам Дергач обчищал от сучьев
перекладину.
- Ребята! - возбужденно говорил Валька, бросая на землю огромную кучу
хвороста. - А внизу ящериц сколько! Огромные есть, давайте потом наловим.
- Можно потом наловить, а сейчас давай подбрасывай, распаливай огонь.
Пламя, яростно пожирая сухую листву подброшенных веток, высоко
взметнулось и полыхнуло теплом на лица мальчуганов, и без того
раскрасневшиеся.
В котел, наполненный водою из соседнего ручья, наклали куски мяса и
высыпали чуть не целый фунт соли.
- Так... готово теперь. С нее Волк так разжиреет, что скоро с теленка
станет.
Завалились все на траву. Солнце высушило уже росу. Пахло мятой, полынью
и медом.
Лежали сначала молча. Высоко в небе звенели беспечные, счастливые
жаворонки, да где-то далеко в стороне мычало выгнанное на луга стадо.
- Валька! - лениво сказал, не поворачивая головы, Яшка. - Я нашел
карточку-то... Ну, какую! С пальмой, которую я тебе показать обещал.
- А ну дай.
Валька приподнялся, рассматривая выцветшую фотографию, и лицо его
приняло несколько разочарованное выражение.
- Ну уж! Этакую пальму-то я в трактире видал через окошко, только не
знал, что пальмой называется. А граф-то так себе, какой-то вертлявый, только
нос вперед крюком выдался да подбородок четырехугольный.
- Это у них в семье все такие. Батька говорил, что у всего ихнего рода
этакие носы, как у ястребов, так уж по наследству пошло.
- А ну дай, я посмотрю! - отозвался Дергач, гревшийся на солнце.
Он поднес фотографическую карточку к глазам и в ту же секунду слегка
вскрикнул и быстро перевернулся.
- Змей! - испуганно вскакивая, взвизгнул Валька.
Яшка подпрыгнул тоже.
Но Дергач не шевельнулся, схватил фотографию обеими руками и жадно
впился в нее глазами.
- Где змей? Чего ты врешь, дурак? - рассердился на Вальку Яшка. - Я вот
тебе дам затрещину, чтобы знал, как спугивать.
Валька виновато заморгал глазами:
- Так разве же это я! Это же Дергач... чего он как ужаленный
вертанулся.
Яшка с удивлением посмотрел на Дергача. Лицо того было взволнованно, и
глаза блестели.
- Кто это? - спросил Дергач, показывая на карточку.
- Это... это граф здешний... то есть сын графов. Их в революцию
разгромили. А где Волка-то мы прячем - это ихняя усадьба была.
- Вон оно что! - пробормотал Дергач, засовывая карточку в карман. И,
отвечая на Яшкин вопросительный взгляд, добавил: - Потом отдам!.. А ну-ка,
чего мы заканителились! Огонь чуть не погас. Давай хворосту.
Долго - почти весь день - возились в овраге ребятишки. Собирали сучья,
играли в колышек, поймали внизу четырех ящериц и завязали их занятно в
тряпицу.
Только что окончили варить козлятину, как Валька, разыскавший поверху
дикую малину, кубарем скатился вниз.
- Ребята, - прошептал он взволнованно, - по тропке из леса Степка,
Мишка и Петька идут... должно быть, за грибами ходили. Вот бы накрыть их!
- Нет, - ответил Яшка, перебарывая в себе желание отколотить своих
заклятых врагов. - Ежели мы вдвоем выскочим, то они набьют нас, потому что
их больше. А ежели с Дергачом, тогда они узнают и всем расскажут, что мы с
ним заодно.
- Дай я один пойду, - задорно предложил Дергач, и, схватив палку, он,
как ящерица, начал пробираться наверх.
Валька и Яшка забрались к краю оврага и, чуть высунув головы,
приготовились наблюдать, а на крайний случай, уже невзирая ни на что, прийти
на помощь товарищу.
Дергач остановился за кустом У тропки и стал караулить. Едва Степкина
компания приблизилась, Дергач вышел и, чуть расставив ноги, загородил им
дорогу.
Столь неожиданное появление опасного противника заставило остолбенеть
мальчишек. Но, сообразив тотчас же, что их трое, а он один, они решили
защищаться.
- Бросай корзину! - крикнул Дергач вызывающе.
Вместо ответа Степка поставил корзину и наклонился за камнем; остальные
двое сделали то же.
- А, так вы вот как! - рассерженно крикнул Дергач, и, оглушительно
засвистев, он бросился с поднятой палкой на врагов.
- Кровь! - в ужасе крикнул вдруг кто-то, разглядев красные руки
Дергача.
И, вероятно предположив, что страшный Дергач только что совершил
кровавую расправу над каким-либо путником, все трое, не дожидаясь, пока и их
постигнет та же участь, в панике бросились бежать, преследуемые
издевательским свистом Дергача.
- Видал, - восхищенно завопил Валька, - как он один на троих! Ой! Ой!
Как хорошо, Яшка, что мы сдружились с Дергачом! - И Валька вне себя от
восторга принялся кататься по траве.
Дергач спустился к костру, молча бросил захваченную корзину и опять
лег.
- Как это ты их здорово! - сказал Яшка, подсаживаясь рядом.
Дергач слегка улыбнулся, махнул рукой, как бы говоря, что не стоит о
таком пустяке разговаривать, и опять, вынув фотографию, принялся ее
рассматривать. Яшка высыпал грибы на траву, а старую корзинку кинул в огонь.
- Зачем ты?
- Нельзя же с ихней корзиной домой возвращаться, узнать могут. А грибы
мы потом ссыпем в опростанный котел и домой стащим, а там в свои лукошки
пересыпем. А если матери станут ругаться: где пропадали? - мы скажем, что за
грибами ходили. Грибы-то во какие... белые, березовиков вовсе мало.
Совсем уже вечерело, когда Дергач, нанизав куски мяса на бечеву,
отправился снести продовольствие в "Графское", а ребята, подхватив котел,
потащились к дому.
Они благополучно миновали тропку, никого не встретили на огородах и уже
в саду столкнулись с поливавшей грядки Яшкиной матерью.
- Это вы что же, идолы, делаете? Это вас куда с котлом носило? - грозно
приближаясь, спросила она.
Валька, как и всегда в таких случаях, стремительно дал ходу, а Яшка так
оторопел, что только и нашелся ответить:
- Мы, мам, за грибами... мы, смотри, каких белых...
- Это с котлом-то за грибами? - остолбенела мать. - Да ты чего
врешь-то!
Получив затрещину, Яшка взвыл не столько от боли, сколько по обычаю, и
улепетнул во двор.
Мать подошла к котлу, заглянула в него и, увидав большую груду грибов,
пришла в еще большее недоумение:
- Батюшки вы мои! Да что же это такое? Я думала, он врет, что за
грибами... а он на самом деле... - И она беспомощно развела руками. - А
только... только где же это видано, чтобы по лесу с двухпудовым котлом за
грибами ходили... Да уж они, не дай бог, не сошли ли и на самом деле с ума?
В этот вечер Яшку из дома больше не выпустили. Валька покрутился было
возле его окна, посвистел. Но оттуда вдруг выглянуло рассерженное лицо
Яшкиной матери и послышался ее суровый голос:
- Я вот тебе посвищу! Я тебе посвищу, поросенок этакий! Я вот тебе
сейчас ведро с помоями на голову выплесну!
Валька шаром откатился подальше и решил, что Яшку заперли либо засадили
за арифметику и придется одному бежать ныретку перекидывать.
Он захватил с собою "кошку", то есть якорь из гвоздей, подвешенный к
тонкой бечеве, и понесся к речке.
Солнце уже скрылось. Над почерневшей рекою раскинулись облачка теплого
пара. Валька спустился к старой искореженной раките, раскинувшейся возле
поросшего осокой берега, взял конец бечевы в левую руку, правой раскачал
"кошку" и, наметив место, быстро выбросил ее вперед.
Вода булькнула. Испуганно бултыхнулись с берега встревоженные лягушки.
Валька потянул конец бечевы - бечева не натягивалась.
- Не зацепило! - догадался он и перебросил "кошку" чуть правее.
- Ага... теперь есть!
Сердце его затрепетало, как птица, запутавшаяся ночью в кустах, когда
неуклюжие прутья ныретки показались над поверхностью воды.
- Эх, кабы щука... либо налим фунта на три.
Он выхватил ныретку, поднял ее к глазам и, не обращая внимания на
струйки воды, стекавшие ему на штаны, принялся рассматривать улов:
- Две плотвы... три ерша, три сайги и два рака.
Валька вздохнул разочарованно, нанизал рыбешек на кукан. Раков выбросил
в реку, ныретку перекинул на другое место и, свернув "кошку", выбрался
наверх.
Была уже ночь. Красной дугою выглядывал из-за леса край огромной луны.
И, озаренные ее слабым сиянием, развалины графской усадьбы казались теперь
снова величественным, крепко спящим замком.
Но что это? Валька подпрыгнул, точно зацепил ногой за корягу, и выронил
кукан. Одно из окон спящего замка озарилось изнутри слабым светом.
"Что за штука? - подумал Валька. - Кто это там?.. Ага! Да это, конечно,
Дергач зажег свечу. Но чего он там бродит? Как он, дурак, понять не может,
что отсюда могут увидать мальчишки и заинтересоваться!"
Валька наклонился, отыскивая оброненный кукан. Когда он поднял голову,
то света в окошке уже Не было.
И на Вальку напало сомнение, что не лунный ли отблеск на случайно
сохранившемся осколке стекла принял он за огонь.
"Надо будет завтра спросить Дергача, - решил он. - Ежели он не зажигал
огня, то, значит, мне показалось".
С утра Яшку нарядили в новые штаны, праздничную рубаху, и из сундука
мать достала пахнущий нафталином картуз.
- Мам... а картуз-то зачем? - запротестовал было Яшка. - Сейчас не
осень и не зима, и так жарко.
- Помалкивай! - оборвала его мать. - Хочешь, чтобы судья посмотрел на
тебя и сказал бы: у, какой хулиган, весь растрепанный! Да рожу-то получше
умой. Да если спрашивать тебя чего будут, то отвечай скромно да носом не
шмыгай.
В суде они встретили Степкину мать - лавочницу, разряженную в
старомодную плюшевую кофту, и Степку, до того зачесанного назад, что,
казалось, глаза его даже ко лбу подались.
Матери расселись молча, не поздоровавшись. Степка же ухитрился показать
Яшке язык, на что тот повернул ему в ответ аккуратно сложенную фигу.
Началось разбирательство этого запутаннейшего дела по встречным искам о
возмещении убытков.
Первый - о стоимости трех кур, задушенных собакой, носящей кличку
"Волк". Второй - о стоимости двух утят и куска вареного мяса, похищенных
котом, носящим кличку "Косой". Сначала ничего невозможно было понять.
Выходило как будто бы так, что кур никто не душил, а мяса никто не
утаскивал. Потом вдруг оказалось, что куры сами были виноваты, ибо забрели
на чужую территорию и разрывали грядки с рассадой. А утят сожрал и мясо
стащил не "Косой" кот, что Степкин, а "Бесхвостый" Сычихин, который давно
уже имел репутацию подозрительной личности, занимающейся темными делами.
Однако бойкая Сычиха тотчас же клятвенно присягнула в том, что "Бесхвостый"
вовсе не ее кот, а живет он на чердаке ее бани самовольно, сам заботясь о
своем пропитании, и никакой ответственности за него она нести не может.
- Свидетель Яков Бабушкин, - спросил судья, Егор Семенович, добрый
старик со смеющимися глазами, - ответьте мне на вопрос: были ли вы во дворе,
когда собака Волк бросилась на соседских кур?
- Был, - отвечает Яшка.
- Что вы делали?
- Мы... - Яшка заминается.
- Отвечайте... не бойтесь, - подбадривает судья.
- Мы с Валькой пуляли из рогуль.
- Из чего-о?
- Из рогуль, - смущаясь, продолжает Яшка. - Палка такая с резиной, в
нее камень заложишь, а он как треснет!
- Куда треснет? - удивляется судья.
- А куда нацелиться, туда и треснет, - объясняет Яшка и окончательно
сбивается, услышав гул сдержанного хохота.
- Так!.. И что же вы сделали, когда увидели, что собака Волк душит
соседских кур?
- Так они, товарищ судья, сами лезли к нам на грядки...
- Я не про то! Вы ответьте, что вы сделали, когда увидали, что собака
душит кур?
- Мы... так мы когда подошли, то уже Волк убежал.
- А куры были уже дохлые?
- А кто их знает... может, и не дохлые... может, они просто с перепугу
обмерли.
- Садитесь... Свидетель Степан Сурков. Верно ли, что ваши куры забрели
на чужой огород?
- Они не сами забрели, их нарочно зерном подманили.
- Почему же вы думаете, что подманили?
- Обязательно подманили. А то чего же они на чужой двор пойдут? Что у
них, своего нет, что ли?
- Когда вы подобрали кур, то они были уже дохлые?
- Вовсе дохлые... а у одной даже полноги не хватало. Мать как понесла
их на базар продавать, то тех двух ничего, а эту третью насилу...
Тут Степан, почувствовав вдруг тычок в бок со стороны сидевшей рядом
матери, внезапно умолкает.
Но уже поздно, и судья спрашивает строго и удивленно:
- Так, значит, вы... дохлых кур. продали на базаре?
Степкина мать чувствует, какую оплошность допустил ее сын, и пробует
вывернуться:
- Врет он, товарищ судья! Куры только помяты были, а вовсе еще живые; я
их, конечно, зарезала и продала.
- Та-ак! - растягивая слова и хитро сощуриваясь, говорит судья. -
Значит, вы утверждаете, что зарезали своих живых кур и продали их на
базаре... Но позвольте: о чем же тогда может быть иск?
Зал дружно смеется, а Яшка чуть не взвизгивает от удовольствия. Яшка
наверняка знает, что Волк задушил кур, но после того как Степка сболтнул,
что их продали на базаре, Степкиной матери никак невозможно утверждать, что
она продала дохлых кур.
- Ух! - кричит он, через некоторое время выходя из суда. - Наша взяла.
А позади разозленная лавочница говорит тихонько Степке:
- Погоди, вот домой придем, я тебя выдеру, покажу я тебе, как языком
брехать! - И, поворачиваясь к Яшкиной матери, она кричит сердито: - А вы
скажите своему сорванцу, чтобы он не безобразничал! Утром отворяю кладовку,
да так и обмерла - по всему полу ящеры шмыгают. Знаю я, кто это с огорода
через окошко напускал.
Но Яшка дергает мать за подол и говорит ей убедительно:
- Не верь, мама! Что я, змеиный укротитель, что ли? Я и сам всех ящеров
и змеев хуже смерти боюсь.
В предыдущий вечер Дергач, захватив нанизанную на бечевку козлятину,
пустился бежать к "Графскому".
В подвале стоял уже полумрак. Дергач зажег свечу и, кинув кусок мяса
всегда голодному Волку, улегся на охапку сена и опять вынул фотографию.
- Так вот он кто! - прошептал Дергач. - А я думал, что это только
кличка у него... В эполетах... А теперь до чего дошел человек... Так,
значит, это его вся усадьба была...
Дергач сунул карточку в карман и, уложив с собою теплого, плотно
закусившего Волка, закрыл глаза.
Под сводами каменного подвала стояла мертвая тишина. Слышно было даже,
как колотится равномерно сердце Волка да шуршит под окном на пруду тростник.
Дергач уснул. Спал он крепко, но беспокойно. Во сне он видел пальму, а
под пальмой Яшку.
"Иди сюда", - звал Яшка. И вдруг Дергач увидал, что это вовсе не Яшка,
а сам грозный налетчик Хрящ стоит и манит его пальцем: "А ну, пойди сюда,
пойди сюда... А почему ты захотел быть домушником*, а зачем ты бросил
стремя?"
______________
* Домушник (жарг.) - квартирный вор.
Дергач хотел крикнуть, но не мог; хотел бежать, но трава заклеила ноги;
он рванулся и... открыл глаза.
Волк стоял рядом. Видно было, как зеленоватыми огоньками горели его
глаза. Дергач погладил собаку и почувствовал, что каждый мускул ее
напружинен и напряжен.
- Ты чего? - спросил Дергач шепотом и, прислушиваясь, уловил где-то
далеко вверху еле слышный шорох.
"Это совы гоняются за летучими мышами, - подумал он. - Кто сюда ночью
придет. Ложись, Волк, ложись... Никого нет. Мы одни".
И, крепко обняв собаку, он полежал еще немного с открытыми глазами,
потом уснул и больше не просыпался до рассвета.
Дергач ответил Вальке, что никакого света он в верхних комнатах не
зажигал. Но при этом он так смутился и нахмурился, что это не ускользнуло от
глаз мальчуганов.
- Я думаю податься завтра отсюда, - совершенно неожиданно заявил он.
- Куда податься? Зачем, Дергач? Разве тебе здесь с нами плохо?
Дергач помолчал... Видно было, что он колеблется и хочет что-то сказать
ребятам.
- Все туда же, - вздохнув, проговорил он. - Дом свой разыскивать. У
меня ведь и отец и мать где-то есть. Как был голод, так я потерялся от них
возле Одессы, а теперь и не знаю, где они. Думаю в Сибирь, в город Барнаул,
пробраться, там где-то у меня тетка есть - она уж наверно адрес родителей
знает. Да вся беда только в том, что я фамильи ее не знаю, а знаю, что зовут
ее Марьей. Да в лицо немного помню.
- Трудно найти без фамильи, Дергач.
- Трудно, - подтвердил Валька. - Во, возьмем хоть у нас три соседских
дома, а и то в них четыре Марьи, ежели не считать даже Маньку Куркину,
которой один год, да коз, которых Машками зовут. А как твоего отца фамилия,
Дергач?
- Елкин Павел, а меня Митькой раньше звали. Это уже когда я в
беспризорники поневоле попал, то там мне кличку дали.
- А почему, Дергач, ты так вдруг собрался уходить?
Дергач опять нахмурился.
- А потому... - сказал он после некоторого раздумья, - что очутился я
здесь, убегая от Хряща. Мы на главной линии, на ветке с ним нечаянно
столкнулись. Он там был с одним еще, а теперь по некоторым приметам думаю я,
что не сюда ли они направлялись тоже.
- Ну и тебе-то что? Что тебе Хрящ, начальник, что ли?
- Хрящ-то? - И Дергач насмешливо посмотрел на Яшку, как бы удивляясь
нелепости такого вопроса. - Хрящ ежели поймает меня, то обязательно убьет.
- Да за что же убьет? Разве есть такой закон ему, чтобы убивать?
- У них есть закон.
- У кого - у них?
- У настоящих налетчиков. Я со стремя убежал, на которое они меня
поставили... А у них уже так заведено, что кто со стремя самовольно уйдет,
того обязательно убивать, как за измену.
- Что же это за стремя?
- Как тебе сказать... Ну, караул... или наблюдатель, которого
выставляют возле дома для сигнала, пока грабят. Вот меня Хрящ и поставил, а
я убежал нарочно... из-за этого двое тогда сгорели...
- Пожар был?
- Да не пожар... Сгорели - это, значит, попались и в тюрьму сели... Да
чего вы стоите, рты поразинув?
- Чудно больно, Дергач, - робко ответил Валька. - И рассказ такой
страшный, и слова какие-то непонятные...
- С собаками будешь жить - сам насобачишься. И до чего вредный этот
Хрящ! Сколько он ребят смутил, сколько из-за него в исправительных колониях
сидят! Эх, и надоела мне эта собачья жизнь! Все равно, ежели хоть не найду
своего дома, ото всех сил буду стараться куда-нибудь пристроиться - к
сапожнику в ученики либо в подшивалки, - уж где-нибудь, а приткнусь. Да чего
тут говорить? - кончил Дергач и тряхнул лохматой головой. - Трудно хоть, но
если захочешь, то все-таки на хороший путь вывернешься... Кончим про это
разговаривать, побежим лучше на речку пиявок ловить; у Козьего заброда есть
страшенные; потом купаться будем, а то чего про горе раздумывать...
Дома мать сказала Яшке:
- А тебя тут отец все разыскивал. Фотографию какую-то, говорит, не брал
ли ты.
- Какую еще фотографию?
- Да спроси у него самого. Он в амбаре чего-то роется.
"Вот еще новая напасть, - подумал Яшка. - И на что она ему
понадобилась?"
Из амбара вышел отец. Он был засыпан пылью и держал в руках кипу
каких-то пожелтевших бумаг.
- Яшенька, - сказал он ласково, - не видал ли ты где карточку с
пальмой?
- Видал где-то!
- А ты пойди принеси мне ее...
- Хорошо! - сказал Яшка и направился было в комнаты, но, по дороге
вспомнив, что карточка осталась у Дергача в кармане, он вернулся. - Да я не
помню уже, папаня, где я ее видел. И зачем она тебе вдруг понадобилась?
- Нужно, милый! А ты вспомни обязательно. Ежели вспомнишь и принесешь,
я тебе полтинник подарю.
- По-олти-инник? - расцвел даже Яшка. - А не обманешь?
- Обязательно сразу же подарю.
Яшка исчез, теряясь в догадках, с чего это отец решил так расщедриться.
Раньше бывало, гривенник в воскресенье не всегда выпросишь, а тут вдруг
сразу целый полтинник.
Он выскочил и засвистал Вальку.
- Валька! Ты не знаешь, где Дергач?
- Должно быть, у Волка ночует. А что?
- Побежим, Валька, в "Графское", он мне беда как нужен. Карточку у него
взять. Отец обещал, если я принесу, дать полтинник.
- Темно уже, Яшка. Пока добежим, и вовсе ночь настанет.
- Ну что же, что ночь, - а зато полтинник. Мы завтра бы селитры да
бертолетовой соли купили - ракету сделаем.
- Ну, побежим, - только чтобы одним духом. У меня мать в баню кстати
ушла.
Понеслись. Яшка бежал ровным, размеренным шагом, как настоящий
бегун-спортсмен. Валька же не мог и тут обойтись без выкрутас. Он то учащал,
то уменьшал шаг, попутно подражал то фырчанью мотора, то пыхтенью
локомотива.
Вот и поворот над речкою.
- А ну, поддай пару... Ту-туу!..
И вдруг Валька-паровоз на полном ходу дал тормоз; остановился как
вкопанный и Яшка.
Валька изумленно посмотрел на Яшку, Яшка на Вальку, потом оба повернули
головы в сторону развалин "Графского". Сомнений не могло быть никаких: в
угловой комнате второго этажа горел огонь.
- Ого! - проговорил Яшка, выходя из оцепенения. - Это что же еще такое?
- Я же говорил! Я говорил, что Дергач зажигал огонь. Ты видел, как он
смутился, когда я его спросил про огонь?
- Да чего же ему поверху шататься? Что он там затеял? Знаешь что, давай
подкрадемся и подглядим, чего еще он там выдумал.
- Боязно что-то подглядать, Яшка.
- Вот еще, чего боязно! Чай, он с нами заодно. Да и карточка-то тоже
нужна. Полтинники тоже не каждый день обещают. Сегодня батька пообещал, а
назавтра возьмет и раздумает.
И оба мальчугана припустились опять по тропке.
Уж какой странный и причудливый ночью замок! Огромные липы спокойными
вершинами чуть-чуть не касаются луны. Серый камень развалин не везде
отличишь от ночного тумана. А черный заросший пруд, в котором отражаются
звезды, кажется глубокой пропастью с светлячками, рассыпанными по дну.
Как странно все ночью, как будто бы все вещи передвинулись со своих
мест. Все приходится разыскивать сначала. И старая липа лежит как будто бы
не там, где лежала, и заросшее плющом окно не на месте.
- Залезай, Валька.
- А ты?
- И я сейчас, только ботинки сниму, чтобы не скрипели.
Тихонько ступая босыми ногами по холодной каменной лесенке, Яшка начал
пробираться наверх, намереваясь узнать, что именно делает там в такую
позднюю пору Дергач. Он почти добрался до верхней ступеньки, как Валька
неосторожно ступил на какую-то доску, которая предательски громко скрипнула.
И тотчас же, к несказанному ужасу мальчуганов, глухой бас, никак не
могший принадлежать Дергачу, сказал:
- А как будто бы внизу что-то зашумело?
И другой голос, тягучий и резкий, ответил:
- Некому тут шуметь. Кто сюда ночью полезет!
- Надо все-таки загородить окно, - продолжал первый. - Сходи вниз, я
там рогожу видел, а то может увидать кто-нибудь свет со стороны речки.
При этих словах мальчуганы еще больше перепугались, так как вниз нужно
было спускаться мимо них. Они хотели уже было напролом кинуться к окну, но
второй голос ответил:
- Обойдется на сегодня и так. У меня свечки нету запасной вниз идти.
Тогда медленно ребята начали пятиться назад.
Они выбрались к окну и, выскочив на землю, во весь дух бросились
бежать, оставив даже неподобранными Яшкины спрятанные ботинки.
Добежав до огородов, ребятишки, не обсуждая всего случившегося,
условились встретиться завтра пораньше и разбежались по домам.
Яшка нырнул под одеяло и, укрывшись с головкой, притворился уснувшим.
Вошел отец и спросил у матери:
- Спит уже Яшка-то? Не нашел, видно, фотографию. Эх, и жаль, ежели не
найдет!
- Да на что она тебе? - отозвалась из-под одеяла засыпавшая уже мать.
- Вот в том-то и дело, что есть на что. Фотография заваль завалью, ей
пятак цена, а мне за нее пятерку посулили. Сижу я, газету читаю в сторожке.
Подходит ко мне какой-то неизвестный человек. Я сразу угадал, что приезжий.
Поздоровался он и спрашивает: "Вы будете Максим Нефедович Бабушкин?" - "Я",
- говорю. "Очень приятно! Хотелось бы мне с вами поговорить. Ежели вы не
заняты, то, может быть, зашли бы вы со мной в соседнюю чайную, "Золотое
дно", а там за бутылкой пива я изложил бы вам суть дела". А я как раз домой
собирался уже. "Что же, говорю, можно и зайти. Погодите, я только каретник
на замок запру". Зашли мы в чайную, подали нам пару пива, и приступил он к
делу.
Оказывается, приехал он с товарищем из города от какого-то общества по
изучению русской старины. То есть изучают они разные старые постройки,
усадьбы и церкви. Какой архитектор сработал, в каком году да в каком стиле.
И вот заинтересовались они и графским имением. Я объяснил ему, что хотя и
много лет служил у графа садовником, но усадьба сама лет за сто еще до меня
построена была, так что насчет архитектора сказать ничего не могу. Вот что
касается оранжерей и парка, - это все было под моим наблюдением.
Стал он тогда меня расспрашивать, какие растения выращивали да какие
цветы. Я отвечаю ему и упомянул к слову про пальму. Он не верит: "Не может в
этаком климате на воле пальма произрастать". - "Как, говорю, не может? Я
врать не буду - у меня и по сию пору фотография с нее сохранилась". Как
заблестели у него глаза... "Продайте нам эту фотографию, - предлагает он
мне, - мы вам за нее рублей пять дадим. Вам она ни для чего, а нам для
коллекции". Я так и ахнул - за всякую дрянь да пять рублей! Ну, думаю, верно
уж, что не знаешь, где человеку удача выпадает. И пообещался ему принести...
Да вот только нигде найти не могу.
- Дураки люди, - сказала, зевая, мать. - Денег им девать, что ли,
некуда? В прошлом годе тоже художник какой-то с Сычихи портрет рисовать
взялся, да еще по целковому за день ей платил. Ну взял бы хоть
председателеву жену срисовал или еще кого неприглядней, а то Сычиху - да на
нее и без портрета смотреть оторопь берет!.. А ты поищи все-таки
карточку-то, пятерки под забором не валяются. Вон Яшке к осени пальтишко
справлять придется, из старого-то он вовсе вырос.
"Ээх, и ду-ураки мы! - подумал Яшка, осторожно высовываясь из-под
одеяла. - Эх, и трусы! И чего испугались? Мирные люди усадьбу обследуют. Да
еще добрые какие, отцу пять рублей обещались. Нам бы вместо чем бежать, надо
бы наверх к ним выбраться. Может быть, пособили бы в чем-нибудь - глядишь,
по двугривенному заработали, а мы бежать. И чего только ночью со страха не
померещится!"
Яшка натянул покрепче одеяло и услышал, как отец повернул выключатель,
выключая свет.
Яшка повернулся на бок и закрыл глаза. Так он пролежал минут десять.
Сладкая дрема начала охватывать его, и его мысли начинали смешиваться,
мелькнул уже кусочек какого-то сна, как вдруг он услышал, что что-то
тихонько стукнулось об пол, точно обвалился с потолка маленький кусочек
штукатурки. Через минуту опять что-то стукнуло.
"Должно быть, Васька-кот в темноте балует", - подумал Яшка и спустил
руку к полу, отыскивая что-либо, чем можно бы отпугнуть кота. И в ту же
минуту он почувствовал, что прямо к нему на одеяло упал небольшой, с
горошину, камешек.
"Кто-то через окно кидается. Уже не Валька ли... Но зачем же это он так
поздно?.."
Яшка высунулся в окно. Возле черного забора он еле разглядел
прячущегося в тени Вальку. Яшка махнул ему рукой, что должно было означать:
"Уходи, выйти не могу, отец с матерью только что легли". Однако Валька
упрямо замотал головой и продолжал подавать сигнал, вызывая Яшку.
"Вот, пес тебя забери! - подумал обеспокоенный Яшка. - Что у него могло
этакое случиться, чтобы вызывать в полночь?"
Он осторожно натянул штаны и прислушался. Сестренка Нюрка крепко спала.
В соседней комнате похрапывал отец, но мать еще ворочалась с боку на бок.
Яшка бесшумно взобрался на подоконник, нащупал рукою уступ и тихонько
спустился на выемку фундамента. По выемке он добрался до угла и только здесь
уже спрыгнул в мягкую землю клубничных грядок.
- Ты чего? - напустился он на Вальку. - Разве я велел тебе по ночам
будить?
Вместо ответа Валька взволнованно приложил пальцы к губам и потащил
Яшку за рукав.
- Так чего же ты? - нетерпеливо переспросил Яшка, останавливаясь возле
бани и не понимая возбужденного состояния Вальки. И тотчас же понял все или,
вернее, ничего не понял - у стены бани он увидел привязанного, откуда-то
взявшегося Волка.
- Я только хотел ложиться спать, вышел оправиться, - рассказывал
Валька, - смотрю, бежит во весь мах собака - и прямо ко мне. Я подумал, что
бешеная, да со страха прямо на забор скакнул. И вижу вдруг, что это Волк.
- Да зачем же его Дергач выпустил?
- Не знаю.
- Вот еще новая напасть... Гляди-ка, да Волк-то весь мохнатый, он в
воде где-то был... Что же с ним делать сейчас?
- Давай привяжем его пока в баню... А утром назад сведем. Он, может
быть, вырвался у Дергача.
Привязали собаку в бане... Еще раз условились встретиться пораньше
утром и опять расстались.
Яшка тем же путем начал пробираться домой. Уже возле самого окна он
обернулся, и ему показалось, что верхушка сиреневого куста, росшего в саду
возле бани, как-то неестественно сильно вздрогнула, точно ее качнули снизу.
Необъяснимое беспокойство овладело отчего-то мальчуганом. Он забрался в
комнату, сам не зная зачем запер окно на задвижку и долго не мог уснуть,
раздумывая о случившемся. Должно быть, потом он заснул очень крепко, потому
что проснулся как-то вдруг, рывком, от сильного шума и лая.
- Яшка, - кричала мать, - Яшка, да проснись же ты, дьявол!
Яшка вскочил, ничего не соображая.
Лай все усиливался. Это уже был не простой лай собаки на проходящего
путника, а отчаянная тревога, переходящая в остервенелый визг.
Нефедыч, схватив со стены охотничью берданку, поспешно выбежал во двор.
Через полминуты лай сразу оборвался, и почти тотчас же раздался грохот
выстрела.
Яшка не помня себя выскочил во двор. Навстречу ему попалось несколько
человек соседей. Кто-то говорил:
- В баню пробрался какой-то человек. Должно быть, вор. Он ранил ножом
собаку. Нефедыч выстрелил, да мимо.
- А зачем же он пробрался в баню? Зачем он напал на собаку?
- Уж не знаю зачем, это вы у него спросите.
"Ну и ночка! - подумал ошалелый Яшка, бросаясь к бане. - Ну и ночка
сегодня, нечего сказать".
Ударом ножа Волк был неопасно ранен в верхнюю часть шеи. Отец с матерью
учинили Яшке строжайший допрос о том, каким образом "отравленная" собака
очутилась в бане.
Воспользовавшись благоприятным моментом, Яшка чистосердечно сознался,
что Волк был спрятан им до поры до времени, и умолчал о том. где именно
скрывался Волк. И так как иск к Волку не был утвержден судьей, а кроме того,
собака показала себя настоящим героем, оберегая в прошедшую ночь дом от
неизвестного злоумышленника, то Волку была объявлена амнистия.
Встретившись с Валькой, который был осведомлен уже обо всем
случившемся, Яшка потащил его в сад и там, остановившись в укромном
местечке, сунул руку в карман.
- Смотри, Валька! Вчера мы ночью не разглядели, а сегодня утром я нашел
это, привязанное к ошейнику Волка.
И Валька увидел обрывок картины - нижнюю часть фотографии с пальмой. На
оборотной стороне были, очевидно, вычерчены какие-то буквы, но разобрать их
было невозможно, потому что кровь, стекавшая с шеи раненого Волка, запачкала
всю эту сторону карточки.
- Как она попала на шею Волка?
- Дергач привязал! Он что-то хотел написать нам... Может быть, с ним
случилось какое несчастье. Может, камень какой упал со стены и придавил его
или ногу он в темноте свихнул себе.
- А почему только половина карточки?
Ничего не решив толком, ребята направились к "Графскому", чтобы на
месте расспросить обо всем Дергача.
Возле поросшей плющом стены Яшка оставил Вальку разыскивать оставленные
вчера ботинки, а сам полез наверх.
В темной кладовой он зажег спичку, и сразу же ему бросились в глаза
окурки. Он поднял один. Это был такой же самый окурок, какой он нашел
несколько дней тому назад в верхней комнате.
"Это исследователи-ученые были уже и здесь", - подумал он.
Спичка потухла. Он зажег вторую и дернул дверь, ведущую в полуподвал, -
в подвале никого не было. Тогда Яшка выбрался обратно и засвистел условным
сигналом. Гулкое эхо десятками фальшивых пересвистов ответило ему, но Дергач
не отвечал.
Стало ясным, что Дергач исчез.
Прошло два дня. Ребятишки построили Волку крепкую конуру, посадили его
на цепь, и Волк официально вступил в должность сторожа Яшкиного дома.
О Дергаче не было ни слуха.
- Подался куда-нибудь дальше, - говорил Валька. - Помнишь, он в
последние дни все заговаривал об этом. Они ведь такие: кусок хлеба за пазуху
- и пошел куда глаза глядят.
- А почему же он не попрощался с нами?.. И что он писал на обратной
стороне фотографии?
Яшка вынул обрывок картины, повертел его и, решив, что здесь ничего все
равно не разберешь, выкинул карточку на траву.
- Пойдем купаться, Валька.
Через десять минут после того, как ребятишки убежали, из калитки сада
вышел Нефедыч. В руках он держал кривой садовый нож, которым обрезал сухие
ветки, и лопату.
Во дворе он остановился как раз возле того места, где недавно
разговаривали ребята, и стал завертывать цигарку. Взгляд его упал нечаянно
на карточку, валявшуюся на траве.
- Ишь, ребята опять насорили, - проворчал он, поднимая обрывок. Он
повертел находку в руках, вынул очки и, присмотревшись к поднятому клочку,
развел руками: - Ах ты, дьяволята вы этакие! Я-то ищу, ищу фотографию, по
два раза на дню человек за ней наведывается, а они разорвали ее... Пропала
теперь моя пятерка... Кому понадобится этакий обрывок? - Он сунул карточку в
карман и, тяжело вздохнув, пошел домой.
Когда Яшка и Валька возвращались домой к обеду, то, еще не дойдя до
ворот, услыхали лай Волка и крик отца.
- Да замолкни же ты, окаянный, ишь как разъярился!.. Проходите,
проходите. Не бойтесь, он на цепи.
Калитка распахнулась, и навстречу ребятам вышел какой-то незнакомый
человек. Невысокий, слегка сутулый, с неровным рядом мелких зубов,
оскалившихся в довольную улыбку. Правая рука его была перевязана бинтом.
Он искоса посмотрел на мальчуганов и круто повернул на противоположную
сторону тротуара.
Во дворе Яшка столкнулся с отцом, державшим в руке новенькую хрустевшую
бумажку.
Яшка быстро посмотрел на траву возле забора. Брошенного им обрывка
фотографии не было.
После обеда он прошел в сад, лег и задумался. И чем больше он думал,
тем назойливее привязывалась к нему мысль, что все события последних дней не
случайны, а имеют меж собою крепкую связь и что связывающим звеном всего
случившегося и есть эта самая фотографическая карточка.
Как раз в это время отец Яшки получил отпуск и собрался с матерью
погостить на три дня в город, к старшей замужней дочери.
Похозяйствовать в дом на это время пригласили тетку Дарью. Но тетка
Дарья была уже стара, к тому же чрезмерно толста и немного глуховата, и
поэтому мать еще с утра принялась накачивать Яшку:
- Да смотри, чтобы ложиться рано и двери не позабывать запирать... Да к
Нюрке не приставай, а то приеду - взбучку задам. Да ежели я замечу, что ты,
как в прошлый раз, шкаф с вареньем гвоздем открывал, то тогда лучше заранее
беги из дома. - И так далее. Сначала перечислялись возможные Яшкины
преступления, затем шел перечень наказаний, кои воспоследуют за этими
преступлениями.
Яшка на все отвечал коротко:
- Да нет, мам. Да что ты привязалась? Ты бы еще загодя по шее мне
натрескала. Сказал, что не буду, - значит, и не буду.
Но едва только скрылась повозка, увозившая на станцию родителей, как
Яшка ураганом помчался в сад, высвистывая всегда готового появиться Вальку.
И вдвоем они начали гоготать и скакать по траве, как молодые жеребята,
выпущенные на волю.
- Я теперь хозяин в доме! - гордо заявил Яшка. - У, лак весело, когда
отец с матерью изредка уезжают! Уж мы с тобою за эти дни выдумаем что-нибудь
веселое.
- Давай, Яшка, змея пускать... с трещоткой сделаем.
- А с трещоткой милиционер не велит, потому что лошади пугаются. Да и
без трещотки не велит, чтобы телефонные провода не путать.
- А мы в поле побежим, подальше.
Работа закипела вовсю; достали стакан муки, заварили клейстер. Яшка
принес отцовскую газету и мочалу, выдернутую из половика, а Валька - дранки.
Когда Яшка налаживал уже "пута", то есть три ниточки, сводящиеся у
центра, на глаза ему попалось интересное объявление. Там было написано:
Родители мальчика Дмитрия Елкина
убедительно просят написавшего о нем заметку
в ростовской газете "Молот"
сообщить сыну наш адрес:
"Саратовская губ., совхоз "Красный пахарь".
- Мать честная, да ведь это же Дергача разыскивают! - ахнул Яшка. -
Помнишь, он говорил нам, что про него кто-то в газете написал.
- А Дергач-то ничего и не знает. Может, никогда и не узнает вовсе -
разве же ему попадется газета?
- И куда он провалился? Нет чтобы подождать... Жалко все-таки, Валька,
Дергача. Он хоть и беспризорный, а хороший был. Он за нас заступался. Волку
козла сварил... Мне рогатку наладил. И вот ушел... А как бы он рад был,
Валька!
Окончив змей, ребята дали ему подсохнуть, потом захватили с собой Волка
и побежали в поле запускать.
Но несмотря на то, что змей ровно пошел вверх и весело загудел
трещоткой, распугивая звенящих жаворонков, настроение у ребят упало. Было
жалко Дергача и обидно за то, что так неожиданно и нелепо ушел он от своего
счастья. В Сибирь собрался, какую-то тетку разыскивать. А где еще ее без
фамилии разыщешь? А тут до Саратовской губернии далеко ли?
Змей, неожиданно козырнув, быстро пошел книзу. Яшка что было мочи
пустился бежать, натягивая нитку, но ничего не помогло. Змей еще раз
козырнул и камнем упал куда-то на деревья позади "Графского".
Стали стягивать клубок ниток, но нитки вскоре оборвались. "Эх, не
задала бы мать! - подумал Яшка. - Клубок-то ведь у нее на время без спросу
взял. Придется идти змей разыскивать".
Побежали. Змей сидел высоко в ветвях одного из деревьев рощи, которая
начиналась от "Графского" и примыкала к мрачному Кудимовскому лесу. Яшка
хотел уже было лезть на дерево, как внимание его было привлечено лаем Волка.
Заинтересованный Яшка побежал на лай и увидал, что Волк прыгает в
кустах возле узенькой тропки и, радостно помахивая хвостом, треплет зубами
какой-то черный предмет.
Ребята вырвали у Волка его находку и переглянулись. Это было не что
иное, как затрепанная и перепачканная в саже фуражка Дергача.
- Валька, - сказал Яшка, немного подумав, - а может быть, Дергач вовсе
и не убежал? Может, он просто испугался кого-нибудь и прячется где-нибудь
здесь, по соседству? Я знаю, тут недалеко шалаш есть.
- А кого ему пугаться-то?
- Кого! Да хотя бы вот этих, что по усадьбе лазают.
- Так ты же сам говорил мне, что это ученые.
- Знаю, что говорил. Да вот что-то кажется мне теперь, Валька, что они,
пожалуй, не совсем чтобы ученые, а какие-нибудь другие.
Между тем Волк, тихонько, радостно повизгивая, бегал по тропке,
обнюхивая ее и не переставая помахивать хвостам.
- Смотри, Волк-то как радуется. Честное слово, он Дергача след учуял.
Знаешь что, Валька, побежим за Волком, он куда-нибудь нас приведет. Тут
несколько даже шалашей есть, в которых на покосе ночуют. А сейчас не поздно.
Солнце-то во как еще высоко.
Валька заколебался, но, послушный всегда желаниям своего товарища,
согласился.
- А ну, Волк! - И Яшка помахал перед его носом Дергачовой фуражкой. - А
ну, ищи!
Волк, высоко подпрыгнув, лизнул Яшку в лицо, как бы показывая, что
понимает, чего от него хотят, уткнулся носом в землю, повертелся и, разом
натянув бечевку, протянутую от ошейника к Яшкиной руке, потащил мальчугана
за собой.
- Ишь, как любит он Дергача.
- Еще бы! Дергач одного мяса ему сколько скормил да спать с собой
всегда клал.
Сколько времени продолжалось это быстрое продвижение по тропке, сказать
трудно. Но, должно быть, немало, потому что деревья уже начали отбрасывать
длинные тени, а ребята порядком вспотели, когда Волк неожиданно остановился,
завертелся, обнюхивая землю, и решительно завернул прямо от тропки в лес.
Через полчаса Яшке определенно стало ясным, что в той стороне, куда
рвется Волк, нет ни одного места, где бы можно было укрыться Дергачу, кроме
только... кроме только "охотничьего домика".
Постройка, известная под названием "охотничьего домика", находилась
верстах в семи от "Графского". Выстроенный когда-то по прихоти графа вдали
от проезжих дорог, на краю огромного болота, он оставался почти нетронутым и
по сию пору. Правда, все, что из него можно было унести, было расхищено за
годы войны, но сам домик, сложенный из валявшихся в изобилии глыб серого
камня, уцелел.
После революции кто-то из сожженных крестьян хотел было приспособить
домик под жилье, но место оказалось совсем неудобное: с одной стороны -
камень, с другой - болото. Так и не вселился в домик никто, и зарос он
сорной травою да сырым мхом.
Целые тучи мошкары носились меж деревьев. Солнце плохо прогревало
сквозь густую листву влажную землю. Не заходили сюда и бабы за грибами,
потому что росли здесь одни молочно-белые скрипицы да огненно-красные
мухоморы.
И только ранней весной да к осени, когда разрешалась охота, можно было
услышать глухое эхо выстрела одинокого охотника, промышляющего за утками. Да
и то редко: своих охотников в местечке было мало, а до города отсюда далеко.
К этому-то домику Волк и потащил за собой ребят.
Немного не доходя до места, Яшка остановился и, передавая Вальке
бечевку от ошейника собаки, сказал:
- Останься здесь. Сядь вот за этим камнем да смотри, чтобы Волк не
лаял. А я пойду вперед и осторожно разведаю. А то кто его знает, на кого еще
нарвешься. В случае чего - назад стрекача пустим.
Валька съежился. Видно было, что это приказание ему не по душе, но он
знал, что Яшке возражать бесполезно, да кроме того, и домик за поворотом,
совсем рядом. Он пристроился между двух больших глыб и притянул к себе
нетерпеливо рвущегося Волка.
Завернув за поросший кустарником холм, Яшка увидел крышу "охотничьего
домика". Прячась за листву, он пробрался вплотную и прислушался.
Кроме жужжанья комаров, кваканья лягушек да тоскливого писка какой-то
болотной пичужки, он не услышал ни одного звука, который мог бы ему
подсказать, что домик обитаем.
Тогда Яшка осторожно приблизился к крыльцу, недоумевая, что именно
заставило Волка так настойчиво тянуть к этому месту. Он потянул ручку двери
и очутился внутри домика. В первой комнате никого не было, но за то, что
люди были здесь недавно, говорили очистки от колбасы, бутылка из-под вина и
окурки, разбросанные по полу.
Он поднял один окурок и опять без труда узнал все тот же сорт папирос с
золотыми буквами, которые он дважды находил в "Графском".
"Ого, - подумал он, - наши-то исследователи и здесь уже, кажется,
успели побывать!" В соседней комнате лежала охапка сена. Тогда он заглянул в
маленькую боковую комнату. Здесь он сразу наткнулся на ящик с какими-то
инструментами и два неизвестных предмета, похожих немного на снаряды.
"Что это все может означать? - подумал Яшка. - Э, да лучше, пожалуй,
будет убраться отсюда подальше, а то, чего доброго, подумают еще, что я
спереть что-либо прилез".
И он шмыгнул обратно к крыльцу.
А где же, в самом деле, был в это время Дергач?
Отправившись, как обычно, вечером в подвал "Графского", к Волку, он
вскоре заснул. Проснулся он опять от легкого рычанья собаки. На этот раз шум
наверху был слышен совершенно отчетливо; он то усиливался, то стихал.
Наконец шаги послышались в соседней с подвалом кладовой. В узенькую
щель железной двери просочился свет от зажженной свечи. Кто-то зашаркал
ногами по каменному полу, потом зашуршало брошенное на пол сено, и слышно
было, как человек улегся на охапку отдохнуть.
"Кого еще это принесло сюда?" - подумал Дергач. И, потрепав Волка,
чтобы тот молчал, Дергач, прокравшись к двери, заглянул в щель.
И хотя свеча тускло озаряла каменные своды кладовой, Дергач сразу узнал
человека.
- "Граф", - прошептал он, чувствуя дрожь в коленях, - "Граф" вернулся к
себе в свое поместье, но зачем? Чего ему здесь надо? - Страшная мысль
обожгла при этом Дергача...
Вот почему он видел графа и Хряща на станции главной линии. Они сами
направлялись в местечко, а он, Дергач, не нашел никакого места, куда убежать
бы надежнее, как сюда же, в местечко. Ясно, раз граф здесь, то Хрящ
где-нибудь неподалеку.
Но что же делать сейчас? Волк еле сдерживается, чтобы не залаять, а
граф и не собирается уходить. Может быть, он даже ночевать здесь останется?
А на рассвете, если он заметит дверь, ведущую в подвал, и заглянет сюда?
Тогда что? Тогда конец.
Планы бегства из этой ловушки один за другим промелькнули в голове
Дергача. Нет... ничего не выходит. Тогда он достал фотографию, вытащил
огрызок карандаша, завалявшийся среди прочей мелочи в кармане, и в темноте
наугад написал:
"Яшка, я заперт... Хрящ здесь, в "Графском", скажи в милицию"...
Дергач привязал фотографию к ошейнику, подтащил Волка к узенькому окну
и просунул туда собачью голову.
Волк не заставил себя упрашивать...
Слышно было, как он бухнулся в воду и поплыл, направляясь к
противоположному берегу.
Дергач забился в угол, свернулся и закидал себя сеном. "Все-таки без
собаки легче, - подумал он, - а то она обязательно выдала бы лаем".
Несколькими минутами позже в соседнюю кладовую быстро вошел еще кто-то,
и по голосу Дергач сразу узнал Хряща.
- Граф, - сказал он отрывисто, - что-то неладно... Здесь где-то
легавые... Я иду мимо пруда, слышу - бултых что-то от стенки. Гляжу, собака
плывет; я к ней... подождал, пока она станет выбираться... осветил ее
фонарем - гляжу, у ней к шее какой-то пакет привязан... Я уже выхватил
револьвер, чтобы ее ухлопать, но она, как бешеная, рванулась в кусты и
исчезла... Постой... собака упала в воду от этой стены... Погоди-ка, а куда
ведет эта железная дверь?
При этих словах Дергач еще больше съежился и почти что остановил
дыхание.
В соседней комнате о чем-то шепотом совещались.
Потом вдруг дверь разом распахнулась. Сначала Дергач не разглядел
никого. Но потом он увидел, что оба налетчика предусмотрительно улеглись на
пол, очевидно, опасаясь, чтобы тотчас из раскрытой двери не бабахнул по ним
выстрел. В руках у них были наганы.
- Нет никого, - сказал граф.
Однако Хрящ двумя прыжками очутился возле вороха сена, лежавшего в
углу, и сильно пнул его ногою.
Злорадный крик вырвался у него, когда он увидел перед собою сжавшегося
в комочек Дергача:
- А... так ты вот где... так ты следишь за нами... донесение кому-то с
собакой послал, в милицию, что ли?.. Чья это была собака?..
И Хрящ со всего размаху ударил Дергача. Тот зашатался и, делая
отчаянную попытку если не оправдаться, то выиграть время, ответил:
- Я не в милицию писал, а мальчишкам знакомым. Чтобы они завтра не
приходили сюда, потому что здесь есть кто-то чужой. Это их собака, они здесь
ее прятали.
- А... я знаю... кто такие... - процедил Хрящ, обращаясь к графу. - Они
на днях все время вертелись тут, около усадьбы. Один из них сын того самого
сторожа... Ну, знаешь, какого... к которому я все за фотографией хожу...
- Постой, - прервал его граф, - записка-то все-таки может в милицию
попасть... Черт знает, что в ней этот змееныш написал. Ее надо вернуть во
что бы то ни стало... иначе все дело может рухнуть... Собака, должно быть,
до утра по двору бродить будет... Попробуй проберись во двор и убей ее... и
сорви написанное на ошейнике... Это ведь не шутка... Мы еще ничего же не
сделали...
Хрящ ударил еще раз Дергача и сказал зло:
- Вот еще, путайся теперь с собакой!.. Своего дела мало, что ли... Ну
ладно... Останься здесь... Да свяжи руки этому гаденышу... И смотри будь
начеку... В случае чего... стукнешь, а сам туда подашься... там и
встретимся.
И он исчез.
Вернулся Хрящ часа через полтора. Он был разозлен, и правая рука его
была вся в крови.
- Проклятая собака! - сказал он. - Ее заперли в баню... Я пробрался
туда, ударил ее ножом, но она, как остервенелая, впилась мне в руку... Тут
содом поднялся, кто-то даже бабахнул мне вдогонку, да счастье мое, что мимо.
- А записка?
- Какая, к черту, записка! Там к ошейнику целая карточка подвешена
была. Я рванул - половину сорвал, а половина там осталась. На, смотри...
Граф посмотрел на поданный ему обрывок и крикнул:
- Слушай, да ты знаешь, что это такое? Это-то а есть половина той самой
фотографии, которая нам нужна; но только весь низ ее, который нам больше
всего нужен, остался там... Как она попала к тебе? - спросил он, рванув
Дергача за плечо.
Дергач ответил.
- Эх, ты! - ядовито сказал граф Хрящу. - Побоялся собачьего укуса. Ну
что бы тебе ее всю сорвать! И все дело было бы кончено... А теперь что...
весь участок оранжерей перерывать, что ли...
- Эх, ты тоже хорош! - огрызнулся обозленный Хрящ. - Ваше сиятельство!
Хозяин усадьбы - и не можете показать место, где пальма росла.
- Дурак! Да когда нас мужичье из усадьбы выгнало, мне всего-то навсего
двенадцать лет было.
- А чья же это рожа на карточке?
- Это старший брат мой. Я на него очень похож был. Да и вся наша семья
схожа собой была, это у нас фамильные нос и подбородок... Ну, а что же
теперь делать?
Хрящ подумал и сказал:
- Надо пока на всякий случай смотаться отсюда. Там переждем денек, а
тогда видно будет.
- А этого? - И граф мотнул головой, указывая на притаившегося в углу
Дергача.
- Этого мы тоже с собой возьмем. Я его еще сначала допрошу хорошенько,
как и зачем он здесь очутился.
Налетчики быстро выбрались наружу, и, подталкиваемый пинками, Дергач
побрел по указываемой ему тропинке в лес.
Одна из веток зацепила его фуражку и бросила ее на землю. Поднять ее
Дергач не мог, потому что руки его были крепко связаны.
По инструментам, разбросанным на полу "охотничьего домика", в который
был приведен Дергач, он понял, что налетчики прибыли сюда для какого-то
серьезного дела.
Его втолкнули в большую комнату, и он полетел в угол.
Опомнившись немного, Дергач начал осматриваться. Его сразу же изумило
то, что окно, выходящее наружу, было распахнуто и не имело решеток. Он
просунул туда голову, но ночь, черная, непроглядная, скрыла очертания всех
предметов.
И сразу же Дергач задумал бежать. В полусгнившей раме вышибленного окна
торчал небольшой осколок стекла.
Прислонившись к подоконнику, он начал перетирать связывавшую его
веревку об острый выступ, удивляясь в то же время, отчего это обыкновенно
хитрый и предусмотрительный Хрящ сделал на этот раз такую оплошность и
оставил его в помещении, из которого можно без особого труда убежать.
Между тем в соседней комнате шла перебранка.
- И дернул черт твоего папашу, - говорил Хрящ, - связаться с этой
пальмой! Подумаешь, примета какая: сегодня была, а назавтра сгнила. Ну, взял
бы хоть, как примету, камень какой... ну, хоть если не камень, то солидное
дерево - липу либо дуб, а то пальму! И как у него не хватило сообразить, что
не станут без него мужики эту пальму, как он, на каждую зиму в стекло
обстраивать и пропадет она в первый же мороз!
- Да кто же знал-то, - возражал граф. - Кто же тогда думал, что все это
надолго и всерьез! Да не только отец, а никто из наших так не думал. Все
рассчитывали, что продержится революция месяц... два... а там все опять
пойдет по-старому. Ведь на белую армию как надеялись.
- Вот и пронадеялись. Не станете же весь сад перекапывать! Тут тебя
враз на подозрение возьмут. Это все надо быстро и незаметно - нашел место,
выкопал, вскрыл и улепетывай... Я вот думаю, нельзя ли старика садовника в
усадьбу вызвать... Пусть прямо покажет место, где росла пальма.
- Опасно... догадаться может.
- Нам бы он только показал, а там... - Тут Хрящ присвистнул.
- Ну, а с этим что делать?
И Дергач понял, что вопрос поставлен о нем.
- С этим?.. А вот давай закусим немного да отдохнем, а там я допрошу
его, да и головой в болото... У меня с ним счеты старые. Все равно из него
толку не выйдет. Вот тогда со стремя убежал, скотина.
"Дожидайся! - подумал Дергач, стряхивая с рун перерезанные веревки. -
Только ты меня и видел!"
Он осторожно взобрался на подоконник, собираясь прыгнуть вниз, как
внезапно зашатался и судорожно вцепился руками за косяк рамы.
Небо чуть-чуть посерело, звезды угасли, и при слабых вспышках
предрассветной зарницы Дергач разглядел прямо под окном отвесный глубокий
обрыв, внизу которого из-за густо разросшихся желтых кувшинок выглядывали
проблески воды, покрывавшей кое-где вязкое, пахнущее гнилью болото.
И только теперь понял Дергач, почему его оставили без присмотра в
комнате с распахнутым окном, и только теперь почувствовал весь ужас своего
положения.
Но годы, проведенные в постоянной борьбе за существование, ночевки под
мостами, опасные путешествия под вагонами и всевозможные препятствия,
которые приходилось преодолевать за годы бродяжничества, не прошли для
Дергача бесследно. Дергач не хотел еще сдаваться. Стоя на подоконнике, он
начал осматриваться. И вот вверху, над окном, выходящим к обрыву, он заметил
другое, маленькое окошко, ведущее на чердак. Но до него, даже став во весь
рост, Дергач не смог бы дотянуться по крайней мере на полтора аршина.
"Эх, если и так и этак лететь в трясину, - подумал, горько сжав губы,
Дергач, - если и так и этак пропадать, то лучше все-таки попытаться".
План его состоял в том, чтобы распахнуть половинку наружной рамы до
отказа, взобраться на верхнюю Перекладину, ухватиться за выступ слухового
окна и, пробравшись на чердак, бежать оттуда через выходную дверь.
В другом месте Дергач проделал бы это без особенного труда - он был
цепок, легок и гибок, - но здесь все дело было в том, что рама была очень
ветха, слабо держалась на петлях и могла не выдержать тяжести мальчугана.
Все же другого выхода не было.
Дергач распахнул окно до отказа и затолкал какую-то деревяшку между
подоконником и нижней петлей, чтобы окно не хлябало. Он заглянул вниз, и ему
показалось, что черная пасть хищной трясины широко разинулась, ожидая
момента, когда он сорвется. Он отвел глаза и больше не смотрел вниз.
Потом с осторожностью циркового гимнаста, взвешивающего малейшее
движение, он ступил ногою на нижнюю перекладину. Сразу же раздался легкий,
но зловещий хруст, и рама чуть-чуть осела. Тогда, цепляясь за выступы
неровно сложенной стены, стараясь насколько возможно уменьшить этим свою
тяжесть, он поднялся на среднюю перекладину. Опять что-то хрустнуло, и
несколько винтов вылетело из петель. Дергач закачался и, впившись пальцами в
стену, замер, ожидая, что вот-вот он полетит вместе с рамою вниз.
Теперь оставалось самое трудное: надо было занести ногу на верхнюю
перекладину, разом оттолкнуться и ухватиться за выступ слухового окна,
которое было уже почти рядом.
Ноги Дергача напружинились, пальцы, готовые мертвой хваткой зацепиться
за выступ, широко растопырились. "Ну, - подумал он, - пора!.."
И он рванулся с быстротою змеи, почувствовавшей, что кто-то наступил ей
на хвост. Раздался сильный треск, и сорванная толчком рама начала медленно
падать, выдергивая своей тяжестью последние, еще не вылетевшие винты.
И Дергач, заползающий уже в слуховое окно, услыхал, как она глухо
плюхнулась в зачавкавшее болото.
Выбравшись на чердак, Дергач бросился к выходной двери. Но едва только
он толкнул дверь, как понял, что она закрыта снаружи на засов и он опять
взаперти.
Он лег тогда на пыльную земляную настилку... кажется, впервые за все
годы беспризорности почувствовал, что слезы отчаяния вот-вот готовы брызнуть
из его глаз.
Между тем треск сорвавшейся рамы встревожил налетчиков. Внизу
послышались голоса.
- Он выбросился в окно, - говорил граф.
- Он думал, наверно, что выплывет. Ну, оттуда не выплывешь! Чувствуешь,
какая поднялась вонь? Это растревоженный болотный газ поднимается...
- А как же теперь?
- Что "как же"? Потонул, туда ему и дорога. Я же и сам после допроса
хотел его по этому же пути отправить.
Мало-помалу к Дергачу, понявшему, что налетчики его считают погибшим,
начала возвращаться совсем было утраченная надежда на спасение.
С рассветом Хрящ и граф исчезли куда-то. Дергач, воспользовавшись их
отсутствием, испробовал все способы вырваться из своей темницы, но дверь
была крепко заперта снаружи и не подавалась нисколько. Разобрать же крышу
было тоже нечем.
Прошел еще день. Дергач был голоден и измучен. За это время он съел
только кусок хлеба, случайно оставшийся в кармане, да выпил две пригоршни
воды, просачивавшейся через щель крыши во время ночного дождя.
На третий день налетчики вернулись. Они были чем-то радостно
возбуждены.
- Главное, - рассказывал Хрящ, - старик показывает мне обрывок
фотографии, а сам говорит: "Мальчишки изорвали, на траве только половину
нашел". Я так чуть не подскочил. "Все равно, - говорю, - давайте хоть
половину". И когда дал я ему обещанную пятерку, так он чуть не обалдел от
радости.
- Значит, сегодня!
- Сегодня. Лошадь я уже достал... мы его вьюком нагрузим и перевезем
сюда, затем ночью вскроем, и кончено.
Вскоре оба ушли.
"Сегодня они привезут что-то, вероятно, стальной ящик, и будут
взламывать, - подумал Дергач, вспомнив про виденные им внизу инструменты. -
А потом скроются... А я что? Неужели мне останется так пропасть с голоду?" И
Дергач, совершенно обессиленный, лег на землю и, прикорнув, как мышонок, к
серой пыли, впал в какое-то полузабытье.
Опомнился он уже к вечеру, когда услышал внизу шаги. "Вернулись", -
подумал он.
Но шаги на этот раз были какие-то крадущиеся, неуверенные, точно кто-то
посторонний тихонько, на цыпочках пробирается по комнатам.
Дергач подполз к двери и заглянул в щель. У входа никого не было видно.
Он подождал. Опять послышались шаги, и кто-то вышел на крыльцо, осторожно
озираясь и, по-видимому, собираясь бежать прочь.
- Яшка! - крикнул вдруг Дергач, зашатавшись. - Яшка! Я здесь... здесь,
заперт на чердаке...
Через минуту Яшка был уже около двери.
- Дергач, - ответил он взволнованно, - здесь отпереть нельзя...
огромный замок висит и весь заржавленный...
Дергач походил на волчонка, только что запертого в клетку. Он дергал
дверь, злился и кусал себе губы...
- Скорее надо, они сейчас вернуться должны... Что, не выходит? Ну,
достань тогда мне снизу веревку, я по старой дороге спущусь, а ты меня в
окно втянешь...
Яшка сбегал за веревкой и просунул ее Дергачу в щель двери... Веревка
туго пролезала, и пока Дергач продергивал ее, коротко рассказывал Яшке про
все, что случилось.
- Ну, теперь... беги в боковую комнату и жди, как я начну спускаться...
Постой!
Ребята вздрогнули... Где-то невдалеке заржала лошадь...
- Беги... - шепнул Дергач, - они возвращаются... Беги в милицию, скажи,
что здесь взламывают ящик Хрящ и граф, бандиты... Скажи, что к рассвету
будет уже поздно... Выручай, Яшка...
И Яшка, скатившись с лестницы, врезался в кусты, не останавливаясь,
махнул рукой притаившемуся Вальке... И, невзирая на ветви деревьев, больно
хлещущих лицо, перепуганные ребята побежали к местечку.
Едва Дергач успел продернуть к себе через щель толстую веревку, как к
домику подошли граф и Хрящ, державший узду навьюченной лошади.
Тяжело топая ногами, налетчики внесли небольшой квадратный предмет в
комнаты, и по тому, как тяжело стукнулось что-то об пол, Дергач догадался,
что это несгораемый ящик.
Затем в продолжение всей ночи внизу была слышна возня, скрип и какое-то
шипенье, похожее на шум разожженного примуса.
Очевидно, дело подвигалось медленно, потому что несколько раз снизу
доносились отчаянные ругательства.
Наступал рассвет, а помощь все не приходила. И теперь уже Дергача не
столько занимала мысль о том, скоро ли ему придется выбраться, сколько, -
сумеет ли прибыть вовремя милиция и захватить проклятого Хряща, прежде чем
налетчики взломают ящик и скроются отсюда.
Радостные восклицания, раздавшиеся снизу, подсказали Дергачу, что
наконец-то ящик вскрыт.
Последовало несколько минут молчания и торопливой возни. Внизу,
наверно, рассматривали содержимое ящика.
- Уф, жарко... Я взмок весь, - сказал Хрящ.
- У меня тоже язык чуть не растрескался... Пойди на ключ, принеси воды.
Но Хрящ, очевидно, по соображениям, казавшимся ему достаточно вескими,
ответил:
- Вот еще! Чего я один пойду... идем вместе... а потом сразу же, не
теряя ни минуты, заберем все и смоемся, а то лошади, наверно, хватились
уже...
- Боишься, как бы я не забрал все да не убежал? - насмешливо спросил
граф. - Ну ладно, пошли вдвоем пить.
В щель Дергач увидел, как они поспешно направились к опушке и исчезли в
кустах. "Сейчас вернутся, заберут все, что было в ящике, и исчезнут, -
подумал Дергач. - И опять Хрящ будет на свободе, и опять вечно бойся и
дрожи, как бы он не попался на твоем пути. Эх! Да чего же не идут наши-то!"
И внезапно дерзкая мысль пришла в голову Дергачу.
- А, Хрящ! - прошептал он. - Ты всегда только и знал, что бить да
колотить меня, ты хотел сбросить меня в болото... Погоди же, Хрящ! Мы с
тобой сейчас расквитаемся.
Очевидно, какая-то горячка опьянила Дергача, потому что прежде он,
трепетавший при одном упоминании имени Хряща, никогда бы не решился на такой
рискованный поступок.
Он быстро спустил веревку из слухового окна по отвесной стене...
закрепил один конец за столб, поддерживавший крышу, и скользнул по веревке
вниз. Очутившись на подоконнике боковой комнатки, он спрыгнул И, выбежав в
соседнюю комнату, крепко захлопнул тяжелую дверь и задвинул ее на железный
засов.
"Попробуйте-ка, доберитесь сюда теперь!" - злорадно подумал он,
оглядывая крепкие решетки выходящих к лесу окон.
Ему видны были налетчики, возвращающиеся обратно.
Он встал за дверью. На крыльце послышались шаги. Дверь вздрогнула.
Вздрогнула еще раз.
И тотчас же снаружи раздалось озлобленное и в то же время испуганное
восклицание:
- Что за черт! Там кто-то заперся.
Тогда Дергач крикнул из-за двери с нескрываемым озлобленным торжеством:
- Хрящ... ты, собака, хотел бросить меня в болото! Кидайся теперь сам
туда от злости! Я не отопру тебе, и ты не получишь ничего из того, что есть
в стальном ящике.
Грохот выстрела, раздавшийся в ответ... и пуля, пронизавшая дверь, не
смутили Дергача, ибо он предусмотрительно встал за каменный простенок.
- Открывай лучше, собачий сын! - заревели в один голос граф и Хрящ. -
Открывай, иначе все равно выломаем дверь!
В ответ на это Дергач захохотал как-то неестественно громко от
возбуждения.
Он знал наверняка, что налетчики не могут голыми руками выломать дверь,
потому что все их инструменты остались в домике. Ему важно было выиграть
время и задержать бандитов, пока не придет помощь.
Вдруг он упал камнем на пол, потому что граф, прокравшись с другой
стороны, просунул руку с револьвером в решетчатое окно.
Дергач подполз вплотную к стене. Рука графа корежилась, стараясь
изогнуться настолько, чтобы достать пулей Дергача.
Пуля пронизала пол на четверть от него. Граф через силу изогнул руку
еще и опять выстрелил. Пуля подвинулась к Дергачу еще вершка на два. Но рука
графа была не резиновая, и больше он не мог ее изогнуть. Тогда граф отскочил
от окошка и забежал за угол, очевидно, надумав другой план.
Воспользовавшись этим моментом, Дергач шмыгнул в боковую комнатку, окно
которой выходило на болото.
Здесь он был в сравнительной безопасности.
- Но почему же наши не идут? - с беспокойством прошептал он. - Ведь
очень-то долго я не смогу продержаться. Хрящ уж что-нибудь да выдумает...
В том, что Хрящ уже что-то выдумал, он убедился через несколько минут,
почувствовав запах гари.
Он высунулся в соседнюю комнату и увидел, что на полу горят клочки
набросанного через решетку сена. Он хотел затоптать, но тотчас же отскочил,
потому что пуля ударилась в каменную стену, недалеко от его головы.
"А ведь сожгут! - в страхе подумал Дергач. - Будут бросать сено, пока
не загорится пол. Но почему же не идут на помощь милиционеры?"
Очевидно, Хрящ хорошо знал, что делает. Среди аппаратов, привезенных
налетчиками для взлома шкафа, находились горючие жидкости. Пламя, добравшись
до них, забушевало сразу с удесятеренной силой, расплываясь по полу и
распространяя тяжелый, удушливый дым.
"Пропал! - подумал, задыхаясь, Дергач. - Пропал совсем". Дым лез в
глаза, в нос, в горло. Голова Дергача закружилась, он зашатался и
прислонился к стене.
"Пропал совсем..." - подумал он еще раз, уже совсем теряя сознание.
Колени его подкосились, и он упал, уже не услышав, как загрохотали по
лесу выстрелы подоспевших и открывших огонь милиционеров.
Проснулся Дергач в больнице. И первое, на что он обратил внимание, -
это на окружающую его белизну. Белые стены, белые подушки, белые кровати.
Женщина в белом халате подошла к нему и сказала:
- Ну, вот и очнулся, милый! На-ко, выпей вот этого.
И, слабо приподнимаясь на локте, Дергач спросил:
- А где Хрящ?
- Спи... спи... - отвечала ему белая женщина. - Будь спокоен.
Словно сквозь сон видел Дергач какого-то человека в очках, взявшего его
за руку.
Было спокойно, тепло и тихо, а главное - все кругом такое белое,
чистое. От черных лохмотьев и перепачканных сажей рук не осталось и следа.
- Спи! - еще раз сказала ему женщина. - Скоро выздоровеешь и уже скоро
теперь будешь дома.
И Дергач - маленький бродяга, только огромными усилиями воли выбившийся
с пути налетчиков на твердую дорогу, - закрыл глаза, повторяя чуть слышным
шепотом: "Скоро дома".
Через день Яшка и Валька были на свидании у Дергача. Оба они были одеты
в огромные халаты, причесаны и умыты. Дергач улыбнулся им, кивнув худенькой,
остриженной головой. Сначала все помолчали, не зная, как начать разговор в
такой непривычной обстановке, потом Яшка сказал:
- Дергач! Выздоравливай скорей. Граф арестован, он оказался настоящим
графом. Они вырыли под пальмой ящик, спрятанный старым графом перед тем, как
бежать к белым. В ящике много всякого добра было, но из-за тебя все успели
захватить наши милиционеры. Ты выходи скорей, все мальчишки будут табунами
за тобой теперь ходить, потому что ты герой!
- А Хрящ где?
- Хрящ убит, когда отстреливался.
- Дергач, - несмело сказал Валька, - а твоих домашних по объявлению
разыскали. И тебе хлопочут пионеры билет. А Волк кланяется тебе тоже... Он
очень любит тебя, Дергач.
Дергач вздохнул. По его умытому, бледному еще лицу расплылась хорошая
детская улыбка, и, закрывая глаза, он сказал радостно:
- И как хорошо становится жить...
ПРИМЕЧАНИЯ
После выхода "Школы" Аркадий Гайдар окончательно определил свой
литературный путь - детский писатель. Повесть "На графских развалинах",
которая появилась вслед за "Школой", тоже адресована подросткам. Тема,
затронутая в ней, была еще острой. Но в отличие от "Р.В.С." и "Школы" автор
эту повесть в сборники своих сочинений не включал.
Повесть впервые опубликована отдельной книгой в 1929 году, в Москве, в
издательстве "Молодая гвардия".
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар.
Пусть светит
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 1
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
Отец запаздывал, и за стол к ужину сели трое: босой парень Ефимка, его
маленькая сестренка Валька и семилетний братишка по прозванию
Николашка-баловашка.
Только что мать пошла доставать кашу, как внезапно погас свет.
Мать из-за перегородки закричала:
- Кто балуется? Это ты, Николашка? Смотри, идоленок, добалуешься!
Николашка обиделся и сердито ответил!
- Сама не видит, а сама говорит. Это не я потушил, а, наверное, пробки
перегорели.
Тогда мать приказала:
- Пойди, Ефимка, притащи из сеней лестницу. Да поставь сначала
сахарницу на полку, а то эти граждане в темноте разом сахар захапают.
Вышел Ефим в сени, смотрит: что за беда? И на улице темно, и на станции
темно, и кругом темно. А тут еще небо в черных тучах и луна пропала.
Забежал Ефим в комнату и сказал:
- Зажигайте, мама, коптилку. Это не пробки перегорели, а, наверное,
что-нибудь на заводе случилось.
Мать пошла в чулан за керосином, а Ефимка, разыскивая сапоги, торопливо
полез под кровать. Левый сапог нашел, а правый никак.
- Наверное, это вы опять куда-нибудь задевали? - спросил он у притихших
ребятишек.
- Это Валька задевала, - сознался Николашка. - Она стащила сапог за
печку, воткнула в него веник и говорит, что это будет сад.
- Ефимка, а Ефимка, - тревожным шепотом спросил Николашка, - что это
такое на улице жужукает?
- Я вот вам пожужукаю, - ответил Ефимка. И, выкинув из сапога березовый
веник, он с опаской сунул руку внутрь голенища, потому что уже однажды эта
негодница Валька, поливая свой сад, вкатила ему в сапог целую кружку
колодезной воды. - Я вот ей хворостиной пожужукаю!
Но тут и он замолчал, потому что услышал сквозь распахнутое окно
какое-то странное то ли жужжание, то ли гудение. Он натянул сапоги и
выскочил из комнаты. В сенях столкнулся с матерью.
- Ты куда? - вскрикнула мать и крепко вцепилась в его руку мокрыми от
керосина пальцами.
- Пусти, мама! - рванулся Ефимка и выбежал на крыльцо.
Оглянувшись, он торопливо затянул ремень, надел кепку и быстро побежал
темной улицей через овражек, через мостик в гору - в ту сторону, где стоял
их небольшой стекольный завод.
В сенях что-то стукнуло. Кто-то впотьмах шарил рукой по двери.
- Кто там? - спросила мать, а Валька и Николашка подвинулись к ней
поближе.
- Не спишь, Маша? - послышался дребезжащий старческий голос.
И тогда мать узнала, что это соседка Марфа Алексеевна.
- Какой тут сон, - быстро заговорила обрадованная мать. - И свету нет,
и аэроплан гудит, и самого нет. А тут еще Ефимка так и рванулся из рук, как
будто бы его кипятком ошпарили.
- Комсомольцы, - с грустью проговорила бабка.
Слышно было, как отодвинула она табуретку и положила руку на клеенчатый
стол.
- Вот так и у меня Верка, как потух свет да услыхала она, что гудит,
кинулась сразу к двери. Я ей говорю: "Куда ты, дура?.. Ну мужики, ну
парнишки... А ты ведь еще девчонка... Шестнадцать годов". А она постояла,
подумала. "Бабуня, говорит, не сердись. Это белый аэроплан. Это тревога. У
нас сбор... У меня там товарищи". Схватила в сенях с гвоздя сумку да как
кошка прыгнула. Вот, Маша! Только я ее и видела.
- Сумку-то какую взяла? - спросила мать.
- А бог ее знает! Недавно притащила, сначала в комнате повесила. Да я
сказала: "Убери, Верка, в сени, а то вся квартира карболкой пропахнет".
- Это военно-санитарная сумка, - вставил Николашка. - Это когда пробьет
человека пулей или рванет его бомбой, вот тогда из этой сумки достают и
завязывают. Я уже все узнал.
- Ты да не узнаешь! - вздохнула мать и, услышав, как загромыхал он
табуреткой, спросила: - Ну и куда ты, Николашка, лезешь? Ну и что тебе не
сидится? Только Валька задремала, а он - грох... грох...
- Мама, - отодвигаясь от подоконника, уже тише спросил Николашка, - а
что это такое далеко бубухает: бубух да бубух?
- Где, паршивец, бубухает? - тихо переспросила вздрогнувшая мать.
И от этих глупых Николашкиных слов руки ее ослабли, а маленькая спящая
Валька показалась ей тяжелой, как большой камень. Она подвинулась к окошку.
И точно, как порывы шального ветра, как отголоски уже недалекой грозы,
что-то вздрагивало, затихало, но это был не ветер и не гроза, это глухо и
часто бабахали боевые орудия.
...Чем ближе подбегал Ефим к заводу, тем чаще и чаще попадались ему
торопящиеся люди, хлопали калитки, громыхали ворота и тарахтели телеги.
Поднимаясь в гору, он нагнал комсомолку Верку.
- Бежим скорее, Верка. Ты не знаешь, где это бабахают?
- Погоди, Ефим! Подержи-ка сумку. Я чулок поправлю. Я уже спать
собралась, вдруг - гудит. Насилу от бабки вырвалась.
- Что чулок, - ответил Ефим, забирая пахнувшую лекарствами сумку. - Что
чулок! У меня и вовсе один сапог на босу ногу. Скорей бежим, Верка.
У поворота они столкнулись с двумя. Один был незнакомый, длинный, с
винтовкой, другой - без винтовки, с наганом.
И тот, который с наганом, был член ревкома Семен Собакин.
- Стойте, - приказал Собакин. - Вы куда? На сбор? Там пока и без вас
обойдутся. Бегите скорее на перекресток Малаховской дороги. Сейчас пойдут
подводы для беженцев. Сидите, дежурьте и считайте. Пятнадцать подвод сразу
на Верхние бугры, и пусть ждут у школы. Десять - по Спасской в самый конец.
А все остальные к ревкому.
- Дай винтовку, Собакин, - попросил Ефим. - Раз я дежурный, то давай
винтовку.
- Дай ему, Степа, - обернулся Собакин к своему длинному сутулому
товарищу.
- Не дам, - удивленно и спокойно ответил товарищ. - Вот еще мода!
- Дай, а я на сборе сейчас же скажу, чтобы тебе другую выдали.
- Не дам! - уже сердито ответил товарищ. - Другая то ли еще будет, то
ли нет. А эта на месте. - И, хлопнув ладонью по прикладу, он ловко закинул
винтовку через плечо.
- Ну, хоть штык дай, - рассердился торопящийся Собакин.
- Это дам, - согласился товарищ.
И, сняв с пояса, он протянул Ефиму тяжелый немецкий штык в блестящих
ободранных ножнах.
- Как бритва, - добродушно сказал он нахмурившемуся Ефиму. - Сам своими
руками целый час точил.
...Они добежали до перекрестка темной и пустой дороги.
- Сядем под кустом, - тихо сказал Ефим. - Заодно я в сапог травы
натолкаю, а то как бы и вовсе не сбить ногу без портянки.
Свернули и сели. Ефим сдернул сапог и, ощупав рукою траву, спросил:
- А что, Верка, нет ли у тебя в сумке широкого бинта или марли? Тут не
трава, а кругом сухая полынь.
- Вот еще, Ефимка! И бинт есть и марля есть, только я не дам: это для
раненых, а не на твои портянки.
- Пожалела, дуреха, - рассердился Ефим и, осторожно ступая, пошел в
кусты.
Он ожег руку о крапиву. Наколол пятку колючкой. Наконец, нащупав
большой лопух, он сел на землю и стал завертывать босую ногу в широкие
пыльные листья.
Он обул сапог и задумался. Еще только позавчера он спокойно шел по этой
дороге. Вот так же булькал ручей. Вот так же тихо насвистывала пичужка. Но
не грохали тогда орудия. Не полыхало на черном небе зарево и не гудел
издалека тяжелый церковный колокол: доон!.. доон!..
- Казаки, - пробормотал он, вспомнив клубные плакаты, - белые казаки.
И вдруг, как будто бы только сейчас, впервые за весь вечер, он
по-настоящему понял, что это уже не те безвредные намалеванные казаки, что
были приляпаны вместе с плакатами на стенах ревкома и в клубе, а что это
мчатся живые казаки на быстрых конях, с тяжелыми шашками и с плетеными
нагайками.
Он вскочил и пошел к Верке.
- Верка, - сказал он, крепко сжимая ее руку, - ты что? Ты не бойся.
Скоро пойдем на сбор, там все наши.
- Дай ножик, Ефимка. Почему ты так долго?
- На, возьми, - и Ефим протянул ей холодный маслянистый клинок
немецкого штыка.
В темноте что-то хрустнуло и разорвалось.
- Бери, - сказала Верка. - Завернешь ногу, лучше будет. Слышишь,
стучит? Это, кажется, наши подводы едут.
- Вот глупая! - выругался Ефим, почувствовав, как вместе с клинком она
сунула ему в руку что-то теплое и мягкое. - Вот дура. И зачем ты, Верка,
свой шерстяной платок разрезала?
- Бери, бери. На что он мне такой длинный? А то собьешь ногу... Нам же
хуже будет.
Пятнадцать подвод пошли на Верхние бугры. Десять - до конца Спасской.
Но последние подводы сильно запаздывали. И только к полуночи позабытые всеми
Ефим и Верка вернулись к ревкому.
Орудия гремели уже где-то совсем неподалеку. Вблизи загорелась старая
деревня Щуповка. Свет опять погас.
Захлопывались ставни, запирались ворота, и улицы быстро пустели.
- Вы что тут шатаетесь? - закричал появившийся откуда-то Собакин.
- Собакин! Чтоб ты сдох! - со злобой крикнул побелевший Ефимка. - Кто
шатается? Где отряд? Где комсомольцы?
- Погоди, - переводя дух, ответил узнавший их Собакин. - Отряд уже
ушел. Вы с подводами? Берите две подводы и катайте скорее на Песочный
проулок. Там остались женщины и ребята. Сейчас Соломон Самойлов прибегал.
Все уехали, а они остались. Оттуда поезжайте прямо к новому мосту. За мостом
сбор. Дальше - на Кожуховку. А там наши.
Собакин быстро кинулся прочь и уже откуда-то из темноты крикнул Ефиму:
- Смотри... ты... боевой! Вы отвечать будете, если беженцы с проулка не
попадут на место.
- Верка, - пробормотал Ефим, - а ведь это наши остались. Это Самойловы,
Васильевы, мать с ребятами, твоя бабка.
- Бабке что? Она старая, ей ничего, - шепотом ответила Верка. - А
Самойловым плохо, они евреи.
Крепко схватившись за руки, они побежали туда, где только что оставили
две подводы. Но, сколько они ни бегали, сколько ни кричали, подводчик как
провалился.
- Едем сами, - решил Ефим. - Прыгай, Верка. А ждать больше некогда.
...На повороте они чуть не сшибли женщину. В одной руке женщина тащила
узел, другою держала ребенка, а позади нее, всхлипывая, бежали еще двое.
- Ты, куда, Евдокия? Это за вами подвода! - крикнул Ефим. - Стой здесь
и никуда не беги. А мы сейчас воротимся.
Еще не доезжая до дома, он услышал крики, плач и ругань.
- Соломон, где ты провалился? - закричала старая бабка Самойлиха. И с
необычайной для ее хромой ноги прытью она вцепилась в Ефимкину телегу.
- Это я, а не Соломон, - ответил Ефим. - Тащите скорее ребят и
садитесь.
- Ой, Ефимка! - закричала обрадованная мать.
И тотчас же бросилась накладывать на телегу мешки, посуду, корзинки,
ребят, подушки, все в одну кучу.
- Мама, не наваливайте много, - предупредил Ефим. - На дороге еще тетка
Евдокия с ребятами.
- Соломон где? - уже в десятый раз спрашивала Самойлиха. - Он побежал
лошадей доставать. Куда же без Соломона?
- Не видел я Соломона. Это мои подводы, - ответил Ефим, и, забежав во
двор, он отвязал с цепи собачонку Шурашку.
Вернувшись к первой подводе, он увидел, что мать взваливает ножную
швейную машину.
- Мама, оставьте машину, - попросил Ефим. - Где же место? Ведь у меня
на дороге еще тетка Евдокия с ребятами.
- Что, Евдокия?.. Я вот тебе оставлю! - угрожающе и тяжело дыша,
ответила мать. - Я тебе, дьяволу, покажу, как бегать... - И, кроме машины,
она бухнула на телегу помятый медный самовар.
- Бросьте машину! - с внезапной злобой вскрикнул Ефимка. И, вскочив на
телегу, одним пинком он сшиб самовар, потом рванул за край машину и сбросил
ее на дорогу.
- Верка! - крикнул он, отталкивая оцепеневшую мать. - Бери вожжи.
Сейчас трогаем.
Трах-та-бабах!.. - грохнуло где-то уже совсем неподалеку.
- Соломон! - застонала старуха Самойлиха. - Как же мы без Соломона?
- Некогда Соломона... Найдется... Не маленький... Верка, поехали.
Трах-та-бабах!.. - грохнуло где-то еще ближе.
Быстро захватив на перекрестке Евдокию Васильеву с ребятишками, Ефим с
силою ударил вожжами.
И тогда обе телеги, гремящие чайниками, корзинами, кастрюлями,
жестянками, рванулись вперед по пыльной опустевшей дороге.
Трах-та-бабах!.. - ударило еще три раза подряд.
Ошалелые кони шарахнулись в сторону. Собачонка Шурашка метнулась в
проулок. А Ефимка рванул вправо, потому что возле нового моста уже
загорелась разбитая снарядами ветхая извозчичья халупа.
У противоположной окраины поселка кое-как они перебрались через старый,
прогнивший мостик... Когда они очутились на другом берегу, то мать
замолчала, бабка заплакала, Евдокия перекрестилась, а Ефимка сразу же круто
свернул в лес.
Дорога попалась узкая и кривая. Близилось утро, но в лесу было еще так
темно, что только по стуку колес Ефимка угадывал, что вторая подвода идет
следом.
Ефим подстегнул коня, и телеги выкатили на просторную светлеющую
опушку.
И тут Ефим понял, где они. Кожуховка-то, в которую собирались отряды и
беженцы, была где-то далеко, влево за лесами, а впереди совсем близко дымило
трубами уже проснувшееся село Кабакино. Но, угадав, куда они выехали, Ефим
вовсе не обрадовался. Он попридержал коня и задумался.
- Кабакино, - тихо сказал он Верке, показывая рукою на окутанное
туманами серое и угрюмое село.
- Что ты? - испуганно переспросила Верка.
- Оно самое. Видишь, колокольня с золоченым крестом. Это ихняя, другой
нет.
- Куда, господи, занесло! - в страхе сказала мать. - Что же мы теперь
делать будем, Ефимка?
- А я почем знаю, - сердито ответил Ефимка, очищая кнутом замазанные
дегтем сапоги. - То ругаться, а теперь - что, что? Подержи-ка вожжи, Верка.
Он спрыгнул и пошел к опушке. У опушки остановился и стал
присматриваться: нет ли другой дороги, чтобы миновать стороною это опасное
село.
Это было село богатых садоводов, то самое знаменитое Кабакино, в
котором полгода тому назад погиб весь первый взвод Тамбовского продотряда и
возле которого только две недели тому назад разбили бомбами легковую машину
губпродкома. И теперь, когда кругом шныряли прорвавшиеся через фронт казаки,
чего хорошего могли ожидать беженцы на этом незнакомом пути?
Но влево никакой дороги не было.
И вдруг Ефимка увидел, как со стороны Кабакина выезжают навстречу три
подводы, а сбоку подвод гарцует на конях кучка черных всадников. Тогда,
отскочив назад и низко пригибаясь, как будто бы кто-то ударил его палкой по
животу, Ефимка помчался к подводам.
Он схватил за узду и круто заворотил телегу.
- Гони, Верка! Да замолчите, чтобы вы сдохли! - крикнул он, услыхав,
как дружно заорали разбуженные рывками и толчками ребята.
И, подскакивая на выбоинах и ухабах, обе подводы покатили назад. Так
катили они долго, Ефимка молча нахлестывал измотавшегося коня и оборачивался
по сторонам, отыскивая, куда бы свернуть с дороги.
Наконец он заметил маленькую тропку.
...Задевая за пни и корни, подводы тихо подвигались по узенькой кривой
тропинке. Иногда деревья склонялись так низко, что дуги лошадей с шорохом
цеплялись за спутанные ветви.
Давно уже и далеко позади простучали и стихли колеса кабакинских
подводчиков, но беженцы шаг за шагом все глубже и глубже забирались в чащу
леса.
Наконец ветви раздвинулись. Сверкнуло солнце. И подводы тихо въехали на
маленькую круглую поляну.
Здесь тропка оканчивалась. Здесь нужно было остановиться, отдохнуть и
подумать, что же делать дальше.
Остановились и стали разбираться
- Доехали, Верка, - невесело сказал Ефим, бросая вожжи и устало
подсаживаясь на сухое трухлявое бревно.
Они молча посмотрели друг на друга.
Лицо Ефимки горело и было в красных пятнах, как будто бы он только
недавно упал головой в крапиву. Рубаха - в пыли, сапоги - в грязи. И только
ободранные ножны штыка у пояса сверкали на солнце, как настоящие серебряные.
В черных косматых волосах Верки запутались сухие травинки и
серо-красная голова репейника. От шеи к Плечу тянулась яркая, как после
удара хлыстом, полоска. А смятое ситцевое платье было разодрано от бедра до
колена.
Верка взяла ведро и пошла за водой. Ходила она долго, но хорошей воды
не нашла и принесла из болота. Вода была прозрачная, но теплая и пахла
гнилушками.
Пришлось разводить костер и кипятить. Ефим распряг коней и повел поить.
- Где вода? - спросил Ефим у Верки, которая, укрывшись мешком, сидела и
гадала, как бы зачинить разлохмаченное платье.
- Пойдем, я сама покажу... Все равно скоро не зачинишь, - сказала она,
показывая на схваченные булавками лохмотья. - Посмотри-ка, Ефимка, что это у
меня на шее?
- Ссадина, - ответил Ефим. - Здоровенная. Ты крепко зашиблась, Верка?
- Плечо ноет, да колено содрано. А тебе меня жалко, что ли?
- Ладно еще, что вовсе голову не свернуло, - огрызнулся Ефим. - Я ей
говорю: "Бежим скорее!" А она: "Погоди... чулок поправлю". Вот тебе и
нарвалась на Собакина. Ребята в отряде. Все вместе... кучей. А ты теперь
возись, как старая баба, с ребятами.
- Ефимка! - помолчав, сказала Верка. - А ведь белые казаки бьют всех
евреев начисто.
- Не всех. Какой-нибудь банкир... Зачем им его бить, когда они сами с
ним заодно. Ты бы лучше книжки читала, чем по вечеринкам шататься, а то иду
я, сидит она, как принцесса, да семечки пощелкивает. А возле нее Ванька
Баландин на балалайке... Трынди-брынди...
- У Самойловых отец не банкир, а кочегар, - покраснела Верка. - У
Евдокии Степан в пулеметчиках, взводный, что ли! Да и Вальку с Николашкой
тоже было бы жалко. А ты заладил... Собакин... Собакин...
- Почему "тоже бы"? - обозлился догадавшийся Ефим. И, чтобы обидеть ее,
он с издевкой напомнил: - Как на собрании, так она дура дурой, а тут: "тоже
бы". Ее спрашивают, кто такой Фридрих Энгельс. А она думала, думала, да и
ляпнула: "Это, говорит, какой-то народный комиссар..."
- Забыла, - незлобиво созналась Верка. - Я его тогда с Луначарским
спутала.
- Как же можно с Луначарским? - опешил Ефимка. - То Фридрих Энгельс, а
то Луначарский. То в Германии, а то в России. То жив, а то умер.
- Забыла, - упрямо повторила Верка. - Я мало училась. - И, помолчав,
она хмуро сказала: - А что нам с тобой ссориться, Ефимка? Ведь ото всех
наших мы с тобой только одни остались.
Вскоре заполыхал костер, зашумел чайник, забурлила картошка, зафыркала
каша, и все пошло дружно и споро.
А когда разостлали брезент на траве и, голодные и усталые, сели обедать
всем табором, то показалось, что среди этой звонкой лесной тишины забыли все
- и о своей неожиданной беде и о своих тяжелых думах.
Но как ни забывай, а беда висела не пустяковая: куда идти, как
выбираться?
И когда после обеда маленькие ребятишки завалились спать, то собрались
вокруг Ефимки и ворчливая бабка, и тихая Евдокия, и глубоко оскорбленная
Ефимкой мать.
И так прикидывали и так думали... Наконец решили, что пока все
останутся на месте, а Ефимка пойдет через лес разведывать дорогу. Идти
никуда Ефимке не хотелось, а крепко хотелось ему спать. Но он поднялся и
подозвал Николашку, который тихонько подслушивал, о чем говорят старшие.
- Возьми, Николай, - отстегивая штык, сказал Ефимка, - повесь его на
пояс. И будешь ты вместо меня комендантом.
- Зачем? - спросила мать. - На что такое баловство? Еще зарежется. Дай,
Николашка, я спрячу.
Но, крепко сжав штык, Николашка отлетел чуть ли не на другой конец
поляны, и мать только махнула рукой.
- Спрячь, Верка, - позевывая, сказал Ефим, - подавая ей клеенчатый
бумажник, из которого высовывался рыжий комсомольский билет.
- Зачем это? - не поняла мать. И вдруг, догадавшись, она нахмурилась и
сказала, не глядя Ефимке в глаза: - Ты, Ефимка, того... Поосторожней...
- Как бы ночевать не пришлось, - дотрагиваясь до почерневших жердей,
сказал Ефим. - Наруби-ка ты, Верка, с комендантом веток да зачините у шалаша
крышу. А то ударит гроза, куда ребятишек денем!
Переобув сапоги, он подошел к телегам, похлопал каурого конька по шее,
взял с воза ременный кнут и, посмотрев на солнышко, пошел, не оборачиваясь,
в лесную гущу.
- Кабы грозы не было, - сказала Евдокия, поглядывая на небо, - ишь, как
тучи воротит.
Верка одернула наспех зашитое платье и, вспомнив Ефимкино приказание,
крикнула Николашке, чтобы он бежал к ней со штыком рубить ветки и чинить
худой шалаш.
На кусты налетели целой ватагой: Николашка, Абрамка, Степка. Вскоре
навалили целую гору. Закидали дыры, натащили внутрь большие охапки пахучей
травы, занавесили ход. И, еще не дожидаясь наступления грозы, ребятишки один
за другим дружно полезли в шалаш.
Небо почернело. Кони настороженно зашевелили ушами. На притихшую
зеленую полянку опускались тревожные сумерки.
Лежа у костра и изредка поправляя горячие картофелины, Верка вдруг
подумала: "А что же будет, если казаки ударят так сильно, что не справится с
ними и погибнет вся Красная Армия? Какая тогда будет жизнь?"
Костер совсем погас, угли подернулись пеплом, и только одна головешка,
черная и корявая, тихонько потрескивая, чадила едким и синеватым дымком.
И тут же, кто его знает почему, Верка вспомнила, как давно однажды
пришел ее отец веселый, потому что был праздник, - или родился, или женился
какой-то царь. И отец сказал, что на радостях дяде Алексею назначили
досиживать в тюрьме не полтора года, как оставалось, а всего только восемь
месяцев.
Все обрадовались, а Верка всех больше. Потому что раньше, когда дядя
Алексей еще не сидел в тюрьме, он часто приходил в гости и дарил Верке или
копейку, или пряник. А однажды на именины он подарил ей голубую блестящую
ленту, такую невиданно красивую, что перепуганная от радости Верка, схватив
подарок, как кошка умчалась на чердак и не слезала до тех пор, пока мать не
прогнала ее оттуда веником.
"Нет, не может быть, чтобы разбили..." - подумала она. И опять
вспомнила, как однажды, уже после смерти отца, мать взяла ее с собой в один
дом на кухню.
Когда мать стирала белье, дверь тихонько отворилась и, лениво
позевывая, на кухню вошла огромная и гордая собака. Она подошла к углу, где
стояла широкая тяжелая миска, сняла зубами крышку и достала большой кусок
сочного вареного мяса. Широко вылупив глаза и боясь пошевельнуться, Верка
смотрела на то, как спокойно, почти равнодушно съела собака этот кусок,
потом сама накрыла миску крышкой и, не глядя ни на кого, так же лениво и
гордо ушла в глубину тяжелых прохладных комнат.
"Нет, не погибнет! - опять успокоила себя Верка. - Разве же можно,
чтобы погибла?"
Дым от головешки попал ей в лицо. Верка сощурилась, протирая глаза
кулаком, и перед нею всплыло беззлобное лицо тихой побирушки Маремьяны, муж
которой, стекловар, умер от ожога на заводе. Эта побирушка ходила под окнами
и робко просила милостыню, но когда добиралась она до крыльца Григория
Бабыкина, который был хозяином стекольного завода, то, крестясь и страшно
ругаясь, грозно стучала палкой в тяжелые ворота.
И тогда Григорий Бабыкин высылал дворника Ермилу. А дворник Ермила,
тихонько подталкивая побирушку, бормотал хмуро и виновато: "Уходи,
Маремьяна. Мне что... Я человек нанятой. Уходи от греха. Видно, уж бог вас
рассудит".
- Разве же можно, чтобы погибла? - убежденно повторила Верка и сердито
хлопнула по голому плечу, в которое больно кололи черные невидимые комары.
- Что одна? Посидим вместе, - раздался за ее спиной знакомый голос.
- Ефимка... Дурак! - вскрикнула испуганная Верка.
И, не зная, что сказать от радости, она схватила его за плечи, потом
выхватила из-под пепла костра две горячие картофелины и, перекатывая их на
ладонях, протянула ему:
- Садись. Ешь. Это я для тебя испекла. Я-то жду, жду, а тебя нет и нет.
- И то дело, - устало опускаясь на траву, согласился Ефимка. - Есть
хочу как собака.
Заслышав голоса, вылезла мать, за нею Евдокия, и даже бабка Самойлиха,
которая никак не могла уложить Розку, высунула из шалаша седую голову.
Но в том, что рассказал Ефимка, хорошего было мало. От встретившегося
старика пастуха он узнал, что - один с утра, другой к полудню - проскакали
по дороге два казачьих разъезда, что впереди, в Кабакине, бушует белая
банда.
Значит, оставалось только одно: бросить телеги, навьючить коней и
двигаться к Кожухову через леса, через овраги пешком.
Все замолчали.
- Ефим, - предложила мать, - а что, если попробовать выбраться
по-другому?
- Как еще по-другому? - удивился Ефимка.
- А так. У нас на лбу не написано, что мы беженцы. Мало ли кто. Ну, из
голодающей губернии... ну, погорельцы. Женщины да ребята. Кто нас тронет?
- Нельзя, - насторожилась Верка. - Самойловы евреи. А белые казаки бьют
их начисто.
- Ну, так давайте тогда разделимся, - рассердилась мать, - и пусть
каждый идет сам по себе. Если мы целым табором, так нас каждый заметит, а по
отдельности куда как легче будет.
- Так нельзя, - опять перебила Верка и с удивлением посмотрела на
молчавшего Ефимку.
- Тебя не спрашивают, - оборвала ее мать. - А двадцать верст с
ребятишками по оврагам, болотам да лесом - это разве можно? Ты думаешь, мне
добра жалко? Мне не жалко, бог с ним. Можно одну телегу Евдокии отдать,
другую - Самойлихе. А мы и так потихоньку доберемся. Где я Вальку поднесу,
где ты, Ефимка, поможешь.
Ефимка молчал, но он видел, как сбоку все больше и больше высовывается
седая трясущаяся голова Самойлихи и как яростно укачивает Самойлиха плачущую
Розку, стараясь не пропустить ни слова.
- Дура ты! - вполголоса сказал Ефимка и поднялся от костра.
- Это кто дура? - переспросила притихшая мать.
- Ты дура. Вот кто! - злобно выкрикнул Ефимка и, ударив кулаком
любопытного каурого конька, плюнул и пошел к телегам.
- Что ты, Ефимка? - спросила Верка, подходя к нему в то время, когда он
стаскивал с телеги брезентовое полотнище.
- Ничего. Спать надо, - коротко ответил Ефимка. - Укрываться чем будем?
Когда Верка притащила широкую жесткую дерюгу, Ефимка, сидя на
разостланном брезенте, перематывал портянки.
- Чтоб он пропал, этот Собакин! - опять выругался Ефимка и озабоченно
спросил: - Розка-то чего орет? Только еще не хватало, чтоб заболела.
Легли рядом, укрылись дерюгой и замолчали.
Черные тучи, которые так беспросветно обложили вечером горизонт, тяжело
и упрямо двигались на запад, обнажая холодное, блистающее звездами небо.
И вдруг среди великого множества Верка узнала одну знакомую звезду.
Верка повернулась на спину, чтобы получше рассмотреть, не ошиблась ли. Нет,
ошибки не было. Так же, крючком, стояли три звезды справа, четыре слева.
Сверху не то змейка, не то блестящий птичий клюв, а посредине сияла
спокойная, светлая, голубая - та самая, которую видела однажды Верка из
окна, когда лежала она на жесткой койке тифозного барака.
- Ефимка, - с любопытством сказала, повернувшись на бок, Верка, - а
какой, по-твоему, будет социализм? Ну вот, например, то так люди жили, а то
будут как?
- Еще что! - сонным голосом отозвался Ефимка. - Как будут? Да очень
просто.
- Ну, а все-таки. Как просто? То, например, работаешь, работаешь,
пришла получка - получил, потом истратил, потом опять работаешь, потом
воскресенье. Пошел гулять, или пить, или в гости, потом опять работаешь,
потом опять воскресенье. Или, скажем, мужик... Смолотил он пшеницу, свез в
город, купил корову, потом корова сдохла. Вот он опять посеял... У одного
уродилась, он еще корову купил. А у другого или не уродилась, или градом
побило...
- Почему же это сдохла? - удивился и не понял Ефимка. - Ты бы лучше
книжки читала. А то: не уродилась... сдохла... Мелешь, а сама что, не
знаешь.
- Ну, пускай не сдохла, - упрямо продолжала Верка. - Все равно. Я,
Ефимка, книжки читала. И программу коммунистов. Самое-то главное я поняла. А
вот как по-настоящему все будет - этого я еще не поняла. Ну, скажем, один
рабочий хорошо работает, другой плохо. Так неужели же им всего будет
поровну?
- Спи, Верка, - почти жалобно попросил Ефимка. - Что я тебе, докладчик,
что ли? Нам вставать чуть свет. Тут еще казаки... война. А она вон про что.
- Интересно же все-таки, Ефимка, - разочарованно ответила Верка и,
дернув за край дерюги, обидчиво спросила: - Что же это ты, Ефимка, на себя
всю дерюгу стащил? У тебя ноги в сапогах, а у меня совсем голые.
- Вот еще! Чтоб ты пропала! - заворчал Ефимка. И, сунув ей конец
дерюги, он отвернулся и сердито закрыл лицо фуражкой.
Проснулся Ефимка оттого, что кто-то тихонько поправил ему изголовье.
Открыл глаза и узнал мать.
- Ты что? - добродушно спросил он.
- Ничего, - позевывая, ответила мать и села рядом. - Так что-то не
спится. Лежу, думаю. И так думаю и этак думаю. А что придумаешь? Тошно мне,
Ефимка!
- Хорошего мало! - согласился Ефимка. - Всем плохо. А мне, думаешь,
весело?
- Тебе что! - с горечью продолжала мать. - Что ты, что она - ваше дело
десятое. Ей пятнадцать, тебе шестнадцать. А мне сорок седьмой пошел. Вот
сплю, проснулась - смотрю... что такое? Кругом лес... шалаш. Ни дома, ни
Семена. Ребятишки в траве, как кутята, приткнулись. Вышла - гляжу, ты
валяешься под дерюгою. Господи, думаю, зачем же это я тридцать лет
крутилась, вертелась... Все старалась, чтобы как у людей, как лучше. И вдруг
что же... Погас свет. Зажужжало, загрохало. И не успела я опомниться, как
на, возьми... шалаш, лес. И как будто бы все эти тридцать лет так разом
впустую и ухнули.
Мать замолчала.
- Сапоги-то отцовские утром переодень, - равнодушно предложила она. -
Сапоги новые, малы ему. Все на муку променять хотела. Теперь все равно
бросать, а тебе как раз впору.
- Это хорошо, что сапоги, - обрадовался Ефимка. - Да ты, мама, не охай.
Вот погоди, отгрохает война - и заживем мы тогда по-новому. Тогда такие дома
построят огромные... в сорок этажей. Тут тебе и столовая, и прачечная, и
магазин, и все, что хочешь, - живи да работай. Почему не веришь? Возьмем да
и построим. А над сорок первым этажом поставим каменную башню, красную
звезду и большущий прожектор... Пусть светит!
- А куда он светить будет? - с любопытством, высовывая из-под дерюги
голову, спросила Верка.
- Ну, куда? - смутился застигнутый врасплох Ефимка. - Ну, никуда. А что
ему не светить? Тебе жалко, что ли?
- Не жалко, - созналась Верка. - Я и сама люблю когда светло. Пусть
светит!
Верка хотела было уже поподробней выспросить Ефимку, как будет и что,
но тут ей показалось, что Ефимкина мать тихонько плачет. Тогда она сунула
голову под дерюгу и замолчала.
Догадавшись, о чем мать собирается говорить, притворился сонным,
замолчал и Ефимка.
Мать посидела, вздохнула, встала и ушла в палатку.
- Это она на меня за Самойлиху обиделась, - вполголоса объяснил Ефим и,
закрывая голову, угрожающе предупредил: - А если ты, Верка, опять со мной
начнешь разговаривать, то я спихну тебя с брезента и спи тогда, где хочешь.
Утром, разбирая и скидывая ненужный скарб, старуха Самойлиха нашла в
телеге под соломой ободранную трехлинейную винтовку.
Как она сюда попала, этого никто не знал.
И обрадованный Ефим решил, что винтовку забыл потерявшийся подводчик.
Все домашнее барахло - мешки, узлы, зимнюю одежду - стащили в гущу
орешника, закрыли брезентом, закидали хворостом на тот случай, если приведет
судьба вернуться.
На каурого конька сложили одеяла, сумки с остатками провизии, котелок,
ведро и чайник. А сбоку тощей коняки ухитрились приспособить старенькую
плетеную корзину. Сунули в нее подушку и посадили двоих несмышленых малышей.
- Сейчас трогаем, - сказал Ефим, закидывая винтовку за плечо. - А где
Верка?
- Здесь, здесь! Никуда не делась, - откликнулась Верка, выбегая из-за
куста.
Взамен вчерашнего рваного платья на ней была короткая юбка клешем и
синяя блузка-матроска.
- Ишь ты, как вырядилась. Откуда это? - удивился Ефим.
- Бабка в узелок сунула. Выбрасывать, что ли? - задорно ответила Верка,
на ходу пристегивая подвязки к новым чулкам.
И тут Ефимка увидел, что не только одна Верка, но и его мать и тихая
Евдокия тоже были наряжены в новые башмаки и платья.
- Как к празднику, - усмехнулся Ефим и, хлопнув кнутовищем по высоким
голенищам новеньких отцовских сапог, обернулся к ребятишкам и скомандовал: -
А ну, кавалерия... Давай вперед!
Сначала было неплохо. Мальчишки шныряли по кустам, подбирая грибы,
выламывая хлыстики и общипывая грозди ярко-красных волчьих ягод.
Но вскоре дорога ухудшилась. Попадались болотца, потом овраги, не
крутые, но частые, после которых приходилось останавливаться на роздых и
перевязывать кое-как притороченные вьюки.
Уже спускались сумерки, когда усталые, измотанные беженцы очутились
опять без дороги в таком густом лесу, что ни клочка неба, ни единой
звездочки нельзя было разглядеть сквозь шатер шумливой листвы.
Наспех выбрали бугорок посуше. Кое-как раскидали оставшееся барахло,
вздули костер, и весь табор сразу же завалился спать.
Первой проснулась Верка. Вздрагивая от холода, она пробралась к костру.
Несколько крупных капель упали на ее плечи. Рванул ветер. И с тяжелыми
перегудами и перекатами загремели невиданные тучи.
Сгрудили ребятишек кучею. Накрыли их брезентовым полотнищем и,
укрывшись кто чем попало, спрятались под дерево сами.
Гроза стихла только к рассвету. Все перемокли, продрогли, но вокруг не
оставалось ни клочка сухой травы. Чтобы хоть немного согреться на ходу,
решили сейчас же двигаться дальше. Но тут явилась новая беда. Испуганная
ночною грозою, сорвалась с привязи и пропала куда-то их старая кляча. Мокрый
каурый конек ходил рядом, а клячи не было.
Долго рыскал Ефимка по лесу. Кидался то в одну, то в другую сторону.
Свистел, покрикивая, прислушивался - и все без толку.
Спускаясь по глинистому скату, он поскользнулся и шлепнулся в холодную
липкую грязь. Молча выбрался, сел на пенек и опустил голову.
- Что, брат, попался! - тихо пробормотал Ефимка, зажмуривая красные,
опухшие глаза.
- Ефимка, - сказала Верка, выбегая ему навстречу, - а тут совсем рядом
дорога.
- Какая дорога, откуда?
- Не знаю. Я тоже бегала искать коня. Вдруг гляжу - дорога. На дороге
чья-то убитая лошадь. В кустах телега. А под телегой двое - старик и
мальчишка.
- Подожди здесь, Верка, - сказал Ефимка, когда выбрались они к дороге.
Он выглянул. Свесив морду в придорожную канаву, валялась мокрая серая
лошаденка. Тут же рядом, у телеги, на соломе сидели старик и небольшой
парнишка. Заметив человека с винтовкой, парнишка забеспокоился. Но старик,
повернув голову, продолжал сидеть не двигаясь.
- Здравствуй, дедушка, - сказал Ефим, оглядываясь по сторонам и пытаясь
угадать, что же это тут произошло.
- Здравствуй, коли здороваешься, - хриплым басом ответил старик. -
Откуда в такую рань бог несет?
- Не здешний, - ответил Ефимка. - Ты скажи, куда эта дорога идет?
- Разно куда идет. Один конец в одну сторону, другой - в другую. Тебе
куда надо?
- Мне? - И Ефим запнулся. - Мне никуда не надо. Я так спрашиваю.
- Ну, а никуда, так и гуляй по лесу. На что тебе дорога? - грубо
ответил старик и, нахмурив косматые брови, прямо и безбоязненно спросил: -
Это из вашей, что ли, банды мне коня ночью угробили? Я с парнишкой еду,
вдруг: "Стой! Кто едет?" Потом бах, бах... Погодите, разбойники,
добабахаетесь.
Старик тяжело повернулся и продолжал:
- Банда-то ваша откуда, кабакинские? Кто у вас там верховодит, Гришка
Кумаков, что ли? Так и скажи ты этому Гришке, что повесить его, подлеца,
мало. Что же ты молчишь? Рот раззявил? Или ты думаешь, я винтовки твоей
испугался?
- Мне Гришка Кумаков не нужен, - ответил Ефимка, с уважением
разглядывая этого крепкого старика. - Ты скажи лучше, как бы это мне
поскорее да похитрее на Кожуховку выбраться.
- Так бы и говорил, что на Кожуховку, - помолчав, ответил старик и
охотно рассказал Ефимке, куда ему надо держать путь.
Вернулся тогда Ефимка в табор, напоил каурого коня, из подушки и
веревок смастерил плохонькое седлышко, приладил за плечи винтовку и сунул в
карман кусок хлеба.
Молча обступили его всем табором. Теперь оставалась только одна
надежда, что сумеет Ефимка пробраться в лес, переплыть через реку и
доберется до Кожуховки с просьбой о подмоге.
Провожала его Верка до самой дороги. Здесь они остановились.
- Ступай, - сказал Ефимка. - Коли не вернусь к ночи, то попробуй
пробраться сама. Ну, иди... Чего же ты стала, как столб!
- Ефимка, - дотрагиваясь рукою до веревочного стремени, тихо сказала
Верка, - ты смотри. Если с тобою что-нибудь случится, то и мне и всем нам
будет тебя очень-очень жалко.
- А мне вас, дура, разве не жалко! - сердитым и дрогнувшим голосом
выкрикнул Ефимка и ударил по коню каблуками.
Высунувшись из-за кустов, Верка видела, как быстро помчался он по сырой
дороге. Остановился у ветхого мостика через ручей, оглянулся назад и, махнув
ей рукой, круто свернул в лес.
Стало теперь как-то пусто, тихо и уныло в таборе. Никто уже не
покрикивал, не поругивался, не распоряжался. Пригреваемые солнышком, уснули,
продрогнув за ночь, ребятишки. Еле-еле разгорался сырой костер.
К вечеру опять где-то загремело, загрохотало. Потом по дороге с шумом и
звоном промчалось несколько всадников.
Тогда потушили костер и собрались все в кучу.
Ждали, очень крепко ждали и надеялись они на своего хорошего и смелого
парня - на Ефимку.
...Свернув с дороги в лес, Ефимка вскоре очутился на той тропке, о
которой рассказал ему старик. Здесь было тихо и пусто. Бойко и задорно
поддавал ходу каурый конек.
Рысью промчались они мимо густых зарослей осинника. Разбрызгивая грязь,
пролетели они хлюпкое болотце. Потом на горку - по сухому песку. Потом
поворот... Еще поворот. Мимо ушей посвистывал теплый влажный ветер. Ефимка
покрепче надвинул фуражку, поправил на скаку винтовку и улыбнулся, радуясь
тому, как быстро и просто остаются позади версты.
Опять поворот, еще поворот. Вдруг что-то грохнуло, и, едва не перелетев
через голову коня, Ефимка остановился.
Не дальше как в сотне шагов от него, там, где тропка перекрещивалась с
дорогою, стояли три всадника. И двое из них старательно целились вверх,
сбивая выстрелами изоляционные чашечки телеграфных проводов.
И не успел Ефимка опомниться, как одна пуля с визгом пронеслась мимо
его головы, а другая чуть не вышибла его из седла, крепко рванув приклад
перекинутой за плечи винтовки.
Тогда Ефимка пригнулся так, что едва не обхватил руками шею каурого, и
опомнился только после того, как почувствовал, что каурый тихо шагает среди
низкорослого болотистого леса.
Ефимка остановился. Шапки на нем не было. Кусок приклада был вырван
пулей. Потрогал мокрый лоб - пальцы покраснели. Вероятно, на скаку содрал он
кожу о сухую ветку. Посмотрел на солнце. Солнце висело теперь уже не слева
от него, а впереди и чуть справа.
"Как же выбираться? Плутать буду", - с тревогой подумал Ефимка.
В сырой прохладе однотонно, как нечаянно тронутая струна, звенела
болотная мошкара. Далеко и грустно куковала кукушка.
...Что же ты вам клялся до зари,
Что ж ты обещался, говорил... -
опять вспомнил Ефимка ту самую немудреную песенку, которую еще так
недавно пели заводские девчата, возвращаясь с комсомольской вечерки.
А теперь, поникнув бледной головой,
Ты стоишь, проклятый, сам не свой
Все тогда пели, и Верка пела, и он подпевал тоже.
И тут Ефимка почувствовал, как крепче и крепче колотится его сердце,
как горячей, ярче краснеет его лицо и как тяжелая и гордая злоба начинает
давить ему пересохшее горло. Был завод, школа, дом, комсомол, песня. А
теперь ничего, кроме этих усталых женщин да побледневших, измученных
ребятишек, которые его ждут, на него надеются, в то время как он тут без
толку месит грязь в болоте.
- Ах, собаки!.. Ах, императоры!.. - незаметно для себя так же протяжно
и с той же злобою повторил он, как и тот избитый бандитами мужик, который
встретился недавно в лесу.
Ефим спрыгнул с коня. Плеснул болотной водою на окровавленный лоб.
Подтянул седло и поправил винтовку.
Солнце опять стало слева. Славный каурый двинул рысью. И слегка
сгорбившемуся Ефимке вдруг показалось, что теперь уже никто и ничто не
сможет помешать ему пронестись, пробиться, прорваться к своим - в Кожуховку.
Конь вынес его на ту же тропку. Вскоре засверкало широкое поле. Вправо
на бугорке виднелся хутор. Кто-то махал Ефиму шапкой и кричал, по-видимому
приказывая остановиться. Вскоре трое верховых, отделившись от ограды,
кинулись за ним вдогонку. Первая пуля слабо взвизгнула где-то высоко и в
стороне. Потом вторая.
"Врешь, не попадешь, а догнать не догонишь!" - злорадно подумал Ефимка,
заскакивая на опушку негустой рощицы. И вдруг он увидел, что рощица быстро
расступается. Внизу под горкой голубеет спокойная широкая река, а за рекой,
за просторными лугами раскинулось на горе село Кожухово.
Вот они - мельница, колокольня, старый барский дом над обрывом, а на
высоком шпиле дома бодро колышется еле-еле заметный отсюда красный флаг.
Ти-у! - опять взвизгнула пуля, но теперь уже неподалеку.
- Врешь, не попадешь, а догнать не догонишь, - гордо повторил Ефимка и
вместе с конем бултыхнулся в воду.
Холодная вода залила сапоги. Еще несколько шагов, и вода подошла к
седлу. Слева и справа от коня полетели брызги. Тогда, не раздумывая, Ефимка
свалился в воду, ухватился за гриву, и облегченный каурый, высоко подняв
морду, рванулся вплавь.
Только что успели они выскочить к кустам на берег, как вдруг каурый
вздрогнул, поднялся на дыбы, упал на колени. Он попробовал встать, но не
встал, а грузно повалился на бок, задергал ногами и захрипел. И тотчас же
Ефимка услышал плеск воды.
- Ах, вот как! - стиснув зубы, гневно пробормотал Ефимка. И, низко
пригибаясь, он пополз обратно к берегу.
Отсюда, из-за куста, ему было видно, как три всадника один за другим
уверенно спускались в воду.
Тогда, сдерживая дыхание, Ефимка медленно оттянул предохранитель и
нацелился в грудь первого. Но рука дрожала и не слушалась. Он положил
качающееся дуло на сук, нацелился с упора и, невольно зажмурившись,
выстрелил.
Когда он открыл глаза, то увидел, что двое поспешно поворачивают назад,
а одинокий конь, фырча и отряхиваясь, уже выбирается на этот берег.
Конь был буланый, белогривый, седло добротное, казачье, и Ефимка крепко
вцепился в мокрый ременный повод.
Солнце светило ему прямо в лицо, и, сощурившись, никого не видя, Ефимка
домчался до кладбищенской ограды, где его сразу же окликнули и остановили.
Он не знал пароля и от волнения ничего не мог объяснить. Тогда его
спешили, отобрали винтовку и вместе с винтовкой и конем повели в штаб.
Но шаг за шагом он начал приходить в себя. Телеги, подводы, походная
кухня, распахнутые ворота, оседланные кони, пулеметные двуколки, и вдруг
откуда-то шарахнула песня - знакомая, такая близкая и родная.
Ефимка поднял глаза на своего конвоира и улыбнулся.
- Чего смеешься? - удивился долговязый головастый парень и настороженно
приподнял винтовку.
- Хорошо! - сказал Ефимка и больше ничего не сказал.
- Этто правда, - снисходительно согласился парень. - Казаков-то из-под
Козлова вчера ох как шарахнули!
Вдруг парень отпрянул и вскинул винтовку, потому что Ефимка вскинулся и
круто свернул вправо, где стояла кучка командиров.
- Собакин! Чтоб ты пропал! - громко и радостно выругался Ефимка.
- Ты! Отку-у-уда? - развел руками Собакин.
- Отту-уда! - передразнил его Ефимка. - Наши здесь? Отец здесь?
Самойлов здесь?
- Здесь... Все здесь... - ответил Собакин и, обернувшись к долговязому
конвоиру, он насмешливо крикнул: - Да ты что, ворона, винтовку на нас
наставил? Смотри, убьешь, кто хоронить будет?
Уже совсем ночью сорок всадников тихо подвигались по дороге,
сопровождая телеги с разысканными беженцами.
Несмотря на то что он встал с рассветом и с тех пор почти не сходил с
коня, спать Ефимке не хотелось.
Где-то за черными полями разгоралось зарево, и оттуда доносились
отголоски орудийных взрывов.
- В Кабакине, - негромко сказал начальник отряда. - Это четвертый
Донецкий полк дерется.
- Так я останусь? - уже во второй раз спросил у начальника Ефимка.
- Где останешься?
- У вас в отряде, вот где. Конь у меня есть, седло есть, винтовка есть.
Отчего мне не остаться!
- Эх, как бабахает! - приподнимаясь на стременах и прислушиваясь к
канонаде, сказал начальник. - Видно, там крепкое у них затевается дело...
Оставайся, - обернулся он к Ефимке и тотчас же приказал: - Давай-ка скажи,
чтобы задние подводы не тарахтели, что у них там, ведра, что ли?
Возвращаясь, Ефимка задержался возле первой телеги:
- Ты не спишь, Верка?
- Нет, не сплю, Ефимка.
- Я остаюсь! Завтра прощай, Верка.
Оба замолчали.
- Ты будешь помнить? - задумчиво спросила Верка.
- Что помнить?
- Все. И как мы лесом, и тропками с ребятами, и как тогда ночью
разговаривали. Я так до самой смерти не позабуду.
- Разве позабудешь!
Ефимка сунул руку в карман и вытащил яблоко.
- Возьми, съешь, Верка, это сладкое. Слышишь, как грохают. И это везде,
повсюду и грохает и горит.
- И грохает и горит, - повторила Верка.
Выбравшись на бугорок, Ефимка остановился и посмотрел в ту сторону, где
полыхало разбитое снарядами Кабакино.
Огромное зарево расстилалось все шире и шире. Оно освещало вершины
соседнего леса и тревожно отсвечивало в черной воде спокойной реки.
- Пусть светит! - вспомнив ночной разговор, задорно сказал Ефимка,
показывая рукою на багровый горизонт.
- Пусть! - горячо согласилась Верка. И, помолчав, она попросила: - Ты,
смотри, не уезжай, не попрощавшись. Может, больше и не встретимся.
- Нет, не уеду, - махнул ей рукой Ефимка.
Он дернул повод и мимо телег, мимо молчаливых всадников быстрою рысью
помчался доложить начальнику, что его приказание исполнено.
ПРИМЕЧАНИЯ
Рассказ впервые напечатан в сентябре - октябре 1933 года в двух номерах
журнала "Пионер". Публикация положила начало многолетнему сотрудничеству
Аркадия Гайдара с журналом.
Писатель передал рассказ в редакцию "Пионера", вернувшись в Москву с
Дальнего Востока. Как видно из его дневников, в то время он заканчивал
повесть "Военная тайна" и одновременно работал над повестью "Синие звезды".
По-видимому, рассказ "Пусть светит" писался раньше, еще в 1931 году, когда
Аркадий Гайдар пытался продолжить "Школу". Ряд стилистических особенностей и
тональность рассказа сближают его с главами этой незавершенной работы.
Возможно, он представлял собой фрагмент из продолжения "Школы".
Аркадий Гайдар не включал рассказ в сборники своих произведений.
Отдельной книжкой он вышел в 1943 году в Детгизе.
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар.
Жизнь ни во что
(Лбовщина)
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
У Пермских лесов, в зеленом шелесте расцветающих лужаек, над гладкой
скатертью хрустящего под лыжами снега, под мерный плеск седоватых волн
молчаливой гордой Камы, при ярких солнечных блесках зимних дней и при темных
тревожных шорохах летних ночей, охваченных кольцом ингушей и казаков,
БЫЛО ВСЕ ЭТО.
Эта повесть - памяти Александра Лбова, человека, не знающего дороги в
новое, но ненавидящего старое, недисциплинированного, невыдержанного, но
смелого и гордого бунтовщика, вложившего всю ненависть в холодное дуло
своего бессменного маузера, перед которым в течение долгого времени
трепетали сторожевые собаки самодержавия.
Памяти "разбойника Лбова" и его товарищей: Демона, Грома, Змея, Фомы,
Матроса и многих других, имена которых окутаны уже дымкой легенд по рабочему
Уралу.
Памяти тех, которые нападали с криком, умирали со смехом и во время
нервных, безрассудно смелых схваток ставили свою собственную
ЖИЗНЬ НИ ВО ЧТО.
* ЧАСТЬ I *
1. О чем ревели гудки Мотовилихинского завода
Над рекой, над хмурыми берегами застывшей Камы, в пяти верстах от Перми
раскинулся по крутым холмам рабочий поселок - Мотовилиха...
В ночь на 13 декабря 1905 года этот поселок никоим образом не мог
числиться входящим в состав Великой Российской империи, ибо за день перед
этим он плюнул в лицо этой империи свинцом винтовочных пуль, отгородился от
нее баррикадами из выломанных заборов и вывороченных ворот и глядел
огоньками раскинувшихся домиков.
Чутко всматривался глазами мерзнувших на перекрестках часовых вниз, в
темноту, где черная морозная ночь изменчиво прятала темные папахи казачьего
отряда.
Рабочие пушечного завода, разбившись на десятки, заняли холмы, заняли
перекрестки изломанных улиц, и всю ночь потрескивали и росли скелеты
бесформенных, наспех сколоченных заграждений. И торопливо шныряли бессонные
тени восставших в эту сумасшедшую по подъему и по энергии ночь.
У Малой проходной крепко засел десяток эсдеков, на углу Камской
выкинули красный флаг эсеры, и в темноте красный флаг казался черным -
черным крылом трепыхающей птицы.
А на Висиме, на горе, светились костры, то и дело гулко тюхались
сваленные бревна.
На Висиме тоже вырастала баррикада, была она тяжела, неуклюжа.
Но крепка и прочна была Висимская баррикада.
- Бросай!.. Раз - бросай!.. Два... Ну, довольно, пока хватит.
Пламя костра, трепыхнувшись от ветра, озарило наваленную груду бревен и
лицо высокого черного человека, прислонившегося к одной из вывороченных
досок. Человек, видимо, устал возиться с баррикадой, тяжело и часто дыша, он
отер рукой мокрый лоб, потом нервно плюнул и подошел к костру.
- Сядь, Сашка, - предложил ему кто-то, - передохни малость, ты ведь,
дьявол, еще с самого утра не жрал ничего.
Но черный уставший человек ничего не ответил. Облокотившись на дуло
старой берданки, он молча посмотрел вниз, под гору, и процедил негромко,
сквозь зубы:
- Сдохнуть мне, если они завтра легко проберутся сюда.
В ночь на 13 декабря тревожно пели телеграфные провода Пермь -
Петербург.
В ночь на 13 декабря пермский губернатор не спал. В два часа ему
доложили, что хорунжий седьмого Уральского полка Астраханкин и
мотовилихинский пристав Косовский ожидают его в приемной.
Губернатор вышел. Он был любезней, чем когда-либо, потому что честное
имя хорошего губернатора находилось теперь всецело в руках запаянных в
погоны офицеров. Он пожал им руки, но не одинаково, чуть-чуть крепче
командиру отряда ингушей - хорунжему Астраханкину и чуть-чуть слабей
приставу Косовскому, ибо он мало верил в организованность и боеспособность
полиции.
Разговор был короткий и продолжался не более десяти минут, по истечении
которых звякнули шпорами каблуки и от крыльца губернаторского дома торопливо
умчались санки с рысаками пристава - направо и тени двух всадников - налево.
А с рассветом, застегивая кобуру револьвера и пробуя напоследок эфес
шашки, хорунжий Астраханкин встал и, прежде чем подойти к лошади, задержался
на минуту, вынул из бокового кармана карточку молоденькой белокурой девочки
в пелеринке Петербургского института благородных девиц, вздохнул и положил
ее обратно в карман.
Это было как раз в ту самую минуту, когда на тон стороне черный человек
бросил последнее бревно на баррикаду и сказал громко:
- Кончено, ребята! Ну, теперь пусть идут...
И по рыхлому, рассыпчатому снегу поползли темные точки закутанных в
башлыки ингушей.
Молча, без выстрелов, по улицам поселка, по перекресткам, по чердакам,
по огородам рассыпались засадами рабочие пушечного завода и ждали.
Но так было не долго. Как раз в тот момент, когда пальцы на "собачках"
заряженных винтовок напрягались пружинами, когда стало чересчур уж тихо и
чересчур нудно, с хрипом и клокотом заревели вдруг гудки молчаливо
насупившегося завода и над мертвой Камой, над закамским лесом, над
взбунтовавшимся поселком понеслись тяжелым и тревожным эхом.
И назло тишине, назло нудному вою гудков, гулко треснул нервной дрожью
и рассыпался первый выстрел, его поддержал другой, а в ответ сразу,
беспорядочным огнем огрызнулись домишки, чердаки и заборы Мотовилихи...
К вечеру баррикады смолкли, и казаки врывались уже на улицы, и разбитые
боевые дружины торопливо разбегались прочь.
В это время у черного человека был распахнут ворот замасленной блузы, и
на голове у него не было шапки, и крепкими гайками были стиснуты губы. Он
остановился у ворот какой-то хибарки, заложил последний патрон и быстро
оглянулся: на пустой улице никого не было. Бешеная усмешка перекосила его
крепко завинченные губы, он бросился налево и за углом, почти лицом к лицу,
столкнулся с конно-жандармским патрулем.
- Стой! - крикнул один, блеснувши шашкой, - бросай винтовку, чертов
сын.
Черный человек грохнул в упор из берданки в нападавшего стражника,
огромным прыжком вскочил на забор и крикнул оттуда:
- Ваша взяла покуда, сволочи, но мы еще не кончили!
Пуля взвизгнула над забором и пронеслась мимо, за Каму, потому что
человек отпрыгнул и кубарем скатился по крутому склону, по снегу, вниз.
- Вот дьявол, - удивленно проговорил один из стражников, - и как
сиганул. Кто это?
Среди обширного списка арестованных по делу "вооруженного восстания в
Мотовилихе" не значилось одного из ее деятельных участников - рабочего
орудийного цеха Александра Лбова. Несколько раз полиция получала сведения,
что он скрывается в Мотовилихе, несколько раз жандармы делали засаду в
квартире его жены, но все безрезультатно.
Однажды ночью, когда полицейский офицер постучался в дверь, оттуда
раздался выстрел, затем звякнуло вышибленное с рамой окно, и мимо одного из
стражников промелькнула тень, которая, невзирая на поднявшуюся стрельбу,
скрылась за поворотом.
Была морозная, туманная ночь, когда по придавленному поселку после
восстания гулко ахнуло несколько винтовочных выстрелов. Их тревожное эхо
долетело до спящих, и жена одного из рабочих, испуганно вскакивая с кровати,
дернула за руку мужа.
- Вставай, Николай, Колька... Да вставай же, черт окаянный, слышь,
стреляют.
Тот повернул голову и спросил сонным, бессмысленным голосом:
- Куда?
- Да встань же ты, идол. Почем я знаю, куда? Господи, да что же это
такое делается?!
Но выстрелы затакали так тревожно и так близко, что Николай Смирнов
вскочил и, поспешно натягивая штаны, проговорил быстро:
- Ворота-то у нас заперты? Сбегай-ка посмотри. Да не зажигай огня,
дура, о стражниках, что ли, соскучилась! Постой, дай-ка ключ от шкафа, там у
меня бумаги кой-какие, так выбросить в сугроб пока надо, а то не равно, как
жандармы.
В темноте ключ никак не попадал в скважину, тем более что рука слегка
дрожала. Наконец дверца распахнулась, он только что протянул руку за
бумагами, как жена его вскрикнула, а сам он вздрогнул, побледнел и застыл на
месте: в окошко кто-то стучал.
- Кто там? - шепотом спросила его жена.
- Не знаю, - ответил Николай, - должно быть, полиция. Нет, это не
полиция, - добавил он, вскакивая, - это кто-нибудь из наших.
Стук повторился. Быстрый, но не громкий. В нем была нервная
торопливость, но не было властной грубости жандармского кулака.
- Кто здесь? - через окошко спросил Смирнов, вглядываясь в темный
силуэт человека. И, не дождавшись ответа, удивленно вскрикнул, бросился в
сени и торопливо открыл дверь.
- Чего, черт, долго как канителился? - чуть-чуть прерывающимся от
усталости, но спокойным голосом спросил пришедший.
- Лбов! - удивленно крикнул Смирнов. - Александр, язви тебя в душу!
Откуда ты взялся?
- После, - махнул рукой тот, - после. - И сам оглянулся, вышел в сени,
задвигал чем-то, потом опять вернулся назад.
- Кадушку с капустой к двери придвинь. Запор у тебя плохой, враз
сорвать можно. - Потом помолчал и добавил: - Ты сделай себе хороший запор, а
то, знаешь, если погибать, так чтобы было за что, а так, из-за ржавого
крючка пропадать, не стоит.
Зажгли коптилку, и ее свет озарил угрюмо насупившего лицо Лбова, и ее
красные лучи смешались с кровью, расплывшейся по изрезанной стеклом руке,
рубиновыми искорками падающей на пол... Но Лбов как бы ничего не чувствовал,
он сел у окна и, уставившись в темный угол, долго сидел молча, и только
глаза его, при малейшем шорохе быстро поворачиваясь в сторону, тяжелым,
долгим взглядом пронизывали темноту.
- Кончено, - сказал он наконец вполголоса и как будто бы чуть-чуть
усмехнулся.
- Что кончено? - спросил его Смирнов.
- Все, брат, кончено. И восстание окончено, и моя голова тоже теперь
конченая, потому что ворочаться назад поздно, да и охоты никакой нет
ворочаться назад. Каждый день гудок, да каждый День станок - и так без
начала и без конца.
Он замолчал.
Рассвет не приходил долго. С рассветом в избу пришло еще несколько
человек, пришли товарищи, уцелевшие из партийного подполья, пришел и
молчаливый Стольников, загнанный, затравленный, разыскиваемый полицией. И
долго обсуждали, как быть и что теперь делать.
Было решено - на время горячки отправить пока Лбова и Стольникова в
лес, в одну из сторожек верстах в десяти от Мотовилихи.
- В лес так в лес, - усмехнулся Лбов, - а только, я думаю, что теперь
уж не на время, а на все время.
- Как так? - спросил кто-то.
- А так.
И он опять усмехнулся. У него была странная, быстрая усмешка: глаза его
сразу чуть-чуть щурились, губы плотно, рывком, сжимались, и, прежде чем
можно было уловить оттенок выражения его лица, все было на своем месте, и от
усмешки не оставалось и следа.
- Слушай, Лбов, - спросил его один из подпольщиков, - скажи по правде,
какой партии ты считаешь себя?
- Я за революцию, - коротко ответил он и замолчал.
- Ну мало ли кто за революцию - и большевики, и даже меньшевики, но это
же не ответ.
- Я за революцию, - коротко и упрямо повторил он, - за революцию,
которую делают силой. И за то, чтобы бить жандармов из маузера и меньше
разговаривать... Как это, ты читал мне в книге? - обратился он к одному из
рабочих.
- Про что? - спросил тот, не понимая.
- Ну, про эти самые... про рукавицы... и что нельзя делать восстания,
не запачкавши их.
- Да не про рукавицы, - поправил тот, - там было написано так:
"революцию нельзя делать в белых перчатках".
- Ну вот, - тряхнул головой Лбов, - я за это самое "нельзя". Поняли? -
проговорил он, вставая, и рукой, разрисованной узорами запекшейся крови,
провел по лбу. - Вот я за это самое, - повторил он резко и точно возражал
кому-то. - И если бы все решили заодно, что к чертовой матери нужна жизнь,
если все идет не по-нашему... если бы каждый человек, когда видел перед
собой стражника, или жандарма, или исправника, то стрелял бы в него, а если
стрелять нечем, то бил бы камнем, а если и камня рядом нет, то душил бы
руками, то тогда давно конец был бы этому самому... как его. - Он запнулся и
сжал губы. Посмотрел на окружающих. - Ну, как же его? - крикнул он и
чуть-чуть стукнул прикладом винтовки об пол.
- Капитализму, - подсказал кто-то.
- Капитализму, - повторил Лбов и оборвался. Потом закинул винтовку за
плечо и сказал с горечью: - Эх, и отчего это люди такие шкурники? Главное,
ведь все равно сдохнешь, ну так сдохни ты хоть за что-нибудь, чем ни за что.
Был рассвет, когда конный разъезд стражников увидел возле того берега
Камы быстро скользящие на лыжах две фигуры Это Лбов и Стольников уходили в
лес. Из-за глубокого снега гнаться на конях за беглецами было нельзя.
Стражники прокричали, погнались по берегу, дали вдогонку несколько
бесцельных выстрелов и успокоились.
Солнце зимними красными лучами прорезало верхушки окаменевшего леса как
раз в ту минуту, когда две тени остановились и, обернувшись, посмотрели еще
раз назад. Туда, где туманный город и каменные стены, где у каменных стен
губернаторский дом с трехцветным флагом, а под трехцветным флагом - казачий
хорунжий Астраханкин с карточкой белокурой девицы на груди и с сотней
ингушей за собой. Туда, где, скрепленный раззолоченными винтиками
чиновничьих пуговиц, улыбался город уютными занавесочками морозных окон.
И две тени молча усмехнулись и исчезли в лесу...
2. Отчего было скучно Рите Нейберг
На безымянном пальце Риты блестело кольцо - простое кольцо из
червонного золота с большой каплей крови, внутри которой светился огонек.
Из-за этой рубиновой безделушки Рита уже несколько раз ссорилась с отцом,
потому что он считал дурным тоном носить умышленно грубо сработанное кольцо
на пальцах двадцатилетней девушки, к тому же только недавно окончившей
Петербургский институт.
Пальцы у Риты - тонкие и длинные, а лицо - матовое. Рита умеет
замечательно командовать своим лицом Например, сегодня, когда она вышла к
обеду, то отец чуть не вздрогнул, взглянув на ее глаза, и спросил с испугом:
- Что с тобой, моя детка?
Но Рита ничего не ответила И только тогда, когда он повторил вопрос три
раза и покраснел даже от волнения, она проговорила, не глядя ему в глаза, не
глядя на стены и вообще никуда не глядя:
- Мне скучно.
- Ну, вот, вот еще, - сразу повеселев, заговорил отец, - как это так,
молодой девушке может быть скучно? Послушай, Юрий, - обратился он к
вошедшему молодому гвардейцу, своему сыну, - послушай, - и он удивленно и
ласково пожал плечами, - ну отчего бы ей могло быть скучно?
- Замуж охота, вот и скучно, - ответит тот. - Тут, папаша, такая пора;
я знал одну польку, так она шестнадцати лет...
- Ты дурак, Юрий, и пример у тебя всегда дурацкий, а вдобавок ты имеешь
несчастье повторяться по десять раз! - вспыхнула Рита.
Кожа на ее щеках стала еще смуглей, и белые зубы сердито сверкнули
через прорез гибких, изломанных стрелочками губ.
К обеду пришел хорунжий Астраханкин, он сел рядом с Ритой и рассказал
ей пару забавных анекдотов, смысл которых, кстати сказать, Рита так и не
поняла. И потом, очевидно желая сказать ей что-то приятное, наклонившись, на
ухо сказал вполголоса:
- Знаете, Рита, когда я на днях вспомнил вас, почти что перед самой
перестрелкой с мотовилихинскими бунтовщиками, я вынул вашу карточку и,
знаете, что с ней сделал?
- Привязали к темляку вашей шашки? - насмешливо спросила Рита.
- Нет, - он наклонился к ней еще ближе, - я поцеловал ее, и это
вдохновило меня
Но Рита терпеть не могла умышленного подчеркивания интимности, она
откинула голову назад и спросила громко, исключительно назло ему:
- А на что тут было вдохновляться? Говорят, у них патронов вовсе не
было, а потом стреляли они из каких-то допотопных ружей. И скажите,
пожалуйста, - добавила она вдруг резко, - что это за манера таскать карточку
на разные жандармские операции?
Астраханкин ничего не ответил, он покраснел и почувствовал, что Рита
обращается с ним, как со школьником, медленно повернул голову, положил руку
на эфес отделанной серебром кавказской шашки и подумал: что бы такое сделать
для того, чтобы заставить Риту увидеть в нем хорунжего седьмого Уральского
полка, а не гимназиста последнего класса? Он откашлянулся, собираясь сказать
что-нибудь умное, но по какой-то странной случайности умного в голову, как
назло, ничего не приходило, а все лезла одна ерунда.
Но его выручил молодой гвардеец, который, прожевывая кусок ростбифа,
спросил его:
- А скажите, у казачьего седла стремена на два или на три пальца
подаются вперед?
- На два, на два, - ответил тот, довольный, что нашел тему для
интересного разговора. - Но у меня, например, на три - это красивей.
Конечно, тут большую роль играет, насколько подтянут джигитник, и потом,
если кобыла, например, жеребая...
Рита гневно взглянула на хорунжего и встала.
Она ушла к себе в комнату и попробовала читать новый роман, который
вчера горячо расхваливала ей кузина. Но с первых же строк роман оскалился
игриво-слащавой улыбкой и на вторую минуту, отброшенный с силой, полетел в
угол.
Рита подвинула к себе местную газету, где бросилось ей в глаза
объявление о том, что "молодой человек, холостой, ищет место управляющего"
"Боже мой, как все скучно, - подумала Рита, - неужели же нет ничего
нового?.."
Она уже собралась закрыть газету, как взгляд ее упал на маленькую,
короткую заметку, в ней говорилось, что на днях жандармы обстреляли двух
неизвестных, которым удалось все же скрыться на лыжах в лесу.
Рита зажмурила глаза, не закрыла, а именно зажмурила и представила себе
холодный, шелковый пух снега, окаменевшие вместе с тишиной деревья и две
тени, беззвучно и легко скользящие по снегу, - вот где, должно быть, дышать
хорошо. Воздух такой морозный, тихий. Рита вдохнула в себя, и в голову ей
ударил запах пряно-муторных духов, она сверкнула глазами и увидела перед
собой Юрия и Астраханкина.
- Кто вам позволил приходить сюда не постучавшись? - рассерженно
спросила она.
- Не горячись, сестрица, - лениво перебил ее гвардеец, - мы пришли
спросить тебя, будешь ты сегодня на балу у прокурора?
- Нет, не буду, - ответила Рита, быстро соскакивая с дивана, - и
вообще... - окидывая обоих недовольным взглядом, она добавила: - И вообще,
отстаньте вы от меня.
Она повернулась и хотела выйти, и вдруг мягкая улыбка скользнула по ее
лицу, она посмотрела на Астраханкина и сказала ему капризно:
- Знаете что, я хочу, чтобы вы достали лыжи: и мне, и себе, и ему. Ни
зачем. Хочу, вот и все. Мы будем кататься.
Астраханкин, обрадованный таким счастливым оборотом дела, щелкнул
каблуками, рассыпаясь весь в звонах кинжала, шашки, шпор, и сказал,
изгибаясь:
- Ваше желанье - для меня закон.
Когда они вышли, Рита уселась на диван, и в глаза ей опять попалась та
же коротенькая заметка. Она повернула голову к стеклу и долго смотрела на
причудливые узоры замерзшего окошка. И по какой-то неведомой ассоциации ей
вспомнились почему-то сначала гладкий, напомаженный пробор гвардейца, потом
эффектные, но истасканные фразы хорунжего Астраханкина, потом
сумрачно-седой, молчаливый до тайны закамский лес и две темные, куда-то и
зачем-то убегающие тени.
И в первый раз за весь день Рите Нейберг стало по-настоящему скучно.
3. Тяжелый день титулярного советника Чебутыкина
Это был замечательный день. На продолжении тридцати пяти лет жизни у
служащего пермского почтамта титулярного советника Феофана Никифоровича
Чебутыкина не было такого яркого и насыщенного всевозможными событиями дня.
Даже тогда, когда его жена родила двойню, даже тогда, когда внезапно с
перепугу умерла его теща, - даже те замечательные дни бледнеют перед тем,
что случилось за сегодняшние какие-нибудь пятнадцать часов.
Во-первых, в девять утра, едва он пришел в почтамт и прежде чем он
успел раздеться, сослуживцы обступили его с поздравлениями, столоначальник
подозвал к себе и показал ему бумагу, в которой значилось, что государь
император за беспорочную службу жалует его, Чебутыкина, бронзовой медалью
для ношения ее на груди.
Справедливость требует отметить, что, получивши такую грамоту,
Чебутыкин возгордился давно ожидаемой монаршей милостью. Но та же самая
справедливость заставляет отметить и то, что препроводительная бумага из
губернского правления сильно охладила его пыл, ибо в ней говорилось, что
стоимость этой медали, а именно один рубль и сорок копеек имеют быть
удержанными из его тридцатирублевого оклада.
И в душе чиновника мелькнула некая крамольная мысль такого рода, что
неужели у государя императора без этих "1 руб. 40 коп. " образуется в казне
дефицит и какой же это, с позволения сказать, подарок, когда за него деньги
берут да еще втридорога, ибо кругленькому кусочку бронзы и маленькой
ленточке полтинник красная цена?
Но так как особа государя императора стояла в его глазах выше всяких
подозрений, то Чебутыкин взроптал на окружающих его министров и вообще на
сильных мира сего, обвиняя их в стяжательстве и корыстолюбии Вслух же
высказал своему соседу, канцеляристу Епифанову, пожелание, чтобы та
сквалыжная душа, которая выдумала этот вычет, подавилась этим самым рублем и
сорока копейками.
Но канцелярист Епифанов, будучи человеком положительным, а также желая
установить хорошие отношения с начальством, доложил об этих возмутительных
словах начальнику стола, начальник стола - начальнику отделения, начальник
отделения - начальнику почтамта, и через двадцать минут перепуганного
Чебутыкина вызвали к самому.
Через тридцать же он вышел оттуда красный и взволнованный, а через
сорок в очередном приказе по учреждению "за дерзостные отзывы о
начальствующих лицах и за своевольные политические рассуждения" титулярному
советнику Чебутыкину был объявлен строгий выговор с предупреждением.
"Господи, да что же это такое, - думал ошарашенный Чебутыкин, -
пятнадцать лет сидел без всякого внимания, и вдруг за один день и награда, и
выговор? А, главное, какая несправедливость".
И в первый раз за [все] время Чебутыкин, сильней чем обыкновенно, ткнул
штемпелем по конверту и, почувствовав себя глубоко обиженным, подумал про
себя: "Да... теперь я вижу, кто плодит революционеров. Поневоле тут
станешь..."
Но тут он оборвался, потому что столоначальник пристально смотрел на
него. И побледневший Чебутыкин возблагодарил господа за то, что
столоначальник чужие письма читать может, но чужих мыслей читать ему еще не
дано.
В два часа бубенцы почтовой пары зазвенели у крыльца. Чебутыкин надел
поверх форменной шинели казенный тулуп, доходивший ему до пяток, поднял
воротник, выставившийся на пол-аршина над его головой, и, захватив почтовую
сумку, сел в широкие, выложенные сеном сани.
Бубенцы зазвякали, сани запрыгали по ухабам пермских улиц. Потом, за
городом, когда дорога пошла ровнее, Чебутыкин, подавленный событиями
прошедшего дня, свесил голову и задремал. Он чуть было не проснулся от
сильного толчка, но решил, что, должно быть, ямщик остановился,
повстречавшись с кем-нибудь, тем более что сквозь сон услышал несколько
отрывистых фраз И опять закрыл глаза, а когда сани тронулись, задремал еще
крепче, так и не разобравши, в чем дело.
Прошло еще некоторое время, сани вдруг опять резко остановились.
Чебутыкина сильно тряхнуло, он высунул голову из воротника и спросил,
недоумевая:
- Что тут такое?
Перед Чебутыкиным стояли три жандарма, они заглянули в сани, один ткнул
даже ножной шашки в сено и спросил, не встречался ли им кто-либо в пути?
Но Чебутыкин ответил, что он ничего не видел, так как немного задремал,
может быть, ямщик кого-нибудь видел?
А ямщик ответил, что действительно видел каких-то двух человек по
дороге не очень далеко отсюда и что люди те махали ему рукой, чтобы он
остановился, но он решил лучше не останавливаться.
Услышав такое сообщение, жандармы, вскочив на коней, умчались дальше,
оставив Чебутыкина в немалом беспокойстве и волнении.
- Что такое, кого они ищут? - спросил он кучера. - Да чего же ты
молчишь, дурак?!
- Кого-нибудь уж ищут, - уклончиво ответил возница. - Такое уж их дело.
При звуке этого голоса Чебутыкин вздрогнул и посмотрел на кучера.
"Что такое, - подумал он, потирая себе виски, - как будто, когда я
выезжал, кучер был у меня ростом меньше и вроде как волосы у него были
рыжие, а этот - гляди-ка..."
- Послушай, добрый человек, - с невольным смущением проговорил
Чебутыкин после нескольких минут быстрой езды, - послушай-ка, куда ты так
гонишь, и скажи на милость: откуда ты взялся?
Но кучер не отвечал ничего, он с бешенством нахлестывал лошадей, сани
неслись по дороге, перепрыгивая через ухабы так, что Чебутыкину невольно
стало страшно.
- Послушай-ка! - крикнул он и замолчал, потому что человек обернулся и
ответил ему резко:
- Сиди смирно, а не то получишь.
И душа у Чебутыкина сделалась маленькой, едва не выпорхнула из саней,
потому что черный человек распахнул полу овчинной шубы и из-за пояса
выглянул длинный и холодный револьвер.
Когда из-за лесной гущи вырвались вдруг навстречу домики поселка, ямщик
обернулся, натянул левой рукой вожжи и, сдерживая бег лошадей, сказал
Чебутыкину:
- Войдем сейчас в избу, и чтоб ни слова. Понял? - и локтем слегка пожал
чуть-чуть оттопыривающийся правый бок шубы, а душа у ошарашенного Чебутыкина
стала опять маленькой-маленькой.
В почтовой избе было людно и накурено. Через клубы густого пара
Чебутыкин увидел пьющего чай стражника, возле которого оживленно
разговаривало несколько человек.
Чебутыкин сделал было шаг, но в ту же секунду почувствовал, что локоть
его попал в какие-то завинчивающие тиски. Он едва не вскрикнул от перепуга и
остановился.
- Почта? - спросил стражник, окидывая взглядом форменную фуражку
Чебутыкина. - А скажите, господин, с вами за дорогу ничего не случалось?
- Ничего, ничего, - ответил он придавленным голосом.
- А скажите, не повстречались ли вам конные жандармы?
- Повстречались.
- И никого они с собой не вели?
Услыхав, что стражники никого не захватили и что с почтой ничего
особенного не случилось, стражник удивленно пожал плечами и пробормотал про
себя что-то вроде того: "Да куда же эти черти делись?"
Чебутыкин опять хотел крикнуть, что хотя почту никто не обобрал и сумка
у него в руках, но что это видимость одна, потому что...
Но локоть опять начал зажиматься в клещи ямщиковой пятерни, и ямщик
сказал ему тихо на ухо:
- Давай, едем.
Чебутыкин беспомощно посмотрел на пьющего чай стражника и, понурив
голову, направился к выходу.
- Постойте, господин, господин, - проговорил стражник, вставая и
пристегивая шашку, - я все-таки с вами поеду. А то, не равно, как не вышло
бы чего худого.
В первую секунду Чебутыкин страшно обрадовался, но почти сейчас же
понуро опустил голову и искоса смотрел на ямщика.
- Давай садись, ваше благородие, - проговорил тот, - место в санях
есть, а кони хорошие, скорей только, торопиться надо.
Стражник и Чебутыкин сели рядом, ямщик рванул сразу с места. Ямщик
теперь чувствовал, что позади него сидит человек с револьвером, и он
поминутно чуть-чуть поворачивал голову назад, не выпуская руку из-под
полушубка.
- Вот гонит! - с восхищением сказал Чебутыкину стражник. - Хо-ро-ший
ямщик.
Но хороший ямщик, доехав до первого ухаба, резко повернул лошадей, сани
перевернулись, и. прежде чем Чебутыкин и ругающийся стражник успели
пошевелиться в глубоком сугробе, над их головами блеснуло тонкое и длинное,
как осиное жало, дуло маузера, и ямщик сказал негромко:
- Стоп, не шевелиться... и лежать смирно.
Так как оба лежали в сугробе, он, отскочив в сторону, полез в снег за
отброшенной почтовой сумкой. Снег был глубокий, выше колена, и пока он
доставал ее, стражник успел вскочить на ноги, рванулся к кобуре и выхватил
оттуда револьвер.
Но прежде чем он успел нацелиться, тяжелая сумка ударила ему в голову и
снова сшибла с ног. Падая, стражник наугад выстрелил, и почти одновременно
черный человек блеснул огнем своего маузера и пригвоздил его выстрелом к
снегу.
Ямщик схватил опять сумку, обернулся назад и, заметив на горизонте
мчавшихся на выстрелы, очевидно, вернувшихся жандармов, бросился к лошадям.
Крепкая ругань сорвалась с его губ: оглобля санок была переломлена.
Бежать по дороге было бы бесцельно, бежать в сторону из-за глубокого снега
нельзя. Он выскочил на дорогу, обернулся еще раз, соображая, что бы это
такое сделать.
Как вдруг он насторожился, отскочил в сторону и, выхватив свой маузер,
вскинул его на захрустевшие придорожные кусты.
Мягко скользнув по снегу, оттуда выехала стройная девушка, охваченная
серой, мягкой фуфайкой, с тонкими бамбуковыми палками в руках. От быстрого
бега она слегка запыхалась и сейчас, столкнувшись с маузером, увидав
опрокинутые сани и валяющихся людей, слегка вскрикнула и остановилась.
- Дай лыжи, - коротко сказал ей Лбов.
Она вскинула на него глаза и, совершенно не обращая внимания на маузер,
как будто бы не из-под угрозы, а по доброй воле, легко соскочила на дорогу и
воткнула палки в снег.
- Возьмите.
Ремни были маловаты, но перевязывать их было некогда, и человек с
трудом всунул в отверстие сапоги и схватил палки. Перед тем как
оттолкнуться, он встретился с глазами незнакомки.
- Я вас знаю, - после легкого колебания сказала она. - Вы Лбов.
- Я Лбов, - ответил он, - а я вас не знаю, - он посмотрел на тонкую,
теплую, плотно охватившую ее фигуру фуфайку, на мягкие фетровые бурки и
добавил: - А я не знаю и знать не хочу.
Зигзагообразной складкой дернулись губы девушки, она откинула голову
назад и спросила:
- Вы невежливый? Я Рита... Рита Нейберг.
- А мне наплевать, - ответил он, - и вообще, на все наплевать, потому
что за мной гонятся жандармы.
Он сильным толчком выпрямил сжатые руки, и лыжи врезались в гущу
кустов. Еще один толчок - и он исчез в лесу...
- Сволочь, - сказала Рита в бешенстве, - взял лыжи и хоть бы спасибо
сказал... И кого это он убил?.. Даже двух.
Пересиливая отвращение, она с любопытством заглянула за сани.
- Барышня, - окликнул ее вдруг кто-то из сугроба, - барышня, он уже
ушел?
"Один не умер еще", - подумала Рита и подошла к Чебутыкину.
- Он ушел?
- Ушел, ушел, - ответила она, - а вы ранены?
- Нет, я не ранен, а так.
- То есть как это так? Чего же вы тогда дураком лежите в сугробе? -
крикнула Рита. - И как это вам было не стыдно: вдвоем с одним справиться не
могли?
Чебутыкин забарахтался, выполз из сугроба и, стараясь вложить в слова
некоторую убедительность, сказал ей:
- Мы и так сопротивлялись, но что же мы могли?..
- Молчите, и ни слова, - презрительно сквозь зубы сказала Рита, потому
что с одного конца торопливо на лыжах приближались два отставших ее
спутника, встревоженные выстрелами, а с другой - во весь опор мчались конные
жандармы.
Зимнее солнце скользнуло за горизонт как раз в ту секунду, когда
стражники соскакивали с коней.
- Ограбили-таки!.. - громко крикнул один из стражников. - И кто это мог
подумать, что он вместо ямщика... Из своих рук прямо выпустили. Ваше имя? -
спросил он Чебутыкина.
Чебутыкин с достоинством отвернул шубу, чтоб виднее были форменные
пуговицы на тужурке, и хотел медленно и толково ответить, но унтер-офицер не
дал ему докончить и сказал резко:
- По подозрению в сообщничестве с государственным преступником,
разбойником Лбовым, вы арестованы.
Унтер-офицер любил торжественные фразы, но от этой торжественности у
титулярного советника Чебутыкина захватило дух - он хотел что-то сказать, но
не смог и только подумал: "Господи, ну и день... Господи, и какой же это
удивительно проклятый день!"
4. В землянке, занесенной снегом
Пробежав на лыжах верст пять, Лбов остановился. Он вытер рукавицей
взмокший лоб и сел на сваленное и заметенное снегом дерево. Было почти
совсем темно, снег стал матовым, а деревья слились в одну крепкую, черную
тень. Лбов посмотрел на сумку, хотел открыть ее, но сумка была заперта, он
вынул нож, собираясь ее надрезать, но раздумал, потому что в темноте можно
было выронить что-либо или растерять ее содержимое потом по дороге.
"Здорово, - подумал он и вынул из кармана револьвер, захваченный у
убитого стражника. - Смит, - решил он, - ну и то ладно, пригодится". Он
повернул несколько раз барабан, положил револьвер обратно, встал на лыжи и
поехал дальше. В темноте ветки хлестали по лицу, и голову часто обсыпало
мелкой снежной пылью, падающей со встряхиваемых кустов.
Часа через полтора он добрался до такой гущи, что огонек землянки
вынырнул вдруг - только перед самыми глазами.
Стольников был дома, он выскочил на двор и крикнул удивленно:
- Сашка! Откуда тебя в этакое время? Я думал, ты в Мотовилихе
заночуешь.
- Было дело, - коротко ответил Лбов и, подходя к сеням, спросил: - А у
нас кто еще?
- Двое из наших, Степан Бекмяшев и потом еще один - Федор.
- Что за Федор? - с удивлением спросил Лбов и наморщил лоб. Он был
осторожен и не любил, когда к нему приходили новые незнакомые люди.
- Свой человек, заходи скорей, узнаешь.
Лбов вошел, не здороваясь, сел на лавку и, показывая пальцем на нового
человека, спросил прямо у Степана:
- Он кто?
- Из питерской боевой организации, - не менее прямо ответил Степан, -
да ты не думай ничего, шальная голова, мы ручаемся.
- Я не думаю, - проговорил Лбов и, повернувшись к Федору, сказал
коротко: - Ну, говори!
Питерский товарищ с любопытством посмотрел на Лбова.
- К тебе скоро приедут еще четыре человека.
- Зачем они мне? - И Лбов мотнул головой.
- Как зачем, вместе лучше! У вас будет тогда настоящая боевая группа...
- Группа, - повторил Лбов и задумался, точно само это слово внушало ему
некоторое подозрение. - Как ты сказал - боевая группа? А кто в ней будет?
- Два анархиста, один эсер и один социал-демократ.
- Я не про то спрашиваю, я спрашиваю: ребята надежные?
- Посмотришь - увидишь. Как у тебя насчет оружия?
- Плохо, - ответил вместо Лбова Стольников, - револьверов много, по
Мотовилихе обыски повальные, ребята все сюда направляют на сохранение, а
винтовок - всего одна.
- Привезут, - сказал Федор, - нужны только деньги. Ты достань денег.
Лбов с минуту подумал, потом поднял сумку, раскрыл нож и провел им по
коже. Целая пачка писем вывалилась на стол. Распечатали. Денег было около
тысячи рублей. Триста Лбов тут же отдал Федору. Триста оставил себе, а
остальные передал Степану.
- Это вам пока на подпольную, - добавил он, - будет с вас, ведь вам все
равно на разговоры.
- Как на разговоры? - И Федор удивленно переглянулся со Стольниковым и
Степаном.
- А так, на разговоры, - повторил Лбов. - Я понимаю - оружие покупать,
бомбы; ты скажи, чтобы больше бомб привозили, беда как люблю бомбы - на это
я понимаю, а что зря языками трепаться. Да скажи, чтобы к маузеру мне
патронов привезли, - добавил он, опять срываясь на прежнюю мысль, - побольше
патронов, мне очень нужны хорошие патроны. - Потом он помолчал и, точно
принимая окончательно какое-то решение, добавил: - И хорошие ребята тоже
нужны. Только такие, которым бы на все наплевать.
- Как наплевать? - не понял его Федор.
- А так, в смысле жизни.
Вскипятили чай, а за чаем много говорили. Лбов оживился, его темные
глубокие глаза заблестели и, крепко сжимая руку петербургского товарища, он
сказал:
- Так пусть приезжают, пусть обязательно приезжают, мы тогда такое,
такое устроим, что они дрожать будут, собаки.
Потом сел на лавку и спросил:
- У тебя книжки с собой нет?
- Есть, - и Федор подал ему. - На, читай пока.
- Я не могу сам, - резко ответил Лбов и с досадой сжал губы. - Учиться
не у кого было, - добавил он зло.
Он не любил, когда ему приходилось вспоминать о своей безграмотности.
Это было его больное место.
- Я прочитаю, давай слушай, ребята! - и Степан взял книгу.
Огонек лампы тускло дрожал в задавленной лесом, в заметенной снегом
землянке. И три бородатых человека молча слушали четвертого, и из маленькой
затрепанной книжки выпадали горячие готовые слова, выбегали горячими
ручейками расплавленных строчек и жгли наморщенные лбы пропащих голов.
- Читай, читай, - изредка говорил Лбов, когда Степан останавливался,
чтобы передохнуть, - начинай опять с прежней строчки.
- "...теперешнее правительство само порождает людей, которые в силу
необходимости должны переступить закон. И правительство, с неслыханной
жестокостью, плетьми и нагайками пытается взнуздать этих людей и тем самым
еще больше ожесточает их и заставляет их решиться: или погибнуть, или
попытаться разбить существующий строй..."
- Это про нас, - перебил Лбов, - это написано как раз про нас, которые
жили, работали и которым некуда теперь идти. Для которых все дороги, кроме
как в тюрьму, заперты до тех пор, пока будут эти самые тюрьмы. Давеча вот ты
читал что-то насчет цены...
- Ценности, - поправил Федор.
- Насчет ценности. Это лишнее. А вот про это, про что ты читал, писать
надо. И потом, достань мне, милый друг, где-нибудь книжку, в которой
написано, как самому делать бомбы.
- Хорошо, я пришлю, - сказал питерец и с удивлением посмотрел на Лбова:
сколько в нем энергии, неорганизованной воли и ненависти.
И питерский товарищ подумал, что хорошо бы частицу этой глубокой, сырой
ненависти вселить в умы рабочих столицы; тех, которые, сдавленные
жандармскими аксельбантами после проигранного восстания, начинают опускать
головы и падать духом.
Они долго еще говорили.
В эту снежную, темную ночь долго трепыхался огонек в маленьком окошке
лесной землянки, и в эту ночь выросла из сугробов заброшенная землянка, -
выросла и бросила вызов городу, застывшему над берегом Камы.
Но город усмехнулся в ответ сотнями огней. Был он закован в каменные
стены, был он богат белым серебром винтовочных пуль и красной медью казачьих
шашек.
Усмехнулся и не принял вызова город.
5. Странное появление...
С первым пароходом шестеро рабочих Сормовского завода, приговоренных к
смертной казни, бежали из Нижнего Новгорода в Мотовилиху. Несколько дней они
трепались с гармошкой без дела по улицам, был их коновод Митька Карпов
голосист, и черный чуб чертом выбивался из заломленного картуза.
Однажды вечером, когда всей гурьбой они шатались по улицам, с ними
встретился конно-казачий патруль и потребовал предъявления документов. И
ловко закинулась гармошка на спину, и быстро вынырнули из глубины карманов
револьверы, и громко ахнули шесть выстрелов в гущу казачьего патруля.
Наклонился набок стражник Ингулов и, падая, выстрелил и прошиб шею
Митьке Карпову, которого подхватили товарищи и под выстрелами унесли прочь.
- Стой! - крикнул около одной из хат Симка-сормовец. - Они нагонят нас,
давай стучись в эти ворота. Тут свой человек живет.
Калитку отперла хозяйка, и все шесть ввалились в сени.
- Дома хозяин?
- Нету! Нету! - испуганно заговорила хозяйка. - Да куда же вы идете, у
меня там чужой человек сидит.
- Стой, стой ребята... Кто это чужой человек?
- Еврейка какая-то попросилась переночевать.
На улице послышался топот, и тяжело дыша, громыхая шашками, пробежали
мимо городовые.
- Вот те и ядрена мамаша, - почесывая голову, проговорил Симка, - а что
ж теперь делать-то и на какой черт впустила ее? Ну все равно на улицу теперь
не выйдешь, леший с ней, с бабой.
Митьку ввели в хату. Черная женщина лет тридцати пяти с распущенными
волосами испуганно вскочила с лавки, когда увидела перед собой шестерых
незнакомых человек и кровь, расплывавшуюся по шее и лицу одного из них.
- Откуда это? - спросила она, запахивая распахнутый ворот кофточки.
- Оттуда, - коротко ответил Симка и выругался. - Дайте же чем-нибудь
человеку шею перевязать, али не видите, как у него кровь хлыщет?
Женщина быстро раскрыла дорожную сумку, вынула оттуда бинт, надломила
стеклянную пробирку с йодом и умело начала перевязывать раненого.
- Ишь ты, - удивленно сказал Симка, - и откуда это она, на наше
счастье, взялась? Ты кто хоть такая?
Но прежде чем она успела что-либо ответить, в окошко постучали. Ребята
схватились за револьверы. Распахнулась дверь, вошел хозяин квартиры Смирнов,
и с ним Лбов.
Лбов вошел, как будто бы давно был со всеми ребятами знаком. И
заговорил быстро:
- Давай раненого оставьте здесь, завтра к нему придет доктор. А все
остальные - за мною. А то полиция тут так и кружится, я насилу прорвался.
Ни у кого в голове не мелькнуло даже и мысли ослушаться его, и все
пятеро направились к выходу, но Лбов вдруг быстро шагнул вперед, крепко
стиснул руку незнакомой женщины и, дернувши ее к свету, спросил с удивлением
у хозяина:
- А это кто? Откуда еще тут такая?
- Не знаю, - смущенно ответил тот. - Это баба без меня кого-то пустила.
- Просилась переночевить, рубль дала, вот я и впустила, - запальчиво
ответила жена. - У тебя, у черта, хоть копейка есть? К завтраму жрать
нечего, а ты вон чем занимаешься.
Муж не ответил ничего. Лбов нахмурил брови, достал из кармана десятку,
положил на стол, потом сказал:
- Оставить тут ее нельзя, черт ее знает, что за человек, а кроме того,
у баб языки долгие. Одевайся валяй.
Но черные, точно выточенные брови еврейки даже не двинулись - она молча
накинула пальто, яркий цветной платок и вышла на улицу.
Два раза от разъездов шарахались все в темноту.
Чтобы не навлечь полицию на оставленного раненого, Лбов умышленно
избегал перестрелки.
На берегу Камы он легонько свистнул и замолчал. Прошло минут пять -
никого не было.
- Ты зачем свистишь? - спросил его Симка.
- Увидишь, - коротко ответил Лбов, - я даром никогда не свищу.
Послышался плеск, из темноты вынырнула лодка и причалила к берегу. Все
семеро сели молча, и лодка темным пятном заскользила по Каме. Слезли на том
берегу. На опушке, пока ребята закуривали, Лбов подошел к еврейке, молча
усевшись в стороне на срубленном дереве, и спросил:
- Чего же ты молчишь и откуда ты на нашу голову взялась? Убивать тебя
вроде как не за что, а в живых оставлять тоже нельзя. И куда я тебя дену?
А ночь была такая звездная. И вечер был такой мягкий. Женщина встала,
скинула платок и вдруг неожиданно обняла его за шею.
- Милый, - сказала она шепотом, - милый, возьми меня с собой.
Лбов никак не ожидал этого.
- Вот дура-то, и как это ты скоро... Да на что ты мне нужна! - Он хотел
было оттолкнуть ее, но она еще крепче зажала руки на его шее и, прижимаясь к
нему всем телом, прошептала:
- А может, на что-нибудь?
А ночь была такая звездная, и вечер был такой весенний. И Лбов
вспомнил, что собственная его жена теперь отгорожена барьером казачьих
шашек, и Лбов уже мягче разжал ее руки.
- Ты дура, - сказал он ей.
И Симке-сормовцу, который стоял недалеко, показалось, что он улыбнулся,
а может быть, и нет - разглядеть было трудно, потому что ночь была весенняя,
говорливая, но темная.
Но то, что женщина улыбнулась и блеснула черными глазами, - это
Симка-сормовец разглядел хорошо.
6. Встреча
Это было на берегу речонки Гайвы, узенькой мутной полоской прорезавшей
закамский лес.
Лбов лежал на берегу речки, а Симка-сормовец запекал в углях картошку,
когда невдалеке послышался вдруг резкий свист.
- Бекмешев пришел, - не поворачивая головы проговорил Лбов. - Давно я
уже его жду, дьявола. А ну-ка, свистни ему в ответ.
Но это был не Бекмешев, а паренек лет шестнадцати. Он вынырнул из-за
кустов и сказал, чуть-чуть задыхаясь от быстрого бега:
- Ишь куда запрятались, а я искал, искал... Тебе, Лбов, записка от
Степана. А сам он не может, занят чем-то.
- "Занят"! - хмуро передразнил Лбов. - Чем он там занят? А ну, дай
сюда!
Он взял записку, распечатал ее, повертел перед глазами и сунул ее
Симке.
- На, читай!
Симка прочел. Там было несколько бессвязных и непонятных слов: "Приходи
как под луну, в девятый, четыре патрона есть".
Но смысл этих слов был, очевидно, понятен Лбову. Он улыбнулся, привстал
с земли, потом сжал губы и задумался.
До сих пор он действовал на свой риск и совершенно один. Сормовских
ребят считать было нельзя, они были пришлыми и непостоянными, а Стольников
за последнее время ни в какие дела не вмешивался, он стал каким-то странным,
все ходил, часто хватался за голову и бормотал какие-то несуразные слова. А
теперь - кто они, эти четыре, с которыми придется рыскать, нападать и, если
нужно, то умирать? Кто они?
Весь день он был задумчив. В девять вечера был на обычном месте,
верстах в пяти от Мотовилихи. Прошел час - никого не было. Лбов нервничал, и
эта нервность еще усиливалась окружающей обстановкой, потому что темный лес,
насыщенный весенними тревожными шорохами, напитанный сыроватым пряным
запахом преющей прошлогодней листвы, бил в голову и слегка кружил ее.
Но никто не видел и не знал, как нервничал тогда Лбов.
И едва только захрустели ветки под чьими-то ногами, едва только
фальшивым криком откликнулась кукушка, и не кукушка, а ястреб, выпрямился
Лбов и провел спокойной рукой по маузеру.
Их было четверо, четыре человека без имен.
Демон - черный и тонкий, с лицом художника, Гром - невысокий,
молчаливый и задумчивый, Змей - с бесцветными волосами, бесцветным лицом и
медленно-осторожным поворотом головы, и Фома - низкий, полный, с
подслеповатыми, добродушными глазами, над которыми крепко засели круги
очков.
И в первую минуту все промолчали - посмотрели друг на друга, а на
вторую - крепко пожали друг другу руки, и в третью - Змей повернул голову и
спросил так, как будто продолжал давно прерванный разговор:
- Итак, с чего мы начинать будем?
- Найдем, с чего, - ответил Лбов. - Садитесь здесь, - он неопределенно
показал рукой вокруг, - садитесь и слушайте. Я все наперед скажу. Я рад, что
вы приехали, но только при условии, чтобы никакого вихлянья, никакого
шатанья, чтобы что сказано - то сделано, а что сделано - о том не заплакано,
и, в общем... Револьверы у вас есть? И потом, нужны винтовки, и потом мы
скоро разобьем Хохловскую винную лавку, а потом - надо убить пристава
Косовского и надо больше бить полицию и наводить на нее террор, чтобы они
боялись и дрожали, собаки...
Он остановился, переводя дух, внимательно посмотрел на окружающих и
начал снова, но уже другим, каким-то отчеканенно-металлическим голосом:
- А кто на все это по разным причинам, в смысле партийных убеждений или
в смысле чего другого, не согласен, так пусть он ничего не отвечает, а
встанет сейчас и уйдет, чтобы потом не было поздно.
Он остановился, и сквозь его голос проскользнула угрожающая, резкая
нотка. Он не сказал больше ничего.
- Всю программу изложил, - заметил Бекмешев, стараясь сгладить слегка
резкость, с которой встретил вновь прибывших Лбов.
Демон удивленно стянул брови. Гром молчал. Змей выставил одно ухо
вперед и слушал, чуть-чуть улыбаясь, и улыбка у него была вкрадчивая,
непонятная, так что каждый мог ее понять по-своему.
Только Фома снял очки, вытер спокойно стекла и сказал отдуваясь, но
совершенно просто:
- Уф... ну, милый, и завернул же ты... Только надо же все как-нибудь
согласовать, чтобы все это не слишком уж разбойно выходило.
Но что и с чем согласовать, он не договорил, потому что невдалеке
заревела сирена проходящего парохода, и шальное эхо долго и неугомонно
неслось по лесу.
Пошли к лбовской землянке. Кроме Стольникова, там было еще двое ребят.
Уселись у костра, над которым варился котел с мясом, и стали знакомиться.
- Я пить хочу, - сказал Змей.
- И я, - добавил Гром.
- Пойдем, - проговорил Лбов, - я тоже хочу. Входи в землянку, там
ведро.
Распахнули дверь, первым вошел Гром. Он пил долго, молча, потом подал
ковш Демону и хотел выйти, но взгляд его упал на угол, на груду наваленной
сухой листвы, служащей вместо постели Лбову, и на окутанную красным, густо
пересыпанным цветками, платком Женщину. Он перевел глаза на Лбова и спросил
спокойно, не меняя выражения лица:
- У тебя женщина? - Он сделал небольшое, едва заметное ударение на
последнем слове.
А Змей наклонил голову и, неопределенно улыбаясь, добавил вполголоса:
- Женщина в цветном платке, это твоя любовь?
- У меня любовь к бомбам, а не к бабам... и заткните ваши глотки.
В эту минуту в землянку вошел один из ребят и сказал, волнуясь:
- На опушке, возле дороги, знаешь, что возле ключа, костров там тьма,
ингушей, должно быть, штук с полсотни остановилось... Это неспроста, они
чего рыщут.
- Неспроста, - согласился Лбов и замолчал.
По лицу его забегали черточки, и казалось, что мысли его напряженной
головы проливались рывками через складки морщин лба.
- Неспроста, - повторил он. - Ты, ты и ты, - показал он пальцем на
нескольких человек, - вы все - марш вперед, слушайте и следите... Нужно,
чтобы они не столкнулись сегодня с нами. Сегодня, - он подчеркнул это слово,
- сегодня нам нужно отдохнуть.
Через час, за исключением дозорных, высланных к ключу для наблюдения за
расположившимся отрядом, все крепко спали.
Змей проснулся от того, что кто-то слегка задел его за руку. Он открыл
глаза и на фоне окошка, чуть мерцавшего звездным светом, увидел темный
силуэт женщины.
"И чего не спит баба", - подумал он и закрыл опять глаза.
Женщина накинула платок, осторожно отворила дверь и вышла. Возле
землянки она остановилась и прислушалась. Было прохладно и тихо. В кустах
что-то хрустнуло, женщина вздрогнула и заколебалась, но потом оглянулась еще
раз и быстро исчезла в лесной темноте.
7. Этой же ночью
И в тот же день, когда Лбов встретился с боевиками, хорунжего
Астраханкина вызвали в жандармское управление, где сообщили ему, что, по
имеющимся у них сведениям, ко Лбову и Стольникову присоединились пятеро
сормовских рабочих и всей шайкой была ограблена дача князя
Абамелек-Лазарева. Еще ему по секрету сказали о шифрованной телеграмме из
Петербурга с сообщением, что несколько террористов выехало на присоединение
к шайке.
- Надо уничтожить в самом зародыше, - сказал жандармский подполковник,
- а то знаете, чем это попахивает? И так за последнее время вокруг
чертовщина какая-то твориться начинает. Особенно в Мотовилихе: рыскают
какие-то подозрительные типы, собираются в кружки, чего-то шепчутся. А
полиция... а полиция, чтоб ей неладно было, только портит авторитет
государственной власти - два раза Лбов перестрелку среди улицы затевал, он
один, а их двое, либо трое, - отстреляется и уйдет. Это не человек, а черт
какой-то! Вы знаете, если эдакому человеку да шайку, так тут может такое,
такое выйти... - подполковник запнулся, подыскивая подходящее слово, и
несколько раз покрутил пальцем, вырисовывая в воздухе какую-то петлю.
- Ну, в общем, нельзя, - закончил он раздраженно, - нельзя потакать,
надо в зародыше, надо в корне...
Он был зол, потому что еще утром он получил от начальства весьма сухую
телеграмму, в которой указывалось, что с Лбовым давно бы пора было, пожалуй,
покончить.
Астраханкин вышел на улицу возбужденный и энергичный. Он прошел по
Оханской до дома, где жила Рита, и завернул к ней.
Рита встретила его приветливо, но сквозь матовую кожу щек проглядывала
нездоровая, нервная бледность, и вообще вид у нее был усталый и утомленный.
Она попросила Астраханкина в гостиную и, скучая, слушала, как он говорил ей
что-то - что, она, по обыкновению, не разобрала, так что он обиделся даже
немного.
- И отчего это вы, Рита, за последнее время такая? - спросил он.
- Какая?
- Не... не такая, как раньше.
- А какая я была раньше?
- Ну, вы сами знаете, теперь к вам подступить страшно, даже руку у вас
поцеловать и то как-то неудобно.
Рита устало протянула ему руку и сказала спокойно и лениво:
- Ну, целуйте, если вам это нравится.
Астраханкин вспыхнул.
- Я хочу, чтобы это вам нравилось. И что это, в самом деле? Я сегодня
вечером уезжаю, у меня, вероятно, со Лбовым схватка будет, может быть, пулю
в лоб получу, черт его знает, а вы хоть бы на сегодня переменились!
Она плавно спустила ноги с дивана, откинула кудрявую болонку и быстро
схватила его за руку.
- Вы с лбовцами?..
- Да, я. Я только что получил задание, - заговорил он, думая, что эта
оживленность вызвана опасением и страхом за его судьбу.
- Вы с лбовцами, - повторила она, - вы должны обязательно захватить
его. Слышите, об этом я вас прошу, и если не для охранки, так сделайте это
для меня. Я так... я так ненавижу... - начала было она и замолчала, потому
что заметила, что зашла слишком далеко, и потому, что Астраханкин,
удивленный такой горячностью, посмотрел на нее и спросил недоумевая:
- И что это за фантазия? Вам-то что до него, Рита? И почему это именно
вы ненавидите его?
Рита не ответила. Она поднялась с дивана, откинула назад слегка
растрепавшиеся волосы и сказала:
- Возьмите и меня с собой.
- Вы с ума сошли, - ответил Астраханкин, тоже поднимаясь.
- Возьмите и меня, - упрямо повторила Рита, - моя Нэлла не хуже вашего
Черкеса, и я не буду вам мешать.
- Вы шутите, Рита, вам-то куда и зачем... да это невозможно, разве я
могу рисковать брать с собой на такую операцию женщину. Женщину, гм... -
кашлянул он, - да еще такую хорошенькую.
Но Рита даже не оборвала его, как всегда в этих случаях. Она засмеялась
и приветливо пожала ему руку, прощаясь.
Когда он ушел, Рита больше не скучала. Рита достала карту окрестностей
Перми, долго и внимательно рассматривала ее, но ничего толком не поняла.
Тогда она позвонила и сказала горничной:
- Передайте Егору, чтобы Нэлла была напоена, накормлена и оседлана.
- Сейчас? - спросила та, почтительно наклоняя голову.
- Нет, - ответила Рита, удивляясь про себя недогадливости горничной. -
Нет, не сейчас, а к семи часам вечера.
А Нэлла у Риты была как Рита. Тонкая, стройная и с норовом - черт, а не
лошадь. И Рита любила Нэллу, и Нэлла любила Риту.
В половине восьмого хорунжий Астраханкин, переправившись с полусотней
на пароме, умчался в закамский лес. В девять, вслед за ним, ускакала
сумасбродная и взбалмошная девушка. Она решила твердо ехать в отдалении до
того места, где они остановятся, она не хотела раньше времени встречаться с
Астраханкиным и потому-то то и дело сдерживала рвущуюся вперед лошадь.
Один раз, когда она чуть-чуть не натолкнулась за поворотом лесной
дороги на хвост отряда, она соскочила с коня, отвела его за деревья и села
на траву.
"Подожду, - подумала она, - тут дорога, кажется, одна. Я всегда нагнать
успею".
В голове ее мелькнула мысль, что хорошо бы увидеть Лбова убитым.
"Нет, нет, не убитым, - почему-то испугавшись этой мысли, поправилась
она, - а просто пойманным и связанным. Крепко-крепко связанным".
Она вспомнила голубой блестящий снег, опрокинутую кибитку и человека,
хмуро ответившего ей: "А я вас не знаю и знать не хочу".
"Не хочет... Что значит не хочет? - она обломила ветку распускающегося
куста, переломила ее пополам и отбросила. Потом оглянулась, было тихо в
лесу, и сумерки надвигались, поползли из-за каждого куста и из каждой щели.
- Однако, - подумала Рита, - надо скорей".
Она вывела Нэллу на дорогу, вскочила в седло и ударила каблуками.
Гайда!
Свежий ветер проносился мимо лица, и Нэлла, почувствовавшая опущенные
поводья, перешла на карьер. Изгибающаяся дорога швырялась в разгоряченное
лицо Риты причудливыми изломами расцветающих полян, еще чуть освещенных
красноватыми отблесками облаков, зажженных зашедшим солнцем. Она долго
скакала, но отряд все не попадался. Рита остановила лошадь и оглянулась:
сумерки стихийно атаковали землю, и облака угасли.
"Не может быть, чтобы они уехали так далеко", - сообразила Рита. И она
вспомнила, что невдалеке, влево, она миновала другую дорогу, маленькую и
уходящую прямо в гущу леса.
Рита решила свернуть на нее, но для того чтобы не возвращаться, она
взяла влево, прямо наперерез, тем более что через лес в ту сторону проходила
длинная и узкая просека...
Но через некоторое время прямо из темноты встала перед ней и загородила
дорогу черная, враждебно-замкнутая стена невырубленного леса.
Рите стало немного страшно.
"Дорога должна быть где-то здесь, совсем рядом", - подумала она и,
соскочив с лошади, повела Нэллу по лесу на поводу.
Но дороги не было. Сколько времени бродила Рита, сколько раз
останавливалась она перед гущей кустов, охватывающих заблудившуюся
незнакомку крепкими пальцами длинных веток, - сказать было трудно. Рита
измучилась и устала, она совсем было отчаялась выйти куда-либо, как вдруг ей
показалось, что где-то невдалеке слышен какой-то неопределенный, чужой
шорох.
Чаща была настолько густая, что идти дальше с лошадью было нельзя. Рита
привязала ее к кустам и пошла одна.
Через некоторое время она вышла на какую-то поляну и прислушалась.
Взошла луна. Потом Рита отскочила за куст и побледнела, потому что ясно
услыхала, как кто-то торопливо пробирается по лесу.
"А ну как разбойники?" - подумала Рита и затаила дыхание.
На поляну вышла женщина. Оглянулась и торопливо пошла прочь.
Острая и светлая, как осколок разбитого стекла, мысль блеснула в голове
Риты: "Откуда тут быть женщине? Это, должно быть, их женщина. И это,
наверное, его женщина, и она, конечно, идет к нему".
От этой мысли Рита забыла весь страх и пришла в бешенство
"Так вот оно что, вот оно что, - подумала она, - ну, погоди же". И она
угрожающе зашептала что-то нервно изломавшимися, тонкими губами.
Ей надо было идти отыскивать дорогу, но ей до боли, до дьявола
захотелось проследить, куда пошла та. Она остановилась в нерешительности,
шагнула раз, шагнула два и, заслышав опять что-то подозрительное, только что
хотела отскочить в кусты, как сзади кто-то крепко и плотно зажал ей рот.
Рита сильно рванулась, но платок еще крепче стиснул ее губы, и не
успела она опомниться, как ее закрученные за спину руки оказались
перетянутыми ремнем. Захватившие ее два человека, по-видимому, сильно
торопились, они взвалили ее на плечи и быстро потащили в лес. Прошло не
более десяти минут, как Риту поставили на землю, один остался около нее, а
другой, бросившись к землянке, открыл ее и крикнул тревожно:
- Вставайте, черти, ингуши прутся, а вы тут...
Он не успел еще докончить, как из землянки выпрыгнул уже Змей, вслед за
ним Лбов - с маузером, вросшим в руку, потом и все остальные.
- Шпионку поймали, - быстро заговорил один из дозорных. - А ингуши
коней поставили с коноводами и сами прямо сюда ползут, как ящеры; мы сюда
скорей, смотрим - баба в кустах хоронится.
Стрелять было нельзя. Змей рывком выхватил нож и бросился к связанной
девушке.
Холодным, лунным огнем блеснуло остро отточенное лезвие, и Рита закрыла
глаза. Но рука Змея остановилась, крепко стиснутая пятерней Лбова.
- Постой, не торопись, - проговорил он и сорвал с губ Риты повязку и
сам даже отошел от изумления от нее на шаг. Он узнал ее.
- Это неправда, - порывисто сказала Рита прерывающимся и полным обиды
голосом, - я не шпионка. Я заблудилась. Это неправда, - добавила она горячо,
а Лбов посмотрел на нее тусклым и тяжелым взглядом.
- Ведь вы же знаете, что это неправда, - сказала она, убежденно
подчеркивая слово "вы" и точно не сомневаясь в том, что Лбов обязательно
должен ей поверить.
- Она лжет, - сдавленным голосом сказал Змей и опять схватился за нож.
Но Лбов, очевидно, почему-то поверил, оттолкнув Змея, он схватил Риту,
легко поднял ее, втолкнул в дверь землянки и так же легко подхватил
валявшийся тяжелый пень и прислонил его к двери, а сам крикнул:
- Все скорей за мной!
И Рита осталась одна, запертая. Прошло минут сорок, как частая
беспорядочная стрельба покатилась по лесу. Рита рванулась к двери, но дверь
была заперта крепко, Рита выбила окно, но оно было слишком узкое для того,
чтобы можно было в него пролезть.
Выстрелы перекатывались, будоражили ночной покой, и лес заворчал,
заохал, застонал. Потом сразу все смолкло, тишина стала еще резче и еще
таинственнее.
Прошло еще с час. Вдруг, где-то уже совсем недалеко, резко хлопнул
одинокий и никчемный выстрел. Потом, через несколько минут, сквозь разбитое
окошко Рита услыхала хруст.
"Кто это?" - подумала она, но крикнуть не решалась.
Разговаривали двое.
- Здесь, где-то близко, - сказал один.
- Здесь, - добавил другой, - тут недалеко лошадь попалась привязанная -
так офицер наш на нее наткнулся, не разглядел в темноте, да и бахнул. Она
так и свалилась.
- Это что, одну да и ту живой захватить не сумели. А сколько они у нас
сегодня коней угнали.
- Нэллу! - крикнула Рита. - Мою Нэллу...
Ее напряженные нервы не выдержали, она упала на мягкую груду сваленной
в углу листвы и разрыдалась.
Крик, очевидно, услышали, потому что со всех сторон послышался топот,
кто-то отвалил от дверей чурбан, и хорошо знакомый ей голос крикнул:
- Эй, выходи, выходи...
Рита гневно вскочила, распахнула дверь и, окидывая взглядом казаков,
наставивших на нее винтовки и наведенное на нее дуло офицерского револьвера,
сказала презрительно изумленному и ничего не понимающему Астраханкину:
- Вы идиот! И Лбов хорошо сделал, что поколотил вас, вы ничего не
смогли сделать. И кроме того, как вы смели убить мою Нэллу?..
8. Перед бурями
А в это время Лбов был уже далеко-далеко. Пока казаки подбирались к
землянке, Лбов обходным путем зашел к ключу, напал на оставшихся полтора
десятка коноводов, половину перестрелял, и, захватив их винтовки, все лбовцы
повскакали на бродивших коней и умчались прочь.
На следующий же день срочной шифрованной телеграммой на имя министра
внутренних дел пермский вице-губернатор сообщил о том, что лбовцы напали на
коноводов отряда ингушей, захватили десять лошадей и пятнадцать винтовок и
скрылись в неизвестном направлении.
Через пять часов была отослана дополнительная телеграмма, указывающая
на то, что в Мотовилихе, в связи с этой победой Лбова, чувствуется сильное
радостное возбуждение. И это возбуждение выразилось прежде всего в том, что
в проходившего мимо пристава Косовского были произведены два выстрела.
Покушавшийся скрылся. Пристав Косовский хотя от выстрелов остался невредим,
но тем не менее получил по голове камнем, вылетевшим в следующую минуту
из-за забора.
В этот же день, вечером, на железной дороге весовщик Ахмаров принял
несколько тяжелых ящиков с надписями: "Запасные части для машин", вечером
весовщик отдал два из этих ящиков приехавшему за ними человеку. А через час
на квартиру его нагрянула полиция, и весовщика арестовали; полиция долго
обшаривала его квартиру, потом отправилась в складское помещение и,
распаковав оставшийся ящик, обнаружила там разобранные винтовки и несколько
заряженных бомб.
И ночью начали сыпаться в Пермь ответные телеграммы от министра
внутренних дел и от III Отделения. Министр негодовал, приказывал, грозил.
Охранное отделение предупреждало, телеграфировало какие-то списки, сообщало,
что направляет надежных провокаторов в помощь пермскому отделению.
Но Лбов был осторожен. Получив оружие, он не бросился сразу же в
рискованные операции, а начал готовиться к выступлению обдуманно и серьезно.
Он устраивал по лесам запасные убежища. Демон организовал целую
лабораторию, где с помощью нескольких ребят готовил самодельные бомбы. Фома
занимался установлением надежной связи с пермскими революционными партиями.
А Змей - Змей превзошел всех - переодевшись, он отправился в Пермь и
выдавал себя за театрального дельца, обошел все парикмахерские, закупая
повсюду парики, наклейки, бороды, грим. Змей устроил у себя целый
костюмировочный склад, он то и дело появлялся перед товарищами то в виде
почетного старца, то в виде нищего. Однажды даже его чуть-чуть не ухлопали,
когда он явился в форме жандармского подполковника. Он начал всех обучать
гримироваться и быстро разгримировываться, что впоследствии сослужило
огромную пользу лбовцам.
Но полиция не дремала тоже. На Мотовилиху теперь было обращено особое
внимание, за Мотовилихой следили зорко казачьи патрули, а также глаза
каких-то неизвестных субъектов, приехавших неизвестно откуда и неизвестно
зачем.
Но Мотовилиха умела прятать свою душу в изгибах изломанных улиц, в
провалах раскинувшихся холмов и за крепкими засовами закрытых ворот.
Это было время, когда имя Лбова начинало пользоваться большой
популярностью. О нем говорил весь рабочий Урал, о нем говорили и в
покосившихся домиках, и в крестьянских хатах, и в пивных города. Люди
шептались, осторожно оглядываясь, люди восхищались смелостью рабочего
бунтовщика.
А сам Лбов в это время горел. Он бесстрашно появлялся в Мотовилихе, он
помогал крестьянам, помогал революционным организациям, а главное -
организовывал и готовился к решительному и сильному удару, который он
задумал нанести жандармерии к началу следующей весны.
Рита Нейберг в это время не скучала. Скуки не было. Но была тоска.
Иногда ей хотелось тоже самой сделать что-либо сумасшедшее, убежать в шайку
к Лбову и носиться на коне рядом с атаманом "Первого пермского отряда
революционных партизан". Иногда она ненавидела этого атамана до того, что
страстно хотела, чтобы его поймали, застрелили его, оттолкнувшего и не
понявшего Риту.
Свадьбу она все время откладывала и на все просьбы Астраханкина
отвечала коротко и определенно:
- Нет, нет. Сейчас нельзя. Потом... Я не знаю когда, но только потом.
И в голове Риты была в это время мысль, что, пожалуй, честней было бы
сказать, что никогда. Ибо Рита уже чувствовала, что никогда, потому что
Рита...
Однажды утром, после бессонно проведенной ночи, она заявила отцу, что
уедет на Кавказ... Отец обрадовался, он давно замечал, что с ней случилась
какая-то необъяснимая перемена, и он горячо сейчас поддержал ее мысль.
Уезжая, Рита долго и жадно всматривалась из окна вагона на спокойную
Каму, обвеянную сентябрьским хрустальным светом, и на темный, убегающий к
далеким горизонтам закамский лес.
И в пестряди мелькающих деревьев ей чудился сдавленный шорох майской
ночи, лезвие кинжала, блеснувшее лунным огнем, крепкий зажим кольца сильных
рук Лбова, поставивших Риту в землянку.
Паровоз заревел звонким, хохочущим криком, деревья скрывались, и только
в эту секунду Рита остро почувствовала, что уезжать из Перми ей почему-то
очень и очень тяжело.
* ЧАСТЬ II *
9. Схватка
В марте 1907 года Лбов имел уже крепко сколоченный и хорошо вооруженный
отряд в тридцать человек.
Стоял теплый весенний вечер, с крыш капало, по улицам Мотовилихи шли
возвращающиеся с завода рабочие.
Было все тихо, как будто бы совсем спокойно, и только винтовки,
заброшенные за спину стоящих на перекрестках городовых, да какое-то
приподнятое настроение прохожих указывало на то, что кругом течет тревожная,
насыщенная запахом пороха жизнь.
Городовой на посту у Малой проходной только что вынул кисет с табаком,
собираясь закурить, как вдруг испуганно выронил его, потому что услышал
резкий полицейский свисток с соседнего поста. Он сорвал с плеча винтовку,
дрожащими руками двинул затвором, отскочил к забору, оглянулся и заметил
бегущего по направлению к нему человека.
Городовой прицелился, выстрелил - промахнулся, выстрелил еще и еще
раз... Человек покачнулся, точно кто-то сильной рукой рванул его за плечо, и
отскочил за угол.
Путаясь ногами в болтающейся шашке, городовой бросился за ним, завернул
на соседнюю улицу, но там никого уже не было. Он удивленно обернулся,
недоумевая, куда же мог пропасть беглец, потом, сообразив, что человек,
должно быть, скрылся в ближайшие ворота, пробежал к ним.
Но ворота ухмыльнулись ему в лицо разрисованной мелом школьников рожей,
и слышно было, как они крепко замкнулись тяжелым засовом.
Городовой повернулся, вынул свисток и только что поднес его к губам,
как услышал какой-то подозрительный шорох позади. Он хотел было отпрыгнуть,
но не успел, потому что из-за забора бабахнул негромкий револьверный
выстрел, и маленькая пуля от браунинга, ядовито взвизгнув, прошла через
толстую черную шинель, через мундир, разукрашенный засаленным кантом, и
маленькая пуля столкнула большого грузного человека в снег.
Падая, городовой видел, что калитка дома распахнулась, и четыре
человека, поспешно выскочив оттуда, вынесли на руках пятого, и все торопливо
бросились в темную глубину соседнего переулка.
На выстрелы неслись конные дозоры стражников, бежали городовые с
соседних постов. Они подняли валяющегося полицейского и закидали его
вопросами: в чем дело, кто, где и куда? Он хотел было открыть рот, чтобы
что-то ответить, но рот уже не слушался, он хотел показать рукой, но рука
уже умерла, тогда он покачнулся снова и стеклянными глазами - холодными и
безжизненными, как серебряные пуговицы полицмейстерской шинели, - не сказал
ничего.
В это время Лбов и еще трое были здесь же, в Мотовилихе, на квартире у
Смирнова, а еще шесть лбовцев под командой Ястреба были в другом конце
поселка - у вдовы Чекменевой.
Лбов по складам читал только что выработанный устав "Первого Пермского
революционно-партизанского отряда". Фома переводил на шифр какую-то бумагу,
а Гром со Змеем играли в шашки.
- И чего, дьявол, канителится? - недовольно проговорил Лбов, отрываясь
от чтения. - И куда он только пропасть мог?
Он ожидал Демона, который ушел за только что прибывшим из Петербурга
динамитом и что-то уж очень долго не возвращался.
Вдруг Змей, рывком свернув шею набок, прислушался, выскочил из-за
стола, смешав шашки, и распахнул форточку окна. Бум... бу-бу-бум, - тревожно
ворвалось в комнату глухое волнующее эхо.
Все вскочили. Лбов открыл затвор винтовки и, попробовав пальцем, полна
ли магазинная коробка, вышел на двор. Через несколько минут он вернулся и
сказал, что стреляют где-то возле проходной и что надо быть начеку.
Змей вышел наружу, дошел до темного угла и, прислонившись к забору,
слился с ним черной, расплывчатой тенью и стал ожидать. Через некоторое
время он услышал, как на гору торопливо бегут два либо три человека. Змей
снял с плеча винтовку и остановился, готовый каждую секунду дождем выстрелов
засыпать всякого, пытающегося прорваться насильно к убежищу Лбова. Но это
была не полиция, а двое знакомых рабочих.
- В чем дело? - негромко крикнул им Змей, вырастая из темноты перед
ними.
- Где Лбов? - задыхаясь, проговорил один из них.
Не останавливаясь, они все вбежали в ворота.
- Лбов, - проговорил один взволнованно, - тут одного из ваших узнали,
за ним была погоня, и его ранили, потом мы убили полицейского, а раненого
унесли, и сейчас он у Коростина на квартире. Что делать?
- А кого ранили? Ты знаешь его? А куда он ранен? - встревоженно
проговорил Фома.
- Не знаю, а спросить невдомек было, да и не успели, а ранен в плечо,
ну только, кажись, не особенно.
- Надо всматриваться, - сощуривая глаз, сказал Змей.
- Надо увезти его, - предложил Гром.
- Не надо, - оборвал их Лбов, - не надо увозить. Сейчас мы пошлем к
нему доктора, потом ты... - он показал пальцем на насупившегося Грома, - ты
проберись к нашим и скажи Ястребу, чтобы без моего разрешения никто и
никуда. Да приведи-ка сюда Женщину, нечего ей там околачиваться. А Змей
пускай пойдет и узнает, кто это, кого они ранили, я думаю, что, вероятно,
Демона, а если Демона, то спроси его, где динамит, и вообще узнай, в чем там
дело, и скажи, что пусть не беспокоится, мы ему пришлем доктора. Ну, живо...
Гром накинул полушубок, поправил кобуру револьвера и направился к
выходу. А Змей уже исчез.
В это время Ястреб с пятью лбовцами был наготове. Женщина, услышав
выстрелы, бросилась к окну, потом хотела было выбежать на двор, но Ястреб
крепко ухватил ее за руку и толкнул обратно на лавку.
- Сиди и не суйся.
- Мне страшно, - сказала она, - я лучше убегу и одна проберусь в лес.
- Сиди, - повторил Ястреб и внимательно посмотрел на нее.
И пытливый взор Ястреба уловил какое-то несоответствие между ее
испуганными словами и спокойным провалом черных глаз, в которые нельзя было
смотреть и взгляд которых нельзя было пересмотреть, ибо они всегда светились
ровной, загадочной темнотой.
- И откуда она взялась на нашу голову? - опять вслух высказался кто-то.
Но в это время вошел Гром и передал, что Лбов приказал никому и никуда
не уходить, ни с кем не связываться до рассвета, потому что надо во что бы
то ни стало забрать и унести динамит, полученный для бомб. Он передал это,
потом приказал женщине идти за ним.
- Хай катится от нас подальше, - сказал Ястреб, - а то сидит, как сова
какая-то, и молчит, ни с ней поговорить, ни к ней подступиться.
Женщина накинула платок и вышла. Была чуть-чуть морозная ночь, ручьи
продолжали еще булькать, но под ногами то и дело похрустывали тонкие
пластинки льда. Гром никогда много не разговаривал, женщина - та и подавно,
потому и шли молча.
Было темно, и Гром несколько раз оступался и, продавливая стекляшки
льда, попадал ногой в воду.
- Ну-ну, не отставай, - говорил он несколько раз женщине, бесшумной
тенью следовавшей за ним
Возле одного из поворотов Гром слегка поскользнулся, и почти
одновременно невдалеке заржала лошадь, а кто-то окрикнул громко:
- Стой, стой!.. Кто идет?.. Говори, а не то стрелять буду!
Гром сильно толкнул женщину в сторону и сам приник в углубление
каких-то ворот.
- Кто там шляется? - спросил опять тот же голос.
- Никого, должно быть, - ответил другой, - это лед в ручье от мороза
хрустнул.
- Ну и жизнь, ну и жизнь, - сплевывая, проговорил первый, - ни тебе
днем, ни тебе ночью покоя. Ворота скрипнут - за винтовку хватайся, ветер
зашумит - к шашке тянись.
Один из трех конных проехал около забора близко-близко, так, что Гром
мог бы достать круп его лошади концом дула своего револьвера. Гром уже
думал, что опасность миновала вовсе, но в это время кто-то впереди
загорланил какую-то несуразную песню - должно быть, пьяный, возвращающийся с
какой-нибудь попойки, и один из стражников тотчас же повернул и поскакал
обратно, а остальные отъехали в сторону и остановились.
Гром не видел их, но чувствовал по фырканью лошадей, что они близко.
Он выбрался из своего убежища, тихонько дернул женщину за конец платка
и пошел вперед. Но не прошел он и полсотни шагов, как столкнулся вдруг со
стражником, возвращающимся с захваченным пьяным.
- Что за человек? - окликнул тот.
- Здешний, - сдержанно ответил Гром.
- А ну, давай сюда.
Гром хотел уже выстрелить, но в этот момент пойманный пьяный заорал
опять что-то бессмысленное, пытаясь вырваться, стражник ухватил его еще
крепче за шиворот, а другой рукой схватился за луку седла, чтобы не слететь,
и крикнул во все горло:
- Эй, ребята, давай сюда!..
- Бежим, - шепнул Гром женщине и прыгнул в темноту.
- Уф... ну и влипли было, - проговорил он, останавливаясь минут через
двадцать. Он обернулся. - Где ты? - крикнул женщине и прислушался.
Но было все тихо, только нудно подвывали встревоженные собаки да чуть
слышно булькали запертые льдом ручейки, а женщины не было.
Наконец он добрался до места. Змей уже вернулся и передал, что ранили
Демона, а ящик с динамитом уже здесь.
- А где женщина? - спросил недовольно Лбов. Он не любил, когда не
выполняли его распоряжений, хотя бы и мелочных.
- А пес ее знает, - ответил Гром и рассказал, как было дело.
Лбов забеспокоился, он приказал тотчас же собираться, хотя ему нужно
было еще видеть одного из членов подпольной партийной организации, чтобы
передать ему некоторую сумму денег, а также кое о чем условиться.
- Ежели ее захватили, так она все может выболтать, и того и гляди, что
жандармы...
- Не выболтает, - сказал Фома, - она здорово молчаливая баба.
- Как начнут нагайками, так и выболтает. А ну, давай собирайся.
Но в это время со двора послышался условный свист.
- Кто-то из наших.
Распахнулась дверь, и вошла женщина.
- Ты где была, дура? - недовольно, но вместе с тем и облегченно спросил
Лбов.
- Я отстала, он слишком быстро бежал, и потом я попала не в тот
проулок.
Через несколько минут пришел и тот, кого ожидал Лбов. Они долго и
горячо разговаривали. Стало уже светать.
- Смотри, - сказал под конец пришедший, - смотри, Лбов, сочувствие к
тебе сейчас огромное, но не покатись только вниз, ребята твои что-то того.
- Чего? - Лбов пристально посмотрел на него.
- Не слишком ли уж они экспроприациями увлекаются?
- Говори проще, грабят, мол, много, так это правда, вот погоди, еще
больше будем. Мы не без толку грабим, а с разбором.
- Смотри, разбирайся лучше, а то ты восстановишь всех против себя и
даже...
- Вас что ли? - резко перебил Лбов.
- А хотя бы и нас.
- А кто вы и что вы можете?.. - начал было Лбов. - Впрочем, не будем
ссориться, - оборвался он вдруг и крепко стиснул руку товарищу.
В сенях послышался топот. С силой ударилась о стену отброшенная дверь,
ввалился полицейский пристав, а за ним показались около десятка вооруженных
городовых.
- Стой! - торжествующе крикнул пристав. - Стой, руки вверх!
Но прежде чем он успел нажать собачку своего револьвера, низенький и
толстый Фома с неожиданным проворством выхватил револьвер и разбил приставу
череп, и все лбовцы почти одновременно ахнули в столпившихся полицейских
горячим огневым залпом.
Ошарашенные городовые откачнулись обратно за дверь. Не давая им
опомниться, лбовцы кинулись за ними.
- Тащите динамит через огороды! - крикнул Лбов Змею. - А мы их отвлечем
на себя.
Через минуту по улицам шла отчаянная стрельба, через две - первая
партия полицейских во весь дух уносилась от лбовцев. Но уже со всех сторон к
полиции подбегало подкрепление.
- Забирай динамит! - крикнул еще раз Лбов. - А мы... мы заманим их
сейчас в ловушку.
И он приказал остальным:
- Отходи, ребята, за мной, в сторону Ястреба.
И ребята поняли, что он задумал.
Полиция, получив новое подкрепление, снова открыла бешеную стрельбу по
отступающим лбовцам. Но все же перейти в открытую атаку полицейские не
решались и держались на почтительном расстоянии.
- Не торопись, не торопись, - успокаивая, отрывисто бросал
отстреливающийся Лбов своим товарищам, перебегающим от одного уступа к
другому.
Лбовцы отходили, полиция наседала. Наконец Лбову надоела эта канитель,
и, кроме того, он решил, что ящик с динамитом, должно быть, давно уже в
надежном месте. И, раздразнив наконец полицию, он приказал громко:
- А ну, бегом, ребята!
И все быстро кинулись прочь. Полиция поняла это по-своему, она решила,
что лбовцы не выдержали и убегают. С торжествующими криками вся орава
бросилась вдогонку. Но это была только ловушка. Прислушивающийся к выстрелам
Ястреб давно уже стоял на крыше какого-то сарайчика и, крепко сжимая
винтовку, всматривался, силясь разобрать, в чем там дело. Ястреб помнил
приказ Лбова - не двигаться с места - и сейчас зоркими глазами разглядывал
отступающих в его сторону лбовцев и несшихся за ними преследователей.
Ястреб понял все и криво усмехнулся краями губ. Через минуту он с
пятерыми товарищами прильнул за забором.
- Эге-ей... - окрикнул Лбов, не останавливаясь и пробегая мимо.
- Эге-ей... есть, - ответил Ястреб. И когда бегущие полицейские
поравнялись с засадой, Ястреб дунул залпом шести винтовок в бок
преследователям. Не ожидавшая отсюда удара, полиция дрогнула. А лбовцы,
повернувшись, бросились опять на нее с фронта, и расстреливаемые городовые в
диком ужасе панически бросились назад...
Через несколько минут соединившиеся лбовцы спокойно уходили за Каму,
покрытую полыньями и блесками пятен выступающей весенней воды.
И только когда они были уже возле середины реки, вдогонку им щелкнули
три-четыре выстрела.
В этот же вечер к Лбову прибежало еще пять человек, на следующее же
утро к шайке примкнуло еще семь.
Через день Лбов, долго ломавший голову над вопросом - кто указал его
местопребывание в Мотовилихе, получил сведения о том, что... его нечаянно
выдала одна молодая девчонка, которая была захвачена полицией и, желая
навести ее на ложный след, случайно указала как раз на ту квартиру, в
которой ночью остановился Лбов.
Это было только отчасти правдой, потому что дело тут осложнялось одним
неучтенным обстоятельством...
Весна стояла в полном цвету. По Каме свистели пароходы, по рощам
свистели соловьи, по лесам свистели пули. И под эти веселые свисты шла
веселая, напряженная и бурная жизнь.
И что только было? Ни старики, ни старухи, ни даже древний дед Евграф,
который чего только за свои сто лет не успел пересмотреть, и те такого
никогда не видели.
Шайка Лбова с красными флажками, прикрепленными к дулам неостывающих
винтовок, билась не на жизнь, а не смерть с жандармерией. Билась с веселым
смехом, с огневым задором и с жгучей ненавистью. По дорогам рыскали казачьи
патрули, но для лбовцев не было определенных дорог, им везде была дорога.
Астраханкин загорел, его мягкое, ровное лицо обветрилось, и он едва
успевал носиться с отрядом от одного края к другому.
Было теплое весеннее утро, такое, когда солнечные лучи искристыми
узорами переплетали молодую росистую траву, когда поезд, в котором
возвращалась Рита, невдалеке от Перми едва не сошел с рельсов и остановился
перед грудой наваленных поперек шпал.
Первый и второй классы были ограблены дочиста, после чего машинисту
было разрешено двигаться дальше. По прибытии в Пермь поезд был оцеплен
кольцом жандармов, начались сейчас же допросы и дознания и никого не
выпускали. Арестовали машиниста и человек десять ни в чем не повинных
мужиков и даже одного господина, занимавшего купе мягкого вагона.
Насилу прорвавшийся через сеть жандармов Астраханкин бросился встречать
и выручать от дальнейших расспросов Риту. Два раза пробегал он весь состав,
потребовал даже у проводников, чтобы они открыли ему все вагонные уборные,
заглянул и на багажные полки, но Риты нигде не было.
Хорунжий был вне себя. Два дня и две бессонные ночи он рыскал с
ингушами и надеялся напасть на ее след. На третий, совсем отчаявшись и
обезумев, он сидел в комнате Риты за столом, на котором лежал заряженный
револьвер, и писал сумасшедшую, прощальную записку. В это время бесшумно
зашуршала дверь, и в комнату вошла Рита.
Она была бледна и чуть-чуть пошатывалась, и какая-то новая, чужая
складка залегла возле ее изломанных и красивых губ.
На все вопросы она отвечала коротко и неохотно: была в поезде, а во
время остановки, когда лбовцы стреляли, спряталась в кусты... Потом,
испугавшись, бросилась бежать дальше... Заплуталась... Пролежала,
простудившись, в крестьянской избе и потом вернулась сюда... Вот и все. А в
общем, устала, не хочет, чтобы ее много расспрашивали, и хочет отдохнуть.
Но это была неправда. Если бы отец Риты проснулся этой ночью, то он был
бы немало изумлен. Рита встала, накинула поверх рубашки легонькое платьице,
босиком пробралась в кабинет отца и потом долго возилась там и один за
другим открывала зачем-то ящики его письменного стола.
10. О том, как титулярный советник Чебутыкин попал в Хохловку
и какие странные вещи вокруг него творились
На этот раз Феофан Никифорович хотя ехал и налегке, без денежной почты,
на которую мог бы кто-либо польститься, но тем не менее некоторое неприятное
чувство не покидало его всю дорогу.
Один раз на пути ему попались два вооруженных человека, которые
остановили лошадей и попросили у него закурить и которые были весьма
удивлены, когда в ответ на такую скромную просьбу Феофан Никифорович что-то
завопил и торопливо поднял руки вверх.
Люди, переглянувшись, улыбнулись, залезли к нему в карман, достали
коробку спичек, половину отсыпали себе, а половину отдали ему обратно и,
поблагодарив, ушли, оставив Феофана Никифоровича в приятном изумлении.
Лошади тронулись. И Чебутыкин поехал дальше, значительно успокоенный,
рассуждая приблизительно так, что лбовцы, в сущности, уж не такие страшные
люди и иногда даже весьма приятные в обхождении, особенно ежели ехать без
денег.
Второй раз ему пришлось удивиться часом позже, когда, заворачивая по
лесной дороге, он наткнулся на странную картину: несколько человек невдалеке
от дороги стояли возле телеграфного столба, а один, забравшийся на столб,
старательно перерезал провода, и стоящие внизу шумно выражали свое
удовольствие при лязге каждой новой падающей проволоки.
Так как это занятие, по мнению Чебутыкина, приносило явный вред
почтовому ведомству, чиновником которого он состоял, то вполне естественно,
что он сильно возмутился и даже высказал резкий протест против такого образа
действий.
Но работающие не обратили никакого внимания ни на Чебутыкина, ни на его
протест (тем более что последний был высказан только про себя), если не
считать только того, что человек, вынырнувший откуда-то из-за кустов, сказал
Чебутыкину вежливо:
- Ежели вы, господин хороший, чего-либо сболтнете лишнего, так мы на
обратном пути будем вас того...
А сам похлопал рукой по поясу, а на поясе... бог ты мой, что увидел
Чебутыкин на поясе! - два револьвера, один кинжал, одну бомбу и целую пачку
патронов.
И, увидевши такое скопление смертоносных орудий, готовых обрушиться на
обратном пути на его голову, Чебутыкин поклялся (опять мысленно), что будет
молчать, хотя бы на его глазах повырубили все телеграфные и телефонные
столбы по всей дороге.
В Хохловке, куда наконец добрался Чебутыкин, было несколько человек
жандармов, и потому Феофан Никифорович почувствовал себя в безопасности и
остановился у старосты.
Был праздничный день, по улицам с гармошкой ходили подвыпившие парни,
визжали девчата. В общем, было шумно и весело, чересчур даже весело, так
что, пожалуй, получалось нехорошо. Например, кто-то, от полноты чувств,
запустил в старостино окошко камнем, который попал прямо в голову
расположившемуся было отдохнуть Феофану Никифоровичу, чем поверг его в
сильнейшее и вполне законное негодование. Он высунулся тогда из окошка,
желая уличить виновного в таком неблаговидном поступке, но виновного
отыскать было трудно, а просто кто-то из толпы показал Феофану Никифоровичу
фигу, чем дело и кончилось.
- Не знаю, что с парнями на селе делается, - почесывая голову,
проговорил вошедший в избу староста, - бесятся, охальничают... А тут еще
чужаки какие-то, из соседней деревни, что ли, понаехали, баламутят наших.
Пойтить позвать жандармов, что ли?
- А сколько их? - поинтересовался Чебутыкин.
- Да человек семь, либо меньше будет.
Староста ушел. В одном конце села завязалась драка, еле разняли. В
квартиру лавочника влетел здоровенный булыжник, завернутый в какую-то
бумагу, лавочник развернул бумагу, а на ней было такое написано: "Смерть
паразитам и эксплуататорам!"
Смысл этой фразы лавочник так и не понял, но, почувствовав в ней что-то
недоброе, понес ее к жандармскому унтеру, который и объяснил ему
обстоятельно, что тут "такое, такое завернуто", а в общем, "ах они, сукины
дети". Жандарм не стал вдаваться в более подробные разъяснения и начал
пристегивать шашку.
- Ой, что-то неладное, - проговорил лавочник, встречаясь с Чебутыкиным,
который никак не мог сидеть дома, потому что возле дома... черт его знает
что такое парни с девками устраивать под окошками начали. Конечно, ничего
особенного... Но все-таки... смотреть как-то неудобно.
- А что? - спросил он.
- Да, так... Смотри-ка, смотри-ка, - шепотом заговорил вдруг лавочник,
- рожи какие-то незнакомые.
Чебутыкин обернулся и обомлел. В толпе стоял человек, который еще
недавно сидел верхом на телеграфном столбе и перерезывал провода.
Вдруг откуда-то вынырнули два жандарма с озабоченными, встревоженными
лицами, и не успел человек опомниться, как его схватили уже за локти и
куда-то повели.
Парни шарахнулись в стороны и рассеялись. А Феофан Никифорович,
почувствовав себя вдруг в странном и неприятном одиночестве, решил, что,
пожалуй, лучше поскорей пройти к своей знакомой - продавщице казенной винной
лавки.
Захлопнув за собой калитку, он, уже значительно успокоившись, приоткрыл
ее опять и высунул голову, желая поинтересоваться, что же это такое будет.
На улице было пусто, но изо всех окошек торчали любопытные головы. По
дороге навстречу жандармам, ведущим арестованного, ковылял старик-нищий, но
и он испуганно остановился, заметивши процессию с арестованным.
Нищий был стар и сгорблен, но когда жандармы сделали шаг мимо него,
нищий выпрямился и выстрелил одному из них в спину, другой испуганно
шарахнулся в сторону сам, а пленник рванулся вперед.
И почти тотчас же с окраины послышалась частая стрельба, и несколько
человек с красным флажком появились откуда-то на улице.
Заметив, что дело принимает такой боевой оборот, Чебутыкин хотел было
запереть на засов калитку и спрятаться куда-нибудь подальше, но калитку
кто-то сильно толкнул, так что Чебутыкин мячиком отлетел и очутился где-то
возле навозной кучи.
Во двор вошел один из лбовцев, стукнул прикладом в дверь, и, когда
оттуда выглянуло испуганное лицо продавщицы, он потребовал водки. Та
скрылась на минуту, потом дрожащей рукой протянула ему бутылку, но он вдруг
вскинул винтовку и почти в упор выстрелил в нее.
Продавщица вскрикнула и упала, лбовец же бросился прочь. А Чебутыкин
как стоял возле навозной кучи, так и сел. Он хотел было подняться, но с
перепугу ноги не слушались - он так и застыл на месте с фуражкой, сбившейся
набок, и с рукою, крепко уцепившейся за колесо рядом стоящей телеги.
В это время лбовцы разбивали бутылки с вином и грабили кассу казенки.
- Слушай, - волнуясь, крикнул Фома, подбегая к Лбову, отдающему
приказания одному из ребят, - слушай, Александр, что же это такое? - И Фома
затрепыхался белыми, подслеповатыми ресницами негодующих глаз.
- Что?
- Как что? Я вхожу, смотрю - женщина лежит раненая, кто-то из наших
взял да и выстрелил в нее, так просто, ради удовольствия. Это что же такое?
Это даже не просто уголовный грабеж, а так, бессмысленный бандитизм
какой-то!..
Лбов посмотрел на него гневно и сказал:
- Ты врешь! Если в нее стреляли, так, значит, было за что, у меня даром
ребята стрелять не будут...
- Не будут? - опять возмущенно перебил его Фома. - При тебе не будут. А
кто на прошлой неделе казака убил, которого ты велел отпустить? Не будут? -
еще громче начал он. - А как ты чуть отвернешься, так некоторые из твоих
новых молодцев всех подряд перестрелять готовы! Попробуй, если хочешь, дай
им потачку, попробуй и посмотри, что тогда получится.
- Я потачки не даю! - взбешенно крикнул Лбов и крепко схватил за руку
Фому. - Я никому, никогда не даю, это... ты врешь, а если ты врешь, а если
вы там за глазами у меня что-то делаете, так я когда узнаю об этом, то
смотри, что я сделаю.
Он выхватил свисток и резким условным сигналом перекликнулся с
остальными, и почти тотчас же со всех сторон понеслись на его зов лбовцы.
- Кто убил бабу? - спросил Лбов, когда все собрались около него. -
Говори прямо.
Все молчали.
- Я спрашиваю: кто убил? - повторил Лбов и мрачно, пытливо посмотрел на
окружающих.
- Не знаю... не видал... кто-то хоронится, сукин сын, - послышались в
ответ недоумевающие голоса.
- Хорошо, - крикнул тогда Лбов, - я узнаю и так, а когда узнаю, то
застрелю его как собаку!
Он шагнул во двор - и Феофан Никифорович умер, а если не совсем умер,
то почти что совсем, потому что он услышал только последние слова Лбова и
подумал, что это относится лично к нему.
- Ваше благородие, господин начальник, - дрожащим голосом начал он,
да... так и остался с открытым ртом, потому что в вошедшем узнал своего
бывшего ямщика, который когда-то так ловко ограбил его.
Лбов заметил Чебутыкина, но, по-видимому, не узнал его. Какая-то мысль
осенила вдруг его голову, потому что он подошел к Чебутыкину, взял его за
руку и, легонько подымая его, спросил коротко:
- Ты зачем здесь сидишь?
- Я... я отдыхаю, господин ямщик... то есть господин начальник, -
испуганно забормотал Чебутыкин.
- И давно это ты здесь отдыхаешь?
- Недавно... то есть давно... ваша светлость, - взмолился вдруг он. -
Да за что же, да разве же я что-нибудь против имею?.. Господи, да когда вы
прошлый раз мою почту изволили ограбить, разве же я тогда не сочувствовал?
Ведь меня же тогда по подозрению целую неделю в арестном доме продержали...
Да зачем же убивать меня... меня? Я человек безвредный, я вот на днях в
Ильинское опять с почтой поеду, так, может, тогда, бог даст, ваше
сиятельство, опять...
- Молчи, дурак, какое я тебе сиятельство, - усмехнулся Лбов, - никто
тебя убивать не хочет, а ты скажи-ка мне, видел, кто убил продавщицу?
- Не видел... то есть видел... то есть я сидел отвернувшись... - и
Чебутыкин вопросительно посмотрел на Лбова, стараясь угадать, как тому будет
угодно: чтобы он видел или не видел.
- Значит, видел? - подбадривающе сказал Лбов.
- Видел, видел, ваше сиятельство, то есть, господин атаман. Как же не
видать, когда я, можно сказать, на навозной куче напротив пребывал.
- А ну-ка, покажи-ка мне его. - И Лбов вывел Чебутыкина за ворота, где,
выстроившись, стоял весь отряд.
Лбов и Чебутыкин прошли по фронту, Чебутыкин только было остановился
перед человеком, стрелявшим в продавщицу, как вдруг поперхнулся и попятился
назад, потому что увидел, как тот предостерегающе посмотрел на него и руку
положил на подвешенный сбоку револьвер.
- Никак не могу признать, - начал было он растерянно.
Но Лбов пытливым взором заметил движение человека, потянувшегося к
револьверу, и внезапную заминку Чебутыкина.
- Этот? - крикнул он и неожиданно с силой схватил за руки одного из
новых, недавно поступивших в его шайку.
- Этот, - упавшим голосом из-за спины Лбова ответил Чебутыкин.
В окошко выглядывали любопытные бабы, невдалеке стояли мужики и
внимательно присматривались к происходившему.
- У меня, в Первом революционном отряде пермских партизан, бандитов не
должно быть и не будет никогда, - холодно и громко проговорил Лбов. - Так я
говорю?
- Так... правильно, - послышались в ответ хмурые голоса.
- Лбов... что ты хочешь? - удивленно спросил его Фома, почувствовавший
недобрые нотки в его голосе.
- Оставь, не твое дело, - резко ответил тот.
Затем, перед глазами всего отряда и окружающих мужиков, схватил за руку
и дернул вперед стрелявшего так, что тот очутился рядом с Чебутыкиным.
- У меня, в пермском революционно-партизанском отряде, который борется
против царизма, бандитов не было и не будет, - повторил он опять.
И в следующую секунду в глазах Чебутыкина сверкнул маузер, в уши ударил
грохот, и Чебутыкин покачнулся, считая себя уже погибшим, но потом
сообразил, что стреляли не в него, потому что бывший лбовец зашатался и с
проклятием грохнулся на землю, срезанный острой пулей сурово сверкающего
глубиной разгневанно-жестоких глаз атамана Лбова, неторопливо вкладывающего
дымящийся маузер в кожаную кобуру.
11. Лбов закуривает папиросу
В ящике своего отца, управляющего канцелярией губернатора, Рита не
нашла того, что ей было нужно.
Рита сказала не всю правду дома. Верно, что она пролежала два дня в
крестьянской избе, верно и то, что в то время, когда лбовцы грабили поезд,
она спряталась в придорожной лесной гуще, но она умолчала о том, что
виделась с Лбовым, что Лбов посмотрел на нее удивленно и спросил ее, пожимая
плечами:
- Опять вы?.. И что вам, вообще, от меня нужно?
- Возьмите меня к себе, - как-то бессознательно, помимо своей воли,
сказала Рита.
И сквозь смуглую кожу ее лица засветилась вдруг холодная бледность,
когда ответил он ей все так же спокойно:
- Нет, я не возьму вас, потому что вы не нужны ни нам, ни мне, -
подчеркнул последнее слово, и на побелевших и крепко стиснутых губах Риты
выступила рубиновая капелька крови.
Что было в эту минуту на душе у Риты, передать трудно. Рита
почувствовала только, что в виски ударила не то боль, не то большая обида,
не то еще что-то тяжелое, а кругом стало так пусто, что воздух зазвенел
стеклянным и холодным звоном - это под порывами ветра, стягивающего грозовые
тучи, пели и звенели, звенели и пели и со звоном смеялись над Ритой
телеграфные провода.
- Хорошо, - сказала она глухо, глядя на траву, по которой белые цветы
рассыпались бледными улыбками. - Хорошо, - повторила опять Рита.
Силы ее оставляли. Она кровянила и сжимала острыми зубами губы, чтобы
выдержать еще минуту и уйти, хотя бы видимо спокойной. Она повернулась и
сделала шаг вперед.
- Постойте, - остановил ее Лбов, с удивлением всматриваясь в
непокорные, с трудом сдерживаемые ее волей черты ее лица, - скажите, зачем
вам к нам в отряд? Вы дворянка, аристократка, а я... - голос Лбова зазвенел,
- я ненавижу аристократов и... уходите.
Рита сделала еще шаг.
- И уходите скорей, - повторил Лбов, - потому что я не знаю, почему я
не пустил вам пулю из своего маузера.
Рита остановилась, не меняя выражения лица и как бы подчеркивая, что
она не будет иметь ничего против, если он возьмется за маузер.
Лбов был несколько ошеломлен, он помолчал немного, потом медленно и
четко сказал:
- Для меня ничего, кроме моей ненависти к жандармам и ко всем, кто за
жандармов, за полицию и за охранное отделение, нет, и я не верю
аристократам, но вам почему-то я немного, очень немного, а все-таки верю. И
я позволю вам чем-либо доказать... - он запнулся, потом добавил уже совсем
другим тоном: - У меня в отряде есть провокатор, и я не знаю его...
Он повернулся и ушел, подозревая, презирая, но и удивляясь какой-то
скрытой силе, руководящей безрассудными поступками взбалмошной девчонки.
...Через несколько дней Лбов, Фома и еще один парень были в Мотовилихе
без винтовок, но с револьверами, запрятанными в глубину карманов, и с
бомбами, засунутыми за пазуху.
Лбов зашел к Смирнову и уговорился там, когда и в какое время он
встретится с представителями загнанных в подполье революционных партий. Было
решено, что это будет в субботу, здесь же, а чтобы не навлекать никаких
подозрений, Лбов должен явиться скрытно и один.
Солнце уже было у горизонта, когда Лбов со своими двумя спутниками
возвращался обратно. На углу одной из улиц они остановились, Лбов вынул
папиросу, а Фома вслух читал объявление о том, что "за поимку
государственного преступника, разбойника Лбова, будет выдана немедленно
крупная денежная сумма".
Лбов усмехнулся, сунул папироску в рот и сказал, обращаясь к Фоме:
- Расщедрились, сволочи, думают подкупить, так все равно без толку. Кто
за меня стоит, тот не выдаст, а кто против меня, тот не выдаст тоже, потому
что боится, что мои же ребята после ему шею свернут... Дай спичку.
- Нету, - ответил, пошарив в карманах, Фома, - забыл на столе.
- А курить охота, - Лбов оглянулся, вблизи никого не было, только на
перекрестке, облокотившись на винтовку, стоял городовой.
- Постой, - усмехнувшись, сказал Лбов, - пойду достану огня. - И он
направился к полицейскому.
- Разрешите прикурить, - хмуро прищуривая глаза, вежливо попросил Лбов.
- Проваливай, проваливай, - грубо ответил тот, оборачиваясь и
заглядывая в лицо просившему.
- Разве спички жалко? - начал было опять Лбов.
Но полицейский, разглядев его лицо, на глазах у Лбова начал вдруг
бледнеть и, тяжело дыша, торопливо и испуганно хлопать глазами. По-видимому,
он узнал Лбова, потому что дрожащими руками полез в карманы, достал коробок
и, щелкая зубами, выбивающими дробь, чиркнул спичку - она сломалась, чиркнул
другую - опять сломалась, наконец третья зажглась, он протянул ее к папиросе
спокойно заложившего руки в карманы Лбова и долго никак не мог приложить
огонь к ее концу и зажечь ее, потому что и огонь стал, должно быть, холодным
от сильного озноба, охватившего городового.
- Спасибо, - спокойно ответил Лбов и, не оборачиваясь, пошел дальше.
Он не боялся выстрела в спину, потому что знал, что полицейский не в
силах сейчас ни поднять десятифунтовую винтовку, ни раскрыть застегнутую
кобуру револьвера.
Когда Лбов скрылся из глаз городового, тот вздохнул облегченно, снявши
шапку, перекрестился и рукавом вытер мокрый лоб - белый, покрытый каплями
холодного и крупного пота.
12. Раскрытое предательство
В субботу, после обеда, Астраханкин зашел к Рите и передал ей, что
сегодня вечером он не сможет быть с ней в театре, потому, что, по-видимому,
будет большое дело.
- Какое? - насторожилась Рита.
- Опять со Лбовым.
- Со Лбовым? - равнодушно переспросила Рита, по-видимому, очень мало
интересуясь этим.
Она подсела к нему, взяла его руку и спросила ласково:
- Что это вы последнее время хмурый такой?
- Рита, - начал было Астраханкин укоризненно, - Рита, и вы еще
спрашиваете...
Рита засмеялась негромко и мягко, но сквозь эту мягкость чуть-чуть
проглядывали нотки хорошо скрытой, крепко-крепко спрятанной грусти. Но
Астраханкин не уловил их. У него была слишком казачья натура, он умел хорошо
джигитовать, замечательно танцевать кавказского "шамиля" и с одного маха
рубить на скаку связанные фашинами ивовые прутья. И где ему было разбираться
в оттенках.
Он обрадовался, потому что не видел давно Риту такой привлекательной,
подвинулся к ней ближе и, не выпуская ее руки, заглянул в лицо.
- А вас не убьют? - участливо спросила она.
- Не должны бы, а, впрочем, кто от этого застрахован? Сегодня Лбова
наверняка возьмут. Только вряд ли живым удастся.
- Как, кто возьмет?! - крикнула Рита, но тотчас же замолчала и потом
спросила лениво: - Где?
- В Мотовилихе. У него там сегодня какое-то совещание, нам донесли об
этом из его же шайки.
Рита насторожилась, сердце у ней забилось быстро-быстро... Еще
чуть-чуть, еще немного, и она узнает все. Она сама подвинулась к
Астраханкину совсем вплотную и положила ему другую руку на колени.
- А может быть, это неправда... кто вам сказал про это?
- Тут... - Астраханкин замялся.
А Рита поглядела на него, крепко опутывая его взглядом хороших,
ласковых глаз.
- Это... это секрет большой, Рита, и я, конечно, не вправе... Но, я
надеюсь на вас. Видите ли, у него в отряде есть одна женщина.
- Женщина? - удивленно переспросила Рита, и ей вдруг вспомнилась лунная
поляна в лесу и закутанная в платок тень, пробегающая, осторожно озираясь,
мимо деревьев.
- Да, представьте себе, женщина... еврейка. Это очень интересная
история: ее муж революционер, его ждет приговор к смертной казни, и ей было
обещано, что если она сумеет выдать Лбова, то мужа ее помилуют. Она,
знаете... сейчас у Лбова, и вот сегодня один человек принес от нее записку,
где она указывает прямо. Теперь это дело верное.
Рита отодвинулась от Астраханкина, сняла руку с колена, потом - как бы
поправить прическу - высвободила другую - она знала все, что ей было нужно,
и теперь это было ни к чему. Астраханкин торопился, ему надо было сделать
кое-какие приготовления.
Едва он ушел, Рита забежала к себе в комнату, сунула в карман маленький
браунинг, вышла на двор и, оседлавши лошадь, вскочила в седло и умчалась
куда-то, по обыкновению ничего не сказав дома. Надо было предупредить, во
что бы то ни стало предупредить Лбова, если еще не поздно.
Около Мотовилихи она остановилась и сообразила, что она ведь ни с кем
не условилась, не уговорилась, где может разыскать Лбова и как передать ему.
И Рите стало холодно при мысли о том, что она, по-видимому, ничего не сможет
сделать.
Вдруг счастливая мысль осенила ее голову, она вспомнила, как
Астраханкин говорил ей, между прочим, что Соликамский тракт стал за
последнее время самым опасным местом и лбовцы то и дело шныряют там и
перестреливаются с разъездами жандармов. Рита жиганула нагайкой лошадь и
понеслась туда.
Но было пусто и глухо на покинутой разбойной дороге. Проскакавши
порядочно, Рита остановилась возле какого-то домика, выросшего перед ней
из-за кустов, и, чувствуя, что горло ее пересыхает, привязала лошадь и вошла
во двор.
Во дворе стоял сгорбленный старик и о чем-то разговаривал с длинным,
тощим монахом с жестяной жертвовательной кружкой, болтающейся около живота,
и рыжеватыми, всклокоченными волосами, выбивающимися из-под затрепанной
скуфейки. Рита попросила пить. Старик пошел в хату за квасом, а Рита с
монахом осталась во дворе.
- Пожертвуйте что-либо на построение божьего храма, - вкрадчиво,
заискивающим голосом заговорил монах.
И при этих словах Рита вздрогнула, как будто бы ее обожгло чем-то, и
быстро вскинула на него глаза. Голос показался ей сильно знакомым. Но это
был самый обыкновенный бродячий монах, с острым носом, с бородкой, похожей
на клочок мха, выросший на иссохшем пне, один из тех, которые в своих
бездонных карманах всегда имеют для продажи все, начиная от саровской
просфоры и до вывезенного из Иерусалима кусочка дерева, отломанного от
подлинного святого креста господня.
Не спуская с него глаз, Рита потянулась к кошельку, достала оттуда
золотую монету и бросила ее в кружку, а сама подумала: "Ой, врешь, ой, и
врешь же ты, и вовсе ты не монах".
Рита хотела заговорить с ним и спросить его, не лбовец ли он, но она
могла ошибиться и выдать себя, да и он, не зная, зачем это ей нужно, мог не
сказать ей правды. Тогда Рита усмехнулась, сообразив что-то, она отступила
назад, сунула руку в карман, спокойно вынула оттуда револьвер и стала как
будто его рассматривать. И от ее глаз не укрылось, что лицо монаха, не
понявшего этот маневр, стало вдруг хищным и злым, а рука его быстро
опустилась в карман рясы. Рита положила обратно браунинг - она узнала, что
ей было нужно, и подошла к нему.
- Бросьте играть комедию, - усмехнулась она, - я вас узнала, вы один из
лбовцев и однажды чуть-чуть не убили меня кинжалом... А сейчас вы мне очень
нужны, потому что Лбову устраивают в Мотовилихе засаду, а он ничего об этом
не знает.
Вышел хозяин с кружкой кваса и расслабленной, старческой походкой
направился к Рите. Рита сделала несколько глотков и отдала ему кружку. Когда
она подняла голову, то увидела в руках монаха свой револьвер, - пока она
пила, он ловко вытащил его из ее кармана.
- Ну, теперь поговорим, - сказал он.
- Поговорим, - ответила Рита и вопросительно посмотрела на старика.
- Ничего, - и крикнул ему: - Эй, дедушка Никифор, покарауль-ка пока
нас!
И Рита с удивлением увидела, как дедушка Никифор, убедившись, очевидно,
что притворяться незачем, распрямился, помолодел лет на двадцать и, бегом
направившись к ограде, залез на забор.
Рита с жаром начала рассказывать монаху, в чем дело.
- Карамба... - прошипел, оборачивая голову, монах, - как бы не было уже
поздно.
В это время старик с забора закричал, что далеко видно, как едут сюда
шагом двое конных, должно быть, жандармский патруль. Колебаться было
некогда. Змей схватил Риту за руку:
- Скорей, садись на коня и скачи дальше, где на правой стороне будет
обгорелая поляна, там сверни и поезжай прямо, пока тебя не остановят. Когда
спросят: "Кто такая?" - так отвечай: "Одного поля ягода" - и скажи им, что
Змей сейчас же велел проводить тебя к Лбову... Скорей, может быть, еще
застанешь его, а если не застанешь ты, так застану я в Мотовилихе.
- Ну туда же далеко! - крикнула Рита. - И вы не успеете.
- Успею, - ответил тот. - Я сейчас выкину одну штуку... скачи.
И оттолкнувшаяся от земли, чуть прикоснувшись ногой к стремени, Рита
взлетела на лошадь, ударила ее каблуками, пригнувшись вперед, прошептала:
- Надо успеть...
Доскакав до обгоревшей поляны, Рита свернула вправо в лес. Пока деревья
шли высокие и попадались редко, Рита продолжала двигаться не слезая с
лошади, но потом, когда чаща начала замыкаться и окутывать ее, а ветви то и
дело задевали по голове, Рита спрыгнула с седла и повела лошадь на поводу.
Вдали послышался негромкий стук, как будто бы кто-то колол дрова. Рита
прибавила шагу - стук послышался совсем близко, чаща вдруг оборвалась, и
перед Ритой открылась большая поляна, на которой дымились костры, сновали
люди, а посередине была разбита большая палатка.
"Как, однако, они неосторожны, - подумала Рита, - никто даже не
остановил меня".
Но она ошиблась, потому что, обернувшись, для того чтобы привязать
лошадь, она увидела за спиной у себя двух человек, внимательно смотревших на
нее и, очевидно, давно следивших за ней.
- Ты кто такая? - спросил ее один.
Рита ответила, как велел ей Змей, и попросила сейчас же отвести ее к
Лбову. Лицо спрашивающего резко изменилось, когда он услышал знакомый
пароль, человек схватил ее за руку и мимо костров, мимо лбовцев, провожавших
ее удивленными взглядами, повел к палатке. В палатке был только один Демон.
Он лежал на куче сухой листвы и читал французскую книгу.
- Что вам нужно? - удивленно спросил он.
- Где Лбов?
- Что вам нужно? - переспросил он ее опять, вставая.
Рита рассказала.
Демон выхватил из-за пояса револьвер, выбежал из палатки и три раза
выстрелил в воздух. И тотчас же, вскакивая с земли, бросая неоконченный ужин
и торопливо закидывая за плечи винтовки, повскакали и бросились к палатке
встревоженные лбовцы.
- Но где же Лбов? - повторила опять Рита.
- Поздно уже, - ответил Демон. - Лбов там, и я боюсь, как бы не
пришлось нам отбивать его у жандармов силою, если... если только его
захватят живым, в чем я сильно сомневаюсь.
- У вас тут есть женщина, - по-французски сказала Рита Демону, - это
она предала его.
- Женщина? - крикнул изумленный Демон. - Она здесь... Приведите сюда
эту чертову бабу ко мне, - приказал он одному из лбовцев.
Через несколько минут ничего не подозревающую женщину ввели в палатку.
- Зачем я вам нужна?.. - начала было она, но, увидев Риту,
остановилась.
И обе женщины пристально-пристально посмотрели одна на другую, и в
темных провалах загадочных глаз еврейки и на длинных ресницах Риты зажглась
и задрожала открытая ненависть.
- Матрос, - приказал Демон, - я поручаю ее тебе, береги ее, как свою
голову, а если у нас будет схватка и возиться с ней будет некогда, застрели
ее тогда как собаку, понял?..
- Я поеду, - сказала Рита, - мне надо возвращаться.
- Спасибо, - крепко пожал ей руку Демон, - спасибо, но скажите, кто вы
такая и зачем это вы?..
- Он знает, - глухо, глядя на кончик своего опущенного хлыста, ответила
Рита. - Он знает и кто, и зачем.
Ничего не понимающий Демон изумленно посмотрел на нее, а она повела
лошадь обратно через гущу, потом наконец вышла на дорогу и вскочила в седло.
Было совсем темно, и Рита, опустив поводья, поехала шагом. Голова ее
горела, и все случившееся казалось ей каким-то странным, удивительным сном.
Рита была спокойна, она почему-то была уверена, что на этот раз Лбов
вывернется опять.
"Какое мне, в сущности, дело?" - попробовала было подумать она. Но все,
все в ней запротестовало, и она тотчас же почувствовала всю напускную фальшь
этого вопроса, потому что Лбов был единственным человеком на ее пути,
который так резко отличался от остальных, похожих один на другого, крепко
затянутых болотом, на котором посреди чавкающей, затянутой подкрашенной
травой тины желтыми цветами сияли пышные генеральские эполеты, тонкими
лилиями, стиснутые петлей корсетных приличий, напудренные женщины и старые
серые жабы, воспевающие гимны красоте и уюту, - своей родной стихии...
А Лбов... Сумасшедший Лбов, бросившийся на заранее обреченную на гибель
авантюру, как он высоко стоял у Риты в глазах - он, слившийся с маузером, от
которого дрожь всадника передавалась коням и к огневому языку которого
прислушивалась встревоженная жандармерия всего Урала.
Возле домика на дороге Рита опять остановилась, соскочила с лошади и
стала привязывать ее к плетню, но откуда-то вынырнули два человека - по
отблеску раззолоченных кантов Рита узнала в них жандармов - и, прежде чем
она успела что-либо сообразить, они крепко заломили ей руки назад.
- Стой, курва, - грубо крикнул один, - ты чего по ночам рыскаешь?..
От такого "вежливого" обращения Рита взбесилась и рванулась, собираясь
крикнуть им, кто она такая, но, сообразив что-то, стиснула губы, рассмеялась
и замолчала.
На все вопросы она не отвечала ничего, ее посадили верхом, и четверо
конных повезли ее по направлению к городу.
"Как мне быть? - подумала Рита, - сейчас отвезут, должно быть, в
жандармское, будет скандал, дома откроется все... что же теперь делать?"
Ночь была жгучая, темная, кони плыли шагом по густой, плотной темноте,
насторожившиеся стражники с винтовками, взятыми на руку, чутко
прислушивались к шороху враждебно-притаившихся придорожных кустов и молчали.
Рита молчала тоже.
А в это время в Мотовилихе разыгралось такое дело.
13. Под покровом ночи
Штука, которую выкинул оставшийся во дворе переодетый монахом Змей, не
была особенно замысловатой. Он спрятался в кусты, подождал, пока подъехавшие
жандармы соскочили с коней, и когда один из них направился в хату, а другой
остался сторожить лошадей, Змей, подкравшись сзади, всадил ему в спину свой
длинный, неизменный нож, потом перерезал этим же ножом подпругу седла и
уздечку одной лошади, а сам подскочил к другой. Но, сообразив что-то, он
вернулся к убитому, стащил с него мундир, штаны, шашку, фуражку и так
стремительно умчался верхом, что даже пуля, посланная вдогонку выскочившим
из хаты жандармом, не догнала его.
Возле поселка он переоделся в жандармскую форму и смело въехал на улицы
Мотовилихи. Еще задолго, не доезжая до дома, где должен был быть Лбов, Змей
увидел около сотни ингушей, под покровом темноты пробирающихся вперед.
"Ого", - подумал Змей и поскакал быстрее. Чтобы не столкнуться с
ингушами, он взял правее с тем, чтобы переулками подъехать к дому с другой
стороны.
- Стой! - крикнул ему кто-то со стороны огородов. - Кто едет?
- Свой! - Змей спустил предохранитель револьвера.
Сквозь просвет разорванного облака упало на землю лунное пятно, и Змей
разглядел целую цепь полиции, пробирающуюся к дому с другой стороны.
"Ого", - опять подумал Змей и рванул поводья. Предполагая, что за
домом, вероятно, уже сидят жандармы, он соскочил с лошади, немного не
доезжая, и через заборы, через какие-то сарайчики, добрался до двора.
"Сейчас Лбов убьет", - сообразил он, взглянув на поблескивающий и
обшитый золотой тесьмой рукав своего жандармского мундира. Он постучался в
дверь и крикнул негромко:
- Сашка, чур, не стрелять, это я - Змей, переодетый.
Дверь распахнулась, и под пытливыми взглядами пяти насторожившихся
револьверов Змей вошел в комнату.
- Ишь ты, черт, как вырядился, - сказал Лбов, - тебя зачем принесло?
- Сашка... ведь ты пропал, - торопливо заговорил Змей, - дом окружают,
с одного конца ингуши, с другой полиция, - тебя предали.
- Отобьемся, - хищно блеснув глазами, крикнул Лбов.
- И не думай даже, их много - и пешие, и конные... Ты вот что, мы
сейчас откроем стрельбу, а ты беги через заборы, там, возле угла, стоит
оседланная лошадь - может, вырвешься.
- Нет, - после легкого колебания ответил Лбов, - пропадать - так всем
вместе. Давай за мной, ребята, и помните, что кто раньше времени выстрелит,
хоть нарочно, хоть нечаянно, тому я сзади в башку сейчас же выстрелю. Раз
тут так не отобьешься, значит, надо по-другому.
Они выскочили во двор, оттуда через заборы в соседний, оттуда в
следующий, но квартал был весь оцеплен.
Тогда Лбов сказал Змею:
- Ты в форме жандарма, мы сейчас выйдем и пойдем прямо напролом, если
тебя спросят, кто мы такие, говори - арестованные. Ну, ребята, попробуем, не
все ли равно, что так пропадать, что эдак, главное - больше спокойствия.
А луна, как назло, заблестела в прорывы быстро летящих туч - свет и
тень, тень и свет, - и все шестеро, распахнувши калитку, вышли на улицу. Не
прошли они и сорока шагов, как впереди показалось звено из цепи ингушей.
Но ни один из шестерых не побежал, не свернул, а все они, руки
опустивши в карманы, сдерживая волею удары сердец, выстрелами трепыхающихся
под рубахами, пошли прямо.
Ингуши их заметили еще издалека. Но ни одна винтовка не взметнулась в
их сторону, ни одна рука не потянулась к эфесу шашки, ибо слишком уж большим
дураком или невероятно проницательным умником должен был быть тот, у кого
могло бы мелькнуть подозрение, что прямо навстречу, отдаваясь в руки
вооруженного до зубов отряда, идет без выстрела сам Лбов.
- Что такие за люди? - ломаным языком спросил у Змея один кавказец,
должно быть, вахмистр.
- Скандальщики, в полицейское управление для протокола, - ответил тот,
останавливаясь. И выругался: - А вы что, дураки, отстаете, ваши уже давно на
месте, а вы тут еще валандаетесь?
Ингуш на гортанном наречии подал тогда негромко какую-то команду, и
мимо остановившихся посреди улицы лбовцев, прибавляя шагу, поскакали ингуши,
сдерживая горячившихся коней и поблескивая остриями высоких, закинутых за
плечо пик.
- Бежим! - крикнул Змей, когда топот немного затих. - Они могут
вернуться...
- Ого, ого... Ну, Нет, - запротестовал Лбов, - зачем же так без толку
ходить, ты смотри, что сейчас получится.
Они зашли на другую улицу, поднялись на горку, так, что, оставаясь
укрытыми, они видели, как впереди, отделенная от них рядами заборов и
переулками, тихо плыла и, наконец, встала на место ровная шеренга казачьих
пик.
- Ну, ребята, теперь давай! - вынимая револьвер, скомандовал Лбов.
Все нацелились.
- Р-р-а-з...
И вздрогнула ночь от раската грохнувших выстрелов.
Другой...
И опять вздрогнула ночь, и заметалась испуганно расстреливаемая
темнота.
Не разобрав, откуда стреляют, полиция из-за огородов открыла стрельбу
по дому, в котором, по ее точным расчетам, должен был находиться Лбов, и
пули полетели в сторону ингушей. Предполагая, в свою очередь, что это по ним
кроют лбовцы, ингуши открыли огонь по дому - и пули полетели в полицию. В
темноте огни выстрелов вспыхивали фейерверочными блесками - кто-то
командовал, кто-то свистел, кто-то кричал: "Стойте, стойте!.. Чего же вы по
своим, черти, дуете!"
- Ого-ого! - крикнул, восторженно изгибаясь от радости, Змей, - вон оно
как пошло!
А Лбов стоял, облокотившись на бревно, и пристально, внимательно
смотрел вниз, но что он думал в эту огневую минуту, он не сказал никому.
Горделивая складка прорезала его хмурый лоб, и, точно чувствуя, как
насыщенная огнем и криками ночь дает ему новую силу, он распрямил свои
широкие крепкие плечи и сказал коротко:
- Ну, теперь идем.
Через два часа были две встречи.
Связанная Рита попала к Астраханкину, отряд которого после неудачной
схватки собирался возвращаться в город. Когда Астраханкин увидел Риту, он
побледнел, стегнул нагайкой двух жандармов, конвоировавших ее, приказал
развязать ей руки и, молча посмотрев на нее, не сказал ничего - совсем
ничего.
Подвигаясь шагом впереди отряда к дому, Астраханкин впервые, должно
быть, не прямо сидел в казачьем седле, а опустил голову, точно был не в
силах нести в ней какое-то мучительно-тяжелое подозрение, помимо его воли
крепко опутавшее его.
А вторая встреча была Лбова с Женщиной.
- Ты что же? - спросил он и сильной рукой рванул ее на себя. Но женщина
ничего не ответила.
Лбов вынул маузер, медленно вскинул его к груди и выстрелил. И, падая,
женщина слегка вскрикнула, и так же загадочно, как и всегда, светились
темнотой провалы ее потухающих глаз, в которых не отразился ни мягкий лунный
свет, ни одна из звезд, густо пересыпавших ночное небо.
14. О том, как Лбов собирался Пермь брать
Июльские ветры знойные, лучистые. Июльские ночи теплые, пряные, когда
Кама мягкими волнами плещет на отлогие песчаные берега и журчит веслами
шныряющих лодчонок, эти ночи перекликаются эхом с гудками залитых огнями
пароходов, у которых искры из трубы, вылетая, танцуют, кружатся и тают меж
рассыпанных по небу горячих звезд.
И в такую летнюю, беспокойную ночь в двадцати верстах от Мотовилихи на
большой поляне, вырванной у гущи заснувшего леса, - костры, костры, песни,
бурчащие варевом котлы, дымный смех, огневые речи, что винтовочные заряды, и
черная ненависть, как кинжальная сталь.
Сегодня Лбов из разных краев Урала собрал командиров своих разбросанных
повсюду шаек. Был здесь Ястреб, у которого в красноватых глазах из
уральского камня отсвечивалась огоньком непотухающая трубка. Был Матрос с
сережкой в надорванном ухе и часами, у которых вместо брелка повешена
заряженная бомба. Был Стольников с неразглаженными морщинами вечно думающего
о чем-то лба, на котором лежал уже отпечаток близкого сумасшествия. Были
Демон, Змей, Фома, Сибиряк, Черкес, Сокол, одноглазый Ворон... И многие
другие атаманы были. Недовольно посмотрел Лбов, прерывая речь, и сказал
Матросу строго:
- Чего это там твой конвой разорался? Опять перепились. Да и сам-то ты,
всегда от тебя несет, как от винной бочки!
- Полно, - ответил Матрос, играя двухфунтовым брелком, - что ты, Лбов,
святыми, что ли, нас хочешь сделать?..
- Не святыми, а распускаетесь здорово, грабить без толку начали. Вон
вчера у Ворона один другого ножом пырнул, поделить не сумели чего-то.
- Так то у Ворона, а у меня этого нет, у меня, брат, всегда
распределено, кому сколько.
- Ой, смотри, Матрос, - и усмешка мелькнула у Лбова, - не всегда и не
на все у меня глаза закрыты, не слишком ли у тебя уж распределено, кому, что
и сколько? Бандитом настоящим, того и гляди, станешь.
Бросил играть брелком Матрос, отвернул глаза и сказал Змею, но
негромко, так, чтобы не слышал Лбов:
- Что же нам, монахами, что ли, быть? На то и разбойничали, чтобы
грабить, на то и живем, чтобы пить, а то что ж тогда, волчья жизнь совсем
получится. Да что он, с ума, что ли, сошел, аль не видит - все кругом пьют,
а не мои только, а нас-то теперь, если всех подсчитать, так много будет... Я
думаю, что около четырехсот наверняка наберется.
Но Змей посмотрел на него злыми, желтыми глазами, перекривил свое и без
того искаженное лицо:
- Много... Это наша и беда, что много.
Говорил опять опьяненный успехами Лбов. Говорил, что довольно мелочью
заниматься и надо на широкую дорогу выходить. Уже немало винных лавок
разгромлено, уже немало крупных заводских контор разбито. В Полазне,
Добрянке, Чермозе, Юго-Камске... Пеплом развеяли дачи-поместья многих
князьков и дворян. Уже перерублены телеграфные столбы, то и дело
перевертываются железнодорожные рельсы, а жандармы не ездят больше парами, а
ингуши не гарцуют одиночками.
- А что же еще делать, - заговорил Стольников, - объявить разве войну
государю-императору? Я думаю, если послать ему бумагу и написать в ней,
пусть лучше он добром... - но здесь Стольников оборвался и замолчал, как и
всегда, оканчивая думать только про себя.
- Война и так объявлена, - ответил Лбов, - мы теперь не одиночки, нас
много, но нам надо еще больше, а для этого нужно, чтобы все видели, что мы
сильны, мы должны поднять на ноги весь Урал.
- И как? - спросил молчавший до этого Фома. - Что же ты хочешь делать?
- Что... что делать? - присоединились к Фоме еще несколько атаманов,
настораживаясь и заглядывая в лицо Лбову, по которому пятна колыхающего
пламени от разгоревшегося костра переливались дымно-красными оттенками.
- Надо взять Пермь, - сказал тогда Лбов и замолчал.
Замолчали и насупившие брови генералы этого войска, ошарашенные
размахом замыслов Лбова, так уверенно выбросившего это предложение.
Потом горячие споры поднялись около этого плана.
- Взять-то мы можем, возьмем, особенно если с налета, - говорил Ястреб,
- но мы же не удержимся там долго.
- И не надо, - все более и более разгорался Лбов. - И не надо... Мы
разобьем тюрьму, мы разграбим охранку, повесим всех аристократов, возьмем
заложником губернатора... И когда об этом узнает вся Россия, со всех концов
к нам потянется такой же народ, как мы, у нас будут тысячи, и мы выйдем
тогда из леса в города, на улицы.
- Пермь?.. Взять Пермь! - восхищенный и подавленный этой мыслью,
заговорил Змей, точно задыхаясь от приступа лихорадочного кашля.
- Да, Пермь город богатый, там мы наложим, как это... контрибуцию на
всю буржуазию, - вставил Матрос.
- Идет... идет, - загудели кругом голоса. - Надо составить план... надо
скорее... Ура Лбову!.. Мы тебя в губернаторском доме поселим, а на доме
поставим красный флаг.
Последняя мысль о флаге почему-то показалась чудовищно дерзостной
Стольникову, морщины его лица на мгновение разошлись, и он как-то по-детски
радостно вскрикнул:
- Над губернаторским!.. на большом шесте и красный флаг!.. пусть...
пусть... - он замолчал.
И тогда встал Лбов и, точно сообщая о том, что назавтра надо будет
ограбить почту или разгромить казенку, сказал громко и просто:
- Значит, решено. Будем брать Пермь! - Но сколько веры, сколько жизни
было вложено им в эти простые, чеканные слова.
Долго еще обсуждали, горячились, спорили. Прискакал дозорный и сообщил,
что на дороге, верстах в пяти отсюда, движется какой-то отряд, человек в
двадцать пять; но на это сообщение на радостях почти не обратили никакого
внимания, а просто выслали навстречу Ворона с его шайкой, чтобы он
разделался с ними как следует.
Было решено: Пермь взять во второй половине июля, а до того времени
поручить Ястребу произвести какую-нибудь крупную экспроприацию, чтобы
достать тысяч сорок денег, необходимых для подготовки наступления.
- Хорошо, я достану, - сказал тот, подумав.
- Где?
- Я ограблю "Анну Степановну", это один из самых больших камских
пароходов.
- Но как же ты сможешь ограбить пароход? - закидали его вопросами
удивленные лбовцы. - Атаковать на лодках будешь, что ли?
- Это уже мое дело, - уклонился от ответа Ястреб. - Если я сказал,
значит, это будет так.
А ночь все гуще и гуще опутывала землю, по лесу неслись веселые крики,
играла гармония, и разбуженные деревья шелестели листвой удивленно, а
разбойные, ничего не боящиеся соловьи насвистывали торжественные марши
сумасшедшим людям, их безумным замыслам и безрассудно смелому атаману.
15. Ограбление парохода "Анна Степановна"
В семь часов вечера второго июля на пристани толпилось много народа.
Матросы суетливо сновали по трапу, пассажиры прощались; пароход горел огнями
и, точно от запаса скрытой могучей силы, нетерпеливо вздрагивал всем
корпусом.
Как раз в ту минуту, когда сходни хотели было уже убирать и запоздавшие
провожающие торопливо кинулись с парохода, с берега человек около шести,
хорошо одетых и совершенно не внушавших никаких подозрений шныряющим повсюду
жандармам, прошли на палубу. Среди них были две женщины, которые шутили,
смеялись и перекидывались фразами со своими спутниками. И из обрывков этих
фраз окружающие могли бы понять, что это самая обыкновенная веселая
компания, отправляющаяся в небольшую речную прогулку.
Пароход загудел, задышали искрами огромные трубы, и огни Перми,
раскинувшейся над горою, тронулись с места и тихо поплыли назад.
Был теплый летний вечер. Пристав Горобко, облокотившись на перила,
смотрел на клокочущую под винтом воду и молча курил папиросу. Он ехал в
Оханск выяснить, в каком положении находятся там местные революционные
организации, ибо, по последним сведениям, зараза лбовщины начала доходить и
туда.
Еще один поворот Камы, и скрылись огни Перми. Горобко зашел в буфет и,
не найдя там свободного столика, попросил разрешения присесть к столу двух
пассажирок, в последнюю минуту подоспевших на пароход. Пристав заказал
бутылку вина и черной икры с лимоном. Несколько бокалов оживили Горобко, и
он начал разглядывать своих спутниц. У одной белокурой было интеллигентное
лицо, ей можно было дать не более двадцати пяти лет, у другой - черты лица
были много грубее, волосы рыжеватые, и говорила она низким грудным голосом.
- Я вам не мешаю? - вежливо прикладывая руку к козырьку, спросил
Горобко, желая завязать с ними разговор.
Но белокурая женщина рассмеялась в ответ звонко, и видно было, что она
совершенно ничего не имеет против того, чтобы Горобко заговорил с ней, и
ответила ему приветливо:
- Мешаете? Отчего же, напротив, мы очень рады.
Обрадованный такой снисходительностью, Горобко представился и узнал,
что одну из женщин зовут Мартой, другую - Ольгой и обе они едут в Оханск, к
своему дяде, тамошнему исправнику. Вскоре была заказана еще бутылка, пили
уже вместе. Горобко подсел поближе и сделал попытку взять руку белокурой
женщины, причем с ее стороны препятствий никаких на это не встретил. Женщины
были, по-видимому, робки, потому что они спрашивали Горобко о лбовцах, о
том, что они много грабят и что недавно даже посланные им дядею деньги с
одним знакомым человеком попали в руки этой шайке.
- Конечно, по дорогам возить опасно, там их, черт знает, шныряет
сколько. У нас почтовые чиновники теперь совершенно не ездят с деньгами без
стражи. Другое дело здесь, на пароходе. Здесь почта чувствует себя вполне
безопасно, потому что, к счастью, у лбовцев ни своих речных крейсеров, ни
подводных лодок нет еще, а попробуй они с берега пароход обстрелять, так у
нас тут четыре человека охраны и мы в ответ такую канонаду откроем, что
только берегись!
После этого сообщения женщины, мило улыбнувшись, заявили, что им надо
пойти на палубу, и выразили уверенность, что они скоро с ним еще встретятся.
Горобко пошел к себе в каюту, но в каюте ему не сиделось, он вышел тоже на
палубу и, пробираясь между высыпавшими наверх пассажирами, увидел двух дам,
оживленно разговаривающих с пожилым джентльменом, не выпускающим изо рта
дымящуюся трубку, и краем уха Горобко уловил, как тот сказал им:
- Вы себя должны вести осторожнее, а потом, это будет не раньше, чем в
3 часа.
"Должно быть, папаша делает выговор, что они пофлиртовали со мной", -
подумал Горобко, неприятно удивленный, что дамы на пароходе с
родственниками, так как он только что думал попытаться пригласить одну из
них к себе в каюту.
В это время к приставу подошел жандармский унтер-офицер, доложивший ему
взволнованно:
- Ваше благородие, там в третьем классе мужик сидит. Стал он чай пить,
а я как рядом был, так и ахнул, гляжу: ус-то один у него и отвалился.
- Что ты, дурак, мелешь, ты пьян, что ли? - рассердился Горобко. - Как
так - ус отвалился?
- А так, ваше благородие, стал он, значит, чай пить, а сам ситным с
колбасой закусывал, потом вынул платок, провел по губам, а ус-то и упал, ну
только он живо подхватил его и живо приладил, а я как будто ничего не
заметил.
Горобко, раздосадованный тем, что ему не дали возможности подслушать
дальше разговор дамочек, и в то же время встревоженный таким странным
исчезновением мужичьего уса, направился в третий класс. Но сколько они оба
ни ходили, никакого такого мужика не нашли, из чего Горобко заключил, что
унтер был пьян, а потому легонько двинул его в шею и, обозвав скотиной,
приказал сидеть ему в почтовом отделении, а не шататься без толку по
пароходу.
Берега стали черными. Река скрылась, окутанная ночным туманом. Только
винт неумолчно работал, бурлил и отбивался от смыкающейся вокруг него воды.
Изредка впереди, точно пляшущие звездочки, показывались огоньки снующих
лодчонок, бревенчатых плотов, а один раз огненным пятном выплыл встречный
пароход и заревел сиреною так, что это эхо долго металось, долго билось от
воды к небу и от леса к лесу до тех пор, пока, обессиленное, не утонуло в
плеске невидимой воды.
Горобко еще раз прошелся по палубе, натолкнулся на высокого черного
чуть-чуть прихрамывающего человека, который попросил у него закурить.
Горобко, как истый джентльмен, не дал закурить от своей папиросы, а чиркнул
спичку, и, прикуривая, черный человек внимательно рассматривал и точно
определял по кобуре систему и количество зарядов его револьвера. Потом,
поблагодарив, отошел, а удивленный Горобко увидел, как человек, постояв
около перил, бросил папиросу, не раскуривая, за борт. Из этого Горобко
заключил, что человек вовсе не курит, а подходил, очевидно, совсем не для
этого.
Десять минут спустя он заметил этого же человека в обществе господина с
трубкой. Они стояли на границе палубы II и III класса и о чем-то
разговаривали. Пока они разговаривали, к ним подошел какой-то мужичок и тоже
попросил закурить. Закуривая, он обменялся с ними несколькими фразами, затем
отошел, сел на лавку и, бросив на пол цигарку, затоптал ее ногой. И все это,
а также сообщение унтера о человеке, потерявшем ус, повергло пристава в
некоторое тревожное состояние.
"Что за чертовщина, - подумал он, - тот закурил - в воду бросил, этот -
ногой затоптал. Тут что-то не то". И Горобко твердо решил, добравшись до
Оханска, вызвать наряд жандармов и устроить проверку документов у странных
курильщиков. Затем он ушел к себе в каюту, разделся и лег спать.
Сколько он спал, определить было трудно, но проснулся он оттого, что
пароход загудел вдруг короткими, тревожными гудками и вверху раздалось
несколько гулких выстрелов. Горобко в одном белье выскочил в коридор. Он
слышал, как на палубе и где-то рядом кричали несколько голосов, затем ахнул
еще выстрел, кто-то завопил громко:
- Давай, лови теперь пристава, его каюта здесь!
Горобко испуганно заметался. Увидев полуоткрытую дверь первой каюты, из
которой выглядывала испуганная суетой и шумом какая-то старая барыня в
ночном пеньюаре, он, не раздумывая, отдернул дверь и, не взирая на отчаянные
крики перепуганной мадам, как был, в одном белье, так и впрыгнул к ней.
Захлопнув за собой дверь, крикнул ей:
- Молчи, старая чертовка, или ты не слышишь, что на пароходе бунт!..
Через дверь было слышно, как в соседнюю каюту ворвалось несколько
человек, затем кто-то крикнул:
- Его здесь нет, он, должно быть, у капитана, сукин сын! - И все
вломившиеся быстро бросились назад.
Пароход все ревел и шел, ускоряя ход, вперед. Вверху стреляли и
кричали, а Горобко и старая мадам, надевши наспех набок парик, молча сидели
и глупо смотрели друг на друга. Вдруг раздался сильный взрыв, точно наверху
кто-то бросил бомбу. Тревожные гудки сразу прекратились, корпус задрожал,
послышался лязг сброшенного якоря, гул машин смолк, пароход сразу
остановился. Потом раздался еще более сильный взрыв, и кто-то громко сверху
закричал:
- Давай спускай!.. - И тотчас же заскрипели блоки спускаемой на воду
шлюпки.
А на палубе в это время орудовали под командой Ястреба Сокол, Демон,
Сашка, Султан, а из женщин - эсерки Ангелина и Марта и еще несколько
лбовцев, переодетых мужиками, - всего двенадцать человек.
Ястреб, не выпуская изо рта трубки, а из зажатых кулаков револьверы,
отдавал короткие и быстрые распоряжения. Он приказал бросить бомбы в
машинное отделение, когда пароход отказался остановиться. Он же застрелил
жандармского унтер-офицера и одного из полицейских, прежде чем те успели
попасть в кого-либо из своих больших "смит-вессонов".
Всем пассажирам, не закрывшимся в каютах, было приказано лечь и не
шевелиться, и пароход сразу, как будто бы после повальной болезни, вымер и
покрылся распластавшимися людьми, которые лежали до тех пор, пока Демон не
вернулся из почтового отделения с кипой засунутых в сумку денег, из-за
которых им и его товарищами было разрезано свыше пятисот ценных пакетов.
После этого в спущенную лодку сошли все лбовцы. Последним сошел Ястреб.
И четыре весла дружным ударом по волнам рванули лодку к далекому еще берегу.
Но едва только они успели отъехать несколько сажен, как винт с шумом
заработал: освобожденный пароход заревел и начал медленно поворачиваться
носом в сторону отъезжающих.
- Потопить хотят, - сообразил Ястреб.
И все лбовцы поняли это, и весла чуть не гнулись под рывками
мускулистых рук, и все с замиранием сердца смотрели на острый нос взявшего
полный ход парохода.
"Сейчас прорвет якорную цепь и потопит", - подумал опять Ястреб и
приказал открыть огонь по капитанской рубке.
Вспугивая прибрежных птиц, жирно хлопающих крыльями, загрохотали
выстрелы. Пароход отошел на всю длину распущенной якорной цепи, рванулся...
И сразу замедлил ход, потому что якорь лежал, очевидно, на мягком песчаном
дне и ему не за что было зацепиться, и цепь не порвалась, а потащила за
собой якорь, тормозя ход.
Это и спасло лбовцев. Лодка со свистом врезалась в отлогий берег
недалеко от селения Ново-Ильинского. И перепрыгивая через теплую
плескающуюся воду, все повыскакивали, бросившись к кустам, где их ожидали
уже готовые подводы с местными мужиками. Взвалили сумки, забрались на охапки
душистого, покрытого утренней росой сена, и лошади быстро понесли их прочь
по направлению к пермским лесам.
Из-за смеющегося горизонта брызнули полосы вынырнувшего солнца, и волны
Камы заплескались русалочьим смехом.
В эту минуту Ястреб в мчавшейся телеге закуривал трубку, Демон считал
деньги, Гром снимал с лица грим.
А на палубе парохода стоял в наспех одетых брюках пристав Горобко и
занимался самым бесполезным в этот момент делом: он поднимал кулаки и, глядя
вслед уезжающим, посылал страшные проклятия Лбову и всем потомкам его до
десятого поколения включительно.
16. Начало конца
После неудач с операциями против Лбова, после сильного надлома, который
пережил Астраханкин, понявший, что Рита держит связь со лбовцами, он, не
будучи в силах вынести нависшего над ним тяжелого кошмара, подал рапорт с
просьбой о переводе его и" Перми в какую-либо другую воинскую часть.
У Астраханкина ни на минуту даже не мелькнула мысль выдать Риту
полиции. Астраханкин простил бы Рите ее взбалмошный поступок, если бы он не
чувствовал, что связь Риты со лбовцами вызвана особенно мучительною для него
причиной.
Он получил назначение в Вятку.
Был вечер, когда он пошел прощаться с ней. Это был не прежний казачий
офицер, рассыпавшийся в звонах шпор. Его лицо обветрилось, его глаза
помутнели, и, вместо обычного роскошного бешмета с красным башлыком, на нем
была простая черная черкеска, и только один его любимый серебряный кинжал
поблескивал с тоненького пояса, крепко охватившего талию.
Рита была в саду.
Первые несколько минут они оба молча сидели на скамейке и не могли
заговорить, так как оба хорошо чувствовали, что между ними теперь лежит
огромная пропасть, на дне которой - пермские леса, дымные костры и черный
призрак атамана Лбова. Они перекинулись несколькими фразами, ничего не
значащими, и Астраханкин, встретив перед собой крепко замкнувшуюся в кольцо
душу Риты, встал уже затем, чтобы уйти, но не выдержал, повернулся и спросил
ее глухо и не глядя ей в глаза:
- Рита, зачем это все? Разве теперь лучше, чем было?..
Но Рита посмотрела на него прямо и ответила не враждебно, не вызывающе,
а просто и мягко, как говорят люди, испытавшие и пережившие многое,
маленьким детям:
- Вы не поймете. Мне все здесь так надоело, так опротивело. Впрочем, -
добавила она еще мягче, - не будем об этом говорить, и... прощайте.
Астраханкин, крепко стиснув, поцеловал ее руку, быстро, по-казачьи
повернулся и, наклонив голову, торопливо, точно опасаясь, чтобы Рита не
увидела его лицо, прыгнул в кусты.
В этот же вечер Рита встретилась с Лбовым. Это было недалеко от
архиерейской дачи. Лбов был сильно занят, но, несмотря на это, он проговорил
с ней с полчаса. Он сидел на огромном спиленном дереве, а Рита стояла. Рита
просила его принять ее к нему в шайку, но Лбов опять резко отказал:
- Нам вовсе не по дороге. Мы на все это идем из-за того, что нам
надоело быть каторжниками, надоело вечно работать на кого-то и не видеть
никакого просвета, а вам... Вам-то чего нужно?
- Мне тоже надоело... - начала было Рита, но оборвалась, потому что
подумала: как сказать, как заставить понять его, что ей надоело прямо
противоположное тому, о чем говорил он. Как объяснить этому человеку, не
бывавшему никогда в обстановке спокойной, изящной жизни, что и эта жизнь
может осточертеть...
- Буржуазия грабит народ, стало быть, и ты грабишь, - раздражаясь,
перешел Лбов вдруг на "ты".
- Но я же не граблю и не грабила, - ответила Рита.
- Грабила, - упрямо повторил Лбов, - и ты, и отец твой, и вся твоя
родня, и все, все вы одного полета. Откуда у вас деньги? У нас так: если не
ограбишь, так нету денег. И у вас тоже... Но мы грабим только по
необходимости, потому нас жизнь забросила на такую дорогу. Ты думала
когда-нибудь, что у тебя вон коня убили прошлый раз, а сегодня ты на новом
гарцуешь, а мужик если имел лошадь, да сдохни она, значит, ему и самому
ложись и помирай?
- Но как же, как же переделать это все? - горячо спросила Рита,
ошеломленная наплывом новых мыслей.
- Как? Да очень просто... - Лбов запнулся. - Как? Я и сам не знаю как.
Вон Стольников у меня думал все как, да как, вчера с ума от этого сошел.
В это время Лбову сказали, что он очень нужен. Прощался на этот раз
Лбов с Ритой без открытой враждебности, но нотки холодности не оставляли его
до последней минуты.
Рита не сразу поехала домой.
На одной из лужаек она спрыгнула с лошади, бросилась на траву и долго
лежала, точно пригвожденная к земле острыми лучами звездного света.
- Я пойму наконец, пойму, - шептала она, улыбаясь, - пойму, что ему
нужно, чего он хочет, и тогда я добьюсь все-таки того, что он возьмет меня к
себе.
"Грабители", - вспомнила вдруг она слова Лбова и опять улыбнулась,
представляя себе толстенькую фигурку своего облысевшего отца, любящего
сходить в балет, сыграть в преферансик и плотно покушать. Но она вспомнила
убитую Нэллу и, точно по волшебству, выросшего на другой день в ее конюшне
коня и на этот раз не улыбнулась - почувствовала, что у Лбова есть своя
невысказанная, неоформленная, но горячая правда.
А в это время Лбову принесли три тяжелых известия.
На станции полиция по указке одного из лбовцев-провокаторов арестовала
Фому.
У Ворона, опять не поделившие что-то, несколько человек убили друг
друга.
Моряк ограбил деньги крестьянской потребиловки.
И Лбов остро почувствовал вдруг, как поляна под ним дрогнула,
колыхнулась, будто это была не лесная поляна, а плот, брошенный на волны
седой Камы.
...С арестом Фомы, умевшего как нельзя лучше улаживать всякие вопросы с
подпольной Пермью, у Лбова, не знающего, чего он, собственно, сам хочет,
порвалась всякая связь с революционной партией. Бесцельные грабежи начали
входить в систему, и тщетно Лбов со своими помощниками пытался установить
порядок, дисциплину.
Он заколол штыком однажды Моряка, убил Зацепу, убил Великоволжского,
начинавших предаваться разнузданному грабежу, и выработал даже нечто вроде
устава "Первого революционного партизанского отряда". Но ничто не помогало.
Лбова погубила его оторванность от подпольной рабочей массы, его
анархичность и его собственная слава, так как со всех концов Урала к нему
начали стекаться неустойчивые, чуждые делу рабочего класса элементы,
желающие хотя раз в жизни погулять, повольничать, пограбить, пострелять в
ненавистную полицию, но совершенно не задумывающиеся о конечных целях
вооруженного восстания.
Лбов пользовался огромным авторитетом среди рабочих как организатор,
как человек, показавший, что в душе придавленного народа тлеет острая
ненависть, которая готова вот-вот прорваться наружу, но Лбов и оттолкнул от
себя всю сознательную массу тем, что он сам не знал, куда, зачем и во имя
чего он идет.
Деньги теперь были. На пароходе "Анна Степановна" Ястреб захватил более
тридцати тысяч рублей. Оружие было, так как из Петербурга нелегальным путем
пришла его целая партия.
Люди были, потому что каждый новый день увеличивал шайки на десяток
новых партизан. Но о взятии Перми нечего было думать. Не было одного, и
самого главного, - не было единой руководящей идеи, во имя которой можно
было бы решиться на такой шаг, могущий при данных условиях, при данном
составе шаек вылиться в открытый и разнузданный разгром Перми.
И Лбов видел это. Лбов чувствовал, как шайки начинают управлять им, а
не он ими. Внешне все было как будто бы по-старому: каждое его приказание
исполнялось при нем моментально, перед ним трепетали даже отпетые, бежавшие
из тюрем уголовники. Никому и в голову не могло прийти ослушаться его слова,
его радостными криками встречали во всех отрядах. Но едва только он
отворачивался, как начиналось совершенно другое.
В октябре Лбов еще раз созвал наиболее преданных ему товарищей и вместе
с ними решился на целый ряд крутых и жестоких мер. Он запретил принимать
кого бы то ни было в отряды; он приказал расстреливать всех бандитов,
действующих под именем лбовцев; приказал прекратить на время всякую
экспроприаторскую работу, уйти в леса, заняться постройкой зимних квартир и
дать передохнуть населению от постоянного свиста пуль, набегов жандармов,
массовых арестов и провокаций с тем, чтобы после этой передышки, весною, с
ядром из крепко сколоченного, выдержанного отряда поднять настоящее
революционное восстание.
Но было уже поздно. До полиции через провокатора дошли об этом
сведения. Она переполошилась, когда узнала, что Лбов собирается вводить
дисциплину, ибо ее ставка была на подрыв авторитета Лбова в глазах населения
- ставка умная и правильная.
Через несколько дней после получения сведений от провокатора была
послана срочная шифрованная телеграмма в Петербург, и еще через несколько
дней был получен особо секретный, шифрованный ответ, гласящий, что охранное
отделение предпринимает последний и самый решительный удар по Лбову с той
стороны, откуда он меньше всего его ожидает.
Октябрьским темным, шуршащим листьями вечером скорый поезд из
Петербурга доставил в Пермь хорошо одетого, закутанного в широкий зеленый
плащ человека.
Это был не простой человек, не простой провокатор охранки, не простой
жандармский шпик, - это был член ЦК партии эсеров, талантливейший шеф
провокаторов Российской империи - Эвно Азеф.
Уже через три дня он виделся со Лбовым. Свидание происходило в
Мотовилихе, на квартире одного из старых эсеров. Азеф был человеком,
авторитет которого стоял очень высоко в глазах Лбова, ибо Азеф был сам
боевиком, старым боевиком, известным всей подпольной и революционной России.
Разговор у них был недолгий, Азеф пообещал пополнить отряд Лбова к
следующей весне опытными идейными инструкторами с тем, чтобы поднять уровень
сознательности лбовцев. А пока предложил ему произвести крупную, последнюю
экспроприацию в Вятке, чтобы отвлечь внимание полиции туда. После некоторого
колебания Лбов согласился.
Азеф порекомендовал тогда ему в помощники некоего Белоусова, как
опытного боевика, за которого можно было поручиться во всем. Они
распрощались, и в ту же ночь скорым поездом Эвно Азеф уехал обратно в
Петербург.
Великий провокатор сделал свое дело.
17. Смерть Змея
Это было почти перед самым отъездом, когда Лбов в последний раз сидел
со Змеем под старой, искореженной годами осиной, точно с прощальной
ласковостью осыпавшей их тихо падающими пожелтевшими листьями.
- Ну, мне пора идти. - Лбов поднялся. - Прощай, Змей. Я думаю, мы скоро
опять увидимся, мне ведь всегда удача.
- Удача раз, удача два... - начал было Змей, потом вскочил, схватил обе
руки Лбова, и, весь дергаясь лицом, переплетенным сетью нервов, преданный и
верный Лбову Змей заглянул ему в лицо и с ужасом, точно открывая что-то
новое, сказал сдавленным голосом Лбову:
- Сашка, а ведь тебя скоро убьют, должно быть.
- Почему скоро? - усмехнулся тот.
- Так, - ответил Змей, не выпуская его рук. - Так, уж очень кругом
какой-то разлад пошел, в общем, что-то не так. Помнишь, как мы начинали и
какое это было время?
Змей замолчал, и лицо его задергалось еще больше. Он выпустил руки
Лбова и своими желтыми некрасивыми глазами заглянул в глубину этого
счастливого для него времени.
Змей был когда-то парикмахером. В японскую войну его контузило
снарядом, потом, невзирая на его болезненное состояние, его отдали в
арестантские роты за то, что во время бритья конвульсивно дернувшейся рукой
он едва не перерезал горло одному подполковнику.
И душа у Змея была серая с зеленым, а жизнь была у Змея до побега из
тюрьмы - серая с грязным. И вполне понятно, что в его болезненно
кривляющейся от снарядных и нагаечных ударов душе, в озлобленной и
изломанной, самыми лучшими днями были дни, проведенные возле крепкого,
прямого и сильного Лбова.
Лбов ушел, а Змей долго еще сидел на краю придорожной канавы, обрывал
кусочки ветки и бросал их наземь, бросал и улыбался... А может, и не
улыбался, потому что у его лица никогда не было хоть на минуту
установившегося выражения. И хвойные ветки падали на дорожную пыль,
пахнущие, смолистые, точно те, которые бросают за гробом умершего.
Вдруг Змей насторожился и, скользнув в канаву, вытянулся плашмя. По
дороге ехал патруль из четверых ингушей. Может быть, они и проехали бы, не
заметив его, но одна из лошадей испугалась чего-то, оступилась в канаву и
придавила ногу Змею.
Взбешенный Змей вскрикнул и, вскочив во весь рост, выстрелил из маузера
- свалил одного ингуша, отскочил за канаву, выстрелил - попал в голову
лошади другого, и только что хотел приняться за третьего, как земля на краю
канавы под его ногами обвалилась, и, поскользнувшись, он упал. Хотел
подняться, но в это время ингуш с хищно-орлиным носом и узкими, стальными
глазами взмахнул пикой и сквозь серую рубаху, сквозь спину пригвоздил Змея
крепко к земле...
Пика глубоко ушла в землю, стояла прямо, и Змей, крепко насаженный на
синюю сталь, искорежившись, повернулся полуоборотом, концами пальцев
распластанных рук судорожно врылся в мякоть придорожной пыли и умер с
открытыми, желтыми, сухими глазами, в которых не было ни слез от боли, ни
ужаса от смерти, а была только змеиная ненависть.
18. Арест
В февральский метельный день, когда Пермь, покрытая шапкой плотных
сугробов, начинала загораться вечерними огнями, Рита, закутавшаяся в мягкий
воротник своей шубы, шла неторопливо домой, подставляя свое лицо мелким
снежинкам, поблескивавшим искорками от света уличных фонарей. У самого
крыльца она заметила, как ее отец торопливо вбежал на лестницу, открыл
ключом дверь и почти перед самым ее лицом захлопнул дверь.
Рита позвонила.
Удивляясь такому странному возбужденному состоянию всегда спокойного и
уравновешенного отца, она прошла к себе в комнату, села на диван и принялась
читать книгу далеко не похожую на те, которые ей приходилось читать раньше,
в которой каждая строчка ошарашивала своими выводами, новыми и не всегда
понятными Рите.
Через час ее позвали к чаю, за столом она встретилась с отцом, который,
будучи, очевидно, в превосходном состоянии духа, крепко поцеловал ее в лоб и
спросил, как всегда:
- Ну, как ты себя чувствуешь?
- Хорошо, - улыбнулась Рита. - Отчего бы мне плохо чувствовать?
- Ну вот, ну вот, - обрадованно заговорил ее отец, с аппетитом
проглатывая бутерброд и запивая его крепким чаем. - Я очень рад. Вообще
сегодня такой замечательный день. Ты знаешь, Риточка, мы сегодня получили
приятное сообщение, очень приятное: у губернатора как гора с плеч свалилась.
Знаешь про этого?.. Про разбойника Лбова?
- Ну, - полушепотом переспросила Рита, отодвигая стакан и чувствуя, как
серебристый блеск бисерной бахромы от лампы засыпает ей глаза стеклянными
искрами.
- Ты знаешь, мы только что получили сообщение из Вятки, что он наконец
арестован... но что, что с тобой?
- Ничего, - резко и вздрагивая ответила Рита. - Ничего. - А серебряная
ложечка в ее руке, точно ожившая, начала перегибаться и плясать, крепко
стиснутая ее тонкими, сильными пальцами.
- Рита! - испуганно крикнул ее отец. - Рита, что с тобой?
Рита ничего не сказала, встала, шатаясь, пошла к двери своей комнаты,
зацепила столик с огромной китайской вазой, и ваза с грохотом полетела на
пол, и мелкие осколки разлетелись по паркетному полу. Рита захлопнула за
собой дверь, заперла ее на ключ и, бросившись на диван, истерически
разрыдалась.
Это были не просто слезы, слез было совсем мало, - была петля, крепко
окутавшая ее, сдавившая горло, жадно тянущееся к воздуху, был туман,
плескавшийся в глаза, был судорожный зажим пальцев, пытающихся разорвать
кольцо, крепко стягивающееся вокруг нее, но кольцо было неуловимо, оно не
рвалось, и только ворох платья, только кружевные девичьи подушки
измочаливались и нарастали на кровати белой лоскутной пеной.
В дверь стучались, отец требовал, чтобы она открыла, говорил, что
пришел доктор, убеждал, просил, но Рита послала всех к черту.
Тогда кто-то стал выламывать дверь.
Рита, не вставая с кровати, протянула руку к ящику письменного стола и,
выхватив оттуда браунинг, бабахнула им по верху двери и крикнула, что если
ее не оставят в покое одну, то она выстрелит и по низу. За дверью смущенно
зашептались, потом кто-то, вероятно доктор, сказал: что, пожалуй, правда,
самое лучшее будет дать ей остаться на некоторое время одной и успокоиться,
и от дверей ушли.
Лбов был арестован при следующих обстоятельствах.
Белоусов, которого рекомендовал ему Азеф, оказался провокатором. Он
долго выжидал момента, когда Лбов останется один, и однажды убедил его
съездить в Нолинск для того, чтобы завести связь там с несколькими видными
приехавшими туда большевиками.
Когда Лбов шел по улице в Нолинске, Белоусов внезапно куда-то исчез, а
из-за угла вылетело около десятка конных жандармов, несшихся во весь опор на
Лбова.
Лбов не растерялся, выхватил маузер и начал крыть по всему десятку. Не
ожидавшие такой встречи, жандармы дрогнули, бросились было врассыпную. И
никогда бы нолинским жандармам не захватить Лбова, если бы верный маузер,
служивший долгую огневую службу Лбову, не изменил на этот раз, если бы
маленький стальной кусочек выбрасывателя не сломался, - патрон застрял в
канале ствола. Лбов рванул раз, рванул два, но патрон срывался со сломанного
зубца.
Он бросился было к воротам одного дома, но ворота были заперты, а через
забор он не успел перескочить, потому что налетевший стражник сшиб его конем
с ног. Лбов упал, поднялся снова, но в это время кто-то сильно ударил его по
голове и кто-то крепко завернул ему руки назад. И если бы один, если бы два,
- а то много-много...
Звякали от радостных сигналов телеграфные провода, неслись во все
стороны города патрули, распахивались двери нолинской тюрьмы, входили туда
сначала отряды новых стражников, потом вели под стражей закованного в цепи
Лбова, и кольцом вокруг тюрьмы встали стражники.
А телеграфные провода пели: "Вятка - Петербург - охранка", а из
Петербурга: "охранным всех городов: срочно, срочно, секретно, ключ:
двуглавый орел, 22... 16... 34... 25... 17... тчк 37... 42... зпт...", и
шифрованные телеграммы сообщали охранкам всей России, что разбойник Лбов
пойман.
Выезжали в Вятку жандармские полковники из Петербурга на следствие, и
старые генералы везли в Вятку повышения, назначения и ордена за долгожданную
поимку одного из самых заклятых врагов самодержавия.
Через несколько дней, часов около трех дня, Рите доложили, что ее хочет
видеть человек, называвшийся титулярным советником Чебутыкиным, который,
несмотря на уверения в том, что его не примут, категорически настаивал,
чтобы его сейчас же пропустили к Рите.
- Чебутыкин, - вспомнила Рита, - Чебутыкин, какой такой Чебутыкин? А-а,
это, наверное, тот, которого Лбов тогда ограбил. - Она попросила привести
его.
Вошел Феофан Никифорович, испуганный, и, осторожно озираясь вокруг,
сообщил Рите, что на улице с ним случайно встретился человек, в котором он
узнал одного из своих знакомых.
- То есть не знакомых, - поправился он, - а знаете, из этих... - он
снизил голос до шепота, - из лбовцев.
Лбовец приказал ему идти и вызвать дочь управляющего канцелярии
губернатора.
- Я было начал отказываться - неудобно, мол, мне, но у них, сами
знаете, чуть что - и руку в карман.
Рита недоверчиво посмотрела на него и спросила просто:
- А почему это они доверяют так вам?
Чебутыкин смутился, он ничего не ответил на этот прямо поставленный
вопрос, а сказал, опуская голову в затрепанной чиновничьей фуражке без
кокарды, из-под которой начали пробиваться жиденькие поседевшие волосы:
- Отчего меня опасаться, человек я маленький, со службы меня выгнали за
то, что лбовцы меня грабили всегда, а сам-то он, Лбов, когда узнал об этом,
так мне завсегда поддержку оказывал, потому что жена у меня, ребятишки к
тому же, и потом, хотя я не люблю выстрелов, всяких бунтов, так как человек
я не военный, а мирного происхождения, но разве же я могу быть за полицию?
В осунувшихся чертах его лица, в тени его глаз Рита уловила что-то
искреннее и оживилась. Она вышла с ним вместе на улицу. Чебутыкин пожал ей
руку и пошел торопливо в своем ватном пальтишке с единственной уцелевшей
медной пуговицей прочь, боком, с опаской проскользнув мимо маячившего на
углу полицейского.
Риту вызвал Гром. Гром подтвердил, что Лбов действительно арестован,
сказал, при каких обстоятельствах, и попросил, чтобы она объяснила план
квартиры губернатора, которого лбовцы решили захватить заложником и
требовать взамен его выпуска Лбова. Рита рассказала ему и, вся охваченная
надеждами, что, может быть, Лбова удастся спасти, долго не могла уснуть в
эту ночь.
Но через несколько дней надежды ее рухнули, потому что Болтников,
губернатор Перми, осунувшийся от постоянных выговоров, приказов, разносов из
Петербурга по поводу неумения и бездеятельности, из-за которой до сих пор не
могли захватить Лбова; губернатор, до которого дошли слухи о том, что его
собираются захватить заложником, написал письмо, перепечатал его во многих
экземплярах и приказал раздать в Мотовилихе с тем, чтобы письмо попало в
руки оставшихся лбовцев.
В письме говорилось, что он, губернатор, твердо решил, даже в том
случае, если его захватят заложником, настаивать на том, чтобы суд над
Лбовым шел своим чередом и что о его судьбе пусть правительство не
беспокоится.
Был он стар, но был он по-своему и честен, и тверд - это один из верных
сторожей самодержавия, один из преданнейших слуг всероссийского государя
императора.
19. Последняя попытка Риты
Лбова, закованного в цепи и, кроме того, прикованного цепью к каменной
стене, допрашивали прямо в его камере из боязни, чтобы по пути в
следственное отделение суда кто-либо из лбовцев не попытался отбить его у
полиции. Охрана тюрьмы была увеличена, во всех окружающих домах были
поставлены шпики, и ежедневные наряды жандармов обходили двери, открывали
погреба: они боялись, что под тюрьму будет сделан подкоп с целью взорвать ее
и во время взрыва освободить Лбова.
"Сегодня десять человек неизвестных прибыло в город", - сообщало
охранное отделение, и напуганные жандармы нервничали, требовали ускорения
суда, вызывали новые части, как будто бы город был в крепко обложившем его
вооруженном кольце.
На допросах Лбов не сказал ничего. Он не выдал ни одного человека, не
указал ни одной явочной квартиры, ни одного склада оружия. Лбов отказался от
заключительного слова на суде, и защитник один без толку взывал к милосердию
судей, которого не могло и не должно было быть.
Лбов хмуро, молча смотрел по рядам зрителей, впившихся в него жадными
глазами, и как бы отыскивал кого-то. Его равнодушно-усталый взгляд не
находил ни искорки чьего-либо участия в жадных до зрелищ лицах
присутствующих. Опуская глаза на свои ржавые, крепко охватывающие его
кандалы, он вдруг чуть откинул голову назад, вздернул брови, пристально
посмотрел в угол, и нечто вроде слабой, мягкой улыбки скользнуло по его
губам.
В углу, закутанная в темный платок, темными пятнами бессонных глаз
ободряюще, ласково смотрела на него женщина. Это была Рита. Она приехала в
Вятку. После долгих хлопот через некоторых влиятельных генералов, друзей
своего отца, ей удалось добиться разрешения присутствовать на суде.
И Лбов, который крепко выдерживал на своих плечах свалившуюся на него
тяжесть, возле которого не было сейчас ни одного человека, могущего принять
на себя каплю тяжести его последних часов, Лбов искренне обрадовался, когда
увидел здесь Риту. Он молча смотрел на нее и как бы сказал ей глазами:
"Спасибо, передайте все, что вы здесь видели и слышали, моим товарищам".
И Рита слегка наклонила голову, точно давая понять ему, что она его
поняла, и тотчас же накинула на себя дымку вуали, чтобы не показалось
странным окружающим, как крупная слеза скатилась вдруг с глаз молодой
аристократки.
Это был последний взгляд, которым обменялась Рита со Лбовым, потому что
в следующую минуту прочитали о том, что государственный преступник и
разбойник Лбов, за содеянные им по статьям таким-то (бесчисленный перечень)
преступления, приговаривается к смертной казни через повешение.
Жандармы еще крепче сомкнулись вокруг и заслонили приговоренного Лбова.
Тотчас же распахнулись позади судейского стола двери, и через две шеренги
вооруженной стражи, взявшей винтовки наперевес, тяжело звякая цепями, в
последний раз пошел по дороге к тюрьме Лбов.
Когда тяжелые ворота тюрьмы запахнулись за скованным Лбовым, Рита,
молча провожавшая взглядом ушедших, подошла к углу и, не будучи в силах идти
дальше, не зная куда и зачем идти, оглянулась, нет ли где-нибудь поблизости
извозчика. Но извозчика не было. Рита чувствовала, что у ней кружится
голова, она остановилась и слегка прислонилась к какому-то дереву, чтобы не
упасть.
- Вам нехорошо, сударыня? - послышался позади нее знакомый голос.
И, обернувшись, Рита увидела перед собой Астраханкина, не узнавшего ее
из-за густой, спущенной вуали.
- Рита! - крикнул вдруг он радостно. - Рита, это вы? Я так рад, так рад
вас видеть! Но как вы сюда попали? - И он замолчал, вдруг удивился своей
недогадливости, взял ее под руку, и они вместе прошли еще несколько
кварталов, потом взяли извозчика и уехали в гостиницу, где остановилась
Рита.
Когда, снимая шляпу, Рита откинула вуаль, Астраханкин отошел даже на
шаг, удивляясь, какая огромная перемена произошла с лицом Риты.
Рита в эту минуту была очень хороша. Под ее глазами темными пятнами
залегли бессонные ночи, она была бледна, и сквозь боль, которая сказывалась
в каждой черточке ее лица, она старалась улыбаться, чтобы не показать
Астраханкину, что было у нее в эту минуту на душе.
Они разговорились как старые хорошие знакомые, но оба умышленно не
затрагивали вопроса о Лбове, хотя у обоих, по разным причинам, Лбов не
выходил в эту минуту из головы. Астраханкин, близко сидевший около Риты,
глядел на ее побелевшие губы, на кольца черной, чуть-чуть растрепанной,
прически. И Астраханкин чувствовал, что он говорит не то, что надо, а надо
сказать многое-многое.
Надо сказать ей опять о том, как он любит ее, и о том, что теперь все
кончено, и Лбова на днях повесят, что от человека, так властно вставшего
между ними, от грозы Урала останутся только тени в прошлом, да громкая
слава, да проклятия полиции, да, может быть, воспоминания мотовилихинских,
полазнинских, чермозских и других рабочих...
- Ну, мне пора, Рита, - вставая, сказал он с большой неохотой. -
Скажите, когда к вам можно зайти? Завтра я непременно, непременно хочу еще
раз вас видеть, а сейчас у меня смена караулов.
- Где? - крикнула Рита.
И Астраханкин, поняв, что он сказал больше, чем было нужно, замолчал
было, но, повинуясь устремленным на него загоревшимся глазам Риты, он
ответил, опуская голову:
- При тюрьме. Сегодня от нашего полка наряд, и я назначен караульным
начальником.
Рита крепко стиснула ему обе руки и, усадив его на диван, внезапно
вдруг вскочила к нему на колени, обхватила его шею и посмотрела ему в глаза
- в этом молчаливом взгляде было столько ясной, четкой, огромной просьбы,
граничащей с унижением и с приказанием...
- Нет, - глухо сказал Астраханкин, - я знаю, что вы хотите. Нет, Рита,
этого нельзя.
Рита еще крепче обвила руками его шею и, вся страстно прижимаясь к
нему, заговорила горячо:
- Милый, устройте ему побег, вы же все можете, я же знаю - весь караул
в ваших руках. Мы все втроем убежим за границу, и я клянусь вам, клянусь,
что тогда я буду ваша, а не его... Ведь между нами ничего нет, и он совсем,
совсем не любит меня. Мы даже уедем от Лбова в другой край, в другую часть
света уедем от него. Я обещаю вам это искренне, и как никому и как никогда.
- Нет, - еще глуше проговорил Астраханкин. - Это не нельзя, а это
невозможно, потому что у меня только внешний караул, а помимо этого есть
внутренний, который не выпустит никого из тюрьмы без тщательного осмотра, и,
кроме того, в камере у Лбова постоянно дежурят жандармы.
Рита скользнула на диван и, положив обе руки на спинку, наклонила к ним
голову.
- Тогда, - начала она снова, - тогда передайте ему от меня письмо, это
вы можете, это моя последняя просьба к вам, в которой вы не можете мне
отказать.
- Хорошо, - совсем тихо, почти шепотом ответил Астраханкин, - письмо я
передам.
Рита подошла к столику, нервно оторвала клочок от большого листа бумаги
и написала на нем несколько слов. Потом запечатала его в конверт и отдала
Астраханкину, который сидел, облокотившись руками на эфес шашки, с головой,
опущенной вниз, и глазами, тускло отражающими желтые квадратики паркетного
пола.
Рита подала ему письмо, он протянул руку и сунул его в карман. Все это
он сделал так машинально, что Рита спросила его тревожно и возбужденно:
- А вы передадите его? Дайте мне честное слово, что это письмо будет у
Лбова.
И Астраханкин встал и, вежливо щелкая шпорами, так же как и всегда, но
только с ноткой холодности, за которой была спрятана боль, ответил ей:
- Даю вам честное офицерское слово, что это письмо будет у Лбова.
Потом он взял ее руку и, прощаясь, поцеловал крепко-крепко и твердо,
как и всегда, повернулся и вышел за дверь.
Дальнейшее можно узнать из рапорта командира Вятского полка
губернатору:
"...караульный начальник, офицер Вятского полка, в два часа дня, обходя
постовых тюрьмы, потребовал у тюремного смотрителя, чтобы тот отпер камеру,
в которой содержался преступник Лбов. Мотивировал это тем, что ему нужно
произвести проверку жандармов, сидящих в камере с Лбовым.
Ничего не подозревавший смотритель заметил ему, что охрана в камере
подчиняется исключительно начальнику тюрьмы, которого в настоящую минуту
нет, но офицер настаивал, и, не видя в этом требовании ничего
противозаконного, смотритель открыл ему дверь. Тогда офицер попросил
охраняющих жандармов выйти и оставить его вдвоем с преступником Лбовым и на
отказ последних выругал их и выгнал пинками за дверь. После всего этого,
оставшись наедине с Лбовым, он пробыл в камере около пяти минут.
Дежурный надзиратель смотрел в окошко и видел, как офицер передал Лбову
письмо, которое тот прочитал, разорвал, улыбнулся и сказал:
- Передайте ей от меня спасибо и скажите, что я теперь верю ей.
После чего офицер встал, попрощался за руку с разбойником Лбовым и
вышел, не отвечая ни на какие расспросы, и через некоторое время сообщил,
что ему нездоровится, передал начальство над караулом своему помощнику, а
сам уехал к себе домой.
Явившийся к нему через два часа наряд с тем, чтобы арестовать его за
совершенный проступок, нашел дверь запертой и, взломавши таковую, увидел
офицера лежащим в полной форме на ковре у письменного стола с наганом,
зажатым в руке, и с простреленной головой. На столе лежала ручка и несколько
листов разорванной на клочки бумаги. По ним, кому они были писаны, понять
невозможно, потому что только на одном из них сохранилось несколько слов -
"в этом у нас одно... вы его, а я вас". Больше никаких следов, могущих
пролить свет на это загадочное обстоятельство, не найдено..."
20. Казнь
Мягкой мартовской ночью, когда влажная земля, чуть подогретая
солнечными лучами за день, начинала снова затягивать грязный снег
пластинками в льдинки, в мартовскую темную ночь, когда еще не весна, но
весна уже близко, в пять часов, когда еще не утро, но рассвет уже
подкрадывается к горизонту, когда в узком окошке камеры, в которой сидел
последние часы Лбов, запыленные стекла через решетку светились лунными
отблесками, туманными из-за пыли, плотно облепившей решетчатое окно, в
коридоре послышались шаги.
"Сейчас будет конец, - подумал Лбов, - это, наверное, за мною".
Он встал, шагнул раз, и в мертвой каменной тишине запели железным
лязгом кандалы, и цепь, приковавшая его к стене, одернула его за спину
сильно и сказала ему насмешливым звоном: стой!
Захлопали засовы, зашуршала открываемая дверь, и к нему вошел
священник. Лбов никак не ожидал видеть священника, ему в голову не приходила
ни разу мысль о том, что кто-то должен еще прийти к нему, для того чтобы
заставить его покаяться перед тем, как попасть в руки палачу. Он сел обратно
на скамейку, скривил губы, презрительно усмехнулся и спросил спокойно:
- Тебе какого черта, батя, надо?
Священник, никак не ожидавший услышать такое обращение со стороны
человека, готовящегося предстать перед судом всевышнего, обозлился сначала,
но не сказал ничего, а подошел к Лбову на такое расстояние, чтобы тот не мог
броситься к нему из-за приковывающей его цепи, и начал казенным елейным
голосом привычное, заученное обращение:
- Покайся, сын мой, в грехах своих, ибо настанет час расчетов с здешней
суетной жизнью.
Но Лбов не имел ни малейшего желания заниматься покаянием, он
пристально посмотрел на священника и сказал холодно:
- Каяться мне нечего, просить прощения мне не у кого, я знаю, святой
отец, к чему ты подбираешься, и нечего тебе богом прикрываться, а сунь ты
лучше руку в карман и читай мне прямо по записке вопросы, которые тебе
охранка задала.
- Безбожник, душегубец, - прошептал тот, а сам подвинулся еще на
полшага к Лбову и протянул тяжелый крест к губам Лбова.
Но Лбов рывком отвернул лицо и ответил, сплевывая на пол:
- Все вы одна шайка, одна лавочка. Не был бы я сейчас к стенке
прикован, я показал бы тебе раскаяние. - Он запнулся, потом плюнул еще раз
на пол и сказал с открытым презрением и ненавистью: - Охранники, жандармерия
в рясах.
Обозленный священник крепко выругался и с размаху ударил Лбова крестом
по губам. Струйки теплой крови закапали с губ Лбова - горячие красные капли
на холодное ржавое железо. Лбов крикнул, рванулся вперед так, что с шорохом
посыпалась штукатурка от натянувшейся цепи, а священник в страхе отскочил к
двери и захлопнул за собой дверь камеры.
Цепь на этот раз была сильней Лбова. Он сел опять и, вытирая рукой
влажную от крови бороду, откинул назад голову и прошептал, просто себе
говоря:
- Ну что же, ничего.
Снова застучали в коридорах шаги, на этот раз уже целого отряда,
распахнулись двери, вошел жандармский офицер.
"Пришли", - подумал Лбов и опять встал: не хотел показаться им слабым и
измученным.
Его окружили, сначала крепко связали ему руки за спину, потом отомкнули
цепь от стены. Лбов не сопротивлялся, потому что было ни к чему. Под сильным
конвоем, мимо взявших на изготовку винтовки солдат с побелевшими лицами,
Лбова вывели на тюремный двор.
Была мартовская ночь, еще не весна, но уже скоро весна, был час, когда
еще не светало, но чуть заметной полоской рассвета уже начинал поблескивать
горизонт.
И Лбов посмотрел еще раз на небо, по которому сигнальными огоньками
перемигивались звезды, жадно хлебнул глоток сырого свежего воздуха и,
наклонив голову, вспомнил почему-то воду бурливой речки Гайвы, прелые
листья, из-под которых начала пробиваться молодая трава, себя, Симку
Сормовца, Стольникова и разбойный свист мальчугана, вынырнувшего из-за
кустов, - паренька, сообщившего о том, что боевики приехали. Весенняя вода
тогда мутной стальной полоской прорезала лес, а в глубине солнечного неба
блестели крыльями и перекликались задорными свистами пролетающие отряды
журавлей.
Лбов поднял голову и увидел перед собой силуэт виселицы, остановился и,
вкладывая всю силу, напряг мускулы, как бы стараясь разорвать опутывающие
его веревки, но тотчас же убедился, что сделать все равно ничего нельзя, что
умирать все равно надо, он твердо взошел на помост. Саваном его не
окутывали, а петлю набросил палач прямо на шею.
- Ну что ты теперь думаешь? - спросил у Лбова помощник прокурора
насмешливо.
Палач хотел уже выбить табуретку из-под ног, но задержался на
мгновение, чтобы дать возможность ответить разбойнику на вопрос его
превосходительства.
Лбов повернул голову, как бы поправляя петлю, и ответил ему медленно и
чеканно, сознавая, что это последние слова, которые приходится говорить ему.
- Я думаю, что мне сейчас есть, то и тебе скоро будет.
Прокурор вздрогнул, а палач испуганно и торопливо вышиб табуретку
из-под ног.
По пермским лесам, по лесным тропам, по берегам Камы справляла
жандармерия свой праздник. Шли аресты, работали провокаторы, то и дело
тянулись партии закованных в кандалы лбовцев, то и дело распахивались ворота
тюрем Приуралья, и снова жандармы ездили парами, ингуши гарцевали одиночками
и полицейские выходили на посты без заряженных винтовок.
Не связанные сильной волею Лбова, неорганизованные отряды под натиском
полиции и провокаторов распались, разбрелись и таяли...
Наступал конец.
Рита уехала за границу. Ей было тяжело оставаться в Перми, да и опасно
было оставаться в России, ибо на допросах могла выясниться ее связь с
лбовцами. В майский медовый день скорый поезд уносил ее из города. В Вятке
поезду была остановка около десяти минут. Рита вышла на площадку и
зажмурилась от солнца, блеснувшего ей в глаза. Рядом стоял состав, Рита
пошла по перрону. Возле арестантского вагона, находящегося около паровоза,
она остановилась, посмотрела в решетчатое окно и, широко открывая глаза,
вскрикнула, сделав шаг вперед.
Из окна смотрел и улыбался ей приветливо худой, заросший черной бородой
Демон.
- Это вы? - крикнула Рита, забывая всякую осторожность, и горячая волна
нахлынувших образов ударила ей в голову.
- Это я, - ответил он ей под гудок заревевшего паровоза. - Прощайте,
спасибо вам за все.
Рита добралась до своего купе, заперлась на ключ и бросилась на диван.
"Спасибо, - подумала она, - мне-то за что? - Потом вскочила, приложила
лоб к стеклу вздрагивающего окна и прошептала горячо и искренне: - Милый,
милый, если бы ты знал, как я тоже теперь ненавижу {их} всех!"
Декабрь 1925 - март 1926
ПРИМЕЧАНИЯ
Повесть печаталась с 10 января по 3 марта 1926 года на страницах
пермской газеты "Звезда", в которой сотрудничал Аркадий Гайдар. Зачастую
только что написанная им глава сразу уходила в набор и уже на следующий день
появлялась в газете.
Искренняя увлеченность автора своим героем и та торопливость, с которой
создавалась повесть, легко различимы на ее страницах.
Основой повести послужили события, развернувшиеся в 1905-1908 годах на
Урале: вооруженное выступление против царского правительства в рабочем
пригороде Перми - Мотовилихе, действия боевой дружины во главе с А.М.Лбовым,
которая продолжала сражаться с жандармами и войсками после поражения
восстания.
Автор использовал архивные документы, но допускал и художественный
домысел. "Все главнейшие факты, отмеченные в повести, верны, но, конечно,
обработаны в соответствии с требованиями фабулы. Имена главных героев -
подлинны", - писал Аркадий Гайдар в предисловии к газетной публикации.
В 1926 году "Жизнь ни во что" вышла в Перми отдельным изданием. Книга
была тепло принята читателями и литературными критиками.
"После "В дни поражений и побед" "Жизнь ни во что" - большая победа
Гайдара - Голикова", - говорилось в рецензии, опубликованной в журнале
"Книгоноша" (Москва, 1926, No 29).
Однако Аркадий Гайдар сознавал несовершенство повести и собирался ее
переработать, использовав для этого и другую свою маленькую повесть "Лесные
братья (Давыдовщина)", посвященную событиям того же периода.
"Когда-нибудь я все-таки - из "Лесных братьев" и "Лбовщины" - сделаю
интересную книгу", - записал он в дневнике в 1932 году.
Т.А.Гайдар
Аркадий Гайдар.
Школа
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 1
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
I. ШКОЛА
Городок наш Арзамас был тихий, весь в садах, огороженных ветхими
заборами. В тех садах росло великое множество "родительской вишни",
яблок-скороспелок, терновника и красных пионов. Сады, примыкая один к
другому, образовывали оплошные зеленые массивы, неугомонно звеневшие
пересвистами синиц, щеглов, снегирей и малиновок.
Через город, мимо садов, тянулись тихие зацветшие пруды, в которых вся
порядочная рыба давным-давно передохла и водились только скользкие огольцы
да поганая лягва. Под горою текла речонка Теша.
Город был похож на монастырь: стояло в нем около тридцати церквей да
четыре монашеских обители. Много у нас в городе было чудотворных святых
икон. Пожалуй, даже чудотворных больше, чем простых. Но чудес в самом
Арзамасе происходило почему-то мало. Вероятно, потому, что в шестидесяти
километрах находилась знаменитая Саровская пустынь с преподобными
угодниками, и эти угодники переманивали все чудеса к своему месту.
Только и было слышно: то в Сарове слепой прозрел, то хромой заходил, то
горбатый выпрямился, а возле наших икон - ничего похожего.
Пронесся однажды слух, будто бы Митьке-цыгану, бродяге и известному
пьянице, ежегодно купавшемуся за бутылку водки в крещенской проруби, было
видение, и бросил Митька пить, раскаялся и постригается в Спасскую обитель
монахом.
Народ валом повалил к монастырю. И точно - Митька возле клироса усердно
отбивал поклоны, всенародно каялся в грехах и даже сознался, что в прошлом
году спер и пропил козу у купца Бебешина. Купец Бебешин умилился и дал
Митьке целковый, чтобы тот поставил свечку за спасение своей души. Многие
тогда прослезились, увидав, как порочный человек возвращается с гибельного
пути в лоно праведной жизни.
Так продолжалась целую неделю, но уже перед самым пострижением то ли
Митьке было какое другое видение, в обратном смысле, то ли еще какая
причина, а только в церковь он не явился. И среди прихожан пошел слух, что
Митька валяется в овраге по Новоплотинной улице, а рядом с ним лежит
опорожненная бутылка из-под водки.
На место происшествия были посланы для увещевания дьякон Пафнутий и
церковный староста купец Синюгин. Посланные вскоре вернулись и с
негодованием заявили, что Митька действительно бесчувствен, аки зарезанный
скот; что рядом с ним уже лежит вторая опорожненная полубутылка, и когда
удалось его растолкать, то он, ругаясь, заявил, что в монахи идти раздумал,
потому что якобы грешен и недостоин.
Тихий и патриархальный был у нас городок. Под праздники, особенно в
пасху, когда колокола всех тридцати церквей начинали трезвонить, над городом
поднимался гул, хорошо слышный в деревеньках, раскинутых на двадцать
километров в окружности.
Благовещенский колокол заглушал все остальные. Колокол Спасского
монастыря был надтреснут и поэтому рявкал отрывистым дребезжащим басом.
Тоненькие подголоски Никольской обители звенели высокими, звонкими
переливами. Этим трем запевалам вторили прочие колокольни, и даже невзрачная
церковь маленькой тюрьмы, приткнувшейся к краю города, присоединялась к
общему нестройному хору.
Я любил взбираться на колокольни. Позволялось это мальчишкам только на
пасху. Долго кружишь узенькой темной лесенкой. В каменных нишах ласково
ворчат голуби. Голова немного кружится от бесчисленных поворотов. Сверху
виден весь город с заплатами разбросанных прудов и зарослями садов. Под
горою - Теша, старая мельница, Козий остров, перелесок, а дальше - овраги и
синяя каемка городского леса.
Отец мой был солдатом 12-го Сибирского стрелкового полка. Стоял тот
полк на рижском участке германского фронта.
Я учился во втором классе реального училища. Мать моя, фельдшерица,
всегда была занята, и я рос сам по себе. Каждую неделю направляешься к
матери с балльником для подписи. Мать бегло просмотрит отметки, увидит
двойку за рисование или чистописание и недовольно покачает головой:
- Это что же такое?
- Я, мам, тут не виноват. Ну что же я поделаю, раз у меня таланта на
рисование нет? Я, мам, нарисовал ему лошадь, а он говорит, что это не
лошадь, а свинья. Тогда я подаю ему в следующий раз и говорю, что это
свинья, а он рассердился и говорит, что это не свинья и не лошадь, а черт
знает что такое. Я, мам, в художники и не готовлюсь вовсе.
- Ну, а за чистописание почему? Дай-к-а твою тетрадку... Бог ты мой,
как наляпано! Почему у тебя на каждой строке клякса, а здесь между страниц
таракан раздавлен? Фу, гадость какая!
- Клякса, мам, оттого, что нечаянно, а про таракана я вовсе не виноват.
Ведь что это такое, на самом деле, - ко всему придираешься! Что, я нарочно
таракана посадил? Сам он, дурак, заполз и удавился, а я за него отвечай! И
подумаешь, какая наука - чистописание! Я в писатели вовсе не готовлюсь.
- А к чему ж ты готовишься? - строго спрашивает мать, подписывая
балльник. - Лоботрясом быть готовишься? Почему опять инспектор пишет, что ты
по пожарной лестнице залез на крышу школы? Это еще к чему? Что ты - в
трубочисты готовишься?
- Нет. Ни в художники, ни в писатели, ни в трубочисты... Я буду
матросом.
- Почему же матросом? - удивляется озадаченная мать.
- Обязательно матросом... Вот еще... И как ты не понимаешь, что это
интересно?
Мать качает головой:
- Ишь, какой выискался. Ты чтобы у меня двоек больше не приносил, а то
не посмотрю и на матроса - выдеру.
Ой, как врет! Чтобы она меня выдрала? Никогда еще не драла. В чулан
один раз заперла, а потом весь следующий день пирожками кормила и
двугривенный на кино дала. Хорошо бы эдак почаще!
Однажды, наскоро попив чаю, кое-как собрав книги, я побежал в школу. По
дороге встретил Тимку Штукина - одноклассника, маленького вертлявого
человечка.
Тимка Штукин был безобидным и безответным мальчуганом. Его можно было
треснуть по башке, не рискуя получить сдачи. Он охотно доедал бутерброды,
оставшиеся у товарищей, бегал в соседнюю лавочку покупать сайки к училищному
завтраку и, не чувствуя за собой никакой вины, испуганно затихал при
приближении классного наставника.
У Тимки была одна страсть - он любил птиц. Вся каморка его отца,
сторожа кладбищенской церкви, была заставлена клетками с пичужками. Он
покупал птиц, продавал их, выменивал, ловил сам силком или западками на
кладбище. Однажды ему здорово влетело от отца, когда купец Синюгин, завернув
на могилу своей бабушки, увидал на каменной плите памятника рассыпанную
приманку из конопляного семени и лучок - сетку с протянутой от нее бечевой.
По жалобе Синюгина сторож надрал вихры мальчугану, а наш законоучитель
отец Геннадий во время урока закона божьего сказал неодобрительно:
- Памятники ставятся для воспоминания об усопших, а не для каких-либо
иных целей, и помещать на памятниках капканы и прочие посторонние
приспособления не подобает - грешно и богохульно.
Тут же он привел несколько случаев из истории человечества, когда
подобное богохульство влекло за собой тягчайшие кары небесных сил.
Надо сказать, что на примеры отец Геннадий был большой мастер. Мне
кажется, что если бы он узнал, например, что на прошлой неделе я ходил без
увольнительной записки в кино, то, порывшись в памяти, наверняка отыскал бы
какой-нибудь исторический случай, когда совершивший подобное преступление
понес еще в сей жизни заслуженное божеское наказание.
Тимка шел, насвистывая дроздом. Заметив меня, он приветливо заморгал и
в то же время недоверчиво посмотрел в мою сторону, как бы пытаясь определить
- подходит к нему человек запросто или с какой-нибудь каверзой.
- Тимка! А мы на урок опоздаем, - сказал я. - Ей-богу, опоздаем. На
урок, может быть, еще нет, а уж на молитву - обязательно.
- Не заметят?! - сказал он испуганно и в то же время вопросительно.
- Обязательно заметят. Ну что же, без обеда оставят, только и всего, -
умышленно спокойно поддразнил я, зная, что Тимка беда как боится всяких
выговоров и замечаний.
Тимка съежился и, прибавляя шаг, заговорил огорченно:
- А я-то тут при чем? Отец пошел церковь отпирать. Меня дома на минутку
оставил, а сам - вон сколько. И все из-за молебна. По Вальке Спагине мать
приезжала служить.
- Как по Вальке Спагине? - разинул я рот. - Что ты!.. Разве он помер?
- Да не за упокой молебен, а об отыскании.
- О каком еще отыскании? - с дрожью в голосе переспросил я. - Что ты
мелешь, Тимка? Я вот тебя тресну... Я, Тимка, не был вчера в школе, у меня
вчера температура...
- Пинь-пинь... тарарах... тиу... - засвистел Тимка синицей и,
обрадовавшись, что я еще ничего не знаю, подпрыгнул на одной ноге. - А ведь
верно, ты вчера не был. Ух, брат, а что вчера было-то, что было!..
- Да что же было-то?
- А вот что. Сидим мы вчера... первый урок у нас французский. Ведьма
глаголы на "этр" задавала. Леверб: аллэ, арривэ, антрэ, рестэ, томбэ...
Вызвала к доске Раевского. Только стал он писать "рестэ, томбэ", как вдруг
отворяется дверь и входит - инспектор (Тимка зажмурился), директор... (Тимка
посмотрел на меня многозначительно) и классный наставник. Когда мы сели.
директор и говорит нам: "Господа, у нас случилось несчастье: ученик вашего
класса Спагин убежал из дому. Оставил записку, что убежал на германский
фронт. Я не думаю, господа, чтобы он это сделал без ведома товарищей. Многие
из вас знали, конечно, об этом побеге заранее, однако не потрудились
сообщить мне. Я, господа..." - и начал, и начал, полчаса говорил.
У меня сперло дыхание. Так вот оно что! Такое происшествие, такая
поражающая новость, а я просидел дома, будто по болезни, и ничего не знаю. И
никто - ни Яшка Цуккерштейн, ни Федька Башмаков - не зашли ко мне после
уроков рассказать. Тоже товарищи... Когда Федьке нужны были пробки от пугача
- так он ко мне... А тут - на-ка!.. Тут половина школы на фронт убежит, а я
себе, как идиот, сиди!
Я бурей ворвался в училище, на бегу сбросил шинель и. удачно увильнув
от надзирателя, смешался с толпой ребят, выходивших из общего зала, где
читалась молитва.
В следующие дни только и было толков что о геройском побеге Вальки
Спагина.
Директор ошибался, высказывая предположение, что, вероятно, многие были
посвящены в план побега Спагина. Ну положительно никто ничего не знал.
Никому не могла даже прийти мысль, что Валька Спагин убежит. Такой тихоня
был, ни в одной драке, ни в одном налете на чужой сад за яблоками не
участвовал, штаны с него всегда сваливались, ну, словом, размазня размазней,
и вдруг - такое дело!
Стали мы между собой обсуждать, допытываться друг у друга, не замечал
ли кто каких-либо приготовлений. Не может же быть, чтобы человек вдруг,
сразу, ни с того ни с сего - вздумал, надел картуз и отправился на фронт.
Федька Башмаков вспомнил, что видел у Вальки карту железных дорог.
Второгодник Дубилов сказал, что встретил недавно Вальку в магазине, где тот
покупал батарейку для карманного фонаря. Больше, сколько ни допытывались,
никаких поступков, указывающих на подготовку к побегу, припомнить не могли.
Настроение в классе было приподнятое. Все бегали, бесновались, на
уроках отвечали невпопад, и количество оставленных без обеда возросло в эти
дни вдвое против обыкновенного. Прошло еще несколько дней. И вдруг опять
новость - сбежал первоклассник Митька Тупиков.
Училищное начальство всполошилось всерьез.
- Сегодня на уроке закона божия беседа будет, - по секрету сообщил мне
Федька. - Насчет побегов. Я, как тетради относил в учительскую, слышал, что
про это говорили.
Нашему священнику отцу Геннадию было этак лет под семьдесят. Лица его
из-за бороды и бровей не было видно вовсе, был он тучен, и для того, чтобы
повернуть голову назад, ему приходилось оборачиваться всем туловищем, ибо
шеи у него не было заметно вовсе.
Его любили у нас На его уроках можно было заниматься чем угодно: играть
в карты, рисовать, положить перед собой на парту вместо Ветхого завета
запрещенного Ната Пинкертона или Шерлока Холмса, потому что отец Геннадий
был близорук.
Отец Геннадий вошел в класс, поднял руку, благословляя всех
присутствующих, и тотчас же раздался рев дежурного:
- Царю небесный, утешителю души истиный.
Отец Геннадий был глуховат и вообще требовал, чтобы молитву читали
громко и отчетливо, но даже и ему показалось, что сегодня дежурный хватил
через край Он махнул рукой и сказал сердито:
- Ну, ну... Что это? Ты читай, чтобы было благозвучно, а то ровно как
бык ревешь.
Отец Геннадий начал издалека. Сначала он рассказал нам притчу о блудном
сыне Этот сын, как я понял тогда, ушел от своего отца странствовать, но
потом, как видно, ему пришлось туго, и он пошел на попятный.
Потом рассказал притчу о талантах: как один господин дал своим рабам
деньги, которые назывались талантами, и как одни рабы занялись торговлей и
получили от этого дела барыш, а другие спрятали деньги и ничего не получили
- А что говорят сии притчи? - продолжал отец Геннадий. - Первая притча
говорит о непослушном сыне Сын этот покинул своего отца, долго скитался и
все же вернулся домой под родительский кров. Нечего и говорить о ваших
товарищах, которые и вовсе не искушены в жизненных невзгодах и оставили
тайно дом свой, - нечего и говорить, что плохо придется им на их гибельном
пути. И еще раз убеждаю вас: если кто знает, где они, пусть напишет им, дабы
не убоялись они вернуться, пока есть время, под родительский кров. И
помните, в притче, когда вернулся блудный сын, то отец по доброте своей не
стал попрекать его, а одел в лучшие одежды и велел зарезать упитанного
тельца, как для праздника. Так и родители этих двух заблудшихся юношей
простят им все и примут их с распростертыми объятиями.
В этих словах я несколько усомнился. Что касается первоклассника
Тупикова, то как его встретили бы родители - не знаю, но что булочник Спагин
по поводу возвращения сына не станет резать упитанного тельца, а просто
хорошенько отстегает сына ремнем, - это уж наверняка.
- А притча о талантах, - продолжал отец Геннадий, - говорит о том, что
нельзя зарывать в землю своих способностей. Вы обучаетесь здесь всевозможным
наукам. Кончите школу, каждый изберет себе профессию по способностям,
призванию и положению. Один из нас будет, скажем, почтенным коммерсантом,
другой - доктором, третий - чиновником. Всякий будет уважать нас и думать
про себя: "Да, этот достойный человек не зарыл своих талантов в землю, а
умножил их и сейчас по заслугам пользуется всеми благами жизни". Но что же,
- тут отец Геннадий огорченно воздел руки к небу, - что же, спрашиваю вас,
выйдет из этих и им подобных беглецов, кои, презрен все предоставленные им
возможности, убежали из дому в поисках пагубных для тела и души приключений?
Вы растете, как нежные цветы в теплой оранжерее заботливого садовника, вы не
знаете ни бурь, ни треволнений и спокойно расцветаете, радуя взоры учителей
и наставников. А они... даже если перенесут все невзгоды, то без ухода
вырастут буйными терниями, обвеянными ветрами и обсыпанными придорожной
пылью.
Когда отец Геннадия, величественный и воодушевленный, как пророк, вышел
из класса и медленно поплыл в учительскую, я вздохнул, подумал и сказал:
- Федька!
- Ну?
- Ты как думаешь насчет талантов?
- Никак. А ты?
- Я?
Тут я замялся немного и добавил уже тише:
- А я, Федька, пожалуй, тоже зарыл бы таланты. Ну что - коммерсантом
либо чиновником?
- Я бы тоже, - чуть поколебавшись, сознался Федька. - Какой есть
интерес расти, как цветок в оранжерее? На него плюнь, он и завянет. Тернию,
тому хоть все нипочем - ни дождь, ни жара.
- Федька, - сказал я, - а как же тогда батюшка говорил: "И ответите в
жизни будущей". Ведь хоть и в будущей, а все одно отвечать неохота!
Федька задумался. Видно было, что он и сам не особенно ясно себе
представляет, как избежать обещанного наказания. Он тряхнул головой и
ответил уклончиво:
- Ну, так ведь это еще не скоро... А там, может быть, что-нибудь и
придумается.
Первоклассник Тупиков оказался дураком. Он даже не знал, в какую
сторону надо на фронт бежать: его поймали через три дня в шестидесяти
километрах от Арзамаса к Нижнему Новгороду.
Говорят, что дома не знали, куда его посадить, накупили ему подарков, а
мать, взяв с него торжественное слово больше не убегать, пообещала купить
ему к лету ружье монтекристо. Но зато в школе над Тупиковым смеялись и
издевались: "Нечего сказать, этак и многие из нас согласились бы пробегать
три дня вокруг города да за это в подарок получить настоящее ружье".
Совершенно неожиданно досталось Тупикову от учителя географии
Малиновского, которого у нас за глаза называли "Коля бешеный"
Вызывает Малиновский Тупикова к доске:
- Тэк-с!.. Скажите, молодой человек, на какой же это вы фронт убежать
хотели? На японский, что ли?
- Нет, - ответил, побагровев, Тупиков, - на германский.
- Тэк-с! - ехидно продолжал Малиновский - А позвольте вас спросить, за
каким же вас чертом на Нижний Новгород понесло? Где ваша голова и где в оной
мои уроки географии? Разве же не ясно, как день, что вы должны были
направиться через Москву, - он ткнул указкой по карте, - через Смоленск и
Брест, если вам угодно было бежать на германский? А вы поперли прямо в
противоположную сторону - на восток. Как вас понесло в обратную сторону? Вы
учитесь у меня для того, чтобы уметь на практике применять полученные
знания, а не держать их в голове, как в мусорном ящике. Садитесь. Ставлю вам
два. И стыдитесь, молодой человек!
Надо заметить, что следствием этой речи было то, что первоклассники,
внезапно уяснив себе пользу наук, с совершенно необычным рвением принялись
за изучение географии и даже выдумали новую игру, называвшуюся "беглец".
Игра эта состояла в том, что один называл пограничный город, а другой
должен был без запинки перечислить главные пункты, через которые лежит туда
путь. Если беглец ошибался, то платил фант, а за неимением фанта получал
затрещину или щелчок по носу, смотря по уговору.
Каждую неделю, в среду, в общем зале перед началом занятий происходила
торжественная молитва о даровании победы.
После молитвы все поворачивались влево, где висели портреты царя и
царицы.
Хор начинал петь гимн "Боже, царя храни", - все подхватывали. Я
подпевал во всю глотку. Голос у меня для пения был не особенно приспособлен,
но я старался так, что даже надзиратель заметил мне однажды:
- Вы бы, Гориков, полегче, а то уж чересчур.
Я обиделся. Что значит - чересчур?
А если у меня на пение нет таланта, то пусть другие молятся о даровании
победы, а я должен помалкивать?
Дома я поделился с матерью своей обидой.
Но мать как-то холодно отнеслась к моему огорчению и сказала мне:
- Мал еще. Подрасти немного... Ну, воюют и воюют. Тебе-то какое дело?
- Как, мам, мне какое дело? А если германцы нас завоюют? Я, мам, тоже
об ихних зверствах читал. Почему германцы такие варвары, что никого не
жалеют - ни стариков, ни детей, а почему же наш царь всех жалеет?
- Сиди! - недовольно сказала мне мать. - Все хороши... Как взбесились
ровно - и германцы не хуже людей, и наши тоже.
Мать ушла, а я остался в недоумении: то есть как это выходит, что
германцы не хуже наших? Как же это не хуже, когда хуже? Еще недавно в кино
показывали, как германцы, не щадя никого, все жгут - разрушили Реймсский
собор и надругаются над храмами, а наши ничего не разрушили и ни над чем не
надругались. Наоборот даже, в том же кино я сам видел, как один русский
офицер спас из огня германское дитя. Я пошел к Федьке. Федька согласился со
мной:
- Конечно, звери. Они затопили "Лузитанию" с мирными пассажирами, а мы
ничего не затопили. Наш царь и английский царь - благородные. И французский
президент - тоже. А их Вильгельм - хам!
- Федька, - спросил я, - а почему французский царь президентом
называется?
Федька задумался.
- Не знаю, - ответил он. - Я что-то слышал, что ихний президент вовсе и
не царь, а так просто.
- Как это - так просто?
- Ей-богу, не знаю. Я, знаешь, читал книжку писателя Дюма. Интересная
книжка - кругом одни приключения. И по той книжке выходит, что французы
убили своего царя, и с тех пор у них не царь, а президент.
- Как же можно, чтобы царя убили? - возмутился я. - Ты врешь, Федька,
или напутал что-нибудь.
- А ей-богу же, убили. И его самого убили, и жену его убили. Всем им
был суд, и присудили им смертную казнь.
- Ну, уж это ты непременно врешь! Какой же на царя может быть суд?
Скажем, наш судья, Иван Федорович, воров судит: вот у Плющихи забор сломали
- он судил, Митька-цыган у монахов ящик с просфорами спер - опять он судил.
А царя он судить не посмеет, потому что царь сам над всеми начальник.
- Ну, хочешь - верь, хочешь - нет! - рассердился Федька. - Вот Сашка
Головешкин прочитает книжку, я тебе ее дам. Там и суд вовсе не этакий был,
как у Ивана Федоровича. Там собирался весь народ и судили, и казнили... -
добавил он раздраженно, - и даже вспомнил я, как казнили. У них не вешают, а
машина этакая есть - гильотина. Ее заведут, а она раз-раз - и отрубает
головы.
- И царю отрубали?
- И царю, и царице, и еще кому-то там. Да хочешь, я тебе эту книжку
принесу? Сам прочитаешь. Интересно... Там про монаха одного... Хитрый был,
толстый и как будто святой, а на самом деле ничего подобного. Я как читал
про него, так до слез хохотал, аж мать рассердилась, слезла с кровати и
лампу загасила. А я подождал, пока она заснет, взял от икон лампадку и опять
стал читать.
Пронесся слух, что на вокзал пригнали пленных австрийцев. Мы с Федькой
тотчас же после уроков понеслись туда. Вокзал у нас находился далеко за
городом. Нужно было бежать мимо кладбища, через перелесок, выйти на шоссе и
пересечь длинный извилистый овраг.
- Как по-твоему, Федька, - спросил я, - пленные в кандалах или нет?
- Не знаю. Может быть, и в кандалах. А то ведь разбежаться могут. А в
кандалах далеко не убежишь! Вон как арестанты в тюрьму идут, так еле ноги
волочат.
- Так ведь арестанты - они же воры, а пленные ничего не украли.
Федька сощурился.
- А ты думаешь, что в тюрьме только тот, кто украл либо убил? Там,
брат, за разное сидят.
- За какое еще разное?
- А вот за такое... За что ремесленного учителя посадили? Не знаешь? Ну
и помалкивай.
Меня всегда сердило, почему Федька больше меня все знает. Обязательно,
о чем его ни спроси - только не насчет уроков, - он всегда что-нибудь да
знает. Должно быть, через отца. Отец у него почтальон, а почтальон, пока из
дома в дом ходит, мало ли чего наслушается.
Ремесленного учителя, или, как его у нас звали, Галку, ребятишки
любили. Приехал он в город в начале войны. Снял на окраине квартирку. Я
несколько раз бывал у него. Он сам любил ребят, учил их на своем верстаке,
делать клетки, ящики, западки. Летом, бывало, наберет целую ораву и
отправляется с нею в лес или на рыбную ловлю. Сам он был черный, худой и
ходил немного подпрыгивая, как птица, за что и прозвали его Галкой.
Арестовали его совершенно неожиданно, за что - мы толком и не знали. Одни
ребята говорили, что будто бы он шпион и передавал по телефону немцам все
секреты о передвижении войск. Нашлись и такие, которые утверждали, что будто
бы учитель раньше был разбойником и грабил людей на проезжих дорогах, а вот
теперь правда и выплыла наружу.
Но я не верил: во-первых, отсюда ни до какой границы телефонный провод
не дотянешь; во-вторых, про какие военные секреты и передвижения войск можно
передавать из Арзамаса? Тут и войск-то вовсе было мало - семь человек
команды у воинского присутствия, офицер Балагушин с денщиком да на вокзале
четыре пекаря из военно-продовольственного пункта, у которых одно только
название, что солдаты, а на самом деле - обыкновенные булочники. Кроме того,
за все это время у нас только и было одно передвижение войск, когда офицер
Балагушин переехал с квартиры Пырятиных к Басютиным, а больше никаких
передвижений и не было.
Что же касается того, что учитель был разбойником, - это была явная
ложь. Выдумал это Петька Золотухин, который, как известно всем, отчаянный
враль, и если попросит взаймы три копейки, то потом будет божиться, что
отдал, либо вовсе вернет удилище без крючков и потом будет уверять, что так
и брал. Да какой же из учителя - разбойник? У него и лицо не такое, и
походка смешная, и сам он добрый, а к тому же худой и всегда кашляет.
Так мы добежали с Федькой до самого оврага.
Тут, не в силах более сдерживать свое любопытство, я спросил у Федьки:
- Федь... так за что ж, на самом деле, учителя арестовали? Ведь это же
враки и про шпиона и про разбойника?
- Конечно, враки, - ответил он, замедляя шаг и осторожно оглядываясь,
как будто бы мы были не в поле, а среди толпы. - Его, брат, за политику
арестовали.
Не успел я подробнее повыспросить у Федьки, за какую именно политику
арестовали учителя как за поворотом раздался тяжелый топот приближающейся
колонны.
Пленных было около сотни.
Они не были закованы, и сопровождало их всего шесть конвоиров.
Усталые, угрюмые лица австрийцев сливались в одно с их серыми шинелями
и измятыми шапками. Шли они молча, плотными рядами, мерным солдатским шагом.
"Так вот какие они, - думали мы с Федькой, пропуская колонну. - Вот
они, те самые австрийцы и немцы, зверства которых ужасают все народы.
Нахмурились, насупились - не нравится в плену. То-то, голубчики!"
Когда колонна прошла мимо, Федька погрозил ей вдогонку кулаком:
- Газы выдумали! У, немецкая колбаса проклятая!
Возвращались домой мы немного подавленными. Отчего - не знаю. Вероятно,
оттого, что усталые, серые пленники не произвели на нас того впечатления, на
которое мы рассчитывали. Если бы не шинели, они походили бы на беженцев. Те
же худые, истощенные лица, та же утомленность и какое-то усталое равнодушие
ко всему окружающему.
Нас распустили на летние каникулы. Мы с Федькой строили всевозможные
планы на лето. Работы впереди предстояло много.
Во-первых, нужно было построить плот, спустив его в пруд, примыкавший к
нашему саду, объявить себя властителями моря и дать морской бой соединенному
флоту Пантюшкиных и Симаковых, оберегавшему подступы к их садам на другом
берегу.
У нас и до сих пор был маленький флот - спущенная на воду садовая
калитка. Но в боевом отношении он значительно уступал силам неприятеля, у
которого имелась половина старых ворот, заменявшая тяжелый крейсер, и легкий
миноносец, переделанный из бревенчатой колоды, в которой раньше кормили
скот.
Силы были явно неравны.
Поэтому мы решили усилить наше вооружение постройкой колоссального
сверхдредноута по последнему слову техники.
Как материал для постройки мы предполагали использовать бревна
развалившейся бани. Чтобы не ругалась мать, я дал ей обещание, что наш
дредноут будет построен с таким расчетом, чтобы его можно было всегда
использовать вместо подмостков для полоскания белья.
С противоположного берега неприятель, заметив наше перевооружение,
забеспокоился и начал тоже что-то сооружать, но наша агентурная разведка
донесла нам, что противник в противовес нам не может выставить ничего
серьезного за неимением строительного материала. Попытки же спереть со двора
доски, предназначенные для обшивки сарая, не увенчались успехом: семейный
совет не одобрил самовольного расходования материалов не по назначению, и
враждебные нам адмиралы - Сенька Пантюшкин и Гришка Симаков - были
беспощадно выдраны отцами.
Несколько дней мы возились с бревнами. Построить дредноут было нелегко.
Требовалось много денег и времени, а мы с Федькой как раз испытывали тогда
полосу финансовых затруднений. Одних только гвоздей ушло больше чем на
полтинник, а оставалось еще приобрести веревки для якоря и материал для
флага.
Чтобы раздобыть все необходимое, мы вынуждены были прибегнуть к тайному
займу в семьдесят копеек под залог двух учебников закона божьего, немецкой
грамматики "Глезер и Петцольд" и хрестоматии по русскому языку.
Зато дредноут наш вышел на славу. Спускали мы его уже под вечер.
Помогали спускать Тимка Штукин и Яшка Цуккерштейн. В качестве зрителей
пришли все ребятишки сапожника, моя сестренка и дворовая собачка Волчок, она
же Шарик, она же Жучка - звал ее каждый, как хотел. Плот затрещал, заскрипел
и тяжело бухнул в воду. Тотчас же раздалось громкое "ура", салют из пугачей,
и над дредноутом взвился флаг.
Флаг у нас был черный с красными каемками и желтым кругом посредине.
Развеваемый слабым теплым ветром, он эффектно затрепыхался, - мы
снялись с якорей.
Близился закат. Слышалось далекое звяканье бубенцов возвращавшегося
стада коз, которых в Арзамасе бесчисленное множество.
На дредноуте были я и Федька. Позади нас, на почтительном расстоянии,
плыла наша маленькая калитка, предназначенная быть посыльным судном.
Наша эскадра медленно, сознавая свою силу, выплыла на середину пруда и
продефилировала перед чужими берегами. Тщетно мы вызывали противника и в
рупор и сигналами - он не хотел принимать боя и постыдно прятался в бухте
под полусгнившей ветлой.
В бессильной ярости береговая артиллерия открыла по нашим судам огонь,
но мы сразу же поставили себя вне пределов досягаемости орудий противника и
спокойно отплыли в свой порт без всякого урона, если не считать легкой
контузии картофелиной, полученной в спину Яшкой Цуккерштейном.
- О-го-го! - закричали мы уплывая. - Что, слабо вам выйти навстречу?
- Подождите! Выйдем, не хвалитесь раньше времени, не испугались!
- То-то, оно и видно, что не испугались... Трусы! Немцы несчастные!
Мы благополучно вошли в свой порт, бросили якоря и, крепко на цепь
закрепив плоты, выскочили на берег.
В тот же вечер мы с Федькой чуть не поссорились. Мы не договорились
заранее, кто будет командовать флотом. На мое предложение командовать ему
посыльным судном Федька ответил презрительным плевком. Тогда я предложил
ему, кроме этого, быть начальником порта, начальником береговой артиллерии,
а также воздушных сил, как только они у нас появятся. Но даже воздушные силы
не соблазнили Федьку, и он упорно стоял на том, что хочет быть адмиралом, а
в противном случае пригрозил предаться неприятелю.
Тогда, не желая терять ценного помощника, я плюнул и предложил быть
адмиралом по очереди: день - он, день - я. На этом мы и порешили.
Мы смастерили два лука, запаслись десятком стрел и отправились в
перелесок. В запасе у нас было несколько "лягушек". "Лягушками" назывались
бумажные трубочки, сложенные в несколько раз, туго перетянутые бечевой и
начиненные смесью бертолетовой соли с толченым углем. Мы привязывали
"лягушку" к концу стрелы, один натягивал бечеву, другой поджигал у "лягушки"
шнур. Тотчас же стрела взвивалась в небо, и "лягушка", разрываясь высоко в
воздухе, металась огненными зигзагами, спугивая галок и ворон.
Перелесок примыкал к кладбищу. Перелесок был густ, весь изрыт ямами,
покрыт маленькими прудами. На тенистых зеленых лужайках цвели желтые
кувшинки, куриная слепота и рос папоротник.
Вдоволь наигравшись, мы перелезли через каменную стену и очутились в
самом отдаленном и глухом углу кладбища. Тишина, нарушаемая только
разноголосым щебетом укрывшихся в листве пташек, действовала успокаивающе на
наше возбужденное игрой настроение. Пробираясь через пустырь мимо
надмогильных холмиков, иногда едва выступавших над землей, мы разговаривали
вполголоса.
- Смотри, - сказал я Федьке, - сейчас за поворотом начнутся солдатские
могилы. На прошлой неделе здесь похоронили Семена Кожевникова из лазарета.
Я, Федька, хорошо помню Кожевникова. Еще задолго до войны, когда я был вовсе
маленьким, он приходил к моему отцу. Он один раз подарил мне резинку для
рогатки. Хорошая была резинка. Только ее потом мать в печку выбросила -
будто бы я камешком у Басютиных стекло разбил.
- А нет, что ли?
- Ну так что ж, что я? Да ведь это же доказать надо было, а то никто не
видел, а по одному только подозрению... Какая же это справедливость выходит?
Вдруг бы не я разбил, тогда, значит, все равно бы на меня?
- Все равно бы, - согласился Федька. - Они, матери, всегда такие. У
девчонок ничего не трогают, а как мальчишкину какую игру заметят, так и
выбрасывают. У меня мать две стрелы с гвоздем сломала да потом крысу из
клетки выкинула. А один раз еще хуже было... Свинтил я шарик пустой. Знаешь,
которые на кроватях для украшения привернуты. Мать как раз в церковь ушла.
Сижу себе, достал селитры, угля. Ну, думаю, начиню шарик порохом, а потом в
перелеске взрыв устрою. И так занялся делом, что и не заметил, как мать
сзади очутилась. "Ты зачем, говорит, шар с кровати свернул? Ах ты,
проклятый! А я смотрю, куда у меня шары делись?" Да как треснет меня по
башке! Хорошо, что отец вступился Спрашивает: "Зачем шар взял?" - "Разве, -
отвечаю ему, - не видишь?.. Бомбу делать". Нахмурился он. "Брось, говорит,
не балуй этакими вещами, ишь какой террорист выискался!" А сам засмеялся и
по голове погладил.
- Федька, - сказал я ему спокойно, - а я знаю, что такое террорист. Это
- которые бомбы в полицейских бросают и против богатых. А мы, Федька, какие
- бедные или богатые?
- Средние, - ответил Федька, подумавши. - Чтобы очень бедные, этого
тоже не сказать. У нас как отец нашел место, то каждый день обед, а по
воскресеньям еще пироги мать стряпает да иной раз компот. Я беда как люблю
компот! А ты любишь?
- И я люблю. Только я кисель яблочный еще больше люблю. Я тоже так
думаю, что средние. Вон у Бебешиных фабрика целая. Я один раз был у ихнего
Васьки. У них одной прислуги сколько и лакей! А Ваське отец живую лошадь
подарил... пони называется.
- У них, конечно, все есть, - согласился Федька, - у них денег очень
много. А купец Синюгин вышку над домом построил и телескоп поставил.
Огро-о-омный! Как надоест ему все на земле, так и идет Синюгин на ту вышку,
туда ему закуску несут, бутылку... И сидит он всю ночь да на звезды и
планеты смотрит. Только недавно он на той вышке выпивку со знакомыми
устроил, так, говорят, после ихнего просмотра какое-то стекло лопнуло,
теперь ничего уже не видать.
- Федька! А почему же Синюгин, например, и на звезды, и на планеты, и
всякое ему удовольствие, а другому - фига? Вон Сигов, который на его фабрике
работает, так тому не то чтобы на планеты, а просто жрать нечего. Вчера
приходил вниз к сапожнику полтинник занимать.
- Почему?.. Вот еще... почем я знаю? Ты спроси у учителя или у батюшки.
Федька помолчал, сорвал на ходу ветку душистого одичавшего жасмина,
потом добавил уже тише:
- Отец говорил, что скоро все будет наоборот.
- Что наоборот?
- Все как есть. Я, Борька, и сам еще хорошо не разобрался. Я будто бы
спал, а на самом деле нарочно, а отец с заводским сторожем разговаривал, что
будто бы опять забастовки, как в пятом году, будут. Ты знаешь, что было в
пятом году?
- Знаю, но только не особенно, - ответил я, покраснев.
- Революция была. Только не удалась. Это значит, чтобы помещиков жечь,
чтобы всю землю крестьянам, чтобы все от богатых к бедным. Я, знаешь, все
это из их разговора услыхал.
Федька умолк. И опять меня взяла досада, почему Федька знает больше
меня. Я бы тоже узнал, да не у кого. И в книжках про это ничего не написано.
И никто про это со мной не разговаривает.
Дома уже, после обеда, когда мать прилегла отдохнуть, я сел к ней на
кровать и сказал:
- Мама, расскажи мне что-нибудь про пятый год. Почему с другими говорят
об этом? Федька все интересное знает, а я никогда ничего не знаю.
Мать быстро повернулась, нахмурила брови, по-видимому собираясь
выругать меня, потом раздумала ругать и посмотрела с таким любопытством, как
будто бы увидала меня в первый раз.
- Про какой еще пятый год?
- Как про какой? Ты сама знаешь, про какой. Ты вон какая здоровая. Тебе
тогда уже много лет было, а мне всего один год, и я вовсе даже ничего не
запомнил.
- Да чего же тебе рассказывать? Это у отца надо бы спрашивать, он
мастер про это рассказывать. А я в пятом году света из-за тебя, сорванца, не
видела. Тоже... такой был деточка, что и не приведи бог... горластый,
крикастый, ни минуты покоя не давал. Как начнешь орать целую ночь подряд,
так тут, бывало, про белый свет и про себя позабудешь.
- А с чего же, мама, я орал? - спросил я, немного обидевшись. - Может,
я боялся тогда? Говорят, стрельба была и казаки. Может, с перепугу?
- С какого там еще перепугу! Так просто, блажной был - и орал. Какой у
тебя тогда мог быть перепуг? К нам с обыском один раз ночью жандармы пришли,
и чего искали - сама не знаю. Тогда у многих подряд обыски были. Всю как
есть квартиру перерыли, ничего не нашли. Офицер этакий вежливый был. Пальцем
тебя пощекотал, а ты смеешься. "Хороший, говорит, мальчик у вас". А сам,
будто шутя, на руки тебя взял и между тем мигнул жандарму, а тот стал
чего-то в твоей люльке высматривать. Вдруг как потекло с тебя! Батюшки,
прямо офицеру на мундир. Ах ты, боже мой! Я тебя скорей схватила, тащу
офицеру тряпку. Подумать только! Мундир новый - и весь насквозь; и на штаны
попало, и на шашку. Всего как есть опрудил, шельмец этакий! - И мать
рассмеялась.
- Ты, мам, вовсе мне про другое рассказываешь, - совсем обидевшись,
прервал я. - Я про революцию спрашиваю, а ты ерунду какую-то...
- Да ну тебя... привязался еще! - отмахнулась мать.
Но тут, заметив мое огорченное лицо, она подумала, достала связку
ключей и сказала:
- Что я тебе рассказывать буду? Пойди отопри чулан... Там в большом
ящике вверху всякий хлам, а внизу целая куча отцовских книг была. Поищи...
Если не все он разодрал, то, может, и найдешь какую и про пятый год.
Я быстро схватил связку ключей и бросился к дверям.
- Да ежели ты, - крикнула мне вдогонку мать, - вместо ящика с книгами в
банку с вареньем залезешь или опять, как в прошлый раз, с кринок сметану
поснимаешь, то я тебе такую революцию покажу, что и своих не узнаешь!
Несколько дней подряд я был занят чтением. Помню, что из двух
отобранных книг в первой я прочел только три страницы. Называлась эта наугад
взятая книга - "Философия нищеты". Из этой мудреной философии я тогда ровно
ничего не понял. Но зато другая книга - рассказы Степняка-Кравчинского -
была мне понятна, я прочел ее до конца и перечел снова.
В тех рассказах все было наоборот. Там героями были те, которых ловила
полиция, а полицейские сыщики, вместо того чтобы возбуждать обычное
сочувствие, вызывали только презрение и негодование. Речь в этих книгах шла
о революционерах. У революционеров были свои тайные организации, типографии.
Они готовили восстания против помещиков, купцов и генералов. Полиция
боролась с ними, ловила их. Тогда революционеры шли в тюрьмы и на казни, а
оставшиеся в живых продолжали их дело.
Меня захватила эта книга, потому что до сих пор я не знал ничего про
революционеров. И мне обидно стало, что Арзамас такой плохой город, что в
нем ничего не слышно про революционеров. Воры были: у Тупиковых с чердака
начисто все белье сняли; конокрады-цыгане были, даже настоящий разбойник был
- Ванька Селедкин, который убил акцизного контролера, а вот
революционеров-то и не было.
Я, Федька, Тимка и Яшка Цуккерштейн только собрались играть в городки,
как прибежал из сада сапожников мальчишка и сообщил, что к нашему берегу
причалили тайно два плота Пантюшкиных и Симаковых; сейчас эти проклятые
адмиралы отбивают замок с целью увести наши плоты на свою сторону.
Мы с гиканьем понеслись в сад. Заметив нас, враги быстро повскакали на
свои плоты и отчалили.
Тогда мы решили преследовать и потопить неприятеля.
В тот день командовал дредноутом Федька. Пока он и Яшка отталкивали
тяжелый, неповоротливый плот, мы с Тимкой на старом суденышке пустились
неприятелю наперерез. Наши враги сразу сделали ошибку. Очевидно не
предполагая, что мы будем их преследовать, они, вместо того чтобы сразу
направиться к своему берегу, взяли курс далеко влево. Когда же они заметили
свою ошибку, то были уже далеко и теперь напрягали все свои силы, пытаясь
проскочить, прежде чем мы успеем перерезать им дорогу. Но Федька и Яшка
никак не могли отвязать большой плот. Нам с Тимкой предстояла героическая
задача - на легком суденышке задержать на несколько минут двойные силы
неприятеля.
Мы очутились без поддержки перед враждебной эскадрой и самоотверженно
открыли по ней огонь. Нечего и говорить, что мы сами тотчас же попали под
сильнейший перекрестный обстрел.
Уже дважды я получил комом по спине, а у Тимки сшибло фуражку в воду.
Стали истощаться наши снаряды, и мы были насквозь промочены водой, - а
Федька и Яшка еще только отчаливали от берега.
Заметив это, неприятель решил идти напролом.
Мы не могли выдержать столкновения с их плотами - наша калитка была бы
безусловно потоплена.
- Ураганный огонь последними снарядами! - скомандовал я.
Отчаянными залпами мы задержали противника только на полминуты. Наш
дредноут полным ходом спешил к нам на помощь.
- Держитесь! - кричал Федька, открывая огонь с далекой дистанции.
Однако вражьи суда были почти рядом. Оставалось только дать им уйти в
защищенный порт или загородить дорогу, рискуя выдержать смертельный бой. Я
решился на последнее.
Сильным ударом шеста я поставил свой плот поперек пути.
Первый вражеский плот с силой налетел на нас, и мы с Тимкой разом
очутились по горло в теплой заплесневелой воде. Однако от удара плот
противника тоже остановился. Этого только нам и нужно было. Наш могучий
дредноут - огромный, неуклюжий, но крепко сколоченный - на полном ходу
врезался в борт неприятельского судна и перевернул его. Оставался еще
миноносец из свиного корыта. Пользуясь своей быстроходностью, он хотел было
проскочить мимо, но и его опрокинули шестом.
Мы с Тимкой забрались на Федькин плот, и теперь только головы
неприятельской команды торчали из воды. Но мы были великодушны: взяв на
буксир перевернутые плоты, разрешили взобраться на них побежденным и с
триумфом, под громкие крики мальчишек, усеявших заборы садов, доставили
трофеи и пленников к себе в порт.
Письма от отца мы получали редко. Отец писал мало и все одно и то же:
"Жив, здоров, сидим в окопах, и сидеть, кажется, конца-краю не предвидится".
Меня разочаровывали его письма. Что это такое на самом деле? Человек с
фронта не может написать ничего интересного. Описал бы бой, атаку или
какие-нибудь героические подвиги, а то прочтешь письмо, и остается
впечатление, что будто бы скука на этом фронте хуже, чем в Арзамасе грязной
осенью.
Почему другие, вот, например, прапорщик Тупиков, брат Митьки, присылает
письма с описанием сражений и подвигов и каждую неделю присылает всякие
фотографии? На одной фотографии он снят возле орудия, на другой - возле
пулемета, на третьей - верхом на коне, с обнаженной шашкой, а еще одну
прислал, так на той и вовсе голову из аэроплана высунул. А отец - не то
чтобы из аэроплана, а даже в окопе ни разу не снялся и ни о чем интересном
не пишет.
Однажды, уже под вечер, в дверь нашей квартиры постучали. Вошел солдат
с костылем и деревянной ногой и спросил мою мать. Матери не было дома, но
она должна была скоро прийти. Тогда солдат сказал, что он товарищ моего
отца, служил с ним в одном полку, а сейчас едет навовсе домой, в деревню
нашего уезда, и привез нам от отца поклон и письмо.
Он сел на стул, поставил к печке костыль и, порывшись за пазухой,
достал оттуда замасленное письмо. Меня сразу же удивила необычайная толщина
пакета. Отец никогда не присылал таких толстых писем, и я решил, что,
вероятно, в письмо вложены фотографии.
- Вы с ним вместе служили в одном полку? - спросил я, с любопытством
разглядывая худое, как мне показалось, угрюмое лицо солдата, серую измятую
шинель с георгиевским крестиком и грубую деревяшку, приделанную к правой
ноге.
- И в одном полку, и в одной роте, и в одном взводе, и в окопе рядом,
локоть к локтю... Ты его сын, что ли, будешь?
- Сын.
- Вот что! Борис, значит? Знаю. Слыхал от отца. Тут и тебе посылка
есть. Только отец наказывал, чтобы спрятал ты ее и не трогал до тех пор,
пока он не вернется.
Солдат полез в самодельную кожаную сумку, сшитую из голенища; при
каждом его движении по комнате распространялись волны тяжелого запаха
йодоформа.
Он вынул завернутый в тряпку и туго перевязанный сверток и подал его
мне. Сверток был небольшой, а тяжелый. Я хотел вскрыть его, но солдат
сказал:
- Погоди, не торопись. Успеешь еще посмотреть.
- Ну, как у нас на фронте, как идут сражения, какой дух у наших войск?
- спросил я спокойно и солидно.
Солдат посмотрел на меня и прищурился. Под его тяжелым, немного
насмешливым взглядом я смутился, и самый вопрос показался мне каким-то
напыщенным и надуманным.
- Ишь ты! - И солдат улыбнулся. - Какой дух? Известное дело, милый...
Какой дух в окопе может быть... Тяжелый дух. Хуже, чем в нужнике.
Он достал кисет, молча свернул цигарку, выпустил сильную струю едкого
махорочного дыма и, глядя мимо меня на покрасневшее от заката окно, добавил:
- Обрыдло все, очертенело все до горечи. И конца что-то не видно.
Вошла мать. Увидев солдата, она остановилась у двери и ухватилась рукой
за дверную скобу.
- Что... что случилось? - тихо спросила она побелевшими губами. -
Что-нибудь про Алексея?
- Папа письмо прислал! - завопил я. - Толстое... наверное, с
фотографиями, и мне тоже подарок прислал.
- Жив, здоров? - спрашивала мать, сбрасывая шаль. - А я как увидала с
порога серую шинель, так у меня сердце екнуло. Наверное, думаю, с отцом
что-нибудь случилось.
- Пока не случилось, - ответил солдат. - Низко кланяется, вот - пакет
просил передать. Не хотел он по почте... Почта ныне ненадежная.
Мать разорвала конверт. Никаких фотографий в нем не было, только пачка
замасленных, исписанных листков.
К одному из них пристал комок глины и зеленая засохшая травинка.
Я развернул сверток - там лежал небольшой маузер и запасная обойма.
- Что еще отец выдумал! - сказала недовольно мать. - Разве это игрушка?
- Ничего, - ответил солдат. - Что у тебя сын дурной, что ли? Гляди-ка,
ведь он вон уже какой, с меня ростом скоро будет. Пусть спрячет пока.
Хороший пистолет. Его Алексей в германском окопе нашел. Хорошая штука. Потом
всегда пригодиться может.
Я потрогал холодную точеную рукоятку и, осторожно завернув маузер,
положил его в ящик.
Солдат пил у нас чай. Выпил стаканов семь и все рассказывал нам про
отца и про войну. Я выпил всего полстакана, а мать и вовсе не дотронулась до
чашки. Порывшись в своих склянках, она достала пузырек со спиртом и налила
солдату. Солдат сощурился, долил спирт водой и, медленно выпив водку,
вздохнул и покачал головой.
- Жисть никуда пошла, - сказал он, отодвигая стакан. - Из дома писали,
что хозяйство прахом идет. А чем помочь было можно? Сами голодали месяцами.
Такая тоска брала, что думаешь - хоть бы один конец. Замотались люди в
доску. Бывало, иногда закипит душа, как ржавая вода в котелке. Эх, думаешь,
была бы сила, плюнул бы... и повернул обратно. Пусть воюет, кто хочет, а я у
немца ничего не занимал, и он мне ничего не должен! Мы с Алексеем много про
это говорили. Ночи долгие... Спать блоха не дает. Только вся и утеха, что
песни да разговоры. Иной раз плакать бы впору или удавить кого, а ты сядешь
и запоешь. Плакать - слез нету. Злость сорвать на ком следует - руки
коротки. Эх, говоришь, ребята, друзья хорошие, товарищи милые, давайте хоть
песню споем!
Лицо солдата покраснело, покрылось влагой, и по комнате гуще и гуще
расходился запах йодоформа. Я открыл окно. Сразу пахнуло вечерней свежестью,
прелью сложенного во дворах сена и переспелой вишней.
Я сидел на подоконнике, чертил пальцем по стеклу и слушал, что говорил
солдат. Слова солдата оставляли на душе осадок горькой сухой пыли, и эта
пыль постепенно обволакивала густым налетом все до тех пор четкие и понятные
для меня представления о войне, о ее героях и ее святом значении. Я почти с
ненавистью смотрел на солдата. Он снял пояс, расстегнул мокрый ворот рубахи
и, видимо опьянев, продолжал:
- Смерть, конечно, плохо Но не смертью еще война плоха, а обидою. На
смерть не обидно. Это уже такой закон, чтобы рано ли, поздно ли, а человеку
помереть. А кто выдумал такой закон, чтобы воевать? Я не выдумывал... ты не
выдумывал, он не выдумывал, а кто-то да выдумал. Так вот, кабы был господь
бог всемогущ, всеблаг и всемилостив, как об этом в книгах пишут, пусть
призвал бы он того человека и сказал ему: "А дай-ка мне ответ, для каких
нужд втравил ты в войну миллионы народов? Какая им и какая тебе от этого
выгода? Выкладывай все начистоту, чтобы всем было ясно и понятно". Только...
- Тут солдат покачнулся и чуть не уронил стакан. - Только... не любит что-то
господь в земные дела вмешиваться. Ну что же, подождем, потерпим. Мы - народ
терпеливый. Но уж когда будет терпению край, тогда, видно, придется самим
разыскивать и судей и ответчиков.
Солдат умолк, нахмурился, исподлобья посмотрел на мать, которая,
опустив глаза на скатерть, за все время не проронила ни слова. Он встал и,
протягивая руку к тарелке с селедкой, сказал примирительно и укоризненно:
- Ну, да что ты... Вот еще о чем заговорили! Пустое... Всему будет
время, будет и конец. Нет ли у тебя, хозяйка, еще в бутылке?
И мать, не поднимая глаз, долила ему в стакан капли теплого пахучего
спирта.
Всю эту ночь за стеною проплакала мама; шелестели один за другим
перевертываемые листки отцовского письма. Потом через щель мелькнул тусклый
зеленый огонек лампадки, и я догадался, что мать молится.
Отцовского письма она мне не показала. О чем он писал и отчего в ту
ночь она плакала, я так и не понял тогда.
Солдат ушел от нас утром.
Перед тем как уйти, он похлопал меня по плечу и сказал, точно я его о
чем спрашивал:
- Ничего, милый... Твое дело молодое. Эх! Поди-ка, ты и почище нашего
еще увидишь!
Он попрощался и ушел, притопывая деревяшкой, унося с собой костыль,
запах йодоформа и гнетущее настроение, вызванное его присутствием, его
кашляющим смехом и горькими словами.
Лето подходило к концу. Федька усиленно готовился к переэкзаменовке.
Яшка Цуккерштейн, напившись болотной воды, заболел лихорадкой, и я как-то
неожиданно очутился в одиночестве. Я валялся на кровати, читал отцовские
книги и газеты.
Про конец войны ничего не было слышно В город понаехало множество
беженцев, потому что германцы сильно продвинулись по фронту и заняли уже
больше половины Польши. Беженцы побогаче разместились по частным квартирам,
но таких было немного. Наши купцы, монахи и священники были людьми набожными
и неохотно пускали к себе беженцев - в большинстве бедных многосемейных
евреев, и беженцы главным образом жили в бараках возле перелеска, за
городом.
К тому времени из деревень вся молодежь, все здоровые мужики были
угнаны на фронт. Многие хозяйства разорились. Работать в полях было некому,
и в город потянулись нищие - старики, бабы и ребятишки
Раньше, бывало, ходишь целый день по улицам - и ни одного незнакомого
не встретишь. Иного хоть по фамилии не знаешь, так обязательно где-нибудь
встречал, а теперь попадались на каждом шагу незнакомые, чужие лица - евреи,
румыны, поляки, пленные австрийцы, раненые солдаты из госпиталя Красного
Креста.
Не хватало продуктов. Масло, яйца, молоко по дорогой цене раскупались
на базаре с раннего утра. У булочных образовались очереди, исчез белый хлеб,
да и черного не всем хватало. Купцы немилосердно набавляли цены на все, даже
не на съестные продукты.
Говорили у нас, что один Бебешин за последний год нажил столько же,
сколько за пять предыдущих. А Синюгин - тот и вовсе так разбогател, что
пожертвовал шесть тысяч на храм; забросив свою вышку с телескопом, выписал
из Москвы настоящего, живого крокодила, которого пустил в специально
выкопанный бассейн.
Когда крокодила везли с вокзала, за телегой тянулось такое множество
любопытных, что косой пономарь Спасской церкви Гришка Бочаров, не
разобравшись, принял процессию за крестный ход с Оранской иконой божией
матери и ударил в колокола. Гришке от епископа было за это назначено
тридцатидневное покаяние. Многие же богомольцы говорили, что Гришка врет,
будто бы зазвонил по ошибке, а сделал это нарочно, из озорства. Мало ему
покаяния, а надо бы для примера засадить в тюрьму, потому что похороны за
крестный ход принять - это еще куда ни шло, но чтобы этакую богомерзкую
скотину с пресвятой иконой спутать - это уже смертный грех!
Захлопнув книгу, я выбежал на улицу. Делать мне было нечего, и я
побежал за город, на кладбище, к Тимке Штукину. Тимку дома я не застал. Отец
его, седой крепкий старик, старый знакомый моего отца, потрепал меня по
плечу и сказал:
- Растешь, хлопец! Батько-то приедет и не узнает. Ростом-то ты в отца
вышел, во какой здоровенный! А мой Тимка, пес его знает, в деда, что ли, по
матери пошел, - хлюпкий, как комар. И куда в его только жратва идет?!
Отец-то здоров? Будете писать - от меня поклон. Хороший, настоящий человек.
Мы с ним восемь лет в сельской школе проработали. Он - учителем, а я -
сторожем... Только давно это... Ты вовсе сосуном был... не помнишь. Ну,
ступай! Тимка тут где-нибудь, щеглов ловит. Поищи в березах, там, в углу, за
солдатскими могилами. Ближе-то он не ловит - староста, как увидит, ругается.
Тимку я нашел в березняке. Он стоял под деревом и, держа в руке палку с
петлей, осторожно подводил ее под едва заметного в пожелтевшей листве щегла.
Тимка испуганно, почти умоляюще посмотрел на меня и замотал головой, чтобы я
не подходил ближе и не спугнул птицы. Я остановился.
Большей дуры-птицы, чем щегол, по-моему, не было никогда на свете. К
концу длинного тонкого удилища ребята-птицеловы прикрепляют конский волос и
делают петлю. Петлю эту нужно осторожно накинуть на шею щеглу.
Тимка осторожно подвел конец удилища к самой голове пичужки. Щегол
покосился на петлю и лениво перескочил на соседнюю ветку. Высунув кончик
языка, стараясь не дышать, Тимка принялся подводить петлю снова. Глупый
щегол с любопытством посматривал на Тимкино занятие. Он по-идиотски беспечно
позволил окружить петлей нахохлившуюся головку. Тимка дернул палку, и
полузадушенный щегол, не успев пискнуть, полетел на траву, отчаянно
трепыхаясь крыльями. Через минуту он уже прыгал в клетке вместе с пятком
других пленных собратьев.
- Видал?! - заорал Тимка, подпрыгивая на одной ноге. - Во, брат, как
ловко... целых шесть штук. Только щеглы все. Синицу атак не поймаешь... Ее
западками надо или лучком... Хитрющая! А эти дураки сами башкой лезут...
Внезапно Тимка оборвал себя на полуслове, лицо его окаменело в таком
выражении, как будто бы кто-то стукнул его поленом по голове. Погрозив мне
пальцем, он постоял, не шелохнувшись, минуты две, потом опять подпрыгнул и
спросил:
- Что!.. слыхал?
- Ничего не слыхал, Тимка. Слыхал, что паровоз на вокзале загудел.
- Господи ты боже мой! Он не слыхал! - удивленно всплеснул руками
Тимка. - Малиновка!.. Слышал ты, пересвистнулась?.. Настоящая, краснозвонка.
Я уже по свисту слышу, я ее, голубушку, вторую неделю выслеживаю. Знаешь,
где утопленника хоронили? Ну, так вот она там, в кленах, где-то водится. Там
густые клены, а сейчас у них листья, как огонь, яркие... Пойдем посмотрим.
Тимка знает каждую могилу, каждый памятник. На ходу прискакивая
по-птичьи, он показывал мне:
- Здесь вот - пожарный лежит... в прошлом году сгорел, а здесь -
Чурбакин слепой. Тут все этакие, тут купцов не хоронят, для купцов хорошая
земля отведена... Вон у Синюгиной бабушки какой памятник поставили, с
архангелами. А вот тут, - Тимка ткнул пальцем на еле заметный бугорок, - тут
удавленник похоронен. Батька говорил, что сам он, нарочно удавился...
слесарь деповский. Вот уж не знаю, как это можно самому, нарочно?
- От плохой жизни, должно быть, Тимка, ведь не от хорошей же?
- Ну-у, что ты! - удивленно и протестующе протянул Тимка. - От какой же
это плохой? Разве же она плохая?
- Кто - она?
- Да жизнь-то! Беда, какая хорошая! Как же можно, чтобы смерть лучше
была? То бегаешь и все, что хочешь, а то - лежи!
Тимка засмеялся звонким, щебечущим смехом и опять разом замер, точно
его оглушили, и, постояв с минутку, сказал шепотом:
- Тише теперь... Она тут где-то, недалеко хоронится... Только хитрая!
Ну, да все равно я ее поймаю.
Только к вечеру я вернулся от Тимки. Странный мальчуган, он всего на
полтора года моложе меня, а такой маленький, что ему не только двенадцати, а
и десяти лет нельзя было дать. Всегда он суетился, товарищи над ним
подсмеивались, частенько щелкали его по затылку, но он никогда надолго не
обижался. Когда Тимка просил что-нибудь, ну, скажем, перочинный ножик
карандаш очинить, или перо, или решить трудную задачу, то всегда глядел в
упор большими круглыми глазами и почему-то виновато улыбался. Он был трусом,
но и трусость у него была особая. Не было Тимке большего страха, чем тот,
который он испытывал при приближении инспектора или директора. Однажды во
время урока пришел швейцар и сказал, что Тимку просят в учительскую. Тимка
не мог сразу подняться с парты; потом обвел глазами весь класс, как бы
спрашивая: "Да за что же? Ей-богу, ни в чем не виноват". Рябоватое лицо его
приняло серый оттенок, и он неуверенно вышел за дверь.
На перемене мы узнали, что вызывали его не для заковывания в кандалы и
отправления на каторгу, не для порки и даже не для записи в кондуит, а
просто чтобы он расписался за полученный в прошлом году бесплатно учебник
арифметики.
Через два дня у нас начались занятия. В классах стоял шум и гомон.
Каждый рассказывал о том, как он провел лето, сколько наловил рыбы, раков,
ящериц, ежей. Один хвастался убитым ястребом, другой азартно рассказывал о
грибах и землянике, третий божился, что поймал живую змею. Были у нес и
такие, которые на лето ездили в Крым и на Кавказ - на курорты. Но их было
немного. Эти держались особняком, про ежей и землянику не разговаривали, а
солидно рассказывали о пальмах, о купаниях и лошадях.
Впервые в этом году нам объявили, что ввиду дороговизны попечитель
разрешил взамен суконной формы носить форму из другой, более дешевой
материи.
Мать сшила мне гимнастерку и штаны из какой-то материи, которая
называлась "чертовой кожей".
Кожа эта действительно, должно быть, была содрана с черта, потому что
когда однажды, убегая из монашеского сада от здоровенного инока,
вооруженного дубиной, я зацепился за заборный гвоздь, то штаны не
разорвались и я повис на заборе, благодаря чему инок успел влепить мне пару
здоровых оплеух.
Было еще одно нововведение. К нам прикомандировали офицера, дали
деревянные винтовки, которые с виду совсем походили на настоящие, и начали
обучать военному строю.
После того письма, которое привез нам от отца безногий солдат, мы не
получили ни одного. Каждый раз, когда Федькин отец проходил с сумкой по
улице, моя маленькая сестренка, подолгу караулившая его появление,
высовывала из окна голову и кричала тоненьким голосом:
- Дядя Сергей! Нам нету от папы?
И тот отвечал неизменно:
- Нету, деточка, нету сегодня!.. Завтра, должно быть, будет.
Но и "завтра" тоже ничего не было.
Однажды, уже в сентябре, Федька засиделся у меня до позднего вечера. Мы
вместе заучивали уроки.
Едва мы кончили и он сложил книги и тетради, собираясь бежать домой,
как внезапно хлынул проливной дождь.
Я побежал закрывать окно, выходившее в сад.
Налетавшие порывы ветра со свистом поднимали с земли целые груды
засохших листьев, несколько крупных капель брызнуло мне в лицо. Я с трудом
притянул одну половину окна, высунулся за второй, как внезапно порядочной
величины кусок глины упал на подоконник.
"Ну и ветер! - подумал я. - Этак и все деревья переломать может".
Возвращаясь в соседнюю комнату, я сказал Федьке:
- Буря настоящая. Куда ты, дурак, собрался... Такой дождь хлещет!
Смотри-ка, какой кусок земли в окно ветром зашвырнуло.
Федька посмотрел недоверчиво:
- Что ты врешь-то? Разве этакий ком зашвырнет?
- Ну вот еще! - обиделся я. - Я же тебе говорю: только я стал
закрывать, как плюхнулось на подоконник.
Я посмотрел на ком глины. Не бросил ли кто, на самом деле, нарочно? Но
тотчас же я одумался и сказал:
- Глупости какие! Некому бросать. Кого в этакую погоду в сад занесет?
Конечно, ветер.
Мать сидела в соседней комнате и шила. Сестренка спала. Федька пробыл у
меня еще полчаса. Небо прояснилось. Через мокрое окно заглянула в комнату
луна, ветер начал стихать.
- Ну, я побегу, - сказал Федька.
- Ступай. Я не пойду за тобой дверь запирать. Ты захлопни ее покрепче,
замок сам защелкнется.
Федька нахлобучил фуражку, сунул книги за пазуху, чтобы не промокли, и
ушел. Я слышал, как гулко стукнула закрытая им дверь.
Я стал снимать ботинки, собираясь ложиться спать. Взглянув на пол, я
увидел оброненную и позабытую Федькой тетрадку. Это была та самая тетрадь, в
которой мы решали задачи.
"Вот дурной-то, - подумал я. - Завтра у нас алгебра - первый урок...
То-то хватится. Надо будет взять ее с собой".
Сбросив одежду, я скользнул под одеяло, но не успел еще перевернуться,
как в передней раздался негромкий, осторожный звонок.
- Кого еще это несет? - спросила удивленная мать. - Уж не телеграмма ли
от отца?.. Да нет, почтальон сильно за ручку дергает. Ну-ка, пойди отопри.
- Я, мам, разделся уже. Это, мам, наверное, не почтальон, а Федька, он
у меня нужную тетрадку забыл, да, должно быть, по дороге спохватился.
- Вот еще идол! - рассердилась мать. - Что он, не мог утром забежать?
Где тетрадь-то?
Она взяла тетрадь, надела на босую ногу туфли и ушла.
Мне слышно было, как туфли ее шлепали по ступенькам. Щелкнул замок. И
тотчас же снизу до меня донесся заглушенный, сдавленный крик. Я вскочил. В
первую минуту я подумал, что на мать напали грабители, и, схватив со стола
подсвечник, хотел было разбить им окно и заорать на всю улицу. Но внизу
раздался не то смех, не то поцелуй, оживленный, негромкий шепот. Затем
зашаркали шаги двух пар ног, подымающихся наверх.
Распахнулась дверь, и я так и прилип к кровати раздетый и с
подсвечником в руке.
В дверях, с глазами, полными слез, стояла счастливая, смеющаяся мать, а
рядом с нею - заросший щетиной, перепачканный в глине, промокший до нитки,
самый дорогой для меня солдат - мой отец.
Один прыжок - и я уже был стиснут его крепкими, загрубелыми лапами.
За стеною в кровати зашевелилась потревоженная шумом сестренка. Я хотел
броситься к ней и разбудить ее, но отец удержал меня и сказал вполголоса:
- Не надо, Борис... не буди ее... и не шумите очень.
При этом он обернулся к матери:
- Варюша, если девочка проснется, то не говори ей, что я приехал. Пусть
спит. Куда бы ее на эти три дня отправить?
Мать ответила:
- Мы отправим ее рано утром в Ивановское... Она давно просилась к
бабушке. Небо прояснилось, кажется. Борис раненько утром отведет ее. Да ты.
Алеша, не говори шепотом, она спит очень крепко. За мной иногда по ночам
приходят из больницы, так что она привыкла.
Я стоял, раскрыв рот, и отказывался верить всему слышанному.
"Как?.. Маленькую лупоглазую Танюшку хотят чуть свет отправить к
бабушке, чтобы она так и не увидела приехавшего на побывку отца? Что же это
такое?.. Для чего же?"
- Боря! - сказала мне мать. - Ты ляжешь в моей комнате, а утречком,
часов в шесть, соберешь Танюшку и отведешь к бабушке... Да не говори там
никому, что папа приехал.
Я посмотрел на отца. Он крепко прижал меня к себе, хотел что-то
сказать, но вместо этого еще крепче обнял и промолчал.
Я лег на мамину кровать, а отец и мать остались в столовой и закрыли за
собой дверь. Долго я не мог уснуть. Ворочался с боку на бок, пробовал
считать до пятидесяти, до ста - сон не приходил.
В голове у меня образовался какой-то хаос. Стоило мне только начать
думать обо всем случившемся, как тотчас же противоречивые мысли сталкивались
и несуразные предположения, одно другого нелепей, лезли в голову. Начинало
слегка давить виски так же, как давит голову, когда долго кружишься на
карусели.
Только поздно ночью я задремал. Проснулся я от легкого скрипа. В
комнату вошел с зажженной свечой отец. Я чуть-чуть приоткрыл глаза. Отец был
без сапог. Тихонько, на носках, он подошел к Танюшкиной кроватке и опустил
свечу.
Так простоял он минуты три, рассматривая белокурые локоны и розовое
лицо спящей девчурки. Потом наклонился к ней. В нем боролись два чувства:
желание приласкать дочку и опасение разбудить ее. Второе одержало верх.
Быстро выпрямился, повернулся и вышел.
Дверь еще раз скрипнула - свет в комнате погас.
...Часы пробили семь. Я открыл глаза. Сквозь желтые листья березы за
окном блестело яркое солнце. Я быстро оделся и заглянул в соседнюю комнату.
Там спали. Притворив дверь, я стал будить сестренку.
- А где мама? - спросила она, протирая глаза и уставившись на пустую
кровать.
- Маму вызвали в больницу. Мама, когда уходила, сказала мне, чтобы я
свел тебя в гости к бабушке.
Сестренка засмеялась и лукаво погрозила мне пальцем:
- Ой, врешь, Борька! Бабушка еще только вчера просила меня к себе, мама
не пускала.
- Вчера не пустила, а сегодня передумала. Одевайся скорей... Смотри,
какая погода хорошая. Бабушка возьмет тебя сегодня в лес рябину собирать.
Поверив, что я не шучу, сестренка быстро вскочила и, пока я помогал ей
одеваться, защебетала:
- Так, значит, мама передумала? Ой, как я люблю, когда мама
передумывает! Давай, Борька, возьмем с собой кошку Лизку... Ну, не хочешь
кошку, тогда Жучка возьмем. Он веселей... Он меня как вчера лизнул в лицо!
Только мама заругалась. Она не любит, чтобы лицо лизали. Жучок один раз
лизнул ее, когда она в саду лежала, а она его хворостиной.
Сестренка соскочила с кровати и подбежала к двери.
- Борька, открой мне дверь. У меня там платок в углу лежит и еще
коляска.
Я оттащил ее и посадил на кровать.
- Туда нельзя, Танюшка, там чужой дядя спит. Вечером приехал. Я сам
тебе принесу платок.
- Какой дядя? - спросила она. - Как в прошлый раз?
- Да, как в прошлый.
- И с деревянной ногой?
- Нет, с железной.
- Ой, Борька! Я еще никогда не видала с железной. Дай я в щелочку
посмотрю тихо-онечко... я на цыпочках.
- Я вот тебе посмотрю! Сиди смирно!
Осторожно пробравшись в комнату, я достал платок и вернулся обратно.
- А коляску?
- Ну, выдумала еще, зачем с коляской тащиться? Там тебя дядя Егор на
настоящей телеге покатает.
Тропка в Ивановское проходила по берегу Теши. Сестренка бежала впереди,
поминутно останавливаясь, то затем, чтобы поднять хворостину, то посмотреть
на гусей, барахтавшихся в воде, то еще зачем-нибудь. Я шел потихоньку
позади. Утренняя свежесть, желто-зеленая ширь осенних полей, монотонное
позвякивание медных колокольчиков пасущегося стада - все это успокаивающе
действовало на меня.
И теперь уже та назойливая мысль, которая так мучила меня ночью, прочно
утвердилась в моей голове, и я уже не силился отделаться от нее.
Я вспомнил комок глины, брошенный на подоконник. Конечно, это не ветер
бросил. Как мог ветер вырвать из грядки такой перепутанный корнями кусок?
Это бросил отец, чтобы привлечь мое внимание. Это он в дождь и бурю прятался
в саду, выжидая, пока уйдет от меня Федька. Он не хочет, чтобы сестренка
видела его, потому что она маленькая и может проболтаться о его приезде.
Солдаты, которые приезжают в отпуск, не прячутся и не скрываются ни от
кого...
Сомнений больше не было - мой отец дезертир.
На обратном пути я неожиданно в упор столкнулся с училищным
инспектором.
- Гориков, - сказал он строго, - это еще что такое?.. Почему вы во
время уроков не в школе?
- Я болен, - ответил я машинально, не соображая всей нелепости своего
ответа.
- Болен? - переспросил инспектор. - Что вы городите чушь! Больные лежат
дома, а не шатаются по улицам.
- Я болен, - упрямо повторил я, - и у меня температура...
- У каждого человека температура, - ответил он сердито. - Не
выдумывайте ерунды и марш со мной в школу...
"Вот тебе и на! - думал я, шагая вслед за ним. - И зачем я соврал ему,
что болен? Разве я не мог, не называя настоящей причины своего отсутствия в
школе, придумать какое-нибудь другое, более правдоподобное объяснение?"
Старичок, училищный доктор, приложил ладонь к моему лбу и, даже не
измерив температуры, поставил вслух диагноз:
- Болен острым приступом лени. Вместо лекарства советую четверку за
поведение и после уроков на два часа без обеда.
Инспектор с видом ученого аптекаря одобрил этот рецепт и, позвав
сторожа Семена, приказал ему отвести меня в класс.
Несчастья одно за другим приходили ко мне в этот день.
Едва только я вошел, как немка Эльза Францисковна окончила спрашивать
Торопыгина и, недовольная моим появлением среди урока, сказала:
- Гориков! Коммэн зи хэр! Спрягайте мне глагол "иметь". Их хабэ, -
начала она.
- Ду хаст, - подсказал мне Чижиков.
- Эр хат, - вспомнил я сам. - Вир... - Тут я опять запнулся. Ну,
положительно мне сегодня было не до немецких глаголов.
- Хастус, - нарочно подсказал мне кто-то с задней парты.
- Хастус, - машинально повторил я.
- Что вы говорите? Где ваша голова? Надо думать, а не слюшать, что
глупый мальшик подсказывает. Дайте вашу тетрадь.
- Я позабыл тетрадь, Эльза Францисковна, приготовил уроки, только
позабыл все книги и тетради. Я принесу их вам на перемене.
- Как можно забывать все книги и тетради! - возмутилась немка. - Вы не
забыли, а вы обманываете. Останьтесь за это на час после уроков.
- Эльза Францисковна, - сказал я возмущенно, - меня и так уже сегодня
инспектор на два часа оставил. Куда же еще на час? Что мне, до ночи сидеть,
что ли?
В ответ учительница разразилась длиннейшей немецкой фразой, из которой
я едва понял, что леность и ложь должны быть наказуемы, и хорошо понял, что
третьего часа отсидки мне не избежать.
На перемене ко мне подошел Федька:
- Ты что же это без книг и почему тебя Семен в класс привел?
Я соврал ему что-то. Следующий, последний урок - географии - я провел в
каком-то полусне. Что говорил учитель, что ему отвечали - все это прошло
мимо моего сознания, и я очнулся, только когда задребезжал звонок.
Дежурный прочел молитву. Ребята, хлопая крышками парт, один за другим
вылетали за двери. Класс опустел. Я остался один. "Боже мой, - подумал я с
тоской, - еще три часа... целых три часа, когда дома отец, когда все так
странно..."
Я спустился вниз. Там возле учительской стояла длинная, узкая, вся
изрезанная перочинными ножами скамья. На ней уже сидели трое. Один
первоклассник, оставленный на час за то, что запустил в товарища катышком из
жеваной бумаги, другой - за драку, третий - за то, что с лестницы третьего
этажа старался попасть плевком в макушку проходившего внизу ученика.
Я сел на лавку и задумался. Мимо, громыхая ключами, прошел сторож
Семен.
Вышел дежурный надзиратель, время от времени присматривавший за
наказанными, и, лениво зевнув, скрылся.
Я тихонько поднялся и через дверь учительской заглянул на часы. Что
такое? Прошло всего-навсего только полчаса, а я-то был уверен, что сижу уже
не меньше часа.
Внезапно преступная мысль пришла мне в голову: "Что же это, на самом
деле? Я не вор и не сижу под стражей. Дома у меня отец, которого я не видел
два года и теперь должен увидеть при такой странной и загадочной обстановке,
а я, как арестант, должен сидеть здесь только потому, что это взбрело на ум
инспектору и немке?" Я встал, но тотчас же заколебался. Самовольно уйти,
будучи оставленным, - это было у нас одним из тягчайших школьных
преступлений.
"Нет, подожду уж", - решил я и направился к скамье.
Но тут приступ непонятной злобы овладел мной. "Все равно, - подумал я,
- вон отец с фронта убежал... - тут я криво усмехнулся, - а я отсюда боюсь".
Я побежал к вешалке, кое-как накинул шинель и, тяжело хлопнув дверью,
выскочил на улицу.
На многое в тот вечер старался раскрыть мне глаза отец.
- Ну, если все с фронта убегут, тогда что же, тогда немцы завоюют нас?
- все еще не понимая и не оправдывая его поступка, говорил я.
- Милый, немцам самим нужен мир, - отвечал отец, - они согласились бы
на мир, если бы им предложили. Нужно заставить правительство подписать мир,
а если оно не захочет, то тогда...
- Тогда что же?
- Тогда мы постараемся заставить.
- Папа, - спросил я после некоторого молчания, - а ведь прежде, чем
убежать с фронта, ты ведь был смелым, ты ведь не из страха убежал?
- Я и сейчас не трус, - улыбнулся он. - Здесь я еще в большей
опасности, чем на фронте.
Он сказал это спокойно, но я невольно повернул голову к окну и
вздрогнул.
С противоположной стороны прямо к нашему дому шел полицейский. Шел он
медленно, вперевалку. Дошел до середины улицы и свернул вправо, направившись
к базарной площади, вдоль мостовой.
- Он... не... к нам, - сказал я отрывисто, чуть не по слогам, и
учащенно задышал.
На другой день вечером отец говорил мне:
- Борька, со дня на день к вам могут нагрянуть гости. Спрячь подальше
игрушку, которую я тебе прислал. Держись крепче! Ты у меня вон уже какой
взрослый. Если тебе будут в школе неприятности из-за меня, плюнь на все и не
бойся ничего, следи внимательней за всем, что происходит вокруг, и ты
поймешь тогда, о чем я тебе говорил.
- Мы увидимся еще, папа?
- Увидимся. Я буду здесь иногда бывать, только не у вас.
- А где же?
- Узнаешь, когда будет надо, вам передадут.
Было уже совсем темно, но у ворот на лавочке сидел сапожник с
гармонией, а возле него гомонила целая куча девок и ребят.
- Мне бы пора уже, - сказал отец, заметно волнуясь, - как бы не
опоздать.
- Они, папа, до поздней ночи, должно быть, не уйдут, потому что сегодня
суббота.
Отец нахмурился.
- Вот еще беда-то. Нельзя ли, Борис, где-нибудь через забор или через
чужой сад пролезть? Ну-ка подумай... Ты ведь должен все дыры знать.
- Нет, - ответил я, - через чужой сад нельзя. Слева, у Аглаковых, забор
высоченный и с гвоздями, а справа можно бы, но там собака, как волк,
злющая... Вот что. Если ты хочешь, то спустимся со мной к пруду, там у меня
плот есть, я тебя перевезу задами прямо к оврагу. Сейчас темно, никто не
разберет, и место там глухое.
Под грузной фигурой отца плот осел, и вода залила нам подошвы. Отец
стоял не шевелясь. Плот бесшумно скользил по черной воде. Шест то и дело
застревал в вязком, илистом дне. Я с трудом вытаскивал его из заплесневевшей
воды.
Два раза я пробовал пристать к берегу, и все неудачно - дно оврага было
низкое и мокрое. Тогда я взял правее и причалил к крайнему саду.
Сад этот был глух, никем не охранялся, и заборы его были поломаны.
Я проводил отца до первой дыры, через которую можно было выбраться в
овраг. Здесь мы распрощались.
Я постоял еще несколько минут. Хруст веток под отцовскими тяжелыми
шагами становился все тише и тише.
Через три дня мать вызвали в полицию и сообщили ей, что ее муж
дезертировал из части. С матери взяли подписку в том, что "сведений о его
настоящем местонахождении она не имеет, а если будет иметь, то обязуется
немедленно сообщить об этом властям".
Через сына полицмейстера в училище на другой же день стало известно,
что мой отец - дезертир.
На уроке закона божьего отец Геннадий произнес небольшую поучительную
проповедь о верности царю и отечеству и ненарушимости присяги. Кстати же он
рассказал исторический случай, как во время японской войны один солдат,
решившись спасти свою жизнь, убежал с поля битвы, однако вместо спасения
обрел смерть от зубов хищного тигра.
Случай этот, по мнению отца Геннадия, несомненно доказывал
вмешательство провидения, которое достойно покарало беглеца, ибо тигр тот
вопреки обыкновению не сожрал ни одного куска, а только разодрал солдата и
удалился прочь.
На некоторых ребят проповедь эта произвела сильное впечатление. Во
время перемены Христька Торопыгин высказал робкое предположение, что тигр
тот, должно быть, вовсе был не тигр, а архангел Михаил, принявший образ
тигра.
Однако Симка Горбушин усомнился в том, чтобы это был Михаил, потому что
у Михаила ухватки вовсе другие: он не действует зубами, а рубит мечом или
колет копьем.
Большинство согласилось с этим, потому что на одной из священных
картин, развешанных по стенам класса, была изображена битва ангелов с силами
ада. На картине архангел Михаил был с копьем, на котором корчились уже
четыре черта, а три других, задрав хвосты, во весь дух неслись к своим
подземным убежищам, не хуже, чем германцы от пики Козьмы Крючкова.
Через два дня мне сообщили, что за самовольный побег из школы
учительский совет решил поставить мне тройку за поведение.
Тройка обычно означала, что при первом же замечании ученик исключается
из училища.
Через три дня мне вручили повестку, в которой говорилось о том, что
мать моя должна немедленно полностью внести за меня плату за первое
полугодие, от которой я был раньше освобожден наполовину как сын солдата.
Наступили тяжелые дни. Позорная кличка "дезертиров сын" крепко
укрепилась за мной. Многие ученики перестали со мною дружить. Другие хотя и
разговаривали и не чуждались, но как-то странно обращались со мной, как
будто мне отрезало ногу или у меня дома покойник. Постепенно я отдалился от
всех, перестал ввязываться в игры, участвовать в набегах на соседние классы
и бывать в гостях у товарищей.
Длинные осенние вечера я проводил у себя дома или у Тимки Штукина среди
его птиц.
Я очень сдружился с Тимкой за это время. Его отец был ласков со мной.
Только мне непонятно было, почему он иногда начнет сбоку пристально смотреть
на меня, потом подойдет, погладит по голове и уйдет, позвякивая ключами, не
сказав ни слова.
Наступило странное и оживленное время. В городе удвоилось население.
Очереди у лавок растягивались на кварталы. Повсюду, на каждом углу,
собирались кучки. Одна за другой тянулись процессии с чудотворными иконами.
Внезапно возникали всевозможные нелепые слухи. То будто бы на озерах вверх
по реке Сереже староверы уходят в лес. То будто бы внизу, у бугров, цыгане
сбывают фальшивые деньги и оттого все так дорого, что расплодилась уйма
фальшивых денег. А один раз пронеслось тревожное известие, что в ночь с
пятницы на субботу будут "бить жидов", потому что война затягивается из-за
их шпионажа и измен.
Невесть откуда появилось в городе много бродяг. Только и слышно стало,
что там замок сбили, там квартиру очистили. Приехала на постой полусотня
казаков. Когда казаки, хмурые, чубастые, с дикой, взвизгивающей и гикающей
песней, плотными рядами ехали по улице, мать отшатнулась от окна и сказала:
- Давненько я их... с пятого года уже не видала. Опять орлами сидят,
как в те времена.
От отца мы не имели никаких известий. Догадывался я, что он, должно
быть, в Сормове, под Нижним Новгородом, но эта догадка была основана у меня
только на том, что перед уходом отец долго и подробно расспрашивал у матери
о ее брате Николае, работавшем на вагоностроительном заводе.
Однажды, уже зимою, в школе ко мне подошел Тимка Штукин и тихонько
поманил меня пальцем. Меня скорее удивила, чем заинтересовала его
таинственность, и я равнодушно пошел за ним в угол.
Оглянувшись, Тимка сказал мне шепотом:
- Сегодня под вечер приходи к нам. Мой батька обязательно велел прийти.
- Зачем я ему нужен? Что ты еще выдумал?
- А вот и не выдумал. Приходи обязательно, тогда узнаешь.
Лицо у Тимки было при этом серьезное, казалось даже немного испуганным,
и я поверил, что Тимка не шутит.
Вечером я отправился на кладбище. Кружила метель, тусклые фонари,
залепленные снегом, почти вовсе не освещали улицы. Для того чтобы попасть к
перелеску и на кладбище, надо было перейти небольшое поле. Острые снежинки
покалывали лицо. Я глубже засунул голову в воротник и зашагал по заметенной
тропке к зеленому огоньку лампадки, зажженной у ворот кладбища. Зацепившись
ногой за могильную плиту, я упал и весь вывалялся в снегу. Дверь сторожки
была заперта. Я постучал - открыли не сразу, мне пришлось постучаться
вторично. За дверями послышались шаги.
- Кто там? - спросил меня строгий знакомый бас сторожа.
- Откройте, дядя Федор, это я.
- Ты, что ли, Борька?
- Да я же... Открывайте скорей.
Я вошел в тепло натопленную сторожку. На столе стоял самовар, блюдце с
медом и лежала коврига хлеба. Тимка как ни в чем не бывало чинил клетку.
- Вьюга? - спросил он, увидав мое красное, мокрое лицо.
- Да еще какая! - ответил я. - Ногу я себе расшиб. Ничего не видно.
Тимка рассмеялся. Мне было непонятно, чему он смеется, и я удивленно
посмотрел на него. Тимка рассмеялся еще звонче, и по его взгляду я понял,
что он смеется не надо мною, а над чем-то, что находится позади меня.
Обернувшись, я увидел сторожа, дядю Федора, и своего отца.
- Он уже у нас два дня, - сказал Тимка, когда мы сели за чай.
- Два дня... И ты ничего не сказал мне раньше! Какой же ты после этого
товарищ, Тимка?
Тимка виновато посмотрел сначала на своего, потом на моего отца, как бы
ища у них поддержки.
- Камень! - сказал сторож, тяжелой рукой хлопая сына по плечу, - Ты не
смотри, что он такой неприглядный, на него положиться можно.
Отец был в штатском. Он был весел, оживлен. Расспрашивал меня о моих
училищных делах, поминутно смеялся и говорил мне:
- Ничего... Ничего... плюнь на все. Время-то, брат, какое подходит,
чувствуешь?
Я сказал ему, что чувствую, как при первом же замечании меня вышибут из
школы.
- Ну и вышибут, - хладнокровно заявил он, - велика важность! Было бы
желание да голова, тогда и без школы дураком не останешься.
- Папа, - спросил я его, - отчего ты такой веселый и гогочешь? Тут про
тебя и батюшка проповедь читал, и все-то тебя как за покойника считают, а ты
- вон какой!
С тех пор как я стал невольным сообщником отца, я и разговаривал с ним
по-другому: как со старшим, но равным. Я видел, что отцу это нравится.
- Оттого веселый, что времена такие веселые подходят. Хватит,
поплакали!.. Ну ладно. Кати теперь домой! Скоро опять увидимся.
Было поздно. Я попрощался, надел шинель и выскочил на крыльцо. Не успел
еще сторож спуститься и закрыть за мной засов, как я почувствовал, что
кто-то отшвырнул меня в сторону с такой силой, что я полетел головой в
сугроб. Тотчас же в сенях раздался топот, свистки, крики. Я вскочил и увидел
перед собой городового Евграфа Тимофеевича, сын которого, Пашка, учился со
мной еще в приходском.
- Постой, - сказал он, узнав меня и удерживая за руку. - Куда ты? Там и
без тебя обойдутся. Возьми-ка у меня конец башлыка да оботри лицо. Ты уж,
упаси бог, не ушибся ли головой?
- Нет, Евграф Тимофеевич, не ушибся, - прошептал я. - А как же папа?
- Что же папа? Против закона никто не велел ему идти. Разве же против
закона можно?
Из сторожки вывели связанного отца и сторожа. Позади них с шинелью,
накинутой на плечи, но без шапки, плелся Тимка. Он не плакал, а только
как-то странно вздрагивал.
- Тимка, - строго сказал сторож, - переночуешь у крестного, да скажи
ему, чтобы он за домом посмотрел, как бы после обыска чего не пропало.
Отец шел молча и низко наклонив голову. Руки его были завязаны назад.
Заметив меня, он выпрямился и крикнул мне подбадривающе:
- Ничего, сынка! Прощай пока! Мать поцелуй и Танюшку. Да не горюй
очень: время, брат, идет... веселое!
II. ВЕСЕЛОЕ ВРЕМЯ
Двадцать второго февраля 1917 года военный суд шестого армейского
корпуса приговорил рядового 12-го Сибирского стрелкового полка Алексея
Горикова за побег с театра военных действий и за вредную,
антиправительственную пропаганду - к расстрелу.
Двадцать пятого февраля приговор был приведен в исполнение. Второго
марта из Петрограда пришла телеграмма о том, что восставшими войсками и
рабочими занят царский Зимний дворец.
Первым хорошо видимым заревом разгорающейся революции было для меня
зарево от пожара барской усадьбы Полутиных.
С чердака дома я до полуночи глядел на огненные языки, дразнившие
свежий весенний ветер. Тихонько поглаживая нагревшуюся в кармане рукоятку
маузера, самую дорогую память от отца, я улыбался сквозь слезы, еще не
высохшие после тяжелой утраты, радуясь тому, что "веселое время" подходит.
В первые дни Февральской революции школа была похожа на муравьиную
кучу, в которую бросили горящую головешку. После молитвы о даровании победы
часть ученического хора начала было, как и всегда, гимн "Боже, царя храни",
однако другая половина заорала "долой", засвистела, загикала. Поднялся шум,
ряды учащихся смешались, кто-то запустил булкой в портрет царицы, а
первоклассники, обрадовавшись возможности безнаказанно пошуметь, дико завыли
котами и заблеяли козами.
Тщетно пытался растерявшийся инспектор перекричать толпу. Визг и крики
не умолкали до тех пор, пока сторож Семен не снял царские портреты. С визгом
и топотом разбегались взволнованные ребята по классам. Откуда-то появились
красные банты. Старшеклассники демонстративно заправили брюки в сапоги (что
раньше не разрешалось) и, собравшись возле уборной, нарочно, на глазах у
классных наставников, закурили. К ним подошел преподаватель гимнастики
офицер Балагушин. Его тоже угостили папиросой. Он не отказался. При виде
такого, доселе небывалого, объединения начальства с учащимися окружающие
закричали громко "ура".
Однако из всего происходящего поняли сначала только одно: царя свергли
и начинается революция. Но почему надо было радоваться революции, что
хорошего в том, что свергли царя, перед портретом которого еще только
несколько дней тому назад хор с воодушевлением распевал гимны, - этого
большинство ребят, а особенно из младших классов, еще не понимало.
В первые дни уроков почти не было. Старшеклассники записывались в
милицию. Им выдавали винтовки, красные повязки, и они гордо расхаживали по
улицам, наблюдая за порядком. Впрочем, порядка никто нарушать и не думал.
Колокола тридцати церквей гудели пасхальными перезвонами. Священники в
блестящих ризах принимали присягу Временному правительству. Появились люди в
красных рубахах. Сын попа Ионы, семинарист Архангельский, два сельских
учителя и еще трое, незнакомых мне, называли себя эсерами. Появились люди и
в черных рубахах, в большинстве воспитанники старших классов учительской и
духовной семинарий, называвшие себя анархистами.
Большинство в городе сразу примкнуло к эсерам. Немало этому
способствовало то, что во время всенародной проповеди после многолетия
Временному правительству соборный священник отец Павел объявил, что Иисус
Христос тоже был и социалистом и революционером. А так как в городе у нас
проживали люди благочестивые, преимущественно купцы, ремесленники, монахи и
божьи странники, то, услышав такую интересную новость про Иисуса, они сразу
же прониклись сочувствием к эсерам, тем более что эсеры насчет религии не
особенно распространялись, а говорили больше про свободу и про необходимость
с новыми силами продолжать войну. Анархисты хотя насчет войны говорили то же
самое, но о боге отзывались плохо.
Так, например, семинарист Великанов прямо заявил с трибуны, что бога
нет, а если есть бог, то пусть он примет его, Великанова, вызов и покажет
свое могущество. При этих словах Великанов задрал голову и плюнул прямо в
небо. Толпа ахнула, ожидая, что вот-вот разверзнутся небеса и грянет гром на
голову нечестивца. Но так как небеса не разверзались, то из толпы
послышались голоса, что не лучше ли, не дожидаясь небесных кар, своими
силами набить морду анархисту? Услыхав такие разговоры, Великанов быстро
смылся с трибуны и благоразумно скрылся, получив всего только один тычок от
богомолки Маремьяны Сергеевны, ехидной старушонки, продававшей целебное
масло из лампад иконы Саровской божьей матери и сушеные сухарики, которыми
пресвятой угодник Серафим Саровский собственноручно кормил диких медведей и
волков.
В общем, меня поразило, как удивительно много революционеров оказалось
в Арзамасе. Ну, положительно все были революционерами. Даже бывший земский
начальник Захаров нацепил огромный красный бант, сшитый из шелка. В
Петрограде и в Москве хоть бои были, полицейские с крыш стреляли в народ, а
у нас полицейские добровольно отдали оружие и, одевшись в штатское, мирно
ходили по улицам.
Однажды в толпе на митинге я встретился с Евграфом Тимофеевичем, тем
самым городовым, который участвовал в аресте моего отца.
Он шел с базара с корзиной, из которой выглядывала бутылка постного
масла и кочан капусты. Он стоял и слушал, о чем говорят социалисты. Заметив
меня, приложил руку к козырьку и вежливо поклонился.
- Как живы-здоровы? - спросил он. - Что... тоже послушать пришли?
Послушайте, послушайте... Ваше дело еще молодое! Нам, старикам, и то
интересно... Вишь ты, как дело обернулось!
Я сказал ему:
- Помните, Евграф Тимофеевич, как вы приходили папу арестовывать, вы
тогда говорили, что "закон", что против закона нельзя идти. А теперь - где
же ваш закон? Нету вашего закона, и всем вам, полицейским, тоже суд будет.
Он добродушно засмеялся, и масло в горлышке бутылки заколыхалось.
- И раньше был закон, и теперь тоже будет. А без закона, молодой
человек, нельзя. А что судить нас будут, так это - пускай судят. Повесить -
не повесят. Начальников наших и то не вешают... Сам государь император и то
только под домашним арестом, а уж чего же с нас спрашивать!.. Вон, слышите?
Оратор говорит, что не нужно никакой мести, что люди должны быть братьями и
теперь, в свободной России, не должно быть ни тюрем, ни казней. Значит, и
нам не будет ни тюрем, ни казней.
Он поднял сумку с капустой и ушел вперевалку.
Я посмотрел ему вслед и подумал: "Как же так не нужно?.. Неужели же,
если бы отец вырвался из тюрьмы, он позволил бы спокойно расхаживать своему
тюремщику и не тронул бы его только потому, что все люди должны быть
братьями?"
Я спросил об этом Федьку.
- При чем тут твой отец? - сказал он. - Твой отец был дезертиром, и на
нем все равно осталось пятно. Дезертиров и сейчас ловят. Дезертир - не
революционер, а просто беглец, который не хочет защищать родину.
- Мой отец не был трусом, - ответил я, бледнея. - Ты врешь, Федька!
Моего отца расстреляли за побег и за пропаганду. У нас дома есть приговор.
Федька смутился и ответил примирительно:
- Так что же это я сам выдумал? Об этом во всех газетах пишут. Прочитай
в "Русском слове" речь Керенского. Хорошая речь... ее когда на общем
собрании в женской гимназии читали, так ползала плакало. Там про войну
говорится, что надо напрягать все силы, что дезертиры - позор армии и что
"над могилами павших в борьбе с немцами свободная Россия воздвигнет памятник
неугасаемой славы". Так прямо сказано - "неугасаемой"! А ты еще споришь!
...На трибуну один за другим выходили ораторы. Охрипшими голосами они
рассказывали о социализме. Тут же записывали желающих в партию и
добровольцев на фронт. Были такие ораторы, которые, взобравшись на трибуну,
говорили до тех пор, пока их не стаскивали. На их место выталкивали новых
ораторов.
Я все слушал, слушал, и казалось мне, что от всего услышанного голова
раздувается, как пустой бычий пузырь. Перепутывались речи отдельных
ораторов. И никак я не мог понять, чем отличить эсера от кадета, кадета от
народного социалиста, трудовика от анархиста, и из всех речей оставалось в
памяти только одно слово:
- Свобода... свобода... свобода...
- Гориков, - услышал я позади себя и почувствовал, как кто-то положил
мне руку на плечо.
Около меня стоял неизвестно откуда появившийся ремесленный учитель
Галка.
- Откуда вы? - спросил я, искренно обрадовавшись.
- Из Нижнего, из тюрьмы. Идем, милый, ко мне. Я здесь неподалеку
комнату снял. Будем пить чай, у меня есть булка и мед. Я так рад, что тебя
увидел. Я только вчера приехал и сегодня хотел нарочно к вам зайти.
Он взял меня за руку, и мы стали проталкиваться через гомонливую толпу.
На соседней площади мы наткнулись на новую толчею. Здесь горели костры, и
вокруг них толпились любопытные.
- Что это такое?
- А... пустое, - ответил, улыбнувшись, Галка. - Анархисты царские флаги
жгут. Лучше бы разодрали ситец да роздали, а то мужики ругаются. Сам знаешь,
каждая тряпка теперь дорога.
Руки у Галки были худые и длинные. Заваривая чай, он говорил быстро, то
и дело улыбаясь:
- Отец твой оставил письмо. Мы с ним вместе сидели, пока его не
отправили в корпусной суд. Только у меня сейчас письма нет, оно в корзине на
вокзале.
- Семен Иванович, - спросил я за чаем, - вот вы говорите, что с отцом
товарищами по партии были. Разве же он был в партии? Он мне про это никогда
не говорил.
- Нельзя было говорить, вот и не говорил.
- И вы тоже не говорили. Когда вас арестовали, то про вас Петька
Золотухин рассказывал, что вы шпион.
Галка засмеялся:
- Шпион! Ха-ха-ха! Петька Золотухин? Ха-ха! Золотухину простительно, он
глупый мальчишка, а вот когда теперь про нас большие дураки распускают
слухи, что мы шпионы, - это, брат, еще смешнее.
- Про кого это про вас, Семен Иванович?
- А про нас, про большевиков.
Я покосился на него.
- Так вы разве большевики, то есть, я хочу сказать, значит, и отец тоже
был большевиком?
- Тоже.
- И что это с отцом все не по-людски выходит? - огорченно спросил я,
немного подумав.
- Как не по-людски?
- А так. Другие солдаты как солдаты: революционеры так уж
революционеры, никто про них ничего плохого не говорит, все их уважают. А
отец то дезертиром был, то вдруг оказывается большевиком. Почему
большевиком, а не настоящим революционером, ну, хотя бы эсером или
анархистом? А то вот, как назло, большевиком. То хоть бы я мог сказать в
ответ всем, что моего отца расстреляли за то, что он был революционером, и
все бы заткнули рты и никто бы не тыкал в меня пальцем, а то я если скажу,
что расстреляли отца как большевика, так каждый скажет - туда ему и дорога,
потому что во всех газетах напечатано, что большевики - немецкие наемники и
ихний Ленин у Вильгельма на службе.
- Да кто "каждый"-то скажет? - спросил Галка, во время моей горячей
речи смотревший на меня смеющимися глазами.
- Да каждый. Кто ни попадется. Все соседи и батюшка на проповеди, вот и
ораторы...
- Соседи!.. Ораторы!.. - перебил меня Галка. - Глупый! Да твой отец был
в десять раз более настоящим революционером, чем все эти ораторы и соседи.
Какие у тебя соседи? Монахи, выездновские лабазники, купцы, божьи странники,
базарные мясники да мелкие обыватели. Ведь в том-то и беда, что среди
соседей твоих редко-редко стоящего человека найдешь. Мы всю эту ораву и не
агитируем даже. Пусть перед ними эти краснорубахие пустозвоны рассыпаются.
Нам здесь времени тратить нечего, потому что монахи да лабазники все равно
нашими помощниками не будут! Ты погоди, вот я тебя сведу, куда мы на митинги
ходим. В бараки к раненым, в казармы к солдатам, на вокзал, в деревни. Ты
вот там послушай! А тут - нашел судей... Соседи!
Галка рассмеялся.
Отца Тимки Штукина освободили еще в начале революции, но прежнего места
ему не возвратили, и церковный староста Синюгин приказал ему немедленно
освободить сторожку для вновь нанятого человека.
Никто из купцов не хотел принимать сторожа на работу. Ткнулся он к
одному, к другому - нет ли места истопника или дворника, - ничего не вышло.
Синюгин, так тот прямо заявил:
- Я русской армии помогаю. Тысячу рублей на Красный Крест пожертвовал
да одних подарков, флажков и портретов Александра Федоровича Керенского
больше чем на две сотни в лазареты роздал, а ты дезертиров разводишь. Нет у
меня для тебя места.
Не стерпел сторож и ответил:
- Покорно вас благодарю за такие слова. А только дозвольте вам
заметить, что ни флажками, ни портретами вы не откупитесь, придет и на вас
управа. И ты на меня не гикай! - рассердился внезапно дядя Федор. - Ты
думаешь, пузо нарастил, телескоп завел, крокодила говядиной кормишь - так ты
царь и бог? Погоди, послушай-ка лучше, что на твоих фабриках народ
поговаривает. Ударили, мол, да мало, не дать ли подбавки?
- Я тебя... я тебя упеку! - забормотал ошеломленный Синюгин. - Вон оно
что!.. Я на тебя жалобу... У меня завод на армию работает. Меня и теперешнее
начальство ценит, а ты... Пошел вон отсюда!
Сторож надел шапку и вышел.
- Революцию устроили... Вся сволочь на прежнем месте. И упрекает еще,
когда он и с воинским начальником и в городской думе. Разве же на них,
толсторожих, такую революцию надо? На них с гвоздями надо, чтобы продрало.
Патриот... - бурчал он, шагая по улицам. - На гнилых сапогах тысячи нажил.
Сына-то своего откупил от службы. Воинскому триста сунул да госпитальному
доктору пятьсот - сам, пьяный, хвастался. Все вы хороши чужими руками
воевать. Портреты Александра Федоровича купил. Взять бы вас да с вашим
Александром Федоровичем - на одну осину! Дождались свободы... С праздничком
вас Христовым!
Все точно перебесились. Только и было слышно: "Керенский, Керенский..."
В каждом номере газеты были помещены его портреты: "Керенский говорит речь",
"Население устилает путь Керенского цветами", "Восторженная толпа женщин
несет Керенского на руках". Член арзамасской городской думы Феофанов ездил
по делам в Москву и за руку поздоровался с Керенским. За Феофановым табунами
бегали.
- Да неужели же так и поздоровался?
- Так и поздоровался, - гордо отвечал Феофанов.
- Прямо за руку?
- Прямо за правую руку, да потряс еще.
- Вот! - раздавался кругом взволнованный шепот. - Царь бы ни за что не
поздоровался, а Керенский поздоровался. К нему тысячи людей за день
приходят, и со всеми он за руку, а раньше бы...
- Раньше был царизм...
- Ясно... А теперь свобода.
- Ура! Ура! Да здравствует свобода!.. Да здравствует Керенский!..
Послать ему приветственную телеграмму.
Надо сказать, что к этому времени каждая десятая телеграмма,
проходившая через почтовую контору, была приветственной и адресованной
Керенскому. Посылали с митингов, с училищных собраний, с заседаний
церковного совета, от думы, от общества хоругвеносцев - ну, положительно
отовсюду, где собиралось несколько человек, посылалась приветственная
телеграмма.
Однажды пошли слухи о том, что от арзамасского общества любителей
куроводства "дорогому вождю" не было послано ни одной телеграммы. В местной
еженедельной газетке появилось негодующее опровержение председателя общества
Офендулина. Офендулин прямо утверждал, что слухи эти - злостная клевета.
Было послано целых две телеграммы, причем в особой сноске редакция
удостоверяла, что в подтверждение своего опровержения уважаемый
М.Я.Офендулин представил "оказавшиеся в надлежащем порядке квитанции
почтово-телеграфной конторы".
Прошло несколько месяцев с тех пор, как я встретился с Галкой.
На Сальниковой улице, рядом с огромным зданием духовного училища, стоял
маленький, окруженный садиком домик. Обыватели, проходя мимо его распахнутых
окон, через которые виднелись окутанные махорочным дымом лица, прибавляли
шагу и, удалившись на квартал, злобно сплевывали:
- Заседают провокаторы!
Здесь находился клуб большевиков. Большевиков в городе было всего
человек двадцать, но домик всегда был набит до отказа. Вход в него был
открыт для всех, но главными завсегдатаями здесь были солдаты из госпиталя,
пленные австрийцы и рабочие кожевенной и кошмовальной фабрик.
Почти все свободное время проводил там и я. Сначала я ходил туда с
Галкой из любопытства, потом по привычке, потом втянуло, завертело и
ошарашило. Точно очистки картофеля под острым ножом, вылетала вся шелуха,
которой до сих пор была забита моя голова.
Наши большевики не выступали на церковных диспутах и на митингах среди
краснорядцев - они собирали толпы у бараков, за городом и в измученных
войной деревнях.
Помню, однажды в Каменке был митинг.
- Пойдем обязательно! Схватка будет. От эсеров сам Кругликов выступит.
А знаешь, как он поет, - заслушаешься, - сказал мне Галка. - В Ивановском
после его речи нам, не разобравшись, сначала чуть было по шее мужики не
наклали.
- Пойдемте, - обрадовался я. - Вы чего, Семен Иванович, никогда с собой
свой револьвер не берете? Всегда он у вас где попало: то в табак засунете, а
вчера я его у вас в хлебнице видел. У меня мой так всегда со мной. Я даже,
когда спать ложусь, под подушку его кладу.
Галка засмеялся, и борода его, засыпанная махоркой, заколыхалась.
- Мальчуган! - сказал он. - Ежели теперь в случае неудачи мне просто
шею набьют, то попробуй вынуть револьвер, тогда, пожалуй, и костей не
соберешь! Придет время, и мы возьмемся за револьверы, а пока наше лучшее
оружие - слово. Баскаков сегодня от наших выступать будет.
- Что вы! - удивился я. - Баскаков вовсе плохо говорит. Он и фразы-то с
трудом подбирает. У него от слова до слова пообедать можно.
- Это он здесь, а ты послушай, как он на митингах разговаривает.
Дорога в Каменку пролегала через старый, подгнивший мост, мимо покрытых
еще не скошенной травой заливных лугов и мимо мелких протоков, заросших
высоким густым камышом. Тянулись из города крестьянские подводы. Шли с
базара босоногие бабы с пустыми кринками из-под молока. Мы не торопились,
но, когда нас обогнала пролетка, до отказа набитая эсерами, мы прибавили
шагу.
По широким улицам со всех концов двигались к площади кучки мужиков из
соседних селений. Митинг еще не начинался, но гомон и шум слышны были
издалека.
В толпе я увидел Федьку. Он шнырял взад-вперед и совал проходившим
какие-то листовки. Заметив меня, он подбежал:
- Эгей! И ты пришел... Ух, сегодня и весело будет! На вот, возьми пачку
и помогай раздавать.
Он сунул мне десяток листовок. Я развернул одну - листовки были
эсеровские, за войну до победы и против дезертирства. Я протянул пачку
обратно:
- Нет, Федька, я не буду раздавать такие листовки. Раздавай сам, когда
хочешь.
Федька плюнул:
- Дурак ты... Ты что, тоже с ними? - И он мотнул головой в сторону
проходивших Галки и Баскакова. - Тоже хорош... Нечего сказать. А я-то еще на
тебя надеялся!
И, презрительно пожав плечами, Федька исчез в толпе
"Он на меня надеялся, - усмехнулся я. - Что у меня своей головы, что
ли, нет?"
- До победы... - услышал я рядом с собой негромкий голос.
Обернувшись, я увидел рябого мужичка без шапки. Он был босиком, в одной
руке держал листовку, в другой - разорванную уздечку. Должно быть, он был
занят починкой и вышел из избы послушать, о чем будет говорить народ.
- До победы... ишь ты! - как бы с удивлением повторил он и обвел толпу
недоумевающим взглядом.
Покачал головой, сел на завалинку и, тыкая пальцем в листовку,
прокричал на ухо сидевшему рядом глухому старику:
- Опять до победы... С четырнадцатого года - и все до победы. Как же
это выходит, дедушка Прохор?
Выкатили на середину площади телегу. Влез неизвестно кем выбранный
председатель - маленький, вертлявый человечек - и прокричал:
- Граждане! Объявляю митинг открытым. Слово для доклада о Временном
правительстве, о войне и текущих моментах предоставляется
социалисту-революционеру товарищу Кругликову.
Председатель соскочил с телеги. С минуту на "трибуне" никого не было.
Вдруг разом вскочил, стал во весь рост и поднял руку Кругликов. Гул умолк.
- Граждане великой свободной России! От имени партии
социалистов-революционеров передаю вам пламенный привет.
Кругликов заговорил. Я слушал его, стараясь не проронить ни слова.
Он говорил о тех тяжелых условиях, в которых приходится работать
Временному правительству. Германцы напирают, фронт трещит, темные силы -
немецкие шпионы и большевики - ведут агитацию в пользу Вильгельма.
- Был царь Николай, будет Вильгельм. Хотите ли вы опять царя? -
спрашивал он.
- Нет, хватит! - сотнями голосов откликнулась толпа.
- Мы устали от войны, - продолжал Кругликов. - Разве нам не надоела
война? Разве же не пора ее окончить?
- Пора! - еще единодушней отозвалась толпа.
- Что он говорит по чужой программе? - возмущенно зашептал я Галке. -
Разве они тоже за конец войны?
Галка ткнул меня легонько в бок: "Помалкивай и слушай".
- Пора! Ну, так вот видите, - продолжал эсер, - вы все, как один,
говорите это. А большевики не позволяют измученной стране скорее, с победой,
окончить войну. Они разлагают армию, и армия становится небоеспособной. Если
бы у нас была боеспособная армия, мы бы одним решительным ударом победили
врага и заключили мир. А теперь мы не можем заключить мира. Кто виноват в
этом? Кто виноват в том, что ваши сыновья, братья, мужья и отцы гниют в
окопах, вместо того чтобы вернуться к мирному труду? Кто отдаляет победу и
удлиняет войну? Мы, социалисты-революционеры, во всеуслышание заявляем: да
здравствует последний, решительный удар по врагу, да здравствует победа
революционной армии над полчищами немца, и после этого - долой войну и да
здравствует мир!
Толпа тяжело дышала клубами махорки; то здесь, то там слышались
отдельные одобрительные возгласы.
Кругликов заговорил об Учредительном собрании, которое должно быть
хозяином земли, о вреде самочинных захватов помещичьих земель, о
необходимости соблюдать порядок и исполнять приказы Временного
правительства. Тонкой искусной паутиной он оплетал головы слушателей.
Сначала он брал сторону крестьянства, напоминал ему о его нуждах. Когда
толпа начинала сочувственно выкрикивать: "Правильно!", "Верно говоришь!",
"Хуже уж некуда!", Кругликов начинал незаметно поворачивать. Внезапно
оказывалось, что толпа, которая только что соглашалась с ним в том, что без
земли крестьянину нет никакой свободы, приходила к выводу, что в свободной
стране нельзя захватом отбирать у помещиков землю.
Свою полуторачасовую речь он кончил под громкий гул аплодисментов и
ругательств по адресу шпионов и большевиков.
"Ну, - подумал я, - куда Баскакову с Кругликовым тягаться! Вон как все
расходились".
К моему удивлению, Баскаков стоял рядом, пыхтел трубкой и не
обнаруживал ни малейшего намерения влезать на трибуну.
Столпившиеся возле телеги эсеры тоже были несколько озадачены
поведением большевиков. Посовещавшись, они решили, что большевики поджидают
еще кого-то, и потому выпустили нового оратора. Оратор этот был намного
слабее Кругликова. Говорил он запинаясь, тихо и, главное, повторял уже
сказанное. Когда он слез, хлопков ему уже было меньше.
Баскаков все стоял и продолжал курить. Его узкие, продолговатые глаза
были прищурены, а лицо имело добродушно-простоватый вид и как бы говорило:
"Пусть их там болтают. Мне-то какое до этого дело! Я себе покуриваю и никому
не мешаю".
Третий оратор был не сильнее второго, и, когда он сходил, большинство
слушателей засвистело, загикало и заорало:
- Эй, там... председатель!
- Ты, чертова башка! Давай других ораторов!
- Подавай сюда этих большевиков! Что ты им слова не даешь?
В ответ на такое обвинение председатель возмущенно заявил, что слово он
дает воем желающим, а большевики сами не просят слова, потому что боятся,
должно быть, и он не может их силой заставить говорить.
- Ты не можешь, так мы сможем!
- Наблудили и хоронятся!
- Тащи их за ворот на телегу! Пусть при народе выкладывают все
начистоту...
Рев толпы испугал меня. Я взглянул на Галку. Он улыбался, но был
бледен.
- Баскаков, - проговорил он, - хватит. А то плохо кончиться может.
Баскаков кашлянул, как будто у него в горле разорвалось что-то, сунул
трубку в карман и вперевалку мимо расступающейся озлобленной толпы пошел к
телеге.
Говорить он начал не сразу. Равнодушно посмотрев на толпившихся возле
телеги эсеров, он вытер ладонью лоб, потом обвел глазами толпу, сложил
огромный кулак дулею, выставил его так, чтобы он был всем виден, и спросил
спокойно, громко и с издевкою:
- А этого вы не видели?
Такое необычайное начало речи смутило меня. Удивило оно сразу и
мужиков.
Почти тотчас же раздались негодующие выкрики:
- Это штой-то?
- Ты што людям кукиш выставил?
- Ты, пес тебя возьми, словами отвечай, а не фигой, а то по шее
получишь!
- Этого не видели? - начал опять Баскаков. - Ну так не горюйте. Они...
- тут Баскаков мотнул головой на эсеров, - они вам еще почище покажут.
Па-а-ду-умаешь!.. - протянул Баскаков, сощурив глаза и качая головой. -
Па-а-ду-умаешь... Развесили уши граждане свободной России. А скажите мне,
граждане, какая вам есть польза от этой революции? Война была - война есть.
Земли не было - земли нет. Помещик жил рядом - жил. А сейчас живет? Живет,
живет. Что ему сделается? Вы не гикайте, не храбритесь. Помещика и это
правительство в обиду не даст. Вон спросите-ка у водоватовских: пробовали
было они до барской земли сунуться, а там отряд. Покрутились-покрутились
около. Хоть и хороша землица, да не укусишь. Триста лет, говорите, терпели,
так еще мало, еще терпеть захотели? Что ж, терпите. Господь терпеливых
любит. Дожидайтесь, пока помещик сам к вам придет и поклонится: "А не надо
ли вам землицы? Возьмите Христа ради". Ой, дождетесь ли только? А слыхали ли
вы, что в Учредительном собрании, когда еще оно соберется, обсуждать вопрос
будут: "Как отдать землю крестьянину - без выкупа либо с выкупом?" А ну-ка,
придете домой, посчитаете у себя деньжата, хватит ли выкупить? На то,
по-вашему, революция произошла, чтобы свою землю у помещиков выкупать? Да на
кой пес, я вас спрашиваю, такая революция нужна была? Разве же без нее
нельзя было за свои деньги земли купить?
- Какой еще выкуп! - послышались из толпы рассерженные и встревоженные
голоса.
- А вот такой... - Тут Баскаков вынул из кармана смятую листовку и
прочел: "Справедливость требует, чтобы за земли, переходящие от помещиков к
крестьянам, землевладельцы получили вознаграждение". Вот какой выкуп. Пишут
это от партии кадетов, а она тоже будет заседать в Учредительном. Она тоже
своего добиваться будет. А вот как мы, большевики, по-простому говорим: неча
нам ждать Учредительного, а давай землю сейчас, чтобы никакого обсуждения не
было, никакой оттяжки и никакого выкупа! Хватит... выкупили.
- Вы-икупили!.. - сотнями голосов ахнула толпа.
- Какие еще могут быть обсуждения? Этак, может, и опять ничего не
достанется.
- Да замолчите вы, окаянные!.. Хай большевик говорит! Может, он еще
что-нибудь этакое скажет.
Раскрыв рот, я стоял возле Галки. Внезапный прилив радости и гордости
за нашего Баскакова нахлынул на меня.
- Семен Иванович! - крикнул я, дергая Галку за рукав. - А я-то разве
думал... Как он с ними... Он даже не речь держит, а просто разговаривает.
"Ой, какой хороший и какой умный Баскаков!" - думал я, слушая, как
падают его спокойные, тяжелые слова в гущу взволнованной толпы.
- Мир после победы? - говорил Баскаков. - Что же, дело хорошее. Завоюем
Константинополь. Ну прямо как до зарезу нужен нам этот Константинополь! А то
еще и Берлин завоюем. Я тебя спрашиваю, - тут Баскаков ткнул пальцем на
рябого мужичка с уздечкой, пробравшегося к трибуне, - я спрашиваю: что у
тебя немец либо турок взаймы, что ли, взяли и не отдают? Ну, скажи мне на
милость, дорогой человек, какие у тебя дела могут быть в Константинополе?
Что ты, картошку туда на базар продавать повезешь? Чего же ты молчишь?
Рябой мужичок покраснел, заморгал и, разводя руками, ответил высоким
негодующим голосом:
- Да мне же вовсе он и не нужен... Да зачем же он мне сдался?
- Тебе не нужен, ну и мне не нужен и им никому не нужен! А нужен он
купцам, чтобы торговать им, видишь, прибыльней было. Так им нужен, пускай
они и завоевывают. А мужик тут при чем? Зачем у вас полдеревни на фронт
угнали? Затем, чтобы купцы прибыль огребали! Дурни вы, дурни! Большие,
бородатые, а всякий вас вокруг пальца окрутить может.
- А ей-богу же, может! - хлопая себя руками, прошептал рябой мужик. -
Ей-богу, может. - И, вздохнув глубоко, он понуро опустил голову.
- Так вот мы и говорим вам, - заканчивал Баскаков, - чтобы мир не после
победы, не после дождичка в четверг, не после того, когда будут изувечены
еще тысячи рабочих и мужиков, а давайте нам мир сейчас, без всяких побед. Мы
еще и на своей земле помещика не победили. Так я говорю, братцы, или нет?
Ну, а теперь пусть, кто не согласен, выйдет на это место и скажет, что я
соврал, что я неправду сказал, а мне вам говорить больше нечего!
Помню: заревело, застонало. Выскочил побледневший эсер Кругликов,
замахал руками, пытаясь что-то сказать. Спихнули его с телеги. Баскаков
стоял рядом и закуривал трубку, а рябой мужик, тот, у которого Баскаков
спрашивал, зачем ему нужен Константинополь, тянул его за рукав, зазывая в
избу чай пить.
- С медом! - каким-то почти умоляющим голосом говорил он. - Осталось
маненько. Не обидь же, товарищ! И они, ваши, пускай тоже идут.
Пили кипяток, заваренный сушеной малиной. В избе вкусно пахло сотами.
Мимо окон по пыльной дороге прокатила обратно бричка, набитая эсерами.
Наступал сухой, душный вечер. Далеко в городе гудели колокола. Черные монахи
тридцати церквей возносили молитвы об успокоении начинавшей всерьез
бунтоваться земли.
Я пошел на кладбище проститься с Тимкой Штукиным. Вместе с отцом он
уезжал на Украину, к своему дяде, у которого был где-то возле Житомира
небольшой хутор.
Вещи были сложены. Отец ушел за подводой. Тимка казался веселым. Он не
мог стоять на месте, поминутно бросался то в один, то в другой угол, точно
хотел напоследок еще раз осмотреть стены сторожки, в которой он вырос.
Но мне казалось, что Тимка не по-настоящему веселый и с трудом
удерживается, чтобы не расплакаться. Птиц он своих распустил.
- Всех... Все разлетелись, - говорил Тимка. - И малиновка, и синицы, и
щеглы, и чиж. Я, Борька, знаешь, больше всего чижа любил. Он у меня совсем
ручной был. Я открыл дверку клетки, а он не вылетает. Я шугнул его
палочкой... Взметнулся он на ветку тополя да как запоет, как запоет!.. Я сел
под дерево, клетку на сучок повесил. Сижу, а сам про все думаю: и как мы
жили, и про птиц, и про кладбище, и про школу, как все кончилось и уезжать
приходится. Долго сидел, думал, потом встаю, хочу взять клетку. Гляжу, а на
ней мой чижик сидит. Спустился, значит, сел и не хочет улетать. И мне вдруг
так жалко всего стало, что я... я чуть не заплакал, Борька.
- Ты врешь, Тимка, - взволнованно сказал я. - Ты, наверное, и на самом
деле заплакал.
- И на самом деле, - дрогнувшим голосом сознался Тимка. - Я, знаешь,
Борька, привык. Мне так жаль, что нас отсюда выгнали! Знаешь, я даже тайком
от отца к старосте Синюгину ходил проситься, чтобы оставили. Так нет, -
Тимка вздохнул и отвернулся, - не вышло. Ему что?.. У него вон какой свой
дом...
Последние слова Тимка договорил почти шепотом и быстро вышел в соседнюю
комнату. Когда через минуту я зашел к нему, то увидел, что Тимка, крепко
уткнувшись лицом в большой узел с подушками, плачет.
На вокзале, подхваченные людской массой, ринувшейся к вагонам
подошедшего поезда, Тимка с отцом исчезли.
"Раздавят еще Тимку, - забеспокоился я. - И куда это такая прорва
народу едет?"
Перрон был набит до отказа. Солдаты, офицеры, матросы. "Ну, эти-то хоть
привыкли и у них служба, а вот те куда едут?" - подумал я, оглядывая кучки
расположившихся среди вороха коробок, корзин и чемоданов. Штатские ехали
целыми семьями. Бритые озлобленные мужчины с потными от беготни и волнения
лбами. Женщины с тонкими чертами лиц и растерянно-усталым блеском глаз.
Какие-то старинные мамаши в замысловатых шляпках, ошарашенные сутолокой,
упрямые и раздраженные.
Слева от меня на огромном чемодане сидела, придерживая одной рукой
перетянутую ремнями постель, другой - клетку с попугаем, какая-то старуха,
похожая на одну из тех старых благородных графинь, которых показывают в
кино.
Она кричала что-то молодому морскому офицеру, пытавшемуся сдвинуть с
перрона тяжелый кованый сундук.
- Оставьте, - отвечал он, - какой тут еще вам носильщик! О черт!..
Слушай! - крикнул он, бросая сундук и поворачиваясь к проходившему мимо
солдату. - Эй, ты!.. Ну-ка, помоги втащить вещи в вагон.
Врасплох захваченный солдат, подчиняясь начальственному тону, быстро
остановился, опустив руки по швам, но почти тотчас же, как будто устыдившись
своей поспешности, под насмешливым взглядом товарищей ослабил вытяжку,
неторопливо заложил руку за ремень и, чуть прищурив глаз, хитро посмотрел на
офицера.
- Тебе говорят! - повторил офицер. - Ты оглох, что ли?
- Никак нет, не оглох, господин лейтенант, а не мое это дело - ваши
гардеробы перетаскивать.
Солдат повернулся и неторопливо, вразвалку пошел вдоль поезда.
- Грегуар!.. - выкатив выцветшие глаза, крикнула старуха. - Грегуар,
найди жандарма, пусть он арестует, пусть отдаст под суд грубияна!
Но офицер безнадежно махнул рукой и, обозлившись, внезапно ответил ей
резко:
- Вы-то еще чего лезете? Что вы понимаете? Какого вам жандарма - с того
света, что ли? Сидите да помалкивайте!
Тимка неожиданно высунулся из окошка:
- Эгей! Борька, мы здесь!
- Ну, как вы там?
- Ничего... Мы хорошо устроились. Отец на вещах сидит, а меня матрос к
себе на верхнюю полку в ноги пустил. "Только, говорит, не дрыгайся, а то
сгоню".
Вспугнутая вторым звонком толпа загомонила еще громче. Отборная ругань
смешивалась с французской речью, запах духов - с запахом пота, переливы
гармоники - с чьим-то плачем, - и все это разом покрыл мощный гудок
паровоза.
- Прощай, Тим-ка!
- Прощай, Борь-ка! - ответил он, высовывая вихор и махая мне рукой.
Поезд скрылся, увозя с собой сотни разношерстного, разноязычного
народа, но казалось, что вокзал не освободился нисколько.
- Ух, и прет же! - услышал я рядом с собой голос. - И все на юг, все на
юг. На Ростов, на Дон. Как на север поезд, так одни солдаты да служивый
народ, а как на юг, то господа так и прут!
- На курорт едут, что ли?
- На курорт... - послышалось насмешливое. - Полечиться от страха, нынче
страхом господа больны.
Мимо ящиков, сундуков, мешков, мимо людей, пивших чай, щелкавших
семечки, спавших, смеявшихся и переругивавшихся, я пошел к выходу.
Хромой газетчик Семен Яковлевич выскочил откуда-то и, пробегая с
необычной для его деревянной ноги прытью, заорал тонким, скрипучим голосом:
- Свежие газеты!.. "Русское слово"!.. Потрясающие подробности о
выступлении большевиков! Правительство разогнало большевистскую
демонстрацию! Есть убитые и раненые. Безуспешные поиски главного большевика
Ленина!..
Газету рвали из рук - сдачу не спрашивали.
Возвращаясь, я взял чуть правее шоссе и направился по узкой тропке,
пролегавшей меж колосьев спелой ржи. Спускаясь в овраг, я заметил на
противоположном склоне шагавшего навстречу человека, согнувшегося под
тяжестью ноши. Без труда я узнал Галку.
- Борис, - крикнул он мне, - ты что здесь делаешь? Ты с вокзала?
- С вокзала, а вы-то куда? Уж не на поезд ли? Тогда фьють... опоздали,
Семен Иванович, поезд только что ушел.
"Ремесленный учитель" Галка остановился, бухнул тяжелую ношу на траву
и, опускаясь на землю, проговорил огорченно:
- Ну и ну! Что же теперь делать мне с этим? - И он ткнул ногой в
завязанный узел.
- А тут что такое? - полюбопытствовал я.
- Разное... литература... Да и так еще кое-что.
- Тогда давайте. Я вам обратно помогу донести. Вы в клубе оставите, а
завтра поедете.
Галка затряс своей черной и, как всегда, обсыпанной махоркой бородой:
- В том-то, брат, и дело: что в клуб нельзя. Клуб-то, брат, у нас
тю-тю. Нету больше клуба.
- Как нету? - чуть не подпрыгнул я. - Сгорел, что ли? Да я же только
утром, как сюда идти, проходил мимо...
- Не сгорел, брат, а закрыли его. Хорошо, что нас свои люди успели
предупредить. Там сейчас обыск идет.
- Семен Иванович, - спросил я недоумевая, - да как же это? Кто же это
может закрыть клуб? Разве теперь старый режим?.. Теперь свобода. Ведь у
эсеров есть клуб, и у меньшевиков, и у кадетов, а анархисты сроду пьяные и
вдобавок еще окна у себя снаружи досками заколотили, и то им ничего. А у нас
все спокойно, и вдруг закрыли!
- Свобода! - улыбнулся Галка. - Кому, брат, свобода, а кому и нет. Вот
что мне с узлом-то делать? Спрятать бы пока до завтра надо, а то назад в
город тащить неудобно, отберут еще, пожалуй.
- А давайте спрячем, Семен Иванович! Я место тут неподалеку знаю. Тут,
если оврагом немного пройти, пруд будет, а еще сбоку этакая выемка, там
раньше глину для кирпичей рыли и в стенках ям много. Туда не только что
узел, а телегу с конем спрятать можно. Только говорят, что змеюки там
попадаются, а я босиком. Ну, вам-то, в ботинках, можно. Да они если и
укусят, то ничего - не помрешь, а только как бы обалдеешь.
Последнее добавление не понравилось Галке, и он спросил, нет ли где
поблизости другого укромного местечка, но чтобы без змеюк.
Я ответил, что другого такого места поблизости нету и кругом народ
бывает: либо стадо пасется, либо картошку перепалывают, либо мальчишки возле
чужих огородов околачиваются.
Тогда Галка взвалил узел на плечо, и мы пошли по берегу ручья. Узел
спрятали надежно.
- Беги теперь в город, - сказал Галка. - Я завтра сам заберу его
отсюда. Да если увидишь кого из комитетчиков, то передай, что я еще не
уехал. Постой... - остановил он меня, заглядывая мне в лицо. - Постой! А ты,
брат, не того... - тут он покрутил пальцем перед мои лицом, - не сболтнешь?
- Что вы, Семен Иванович! - забормотал я, съежившись от обидного
подозрения. - Что вы! Разве я о ком-нибудь хоть что... когда-нибудь? Да я в
школе ни о ком ничего никогда, когда даже в игре, а ведь это же всерьез, а
вы еще...
Не дав договорить, Галка потрепал меня по плечу худою цепкою пятерней и
сказал, улыбаясь:
- Ну ладно, ладно... Кати... Эх ты, заговорщик!
За лето Федька вырос и возмужал. Он отпустил длинные волосы, завел
черную рубаху-косоворотку и папку. С этой папкой, набитой газетами, он
носился по училищным митингам и собраниям. Федька - председатель классного
комитета. Федька - делегат от реального в женскую гимназию. Федька -
выбранный на родительские заседания. Навострился он такие речи заворачивать
- прямо второй Кругликов, Влезет на парту на диспутах: "Должны ли учащиеся
отвечать учителям сидя или обязаны стоять?", "Допустима ли в свободной
стране игра в карты во время уроков закона божьего?" Выставит ногу вперед,
руку за пояс и начнет: "Граждане, мы призываем... обстановка обязывает... мы
несем ответственность за судьбы революции..." И пошел, и пошел.
С Федькой у нас что-то не ладилось. До открытой ссоры дело еще не
доходило, но отношения портились с каждым днем.
Я опять остался на отшибе.
Только что начала забываться история с моим отцом, только что начал
таять холодок между мной и некоторыми из прежних товарищей, как подул новый
ветер из столицы; обозлились обитатели города на большевиков и закрыли клуб.
Арестовала думская милиция Баскакова, и тут опять я очутился виноватым:
зачем с большевиками околачивался, зачем к 1 Мая над ихним клубом на крыше
флаг вывешивал, почему на митинге отказался помогать Федьке раздавать
листовки за войну до победы?
Листовки у нас все раздавали. Иной нахватает и кадетских, и
анархистских, и христианских социалистов, и большевистских - бежит и какая
попала под руку, ту и сует прохожему. И этаким все ничего, как будто так и
надо!
Как же мог я взять у Федьки эсеровские листовки, когда мне Баскаков
только что полную груду своих прокламаций дал? Как же можно раздавать и те и
другие? Ну, хоть бы сходные листовки были, а то в одной - "Да здравствует
победа над немцами", в другой - "Долой грабительскую войну". В одной -
"Поддерживайте Временное правительство", в другой - "Долой десять
министров-капиталистов". Как же можно сваливать их в одну кучу, когда одна
листовка другую сожрать готова?
Учеба в это время была плохая. Преподаватели заседали по клубам, явные
монархисты подали в отставку. Половину школы заняли под Красный Крест.
- Я, мать, уйду из школы, - говаривал я иногда. - Учебы все равно
никакой, со всеми я на ножах. Вчера, например, Коренев собирал с кружкой в
пользу раненых; было у меня двадцать копеек, опустил и я, а он перекосился и
говорит: "Родина в подачках авантюристов не нуждается". Я аж губу закусил.
Это при всех-то! Говорю ему: "Если я сын дезертира, то ты сын вора. Отец
твой, подрядчик, на поставках армию грабил, и ты, вероятно, на сборах
раненым подзаработать не прочь". Чуть дело до драки не дошло. На днях
товарищеский суд будет. Плевал я только на суд. Тоже... судьи какие нашлись!
С маузером, который подарил мне отец, я не расставался никогда. Маузер
был небольшой, удобный, в мягкой замшевой кобуре. Я носил его не для
самозащиты. На меня никто еще не собирался нападать, но он дорог мне был как
память об отце, его подарок - единственная ценная вещь, имевшаяся у меня. И
еще потому любил я маузер, что всегда испытывал какое-то приятное волнение и
гордость, когда чувствовал его с собой. Кроме того, мне было тогда
пятнадцать лет, и я не знал да и до сих пор не знаю ни одного мальчугана
этого возраста, который отказался бы иметь настоящий револьвер. Об этом
маузере знал только Федька. Еще в дни дружбы я показал ему его. Я видел, с
какой завистью осторожно рассматривал он тогда отцовский подарок.
На другой день после истории с Кореневым я вошел в класс, как и всегда
в последнее время, ни с кем не здороваясь, ни на кого не обращая внимания.
Первым уроком была география. Рассказав немного о западном Китае,
учитель остановился и начал делиться последними газетными новостями. Пока
споры да разговоры, я заметил, что Федька пишет какие-то записки и рассылает
их по партам. Через плечо соседа в начале одной из записок я успел прочесть
свою фамилию. Я насторожился.
После звонка, внимательно наблюдая за окружавшими, я встал, направился
к двери и тотчас же заметил, что от двери я отгорожен кучкой наиболее
крепких одноклассников. Около меня образовалось полукольцо; из середины его
вышел Федька и направился ко мне.
- Что тебе надо? - спросил я.
- Сдай револьвер, - нагло заявил он. - Классный комитет постановил,
чтобы ты сдал револьвер в комиссариат думской милиции. Сдай его сейчас же
комитету, и завтра ты получишь от милиции расписку.
- Какой еще револьвер? - отступая к окну и стараясь, насколько хватало
сил, казаться спокойным, переспросил я.
- Не запирайся, пожалуйста! Я знаю, что ты всегда носишь маузер с
собой. И сейчас он у тебя в правом кармане. Сдай лучше добровольно, или мы
вызовем милицию. Давай! - И он протянул руку.
- Маузер?
- Да.
- А этого не хочешь? - резко выкрикнул я, показывая ему фигу. - Ты мне
его давал? Нет. Ну, так и катись к черту, пока не получил по морде!
Быстро повернув голову, я увидел, что за моей спиной стоят четверо,
готовых схватить меня сзади. Тогда я прыгнул вперед, пытаясь прорваться к
двери. Федька рванул меня за плечо. Я ударил его кулаком, и тотчас же меня
схватили за плечи и поперек груди. Кто-то пытался вытолкнуть мою руку из
кармана. Не вынимая руки, я крепко впился в рукоятку револьвера.
"Отберут... Сейчас отберут..."
Тогда, как пойманный в капкан звереныш, я взвизгнул. Я вынул маузер,
большим пальцем вздернул предохранитель и нажал спуск.
Четыре пары рук, державших меня, мгновенно разжались. Я вскочил на
подоконник. Оттуда я успел разглядеть белые, будто ватные лица учеников,
желтую плиту каменного пола, разбитую выстрелом, и превратившегося в
библейский соляной столб застрявшего в дверях отца Геннадия. Не раздумывая,
я спрыгнул с высоты второго этажа на клумбы ярко-красных георгин.
Поздно вечером по водосточной трубе, со стороны сада, я пробирался к
окну своей квартиры. Старался лезть потихоньку, чтобы не испугать домашних,
но мать услышала шорох, подошла и спросила тихонько:
- Кто там? Это ты, Борис?
- Я, мама.
- Не ползи по трубе... сорвешься еще. Иди, я тебе дверь открою.
- Не надо, мама... Пустяки, я и так...
Спрыгнув с подоконника, я остановился, приготовившись выслушать ее
упреки и жалобы.
- Есть хочешь? - все так же тихо спросила мать. - Садись, я тебе супу
достану, он теплый еще.
Тогда, решив, что мать ничего еще не знает, я поцеловал ее и, усевшись
за стол, стал обдумывать, как передать ей обо всем случившемся.
Рассеянно черпая ложкой перепрелый суп, я почувствовал, что мать сбоку
пристально смотрит на меня. От этого мне стало неловко, и я опустил ложку на
край тарелки.
- Был инспектор, - сказала мать, - говорил, что из школы тебя исключают
и что если завтра к двенадцати часам ты не сдашь свой револьвер в милицию,
то они сообщат туда об этом, и у тебя отберут его силой. Сдай, Борис!
- Не сдам, - упрямо и не глядя на нее, ответил я. - Это папин.
- Мало ли что папин! Зачем он тебе? Ты потом себе другой достанешь. Ты
и без маузера за последние месяцы какой-то шальной стал, еще застрелишь
кого-нибудь! Отнеси завтра и сдай.
- Нет, - быстро заговорил я, отодвигая тарелку. - Я не хочу другого, я
хочу этот! Это папин. Я не шальной, я никого не задеваю... Они сами лезут.
Мне наплевать на то, что исключили, я бы и сам ушел. Я спрячу его и не
отдам.
- Бог ты мой! - уже раздраженно начала мать. - Ну, тогда тебя посадят и
будут держать, пока не отдашь!
- Ну и пусть посадят, - обозлился я. - Вон и Баскакова посадили... Ну
что ж, и буду сидеть, все равно не отдам... Не отдам! - после небольшого
молчания крикнул я так громко, что мать отшатнулась.
- Ну, ну, не отдавай, - уже мягче проговорила она. - Мне-то что? - Она
помолчала, над чем-то раздумывая, встала и добавила с горечью, выходя за
дверь: - И сколько жизни вы у меня раньше времени посожжете!
Меня удивила уступчивость матери. Это было не похоже на нее. Мать редко
вмешивалась в мои дела, но зато уже когда заладит что-нибудь, то не
успокоится до тех пор, пока не добьется своего.
Спал крепко. Во сне пришел ко мне Тимка и принес в подарок кукушку.
"Зачем, Тимка, мне кукушка?" Тимка молчал. "Кукушка, кукушка, сколько мне
лет?" И она прокуковала - семнадцать. "Неправда, - сказал я, - мне только
пятнадцать". - "Нет, - замотал Тимка головой. - Тебя мать обманула". -
"Зачем матери меня обманывать?" Но тут я увидел, что Тимка вовсе не Тимка, а
Федька - стоит и усмехается.
Проснулся, соскочил с кровати и заглянул в соседнюю комнату - без пяти
семь. Матери не было. Нужно было торопиться и спрятать незаметно в саду
маузер.
Накинул рубаху, сдернул со стула штаны - и внезапный холодок разошелся
по телу: штаны были подозрительно легкими. Тогда осторожно, как бы боясь
обжечься, я протянул руку к карману. Так и есть - маузера там не было: пока
я спал, мать вытащила его. "Ах, вот оно... вот оно что!.. И она тоже против
меня. А я-то поверил ей вчера. То-то она так легко перестала уговаривать
меня... Она, должно быть, понесла его в милицию".
Я хотел уже броситься догонять ее.
"Стой!.. Стой!.. Стой!.." - протяжно запели, отбивая время, часы. Я
остановился и взглянул на циферблат. Что же это я, на самом деле? Ведь всего
только еще семь часов. Куда же она могла уйти? Оглядевшись по углам, я
заметил, что большой плетеной корзины нет, и догадался, что мать ушла на
базар.
Но если ушла на базар, то не взяла же она с собой маузер? Значит, она
спрятала его пока дома. Куда? И тотчас же решил: в верхний ящик шкафа,
потому что это был единственный ящик, который запирался на ключ.
И тут я вспомнил, что когда-то, давно еще, мать принесла из аптеки
розовые шарики сулемы и для безопасности заперла их в этот ящик. А мы с
Федькой хотели сгубить у Симаковых рыжего кота за то, что Симаковы перешибли
лапу нашей собачонке. Порывшись в железном хламе, мы тогда подобрали ключ,
вытащили один шарик и, кажется, бросили ключ на прежнее место.
Я вышел в чулан и выдвинул тяжелый ящик. Разбрасывая ненужные обломки,
гайки, винты, я принялся за поиски.
Обрезал руку куском жести и нашел сразу три заржавленных ключа. Из них
какой-то подходит... Должно быть, вот этот.
Вернулся к шкафу. Ключ входил туго... Крак! Замок щелкнул. Потянул за
ручку. Есть... маузер... Кобура лежит отдельно. Схватил и то и другое. Запер
ящик, ключ через окно выбросил в сад и выбежал на улицу. Оглядевшись по
сторонам, я заметил возвращавшуюся с базара мать. Тогда я завернул за угол и
побежал по направлению к кладбищу.
На опушке перелеска остановился передохнуть. Бухнулся на ворох теплых
сухих листьев и тяжело задышал, то и дело оглядываясь по сторонам, точно
опасаясь погони. Рядом протекал тихий, безмолвный ручеек. Вода была чистая,
но теплая и пахла водорослями. Не поднимаясь, я зачерпнул горсть воды и
выпил, потом положил голову на руки и задумался.
Что же теперь делать? Домой возвращаться нельзя, в школу нельзя.
Впрочем, домой можно... Спрятать маузер и вернуться. Мать посердится и
перестанет когда-нибудь. Сама же виновата - зачем тайком вытащила? А из
милиции придут? Сказать, что потерял, - не поверят. Сказать, что чужой, -
спросят, чей. Ничего не говорить - как бы еще на самом деле не посадили!
Подлец Федька... Подлец!
Сквозь редкие деревья опушки виднелся вокзал.
У-у-у-у-у! - донеслось оттуда эхо далекого паровозного гудка. Над
полотном протянулась волнистая полоса белого пара, и черный, отсюда похожий
на жука паровоз медленно выкатился из-за поворота.
У-у-у-у-у! - заревел он опять, здороваясь с дружески протянутой лапой
семафора.
"А что, если..."
Я тихонько приподнялся и задумался.
И чем больше я думал, тем сильнее и сильнее манил меня вокзал. Звал
ревом гудков, протяжно-певучими сигналами путевых будок, почти что ощущаемым
запахом горячей нефти и глубиной далекого пути, убегающего к чужим,
незнакомым горизонтам.
"Уеду в Нижний, - подумал я. - Там найду Галку. Он в Сормове. Он будет
рад и оставит меня пока у себя, а дальше будет видно. Все утихнет, и тогда
вернусь. А может быть... - и тут что-то изнутри подсказало мне: - может
быть, и не вернусь".
"Будет так", - с неожиданной для самого себя твердостью решил я и,
сознавая всю важность принятого решения, встал; почувствовав себя крепким,
большим, сильным, улыбнулся.
В Нижний Новгород поезд пришел ночью. Сразу же у вокзала я очутился на
большой площади. Под огнями фонарей поблескивали штыки новеньких винтовок,
отсвечивали повсюду погоны.
С трибуны рыжий бородатый человек говорил солдатам речь о необходимости
защищать родину, уверял в неизбежности скорого поражения "проклятых
империалистов-немцев".
Он поминутно оборачивался в сторону своего соседа - старенького, седого
полковника, который каждый раз, как бы удостоверяя правильность заключений
рыжего оратора, одобрительно кивал круглой лысой головой.
Вид у оратора был измученный, он бил себя растопыренной ладонью,
поднимал вверх поочередно то одну, то обе руки. Он обращался к
сознательности и совести солдат. Под конец, когда ему показалось, что речь
его проникла в гущу серой массы, он взмахнул рукой, так что едва не заехал в
ухо испуганно отшатнувшегося полковника, и громко запел "Марсельезу".
Несколько десятков разрозненных голосов подхватили мотив, но вся солдатская
колонна молчала.
Тогда рыжий оратор оборвал на полуслове песню и, бросив шапку оземь,
стал слезать с трибуны.
Старик полковник постоял еще немного, беспомощно развел руками и,
наклонив голову, придерживаясь за перила, полез вниз.
Оказывается, маршевый батальон отправляли на германский фронт.
До вокзала солдаты пошли с песнями, их закидывали цветами и подарками.
Все было благополучно. И уже здесь, на станции, воспользовавшись тем, что
благодаря чьей-то нераспорядительности не хватило кипятку в баках и в
нескольких вагонах недоставало деревянных нар, солдаты затеяли митинг.
Появились не приглашенные командованием ораторы, и, начав с недостачи
кипятку, батальон неожиданно пришел к заключению: "Хватит, повоевали, дома
хозяйство рушится, помещичья земля не поделена, на фронт идти не хотим!"
Загорелись костры, запахло смолой расщепленных досок, махоркой, сушеной
рыбой, сваленной штабелями на соседних пристанях, и свежим волжским ветром.
Так мимо огней, мимо винтовок, мимо возбужденных солдат, кричавших
ораторов, растерянно-озлобленных офицеров я, взволнованный и радостный,
зашагал в темноту незнакомых привокзальных улиц.
Первый же прохожий, которого я спросил о том, как пройти в Сормово,
ответил мне удивленно:
- В Сормово, милый человек, отсюда никак пройти невозможно. В Сормово
отсюда на пароходах ездят. Заплатил полтинник - и садись, а сейчас до утра
никаких пароходов нету.
Тогда побродив еще немного, я забрался в один из пустых ящиков,
сваленных грудами у какого-то забора, и решил переждать до рассвета. Вскоре
заснул.
Разбудила меня песня. Работали грузчики - поднимали скопом что-то
тяжелое.
Э-эй, ребятушки, да дружно! -
заводил запевала надорванным, но приятным тенором. Остальные враз
подхватывали резкими, надорванными голосами:
По-оста-раться еще нужно.
Что-то двинулось, треснуло и заскрипело.
И-э-эх... начать-то мы начали.
А всю сволочь не скачали.
Я высунул голову. Как муравьи, облепившие кусок ржаного хлеба, со всех
сторон окружили грузчики огромную ржавую лебедку и по положенным наискосок
рельсам втаскивали ее на платформу. Опять невидимый в куче запевала завел:
И-э-эх... прогнали мы Николку,
И-э-эх... да что-то мало толку!
Опять хрустнуло.
А не подняться ли народу,
Чтоб Сашку за ноги да в воду!
Лязгнуло, грохнуло. Лебедка тяжело села на крякнувшую платформу. Песня
оборвалась, послышались крики, говор и ругательства.
"Ну и песня! - подумал я. - Про какого же это Сашку? Да ведь это же про
Керенского! У нас бы в Арзамасе за такую песню живо сгребли, а здесь
милиционер рядом стоит, отвернулся и как будто бы не слышит".
Маленький грязный пароходик давно уже причалил к пристани. Полтинника
на билет у меня не было, а возле узкого трапа стояли рыжий контролер и
матрос с винтовкой.
Я грыз ногти и уныло посматривал на узенькую полоску маслянистой воды,
журчавшей между пристанью и бортом парохода. По воде плыли арбузные корки,
щепки, обрывки газет и прочая дрянь.
"Пойти panne попроситься у контролера? - подумал я. - Совру ему
что-нибудь. Вот, мол, скажу, сирота. Приехал к больной бабушке. Пропустите,
пожалуйста, проехать до старушки".
Маслянистая поверхность мутной воды отразила мое загорелое лицо,
подстриженную ежиком крупную голову и крепкую, поблескивавшую медными
пуговицами ученическую гимнастерку.
Вздохнув, я решил, что сироту надо оставить в покое, потому что сироты
с эдакими здоровыми физиономиями доверия не внушают.
Читал я в книгах, что некоторые юноши, не имея денег на билет,
нанимались на пароход юнгами. Но и этот способ не мог пригодиться здесь,
когда всего-то-навсего надо мне было попасть на противоположный берег реки.
- Чего стоишь? Подвинься, - услышал я задорный вопрос и увидел
невысокого рябого мальчугана.
Мальчуган небрежно швырнул на ящик пачку каких-то листовок и быстро
вытащил из-под моих ног толстый грязный окурок.
- Эх ты, ворона, - сказал он снисходительно. - Окурок-то какой
проглядел!
Я ответил ему, что на окурки мне наплевать, потому что я не курю, и, в
свою очередь, спросил его, что он тут делает.
- Я-то? - Тут мальчуган ловко сплюнул, попав прямо в середину
проплывавшего мимо полена. - Я листовки раздаю от нашего комитета.
- От какого комитета?
- Ясно, от какого... от рабочего. Хочешь, помогай раздавать.
- Я бы помог, - ответил я, - да мне вот на пароход надо в Сормово, а
билета нет.
- А что тебе в Сормове?
- К дяде приехал. Дядя на заводе работает.
- Как же это ты, - укоризненно спросил мальчуган, - едешь к дяде, а
полтинником не запасся?
- Запасаются загодя, - искренне вырвалось у меня, - а я вот нечаянно
собрался и убежал из дому.
- Убежа-ал? - Глаза мальчугана с недоверчивым любопытством скользнули
по мне. Тут он шмыгнул носом и добавил сочувственно: - То-то, когда
вернешься, отец выдерет.
- А я не вернусь. И потом, у меня нет отца. Отца у меня еще в царское
время убили. У меня отец большевик был.
- И у меня большевик, - быстро заговорил мальчуган, - только у меня
живой. У меня, брат, такой отец, что на все Сормово первый человек! Хоть
кого хочешь спроси: "Где живет Павел Корчагин?" - всякий тебе ответит: "А
это в комитете... На Варихе, на заводе Тер-Акопова". Вот какой у меня
человек отец!
Тут мальчуган отшвырнул окурок и, поддернув сползавшие штаны, нырнул
куда-то в толпу, оставив листовки возле меня. Я поднял одну.
В листовке было написано, что Керенский - изменник, готовит соглашение
с контрреволюционным генералом Корниловым. Листовка открыто призывала
свергнуть Временное правительство и провозгласить Советскую власть.
Резкий тон листовки поразил меня еще больше, чем озорная песня
грузчиков. Откуда-то из-за бочек с селедками вынырнул запыхавшийся мальчуган
и еще на бегу крикнул мне:
- Нету, брат!
- Кого нету? - не понял я.
- Полтинника нету. Тут Симона Котылкина из наших увидал. Нету, говорит.
- Да зачем тебе полтинник?
- А тебе-то! - Он с удивлением посмотрел на меня. - Ты бы купил билет,
а в Сормове взял у дяди и отдал бы: я, чай, тоже сормовский.
Он повертелся, опять исчез куда-то и опять вскоре вернулся.
- Ну, брат, мы и так обойдемся. Возьми вот мои листовки и кати прямо на
пароход. Видишь, там матрос стоит с винтовкой? Это Сурков Пашка. Ты, когда
проходить по сходням будешь, повернись к матросу и скажи: с листовками, мол,
от комитета, а с контролером и не разговаривай. При себе прямо. Матрос свой,
он в случае чего заступится.
- А ты?
- Я-то, брат, везде пройду. Я здесь не чужой.
Старенький пароходик, замызганный шелухой и огрызками яблок, давно уже
отчалил от берега, а моего товарища все еще не было видно.
Я примостился на груде ржавых якорных цепей и, вдыхая пахнущий
яблоками, нефтью и рыбой прохладный воздух, с любопытством разглядывал
пассажиров. Рядом со мной сидел не то дьякон, не то монах, притихший и,
очевидно, старавшийся быть как можно менее заметным. Он украдкой озирался по
сторонам, грыз ломоть арбуза, аккуратно выплевывая косточки в ладонь.
Кроме монаха и нескольких баб с бидонами из-под молока, на пароходе
ехали два офицера, четыре милиционера, державшихся поодаль, возле штатского
с красной повязкой на рукаве.
Все же остальные пассажиры были рабочие. Сгрудившись кучками, они
громко разговаривали, спорили, переругивались, смеялись, читали вслух
газеты. Было похоже на то, что все они между собой знакомы, потому что
многие из них бесцеремонно вмешивались в чужие споры; замечания и шутки
летели от одного борта к другому.
Впереди вырисовывалось Сормово. Было безветренное утро. Фабричный дым,
собираясь нетающими клубами, казался отсюда черными щупальцами ветвей,
раскинувшихся над каменными стволами гигантских труб.
- Эгей! - услышал я позади себя знакомый голос рябого мальчугана.
Я обрадовался ему, потому что не знал, что делать с листовками.
Он сел рядом на свернутый канат и, вынув из кармана яблоко, протянул
его мне:
- Возьми. Мне грузчики полный картуз насыпали, потому что как новая
листовка или газета, так я им всегда первым. Вчера целую связку воблы
подарили. Им что! Сунул руку в мешок - только-то и делов. А я три воблы сам
съел да две домой притащил: одну Аньке, другую Маньке. Сестры это у меня, -
пояснил он и снисходительно добавил: - Дуры еще девчонки... Им только жрать
подавай.
Оживленные разговоры внезапно умолкли, потому что штатский с красной
повязкой, сопровождаемый милиционерами, принялся неожиданно проверять
документы. Рабочие, молча доставая измятые, замусоленные бумажки, провожали
штатского враждебно-холодными замечаниями.
- Кого ищут-то?
- А пес их знает.
- К нам бы в Сормово пришли, там поискали бы!
Милиционеры шли как бы нехотя; видно было, что им неловко чувствовать
на себе десятки подозрительно настороженных взглядов.
Не обращая внимания на общее сдержанное недовольство, штатский
вызывающе дернул бровями и подошел к монаху. Монах еще больше съежился и,
огорченно разведя руками, показал на висевшую у живота кружку с надписью:
"Милосердные христиане, пожертвуйте на восстановление разрушенных германцами
храмов".
Штатский брезгливо усмехнулся и, отворачиваясь от монаха, довольно
бесцеремонно потянул за плечи моего соседа - мальчугана.
- Документ?
- Еще подрасту, тогда запасу, - сердито ответил тот.
Пытаясь высвободиться из-под цепкой руки штатского, мальчуган дернулся,
потерял равновесие и выронил кипу листовок.
Штатский поднял одну из бумажек, торопливо просмотрел ее и тихо, но зло
сказал:
- Документы мал носить, а прокламации - вырос? А ну-ка, захватите его!
Но не только один штатский прочел листовку. Ветер вырвал из рассыпанной
пачки десяток беленьких бумажек и разметал их по переполненной людьми
палубе. Не успели еще вялые, смущенные милиционеры подойти к рябому
мальчугану, как зажужжала, загомонила вся палуба:
- Корнилова бы лучше поискали!
- Монах без документа ничего, а к мальчишке привязался!
- Тут тебе не город, а Сормово.
- Ну, ну, тише вы! - огрызнулся штатский, растерянно глядя на
милиционеров.
- Не нукай, не запрягал! Жандарм переодетый! Видали, как он за
листовками кинулся?
Огрызок свежего огурца пролетел мимо фуражки штатского.
Стиснутые со всех сторон повскакавшими пассажирами, милиционеры
растерянно оглядывались и встревоженно уговаривали:
- Не налезай, не налезай. Граждане, тише!
Внезапно заревела сирена, и с капитанского мостика кто-то отчаянно
заорал:
- От левого борта... от левого борта... пароход опрокинете!
По накренившейся палубе толпа шарахнулась в противоположную сторону.
Воспользовавшись этим, штатский зло выругал милиционеров и проскользнул к
лестнице капитанского мостика, возле которого стояли два побледневших,
взволнованных офицера
Пароход причалил, рабочие торопливо сходили на пристань. Возле меня
опять очутился рябой мальчуган. Глаза его горели, в растопыренных руках он
цепко держал измятый ворох подобранных листовок.
- Приходи! - крикнул он мне. - Прямо на Вариху! Ваську Корчагина
спросишь, тебе всякий покажет.
С удивлением и любопытством поглядывал я на серые от копоти домики, на
каменные стены заводов, через черные окна которых поблескивали языки яркого
пламени и доносилось глухое рычание запертых машин.
Был обеденный перерыв. Мимо меня прямо через улицу, паром распугивая
бродячих собак, покатил паровоз, тащивший платформы, нагруженные вагонными
колесами. Разноголосо хрипели гудки. Из ворот выходили толпы потных, усталых
рабочих.
Навстречу им неслись стайки босоногих задирчивых ребятишек, тащивших
небольшие узелки с мисками и тарелками, от которых пахло луком, кислой
капустой и паром.
Кривыми уличками добрался я наконец до переулка, где была квартира
Галки.
Я постучал в окно небольшого деревянного домика. Тощая седая старуха,
оторвавшись от корыта с бельем, высунула красное, распаренное лицо и сердито
спросила, кого мне надо.
Я сказал.
- Нету такого, - ответила она, захлопывая окно. - Жил когда-то, теперь
давно уже нету.
Ошеломленный таким сообщением, я отошел за угол и, остановившись возле
груды наваленного булыжника, почувствовал, как я устал, как мне хочется есть
и спать.
Кроме Галки, в Сормове жил дядя Николай, брат моей матери. Но я совсем
не знал, где он живет, где работает и как примет меня.
Несколько часов я шатался по улицам, с тупым упрямством заглядывая в
лица проходивших рабочих. Дядю я, конечно, не встретил.
Вконец отчаявшись и почувствовав себя одиноким, никому не нужным, я
опустился на небольшую чахлую лужайку, замусоренную рыбьей кожурой и кусками
пожелтевшей от дождей известки. Тут я прилег и, закрыв глаза, стал думать о
своей горькой судьбе, о своих неудачах.
И чем больше я думал, тем горше становилось мне, тем бессмысленнее
представлялся мой побег из дома.
Но даже сейчас я отгонял мысль о том, чтобы вернуться в Арзамас. Мне
казалось, что теперь в Арзамасе я буду еще более одинок: надо мной будут
презрительно смеяться, как когда-то над Тупиковым. Мать будет тихонько
страдать и еще, чего доброго, пойдет в школу просить за меня директора.
А я был упрям. Еще в Арзамасе я видел, как мимо города вместе с
дышавшими искрами и сверкавшими огнями поездами летит настоящая, крепкая
жизнь. Мне казалось, что нужно только суметь вскочить на одну из ступенек
стремительных вагонов, хотя бы на самый краешек, крепко вцепиться в поручни,
и тогда назад меня уже не столкнешь.
К забору подошел старик. Нес он ведро, кисть и свернутые в трубку
плакаты. Старик густо смазал клейстером доски, прилепил плакат, разгладил
его, чтобы не было морщин; поставив на землю ведро, оглянулся и подозвал
меня:
- Достань, малый, спички из моего кармана, а то у меня руки в
клейстере. Спасибо, - поблагодарил он, когда я зажег спичку и поднес огонь к
его потухшей трубке.
Закурив, он с кряхтеньем поднял грязное ведро и сказал добродушно:
- Эх, старость не радость! Бывало, пудовым молотом грохаешь, грохаешь,
а теперь ведро понес - рука занемела.
- Давай, дедушка, я понесу, - с готовностью предложил я. - У меня не
занемеет. Я вон какой здоровый.
И, как бы испугавшись, что он не согласится, я поспешно потянул ведро к
себе.
- Понеси, - охотно согласился старик, - понеси, коли так, оно вдвоем-то
быстро управимся.
Продвигаясь вдоль заборов, мы со стариком прошли много улиц.
Только мы останавливались, как сзади нас собирались прохожие,
любопытствовавшие поскорее узнать, что такое мы расклеиваем. Увлекшись
работой, я совсем позабыл о своих несчастьях. Лозунги были разные, например:
"Восемь часов работы, восемь сна, восемь отдыха". Но, по правде сказать,
лозунг этот казался мне каким-то будничным, неувлекательным. Гораздо больше
нравился мне большой синий плакат с густо-красными буквами: "Только с
оружием в руках пролетариат завоюет светлое царство социализма".
Это "светлое царство", которое пролетариат должен был завоевать,
увлекало меня своей загадочной, невиданной красотою еще больше, чем далекие
экзотические страны манят начитавшихся Майн Рида восторженных школьников. Те
страны, как ни далеки они, все же разведаны, поделены и занесены на скучные
школьные карты. А это "светлое царство", о котором упоминал плакат, не было
еще никем завоевано. Ни одна человеческая нога еще не ступала по его
необыкновенным владениям.
- Может быть, устал, парень? - спросил старик, останавливаясь. - Тогда
беги домой. Я теперь и один управлюсь.
- Нет, нет, не устал, - проговорил я, с горечью вспомнив о том, что
скоро опять останусь в одиночестве.
- Ну, ин ладно, - согласился старик. - Дома только, смотри, чтобы не
заругали.
- У меня нет дома, - с внезапной откровенностью сказал я. - То есть у
меня есть дом, только далеко.
И, подчиняясь желанию поделиться с кем-нибудь своим горем, я рассказал
старику все.
Он внимательно выслушал меня, пристально и чуть-чуть насмешливо
посмотрел в мое смущенное лицо.
- Это дело разобрать надо, - сказал он спокойно. - Хотя Сормово и
велико, но все же человек - не иголка. Слесарем, говоришь у тебя дядя?
- Был слесарем, - ответил я, ободрившись. - Николаем зовут. Николай
Егорович Дубряков. Он партийный, должно быть, как и отец. Может, в комитете
его знают?
- Нет, не знаю что-то такого. Ну, да уж ладно. Вот кончим расклеивать,
пойдешь со мною. Я тут кой у кого из наших поспрошу.
Старик почему-то нахмурился и пошел, молча попыхивая горячей трубкой.
- Так отца-то у тебя убили? - неожиданно спросил он.
- Убили.
Старик вытер руки о промасленные, заплатанные штаны и, похлопав меня по
плечу, сказал:
- Ко мне сейчас зайдешь. Картошку с луком есть будем и кипяток согреем.
Чай, ты беда как есть хочешь?
Ведро показалось мне совсем легким. И мой побег из Арзамаса показался
мне опять нужным и осмысленным.
Дядя мой отыскался. Оказывается, он был не слесарем, а мастером
котельного цеха.
Дядя коротко сказал, чтобы я не дурил и отправлялся обратно.
- Делать тебе у меня нечего... Из человека только тогда толк выйдет,
когда он свое место знает, - угрюмо говорил он в первый же день за обедом,
вытирая полотенцем рыжие сальные усы. - Я вот знаю свое место... Был
подручным, потом слесарем, теперь в мастера вышел. Почему, скажем, я вышел,
а другой не вышел? А потому, что он тары да бары. Работать ему, видишь, не
нравится, он инженеру завидует. Ему бы сразу. Тебе, скажем, чего в школе не
сиделось? Учился бы тихо на доктора или там на техника. Так нет вот... дай
помудрю. От лени все это. А по-моему, раз уж человек определился к какому
делу, должен он стараться дальше продвинуться. Потихоньку, полегоньку,
глядишь - и вышел в люди.
- Как же, дядя Николай? - тихо и оскорбленно спросил я. - Отца, к
примеру, взять. Он солдатом был. По-твоему выходит, что нужно ему было в
школу прапорщиков поступать. Офицером бы был. Может, до капитана дослужился.
А все, что он делал, и то, что, вместо того чтобы в капитаны, он в
подпольщики ушел, этого не нужно было?
Дядя нахмурился:
- Я про твоего отца не хочу плохо сказать, однако толку в его поступках
мало что-то вижу. Так, баламутный был человек, неспокойный. Он и меня-то
чуть было не запутал. Меня контора в мастера только наметила, и вдруг такое
дело сообщают мне: вот, мол, какой к вам родственник приезжал. Насилу замял
дело.
Тут дядя достал из миски жирную кость, густо смазал ее горчицей,
посыпал крупно солью и, вгрызаясь в мясо крепкими желтыми зубами, недовольно
покачал головой.
Когда жена его, высокая красивая баба, подала после обеда узорную
глиняную кружку домашнего кваса, он сказал ей:
- Сейчас прилягу, разбудишь через часок. Надо сестре Варваре письмо
черкнуть. Борис заодно захватит, когда поедет.
- А когда поедет?
- Ну когда - завтра поедет.
В окно постучали.
- Дядя Миколай, - послышался с улицы голос. - на митинг пойдешь?
- Куда еще?
- На митинг, говорю. Народу на площади собралось уйма.
- А ну их, - отмахнулся рукой дядя, - нужно-то не больно.
Подождав, пока дядя ляжет отдыхать, я тихонько выбежал на улицу.
"А дядя-то у меня, оказывается, выжига! - подумал я. - Подумаешь, шишка
какая - мастер! А я-то еще думал, что он партийный. Неужели так-таки и
придется в Арзамас возвращаться?"
Две или три тысячи человек стояли около дощатой трибуны и слушали
ораторов. Из-за людей мелькнуло знакомое рябое лицо пронырливого Васьки
Корчагина. Я окликнул его, но он не услышал меня.
Я пустился догонять его. Раза два его курчавая голова показывалась
среди толпы, но потом исчезла окончательно. Я очутился недалеко от трибуны.
Ближе пробраться было трудно. Стал прислушиваться. Ораторы сменялись
часто. Запомнился мне один - невзрачный, плохо одетый, с виду такой же
рабочий, какие сотнями попадались на сормовских улицах, не привлекая ничьего
внимания. Он неловко сдернул сплющенную блином кепку, откашлялся и, напрягая
надорванный и, как мне показалось, озлобленный голос, заговорил:
- Вы, товарищи, которые с паровозного, а также с вагонного, да многие и
с нефтянки, знаете, что восемь годов я просидел на каторге как политический.
И что ж - не успел я только вернуться, не успел свежим воздухом подышать,
как бац - опять меня на два месяца в тюрьму! Кто запер? Заперли не
полицейские старого режима, а Прихвостни нового. От царя было не обидно
сидеть. От царя сроду наши сидели. А от прихвостней обидно! Генералы да
офицеры понавесили красные банты, вроде как друзья революции. А нашего брата
чуть что - опять пхают в кутузки. Травят нас и разгоняют. Я не за свою обиду
говорю, товарищи, не за то, что два месяца лишних отсидел. Я за нашу,
рабочую обиду говорю.
Тут он закашлялся. Отдышавшись, открыл было рот, опять закашлялся.
Долго вздрагивал, вцепившись руками в перила, потом замотал головой и полез
вниз.
- Доездили человека! - громко и негодующе сказал кто-то.
С серого, насупившегося неба посыпались крупинки первого снега. Срывая
последние почерневшие листья, дул сухой холодный ветер. Ноги у меня
захолодали. Я хотел выбраться из толпы, чтобы на ходу согреться.
Проталкиваясь, я перестал было смотреть на ораторов, но вдруг знакомый
высокий голос заставил меня повернуться к трибуне. Снежные крупинки засыпали
глаза. Сбоку толкали. Кто-то больно наступил на ногу. Приподнявшись на
носки, я с удивлением и радостью увидел на трибуне знакомое бородатое лицо
Галки.
Двигая локтями, протискиваясь через плотную, с трудом пробиваемую
толпу, я продвигался вперед. Я боялся, что, окончив говорить, Галка
смешается с толпой, не услышит моего окрика, и я опять потеряю его. Я тряс
фуражкой, чтобы привлечь его внимание, махал растопыренными пальцами. Но он
не замечал меня.
Когда я увидел, что Галка уже поднял руку, уже повышает голос и вот-вот
кончит говорить, я закричал громко:
- Семен Иванович... Семен Ивано-ви-и-ич!..
Сбоку на меня шикали. Кто-то пхнул меня в спину. А я еще отчаянней
заорал:
- Семен Иванови-и-ич!
Я видел, как удивленный Галка неловко развел руками и, скомкав конец
фразы, стал торопливо спускаться по лестнице.
Кто-то из обозленных соседей схватил меня за руку и потащил в сторону.
А я, не обращая внимания на ругательства и тычки, рассмеялся весело,
как шальной.
- Ты что хулиганишь? - крепко встряхивая, строго спросил тащивший меня
за руку рабочий.
- Я не хулиганю, - не переставая счастливо улыбаться, отвечал я,
подпрыгивая на озябших ногах. - Я Галку нашел... Я Семена Ивановича...
Вероятно, было в моем лице что-то такое, от чего сердитый человек
улыбнулся сам и спросил уже не очень сердито:
- Какую еще галку?
- Да не какую... Я Семена Ивановича... Вон он сам сюда пробирается.
Галка вынырнул, схватил меня за плечо:
- Ты откуда?
Толпа волновалась. Площадь неспокойно шумела. Кругом виднелись
озлобленные, встревоженные и растерянные лица.
- Семен Иванович, - на ходу спросил я, не отвечая на его вопрос, -
отчего народ шумит?
- Телеграмма пришла... Только что, - пояснил он скороговоркой. -
Керенский предает революцию! Корнилов идет на Петроград.
Короткие осенние дни замелькали передо мною, как никогда не виданные
станции, сверкающие огнями на пути скорого поезда. Сразу же нашлось и мне
дело. И я оказался теперь полезным, втянутым в круговорот стремительно
развертывавшихся событий.
В один из беспокойных дней Галка встревоженно сказал мне:
- Беги, Борис, в комитет. Скажи, что с Варихи срочно просили агитатора
и я пошел туда. Найди Ершова, пусть он вместо меня сходит в типографию. Если
Ершова не найдешь, то... Дай-ка карандаш... Вот снеси эту записку сам в
типографию. Да не в контору, а передай лучше прямо в руки метранпажу!
Помнишь... у Корчагина был, черный такой, в очках? Ну вот... Сделаешь все,
тогда ко мне, на Вариху. Да если в комитете свежие листовки есть - захвати.
Скажешь Павлу, что я просил... Стой, стой! - закричал он озабоченно
вдогонку. - Холодно ведь. Ты бы хоть мой старый плащик накинул!
Но я уже с упоением и азартом, как кавалерийская лошадь, пущенная в
карьер, несся, перепрыгивая через лужи и выбоины грязной мостовой.
В дверях партийного комитета, шумного, как вокзал перед отправлением
поезда, я налетел на Корчагина. Если б это был не он, а кто-нибудь другой,
поменьше и послабее, я, вероятно, сшиб бы его с ног. Об Корчагина же я
ударился, как о телеграфный столб.
- Эк тебя носит, - быстро сказал он. - Что ты, с колокольни свалился?
- Нет, не с колокольни, - сконфуженно, потирая зашибленную голову и
тяжело дыша, ответил я. - Семен Иванович прислал сказать, что он на
Вариху...
- Знаю, звонили уже.
- Еще просили листовки.
- Послано уже, еще что?
- Еще Ершова надо. Пусть в типографию идет. Вот записка.
- Что тут про типографию? Дай-ка записку, - вмешался в разговор
незнакомый мне вооруженный рабочий в шинели, накинутой поверх старого
пиджака.
- Мудрит что-то Семен, - сказал он, прочитав записку и обращаясь к
Корчагину. - Чего он боится за типографию? Я еще с обеда туда свой караул
выслал.
К крыльцу подходили новые и новые люди. Несмотря на холод, двери
комитета были распахнуты настежь, мелькали шинели, блузы, порыжевшие кожаные
куртки. В сенях двое отбивали молотками доски от ящика. В соломе лежали
новенькие, густо промазанные маслом трехлинейные винтовки. Несколько таких
же уже опорожненных ящиков валялись в грязи около крыльца.
Опять показался Корчагин. На ходу он быстро говорил троим вооруженным
рабочим:
- Идите скорей. Сами там останетесь. И никого без Пропусков комитета не
пускать. Оттуда пришлите кого-нибудь сообщить, как устроились.
- Кого послать?
- Ну, из своих кого-нибудь, кто под руку подвернется.
- Я подвернусь под руку! - крикнул я, испытывая сильное возбуждение и
желание не отставать от других.
- Ну возьмите хоть его! Он быстро бегает.
Тут я увидел, что из разбитого ящика берет винтовку почти каждый
выходящий из дверей.
- Товарищ Корчагин, - попросил я, - все берут винтовки, и я возьму.
- Что тебе? - недовольно спросил он, прерывая разговор с крепким
растатуированным матросом.
- Да винтовку. Что я - хуже других, что ли?
Тут из соседней комнаты громко закричали Корчагина, и он поспешил туда,
махнув на меня рукой.
Возможно, что он просто хотел, чтобы я не мешал ему, но я понял этот
жест как разрешение. Выхватив из короба винтовку и крепко прижимая ее,
пустился вдогонку за сходившими с крыльца дружинниками.
Пробегая через двор, я успел уже услышать только что полученную
новость: в Петрограде объявлена Советская власть. Керенский бежал. В Москве
идут бои с юнкерами.
III. ФРОНТ
Прошло полгода.
Письмо, адресованное мною к матери, в солнечный апрельский день было
опущено на вокзале.
"Мама!
Прощай, прощай! Уезжаю в группу славного товарища Сиверса, который
бьется с белыми войсками корниловцев и калединцев. Уезжает нас трое. Дали
нам документы из сормовской дружины, в которой состоял я вместе с Галкой.
Мне долго давать не хотели, говорили, что молод. Насилу упросил я Галку, и
он устроил. Он бы и сам поехал, да слаб и кашляет тяжело. Голова у меня
горячая от радости. Все, что было раньше, - это пустяки, а настоящее в жизни
только начинается, оттого и весело..."
На третий день пути, во время шестичасовой стоянки на какой-то
маленькой станции, мы узнали о том, что в соседних волостях не совсем
спокойно: появились небольшие бандитские шайки и кое-где были перестрелки
кулаков с продотрядами. Уже поздно ночью к составу подали паровоз. Я и мои
товарищи лежали бок о бок на верхних нарах товарного вагона. Заслышав мерное
постукивание колес и скрип раскачиваемого вагона, я натянул на себя покрепче
выписанное мне Галкой драповое пальто и собрался спать.
Из темноты слышался храп, покашливание, почесывание. Те, кому удалось
протиснуться на нары, спали. С полу же, с мешков, из плотной кучи
устроившихся кое-как то и дело доносилось ворчание, ругательства и тычки в
сторону напиравших соседей.
- Не пхайся, не пхайся, - спокойно ворчал бас. - Чего ты меня с моего
мешка пхаешь? А то я так тебя пхну, что и не запхаешься!
- Гляди-ка, черт! - взвизгнул озлобленный бабий голос. - Куды же ты мне
прямо сапожищами в лицо лезешь? А-ах, черт, а-ах, окаянный!
Вспыхнула спичка, тускло осветив шевелившуюся груду сапог, мешков,
корзин, кепок, рук и ног, погасла, и стало еще темнее. Кто-то в углу
монотонно рассказывал усталым, скрипучим голосом длинную, нудную историю
своей печальной жизни. Кто-то сочувственно попыхивал цигаркой. Вагон
вздрагивал, как искусанная оводами лошадь, и неровными толчками продвигался
по рельсам.
Проснулся я оттого, что один из моих спутников дернул меня за руку. Я
поднял голову и почувствовал, как из распахнутого окна струя приятного
холодного воздуха освежающе плеснула мне на помятое лицо. Поезд шел тихо,
должно быть на подъем. Огромное густое зарево обволокло весь горизонт. Над
заревом, точно опаленные огнем пожара, потухали светлячки звезд и таяла
побледневшая луна.
- Земля бунтует, - послышалось из темного угла чье-то спокойное, бодрое
замечание.
- Плети захотела, - оттого и бунтует, - тихо и озлобленно ответил
противоположный угол.
Сильный треск оборвал разговоры. Вагон качнуло, ударило, я слетел с нар
на головы расположившихся на полу. Все смешалось, и черное нутро вагона с
воплями кинулось в распахнутую дверь теплушки.
Крушение.
Я неловко бухнулся в канаву возле насыпи, еле успел вскочить, чтобы не
быть раздавленным спрыгивавшими людьми. Два раза ударили выстрелы. Рядом
какой-то человек, широко растопырив дрожащие руки, торопливо говорил:
- Это ничего... Это ничего... Только не надо бежать, а то они откроют
стрельбу. Это же не белые, это здешние станичники. Они только ограбят и
отпустят.
К вагону подбежали двое с винтовками, крича:
- Зз...алезай!.. Зз...алезай обратно! Куда выскочили?
Народ шарахнулся к теплушкам. Оттолкнутый кем-то, я оступился и упал в
сырую канаву. Распластавшись, быстро, как ящерица, я пополз к хвосту поезда.
Наш вагон был предпоследним, и через минуту я очутился уже наравне с тускло
посвечивающим сигнальным фонарем заднего вагона. Здесь стоял мужик с
винтовкой. Я хотел было повернуть обратно, но человек этот, очевидно заметив
кого-то с другой стороны насыпи, побежал туда. Один прыжок - и я уже катился
вниз по скату скользкого глинистого оврага. Докатившись до дна, я встал и
потащился к кустам, еле поднимая облипшие глиной ноги.
Ожил лес, покрытый дымкой молодой зелени. Где-то далеко задорно
перекликались петухи. С соседней поляны доносилось кваканье вылезших
погреться лягушек. Кое-где в тени лежали еще островки серого снега, но на
солнечных просветах прошлогодняя жесткая трава была суха. Я отдыхал, куском
бересты счищая с сапог пласты глины. Потом взял пучок травы, обмокнул его в
воду и вытер перепачканное грязью лицо.
Места незнакомые. Какими дорогами выбираться на ближайшую станцию?
Где-то собаки лают - должно быть, деревня близко. Если пойти спросить? А
вдруг нарвешься на кулацкую засаду? Спросят - кто, откуда, зачем. А у меня
документ да еще в кармане маузер. Ну, документ, скажем, в сапог можно
запрятать. А маузер? Выбросить?
Я вынул его, повертел. И жалко стало. Маленький маузер так крепко сидел
в моей руке, так спокойно поблескивал вороненой сталью плоского ствола, что
я устыдился своей мысли, погладил его и сунул обратно за пазуху, во
внутренний, приделанный к подкладке потайной карман.
Утро было яркое, гомонливое, и, сидя на пенышке посреди желтой полянки,
не верилось тому, что есть какая-то опасность.
"Пинь, пинь... таррах" - услышал я рядом с собой знакомый свист.
Крупная лазоревая синица села над головой на ветку и, скосив глаз, с
любопытством посмотрела на меня.
"Пинь, пинь... таррах... здравствуй!" - присвистнула она, перескочив с
ноги на ногу.
Я невольно улыбнулся и вспомнил Тимку Штукина. Он звал синиц
дурохвостками. Ведь вот, давно ли еще?.. И синицы, и кладбище, игры... А
теперь поди-ка... И я нахмурил лоб. Что же делать все-таки?
Совсем недалеко щелкнул бич и послышалось мычание. "Стадо, - понял я. -
Пойду-ка спрошу у пастуха дорогу. Что мне пастух сделает? Спрошу, да и
скорей с глаз долой".
Небольшое стадо коров, лениво и нехотя отрывавших клочки старой травы,
медленно двигалось вдоль опушки. Рядом шел старик пастух с длинной увесистой
палкой. Неторопливой и спокойной походкой гуляющего человека я подошел к
нему сбоку!
- Здорово, дедушка!
- Здорово! - ответил он не сразу и, остановившись, начал оглядывать
меня.
- Далече ли тут до станции?
- До станции? До какой же тебе станции?
Тут я замялся. Я даже не знал, какая станция мне нужна, но старик сам
выручил меня:
- До Алексеевки, что ли?
- Как раз же, - согласился я. - До нее самой. А то я шел, да сплутал
немного.
- Откуда идешь-то?
Опять я запнулся.
- Оттуда, - насколько мог спокойнее ответил я, неопределенно махая
рукой в сторону видневшейся у горизонта деревушки.
- Гм... оттуда... Значит, с Деменева, что ли?
- Как раз прямо с Деменева.
Тут я услышал ворчание собаки и шаги. Обернувшись, я увидел
подходившего к старику здоровенного парня, должно быть подпаска.
- Чегой-то тут, дядя Лександр? - спросил он, не переставая жевать
ломоть ржаного хлеба.
- Да вот, прохожий человек... Дорогу на станцию Алексеевку спрашивает.
А говорит, что идет сам из Деменева.
Парень опустил ломоть и, выпялив на меня глаза, спросил недоумевая:
- То-ись, как же это?
- Я уж и сам не знаю как, когда Деменево в аккурат при самой станции
стоит. Что Алексеевка, что Деменево - все одно и то же. И как его сюда
занесло?
- В село обязательно отправить надо, - спокойно посоветовал парень. -
Пусть там на заставе разбирают. Мало ли чего он набрешет!
Хотя я и не знал еще, что такое за застава, которая "все разберет", и
как она разбирать будет, но мне уже не захотелось идти на село по одному
тому, что села здесь были богатые и неспокойные. И поэтому, не дожидаясь
дальнейшего, я сильным прыжком отскочил от старика и побежал от опушки в
лес.
Парень скоро отстал. Но проклятая собака успела дважды укусить меня за
ногу. Несмотря на толстые голенища сапог, ее острые зубы сумели пройти до
кожи. Впрочем, боли я тогда не почувствовал, как не чувствовал нахлестывания
веток, растопыривших цепкие пальцы перед моим лицом, ни кочек, ни пней,
попадавших под ноги.
Так проблудил я по лесу до вечера. Лес был не дикий, так как торчали
пни срубленных деревьев.
Чем больше старался я забраться вглубь, тем реже становились деревья и
чаще попадались поляны со следами лошадиных копыт и навоза. Наступала ночь.
Я устал, был голоден и исцарапан. Нужно было думать о ночлеге. Выбрав
укромное сухое местечко под кустом, положил под голову чурбан и лег.
Усталость начала сказываться. Щеки горели, и побаливала прокушенная собакой
нога. "Засну, - решил я. - Сейчас ночь, никто меня здесь не найдет. Я
устал... засну, а утром что-нибудь придумаю".
Засыпая, вспомнил Арзамас, пруд, нашу войну на плотах, свою кровать со
старым теплым одеялом. Еще вспомнил, как мы с Федькой наловили голубей и
изжарили их на Федькиной сковороде. Потом тайком съели. Голуби были такие
вкусные...
По верхушкам деревьев засвистел ветер. Пусто и страшно показалось мне в
лесу. Теплым, душистым, как жирный праздничный пирог, всплыл в моем
воображении прежний Арзамас.
Я крепче натянул на голову воротник и почувствовал, как непрошеная
слеза скатилась по щеке. Я все-таки не плакал.
В эту ночь, коченея от холода, я вскакивал, бегал по полянке, пробовал
залезть на березу и, чтобы разогреться, начинал даже танцевать. Отогревшись,
ложился опять и через некоторое время, когда лесные туманы забирали у меня
тепло, вскакивал вновь.
Опять взошло солнце, и стало тепло; затенькали пичужки, и приветливо
закричали с неба веселые вереницы весенних журавлей. Я уже улыбался и
радовался тому, что ночь прошла и не было больше никаких пасмурных мыслей,
кроме разве одной - где бы достать поесть.
Не успел я пройти и двухсот шагов, как услышал гогот гусей, хрюканье
свиньи и сквозь листву увидел зеленую крышу одинокого хутора.
"Подкрадусь, - решил я. - Посмотрю, если нет ничего подозрительного,
спрошу дорогу и попрошу немного поесть".
Встал за кустом бузины. Было тихо. Людей не было видно, из трубы шел
легкий дымок. Стайка гусей вперевалку направлялась в мою сторону. Легкий
хруст обломанной веточки раздался сбоку от меня. Ноги разом напряглись, и я
повернул голову. Но тотчас же испуг мой сменился удивлением. Из-за куста, в
десяти шагах в стороне, на меня пристально смотрели глаза притаившегося там
человека. Человек этот не был, очевидно, хозяином хутора, потому что сам
спрятался за ветки и следил за двором. Так поглядели мы один на другого
внимательно, настороженно, как два хищника, встретившихся на охоте за одной
и той же добычей. Потом по молчаливому соглашению завернули подальше в чащу
и подошли один к другому.
Он был одного роста со мной. На мой взгляд, ему было лет семнадцать.
Черная суконная тужурка плотно обхватывала его крепкую мускулистую фигуру,
но на ней не было ни одной пуговицы - похоже, что пуговицы были не случайно
оторваны, а нарочно срезаны. К его крепким брюкам, заправленным в
запачканные глиной хромовые сапоги, пристало несколько сухих травинок.
Бледное, измятое лицо с темными впадинами под глазами заставляло
думать, что он, вероятно, тоже ночевал в лесу.
- Что, - сказал он негромко, кивая головой в сторону хутора, - думаешь
туда?
- Туда, - ответил я. - А ты?
- Не дадут, - проговорил он. - Я видел уже: там трое здоровенных
мужиков. Мало ли на что попасть можно.
- А тогда как же... Ведь есть-то надо?
- Надо, - согласился он. - Только не Христа ради. Нынче милостыню не
подают. Ты кто? - спросил он и, не дожидаясь ответа, добавил: - Ладно... Мы
и сами достанем. Одному трудно, я пробовал уже, а вдвоем достанем. Тут в
кустах гуси бродят, здоровые.
- Чужие?
Он посмотрел на меня, как бы удивляясь нелепости моего замечания, и
добавил тихо:
- Нынче чужого ничего нет - нынче все свое. Ты зайди за полянку и гони
тихонько гуся на меня, а я за кустом спрячусь.
Наметив отбившегося от стайки толстого серого гуся, я преградил ему
дорогу. Гусь повернулся и неторопливо пошел прочь, иногда останавливаясь и
тыкаясь клювом в землю. Шаг за шагом я подвигался, загоняя его к месту
засады. Вот он почти поравнялся с кустом и вдруг, насторожившись, изогнул
шею и посмотрел в мою сторону, как бы озадаченный настойчивостью моего
преследования. Постояв немного, он решительно направился назад, но тут с
быстротою кота, бросающегося за выслеженным воробьем, незнакомец метнулся
из-за куста и крепко впился руками в гусиную шею. Птица едва успела
крикнуть. Загоготало разом встревоженное стадо, и незнакомец с трепыхавшимся
гусем бросился в чащу. Я за ним.
Долго гусь еще хлопал крыльями, дергал лапами и, обессиленный, затих
только тогда, когда мы очутились в укромном глухом овраге. Тогда незнакомец
отшвырнул гуся и, доставая табак, сказал, тяжело дыша:
- Хватит... Здесь можно и остановиться.
Новый товарищ вынул перочинный нож и стал потрошить гуся, молча и
изредка поглядывая в мою сторону.
Я набрал хворосту, навалил целую груду и спросил:
- Спички есть?
- Возьми, - и окровавленными пальцами он осторожно протянул коробок. -
Не трать много.
Тут я как следует разглядел его. Налет пыли, осевший на коже, не мог
скрыть ровной белизны подвижного лица. Когда он говорил, правый уголок его
рта чуть вздрагивал и одновременно немного прищуривался левый глаз. Он был
старше меня года на два и, по-видимому, сильнее. Пока украденный гусь
жарился на вертеле, распространяя вокруг мучительно аппетитный запах, мы
лежали на траве.
- Курить хочешь? - спросил незнакомец.
- Нет, не курю.
- Ты в лесу ночевал?.. Холодно, - добавил он, не ожидая ответа. - Ты
как сюда попал? Тоже оттуда? - И он махнул рукой в сторону полотна железной
дороги.
- Оттуда. Я убежал с поезда, когда его остановили.
- Документы проверяли?
- Нет, - удивился я. - Какие там документы - бандиты напали.
- А-а-а... - И он молча запыхтел папироской.
- Ты куда пробираешься? - после долгого молчания неожиданно спросил он.
- Я на Дон... - начал было я и замолчал.
- На До-он? - протянул он, привставая. - Ты... на Дон?
Быстрая и недоверчивая улыбка пробежала по его тонким потрескавшимся
губам, прищуренные глаза широко раскрылись, но тотчас же потухли, лицо его
стало равнодушным, и он опросил лениво:
- Что же у тебя там, родные, что ли?
- Родные... - ответил я осторожно, потому что почувствовал, как он
старается выпытать все обо мне, в сам умышленно остается в тени.
Он опять замолчал, повернул на другой бок гуся, с которого скатывались
капли шипящего жира, и сказал спокойно:
- Я тоже в те места пробираюсь, только не к родным, а в отряд.
- К Сиверсу? - чуть не крикнул я, обрадовавшись.
Он улыбнулся:
- Не к Сиверсу, а к Саблину.
- Ну, так это все равно: они же всегда работали почти рядом. Хорошо-то
как. Я ведь нарочно сказал тебе, что к родным, я сам к Сиверсу... Нас трое
было, только я отбился. Как же ты сюда попал?
Он рассказал мне, что учился в Пензе, приехал к дяде-учителю в
находившуюся неподалеку отсюда волость, но в волости восстали кулаки, и он
еле успел убежать.
Уплетая разорванного на части, обгоревшего и пахнувшего дымом гуся, мы
долго и дружески болтали с ним. Я был счастлив, что нашел себе товарища.
Прибавилось сразу бодрости, и казалось, что теперь вдвоем нетрудно будет
выкрутиться из ловушки, в которую мы оба попали.
- Ляжем спать, пока солнце, - предложил новый товарищ. - Сейчас хоть
выспимся, а то ночью из-за холода глаз не сомкнуть.
Мы растянулись на лужайке, и вскоре я задремал. Вероятно, я и уснул бы,
если бы не муравей, заползший мне в ноздрю. Я приподнялся и зафыркал.
Товарищ уже спал. Ворот его гимнастерки был расстегнут, и на холщовой
подкладке я увидел вытисненные черной краской буквы: "Гр. А. К. К. ".
"Какое же это училище? - подумал я. -У меня, например, на пряжке пояса
буквы А.Р.У., то есть Арзамасское реальное училище. А здесь Гр., потом А. К.
К. ". И так я прикидывал и этак - ничего не выходило. "Спрошу, когда
проснется", - решил я.
После жирной еды мне захотелось пить. Воды поблизости не было, я решил
спуститься на дно оврага, где, по моим предположениям, должен был пробегать
ручей. Ручей нашел, но из-за вязкого берега подойти к нему было трудно. Я
пошел вниз, надеясь разыскать более сухое место. По дну оврага, параллельно
течению ручья, пролегала неширокая проселочная дорога. На сырой глине я
увидел отпечатки лошадиных подков и свежий конский навоз. Похоже было на то,
что утром здесь прогоняли табун. Наклонившись, чтобы поднять выпущенную из
рук палочку, я заметил на дороге какую-то блестящую втоптанную в грязь
вещичку. Я поднял ее и вытер. Это была сорванная с зацепки жестяная красная
звездочка, одна из тех непрочных, грубовато сделанных звездочек, которые
красными огоньками горели в восемнадцатом году на папахах красноармейцев, на
блузах рабочих и большевиков.
"Как она очутилась здесь?" - подумал я, внимательно оглядывая дорогу.
И, опять наклонившись, заметил пустую гильзу от трехлинейной винтовки.
Позабыв даже напиться, я понесся обратно к оставшемуся товарищу.
Товарищ почему-то не спал и стоял возле куста, осматриваясь по сторонам и,
по-видимому, разыскивая меня.
- Красные! - крикнул я во все горло, подбегая к нему сбоку.
Он отпрыгнул согнувшись, как будто сзади него раздался выстрел, и
обернулся ко мне с перекошенным от страха лицом.
Но, увидев только одного меня, он выпрямился и сказал сердито, пытаясь
объяснить свой испуг:
- Ч-черт... гаркнул под самое ухо... Я не понял сначала, кто это.
- Красные, - гордо повторил я.
- Где красные? Откуда?
- Сегодня утром проходили. По всей дороге следы от подков, навоз совсем
свежий... Гильза стреляная и вот это... - Я протянул ему звездочку.
Товарищ облегченно вздохнул:
- Ну, так бы и говорил. - И опять добавил, как бы оправдываясь: - А то
кричит... Я черт знает что подумал.
- Идем скорей... идем по той же дороге. Дойдем до первой деревни, они,
может быть, там еще отдыхают. Идем же, - торопил я, - чего раздумывать?
- Идем, - согласился он, как мне показалось, после некоторого
колебания. - Да, да, конечно, идем.
Он провел рукой по шее, и опять передо мной мелькнули буквы на холщовой
подкладке: "Гр. А. К. К. ".
- Слушай, - спросил я, - что означают у тебя эти буквы?
- Какие еще буквы? - недовольно спросил он, наглухо застегиваясь.
- А на воротнике?
- Черт их знает. Это не мой костюм. Я купил его по случаю.
- А-а... А я бы никогда не сказал, что по случаю, - весело, шагая рядом
с ним, говорил я. - Костюм как нарочно по тебе сшит. Мне раз мать купила
штаны по случаю, так сколько, бывало, ни подтягивай, все сваливаются.
Чем ближе мы подходили к незнакомой деревеньке, тем чаще и чаще
останавливался мой товарищ.
- Нечего торопиться, - убеждал он, - вечером в сумерках удобнее подойти
будет. В случае, если отряда там нет, нас никто не заметит. Пройдем задами,
да и только. А то сейчас чужому человеку в незнакомой местности опасно!
Я соглашался с ним, что в сумерках разведать безопаснее, но меня брало
нетерпение скорее попасть к своим, и я еле сдерживал шаг.
Не доходя до деревеньки, мой спутник остановился у заросшей кустарником
лощины, предложил свернуть с дороги и обсудить, как быть дальше. В кустах он
сказал мне:
- Я так думаю, что вдвоем на рожон переть нечего. Давай - один
останется здесь, а другой проберется огородами к деревне и разузнает. Меня
что-то сомнение берет. Тихо уж очень, и собаки не лают. Красных там, может,
и нет, а кулачье с винтовками наверное найдется.
- Давай тогда вдвоем проберемся.
- Вдвоем хуже. Чудак! - И он дружески похлопал меня по плечу. - Ты
останься, а я один как-нибудь управлюсь, а то зачем тебе понапрасну
рисковать? Ты ожидай меня здесь.
"Хороший парень, - подумал я, когда он ушел. - Странный немного, а
хороший. Иной бы опасное на другого свалил или предложил жребий тянуть, а
этот сам идти вызвался".
Вернулся он через час - раньше, чем я ожидал. В руках его была
увесистая, по-видимому только что срезанная и обструганная дубинка.
- Скоро ты! - крикнул я. - Ну что же?
- Нету, - еще издалека замотал он головой. - И нет и не было вовсе!
Должно быть, красные завернули на другую дорогу, к Суглинкам, это недалеко
отсюда.
- Да хорошо ли ты узнал? - переспросил я упавшим голосом. - Неужели так
и нет?
- Так-таки и нет. Мне в крайней избе старуха сказала, да еще мальчишка
в огороде попался, тот тоже подтвердил. Видно, брат, заночуем здесь, а
завтра дальше вслед.
Я опустился на траву и задумался. И тут-то подкралось ко мне первое
сомнение в правдивости слов моего спутника. Смутила меня его палка. Палка
была тяжелая, дубовая, вырезанная налобком, то есть с шишкой на конце. Видно
было, что он вырезал ее только что. До деревни отсюда около часа ходьбы.
Если крадучись пробираться да порасспросить и вернуться, тут как раз в два
часа еле-еле управишься, а он ходил никак не больше часа и за это время
успел еще дубовую палку вырезать и обделать. А над нею одной с перочинным
ножом возни не меньше получаса! Неужели он струсил, ничего не разузнал и
просидел все время в кустах? Нет, не может быть, он же сам вызвался идти
разузнать. Зачем же тогда было ему вызываться? Да он и не похож на труса.
Конечно, страшно, нечего и говорить, но ему и самому надо ведь как-то
выбираться. Натаскали охапку сухих листьев и улеглись рядом, укрывшись моим
пальто. Так лежали молча с полчаса. Сырость от земли начинала холодить бок.
"Листьев набрали мало", - подумал я и поднялся.
- Ты чего? - полусонным недовольным голосом спросил товарищ. - Чего
тебе не спится?
- Сыро... Ты лежи, я сейчас еще охапки две подброшу.
Рядом листву мы уже подобрали, и я пошел в кусты поближе к дороге. Луна
только еще всходила, и в темноте было трудно разобраться. Попадались под
руку сучья и ветки. Тихий стук донесся со стороны дороги. Кто-то не то шел,
не то ехал. Бросив охапку и стараясь не задевать веток, я направился к
дороге.
По сырой, мягкой земле неторопливо и почти бесшумно подвигалась
крестьянская подвода. Разговаривали вполголоса двое.
- Да ведь как сказать, - спокойно говорил один. - Да ведь если
разобраться, он, может, и правильно говорил.
- Командир-от? - переспросил другой. - Конешно, может, и правильно. Да
кабы они тут постоянно стояли, а то нынче приехали, поговорили - и дальше. А
там придут опять наши заправилы и хотя бы мне, к примеру, скажут: "Ах,
такой-разэдакий, ты кулаков показывал, душа из тебя вон!" Красным что...
Побыли, а сегодня опять подводы наряжают, а наши-то всегда около. Вот тут и
почеши затылок!
- Подводы наряжают?
- А то как же. С вечеру стучал Федор, солдат ихний, чтобы, значит, к
двенадцати подводу.
Голоса стихли. Я стоял, не зная, что думать. Значит, правда, значит,
красные все-таки в деревне. Значит, мой спутник обманул меня. Красные
уезжают, а потом ищи их опять. Надо скорее. Но зачем он обманул меня?
Первою мыслью было броситься одному и бежать по дороге на деревню. Но
тут я вспомнил, что пальто мое осталось на полянке. "Надо все-таки
вернуться, успею еще. Да и атому оказать надо, хоть он и трус, а все-таки
свой же".
Сбоку шорох. Я увидел, что мой товарищ выходит из-за кустов. Очевидно,
он пошел вслед за мной и, так же спрятавшись, подслушивал разговор
проезжавших мужиков.
- Ты что же это? - укоризненно и сердито начал было я.
- Идем! - вместо ответа возбужденно проговорил он.
Я сделал шаг в сторону дороги, он - за мной.
Сильный удар дубины сбил меня с ног. Удар был тяжел, хотя его и
ослабила моя меховая шапка. Я открыл глаза. Опустившись на корточки, мой
спутник торопливо разглядывал при лунном свете вытащенный из кармана моих
штанов документ.
"Вот что ему нужно было, - понял я. - Вот оно что: он вовсе и не трус,
он знал, что в деревне красные и нарочно не сказал этого, чтобы оставить
меня ночевать и обокрасть. Он даже и не повстанец, потому что сам боится
кулаков, он - настоящий белый".
Я сделал попытку привстать, с тем чтобы отползти в кусты. Незнакомец
заметил это, сунул документы в свою кожаную сумку и подошел ко мне.
- Ты не сдох еще? - холодно спросил он. - Собака, нашел себе товарища!
Я бегу на Дон, только не к твоему собачьему Сиверсу, а к генералу Краснову.
Он стоял в двух шагах от меня и помахивал тяжелой дубиной.
Тут-тук... - стукнуло сердце. - Тук-тук... - настойчивее заколотилось
оно обо что-то крепкое и твердое. Я лежал на боку, и правая рука моя была на
груди. И тут я почувствовал, как мои пальцы осторожно, помимо моей воли,
пробираются за пазуху, в потайной карман, где был спрятан папин подарок -
мой маузер.
Если незнакомец даже и заметил движение моей руки, он не обратил на это
внимания, потому что не знал ничего про маузер. Я крепко сжал теплую
рукоятку и тихонько сдернул предохранитель. В это время мой враг отошел еще
шага на три - то ли затем, чтобы лучше оглядеть меня, а вернее всего затем,
чтобы с разбегу еще раз оглушить дубиной. Сжав задергавшиеся губы, точно
распрямляя затекшую руку, я вынул маузер и направил его в сторону
приготовившегося к прыжку человека.
Я видел, как внезапно перекосилось его лицо, слышал, как он крикнул,
бросаясь на меня, и скорее машинально, чем по своей воле, нажал спуск...
Он лежал в двух шагах от меня со сжатыми кулаками, вытянутыми в мою
сторону. Дубинка валялась рядом.
"Убит", - понял я и уткнул в траву отупевшую голову, гудевшую, как
телеграфный столб от ветра.
Так, в полузабытьи, пролежал я долго. Жар спал. Кровь отлила от лица,
неожиданно стало холодно, и зубы потихоньку выбивали дробь. Я приподнялся,
посмотрел на протянутые ко мне руки, и мне стало страшно. Ведь это уже
всерьез! Все, что происходило в моей жизни раньше, было в сущности похоже на
игру, даже побег из дома, даже учеба в боевой дружине со славными
сормовцами, даже вчерашнее шатанье по лесу, а это уже всерьез. И страшно
стало мне, пятнадцатилетнему мальчугану, в черном лесу рядом с по-настоящему
убитым мною человеком... Голова перестала шуметь, и холодной росой покрылся
лоб.
Подталкиваемый страхом, я поднялся, на цыпочках подкравшись к убитому,
схватил валявшуюся на траве сумку, в которой был мой документ, и задом, не
спуская с лежавшего глаз, стал пятиться к кустам. Потом обернулся и напролом
через кусты побежал к дороге, к деревне, к людям - только бы не оставаться
больше одному.
У первой хаты меня окликнули:
- Кого черт несет? Эй, хлопец! Да стой же ты, балда этакая!
Из тени от стены хаты отделилась фигура человека с винтовкой и
направилась ко мне.
- Куда несешься? Откуда? - спросил дозорный, поворачивая меня лицом к
лунному свету.
- К вам... - тяжело дыша, ответил я. - Ведь вы товарищи...
Он перебил меня!
- Мы-то товарищи, а ты-то кто?
- Я тоже... - отрывисто начал было я. И, почувствовав, что не могу
отдышаться и продолжать говорить, молча протянул ему сумку.
- Ты тоже? - уже веселее, но еще с недоверием переспросил дозорный. -
Ну, пойдем тогда к командиру, коли ты тоже!
Несмотря на поздний час, в деревне не спали. Ржали кони. Скрипели
распахиваемые ворота - выезжали крестьянские подводы, и кто-то орал рядом:
- До-ку-кин!.. До-ку-кин!.. Куда ты, черт, делся?
- Чего, Васька, горланишь? - строго спросил мой конвоир, поравнявшись с
кричавшим.
- Да Мишку ищу, - рассерженно ответил тот. - Нам сахар на двоих выдали,
а ребята говорят, что его с караулом к эшелону вперед отсылают.
- Ну и отдаст завтра.
- Отдаст, дожидайся! Будет утром чай пить и сопьет зараз. Он на сладкое
падкий, черт!
Тут говоривший заметил меня и, сразу переменив тон, спросил с
любопытством:
- Кого это ты, Чубук, поймал? В штаб ведешь? Ну, веди, веди. Там ему
покажут. У, сволочь... - неожиданно выругал он меня и сделал движение, как
бы намереваясь подтолкнуть меня концом приклада.
Но мой конвоир отпихнул его и сказал сердито!
- Иди, иди... Тебя тут не касается. Нечего на человека допрежь времени
лаять. Вот кобель-то, ей-богу, истинный кобель!
Дзянь-динь!.. Дзик-дзак!.. - послышался металлический лязг сбоку.
Человек в черной папахе, при шпорах, с блестящим волочившимся палашом, с
деревянной кобурой маузера и нагайкой, перекинутой через руку, выводил коня
из ворот. Рядом шел горнист с трубой.
- Сбор, - сказал человек, занося ногу в стремя.
Та-та-ра-та... тэта... - мягко и нежно запела сигнальная труба. -
Та-та-та-та-а-а...
- Шебалов, - окрикнул мой провожатый, - погодь минутку! Вот до тебя тут
человека привел.
- На што? - не опуская занесенной в стремя ноги, спросил тот. - Что за
человек?
- Говорит, что наш... свой, значит... и документы...
- Некогда мне, - ответил командир, вскакивая на коня. - Ты, Чубук, и
сам грамотный, проверь... Коли свой, так отпусти, пусть идет с богом.
- Я никуда не пойду, - заговорил я, испугавшись возможности опять
остаться одному. - Я и так два дня один по лесам бегал. Я к вам пришел. И я
с вами хочу остаться.
- С нами? - как бы удивляясь, переспросил человек в черной папахе. - Да
ты, может, нам и не нужен вовсе!
- Нужен, - упрямо повторил я. - Куда я один пойду?
- А верно ж! Если вправду свой, то куда он один пойдет? - вступился мой
конвоир. - Нынче одному здесь прогулки плохие. Ты, Шебалов, не морочь
человеку голову, а разберись. Когда врет, так одно дело; а если свой, так
нечего от своего отпихиваться. Слазь с жеребца-то, успеешь.
- Чубук! - сурово проговорил командир. - Ты как разговариваешь? Кто
этак с начальником разговаривает? Я командир или нет? Командир я, спрашиваю?
- Факт! - спокойно согласился Чубук.
- Ну, так тогда я и без твоих замечаний слезу.
Он соскочил с коня, бросил поводья на ограду и, громыхая палашом,
направился в избу.
Только в избе, при свете сальной коптилки, я разглядел его как следует.
Бороды и усов не было. Узкое, худощавое лицо его было коряво. Густые
белесоватые брови сходились на переносице, из-под них выглядывала пара
добродушных круглых глаз, которые он нарочно щурил, очевидно для того, чтобы
придать лицу надлежащую суровость. По тому, как долго он читал мой документ
и при этом слегка шевелил губами, я понял, что он не особенно грамотен.
Прочитав документ, он протянул его Чубуку и сказал с сомнением:
- Ежели не фальшивый документ, то, значит, настоящий. Как ты думаешь,
Чубук?
- Ага! - спокойно согласился тот, набивая махоркой кривую трубку.
- Ну, как ты сюда попал? - спросил командир.
Я начал рассказывать горячо и волнуясь, опасаясь, что мне не поверят.
Но, по-видимому, мне поверили, потому что, когда я кончил, командир перестал
щурить глаза и, опять обращаясь к Чубуку, проговорил добродушно:
- А ведь если не врет, то, значит, вправду наш паренек! Как тебе
показалось, Чубук?
- Угу, - спокойно подтвердил Чубук, выколачивая пепел о подошву сапога.
- Ну, так что же мы будем с ним делать-то?
- А мы зачислим его в первую роту, и пускай ему Сухарев даст винтовку,
которая осталась от убитого Пашки, - подсказал Чубук.
Командир подумал, постучал пальцами по столу и приказал серьезно:
- Так сведи же его, Чубук, в первую роту и скажи Сухареву, чтобы дал он
ему винтовку, которая осталась от убитого Пашки, а также патронов, сколько
полагается. Пусть он внесет этого человека в списки нашего революционного
отряда.
Дзинь-динь!.. Дзик-дзак!.. - лязгнули палаш, шпоры и маузер. Распахнув
дверь, командир неторопливо спустился к коню.
- Идем, - сказал солидный Чубук и неожиданно потрепал меня по плечу.
Снова труба сигналиста мягко, переливчато запела. Громче зафыркали
кони, сильней заскрипели подводы. Почувствовав себя необыкновенно счастливым
и удачливым, я улыбался, шагая к новым товарищам. Всю ночь мы шли. К утру
погрузились в поджидавший нас на каком-то полустанке эшелон. К вечеру
прицепили ободранный паровоз, и мы покатили дальше, к югу, на помощь отрядам
и рабочим дружинам, боровшимся с захватившими Донбасс немцами, гайдамаками и
красновцами.
Наш отряд носил гордое название "Особый отряд революционного
пролетариата". Бойцов в нем оказалось немного, человек полтораста. Отряд был
пеший, но со своей конной разведкой в пятнадцать человек под командой Феди
Сырцова. Всем отрядом командовал Шебалов - сапожник, у которого еще пальцы
не зажили от порезов дратвой и руки не отмылись от черной краски. Чудной был
командир! Относились к нему ребята с уважением, хотя и посмеивались над
некоторыми из слабостей. Одной его слабостью была любовь к внешним эффектам:
конь был убран красными лентами, шпоры (и где он их только выкопал, в музее,
что ли?) были неимоверной длины, изогнутые, с зубцами, - такие я видел
только на картинках с изображением средневековых рыцарей; длинный
никелированный палаш спускался до земли, а в деревянную покрышку маузера
была врезана медная пластинка с вытравленным девизом: "Я умру, но и ты, гад,
погибнешь!" Говорили, что дома у него осталась жена и трое ребят. Старший
уже сам работает. Дезертировав после Февраля с фронта, он сидел и тачал
сапоги, а когда юнкера начали громить Кремль, надел праздничный костюм,
чужие, только что сшитые на заказ хромовые сапоги, достал на Арбате у
дружинников винтовку и с тех пор, как выражался он, "ударился навек в
революцию".
Через три дня, не доезжая немного до станции Шахтной, отряд спешно
выгрузился
Примчался откуда-то молодой парнишка-кавалерист, сунул Шебалову пакет и
сказал, улыбаясь, точно сообщая какую-то приятную новость:
- А вчера уйму наших немцы у Краюшкова положили. Беда прямо, какая жара
была!
Отряду была дана задача: минуя разбросанные по деревенькам части
противника, зайти в тыл и связаться с действующим отрядом донецких шахтеров
Бегичева.
- А что же связаться? - недовольно проговорил Шебалов, тыкая пальцем в
карту. - Где я тот отряд искать буду? Накося, написали: между Олешкиным и
Сосновкой! Ты мне точно место дай, а то "связаться" да еще "между"...
Тут Шебалов выругал штабных начальников, которые ни черта не смыслят в
деле, а только горазды приказы писать, и велел скликать ротных командиров.
Однако, несмотря на ругань по адресу штабников, Шебалов был доволен тем, что
получил самостоятельную задачу и не был подчинен какому-нибудь другому,
более многочисленному отряду.
Командиров было трое: бритый и спокойный чех Галда, хмурый унтер
Сухарев и двадцатитрехлетний весельчак, гармонист и плясун, бывший пастух
Федя Сырцов.
Все они расположились на полянке вокруг карты, посреди плотного кольца
обступивших красноармейцев.
- Ну, - сказал Шебалов, приподнимая бумагу. - Согласно, значит,
полученному мною приказа, приходится нам идти в неприятельский тыл, чтобы
действовать вблизи отряда Бегичева, и должны мы выступить сегодня в ночь,
минуя и не задевая встречных неприятельских отрядов. Понятно вам это?
- Ну, уж и не задевая? Как же это можно, чтобы не задевая? - с
хитроватой наивностью спросил Федя Сырцов.
- А так и не задевая, - настороженно повернув голову, ответил Шебалов и
показал Феде кулак. - Я тебя, черта, знаю... Я тебе задену! Ты у меня
смотри, чтоб без фокусов... Значит, в ночь выступаем, - продолжал он. -
Подвод никаких, пулемет и патроны на вьюки, чтобы ни шуму, ни грому. Ежели
деревенька какая на пути - обходить осторожно, а не рваться до нее, как
голодные собаки до падали. Это тебя, Федор, особенно касается... У тебя твои
байбаки, ежели хутор хоть в стороне заметят, все им нипочем, так и прут на
сметану.
- У мине тоже прут, - сознался чех Галда. - У мине прошлый рас
расфедчики катку с сирой теста приносиль. Я им говориль: "Защем притащиль
сирой?", а они мине говориль: "На огонь пекать будем..."
Все рассмеялись, даже Шебалов улыбнулся.
- Это за Дебальцовым еще, - засмеялся рядом со мной Васька Шмаков. -
Это он про нас жалуется. Мы в разведку ходили, к казаку попали; богатый
казак. Как нас из его халупы стеганули из винтовок, ну, да только все равно
мы доперли до хутора, смотрим, а там никого уже. Печь топится, квашня на
столе. Мы запалили хутор, а квашню с собою забрали; потом вечером на кострах
запекли. Вку-усное тесто, сдобное... чистый кулич.
- Сожгли хутор? - переспросил я. - Разве ж можно хутор сжигать?
- Дочиста, - хладнокровно ответил Васька. - Как же нельзя, раз из него
по нас хозяева стрельбу открыли? Они, казаки, вредные. Он богатый, ему што -
новый строить начнет, чем гайдамачничать.
- А ежели он еще больше обозлится и еще больше за это красных
ненавидеть будет?
- Больше не будет, - серьезно ответил Васька. - Который богатый, тому
больше ненавидеть уже некуда! У нас Петьку Кошкина поймали, так прежде, чем
погубить, три дня плетьми тиранили. А ты говоришь - больше... Куда же еще
больше-то?
Перед ночным походом ребята варили в котелках кашу с салом, пекли в
углях картошку, валялись на траве, чистили винтовки и отдыхали. В повозке у
ротного Сухарева я увидал лишнюю старую шинель, подол ее был прожжен, но
шинель была еще крепкая и годная к носке. Я попросил ее у Сухарева.
- На што она тебе? - спросил он грубовато. - У тебя ж свое пальто, да
еще драповое, мне шинелка самому нужна. Я из нее себе штаны сошью.
- А ты сшей из моего, - предложил я, - честное слово... А то все ребята
в шинелях, а я черный, как ворона.
- Ну-у! - Тут Сухарев с удивлением посмотрел на меня, его мужиковатое
топорное лицо расплылось в недоверчивую улыбку. - Сменяешь? Конешно, -
быстро заговорил он. - И на самом деле, какой же ты солдат в пальте? И виду
никакого вовсе. Шинелка, не смотри, что прожжена немного, ее обкоротить
можно. А я тебе в придачу серую папаху дам, у меня осталась лишняя.
Мы обменялись с ним, оба довольные своей сделкой. Когда я в форме
заправского красноармейца, с закинутой за плечо винтовкой отходил от него,
он сказал подошедшему Ваське:
- Обязательно, как будет случай, бабе отошлю. Ему на што оно, стукнет
пуля - вот тебе и все пальто спортила, а дома баба куды как рада будет!
Ночью с первого же попавшегося хутора Федя Сырцов добыл двух
проводников. Двух для того, чтобы не попал отряд на чужую, вражью дорогу.
Проводников разделили порознь, и когда на перекрестках один показывал, что
надо брать влево, то спрашивали другого, и только в том случае, если
направления сходились, сворачивали по указанному пути.
Шли сначала лесом по два, поминутно натыкаясь на передних. Федя Сырцов
еще заранее приказал обернуть копыта лошадей портянками. К рассвету свернули
с дороги в рощу. Выбрались на поляну и решили отдыхать: дальше при свете
двигаться было опасно. Возле дороги, в гуще малинника, оставили секрет, а к
полудню западный ветер донес густые раскаты артиллерийской перестрелки.
Мимо прошел озабоченный Шебалов. Рядом упругой, крепкой походкой шагал
Федя и быстро говорил что-то командиру. Остановились возле Сухарева.
До меня долетели слова:
- Разведку по оврагу.
- Конных?
- Конных нельзя, заметно слишком. Пошли трех своих, Сухарев.
- Чубук, - негромко, как бы спрашивая, сказал Шебалов, - ты за старшего
пойдешь? С собой Шмакова возьми и еще выбери кого-нибудь понадежнее.
- Возьми меня, Чубук, - тихо попросил я. - Я буду очень надежным.
- Возьми Симку Горшкова, - предложил Сухарев.
- Меня, Чубук, - зашептал я опять, - возьми меня... Я буду самый
надежный.
- Угу! - сказал Чубук и мотнул головой.
Я вскочил, едва не завизжав, потому что сам не верил в то, что меня
возьмут на такое серьезное дело. Пристегнув подсумок и вскинув винтовку на
плечо, остановился, смущенный пристальным, недоверчивым взглядом Сухарева.
- Зачем его берешь? - спросил он Чубука. - Он тебе все дело испортить
может - возьми Симку.
- Симку? - переспросил, как бы раздумывая, Чубук и, чиркая спичкой,
закурил.
"Дурак! - бледнея от обиды и ненависти к Сухареву, прошептал я про
себя. - Как он может при всех так отзываться обо мне? А не возьмут, так я
нарочно сам проберусь... Нарочно вот до самой деревни, все разузнаю и
вернусь. Пусть тогда Сухарев сдохнет от досады!"
Чубук закурил, хлопнул затвором, вложил в магазин четыре патрона, пятый
дослал в ствол и, поставив на предохранитель, сказал равнодушно, не
чувствуя, как важно для меня его решение:
- Симку? Что ж, можно и Симку. - Он поправил патронташ и, взглянув на
мое побелевшее лицо, неожиданно улыбнулся и сказал грубовато: - Да что ж
Симку... Он... и этот постарается, коли у него есть охота. Пошли, парень!
Я кинулся к опушке.
- Стой! - строго остановил меня Чубук. - Не жеребцуй, это тебе не на
прогулку. Бомба у тебя есть? Нету? Возьми у меня одну. Погоди, да не суй ее
в карман рукояткой, станешь вынимать, кольцо сдернешь. Суй запалом вниз. Ну,
так. Эх, ты, - добавил он уже мягче, - белая горячка!
- Пробирайся по правому скату, - приказал Чубук. - Шмаков пойдет по
левому, а я - вниз посередке. Как что заметите, так мне знать подавайте.
Мы стали медленно продвигаться. Через полчаса на краю левого ската,
чуть-чуть позади, я увидел Шмакова. Он шел согнувшись, немного выставив
голову вперед. Обыкновенно добродушно-плутоватое лицо его было сейчас
серьезно и зло.
Овраг сделал изгиб, и я потерял из виду и Шмакова и Чубука. Я знал, что
они где-то здесь неподалеку так же, как и я, продвигаются, укрываясь за
кусты, и сознание того, что, несмотря на кажущуюся разрозненность, мы крепко
связаны общей задачей и опасностью, подкрепляло меня. Овраг расширился.
Заросли пошли гуще. Опять поворот, и я пластом упал на землю.
По широкой, вымощенной камнем дороге, пролегавшей всего в сотне шагов
от правого ската, двигался большой кавалерийский отряд.
Вороные, на подбор сытые кони бодро шагали под всадниками, впереди
ехали три или четыре офицера. Как раз напротив меня отряд остановился,
командир вынул карту и стал рассматривать ее.
Пятясь задом, я сполз вниз и обернулся, отыскивая взглядом Чубука, с
тем чтобы скорее подать ему условленный сигнал.
Было страшно, но все-таки успела промелькнуть горделивая мысль, что я
недаром пошел в разведку, что не кто-нибудь другой, а я первый открыл
неприятеля.
"Где же Чубук? - подумал я с тревогой, поспешно оглядываясь по
сторонам. - Что же это он?" Я уже хотел скатиться вниз и разыскать его, как
внимание мое привлек чуть шевелившийся куст на левом скате оврага. Я
ошибался, когда думал, что только я увидел врага.
С противоположного ската, осторожно высунувшись из-за ветвей, Васька
Шмаков подавал мне рукой какие-то непонятные, но тревожные сигналы, указывая
на дно оврага.
Сначала я думал, что он приказывал мне спуститься вниз, но, следуя
взглядом по направлению его руки, я тихонько ахнул и поджал голову.
По густо разросшемуся дну оврага шел белый солдат и вел в поводу
лошадь. То ли он искал водопоя, то ли это был один из дозорных флангового
разъезда, охранявшего движение колонны, но это был враг, вклинившийся в
расположение вашей разведки. Я не знал теперь, что мне делать. Всадник
скрылся за кустами. Мне виден был только Васька. Но Ваське, очевидно, с
противоположной стороны было видно еще что-то, скрытое от меня.
Он стоял на одном колене, упершись прикладом в землю, и держал
вытянутую в мою сторону руку, предупреждая, чтобы я не двигался, и в то же
время смотрел вниз, приготовившись прыгнуть.
Топот, раздавшийся справа от меня, заставил меня обернуться.
Кавалерийский отряд свернул на проселочную дорогу и взял рысь. В тот же
момент Васька широко махнул мне рукой и сильным прыжком прямо через кусты
кинулся вниз. Я тоже. Скатившись на дно оврага, я рванулся вправо и увидел,
что возле одного из кустов кубарем катаются два сцепившихся человека. В
одном из них я узнал Чубука, в другом - неприятельского солдата. Не помню
даже, как я очутился возле них. Чубук был внизу, он держал за руки белого,
пытавшегося вытащить из кобуры револьвер. Вместо того, чтобы сшибить врага
ударом приклада, я растерялся, бросил винтовку и потащил его за ноги, но он
был тяжел и отпихнул меня. Я упал навзничь и, ухватившись за его руку,
укусил ему палец. Белый вскрикнул и отдернул руку. Вдруг кусты с шумом
раздвинулись, появился до пояса мокрый Васька и четким учебным приемом на
скаку сбил солдата прикладом.
Откашливаясь и отплевываясь, Чубук поднялся с травы.
- Васька, - хрипло и отрывисто сказал он и показал рукой на щипавшего
траву коня.
- Ага, - ответил Васька и, схватив тащившийся по земле повод, дернул
его к себе.
- С собой, - так же быстро проговорил Чубук, указывая на оглушенного
гайдамака.
Васька понял его.
- Вяжи руки!
Чубук поднял мою винтовку, двумя взмахами штыка перерезал ружейный
ремень и крепко стянул им локти еще не очнувшегося солдата.
- Бери за ноги! - крикнул он мне. - Живее, шкура! - выругался он,
заметив мое замешательство.
Перевалили пленника через спину лошади. Васька вскочил в седло, не
сказав ни слова, стегнул коня нагайкой и помчался назад по неровному дну
оврага.
- Сюда! - прохрипел мне багровый и потный Чубук, дергая меня за руку. -
Кати за мной!
И, цепляясь за сучья, он полез наверх.
- Стой, - сказал он, останавливаясь почти у края, - сиди!
Только-только успели мы притаиться за кустами, как внизу показалось
сразу пятеро всадников. Очевидно, это и было ядро флангового разъезда.
Всадники остановились, оглядываясь; очевидно, они искали своего товарища.
Громкие ругательства понеслись снизу. Все пятеро сорвали с плеч карабины.
Один соскочил с коня и поднял что-то. Это была шапка солдата, впопыхах
оставленная нами на траве. Кавалеристы тревожно заговорили, и один из них,
по-видимому старший, протянул руку вперед.
"Догонят Ваську, - подумал я, - у него ноша тяжелая. Их пятеро, а он
один".
- Бросай вниз бомбу! - услышал я короткое приказание и увидел, как в
руке Чубука блеснуло что-то и полетело вниз.
Тупой грохот ошеломил меня.
- Бросай! - крикнул Чубук и тотчас же рванул и мою занесенную руку,
выхватил мою бомбу и, щелкнув предохранителем, швырнул ее вниз.
- Дура! - рявкнул он мне, совершенно оглушенному взрывами и
ошарашенному быстрой сменой неожиданных опасностей. - Дура! Кольцо снял, а
предохранитель оставил!
Мы бежали по свежевспаханному вязкому огороду. Белые, очевидно, не
могли через кусты верхами вынестись по скату наверх и, наверно, выбирались
спешившись. Мы успели добежать до другого оврага, завернули в одно из
ответвлений, опять пробежали по полю, затем попали в перелесок и ударились
напрямик в чащу. Далеко, где-то сзади, послышались выстрелы.
- Не Ваську нагнали? - дрогнувшим, чужим голосом спросил я.
- Нет, - ответил Чубук, прислушиваясь, - это так... после времени
досаду срывают. Ну, понатужься, парень, прибавим еще ходу! Теперь мы им все
следы запутаем.
Мы шли молча. Мне казалось, что Чубук сердится и презирает меня за то,
что я, испугавшись, выронил винтовку и по-мальчишески нелепо укусил солдата
за палец, что у меня дрожали руки, когда взваливали пленника на лошадь, и
главное за то, что я растерялся и не сумел даже бросить бомбу. Еще стыднее и
горше становилось мне при мысли о том, как Чубук расскажет обо всем в
отряде, и Сухарев обязательно поучительно вставит: "Говорил я тебе, не
связывайся с ним; взял бы Симку, а то нашел кого!" Слезы от обиды и злости
на себя, на свою трусость вот-вот готовы были политься иг глаз.
Чубук остановился, вынул кисет с махоркой, и, пока он набивал трубку, я
заметил, что пальцы Чубука тоже чуть-чуть дрожат. Он закурил, затянулся
несколько раз с такой жадностью, как будто бы пил холодную воду, потом сунул
кисет в карман, потрепал меня по плечу и сказал просто и задорно:
- Что... живы, брат, остались? Ничего, Бориска, парень ты ничего. Как
это ты его за руку зубами тяпнул! - И Чубук добродушно засмеялся. - Прямо
как чистый волчонок тяпнул. Что ж, не все одной винтовкой - на войне, брат,
и зубы пригодиться могут!
- А бомбу... - виновато пробормотал я. - Как же это я ее с
предохранителем хотел?
- Бомбу? - улыбнулся Чубук. - Это, брат, не ты один, это почти каждый
непривыкший обязательно неладно кинет: либо с предохранителем, либо вовсе
без капсюля. Я, когда сам молодой был, так же бросал. Ошалеешь, обалдеешь,
так тут не то что предохранитель, а и кольцо-то сдернуть позабудешь. Так
вроде бы как булыжником запустишь - и то ладно. Ну, пошли... Идти-то нам еще
далеко!
Дальнейший путь до стоянки отряда прошел и легко и без устали. На душе
было спокойно и торжественно, как после школьного экзамена... Никогда ничего
обидного больше Сухарев обо мне не скажет.
Доскакавши до стоянки отряда, Васька сдал оглушенного пленника
командиру. К рассвету белый очухался и показал на допросе, что полотно
железной дороги, которое нам надо было пересекать, охраняет бронепоезд, на
полустанке стоит немецкий батальон, а в Глуховке расквартирован
белогвардейский отряд под командой капитана Жихарева.
Яркая зелень рощи пахла распустившейся черемухой. Отдохнувшие ребята
были бодры и казались даже беззаботными. Вернулся из разведки Федя Сырцов со
своими развеселыми кавалеристами и сообщил, что впереди никого нет и в
ближайшей деревеньке мужики стоят за красных, потому что третьего дня
вернулся в деревню бежавший в начале октября помещик и ходил с солдатами по
избам, разыскивая добро из своего имения. Всех, у кого дома нашли барские
вещи, секли на площади перед церковью жестче, чем в крепостное время, и
потому приходу красных крестьяне будут только рады.
Напившись и закусив шматком сала, я поднялся и направился туда, где
возле пленника толпилась кучка красноармейцев.
- Эгей! - приветливо крикнул мне встретившийся Васька Шмаков, вытирая
рукавом шинели лицо, взмокшее после осушенного котелка кипятку. - Ты что же
это, брат, вчера-то, а?
- Что вчера?
- Да винтовку-то кинул.
- А ты чего первый со ската прыгнул, а после меня на помощь прибежал? -
задорно огрызнулся я.
- Я, брат, как сиганул - да прямо в болото, насилу ноги вытащил, оттого
и после. А ловко мы все-таки... Я как заслышал, что сзади дернули бомбой,
ну, думаю, каюк вам с Чубуком. Ей-богу, так и думал - каюк. Прискакал к
своим и говорю: "Влопались наши, должно, не выберутся". А сам про себя еще
подумал: "Вот, мол... не хотел мне сумку сменять, а теперь она белым задаром
достанется!" Хорошая у тебя сумка. - И он потрогал перекинутый через плечо
ремень плоской сумочки, которую я захватил еще у убитого мною незнакомца. -
Ну и наплевать на твою сумку, если не хочешь сменять, - добавил он, - у меня
прошлый месяц еще почище была, только продал ее, а то подумаешь какой сумкой
зазнался! - И он презрительно шмыгнул носом.
Я смотрел на Ваську и удивлялся: такое у него было глуповатое курносое
лицо, такие развихлястые движения, что никак не похоже было на то, что это
он вчера с такой ловкостью полз по кустам, выслеживая белых, и с яростью
стегал непослушного коня, когда мчался с прихваченным к седлу пленником.
Красноармейцы суетились, заканчивая завтрак, застегивали гимнастерки,
оборачивали портянками отдохнувшие ноги. Вскоре отряд должен был выступать.
Я был уже готов к походу и поэтому пошел к опушке посмотреть на
распустившиеся кусты черемухи.
Шаги, раздавшиеся сбоку, привлекли мое внимание. Я увидел захваченного
гайдамака, позади него трех товарищей и Чубука.
"Куда это они идут?" - подумал я, оглядывая хмурого растрепанного
пленника.
- Стой! - скомандовал Чубук, и все остановились.
Взглянув на белого и на Чубука, я понял, зачем сюда привели пленного; с
трудом отдирая ноги, побежал в сторону и остановился, крепко ухватившись за
ствол молодой березки.
Позади коротко и деловито прозвучал залп.
- Мальчик, - сказал мне Чубук строго и в то же время с оттенком легкого
сожаления, - если ты думаешь, что война - это вроде игры али прогулки по
красивым местам, то лучше уходи обратно домой! Белый - это есть белый, и нет
между нами и ними никакой средней линии. Они нас стреляют - и мы их жалеть
не будем!
Я поднял на него покрасневшие глаза и сказал ему тихо, но твердо:
- Я не пойду домой, Чубук, это просто от неожиданности. А я красный, я
сам ушел воевать... - Тут я запнулся и тихо, как бы извиняясь, добавил: - За
светлое царство социализма.
Мир между Россией и Германией был давно уже подписан, но, несмотря на
это, немцы не только наводнили своими войсками украинскую контрреволюционную
в то время республику, но вперлись и в Донбасс, помогая белым формировать
отряды. Огнем и дымом дышали буйные весенние ветры, метавшиеся над зелеными
полями.
Наш отряд, подобно десяткам других партизанских отрядов, действовал в
тылу почти самостоятельно, на свой страх и риск. Днями скрывались мы по
полям и оврагам или отдыхали, раскинувшись у глухого хутора; ночами делали
налеты на полустанки с небольшими гарнизонами. Выставляли засады на
проселочную дорогу, нападали на вражеские обозы, перехватывали военные
донесения и разгоняли немецких фуражиров.
Но та поспешность, с которой мы убирались прочь от крупных
неприятельских отрядов, и постоянное стремление уклониться от открытого боя
казались мне сначала постыдными. На самом деле прошло уже полтора месяца,
как я был в отряде, а я еще не участвовал ни в одном настоящем бою.
Перестрелки были. Набеги на сонных или отбившихся белых были. Сколько
проводов было перерезано, сколько телеграфных столбов спилено - и не счесть,
а боя настоящего еще не было.
- На то мы и партизаны, - ничуть не смущаясь, заявил мне Чубук, когда я
высказал свое удивление по поводу такого некрасивого, на мой взгляд,
поведения отряда. - Тебе бы, милый, как на картине: выстроиться в колонну,
винтовки наперевес, и попер. Вот, мол, смотрите, какие мы храбрые! У нас
сколько пулеметов? Один, да и к тому всего три ленты. А вон у Жихарева
четыре "максима" да два орудия. Куды ж ты на них попрешь? Мы должны на
другом брать. Мы, партизаны, как осы: маленькие, да колючие. Налетели,
покусали да и прочь. А храбрость такая, чтоб для показа, она нам ни к чему
сейчас; это не храбрость выходит, а дурость!
Многих ребят узнал я за это время. Ночами в караулах, вечером у костра,
в полуденную ленивую жару под вишнями медовых садов много услышал я
рассказов о жизни своих товарищей.
Всегда хмурый, насупившийся Малыгин, с одним глазом - второй был выбит
взрывом в шахте, - рассказывал:
- Про жизнь свою говорить мне нечего. Одним словом, серьезная была
жизнь. Жизнь у меня за все последние двадцать годов на три равные части
разделена была. В шесть утра встанешь. Башка трещит от вчерашнего; надел
шмотки, получил лампу и ухнул в шахту. Там, знай свое, забурил, вставил
динамит и грохай. Грохаешь, грохаешь, оглохнешь, отупеешь - и к стволу на
подъем. Выкинет тебя наверх, как черта, мокрого, черного. Это первая часть
моей жизни. А потом идешь в казенку, взял бутылку - денег с тебя не
спрашивают: контора заплатит. Потом в хозяйскую лавку; там показал бутылку,
и выдают тебе оттуда без разговора два соленых огурца, ситного и селедку.
Это уж на бутылку такая порция полагалась! Закусывайте на здоровье - контора
вычтет. Вот тебе и вторая часть моей жизни. А третья - ляжешь спать и спишь.
Спал я крепко, пуще водки любил я спать, - за сны любил. Что такое сон, до
сего времени не понимаю. И с чего бы это такое странное привидеться может?
Вот, например, снится мне один раз, что призывает меня штейгер и говорит:
"Ступай, Малыгин, в контору и получай расчет". - "За что же, - говорю я ему,
- господин штейгер, мне расчет?" - "А за то, говорит, тебе, Малыгин, расчет,
что замышляешь ты на директоровой дочке жениться". - "Что вы, - говорю я
ему, - господин штейгер, слыханное ли это дело, чтобы шахтер-запальщик на
директоровой дочке женился? Где же, говорю, мне на директоровой, когда за
меня и простая-то девка не каждая из-за выбитого глаза пойдет?"
Тут смешалось все, спуталось, штейгер вдруг оказывается не штейгер, а
будто жеребец директорский, запряженный в ихнюю коляску. Выходит из той
коляски сам директор, вежливо кланяется мне и говорит: "Вот, запальщик
Малыгин, возьмите в жены мою дочку и приданого десять тысяч и штейгера, то
есть жеребца, с коляской". Обомлел я от радости, только было хотел подойти,
как ударит меня директор тростью, да еще, да еще, а штейгер ну топтать
копытами и ржать... "Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!.. Вот чего захотел!" И бьет и бьет
копытами. Так злобно бил, что даже закричал я во сне на всю казарму. И
кто-то взаправду в бок меня двинул, чтобы не орал и людей ночью не тревожил.
- Ну, уж и сон! - засмеялся Федя Сырцов. - Видно, просто пялил ты глаза
на хозяйскую барышню, вот и приснилось. Мне так всегда: про что на ночь
думаю, то и снится. Вот сапог третьего дня не успел я с убитого немца снять.
Сапог хороший, шевровый, так каждую ночь он мне снится!
- Сапог!.. Сам ты сапог, - рассердившись, ответил Малыгин. - Я ее,
дочку-то, один раз за год до того и видел всего. Лежал я пьяный в канаве.
Идет она с мамашей пешком возле огородов по тропке, а лошади ихние рядом
идут. Мамаша - важная барыня... седая, подошла ко мне и спрашивает: "Как вам
не стыдно пить? Где у вас человеческий облик? Вспомнили бы хоть бога". -
"Извиняюсь, - говорю я, - облика действительно нет, оттого и пью".
Сжалилась тогда надо мною ихняя мамаша, сует мне в руки гривенник и
наставляет: "Посмотрите, мужичок, природа кругом ликует, солнце светит,
птички поют, я вы пьянствуете. Пойдите купите себе содовой воды,
протрезвитесь". Тут меня зло разобрало. "Я, - говорю ей, - не мужичок, а
рабочий с ваших шахт. Природа пускай ликует, и вы ликуйте на доброе
здоровье, а мне ликовать не с чего! Содовой же воды я в жизнь не пил, а если
хотите сделать доброе дело - добавьте еще гривенник до полбутылки, а я за
нашу приятную встречу с благодарностью опохмелюсь". - "Хам, - говорит мне
тогда благородная женщина, - хам! Завтра я скажу мужу, чтобы вас отсюда, с
рудников, уволили". Сели они с дочкой в коляску и уехали. Вот только у меня
и было с ней разговору, а дочка вовсе, пока мы говорили, отвернувшись
стояла, а ты говоришь, пялил!
- Что ж во сне-то! - усмехнулся Федя Сырцов. - А хотите, я вам
расскажу, какой со мной и с одной графиней случай был? Ей-богу, из-за этого
случая я, можно сказать, и в революцию ударился. Такой случай - ежели вам
рассказать, то и ушами захлопаете.
Тут Федя тряхнул чубатой головой и зажмурил глаза, как кот, выбравшийся
из хозяйской кладовой.
- Врать будешь, Федька? - подсаживаясь поближе, с любопытством и
недоверием спросил Васька Шмаков.
- Это уж твое дело, хочешь - верь, хочешь - нет, документов я тебе
предъявлять не буду.
Федя потянулся, покачал головой, как бы раздумывая, стоит ли еще
рассказывать или нет, и, прищелкнув языком, начал решительно:
- Было это три года тому назад. А парень я - нечего говорить об этом -
красивый был, лучше еще, чем сейчас. И такая судьба моя вышла, что пришлось
мне наняться в подпаски при графской экономии. А у графа нашего жена была,
звали ее Эмилия, и гувернантка Анна, то есть по-ихнему Жанет.
Вот однажды сижу я возле стада у пруда и вижу, идут обе, зонтиками от
солнца загораживаются. У графини белый зонтик, а у Жанет красный. А была та
Жанет похожа на сушеную тарань: тощая, очки на носу, и когда идет, бывало,
по деревне, то платком нос прикрывает, чтобы, значит, от навозного духу
голова не заболела. Надо вам сказать, что был у меня в стаде бык, настоящий
симментал - порода такая, огромный. Как увидел мой бык красный зонт да как
попер полным ходом на Жанет! Я вскочил и во весь мах наперескок. Обе барыни
закричали. Графиня в кусты, а Жанет некуда деваться, и она со страху в воду
сиганула. Симментал до нее рвется, а она, дура, нет, чтобы бросить зонт,
закрывается им от быка - тоже нашла защиту! - и визжит при этом что-то
по-немецки там или по-французски - кто ее разберет. Я как ухну в воду,
вырвал у нее зонт да в морду его симменталу. Он разъярился - за мной, я
вплавь, отплыл до середки и бросил зонт, а сам на другой берег и в кусты.
Тут пастухи набежали: крик-гам, быка загоняют, вытащили Жанет из тины, а с
ней на берегу обморок случился.
Федька тяжело задышал, как будто только сейчас спасся от быка,
прищелкнул языком, плюнул и хотел было продолжать, но в это время с крыльца
хутора послышался окрик:
- Федор... Сыр-цов! Иди до командира.
- Сейчас, - отмахнулся недовольно Федя и, улыбнувшись, продолжал: -
Пока Жанет отходила, подходит ко мне графиня Эмилия, белая, на глазах слезы
и в груди волнение. "Юноша, говорит, кто ты?" - "А я, - говорю ей, - ваше
сиятельство, подпасок, зовут меня Федором, а фамилия моя Сырцов". Тогда
вздохнула графиня и говорит мне: "Теодор, - это то есть, по-ихнему, Федор, -
Теодор, подойди сюда ко мне поближе".
Что еще сказала Феде графиня и какое отношение имел этот случай к тому,
что он впоследствии ушел к красным, в этот раз дослушать мне не пришлось,
потому что рядом послышался звон шпор и рассерженный Шебалов очутился за
спиной.
- Федор, - сурово спросил он, останавливаясь и облокачиваясь на палаш,
- ты слышал, что я тебя зову?
- Слышал, - буркнул Федя, приподнимаясь. - Ну, что еще?
- Как это "ну, что еще"? Должен ты идти, когда тебя командир требует?
- Слушаю, ваше благородие, чего изволите? - вместо ответа насмешливо
огрызнулся Федя.
Но обыкновенно податливого и мягкого Шебалова на этот раз всерьез
задело Федино замечание.
- Я тебе не ваше благородие, - серьезно и огорченно сказал он, - я тебе
не благородие, и ты мне не нижний чин. Но я командир отряда и должен
требовать, чтобы меня слушались. Мужики сейчас с Темлюкова хутора приходили.
- Ну? - Черные глаза Феди виновато и блудливо забегали по сторонам.
- Жаловались. Говорили: "Приезжали вот ваши разведчики. Мы, конечно,
обрадовались: свои, мол, товарищи. Старший ихний, черный такой, сходку
устроил за поддержку Советской власти, про землю говорил и про помещиков. А
мы пока слушали да резолюцию выносили, его ребята давай по погребам сметану
шарить да кур ловить". Что же это такое, Федор, а? Ты, может, ошибся
малость, ты, может, лучше к гайдамакам пошел бы - у них это заведено, а у
меня в отряде этакого безобразия не должно быть!
Федя презрительно молчал и, опустив глаза, постукивал кончиком нагайки
о конец своего сапога.
- Я тебе последний раз говорю, Федор, - продолжал Шебалов, теребя
пальцем красный темляк блистательного палаша. - Я тебе не благородие, а
сапожник и простой человек, но покуда меня назначили командиром, я требую
твоего послушания. И последний раз перед всеми обещаю, что если и дальше так
будет, то не посмотрю я на то, что хороший боец ты и товарищ, а выгоню из
отряда!
Федя вызывающе посмотрел на Шебалова, повел взглядом по столпившимся
вокруг красноармейцам и, не найдя ни в ком поддержки, за исключением
трех-четырех кавалеристов, одобрительно улыбнувшихся ему, еще больше
обозлился и ответил Шебалову с плохо скрываемой злобой:
- Смотри, Шебалов, ты не очень-то людьми расшвыривайся, нынче люди
дороги!
- Выгоню, - тихо повторил Шебалов и, опустив голову, неторопливо пошел
к крыльцу.
У меня остался нехороший осадок от разговора Шебалова с Сырцовым. Я
знал, что Шебалов прав, и все-таки был на стороне Феди. "Ну, скажи ему, -
думал я, - а нельзя же грозить".
Федя у нас один из лучших бойцов, и всегда он веселый, задорный. Если
нужно разузнать что-либо, сделать неожиданный налет на фуражиров,
подобраться к охраняемому белыми помещичьему имению - всегда Федя найдет
удобную дорогу, проберется скрытно кривыми оврагами, задами.
Любил Федя подкрасться тихо, чтобы не стучали подковы, чтобы не звякали
шпоры, чтобы кони не ржали - а не то кулаком по лошадиной морде, чтобы
всадники не шушукались, а не то без разговоров плетью по спине. Не ржали
Федины приученные кони, не шушукались приросшие к седлам всадники; сам Федя
впереди разведки, немного пригнувшийся к косматой гриве своего иноходца, был
похож на хищного ящера, упругими скользящими изгибами подбирающегося к
запутавшейся в траве жирной мухе.
Но зато, когда уже спохватится вражий караул и поднимет ошалелую
тревогу, не успеет еще врасплох захваченный белый штаны натянуть, не успеет
полусонный пулеметчик ленту заправить - как катится с треском винтовочных
выстрелов, с грохотом разбрасываемых бомб, с гиканьем и свистом маленький
упругий отряд. Тогда шум и грохот любил Федя. Пусть пули, выпущенные на
скаку, летят мимо цели, пусть бомба брошена в траву и впустую разорвалась,
заставив взметнуться чуть ли не на трубы крыш обалделых кур и жирных
гусаков. Было бы побольше грома, побольше паники! Пусть покажется
ошарашенному врагу, что неисчислимая сила красных ворвалась в деревеньку.
Пусть задрожат пальцы, закладывающие обойму, пусть подавится перекошенною
лентою наспех выкаченный пулемет и, главное, пусть вылетит из халупы один,
другой солдат и, еще не разглядев ничего, еще не опомнившись от сна, выронит
винтовку и заорет одурело и бессмысленно, шарахаясь к забору:
- Окру-жи-ли!.. Красные окружили!
И тогда-то бомбы за пояс, винтовки за спину - и пошли молчаливо
работать холодные, до звона отточенные шашки распаленных удачей Фединых
разведчиков.
Вот каков был у нас Федя Сырцов. "И разве можно, - думал я, - из-за
каких-то кур и сметаны выгонять такого неоценимого бойца из отряда?"
Не успел я еще толком опомниться от размышлений по поводу ссоры Феди с
Шебаловым, как с крыши хаты закричал Чубук, сидевший наблюдателем, что по
дороге на хутор движется большой пеший отряд. Забегали, закружились
красноармейцы. Казалось, никакому командиру не удастся привести в порядок
эту взбудораженную массу. Никто не дожидался приказаний, и каждый заранее
знал уже, что ему делать. Поодиночке, на ходу проверяя патроны в магазинах,
дожевывая куски недоеденного завтрака, низко пригибаясь, пробежали ребята из
первой роты Галды к окраине хутора и, бухаясь наземь, образовывали все гуще
и гуще заполнявшуюся цепочку. Подтягивали подпруги, взнуздывали,
развязывали, а иногда и ударом клинка разрезали путы на ногах у коней
разведчики. Пулеметчики стаскивали с тачанки "кольт" и ленты. Вслед за
красным потным Сухаревым побежали по тропке красноармейцы второй роты на
опушку рощи. Еще минута, другая - и все стихло. Вот уже сошел с крыльца
Шебалов, на ходу приказывая что-то Феде. И Федя мотнул головой: ладно,
говорит, будет сделано. Вот уже захлопнулись ставни, и полез хозяин хутора с
бабами, ребятишками в погреб.
- Стой, - сказал мне Шебалов. - Останься здесь. Лезай к Чубуку на крышу
и все, что ему оттуда видно будет, передавай на опушку мне! Да скажи ему,
чтобы поглядывал он вправо, на Хамурскую дорогу, не будет ли оттуда чего.
Раз, два, дзик... дзак... Крякнула лениво греющаяся на солнце утка;
задрав перепачканный колесным дегтем хвост, беспечно-торжествующе заорал с
забора оранжевый петух. Когда он смолк, тяжело хлопая крыльями, бултыхнулся
и утонул в гуще пыльных лопухов, стало совсем тихо на хуторе, так тихо, что
выплыло из тишины - до сих пор неслышимое - журчанье солнечного жаворонка и
однотонный звон пчел, собиравших с цветов капли разогретого душистого меда.
- Ты чего? - не оборачиваясь, спросил Чубук, когда я залез на
соломенную крышу.
- Шебалов прислал тебе на помощь.
- Ладно, сиди да не высовывайся.
- Смотри вправо, Чубук, - передал я приказание Шебалова, - смотри, нет
ли чего на Хамурской дороге!
- Сиди, - коротко ответил он и, сняв шапку, высунул из-за трубы свою
большую голову.
Вражьего отряда не было видно: он скрылся в лощине, но вот-вот должен
был показаться опять. Солома на крыше была скользкая, и, чтобы не скатиться
вниз, я, стараясь не ворочаться, носком расшвыривал себе уступ, на который
можно было бы упереться. Голова Чубука была почти у моего лица. И тут я
впервые заметил, что сквозь его черные жесткие волосы кое-где пробивается
седина. "Неужели он уже старый?" - удивился я.
Отчего-то мне показалось странным, что вот Чубук уже пожилой, и седина
и морщины возле глаз, а сидит тут рядом со мной на крыше и, неуклюже
раздвинув ноги, чтобы не сползти, высовывает из-за трубы большую
взлохмаченную голову.
- Чубук! - окликнул я его шепотом.
- Что тебе?
- Чубук... А ты ведь старый уже, - сам не зная к чему, сказал я.
- Ду-у-ра... - рассерженно обернулся Чубук. - Чего ты языком
барабанишь?
Тут Чубук опустил голову на солому и подался туловищем назад. Из лощины
поднимался отряд. Я чувствовал, как беспокойство овладевает Чубуком. Он
учащенно задышал и заворочался.
- Борис, смотри-ка!
- Вижу.
- Беги вниз и скажи Шебалову - вышли, мол, из лощины, но скажи ему -
подозрительно что-то: сначала шли походной колонной, а пока в лощине были,
развернулись повзводно. Ну, так вот, понял теперь: с чего бы им повзводно?
Может быть, они знают уже, что мы на хуторе? Крой скорей и обратно!
Я выдернул носок из ямки, вырытой в соломе, и, скатившись вниз,
бухнулся на толстую свинью, с визгом шарахнувшуюся прочь. Разыскал Шебалова.
Он стоял за деревом и смотрел в бинокль. Я передал ему то, что велел Чубук.
- Вижу, - ответил Шебалов таким тоном, точно я его обидел чем-то, - сам
вижу.
Я понял, что он просто раздражен неожиданным маневром противника.
- Беги обратно, и не слезайте, а смотрите больше на фланг, на Хамурскую
дорогу.
Добежав до пустого двора, я полез на сухой плетень, чтобы оттуда
взобраться на крышу.
- Солдатик, - услышал я чей-то шепот.
Я испуганно обернулся, не понимая, кто и откуда зовет меня.
- Солдатик! - повторил тот же голос.
И тут я увидел, что дверь погреба приоткрыта и оттуда высунулась голова
бабы, хозяйки хутора.
- Что? - спросила она шепотом. - Идут?
- Идут, - ответил я также шепотом.
- А как... только с пулеметами или орудия есть? - Тут баба быстро
перекрестилась. - Господи, хоть бы только с пулеметами, а то ведь из орудиев
начисто разобьют хату.
Не успел я ей ответить, как раздался выстрел и невидимая пуля где-то
высоко в небе запела звонко. Тии-уу...
Голова бабы исчезла, дверка погреба захлопнулась. "Начинается", -
подумал я, чувствуя прилив того болезненного возбуждения, которое овладевает
человеком перед боем. Не тогда, когда уже грохочут выстрелы, злятся, звенят
россыпи пулеметных очередей и торжественно бухают ввязавшиеся в бой батареи,
а когда еще ничего нет, когда все опасное еще впереди... "Ну, - думаешь, -
почему же так тихо, так долго? Хоть бы скорей уже начиналось".
Тии-уу... - взвизгнуло второй раз.
Но ничего еще не начиналось. Вероятно, белые подозревали, но не знали
наверное, занят ли хутор красными, и дали два выстрела наугад. Так командир
маленькой разведки подбирается к охранению неприятеля, открывает огонь и по
ответному грохоту сторожевой заставы, по треску ввязавшихся пулеметов
определив силу врага, уходит на другой фланг, начинает пальбу пачками,
заставляет неприятеля взбудоражиться и убирается поспешно к своим, никого не
победив, никому не нанеся урона, но добившись цели и заставив неразгаданного
противника развернуться и показать свои настоящие силы.
Молчал и не отзывался на выстрелы наш рассыпавшийся цепью отряд. Тогда
пятеро кавалеристов на вороных танцующих конях, играя опасностью, отделились
от неприятеля и легкой рысью понеслись вперед. Не далее как в трехстах
метрах от хутора кавалеристы остановились, и один из них навел на хутор
бинокль. Стекло бинокля, скользнув по кромке ограды, медленно поползло вверх
по крыше, к трубе, за которой спрятались мы с Чубуком.
"Хитрые тоже, знают, где искать наблюдателя", - подумал я, пряча голову
за спину Чубука и испытывая то неприятное чувство, которое овладевает на
войне, когда враг, помимо твоей воли, подтягивает тебя биноклем к глазам или
рядом скользит, расплавляя темноту, нащупывая колонну, луч прожектора, когда
над головою кружит разведывательный аэроплан и некуда укрыться, некуда
спрятаться от его невидимых наблюдателей.
Тогда собственная голова начинает казаться непомерно большой, руки -
длинными, туловище - неуклюжим, громоздким. Досадуешь, что некуда их
приткнуть, что нельзя съежиться, свернуться в комочек, слиться с соломой
крыши, с травою, как сливается с кучей хвороста серый взъерошенный воробей
под пристальным взглядом бесшумно парящего коршуна.
- Заметили! - крикнул Чубук. - Заметили! - И как бы показывая, что
играть в прятки больше нечего, он открыто высунулся из-за трубы и хлопнул
затвором.
Я хотел спуститься вниз и донести Шебалову. Но, вероятно, с опушки уже
и сами поняли, что засада не удалась, что белые, не развернувшись в цепь, на
хутор не пойдут, потому что из-за деревьев вдогонку кавалеристам полетели
пули.
Развернутые взводы белых смешались и тонкими черточками ломаной
стрелковой цепи поползли вправо и влево. Не доскакав до бугра, по которому
рассыпались белые, задний всадник вместе с лошадью упал на дорогу. Когда
ветер отнес клубы поднявшейся пыли, я увидел, что только одна лошадь лежит
на дороге, а всадник, припадая на ногу, низко согнувшись, бежит к своим.
Пуля, ударившись о кирпич трубы, обдала пылью осыпавшейся известки и
заставила спрятать голову. Труба была хорошей мишенью. Правда, за нею нас не
могли достать прямые выстрелы, но зато и мы должны были сидеть не
высовываясь. Если бы не приказание Шебалова следить за Хамурской дорогой, мы
спустились бы вниз. Беспорядочная перестрелка перешла в огневой бой.
Разрозненные винтовочные выстрелы белых стихали, и начинали строчить
пулеметы. Под прикрытием их огня неровная цепь передвигалась на несколько
десятков шагов к ложилась опять. Тогда стихали пулеметы, и опять начиналась
ружейная перестрелка. Так постепенно, с упорством, доказывавшим хорошую
дисциплину и выучку, белые подвигались все ближе и ближе.
- Крепкие, черти, - пробормотал Чубук, - так и лезут в дамки. Не похоже
что-то на жихаревцев, уж не немцы ли это?
- Чубук! - закричал я. - Смотри-ка на Хамурскую, там возле опушки
что-то движется.
- Где?
- Да не там... Правей смотри. Прямо через пруд смотри... Вот! - крикнул
я, увидев, как на опушке блеснуло что-то, похожее на вспышку солнечного
луча, отраженного в осколке стекла.
В воздухе послышалось странное звучание, похожее на хрипение лошади,
которой перервало горло. Хрип превратился в гул. Воздух зазвенел, как
надтреснутый церковный колокол, что-то грохнуло сбоку. В первое мгновение
показалось мне, что где-то здесь, совсем рядом со мной. Коричневая молния
вырвалась из клубов дыма и черной пыли, воздух вздрогнул и упруго, как волна
теплой воды, толкнул меня в спину. Когда я открыл глаза, то увидел, что в
огороде сухая солома крыши взорванного сарая горит бледным, почти невидимым
на солнце огнем.
Второй снаряд разорвался на грядках.
- Слазим, - сказал Чубук, поворачивая ко мне серое, озабоченное лицо. -
Слазим, напоролись-таки, кажется, это не жихаревцы, а немцы. На Хамурской -
батарея.
Первый, кто попался мне на опушке, - это маленький красноармеец,
прозванный Хорьком.
Он сидел на траве и австрийским штыком распарывал рукав окровавленной
гимнастерки. Винтовка его с открытым затвором, из-под которого виднелась
недовыброшенная стреляная гильза, валялась рядом.
- Немцы! - не отвечая на наш вопрос, крикнул он. - Сейчас сматываемся!
Я сунул ему свою жестяную кружку зачерпнуть воды, чтобы промыть рану, и
побежал дальше.
Собственно говоря, окровавленный рукав Хорька и его слова о немцах -
это было последнее из того, что мог я впоследствии восстановить по порядку в
памяти, вспоминая этот первый настоящий бой. Все последующее я помню хорошо,
начиная уже с того момента, когда в овраге ко мне подошел Васька Шмаков и
попросил кружку напиться.
- Что это ты в руке держишь? - спросил он.
Я посмотрел и смутился, увидав, что в левой руке у меня крепко зажат
большой осколок серого камня. Как и зачем попал ко мне этот камень, я не
знал.
- Почему на тебе, Васька, каска надета? - спросил я.
- С немца снял. Дай напиться.
- У меня кружки нет. У Хорька.
- У Хорька? - Тут Васька присвистнул. - Ну, брат, с Хорька не получишь.
- Как - не получишь? Я ему дал воды зачерпнуть.
- Пропала твоя кружка, - усмехнулся Васька, зачерпывая из ручья каской
воду. - И кружка пропала, и Хорек пропал.
- Убит?
- До смерти, - ответил Васька, неизвестно чему усмехаясь. - Погиб
солдат Хорек во славу красного оружия!
- И чего ты, Васька, всегда зубы скалишь? - рассердился я. - Неужели
тебе нисколько Хорька не жалко?
- Мне? - Тут Васька шмыгнул носом и вытер грязной ладонью мокрые губы.
- Жалко, брат, и Хорька жалко, и Никишина, и Серегу, да и себя тоже жалко.
Мне они, проклятые, тоже вон как руку прохватили.
Он шевельнул плечом, и тут я заметил, что левая рука Васьки перевязана
широкой серою тряпкой.
- В мякоть... пройдет, - добавил он. - Жжет только. - Тут он опять
шмыгнул носом и, прищелкнув языком, сказал задорно: - Да ведь и то
разобрать, за что жалеть-то? Силой нас сюда никто не гнал, значит, сами
знали, на што идем, значит, нечего и жалиться!
Отдельные моменты боя запечатлелись; не мог я восстановить их только
последовательно и связно. Помню, как, опустившись на одно колено, я долго
перестреливался все с одним и тем же немцем, находившимся не далее как в
двухстах шагах от меня. И потому, что, едва успев кое-как прицелиться, уже
боялся, что он выстрелит раньше меня, я дергал за спуск и промахивался.
Вероятно, он испытывал то же самое и поэтому также промахивался.
Помню, как взрывом снаряда опрокинуло наш пулемет. Его тотчас же
подхватили и потащили на другое место.
- Забирай ленты! - крикнул Сухарев. - Помогайте ж, черти!
Тогда, схватив один из валявшихся в траве ящиков, я потащил его. Помню
потом, как будто бы Шебалов дернул меня за плечо и крепко выругал; за что, я
не понял тогда.
Потом, кажется, убила пуля Никишина. Или нет... Никишина убило раньше,
потому что он упал, когда еще я бежал с ящиком, и перед этим крикнул мне:
"Ты куда же в обратную сторону тащишь? Ты к пулемету тащи!"
Под Федей застрелили лошадь.
- Федька плачет, - сказал Чубук. - Такой скаженный, уткнулся в траву и
плачет. Я подошел к нему. "Брось, говорю, тут о людях плакать некогда". Как
повернулся Федька, хвать за наган. "Уйди, говорит, а не то застрелю и тебя".
А глаза такие мутные. Я плюнул и ушел. Ну что с сумасшедшим разговаривать?!
Непутевый этот Федька, - раскуривая трубку, продолжал Чубук. - Нет у меня
веры в этого человека.
- Как - нет веры? - вступился я. - Он же храбрый, что дальше некуда.
- Мало ли что храбрый, а так непутевый. Порядка не любит, партейных не
признает. "Моя, говорит, программа: бей белых, докуда сдохнут, а дальше
видно будет". Не нравится мне что-то такая программа! Это туман один, а не
программа. Подует ветер, и нет ничего!
Убитых было десять, раненых четырнадцать, из них шестеро умерли. Был бы
лазарет, были бы доктора, медикаменты - многие из раненых выжили бы.
Вместо лазарета была поляна, вместо доктора - санитар германской войны
Калугин, а из медикаментов только йод. Йода была целая жестяная баклага
из-под керосина. Йода у нас не жалели. На моих глазах Калугин налил до краев
деревянную суповую ложку и вылил йод на широкую рваную рану Лукоянову.
- Ничего, - успокаивал он. - Потерпи... ед - он полезный. Без еда тебе
факт что конец был бы, а тут, глядишь, может, и обойдется.
Надо было уходить отсюда к своим, к северу, где находилась завеса
регулярных частей Красной Армии: в патронах уже была недостача. Но раненые
связывали. Пятеро еще могли идти, трое не умирали и не выздоравливали. Среди
них был цыганенок Яшка. Появился этот Яшка у нас неожиданно.
Однажды, выступая в поход с хутора Архиповки, отряд выстроился
развернутым фронтом вдоль улицы.
При расчете левофланговый красноармеец, теперь убитый маленький Хорек,
крикнул:
- Сто сорок седьмой неполный!
До тех пор Хорек был всегда сто сорок шестым полным. Шебалов заорал:
- Что врете, пересчитать снова!
Снова пересчитали, и снова Хорек оказался сто сорок седьмым неполным.
- Пес вас возьми! - рассердился Шебалов. - Кто счет путает, Сухарев?
- Никто не путает, - ответил из строя Чубук, - тут же лишний человек
объявился.
Поглядели. Действительно, в строю между Чубуком и Никишиным стоял
новичок. Было ему лет восемнадцать-девятнадцать. Черный, волосы кудрявые,
лохматые.
- Ты откуда взялся? - спросил удивленно Шебалов.
Парень молчал.
- А он встал тут рядом, - объяснил Чубук. - Я думал, нового какого ты
принял. Пришел с винтовкой и встал.
- Да ты хоть кто такой? - рассердился Шебалов.
- Я... цыган... красный цыган, - ответил новичок.
- Кра-а-асный цы-га-ан? - вытаращив глаза, переспросил Шебалов и, вдруг
засмеявшись, добавил: - Да какой же ты цыган, ты же еще цыганенок!
Он остался у нас в отряде, и за ним так и осталась кличка Цыганенок.
Теперь у Цыганенка была прохвачена грудь. Бледность просвечивала через
кожу его коричневого лица, и запекшимися губами он часто шептал что-то на
чужом, непонятном наречии.
- Вот уж сколько служу... полгерманской отбубнил и теперь тоже, -
говорил Васька Шмаков, - а цыганов в солдатах не видал. Татар видал, мордву
видал, чувашинов, а цыганов - нет. Я так смотрю - вредный народ эти цыганы:
хлеба не сеют, ремесла никакого, только коней воровать горазды, да бабы их
людей дурачат. И никак мне не понятно, зачем к нам его принесло? Свободы -
так у них и так ее сколько хочешь! Землю им защищать не приходится. На что
им земля? К рабочему тоже он касательства не имеет. Какая же выходит ему
выгода, чтобы в это дело ввязываться? Уж какая-нибудь есть выгода, скрытая
только!
- А может быть, он тоже за революцию, ты почем знаешь?
- В жисть не поверю, чтобы цыган да за революцию. И до переворота за
краденых лошадей его били, и после за то же самое бить будут!
- Да, может, он после революции и красть вовсе не будет?
Васька недоверчиво усмехнулся:
- Уж и не знаю, у нас на деревне и дубьем их били и дрючками, и то не
помогало - все они за свое. Так неужто их революция проймет?
- Дурак ты, Васька, - вставил молчавший доселе Чубук. - Ты из-за своей
хаты да из-за своей коняги ни черта не видишь. По-твоему, вот вся революция
только и кончится тем, что прирежут тебе барской земли да отпустят из
помещичьего леса бревен штук двадцать задаром, ну, да старосту председателем
заменят, а жизнь сама какой была, такой и останется.
Через два дня Цыганенку стало лучше. Вечером, когда я подошел к нему,
он лежал на охапке сухой листвы и, уставившись в черное звездное небо,
тихонько напевал что-то.
- Цыганенок, - предложил я ему, - давай я около тебя костер разожгу,
чай согрею, пить будем, у меня в баклаге молоко есть. Хочешь?
Я сбегал за водой, подвесил котелок на шомпол, перекинутый над огнем
через два воткнутых в землю штыка, и, подсаживаясь к раненому, спросил:
- Какую это ты песню поешь, Цыганенок?
Он ответил не сразу:
- А пою я песню такую старую, в ней говорится, что нет у цыгана родной
земли и та ему земля родная, где его хорошо принимают. А дальше спрашивают:
"А где же. цыган, тебя хорошо принимают?" И он отвечает: "Много я стран
исходил, был у венгров, был у болгар, был у туретчины, много земель исходил
я с табором и еще не нашел такой земли, где бы хорошо мой табор приняли".
- Цыганенок, - спросил я его, - а зачем ты у нас появился? Ведь вас же
не набирают на службу.
Он сверкнул белками, приподнялся на локте и ответил:
- Я пришел сам, меня не нужно забирать. Мне надоело в таборе! Отец мой
умеет воровать лошадей, а мать гадает. Дед мой воровал лошадей, а бабка
гадала. И никто из них себе счастья не украл, и никто себе хорошей судьбы не
нагадал, потому что дорога-то ихняя, по-моему, не настоящая. Надо
по-другому...
Цыганенок оживился, приподнялся, но боль раны, очевидно, давала себя
еще чувствовать, и, стиснув губы, он с легким стоном опустился опять на кучу
листвы.
Вскипевшее молоко разом ринулось на огонь и загасило пламя.
Я еле успел выхватить котелок с углей. Цыганенок неожиданно рассмеялся.
- Ты чего?
- Так. - И он задорно тряхнул головой. - Я вот думаю, что и народ весь
эдак: и русские, и евреи, и грузины, и татары терпели старую жизнь, терпели,
а потом, как вода из котелка, вспенились и кинулись в огонь. Я вот тоже...
сидел, сидел, не вытерпел, захватил винтовку и пошел хорошую жизнь искать!
- И найти думаешь?
- Один не нашел бы... а все вместе должны бы... потому - охота большая.
Подошел Чубук.
- Садись с нами чай пить, - предложил я.
- Некогда, - отказался он. - Пойдешь со мной, Борис?
- Пойду, - быстро ответил я, не спрашивая даже о том, куда он зовет
меня.
- Ну, так допивай скорее, а то подвода уже ждет!
- Какая подвода, Чубук?
Он отозвал меня и объяснил, что отряд к рассвету снимается, соединится
недалеко отсюда с шахтерским отрядом Бегичева, и вместе они будут
пробиваться к своим. Трех тяжело раненных брать с собой нельзя: пробираться
придется мимо белых и немцев.
Отсюда недалеко пасека. Там место глухое, хозяин свой и согласился
приютить у себя раненых на время, пока поправятся. Оттуда Чубук привел
подводы, и сейчас надо, пока темно, раненых переправить туда.
- А еще с нами кто?
- Больше никого. Вдвоем мы. Я бы и один управился, да лошадь норовистая
попала. Придется одному под уздцы вести, а другому за товарищами
присматривать. Так пойдешь, значит?
- Пойду, пойду, Чубук. Я с тобой, Чубук, всегда и всюду пойду. А оттуда
куда, назад?
- Нет. Оттуда мы прямой дорогой вброд через речку, там со своими и
встретимся. Ну, трогаем. - И Чубук пошел к голове лошади. - Винтовка моя,
смотри, чтобы не выпала, - послышался из темноты его голос.
Телега легонько дернула, в лицо брызнули капли росы, упавшие с задетого
колесом куста, и черный поворот скрыл от наших глаз догоравшие костры,
разбросанные собиравшимся в поход отрядом.
Дорога была плохая: ямы, выбоины. То и дело попадались разлапившиеся по
земле корни. Темь была такая, что ни лошади, ни Чубука с телеги видно не
было. Раненые лежали на охапках свежего сена и молчали.
Я шел позади и, чтобы не оступиться, придерживался свободной от
винтовки рукой за задок телеги. Было тихо. Если бы не однотонное
посвистывание полуночной пигалицы, можно было бы подумать, что темнота,
окружавшая нас, мертва. Все молчали. Только изредка, когда колеса
проваливались в ямы или натыкались на пень, раненый Тимошкин тихонько
стонал.
Жиденький, наполовину вырубленный лесок казался сейчас непроходимым,
густым и диким. Затянувшееся тучами небо черным потолком повисло над
просекой. Было душно, и казалось, что мы ощупью движемся каким-то длинным
извилистым коридором.
Мне вспомнилось почему-то, как давно-давно, года три тому назад, в
такую же теплую темную ночь мы с отцом возвращались с вокзала домой прямой
тропкой через перелесок. Так же вот свиристела пигалица, так же пахло
переспелыми грибами и дикой малиной.
На вокзале, провожая своего брата Петра, отец выпил с ним несколько
рюмок водки. То ли от этого, то ли оттого, что чересчур сладко пахло
малиной, отец был особенно возбужден и разговорчив. Дорогой он рассказывал
мне про свою молодость и про свое ученье в семинарии. Я смеялся, слушая
рассказы о его школьной жизни, о том, что их драли розгами, и мне казалось
нелепым и невероятным, чтобы такого высокого, крепкого человека, как мой
отец, кто-то когда-то мог драть.
- Это ты у одного писателя вычитал, - возражал я. - У него есть про это
книга, "Очерки бурсы" называется. Так ведь то давно было, бог знает когда!
- А я, думаешь, недавно учился? Тоже давно.
- Ты в Сибири, папа, жил. А в Сибири страшно: там каторжники. Мне
Петька говорил, что там человека в два счета убить могут и некому
пожаловаться.
Отец засмеялся и начал мне объяснять что-то. Но что он хотел объяснить
мне, я так и не понял тогда, потому что по его словам выходило как-то так
странно, что каторжники вовсе не каторжники, и что у него даже знакомые были
каторжники, и что в Сибири много хороших людей, во всяком случае больше, чем
в Арзамасе.
Но все это я пропускал мимо ушей, как и многие другие разговоры, смысл
которых я начинал понимать только теперь.
"Нет... никогда, никогда в прошлую жизнь я не подозревал и не думал,
что отец мой был революционером. И вот то, что я сейчас с красными, то, что
у меня винтовка за плечами, - это не потому, что у меня был отец
революционер, а я его сын. Это вышло как-то самб собой. Я сам к этому
пришел", - подумал я. И эта мысль заставила меня загордиться. Ведь правда,
на самом деле, сколько партий есть, а почему же я все-таки выбрал самую
правильную, самую революционную партию?
Мне захотелось поделиться этой мыслью с Чубуком. И вдруг мне
показалось, что возле головы лошади никого нет и конь давно уже наугад тащит
телегу по незнакомой дороге.
- Чубук! - крикнул я, испугавшись.
- Ну! - послышался его грубоватый, строгий голос. - Чего орешь?
- Чубук, - смутился я, - далеко еще?
- Хватит, - ответил он и остановился. - Поди-ка сюда, встань и шинельку
раздвинь, закурю я.
Трубка летящим светлячком поплыла рядом с головой лошади. Дорога
разгладилась, лес раздвинулся, и мы пошли рядом.
Я сказал Чубуку, о чем думал, и ожидал, что он с похвалой отзовется о
моем уме и дальнозоркости, которые толкнули меня к большевикам. Но Чубук не
торопился хвалить. Он выкурил по крайней мере полтрубки и только тогда
сказал серьезно:
- Бывает и так. Бывает, что человек и своим умом дойдет... Вот Ленин,
например. Ну, а ты, парень, навряд ли...
- А как же, Чубук? - тихо и обиженно спросил я. - Ведь я же сам.
- Сам... Ну, конечно, сам. Это тебе только кажется, что сам. Жизнь так
повернулась, вот тебе и сам! Отца у тебя убили - раз. К людям таким попал -
два. С товарищами поссорился - три. Из школы тебя выгнали - четыре. Вот
ежели все эти события откинуть, то остальное, может, и сам додумал. Да ты не
сердись, - добавил он, почувствовав, очевидно, мое огорчение. - Разве с тебя
кто спрашивает больше?
- Значит, выходит, Чубук, что я нарочно... что я не красный? -
дрогнувшим голосом переспросил я. - А это все неправда, я и в разведку
всегда с тобой, я и поэтому ведь на фронт ушел, чтобы защищать... а, значит,
выходит...
- Ду-ура! Ничего не выходит. Я тебе говорю - обстановка... а ты - "я
сам, я сам". Скажем, к примеру: отдали бы тебя в кадетский корпус - глядишь,
из тебя и калединский юнкер вышел бы.
- А тебя?
- Меня? - Чубук усмехнулся. - За мной, парень, двадцать годов шахты. А
этого никакой юнкерской школой не вышибешь!
Мне было несказанно обидно. Я был глубоко оскорблен словами Чубука и
замолчал. Но мне не молчалось.
- Чубук... так значит меня и в отряде не нужно, раз я такой, что и
юнкером бы... и калединцем...
- Дура! - спокойно и как бы не замечая моей злости, ответил Чубук. -
Зачем же не нужно? Мало что, кем ты мог бы быть. Важно - кто ты есть. Я тебе
только говорю, чтобы ты не задавался. А так... что же, парень ты хороший,
горячка у тебя наша. Мы тебя, погоди, поглядим еще немного, да и в партию
примем. Ду-ура! - совсем уже ласково добавил он.
Я ведь знал, что Чубук любит меня, но чувствовал ли Чубук, как горячо,
больше, чем кого бы то ни было в ту минуту, любил я его? "Хороший Чубук, -
думал я. - Вот он и коммунист, и двадцать лет в шахте, и волосы уже седеют,
а всегда он со мною... И ни с кем больше, а со мной. Значит, я заслуживаю. И
еще больше буду заслуживать. Когда будет бой, я нарочно не буду нагибаться,
и если меня убьют, то тоже ничего. Тогда матери напишут: "Сын ваш был
коммунист и умер за великое дело революции". И мать заплачет и повесит на
стену мой портрет рядом с отцовским, а новая светлая жизнь пойдет своим
чередом мимо той стены.
"Жалко только, что попы наврали, - подумал я, - и нет у человека
никакой души. А если б была душа, то посмотрела бы, какая будет жизнь.
Должно быть, хорошая, очень интересная будет жизнь".
Телега остановилась. Чубук поспешно сунул руку в карман и сказал тихо:
- Как будто бы стучит что-то впереди. Дай-ка винтовку.
Лошадей с ранеными отвели в кусты. Я остался возле телеги, а Чубук
исчез куда-то. Вскоре он вернулся.
- Молчок теперь... Четверо казаков верхами. Дай мешок... лошади морду
закрою, а то не заржала бы еще некстати.
Топот подков приближался. Недалеко от нас казаки сменили рысь на шаг.
Краешек луны, выскочив в прореху разорванной тучи, озарил дорогу. Из-за
кустов я увидел четыре папахи. С казаками был офицер, на его плече вспыхнул
и погас золотой погон. Мы выждали, пока топот стихнет, и тронулись дальше.
Уже рассветало, когда мы подъехали к маленькому хутору. На стук телеги
вышел к воротам заспанный пасечник - длинный рыжий мужик с вдавленной грудью
и острыми, резко выпиравшими из-под расстегнутой ситцевой рубахи плечами. Он
повел лошадь через двор, распахнул калитку, от которой тянулась еле
заметная, поросшая травой дорога.
- Туда поедем... У болотца в лесу клуня, там им спокойнее будет.
В небольшом, забитом сеном сарае было свежо и тихо. В дальнем углу были
постланы дерюги. Две овчины, аккуратно сложенные, лежали вместо подушек у
изголовья. Рядом стояло ведро воды и берестовый жбан с квасом.
Перетащили раненых.
- Кушать, может, хотят? - спросил пасечник. - Тогда под головами хлеб и
сало. А хозяйка коров подоит, молока принесет.
Нам надо было уходить, чтобы не разойтись у брода со своими. Но,
несмотря на то что мы сделали для раненых все, что могли, нам было как-то
неловко перед ними. Неловко за то, что мы оставляли их одних, без помощи в
чужом, враждебном краю.
Тимошкин, должно быть, понял это.
- Ну, с богом! - сказал он побелевшими, потрескавшимися губами. -
Спасибо, Чубук, и тебе, парень, тоже. Может, приведет еще судьба
встретиться.
Более других утомленный, Самарин открыл глаза и приветливо кивнул
головой. Цыганенок молчал, облокотившись на руки, серьезно смотрел на нас и
чему-то слабо улыбался.
- Так всего же хорошего, ребята, - проговорил Чубук, - поправляйтесь
лучше. Хозяин надежный, он вас не оставит. Будьте живы, здоровы...
Повернувшись к выходу, Чубук громко кашлянул и, опустив глаза, на ходу
стал выколачивать о приклад трубку.
- Дай вам счастья и победы, товарищи! - звонко крикнул вдогонку
Цыганенок. Звук его голоса заставил нас остановиться и обернуться с порога.
- Пошли вам победы над всеми белыми, какие только есть на свете, - так же
четко и ясно добавил Цыганенок и тихо уронил горячую черную голову на мягкую
овчину.
Рыжий от загара песчаный берег таял в воде, искрившейся на отмелях
солнечной рябью. У брода наших не было.
- Прошли, должно быть, - решил Чубук. - Это нам все равно... Тут
недалеко отсюда кордон должен быть брошенный, и возле него отряд привал
сделает.
- Давай выкупаемся, Чубук, - предложил я. - Мы скоренько! Вода,
посмотри, какая те-еплая.
- Тут купаться нехорошо, Борька. Место открытое.
- Ну и что ж, что открытое?
- Как что? Голый человек - это не солдат. Голого всякий и с палкой
забрать может. Казак, скажем, к броду подъедет, заберет винтовку, и делай с
ним что хочешь. Был такой случай у Хопра. Не то что двое, а весь отряд
человек в сорок купаться полез. Наскочили пятеро казаков и открыли по реке
стрельбу. Так что было-то!.. Которых побило, которые на другой берег убегли.
Так нагишом и бродили по лесу. Села там богатые... Кулачье. Куда ни
сунешься, всем сразу видно - раз голый, значит, большевик.
Все-таки уговорил я его. Мы отошли от брода в кусты и наскоро
выкупались. Реку переходили, нацепив на штыки винтовок связанные ремнем
узелки со штанами и сапогами. После купания винтовка стала легче и подсумок
не давил бок. Бодро зашагали краем рощи по направлению к избушке. Избушка
была заброшена, стекла выставлены, даже котел из плиты был выломан. Видно
было, что перед тем, как оставить ее, хозяева вывезли все, что только было
можно.
Чубук настороженно, сощурив глаза, обошел избу кругом, заложил два
пальца в рот и продолжительно свистнул. Долго металось эхо по лесу,
рассыпалось и перекатывалось и, измельчав, запуталось, заглохло в чаще
однотонно шумливой листвы. Ответа не было.
- Неужели же мы опередили их? Что же, придется подождать.
В стороне от дороги выбрали тень под кустом и легли. Было жарко.
Свернув в скатку шинель, я подложил ее под голову и, чтобы не мешалась, снял
кожаную сумку. За время походов и ночевок на сырой земле сумка пообтерлась и
выгорела.
В сумке этой у меня лежали перочинный нож, кусок мыла, игла, клубок
ниток и подобранная где-то середина из энциклопедического словаря
Павленкова.
Словарь - такая книга, которую можно перечитывать без конца - все равно
всего не запомнишь. Именно поэтому-то я и носил его с собой и часто в отдых,
во время отсиживания где-нибудь в логу или в чаще леса, доставал измятые
листки и начинал перечитывать по порядку все, что попадалось. Были там
биографии монахов, генералов, королей, рецепты лака, философские термины,
упоминания о давнишних войнах, история какого-то доселе неслыханного мной
государства Коста-Рика и тут же рядом способ добывания удобрения из костей
животных. Много самых разнообразных, нужных и ненужных сведений от буквы "З"
до "Р", на которой был оборван словарь, получил я за чтением этого словаря.
Несколько дней тому назад, перед тем как идти на пост, заторопившись, я
сунул в эту же сумку кусок черного хлеба. И сейчас я увидел, что позабытый
кусок раскрошился и залепил мякишем листки. Я вытряхнул все содержимое на
траву и стал ладонью прочищать стенку сумки. Нечаянно мой палец задел за
отогнувшийся край кожаной подкладки.
Повернув сумку к солнцу, я заглянул в нее и увидел, что из-под
отставшей кожи виднеется какая-то белая бумага.
Любопытство овладело мной, я надорвал подкладку побольше и вытащил
тоненький сверток каких-то бумажек. Развернул одну: посредине герб с
позолоченным двуглавым орлом, пониже золотыми буквами вытиснено: "Аттестат".
Был выдан этот аттестат воспитаннику 2-й роты имени графа Аракчеева
кадетского корпуса Юрию Ваальду в том, что он успешно окончил курс учения,
был отличного прилежания, поведения и переводится в следующий класс.
"Вот оно что!" - понял я, вспоминая убитого мною лесного незнакомца и
его черную гимнастерку, на которой нарочно были срезаны пуговицы, и
вытисненные на подкладке ворота буквы: "Гр. А. К. К. ".
Другая бумага - было письмо, написанное по-французски, с недавней
датой. И, хотя школа оставила у меня самое слабое воспоминание об этом
языке, все же, посидев с полчаса, по отдельным словам, дополняя провалы
строчек догадками, я понял, что письмо это содержит рекомендацию и
адресовано какому-то полковнику Коренькову с просьбой принять участие в
судьбе кадета Юрия Ваальда.
Я хотел показать эти любопытные бумажки Чубуку, но тут я увидел, что
Чубук спит. Мне было жалко будить его: он не отдыхал еще со вчерашнего утра.
Я сунул бумаги обратно в сумку и стал читать словарь.
Прошло около часа. Через шорох ветра к гомонливой трескотне птиц
примешался далекий чужой шум. Я встал и приложил ладонь к уху - топот и
голоса слышались все ясней и ясней.
- Чубук! - дернул я его за плечо. - Вставай, Чубук, наши идут!
- Наши идут? - машинально повторил Чубук, приподнимаясь и протирая
глаза.
- Ну да... рядом уже. Идем скорей.
- Как же это я заснул? - удивился Чубук. - Прилег только - и заснул.
Глаза его были еще сонные и жмурились от солнца, когда, вскинув
винтовку, он зашагал за мной.
Голоса раздавались почти рядом. Я поспешно выскочил из-за избушки и,
подбрасывая шапку, заорал что-то, приветствуя подходящих товарищей.
Куда упала шапка, я так и не видел, потому что сознание страшной ошибки
оглушило меня.
- Назад! - каким-то хриплым, рычащим голосом крикнул сзади Чубук.
Tax... тах... тах...
Три выстрела почти одновременно жахнули из первых рядов колонны.
Какая-то невидимая сила рванула из рук и расщепила приклад моей винтовки с
такой яростью, что я едва устоял на ногах. Но этот же грохот и толчок вывели
меня из оцепенения. "Белые", - понял я, бросаясь к Чубуку. Чубук выстрелил.
Целый час мы были под угрозой быть пойманными рассыпавшейся облавой.
Все-таки вывернулись. Но еще долго после того, как смолкли голоса
преследовавших, шли мы наугад, мокрые, раскрасневшиеся. Пересохшими глотками
жадно вдыхали влажный лесной воздух и цеплялись ноющими, точно отдавленными
подошвами ног за пни и кочки.
- Будет, - сказал Чубук, бухаясь на траву, - отдохнем. Ну и врезались
же мы с тобой, Бориска! А все я... Заснул, ты заорал: "Наши, наши!" - я не
разобрал спросонья, думаю, что ты разузнал уже, и пру себе.
Тут только я посмотрел на свою винтовку. Ложе было разбито в щепы, и
магазинная коробка исковеркана.
Я подал Чубуку винтовку. Он повертел ее и отбросил в траву.
- Палка, - презрительно сказал он, - это уж теперь не винтовка, а
дубинка, свиней ею только глушить. Ну ладно. Хорошо хоть сам-то цел остался.
Шинелька где? Тоже нету. И я свою скатку бросил. Вот какие дела, брат!
Хотелось бы еще отдохнуть, долго лежать не двигаясь, снять сапоги и
расстегнуть ворот рубахи, но сильней, чем усталость, мучила жажда, а воды
рядом нигде не было.
Поднялись и тихонько пошли дальше. Перешли поле, под горой внизу
приткнулись плотно сдвинутые домики деревеньки, и белые мазанки коричневыми
соломенными крышами похожи были отсюда на кучку крупных березовых грибов.
Спуститься туда мы не решились. Перешли поле и опять очутились в роще.
- Дом, - прошептал я, останавливаясь и показывая пальцем на краешек
красной железной крыши.
Опасаясь нарваться на какую-нибудь засаду, мы осторожно подобрались к
высокой изгороди. Ворота были наглухо заперты. Не лаяли собаки, не кудахтали
куры, не топтались в хлеву коровы - все было тихо, точно все живое нарочно
притаилось при нашем приближении. Мы обошли кругом усадьбу - прохода нигде
не было.
- Залезай мне на спину, - приказал Чубук, - заглянешь через забор, что
там есть.
Через забор я увидел пустой, поросший травой двор, вытоптанные клумбы,
из которых кое-где подымались помятые георгины и густо-синие звездочки
анютиных глазок.
- Ну? - спросил Чубук нетерпеливо. - Да слезай же! Что я тебе,
каменный, что ли?
- Нету никого, - ответил я, спрыгивая. - Передние окна забиты досками,
а сбоку вовсе рам нету - видать сразу, что брошенный дом. А колодец во дворе
есть.
Отодвинув неплотно прибитую доску, мы полезли через дыру во двор. В
заплесневелой яме колодца чернильным наплывом отсвечивала глубокая вода, но
зачерпнуть было нечем. Под навесом, среди сваленной кучи хлама, Чубук
разыскал ржавое худое ведро. Пока мы его подтягивали, воды оставалось на
донышке. Тогда заткнули дыру пучком травы и зачерпнули второй раз. Вода была
чистая, студеная, и пить ее пришлось маленькими глотками. Ополоснули потные,
пыльные лица и пошли к дому. Передние окна были заколочены, но зато сбоку
дверь, выходившая на веранду, была распахнута и отвисло держалась на одной
нижней петле. Осторожно ступая по скрипучим половицам, пошли в комнаты.
На полу, усыпанном соломой, обрывками бумаги, тряпками, стояло
несколько пустых дощатых ящиков, сломанный стул и буфет с дверцами,
расщепленными чем-то тупым и тяжелым.
- Мужики усадьбу грабили, - тихо сказал Чубук. - Ограбили все нужное и
бросили.
В следующей комнате лежала беспорядочная груда запыленных книг,
покрытых рогожей, испачканной известкой. Тут же в общей куче валялся
надорванный портрет полного господина, поперек пышного белого лба которого
пальцем, обмакнутым в чернила, было коряво выведено неприличное слово.
Было странно и интересно пробираться из комнаты в комнату заброшенного
разграбленного дома. Каждая мелочь: разбитый цветочный горшок, позабытая
фотография, поблескивающая в мусоре пуговица, рассыпанные, растоптанные
фигурки шахмат, затерявшийся от колоды король пик, сиротливо прятавшийся в
осколках разбитой японской вазы, - все это напоминало о людях, о хозяевах, о
не похожем на настоящее уютном прошлом спокойных обитателей этой усадьбы.
За стеной что-то мягко стукнуло, и этот стук, слишком неожиданный среди
мертвого тления заброшенных комнат, заставил нас вздрогнуть.
- Кто там? - зычно разбивая тишину, спросил Чубук, приподнимая
винтовку.
Большой рыжий кот широкими крадущимися шагами шел нам навстречу. И,
остановившись в двух шагах, он с злобным, голодным мяуканьем уставился на
нас холодными зелеными глазами. Я хотел погладить его, но кот попятился
назад и одним махом, не прикасаясь даже к подоконнику, вылетел на заглохшую
клумбу и исчез в траве.
- Как он не сдох?
- Чего ему сдыхать? О" мышей жрет, по духу слышно, что здесь мышей до
черта.
Нудным, хватающим за сердце скрипом заныла какая-то далекая дверь, и
послышалось неторопливое шарканье: как будто кто-то тер сухой тряпкой об
пол. Мы переглянулись. Это были шаги человека.
- Кого тут еще черт носит? - тихо проговорил Чубук, подталкивая меня за
простенок и бесшумно свертывая предохранитель винтовки.
Донеслось легкое покашливание, захрустел отодвигаемый дверью ком
бумаги, и в комнату вошел невысокий, плохо выбритый старичок в потертой
пижаме голубого цвета и в туфлях, обутых на босую ногу. Старичок с
удивлением, но без страха посмотрел на нас, вежливо поклонился и сказал
равнодушно:
- А я слушаю... кто это внизу ходит? Думаю, может, мужички пришли, ан
нету. Глянул в окно - телег не видно.
- Кто ты есть за человек? - с любопытством спросил Чубук, закидывая
винтовку за плечо.
- Позвольте спросить мне прежде, кто вы? - так же тихо и равнодушно
поправил старичок. - Ибо если вы сочли нужным нанести визит, то будьте добры
представиться хозяину. Впрочем... - тут он немного склонил голову и пыльными
серыми глазами скользнул по Чубуку, - впрочем, я и сам догадываюсь: вы -
красные.
Тут нижняя губа хозяина дрогнула, будто кто-то дернул ее книзу. Блеснул
желтым огоньком и потух золотой зуб, смахнули ожившие веки пыль с его серых
глаз. Широким жестом хлебосольного хозяина старичок пригласил нас за собой:
- Прошу пожаловать!
Недоумевая, мы переглянулись и мимо разгромленных комнат пошли к
узенькой деревянной лестнице, ведшей наверх.
- Я, видите ли, наверху принимаю, - точно извиняясь, говорил на ходу
хозяин. - Внизу, знаете, беспорядок, не убрано, убирать некому, все куда-то
провалились, и никого не дозовешься. Сюда пожалуйте.
Мы очутились в небольшой светлой комнате. У стены стоял старый
сломанный диван с вывороченным нутром, вместо простыни покрытый рогожей, а
вместо одеяла - остатком красивого, но во многих местах прожженного ковра.
Тут же стоял трехногий письменный стол, а над столом висела клетка с
канарейкой. Канарейка, очевидно, давным-давно сдохла и лежала в кормушке
кверху лапками. Со стены глядело несколько пыльных фотографий. Очевидно,
кто-то помог хозяину перетащить негодные остатки разбитой мебели и обставить
эту комнату.
- Прошу садиться, - сказал старик, указывая на диван. - Живу, знаете
ли, один, гостей видеть давненько уж никого не видел. Мужички заезжают
иногда, продукты привозят, а вот порядочных людей давно не видал. Был у меня
как-то ротмистр Шварц. Знаете, может быть?.. Ах, впрочем, извините, ведь вы
же красные.
Не спрашивая нас, хозяин полез в буфет, достал оттуда две недобитых
тарелки, две вилки - одну простую кухонную, с деревянным черенком, другую -
вычурно изогнутую, десертную, у которой не хватало одного зубца, потом
достал каравай черствого хлеба и полкружка украинской колбасы.
Поставив на кособокую фитильную керосинку залепленный жирной сажей
чайник, он вытер руки о полотенце, не стиранное бог знает с какого времени,
снял со стены причудливую трубку, с которой беззубо скалился резной козел с
человечьей головой, набил трубку махоркой и сел на драное, зазвеневшее
выпершими пружинами кресло. Во время всех его приготовлений мы сидели молча
на диване. Чубук тихонько толкнул меня и, хитро улыбнувшись, постучал
незаметно пальцем о свой лоб. Я понял его и тоже улыбнулся.
- Давненько уж не видал я красных, - сказал хозяин и тут же
поинтересовался: - Каково здоровье Ленина?
- Ничего, спасибо, жив-здоров, - серьезно ответил Чубук.
- Гм, здоров...
Старичок помешал проволокой жерло чадившей трубки и вздохнул.
- Да и то сказать, с чего им болеть? - он помолчал и потом, точно
отвечая на наш вопрос, сообщил: - А я вот прихварываю понемногу. По ночам,
знаете, бессонница. Нету прежнего душевного равновесия. Встану иногда,
пройдусь по комнатам - тишина, только мыши скребутся.
- Что это вы пишете? - спросил я, увидав на столе целую кипу исписанных
бисерным почерком листочков.
- Так, - ответил он. - Соображения по поводу текущих событий.
Набрасываю план мирового переустройства. Я, знаете, философ и спокойно
взираю на все возникающее и проходящее. Ни на что не жалуюсь... нет, ни на
что.
Тут старичок встал и, мельком заглянув в окно, сел опять на свое место.
- Жизнь пошумит, пошумит, а правда останется. Да, останется, - слегка
возбуждаясь, повторил старик. - Были и раньше бунты, была пугачевщина, был
пятый год, так же разрушались, сжигались усадьбы. Проходило время, и, как
птица Феникс из пепла, возникало разрушенное, собиралось разрозненное.
- То есть что же это? На старый лад все повернуть думаете? -
настороженно и грубовато спросил Чубук. - Мы вам, пожалуй, перевернем!
При этом прямом вопросе старичок съежился и, заискивающе улыбаясь,
заговорил:
- Нет, нет... что вы! Я не к тому. Это ротмистр Шварц хочет, а я не
хочу. Вот предлагал он мне возвратить все, что мужички у меня
позаимствовали, а я отказался. На что оно мне, говорю. Время не такое, чтобы
возвращать, пусть лучше они мне понемногу на прожитие продуктов доставляют и
пусть на доброе здоровье моим добром пользуются.
Тут старичок опять приподнялся, постоял у окна и быстро обернулся к
столу.
- Что же это я... Вот и чайник вскипел. Прошу к столу, кушайте,
пожалуйста.
Упрашивать нас было не к чему: хлебные корки захрустели у нас на зубах,
и запах вкусной чесночной колбасы приятно защекотал ноздри.
Хозяин вышел в соседнюю комнату, и слышно было, как возится он,
отодвигая какие-то ящики.
- Забавный старик, - тихо заметил я.
- Забавный, - вполголоса согласился Чубук, - а только... только что это
он все в окошко поглядывает?
Тут Чубук обернулся, пристально осмотрел комнату, и внимание его
привлекла старая дерюга, разостланная в углу. Он нахмурился и подошел к
окну.
Вошел хозяин. В руках он держал бутылку и полой пижамы стирал с нее
налет пыли.
- Вот, - проговорил он, подходя к столу. - Прошу. Ротмистр Шварц
заезжал и не допил. Позвольте, я вам в чай коньячку. Я и сам люблю, но для
гостей... для гостей... - Тут старичок выдернул бумагу, которой было
закупорено горлышко, и дополнил жидкостью наши стаканы.
Я протянул руку к стакану, но тут Чубук быстро отошел от окна и сказал
мне сердито:
- Что это ты, милый? Не видишь, что ли, что посуды не хватает? Уступи
место старику, а то расселся. Ты и потом успеешь. Садись, папаша, вместе
выпьем.
Я посмотрел на Чубука, удивляясь тому грубому тону, которым он
обратился ко мне.
- Нет, нет! - И старик отодвинул стакан. - Я потом... вы же гости...
- Пей, папаша, - повторил Чубук и решительно подвинул стакан хозяину.
- Нет, нет, не беспокойтесь, - упрямо отказался старик и, неловко
отодвигая стакан, опрокинул его.
Я сел на прежнее место, а старик отошел к окну и задернул грязную
ситцевую занавеску.
- Пошто задергиваешь? - спросил Чубук.
- Комары, - ответил хозяин. - Комары одолели. Место тут низкое...
столько расплодилось, проклятых.
- Ты один живешь? - неожиданно спросил Чубук. - Как же это один?.. А
чья это вторая постель у тебя в углу? - И он показал на дерюгу.
Не дожидаясь ответа, Чубук поднялся, отдернул занавеску и высунул
голову в окно. Вслед за ним приподнялся и я.
Из окна открывался широкий вид на холмы и рощицы. Ныряя и выплывая,
убегала вдаль дорога; у края приподнятого горизонта на фоне покрасневшего
неба обозначились четыре прыгающие точки.
- Комары! - грубо крикнул Чубук хозяину и, смерив презрительным
взглядом его съежившуюся фигуру, добавил: - Ты, как я вижу, и сам комар,
крови пососать захотел? Идем, Борис!
Когда по лесенке мы сбежали вниз, Чубук остановился, вынул коробок и,
чиркнув спичкой, бросил ее на кучу хлама. Большой ком серой сухой бумаги
вспыхнул, и пламя потянулось к валявшейся на полу соломе. Еще минута,
другая, и вся замусоренная комната загорелась бы. Но тут Чубук с неожиданной
решимостью растоптал огонь и потянул меня к выходу.
- Не надо, - как бы оправдываясь, сказал он. - Все равно наше будет.
Минут через десять мимо кустов, в которых мы спрятались, промчались
четверо всадников.
- На усадьбу скачут, - пояснил Чубук. - Я как увидел в углу постеленную
дерюгу, понял, что старик не один живет, а еще с кем-то. Видел ты, он все к
окну подходил? Пока мы внизу по комнатам лазили, он послал за белыми
кого-то. Так же и с чаем. Подозрительным мне что-то этот коньяк показался,
может, разбавил его каким-нибудь крысомором? Не люблю я и не верю
разграбленным, но гостеприимным помещикам! Кем он ни прикидывайся, а все
равно про себя он мне первый враг!
Ночевали мы в сенокосном шалаше. В ночь ударила буря, хлынул дождь, а
мы были рады. Шалаш не протекал, и в такую непогоду можно было безопасно
отоспаться. Едва начало светать, Чубук разбудил меня.
- Теперь караулить друг друга надо, - сказал он. - Я уже давно возле
тебя сижу. Теперь прилягу маленько, а ты посторожи. Неравно, как пойдет кто.
Да смотри не засни тоже!
- Нет, Чубук, я не засну.
Я высунулся из шалаша. Под горой дымилась река. Вчера мы попали по пояс
в грязное вязкое болотце, за ночь вода обсохла, и тина липкой коростой
облепила тело.
"Искупаться бы, - подумал я. - Речка рядышком, только под горку
спуститься".
С полчаса я сидел и караулил Чубука. И все не мог отвязаться от желания
сбегать и искупаться. "Никого нет кругом, - думал я, - кто в этакую рань
пойдет, да тут и дороги никакой около не видно. Не успеет Чубук на другой
бок перевернуться, как я уже и готов".
Соблазн был слишком велик, тело зудело и чесалось. Скинув никчемный
патронташ, я бегом покатился под гору.
Однако речка оказалась совсем не так близко, как мне казалось, и
прошло, должно быть, минут десять, прежде чем я был на берегу. Сбросив
черную ученическую гимнастерку, еще ту, в которой я убежал из дому, сдернув
кожаную сумку, сапоги и штаны, я бултыхнулся в воду. Сердце екнуло.
Забарахтался. Сразу стало теплее. У-ух, как хорошо! Поплыл тихонько на
середину. Там, на отмели, стоял куст. Под кустом запуталось что-то: не то
тряпка, не то упущенная при полоскании рубаха. Раздвинул ветки и сразу же
отпрянул назад. Зацепившись штаниной за сук, вниз лицом лежал человек.
Рубаха на нем была порвана, и широкая рваная рана чернела на спине. Быстрыми
саженками, точно опасаясь, что кто-то вот-вот больно укусит меня, поплыл
назад.
Одеваясь, я с содроганием отворачивал голову от куста, буйно
зеленевшего на отмели. То ли вода ударила крепче, то ли, раздвигая куст, я
нечаянно отцепил покойника, а только он выплыл, его перевернуло течением и
понесло к моему берегу.
Торопливо натянув штаны, я начал надевать гимнастерку, чтобы скорей
убежать прочь. Когда я просунул голову в ворот, тело расстрелянного было уже
рядом, почти у моих ног.
Дико вскрикнув, я невольно шагнул вперед и, оступившись, едва не
полетел в воду. Я узнал убитого. Это был один из трех раненых, оставленных
нами на пасеке, это был наш Цыганенок.
- Эгей, хлопец! - услышал я позади себя окрик. - Подходи-ка сюда.
Трое незнакомых направлялись прямо ко мне. Двое из них были с
винтовками. Бежать мне было некуда - спереди они, сзади река.
- Ты чей? - спросил меня высокий чернобородый мужчина.
Я молчал. Я не знал, кто эти люди - красные или белые.
- Чей? Тебя я спрашиваю! - уже грубее переспросил он, хватая меня за
руку.
- Да что с ним разговаривать! - вставил другой. - Сведем его на село, а
там и без нас спросят.
Подъехали две телеги.
- Дай-ка кнут-то! - закричал чернобородый одному из
мужиков-подводчиков, робко жавшемуся к лошади.
- Для че? - недовольно спросил другой. - Для че кнутом? Ты веди к селу,
там разберут.
- Да не драть. Руки я ему перекручу, а то вон как смотрит, того и
гляди, что стреканет.
Ловким вывертом закинули мне локти назад и легонько толкнули к телеге:
- Садись!
Сытые кони дернули и быстрой рысцой понесли к большому селу,
сверкавшему белыми трубами на зеленом пригорке.
Сидя в телеге, я еще надеялся на то, что мои провожатые - партизаны
одного из красных отрядов, что на месте все выяснится и меня сразу же
отпустят.
В кустах недалеко от села постовой окликнул:
- Кто едет?
- Свои... староста, - ответил чернобородый.
- А-а-а!.. Куда ездил?
- Подводы с хутора выгонял
Кони рванулись и понеслись мимо постового. Я не успел рассмотреть ни
его одежды, ни его лица, потому что все мое внимание было приковано к его
плечам. На плечах были погоны.
Солдат на улице еще не было видно - вероятно, опали. Возле церкви
стояло несколько двуколок, крытый фургон с красным крестом, а около походной
кухни заспанные кашевары кололи на растопку лучину.
- В штаб везти? - спросил возница у старосты.
- Можно и в штаб. Хотя их благородие спят еще. Не стоит из-за такого
мальца тревожить. Вези пока в холодную.
Телега остановилась возле низкой каменной избушки с решетчатыми окнами.
Меня подтолкнули к двери. Наспех прощупав мои карманы, староста снял с меня
кожаную сумку. Дверь захлопнулась, хрустнула пружина замка. В первые минуты
острого, причинявшего физическую боль страха я решил, что погиб, погиб
окончательно и бесповоротно, что нет никакой надежды на спасение. Взойдет
солнце выше, проснется его благородие, о котором упоминал староста, вызовет,
и тогда смерть, тогда конец.
Я сел на лавку и, опустив голову на подоконник, закоченел в каком-то
тупом бездумье. В виски молоточками стучала кровь: тук-тук, тук-тук, и
мысль, как неисправная граммофонная пластинка, повторяла, сбиваясь все на
одно и то же: "Конец... конец... конец..." Потом, навертевшись до одури, от
какого-то неслышного толчка острие сознания попало в нужную извилину мозга,
и мысли в бурной стремительности понеслись безудержной чередой.
"Неужели никак нельзя спастись? И так нелепо попался! Может быть, можно
бежать? Нет, бежать нельзя. Может быть, на село нападут красные и успеют
отбить? А если не нападут? Или нападут уже потом, когда будет поздно? Может
быть... Нет, ничего не может быть, ничего не выходит".
Мимо окна погнали стадо. Тесно сгрудившись, колыхались овцы, блеяли и
позвякивали колокольцами козы, щелкал бичом пастух. Маленький теленок бежал
подпрыгивая и смешно пытался на ходу ухватить вымя коровы.
Эта мирная деревенская картина заставила еще больше почувствовать
тяжесть положения, к чувству страха примешалась и даже подавила его на
короткое время злая обида - вот... утро такое... все живут. И овцы, и везде
жизнь как жизнь, а ты помирай!
И, как это часто бывает, из хаоса сумбурных мыслей, нелепых и
невозможных планов выплыла одна необыкновенно простая и четкая мысль, именно
та самая, которая, казалось бы, естественней всего и прежде всего должна
была прийти на помощь.
Я так крепко освоился с положением красноармейца и бойца пролетарского
отряда, что позабыл совершенно о том, что моя принадлежность к красным вовсе
не написана на моем лбу. То, что я красный, как бы подразумевалось само
собой и не требовало никаких доказательств, и доказывать или отрицать
казалось мне вообще таким никчемным, как объяснять постороннему, что волосы
мои белые, а не черные, - объяснять в то время, когда всем и без объяснения
это отлично видно.
"Постой, - сказал я себе, радостно хватаясь за спасительную нить. - Ну
ладно... я красный. Это я об этом знаю, а есть ли какие-нибудь признаки, по
которым могли бы узнать об этом они?"
Поразмыслив немного, я пришел к окончательному убеждению, что признаков
таких нет. Красноармейских документов у меня не было. Серую солдатскую
папаху со звездочкой я потерял, убегая от кордона. Тогда же бросил я и
шинель. Разбитая винтовка валялась в лесу на траве, патронташ, перед тем как
идти купаться, я оставил в шалаше. Гимнастерка у меня была черная,
ученическая. Возраст у меня был не солдатский. Что же еще остается? Ах, да!
Маленький маузер, спрятанный на груди, и еще что? Еще история о том, как я
попал на берег речки. Но маузер можно запихать под печь, а историю...
историю можно и выдумать.
Чтобы не запутаться, я решил не усложнять обстоятельств выдумыванием
нового имени и новой фамилии, возраста и места рождения. Я решил остаться
самим собой, то есть Борисом Гориковым, учеником пятого класса Арзамасского
реального училища, отправившимся с дядей (чтобы не сбиться, дядю настоящего
вспомнил) в город Харьков к тетке (адрес тетки остался у дяди). По дороге я
отстал от дяди, меня ссадили с поезда за проезд без пропуска и документов
(они у дяди). Тогда я решил пройти вдоль полотна, чтобы сесть на поезд со
следующей станции. Но тут красные кончились и начались белые. Если спросят,
чем жил, пока шел, скажу, что подавали по деревням. Если спросят, зачем
направлялся в Харьков, раз не знаю адреса тетки, скажу, что надеялся узнать
в адресном столе. Если скажут: "Какие же, к черту, могут быть сейчас
адресные столы?" - удивлюсь и скажу, что могут, потому уж на что Арзамас
худой город, и то там есть адресный стол. Если спросят: "Как же так дядя
надеялся пробраться из красной России в белый Харьков?" - скажу, что дядя у
меня такой пройдоха, что не только в Харьков, а хоть за границу проберется.
А я вот... нет, не пройдоха, не могу никак. На этом месте нужно будет
заплакать. Не особенно, а так, чтобы печаль была видна. Вот и все пока,
остальное будет видно на месте.
Вынул маузер. Хотел было сунуть его под печь, но раздумал. Даже если
отпустят, отсюда его уже не вытащишь. Комната имела два окна: одно выходило
на улицу, другое - в узенький проулок, по которому пролегала тропка,
заросшая по краям густой крапивой. Тогда я поднял с пола обрывок бумаги,
завернул маузер и бросил небольшой сверток в самую гущу крапивы. Только что
успел я это сделать, как на крыльце застучали. Привели еще троих: двух
мужиков, скрывших лошадей при обходе за подводами, и парнишку, уж не знаю
зачем укравшего запасную возвратную пружину с двуколки у пулеметчика.
Парнишка был избит, но не охал, а только тяжело дышал, точно его
прогнали бегом.
Между тем улица села оживилась. Проходили солдаты, ржали кони, звякали
котелки возле походной кухни. Показались связисты, разматывающие на рогульки
телефонный провод. Четко в ногу, под командой важного унтера прошел мимо не
то караул к разводу, не то застава к смене.
Опять щелкнул замок, просунулась голова солдата. Остановившись у
порога, солдат вытащил из кармана смятую бумажку, заглянул в нее и крикнул
громко:
- Который тут Ваалд, что ли? Выходи.
Я посмотрел на своих соседей, те на меня - никто не подымался.
- Ваалд... Ну, кто тут?
"Ваальд Юрий!" - ужаснулся я, вспомнив про бумаги, которые нашел в
подкладке и о которых позабыл среди волнений последнего времени. Выбора у
меня не было. Я встал и нетвердо направился к двери.
"Ну да, конечно, - понял я. - Они нашли бумаги и принимают меня за
того... за убитого. Он, как это скверно! Какой хороший и простой был мой
первый план и как легко мне теперь сбиться и запутаться. А отказаться от
бумаг нельзя. Сразу же возникнет подозрение - где достал документы, зачем?"
Вылетела из головы вся тщательно придуманная история с поездкой к тете, с
пройдохой-дядей... Нужно что-то сообразить новое, но что сообразишь? Тут уж
придется, видно, на месте.
Да... а-а-ах, какой же я дурень! Ну, ладно, я Ваальд, меня ведут к
своим. Наконец-то я добрался, должен быть веселым, довольным, а я иду,
опустив голову, точно покойника провожаю".
Выпрямился и попробовал улыбнуться. Но как трудно иногда быть веселым,
как невольно, точно резиновые, сжимаются и вздрагивают насильно растянутые в
улыбку губы! С крыльца штаба спускался высокий пожилой офицер в погонах
капитана, рядом с ним, с видом собаки, которой дали пинка, шагал староста.
Заметив меня, староста остановился и развел руками: извините, мол, ошибка
вышла.
Офицер сказал старосте что-то резкое, и тот, подобострастно кивнув
головой, побежал вдоль улицы.
- Здравствуй, военнопленный, - немного насмешливо, но совсем не сердито
сказал капитан.
- Здравия желаю, господин капитан! - ответил я так, как учили нас в
реальном на уроках военной гимнастики.
- Ступай, - отпустил офицер моего конвоира и подал мне руку. - Ты как
здесь? - спросил он, хитро улыбаясь и доставая папиросу. - Родину и
отечество защищать? Я прочел письмо к полковнику Коренькову, но оно ни к
чему тебе теперь, потому что полковник уже месяц как убит.
"И очень хорошо, что убит", - подумал я.
- Пойдем ко мне. Как же это ты, братец, не сказался старосте? Вот и
пришлось тебе посидеть. Попал к своим, да сразу и в кутузку.
- А я не знал, кто он такой. Погонов у него нет, мужик мужиком. Думал,
что красный это. Тут ведь, говорят, шатаются, - выдавил я из себя и в то же
время подумал, что офицер, кажется, хороший, не очень наблюдательный, иначе
бы он по моему неестественному виду сразу бы догадался, что я не тот, за
кого он меня принимает.
- Знавал я твоего отца, - сказал капитан. - Давненько только, в седьмом
году на маневрах в Озерках у вас был. Ты тогда еще совсем мальчуган был,
только смутное какое-то сходство осталось. А ты не помнишь меня?
- Нет, - как бы извиняясь, ответил я, - не помню. Маневры помню
чуть-чуть, только тогда у нас много офицеров было.
Если бы я не имел того "смутного сходства", о котором упоминал капитан,
и если бы у него появилось хоть маленькое подозрение, он двумя-тремя
вопросами об отце, о кадетском корпусе мог бы вконец угробить меня.
Но офицер не подозревал ничего. То, что я не открылся старосте,
казалось очень правдоподобным, а воспитанники кадетских корпусов на Дон
бежали тогда из России табунами.
- Ты, должно быть, есть хочешь? Пахомов! - крикнул он раздувавшему
самовар солдату. - Что у тебя приготовлено?
- Куренок, ваше благородие. Самовар сейчас вскипит... да попадья квашню
вынула, лепешки скоро будут готовы.
- Куренок! Что нам на двоих куренок? Ты давай еще чего-нибудь.
- Смалец со шкварками можно, ваше благородие, со вчерашними варениками
разогреть.
- Давай вареники, давай куренка, да скоренько!
Тут в соседней комнате заныл вызов телефонного аппарата.
- Ваше благородие, ротмистр Шварц к телефону просит.
Уверенным, спокойным баритоном капитан передавал распоряжения ротмистру
Шварцу.
Когда он положил трубку, кто-то другой, по-видимому также офицер,
спросил у капитана:
- Что Шварц знает нового об отряде Бегичева?
- Пока ничего. Заходили вчера двое красных на Кустаревскую усадьбу, а
поймать не удалось. Да! Виктор Ильич, напишите в донесении, что, по
агентурным сведениям Шварца, отряд Шебалова будет пытаться проскочить мимо
полковника Жихарева в район завесы красных. Нужно не дать им соединиться с
Бегичевым... Ну-с, молодой человек, пойдемте завтракать. Покушайте,
отдохните, а тогда будем решать, как и куда вас пристроить.
Только что мы успели сесть за стол, денщик поставил плошку с дымящимися
варениками, куренка, который по размерам походил скорее на здорового петуха,
и шипящую сковороду со шкварками, только что успел я протянуть руку за
деревянной ложкой и подумать о том, что судьба, кажется, благоприятствует
мне, как возле ворот послышался шум, говор и ругательства.
- До вас, ваше благородие, - сказал вернувшийся денщик, - красного
привели с винтовкой. На Забелином лугу в шалаше поймали. Пошли пулеметчики
сено покосить, глянули, а он в палатке спит, и винтовка рядом и бомба. Ну,
навалились и скрутили. Завести прикажете?
- Пусть приведут... Не сюда только. Пусть в соседней комнате подождут,
пока я позавтракаю.
Опять затопали, застучали приклады.
- Сюда! - крикнул за стеной кто-то. - Садись на лавку да шапку-то сыми,
не видишь - иконы.
- Ты руки прежде раскрути, тогда гавкай!
Вареник захолодел в моем полураскрытом рту и плюхнулся обратно в миску.
По голосу в пленном я узнал Чубука.
- Что, обжегся? - спросил капитан. - А ты не наваливайся очень-то.
Успеешь, наешься.
Трудно себе представитъ то мучительно напряженное состояние, которое
охватило меня. Чтобы не внушать подозрения, я должен был казаться бодрым и
спокойным. Вареники глиняными комьями размазывались по рту. Требовалось
чисто физическое усилие для того, чтобы протолкнуть кусок через сжимавшееся
горло. Но капитан был уверен в том, что я сильно голоден, да и я сам еще до
завтрака сказал ему об этом. И теперь я должен был через силу есть. Тяжело
ворочая одеревеневшими челюстями, машинально нанизывая лоснящиеся от жира
куски на вилку, я был подавлен и измят сознанием своей вины перед Чубуком.
Это я виноват в том, что его захватили в плен двое пулеметчиков. Это я,
несмотря на его предупреждения, самовольно ушел купаться. Я виноват в том,
что самого дорогого товарища, самого любимого мной человека взяли сонным и
привели во вражеский штаб.
- Э-э, брат, да ты, я вижу, совсем спишь, - как будто бы издалека
донесся до меня голос капитана. - Вилку с вареником в рот, а сам глаза
закрыл. Ляг поди на сено, отдохни. Пахомов, проводи!
Я встал и направился к двери. Теперь нужно было пройти через комнату
телефонистов, в которой сидел пленный Чубук.
Это была тяжелая минута.
Нужно было, чтобы удивленный Чубук ни одним жестом, ни одним
восклицанием не выдал меня. Нужно было дать понять, что я попытаюсь сделать
все возможное для того, чтобы спасти его.
Чубук сидел, низко опустив голову. Я кашлянул. Чубук приподнял голову и
быстро откинулся назад.
Но, уже прежде чем коснуться спиной стены, он пересилил себя, смял и
заглушил невольно вырвавшийся возглас. Как бы сдерживаясь от кашля, я
приложил палец к губам, и по тому, как Чубук быстро сощурил глаз и перевел
взгляд с меня на шагавшего вслед за мной денщика, я догадался, что Чубук
все-таки ничего не понял и считает меня также арестованным по подозрению,
пытающимся оправдаться. Его подбадривающий взгляд говорил мне: "Ничего, не
бойся. Я тебя не выдам".
Вся эта молчаливая сигнализация была такой короткой, что ее не заметили
ни денщик, ни конвоир. Покачиваясь, я вышел во двор.
- Сюда пожалуйте, - указал мне денщик на небольшой сарайчик,
примыкавший к стене дома. - Там сено снутри и одеяло. Дверцу только заприте
за собой, а то поросюки набегут.
Уткнувшись головой в кожаную подушку, я притих. "Что же делать теперь?
Как спасти Чубука? Что должен сделать я для того, чтобы помочь ему бежать? Я
виноват, я должен изворачиваться, а я сижу, ем вареники, и Чубук должен за
меня расплачиваться".
Но придумать ничего я не мог.
Голова нагрелась, щеки горели, и понемногу лихорадочное, возбужденное
состояние овладело мной. "А честно ли я поступаю, не должен ли я пойти и
открыто заявить, что я тоже красный, что я товарищ Чубука и хочу разделить
его участь?" Мысль эта своей простотой и величием ослепила меня. "Ну да,
конечно, - шептал я, - это будет, по крайней мере, искуплением моей
невольной ошибки". Тут я вспомнил давно еще прочитанный рассказ из времен
Французской революции, когда отпущенный на честное слово мальчик вернулся
под расстрел к вражескому офицеру. "Ну да, конечно, - торопливо убеждал и
уговаривал себя я, - я встану сейчас, выйду и все скажу. Пусть видят тогда и
солдаты и капитан, как могут умирать красные. И когда меня поставят к
стенке, я крикну: "Да здравствует революция!" Нет... не это. Это всегда
кричат. Я крикну: "Проклятие палачам!" Нет, я скажу..."
Все больше и больше упиваясь сознанием мрачной торжественности
принятого решения, все более разжигая себя, я дошел до того состояния, когда
смысл поступков начинает терять свое настоящее значение.
"Встаю и выхожу. - Тут я приподнялся и сел на сено. - Так что же я
крикну?"
На этом месте мысли завертелись яркой, слепящей каруселью, какие-то
нелепые, никчемные фразы вспыхивали и гасли в сознании, и, вместо того чтобы
придумать предсмертное слово, уж не знаю почему я вспомнил старого цыгана,
который играл на свадьбах в Арзамасе на флейте. Вспомнил и многое другое,
никак не связанное с тем, о чем я пытался думать в ту туманную минуту.
"Встаю..." - подумал я. Но сено и одеяло крепким, вяжущим цементом
обволокли мои ноги.
И тут я понял, почему я не поднимаюсь. Мне не хотелось подниматься, и
все эти раздумья о последней фразе, о цыгане - все было только поводом к
тому, чтобы оттянуть решительный момент. Что бы я ни говорил, как бы я ни
возбуждал себя, мне окончательно не хотелось идти открываться и становиться
к стенке.
Сознавшись себе в этом, я покорно лег опять на подушку и тихо заплакал
над своим ничтожеством, сравнивая себя с великим мальчиком из далекой
Французской революции.
Деревянная стена, к которой было привалено сено, глухо вздрогнула.
Кто-то изнутри задел ее чем-то твердым: не то прикладом, не то углом
скамейки. За стеной слышались голоса.
Проворной ящерицей я подполз вплотную, приложил ухо к бревнам и тотчас
же поймал середину фразы капитана:
- ...поэтому нечего чушь пороть. Хуже себе сделаешь. Сколько пулеметов
в отряде?
- Хуже уже некуда, а вилять мне нечего, - отвечал Чубук.
- Пулеметов сколько, я спрашиваю?
- Три... дна "максима", один кольт.
"Нарочно говорит, - понял я. - У нас в отряде всего только один кольт".
- Так. А коммунистов сколько?
- Все коммунисты.
- Так-таки и все? И ты коммунист?
Молчание.
- И ты коммунист? Тебя спрашиваю!
- Да что зря спрашивать? Сам билет в руках держит, а спрашивает.
- Мо-ол-чать! Ты, как я смотрю, кажется, идейный. Стой прямо, когда с
тобой офицер разговаривает. Это ты в усадьбе был?
- Я.
- С тобой еще кто?
- Товарищ... Еврейчик один.
- Жид? Куда он делся?
- Убег куда-то... в другую сторону.
- В какую сторону?
- В противоположную.
Что-то стукнуло, двинулась табуретка, и баритон протяжно заговорил:
- Я тебе дам "в противоположную"! Я тебя сейчас самого пошлю в
противоположную.
- Чем бить, распорядились бы лучше скорей, да и делу конец, - тише
прежнего донесся голос Чубука. - Наши бы, если бы вас, ваше благородие,
поймали, дали бы раза два в морду - да и в расход. А вы, глядите-ка, всего
плетюгой исполосовали, а еще интеллигентный.
- Что-о?.. Что ты сказал? - высоким, срывающимся голосом закричал
капитан.
- Я говорю, нечего человека зря валандать!
Вмешался третий голос:
- Господин... командир полка - к аппарату!
Минут десять за стеной молчали. Потом с крыльца уже послышался голос
денщика Пахомова:
- Ординарец! Мусабеков!.. Ибрагишка!..
- Ну-у? - донесся из малинника ленивый отклик.
- И где ты, черт, делся? Седлай жеребца капитану.
За стеной опять баритон:
- Виктор Ильич! Я в штаб... Вернусь, вероятно, ночью. Позвоните Шварцу,
чтобы он срочно связался с Жихаревым. Жихарев донес, что отряды Бегичева и
Шебалова соединились возле Разлома.
- А с этим что?
- Этого... этого можно расстрелять. Или нет - держите его до моего
возвращения. Мы еще поговорим с ним. Пахомов! - повышая тон, продолжал
капитан. - Лошадь готова? Подай-ка мне бинокль. Да! Когда этот мальчик
проснется, накормишь его. Мне обед оставлять не надо. Я там пообедаю.
Мелькнули через щели черные папахи ординарцев. Мягко захлопали по пыли
подковы. Через ту же щель я увидел, как конвоиры повели Чубука к избе, в
которой я сидел утром.
"Капитан вернется поздно, - подумал я, - значит, в следующий раз Чубука
выведут для допроса ночью".
Робкая надежда легким, прохладным дуновением освежила мою голову.
Я здесь на свободе... Никто меня ни в чем не подозревает, больше того:
я гость капитана. Я могу беспрепятственно ходить, где хочу, и, когда начнет
темнеть, я, как бы прогуливаясь, пойду по тропке, которая пролегает возле
окошка, выходящего на зады. Подниму маузер и суну его через решетку. Солдаты
придут ночью за Чубуком. Он выйдет на крыльцо и, пользуясь тем, что они
будут считать его обезоруженным, сможет убить и того и другого, прежде чем
хоть один из них успеет вскинуть винтовку. Ночи теперь темные: два шага
отскочил - и пропал. Только бы удалось просунуть маузер, а это сделать
нетрудно. Избушка каменная, решетки крепкие, и поэтому часовой, не опасаясь
побега через окно, сидит у крыльца и сторожит дверь; только изредка подойдет
он к углу, посмотрит и опять отойдет.
Я вышел из сарайчика. Чтобы скрыть следы слез, вылил себе на голову
полный ковш холодной воды. Денщик подал мне кружку квасу и спросил, хочу ли
я обедать. От обеда я отказался, пошел на улицу и сел на завалинку.
Решетчатое окошко, за которым сидел Чубук, черной дырой уставилось на
меня с противоположной стороны широкой улицы.
"Хорошо, если бы Чубук заметил меня, - подумал я. - Это ободрит его, он
поймет, что раз я здесь на свободе, то постараюсь спасти его. Как заставить
его выглянуть? Крикнуть нельзя, рукой помахать - часовой заметит... Ага! Вот
как. Так же, как когда-то в детстве я вызывал Яшку Цуккерштейна в сад или на
пруд".
Сбегал в комнату, снял со стены небольшое походное зеркальце и вернулся
на завалинку. Сначала я занялся рассматриванием прыщика, вскочившего на лбу,
потом как бы нечаянно пустил солнечного зайчика на крышу противоположного
дома и оттуда незаметно перевел светлое пятно в черный провал окна.
Часовому, сидевшему на крыльце, был невидим острый луч, ударивший через окно
во внутреннюю стену избы. Тогда, не двигая зеркала, я закрыл ладонью стекло,
открыл опять, и так несколько раз.
Расчет мой, основанный на том, что арестованный заинтересуется причиной
вспышек в затемненной комнате, оправдался
В следующую минуту в окне под лучами моего солнечного прожектора возник
силуэт человека. Сверкнув еще несколько раз, чтобы Чубук проследил
направление луча, я отложил зеркало и, встав во весь рост, как бы
потягиваясь, поднял руку вверх, что на языке военной сигнализации всегда
обозначало: "Внимание! Будьте готовы!"
К крыльцу подошли два стройных юнкера в запыленных бескозырках, с
карабинами, ловко перекинутыми наискосок за спину, и спросили капитана. К
ним вышел замещавший капитана младший офицер. Юнкера отдали честь, и один
протянул пакет:
- От полковника Жихарева.
С завалинки я услышал жужжание телефона: младший офицер настойчиво
вызывал штаб полка. Четыре солдата, присланные от рот для связи, выскочили
из штабной избы и мерным солдатским бегом понеслись в разные концы села. Еще
через несколько минут распахнулись ворота околицы, и десять черных казаков
легкой стайкой выпорхнули за деревню. Быстрота и четкость, с которой
выполнялись передаваемые штабом распоряжения, неприятно поразили меня.
Вышколенные юнкера и вымуштрованные казаки, из которых состоял сводный
отряд, были не похожи на наших храбрых, но горластых и плохо
дисциплинированных ребят.
Солнце еще только близилось к закату, а мне уже не сиделось. По
приготовлениям и отдельным фразам я понял, что в ночь отряд будет выступать.
Чтобы скоротать до темноты время, а заодно получше осмотреться, я пошел
вдоль села и вышел на пруд, в котором казаки купали лошадей. Лошади фыркали,
чавкали копытами, увязавшими в вязком, глинистом дне. Взбаламученная затхлая
вода теплыми струйками стекала с их лоснящейся жирной кожи.
На берегу бородатый голый казак с крестом на шее рубил шашкой кусты
густого ракитника. Занося шашку, казак поджимал губы, а когда опускал ее, то
из груди его вылетал короткий выдох, производивший тот самый неопределенный
звук, который вырывается у мясников, разделывающих топором коровью тушу:
ыых... ыых...
Под острым блестящим клинком толстые сучья валились, как трава. Попади
ему сейчас под замах вражья рука - не будет руки. Попади ему красноармейская
голова - разрубит наискосок, от шеи до плеча.
Видел я следы казачьих пышек: как будто бы не на скаку, не узким
лезвием шашки нанесен гибельный удар, а на плахе топором спокойного, хорошо
нацелившегося заплечных дел мастера.
Заслышав звон колокола, призывавшего ко всенощной, казак кончил рубить.
Серой суконной портянкой вытер разогревшийся клинок, вложил его в ножны и,
тяжело дыша, перекрестился.
Меж картофельных гряд узенькой тропкой дошел я до родника. Ледяная вода
с веселым журчаньем стекала со старой, покрытой мхом колоды. Заржавленная
икона, врезанная в подгнивший крест, тускло глядела выцветшими глазами. Под
иконой слабо обозначалась вырезанная ножом надпись:
"Все иконы и святые - ложь".
Начинало темнеть. "Еще полчаса, - подумал я, - и надо будет пробираться
к каменной избушке". Я решил выйти на конец села, пересечь большую дорогу и
оттуда тропкой пробраться к решетчатому окну. Я хорошо знал место, на
которое упал маузер. Белая обертка бумаги немного просвечивала сквозь
крапиву. Я решил, не останавливаясь, поднять сверток, сунуть его через
решетку и идти дальше как ни в чем не бывало.
Завернув за угол, я очутился на пустыре. Здесь я увидел кучку солдат и
неожиданно лицом к лицу столкнулся с капитаном.
- Ты что тут ходишь? - удивившись, спросил он. - Или ты тоже пришел
посмотреть? Тебе ведь еще в диковинку.
- Вы разве уже приехали? - заплетающимся языком глупо выдавил я из
себя, не понимая еще, о чем это он говорит.
Слова команды, раздавшейся сбоку, заставили нас обернуться. И то, что я
увидел, толкнуло меня судорожно вцепиться в обшлаг капитанского рукава.
В двадцати шагах, в стороне, пять солдат с винтовками, взятыми
наизготовку, стояли перед человеком, поставленным к глиняной стене нежилой
мазанки. Человек был без шапки, руки его были стянуты назад, и он в упор
смотрел на нас.
- Чубук, - прошептал я, зашатавшись.
Капитан удивленно обернулся и, как бы успокаивая, положил мне руку на
плечо. Тогда, не спуская с меня глаз и не обращая внимания на команду, по
которой солдаты взяли винтовки к плечу, Чубук выпрямился и, презрительно
покачав головой, плюнул.
Тут так сверкнуло, так грохнуло, что как будто бы моей головой ударили
по большому турецкому барабану. И, зашатавшись, обдирая хлястик капитанского
обшлага, я повалился на землю.
- Кадет, - строго сказал капитан, когда я опомнился, - это еще что
такое? Баба... тряпка! Незачем было лезть смотреть, если не можешь. Так
нельзя, батенька, - уже мягче добавил он, - а еще в армию прибежал.
- С непривычки это, - зажигая спичку и закуривая, вставил поручик,
командовавший солдатами. - Вы не обращайте на это внимания. У меня в роте
тоже телефонистик один из кадетов. Сначала по ночам маму звал, а теперь
такой аховый. А этот-то хорош, - понижая голос, продолжал офицер. - Стоял,
как на часах, не коверкался. И ведь плюнул еще!
В ту же ночь, захватив свой маузер и сунув в карман бомбу, валявшуюся в
капитанской повозке, с первого же пятиминутного привала я убежал.
Всю ночь безостановочно, с тупым упрямством, не сворачивая с опасных
дорог, пробирался я к северу. Черные тени кустарников, глухие овраги,
мостики - все то, что в другое время заставило бы меня насторожиться, ждать
засады, обходить стороной, проходил я в этот раз напролом, не ожидая и не
веря в то, что может быть что-нибудь более страшное, чем то, что произошло
за последние часы.
Шел, стараясь ни о чем не думать, ничего не вспоминать, ничего не
желая, кроме одного только: скорей попасть к своим.
Следующий день, с полудня до глубоких сумерек, проспал я, как под
хлороформом, в кустах запущенной лощины; ночью поднялся и пошел опять. По
разговорам в штабе белых я знал приблизительно, где мне нужно искать своих.
Они должны были быть уже недалеко. Но напрасно до полуночи кружил я
тропками, проселочными дорогами - никто не останавливал меня.
Ночь, как трепыхающаяся птица, билась в разноголосом звоне неумолчных
пташек, в кваканье лягушек, в жужжанье комаров. В шорохах пышной листвы, в
запахах ночных фиалок и лесной осоки беспокойной совой кричала раззолоченная
звездами душная ночь.
Отчаянье стало овладевать мной. Куда идти, где искать? Вышел к подошве
холма, поросшего сочным дубняком, и, обессиленный, лег на поляну душистого
дикого клевера. Так лежал долго, и чем дольше думал, тем крепче черной
пиявкой всасывалось сознание той ошибки, которая произошла. Это на меня
плюнул Чубук, на меня, а не на офицера. Чубук не понял ничего, он ведь не
знал про документы кадета, я забыл ему сказать про них. Сначала Чубук думал,
что я тоже в плену, но когда увидел меня сидящим на завалинке, а особенно
потом уже, когда капитан дружески положил мне руку на плечо, то, конечно,
Чубук подумал, что я перешел на сторону белых, а может быть даже, что я
нарочно оставил его в палатке. Ничем иным Чубук не мог объяснить себе той
заботливости и того внимания, которые были проявлены ко мне белым офицером.
Его плевок, брошенный в последнюю минуту, жег меня, как серная кислота,
вплеснутая в горло. И еще горше становилось от сознания, что поправить дело
нельзя, объяснить и оправдаться не перед кем и что Чубука уже больше нет и
не будет ни сегодня, ни завтра, никогда...
Злоба на самого себя, на свой непоправимый поступок в шалаше туже и
туже скручивала грудь. И никого кругом не было, не с кем было поделиться,
поговорить. Тишина. Только гам птиц да лягушиное кваканье.
К злобе на самого себя примешалась ненависть к проклятой, выматывающей
душу тишине. Тогда, обозленный, раскаивающийся и оскорбленный, в
бессмысленной ярости вскочил я, выхватил из кармана бомбу, сдернул
предохранитель и сильным взмахом бросил ее на зеленый луг, на цветы, на
густой клевер, на росистые колокольчики.
Бомба разорвалась с тем грохотом, которого я хотел, и с теми далекими,
распугивающими тишину перегудами и перекатами ошалелого эха.
Я упрямо зашагал вдоль опушки.
- Эй, кто там идет? - услышал я вскоре из-за кустов.
- Я иду, - ответил я, не останавливаясь.
- Что за я!.. Стрелять буду!
- Стреляй! - с непонятной вызывающей злобой выкрикнул я, вырывая маузер
из-за пазухи.
- Стой, шальной! - раздался другой голос, показавшийся мне знакомым и
обращавшийся к невидимому для меня спутнику. - Васька, стой же ты, черт! Да
ведь это же, кажется, наш Бориска.
У меня хватило здравого смысла опомниться и не бабахнуть в бойца нашего
отряда, шахтера Малыгина.
- Да откуда ты взялся? А мы тут недалече. Послали нас разузнать: бомбой
кто-то грохнул. Уж не ты ли?
- Я.
- Чего это ты разошелся так? И бомбами швыряешься и на рожон прешь. Ты
уж не пьяный ли?
Все рассказал я товарищам: как попал к белым, как был захвачен и погиб
славный Чубук, только о последнем, плевке Чубука, не сказал я никому. И
тогда же выложил заодно обо всем, что слышал в штабе о планах белых, о
расположении, о том, что отряды Жихарева и Шварца постараются нагнать наших.
- Что же, - сказал Шебалов, опираясь на потемневший и поцарапанный в
походах палаш, - слов нету, жалко Чубука. Был Чубук первый красноармеец,
лучший боец и товарищ. Что и говорить... Большую оплошку сделал ты,
парень... Да, большую. - Тут Шебалов вздохнул. - Ну, а как мертвого все
равно не воротишь, нечего мне тебе говорить, да и ты сам не нарочно, а с кем
беды не бывает.
- С кем беды не бывает, - подхватило несколько голосов.
- Ну, а вот за то, что узнал ты про Жихарева, про ихние планы, за то,
что торопился ты сообщить об этом товарищам, - за это тебе вот моя рука и
крепкое спасибо!
Круто завернув вправо, большими ночными переходами далеко ушли мы от
лопушки, расставленной Жихаревым, и, минуя крупные села, сбивая на пути
мелкие разъезды белых, соединившиеся отряды Шебалова и Бегичева вышли через
неделю к своим регулярным частям, державшим завесу на участке станции
Поворино.
В те же дни я стал кавалеристом. На стоянке подошел ко мне Федя Сырцов,
хлопнул по плечу своей маленькой цепкой пятерней.
- Борис, - спросил он, - верхом ездил когда?
- Ездил, - ответил я, - в деревне только, у дядьки, да и то без седла.
А что?
- Раз без седла ездил, в седле и подавно сумеешь. Хочешь ко мне в
конную?
- Хочу, - ответил я и недоверчиво посмотрел на Федю.
- Ну, так заместо Бурдюкова будешь. Его коня возьмешь.
- А Гришка где?
- Шебалов выгнал, - и Федя выругался. - Вовсе из отряда выгнал. Гришка
на обыске у попа надел на палец колечко да и позабыл снять. И колечко-то
дрянь, ему в мирное время пятерка - красная цена. Так поди ж ты, поговори с
Шебаловым! Выгнал, черт, попову сторону взял.
Я хотел было возразить Феде, что вряд ли Шебалов станет держать попову
сторону и что, вероятно, Гришка Бурдюков не нечаянно позабыл снять кольцо.
Но тут мне показалось, что Феде не понравится это разъяснение, он, чего
доброго, раздумает брать меня в конную разведку, и я смолчал. А в конную
давно уже мне хотелось.
Пошли к Шебалову.
Шебалов неохотно согласился отпустить меня из первой роты. Поддержал
неожиданно хмурый Малыгин.
- Пусти его, - сказал он. - Парень молодой, проворный. Да и так он
ходит все, без Чубука скучает. Они ведь, бывало, всегда на пару, а теперь не
с кем ему!
Шебалов отпустил, но, исподлобья посмотрев на Федю, сказал ему не то
шутя, не то серьезно:
- Ты, Федор, смотри... не спорть у меня парня! Ты не вихляй глазами-то,
серьезно я тебе говорю!
Вместо ответа Федя задорно подмигнул мне: ладно, дескать, сами не
маленькие.
Через месяц я уже как заправский кавалерист, подражая Феде, ходил,
расставляя в стороны ноги, перестал путаться в шпорах и все свободное время
проводил возле тощего пегого жеребца, который достался мне после Бурдюкова.
Я сдружился с Федей Сырцовым, хотя Федя и вовсе не был похож на
расстрелянного Чубука. Если правду сказать, то с Федей я себя чувствовал
даже свободнее, чем с Чубуком. Чубук был похож на отца, а не на товарища.
Станет иногда выговаривать или стыдить, стоишь, злишься, а язык не
поворачивается сказать ему что-нибудь резкое. С Федей же можно было и
поругаться и помириться, с ним было весело даже в самые тяжелые минуты.
Капризный только был Федя. Иной раз заладит свое, так ничем его не сшибешь.
Однажды Шебалов приказал Феде:
- Седлай, Федор, коней и направляйся в деревеньку Выселки. Второй полк
по телефону разведать просил, Нету ли там белых. У нас своего провода к ним
не хватает, приходится разговаривать через Костырево, а они думают прямо
через Выселки к нам связь протянуть.
Федя заартачился. Погода дождливая, скверная, а до Выселок надо было
через болото верст восемь такой грязью переть, что раньше чем к ночи оттуда
вернуться и думать было нечего.
- Кто на Выселках есть? - возмутился Федя. - Зачем там белые окажутся?
Выселки вовсе в стороне, кругом болота. Если белым нужно, то они по большаку
попрут, а не на Выселки...
- Тебя не спрашивают! Сказано тебе отправляться - и отправляйся, -
оборвал его Шебалов.
- Мало ли что сказано! Ты, может, чертову бабушку разыскивать пошлешь
меня! Так я и послушался! Нехай пехотинцы идут. Я лошадей хотел
перековывать, а кроме того, табаку фельдшер два ведра напарил, от чесотки
коням растирку сделать нужно, а ты... на Выселки.
- Федор, - устало сказал Шебалов, - ты мне хоть разбейся, а приказа
своего я не отменю.
Шлепая по грязи, ругаясь и отплевываясь, Федя заорал нам, чтобы мы
собирались.
Никому из нас не хотелось по дождю, по слякоти тащиться из-за каких-то
телефонистов на Выселки. Ругали ребята Шебалова, обзывали телефонистов
шкурами, пустозвонами, нехотя седлали мокрых лошадей и нехотя, без песен
тронулись к окраине деревушки.
Вязкая, жирная глина тупо чавкала под ногами. Ехать можно было только
шагом. Через час, когда мы были только еще на полдороге, хлынул ливень.
Шинели разбухли, глаза туманились струйками воды, сбегавшими с шапок. Дорога
раздваивалась. В полуверсте направо, на песчаной горке, стоял хутор в пять
или шесть дворов, Федя остановился, подумал и дернул правый повод.
- Отогреемся, тогда поедем дальше, - сказал он. - А то на дожде и
закурить нельзя.
В большой просторной избе было тепло, чисто прибрано и пахло чем-то
очень вкусным, не то жареным гусем, не то свининой.
- Эге! - тихонько шепнул Федя, шмыгнув носом. - Xутор-то, я вижу, того,
еще не объеденный.
Хозяин попался радушный. Мигнул здоровой девке, и та, задорно глянув на
Федю, плюхнула на стол деревянные миски, высыпала ложки и, двинув табуретом,
сказала, усмехаясь:
- Что ж стали-то? Садитесь.
- А что, хозяин, - спросил Федя, - далеко ли отсюда еще до Выселок?
- В лето, когда сухо, - ответил старик, - тогда мы прямой тропкой через
болото ходим. Тут вовсе не далеко, полчаса ходьбы всего. Ну, а сейчас там не
пройдешь, завязнуть недолго. А так по дороге, по которой вы ехали, часа два
проедешь. Тоже скверная дорога, особенно у мостика через ключ. Верхами
ничего, а с телегой плохо. Зять у меня нынче вернулся оттуда, так оглоблю
сломал.
- Сегодня оттуда? - спросил Федя.
- Сегодня, с утра еще.
- Что им, не слыхать белых?
- Да нет, не слыхать пока.
- Пес его, Шебалова, задери. Говорил я ему, что нету. Раз с утра не
было, значит, и сейчас нету. Весь день такой дождина, кого туда понесет?
Давай раздевайся, ребята. Не за каким чертом лезть дальше. Только ноги коням
вывертывать.
- Ладно ли, Федька, будет? - спросил я. - А что Шебалов скажет?
- Что Шебалов? - ответил Федя, решительно сбрасывая тяжелую,
перепачканную глиной шинельку. - Скажем Шебалову, что были, мол, и никого
нету!
За обедом на столе появилась бутылка самогонки. Федя разлил по чашкам,
налил и мне.
- Пейте, - сказал он, чокаясь. - Выпьем за всемирный пролетариат и за
революцию! Пошли, господи, чтобы на наш век революции хватило и белые не
переводились! Дай им доброго здоровья, хоть порубать есть кого, а то скучно
было бы без них жить на свете. Ну, дергаем!
Заметив, что я не решаюсь поднять чашку, Федя присвистнул:
- Фью!.. Да ты что, Борис, али не пил еще никогда? Ты, я вижу, не
кавалерист, а красная девушка.
- Как не пил! - горячо покраснев, соврал я и лихо опрокинул чашку в
рот.
Пахучая едкая жидкость обволокла горло и ударила в нос. Я наклонил
голову и ожесточенно впился губами в размяклый соленый огурец. Вскоре мне
стало весело. Вытащил Федя из кожаного чехла свой баян и заиграл что-то
такое, от чего сразу стало хорошо на душе. Потом пили еще, пили за здоровье
красных бойцов, которые бьются с белыми, за наших товарищей коней, которые
носят нас в смертный бой, за наши шашки, чтобы не тупились, не осекались и
беспощадно белые головы рубили, и за многое другое еще в тот вечер пили.
Больше всех пил и меньше всех пьянел наш Федя. Черные пряди волос
прилипли к его взмокшему лбу; он яростно растягивал мехи баяна и мягким
задушевным тенором выводил:
Как за Доном за рекой красные гуляют...
А мы нестройно, но с воодушевлением подхватывали:
Э-ай... пей, гуляй, красные гуляют...
И опять Федя заливался, качал головой и жмурил влажные глаза:
Им товарищ - острый нож,
Шашка-лиходейка...
А мы с хвастливым, бесшабашным молодечеством вторили речитативом!
Шаш-шка-ли-хо-дей-ка...
И разом дружно:
И-эх! Пра-ап-падем мы ни за грош...
Жизнь наша ко-пей-ка-а-а-а-а!
Напоследок Федя взял такую высокую ноту, что перекрыл и наши голоса и
свой баян, опустил голову, раздумывая над чем-то, потом тряхнул кудрями так
яростно, точно его укусила в шею пчела, и, стукнув кулаком по столу,
потянулся опять к чашке.
Уезжали мы уже поздно вечером. Долго не мог я попасть ногой в стремя, а
когда взобрался на коня, то показалось мне, что сижу не в седле, а на
качелях. Голову мутило и кружило. Накрапывал мелкий дождь, кони слушались
плохо, ряды путались и задние наезжали на передних. Долго шатало меня по
седлу, и наконец я приник к гриве коня, как неживой.
Утром болела голова. Вышел на двор. Было противно на самого себя за
вчерашнее. В торбе у моего коня овса не было. Вернувшись вчера, я рассыпал
овес спьяна в грязь. Зато у Федькиного жеребца в кормушке было навалено
доверху. Я взял ведерко и отсыпал немного своему коню. В сенях встретил
двоих разведчиков; оба злые, глаза мутные, посоловелые.
"Неужели же и у меня такое лицо?" - испугался я и пошел умываться.
Мылся долго. Потом вышел на улицу. За ночь ударили заморозки, и на
затвердевшую глину развороченной дороги западали редкие крупинки первого
снега. Нагнал меня сзади Федя Сырцов и заорал:
- Ты что, сукин кот, из моей кормушки своему жеребцу отсыпал? Я тебе за
этакие дела по морде бить буду!
- Сдачи получишь, - огрызнулся я. - Что твоему коню - лопнуть, что ли?
Ты зачем себе лишний четверик при дележке забрал?
- Не твое дело, - брызгаясь слюной и ругаясь, подскочил ко мне Федя,
размахивая плетью.
- Убери плеть, Федька! - взбеленившись, заорал я, зная его самодурские
замашки. - Ей-богу, если хоть чуть заденешь, я тебе плашмя клинком по башке
заеду!
- А, ты вот как!
Тут Федька разъярился вконец, и уж не знаю, чем бы кончился наш
разговор, если бы не появился из-за угла Шебалов.
Шебалова Федя не любил и побаивался, а потому со злостью жиганул плетью
по спине вертевшуюся под ногами собачонку и, погрозив мне кулаком, ушел.
- Поди сюда, - сказал мне Шебалов.
Я подошел.
- Что вы с Федькой то в обнимку ходите, то собачитесь? Зайдем-ка ко мне
в хату.
Притворив за собой дверь, Шебалов сел и спросил:
- На Выселках и ты с Федькой был?
- Был, - ответил я и смутился.
- Не ври! Никто из вас там не был. Где прошатались это время?
- На Выселках, - упрямо повторил я, не сознаваясь.
Хоть я и был зол на Федьку, но не хотел его подводить.
- Ну ладно, - после некоторого раздумья сказал Шебалов и вздохнул. -
Это хорошо, что на Выселках, а я, знаешь, засомневался что-то, Федьку не
стал и спрашивать: он соврет - недорого возьмет. Байбаки его тоже как на
подбор - скаженные. Мне со второго полка звонили. Ругаются. "Мы, говорят,
послали телефонистов в Выселки, поверили вам, а их оттуда как жахнули!" Я
отвечаю им: "Значит, уже опосля белые пришли", а сам думаю: "Пес этого
Федьку знает, вернулся он что-то поздно, и вроде как водкой от него несет".
Тут Шебалов замолчал, подошел к окну, за которым белой россыпью
отсеивался первый неустойчивый снежок, прислонился лбом к запотевшему стеклу
и так простоял молча несколько минут.
- Беда мне прямо с этими разведчиками, - сказал он, оборачиваясь. -
Слов нету, храбрые ребята, а непутевые! И Федька этот тоже - никакой в нем
дисциплины. Выгнал бы - да заменить некем.
Шебалов посмотрел на меня дружелюбно; белесоватые насупившиеся брови
его разошлись, и от серых, всегда прищуренных для строгости глаз, точно
кругами, как после камня, брошенного в воду, расплылась по морщинкам
необычная для него смущенная улыбка, и он сказал искренне:
- Знаешь, ведь беда как трудно отрядом командовать! Это не то что
сапоги тачать. Сижу вот целыми ночами... к карте привыкаю. Иной раз в глазах
зарябит даже. Образования нет ни простого, ни военного, а белые упорные.
Хорошо ихним капитанам, когда они ученые и сроду на военном деле сидят, а я
ведь приказ даже по складам читаю. А тут еще ребята у нас такие. У тех
дисциплина. Сказано - сделано! А у нас не привыкли еще, за всем самому надо
глядеть, все самому проверять. В других частях хоть комиссары есть, а я
просил-просил - нету, отвечают: "Ты пока и так обойдешься, ты и сам
коммунист". А какой же я коммунист?.. - Тут Шебалов запнулся. - То есть,
конечно, коммунист, но ведь образования никакого.
В дверь ввалились грузный Сухарев и чех Галда.
- Я сольдат в расфетку даль, я сольдат... к пулеметшик даль... Я
сольдат... на кухонь, а он нишего не даль, - возмущенно говорил крючконосый
Галда, показывая пальцем на красного злого Сухарева.
- Он на кухню дал, - кричал Сухарев, - картошку чистить, а я ночную
заставу только к полудню снял! Он к пулеметчикам дал, а у меня из второго
взвода с утра ребята мост артиллеристам чинить помогали. Нет, как ты хочешь,
Шебалов. Пусть он людей для связи дает, а я не дам!
Сжались белесоватые брови, сощурились дымчатые глаза, и не осталось и
следа смущенной, добродушной улыбки на сером, обветренном лице Шебалова.
- Сухарев, - строго сказал он, опираясь на свой палаш и оглушительно
звякнув своими рыцарскими шпорами, - ты не дури! У тебя одну ночь не
поспали, ты и разохался. Ты ж знаешь, что я нарочно Галде передохнуть даю,
что ему особая задача будет. Он ночью на Новоселово пойдет.
Тут Сухарев разразился тремя очередями бесприцельной брани; крючконосый
Галда, путая русские слова с чешскими, замахал руками, а я вышел.
Мне было стыдно за то, что я соврал Шебалову. "Шебалов, - думал я, -
командир. Он не спит ночами, ему трудно. А мы... мы вон как относимся к
своему делу. Зачем я соврал ему, что наша разведка была в Выселках? Вот и
телефонистов из соседнего полка подвели. Хорошо еще, что никого не убило. А
ведь это уж нечестно, нечестно перед революцией и перед товарищами".
Пробовал было я оправдаться перед собой тем, что Федя - начальник и это
он приказал переменить маршрут, но тотчас же поймал себя на этом и
обозлился: "А водку пить тоже начальник приказал? А старшего командира
обманывать тоже начальник заставил?"
Из окна высунулась растрепанная Федина голова, и он крикнул негромко:
- Бориска!
Я сделал вид, что не слышал.
- Борька! - примирительно повторил Федя. - Брось кобениться. Иди оладьи
есть. Иди... У меня до тебя дело... Жри! - как ни в чем не бывало сказал
Федя, подвигая ко мне сковородку, и с беспокойством заглянул мне в лицо. -
Тебя зачем Шебалов звал?
- Про Выселки спрашивал, - прямо отрезал я. - Не были вы, говорит, там
вовсе!
- Ну, а ты?
Тут Федя заерзал так, точно его вместе с оладьями посадили на горячую
сковороду.
- Что я? Надо было сознаться. Тебя только, дурака, пожалел.
- Но-но... ты не очень-то, - заносчиво завел было Федя, но, вспомнив,
что он еще не все выпытал у меня, подвинулся и спросил с тревожным
любопытством: - А еще что он говорил?
- Еще говорил, что трусы вы и шкурники, - нагло уставившись на Федю,
соврал я. - "Побоялись, говорит, на Выселки сунуться да отсиделись где-то в
логу. Я, говорит, давно замечаю, что у разведчиков слабить стало".
- Врешь! - разозлился Федя. - Он этого не говорил.
- Поди спроси, - злорадно продолжал я. - "Лучше, говорит, вперед пехоту
на такие дела посылать, а то разведчики только и горазды, что погреба со
сметаной разведывать".
- Вре-ешь! - совсем взбеленился Федя. - Он, должно быть, сказал:
"Байбаки, от рук отбились, порядку ни черта не признают", а про то, что
разведчикам слабо стало, он ничего не говорил.
- Ну и не говорил, - согласился я, довольный тем, что довел Федьку до
бешенства. - Хоть и не говорил, а хорошо, что ли, на самом деле? Товарищи
надеются на нас, а мы вон что. Соседний полк из-за тебя в обман ввели. Как
на нас теперь другие смотреть будут? "Шкурники, скажут, и нет им никакой
веры. Сообщили, что нет на Выселках белых, а телефонисты пошли провод
разматывать - их оттуда и стеганули".
- Кто стеганул? - удивился Федя.
- Кто? Известно, белые.
Федя смутился. Он ничего еще не знал про телефонистов, попавших из-за
него в беду, и, очевидно, это больно задело его. Он молча ушел в соседнюю
комнату. И по тому, что Федя, сняв свой хриплый баян, заиграл печальный
вальс "На сопках Маньчжурии", я понял, что у Феди дурное настроение.
Вскоре он резко оборвал игру и, нацепив свою обитую серебром кавказскую
шашку, вышел из хаты.
Минут через пятнадцать он появился под окном.
- Вылетай к коню! - хмуро приказал он через стекло.
- Ты где был?
- У Шебалова. Вылетай живей!
Немного спустя наша разведка легкой рысцой протрусила мимо полевого
караула по слегка подмерзшей, корявой дороге.
На том перекрестке, где мы свернули вчера на хутор, Федя остановился и,
отозвав в сторону двух самых ловких разведчиков, долго говорил им что-то,
указывая пальцем на дорогу, и, наконец, выругав и того и другого, чтобы
крепче поняли приказание, вернулся к нам и велел сворачивать на хутор. На
хуторе, ни одним словом не напоминая хозяину о вчерашнем, Федя стал
расспрашивать его о прямой дороге через болото на Выселки.
- Не проехать вам там, товарищи, - убеждал хозяин. - Коней только
потопите. Целую неделю дождь шел, там и пешком-то не всякий проберется, а не
то что верхами!
Когда вернулись двое высланных вперед разведчиков и донесли, что
Выселки заняты белыми и на дороге застава, Федя, не обращая внимания на
увещевания хозяина, приказал ему собираться. Хозяин пуще забожился, что
пройти через болото никак не возможно. Хозяйка заплакала. Краснощекая девка,
дочь, та, что вчера весело перемигивалась с Федей, рассерженно огрызнулась
на него за то, что он наследил сапогами по полу. Но Федю ничто не пробирало,
и он стоял на своем. Я хотел было спросить насчет его планов, но он в ответ
не выругался даже, а только взглянул на меня искоса и зло усмехнулся.
Вскоре мы выехали из хутора. Хозяин на плохонькой лошаденке ехал
впереди, рядом с Федей. Сразу свернули в березняк. Под ногами лошадей из
упругого, разбухшего мха выдавливалась мутная вода. Дорога все ухудшалась.
Глубже вязли лошади; мшистые кочки почерневшими островками кое-где
высовывались из залитого водой луга.
Спешились и пошли дальше. Так шли до тех пор, пока не очутились возле
старой гати, о которой предупреждал нас хозяин. Перед нами была узкая
полоска, покрытая густой жижей всплывших прутиков и перегнившей соломы.
- Н-да, - пробурчал Федя, искоса поглядывая на прихмурившихся
товарищей, - дорожка!..
- Потопнем, Федька!
- А недолго и потопнуть, - поддакнул старик-провожатый. - Гать худая,
настилка сгнила, тут и в хорошую-то погоду кое-как, а не то что в этакую
мокрятину.
- Тут конь ни вплавь, ни вброд. Чисто чертова каша.
- Но! - подбодрил Федя, искусственно улыбаясь. - Расхлебаем и чертову!
Он дернул за повод упиравшегося жеребца и первым ухнул по колено в
пахнувшую гнилью жижу. За ним медленно по двое потянулись и мы. Вода,
кое-где покрытая паутинкой утреннего льда, заливала за голенища сапог.
Невидимая тоненькая настилка колебалась под ногами. Было жутко ступать
наугад, и казалось мне, что вот-вот под ногой не окажется никакой опоры и я
провалюсь в вязкую, засасывающую ямину.
Кони храпели, упрямились и вздрагивали. Откуда-то из тумана, точно с
того света, донесся Федин вопрос:
- Эй, там! Все целы?
- Ну, ребята, кажется, зашли, что дальше некуда. Воротиться бы лучше, -
стуча от холода зубами, пробормотал рыжий горнист.
Внезапно из тумана вынырнул Федя.
- Ты мне, Пашка, панику не наводи, - тихо и сердито предупредил он. - А
будешь ныть, так лучше заворачивай и езжай один назад. Папаша, - обратился
он к старику, - лошади у меня под брюхо. Долго еще?
- Тут-то недолго. Сейчас - как на взъем - посуше пойдет, да место-то
перед этим самое гиблое. Вот если пройдем сейчас, то, значит, уж кончено, -
пройдем и дальше.
Вода дошла до пояса. Остановившись, старик снял шапку и перекрестился.
- Теперечка, как я пойду, так вы по одному за мной вровень, а то тут
оступиться можно.
Старик нахлобучил шапку и полез дальше. Шел он тихо, часто
останавливался и нащупывал шестом невидимый под водой настил.
Коченея от морозного ветра, подмоченные снизу водой болота, сверху -
всосавшимся в одежду туманом, растянувшись по одному, за полчаса прошли мы
не больше ста метров. Руки у меня посинели, глаза надуло ветром и колени
дрожали.
"Черт Федька! - думал я. - То вчера по грязной дороге ехать не хотел, а
сегодня в трясину завел".
Донеслось спереди тихое ржание. Туман разорвался, и на бугре мы увидели
Федю, уже сидевшего верхом на коне.
- Тише, - шепотом сказал он, когда мы, мокрые, продрогшие, столпились
вокруг него. - Выселки за кустами, в сотне шагов. Дальше сухо.
С гиканьем, с остервенелым свистом ворвалась в деревеньку наша
продрогшая кавалерия с той стороны, откуда нас белые никак не могли ожидать.
Расшвыривая бомбы, пронеслись мы к маленькой церкви, возле которой находился
штаб белого отряда.
В Выселках мы захватили десять пленных и один пулемет. Когда, усталые,
но довольные, возвращались мы большой дорогой к своим, то Федя, ехавший
рядом со мною, засмеялся зло и задорно:
- Шебалов-то!.. Утерли мы ему нос. То-то удивится!
- Как утерли? - не понял я. - Он и сам рад будет.
- Рад, да не больно. Досада его возьмет, что все-таки хоть не по его
вышло, а по-моему, и вдруг такая нам удача.
- Как не по его, Федька? - почуяв что-то недоброе, переспросил я. -
Ведь тебя же Шебалов сам послал.
- Послал, да не туда. Он в Новоселово послал Галду там дожидаться. А я
взял да и завернул на Выселки. Пусть не собачится за вчерашнее. Ну, да ему
теперь крыть нечем. Раз мы и пленных и пулемет захватили, то ему ругаться уж
не приходится.
"Удача-то удачей, - думал я, поеживаясь, - а все-таки как-то не того.
Послали в Новоселово, а мы - в Выселки. Хорошо еще, что все так кончилось.
Вдруг бы не пробрались мы через болото, тогда что? Тогда и оправдаться
нечем!"
Еще не доезжая до села, где стоял наш отряд, мы заметили какое-то
необычайное в нем оживление. По окраине бежали, рассыпаясь в цепь,
красноармейцы. Несколько всадников проскакало мимо огородов.
И вдруг разом из села застрочил пулемет. Рыжий горнист Пашка, тот
самый, который советовал повернуть с болота назад, грохнулся на дорогу.
- Сюда! - заорал Федя, повертывая коня в лощину.
Прозвенела вторая очередь, и двое задних разведчиков, не успевших
заскочить в овраг, полетели на землю.
Нога у одного из них застряла в стремени, конь испугался и потащил
раненого за собой.
- Федька! - крикнул я, догадываясь. - Ведь это наш кольт шпарит. Ведь
наши не ожидают тебя с этой стороны. Мы же должны быть в Новоселове.
- А я вот им зашпарю! - злобно огрызнулся Федор, соскакивая с коня и
бросаясь к захваченному нами у белых пулемету.
- Федька, - деревенея, пробормотал я, - что ты, сумасшедший?! По своим
хочешь? Ведь они же не знают, а ты знаешь!
Тогда, тяжело дыша, остервенело ударив нагайкой по голенищу хромового
сапога, Федька поднялся, вскочил на коня и открыто вылетел на бугор.
Несколько пуль завизжало над его головой, но как ни в чем не бывало Федька
во весь рост встал на стремена и, надев шапку на острие штыка, поднял ее
высоко над своей головой.
Еще несколько выстрелов раздалось со стороны села, потом все стихло.
Наши обратили внимание на сигнализацию одинокого, стоявшего под пулями
всадника.
Тогда, махнув нам рукой, чтобы мы не двигались раньше времени, Федька,
пришпорив жеребца, карьером понесся к селу. Обождав немного, вслед за ним
выехали и мы. На окраине нас встретил серый, окаменевший Шебалов. Дымчатые
глаза его потускнели, лицо осунулось, палаш был покрыт грязью, и запачканные
шпоры звенели глухо. Остановив разведку, он приказал всем отправляться по
квартирам. Потом, скользнув усталым взглядом по всадникам, велел мне слезть
с коня и сдать оружие. Молча, перед всем отрядом, соскользнул я с седла,
отстегнул шашку и передал ее вместе с карабином нахмурившемуся кривому
Малыгину.
Дорого обошелся отряду смелый, но самовольный набег разведки на
Выселки. Не говоря уже о трех кавалеристах, попавших по ошибке под огонь
своего же пулемета, была разбита в Новоселове не нашедшая Феди вторая рота
Галды, и сам Галда был убит. Обозлились тогда красноармейцы нашего отряда и
сурового суда требовали над арестованным Федей.
- Эдак, братцы, нельзя. Будет! Без дисциплины ничего не выйдет. Эдак и
сами погибнем и товарищей погубим. Не для чего тогда и командиров назначать,
если всяк будет делать по-своему.
Ночью пришел ко мне Шебалов. Я рассказал ему начистоту, как было дело,
сознался, что из чувства товарищества к Феде соврал тогда, когда меня
спрашивали в первый раз, были мы или нет на Выселках. И тут же поклялся ему,
что ничего не знал про Федькин самовольный поступок, когда повел он нас
вместо Новоселова на Выселки.
- Вот, Борис, - сказал Шебалов, - ты уже раз соврал мне, и если я
поверю тебе еще один раз, если я не отдам тебя под суд вместе с Федором, то
только потому, что молод ты еще. Но смотри, парень, чтобы поменьше у тебя
было эдаких ошибок! По твоей ошибке погиб Чубук, через вас же нарвались на
белых и телефонисты. Хватит с тебя ошибок! Я уж не говорю про этого черта
Федьку, от которого беды мне было, почитай, больше, чем пользы. А теперь
пойди ты опять в первую роту к Сухареву и встань на свое старое место. Я и
сам, по правде сказать, маху дал, что отпустил к Федору. Чубук, тот... да,
возле того было тебе чему поучиться... А Федор что?.. Ненадежный человек! А
вообще, парень, что ты то к одному привяжешься, то к другому? Тебе надо
покрепче со всеми сойтись. Когда один человек, он и заблудиться и свихнуться
легше может! По-настоящему тебе в партию бы надо, чтобы знал свое место и не
отбивался.
- Да я бы сам рад, разве бы я не хотел в партию... Да ведь не примут, -
огорченно и тихо ответил я.
- Не примут! А ты заслужи, добейся, чтоб приняли. Будешь подходящим
человеком, отчего же и не принять?
И в ту же ночь, выбравшись через окно из хаты, В которой он сидел,
захватив коня и четырех закадычных товарищей, ускакал Федя по первому
пушистому снегу куда-то через фронт на юг. Говорили, что к батьке Махно.
Красные по всему фронту перешли в наступление.
Наш отряд подчинен был командиру бригады и занимал небольшой участок на
левом фланге третьего полка.
Недели две прошло в тяжелых переходах. Казаки отступали, задерживаясь в
каждом селе и хуторе.
Все эти дни были у меня заполнены одним желанием - загладить свою вину
перед товарищами и заслужить, чтобы меня приняли в партию.
Но напрасно вызывался я в опасные разведки. Напрасно, стиснув зубы,
бледнея, вставал во весь рост в цепи, в то время когда многие даже бывалые
бойцы стреляли с колена или лежа. Никто не уступал мне своей очереди на
разведку, никто не обращал внимания на мое показное геройство.
Сухарев даже заметил однажды вскользь:
- Ты, Гориков, эти Федькины замашки брось!.. Нечего перед людьми
бахвалиться... Тут похрабрей тебя есть, и те без толку башкой в огонь не
лезут.
"Опять "Федькины замашки", - подумал я, искренне огорчившись. - Ну,
хоть бы дело какое-нибудь дали. Сказали бы: выполнишь - все с тебя снимется,
будешь опять по-прежнему друг и товарищ".
Чубука нет. Федька у Махно. Да и не нужен мне Федька. Дружбы особой нет
ни с кем. Мало того, косятся даже ребята. Уж на что Малыгин всегда, было
раньше, поговорит, позовет с собой чай пить, расскажет что-нибудь - и тот
теперь холодней стал...
Один раз я слышал из-за дверей, как сказал он обо мне Шебалову:
- Что-то скучный ходит. По Федору, что ли, скучает? Небось, когда Чубук
из-за него пропал, он не скучал долго!
Краска залила мне лицо.
Это была правда: я как-то скоро освоился с гибелью Чубука, но неправда,
что я скучал о Федоре, - я ненавидел его.
Я слышал, как Шебалов зазвенел шпорами, шагая по земляному полу, и
ответил не сразу:
- Это ты зря говоришь, Малыгин! Зря... Парень он не спорченный. С него
еще всякое смыть можно. Тебе, Малыгин, сорок, тебя не переделаешь, а ему
шестнадцатый... Мы с тобой сапоги стоптанные, гвоздями подбитые, а он как
заготовка: на какую колодку натянешь, такая и будет! Мне вот Сухарев
говорит: у негоде Федькины замашки, любит-де в цепи вскочить, храбростью без
толку похвастаться. А я ему говорю: "Ты, Сухарев, бородатый... а слепой. Это
не Федькины замашки, а это просто парень хочет оправдаться, а как - не
знает".
На этом месте Шебалова вызвал постучавший в окно верховой. Разговор был
прерван.
Мне стало легче.
Я ушел воевать за "светлое царство социализма". Царство это было где-то
далеко; чтобы достичь его, надо было пройти много трудных дорог и сломать
много тяжелых препятствий.
Белые были главной преградой на этом пути, и, уходя в армию, я еще не
мог ненавидеть белых так, как ненавидел их шахтер Малыгин или Шебалов и
десятки других, не только боровшихся за будущее, но и сводивших счеты за
тяжелое прошлое.
А теперь было уже не так. Теперь атмосфера разбушевавшейся ненависти,
рассказы о прошлом, которого я не знал, неотплаченные обиды, накопленные
веками, разожгли постепенно и меня, как горящие уголья раскаляют случайно
попавший в золу железный гвоздь.
И через эту глубокую чужую ненависть далекие огни "светлого царства
социализма" засияли еще заманчивее и ярче.
В тот же день вечером я выпросил у нашего каптера лист белой бумаги и
написал длинное заявление с просьбой принять меня в партию.
С этим листом я пошел к Шебалову. Шебалов был занят: у него сидели наш
завхоз и ротный Пискарев, назначенный взамен убитого Галды.
Я присел на лавку и долго ждал, пока они кончат деловой разговор. В
продолжение этого разговора Шебалов несколько раз поднимал голову,
пристально глядел на меня, как бы пытаясь угадать, зачем я пришел.
Когда завхоз и ротный ушли, Шебалов достал полевую книжку, сделал
какую-то заметку, крикнул посыльному, чтобы тот бежал за Сухаревым, и только
после этого обернулся ко мне и спросил:
- Ну... ты что?
- Я, товарищ Шебалов... я к вам, товарищ Шебалов... - ответил я,
подходя к столу и чувствуя, как легкий озноб пробежал по моему телу.
- Вижу, что ко мне! - как-то мягче добавил он, вероятно угадав мое
возбужденное состояние. - Ну, выкладывай, что у тебя такое.
Все то, что я хотел сказать Шебалову, перед тем как просить его
поручиться за меня в партию, все заготовленное мною длинное объяснение,
которым я хотел убедить его, что я хотя и виноват за Чубука, виноват за
обман с Федькой, но, в сущности, я не такой, не всегда был таким вредным и
впредь не буду, - все это вылетело из моей памяти.
Молча я подал ему исписанный лист бумаги.
Мне показалось, что легкая улыбка соскользнула из-под его белесоватых
ресниц на потрескавшиеся губы, когда он углубился в чтение моего
пространного заявления.
Он дочитал только до половины и отодвинул бумагу.
Я вздрогнул, потому что понял это как отказ. Но на лице Шебалова я не
прочел еще отказа. Лицо было спокойное, немного усталое, и в зрачках
дымчатых глаз отражались перекладины разрисованного морозными узорами окна.
- Садись, - сказал Шебалов.
Я сел.
- Что же, ты в партию хочешь?
- Хочу, - негромко, но упрямо ответил я.
Мне показалось, что Шебалов спрашивает только для того, чтобы доказать
всю невыполнимость моего желания.
- И очень хочешь?
- И очень хочу, - в тон ему ответил я, переводя глаза на угол,
завешанный пыльными образами, и окончательно решив, что Шебалов надо мною
смеется.
- Это хорошо, что ты очень хочешь, - заговорил опять Шебалов, и только
теперь по его тону я понял, что Шебалов не смеется, а дружески улыбается
мне.
Он взял карандаш, лежавший среди хлебных крошек, рассыпанных по столу,
подвинул к себе мою бумагу, подписал под ней свою фамилию и номер своего
билета.
Сделав это, он обернулся ко мне вместе с табуреткой, шпорами и палашом
и сказал совсем добродушно:
- Ну, брат, смотри теперь. Я теперь не только командир, а как бы
крестный папаша... Ты уж не подведи меня...
- Нет, товарищ Шебалов, не подведу, - искренне ответил я, с ненужной
поспешностью сдергивая со стола лист. - Я ни за что ни вас, ни кого из
товарищей не подведу!
- Погоди-ка, - остановил он меня. - А вторую-то подпись надо... Кого бы
еще в поручители?.. А-а!.. - весело воскликнул он, увидев входящего
Сухарева. - Вот как раз кстати.
Сухарев снял шапку, отряхнул снег, неуклюже вытер об мешок огромные
сапожищи и, поставив винтовку к стене, спросил, прислоняя к горячей печке
закоченевшие руки:
- Зачем звал?
- Звал за делом. Насчет караула... На кладбище надо будет ребят в
церковь определить... Не замерзать же людям... Сейчас поп придет, тогда
сговоримся. А теперь вот что... - Тут Шебалов хитро усмехнулся и мотнул
головой на меня: - Как у тебя парень-то?
- Что как? - осторожно переспросил Сухарев, ухмыляясь во все свое
красное, обветренное лицо.
- Ну... солдат какой? Ну, аттестуй его мне по форме.
- Солдат ничего, - подумав, ответил Сухарев. - Службу хорошо справляет.
Так ни в чем худом не замечен. Только шальной маленько. Да с ребятами после
Федьки не больно сходится. Сердиты у нас дюже ребята на Федьку, чтоб его
бомбой разорвало.
Тут Сухарев высморкался, вытер нос полой шинели; лицо еще больше
покраснело, и он продолжал сердито:
- Чтоб ему гайдамак башку ссек! Такого командира, как Галда, загубил! А
какой ротный был! Разве же ты найдешь еще такого ротного, как Галда? Разве ж
Пискарев... это ротный?.. Это чурбан, а не ротный... Я ему сегодня говорю:
"Твои дозоры для связи... Я вчера лишних десять человек в караул дал", а
он...
- Ну, ну! - прервал Шебалов. - Это ты мне не разводи... Это ты теперь
Галду хвалишь, а раньше, бывало, всегда с ним собачился. Какие еще там
десять лишних человек? Ты мне очки не втирай. Ну, да ладно, об этом потом...
Ты вот что скажи... Парень в партию просится. Поручишься за него? Что
глаза-то уставил? Сам же говоришь: и боец хороший и не замечен ни в чем, а
что насчет прошлого, - ну, об этом не век помнить!
- Оно-то так! - почесывая голову и растягивая слова, согласился
Сухарев. - Да ведь только черт его знает!
- Черт ничего не знает! Ты ротный, да еще партийный. Ты лучше черта
должен знать, годится твой красноармеец в коммунисты или нет.
- Парень ничего, - подтвердил Сухарев, - форс только любит. Из цепи без
толку вперед лезет. А так ничего.
- Ну, не назад все же лезет. Это еще полбеды! Так как же, смотри сам...
Подписываешь ты или нет?
- Я-то бы подписал, этот парень ничего, - повторил осторожно Сухарев. -
А еще кто подпишет?
- Еще я!.. Давай садись за стол, вот заявление.
- Ты подписал!.. - говорил Сухарев, забирая в медвежью лапу карандаш. -
Это хорошо, что ты... Я же говорю, парень - золото, драли его только мало!
Уже несколько дней шли бои под Новохоперском. Были втянуты все
дивизионные резервы, а казаки все еще крепко держали позиции.
На четвертый день с утра наступило затишье.
- Ну, братцы! - говорил Шебалов, подъезжая к густой цепи отряда,
рассыпавшегося по оголенной от снега вершине пологого холма. - Сегодня после
обеда общее наступление будет... Всей дивизией ахнем.
Пар валил от его посеребренного инеем коня. Ослепительно сверкал на
солнце длинный тяжелый палаш, красная макушка черной шебаловской папахи ярко
цвела среди холодного снежного поля.
- Ну, братцы, - опять повторил Шебалов звенящим голосом, - сегодня день
такой... серьезный день. Выбьем сегодня - тогда до Богучара белым зацепки не
будет. Постарайтесь же напоследок, не оконфузьте перед дивизией меня,
старика!
- Что пристариваешься? - хриплым простуженным голосом гаркнул
подходивший Малыгин. - Я, чать, постарше тебя и то за молодого схожу.
- Ты да я - сапоги стоптанные, - повторил Шебалов свою обычную
поговорку. - Бориска, - окликнул он меня приветливо, - тебе сколько лет?
- Шестнадцатый, товарищ Шебалов, - гордо ответил я, - с двадцать
второго числа уже шестнадцатый пошел!
- "Уже"! - с деланным негодованием передразнил Шебалов. - Хорошо "уже"!
Мне вот уже сорок седьмой стукнул. А-а! Малыгин, ведь это что такое -
шестнадцатый? Что, брат, он увидит, того нам с тобой не видать...
- С того свету посмотрим, - хрипло и с мрачным задором ответил Малыгин,
кутая горло в рваный офицерский башлык с галуном.
Шебалов тронул шпорами продрогшего коня и поскакал вдоль линии костров.
- Бориска, иди чай пить... Мой кипяток - твой сахар! - крикнул Васька
Шмаков, снимая с огня закопченный котелок.
- У меня, Васька, сахару тоже нет.
- А что у тебя есть?
- Хлеб есть, да дам яблоки мороженые.
- Ну, кати сюда с хлебом, а то у меня вовсе ничего нет! Голая вода.
- Гориков! - крикнул меня кто-то от другого костра. - Поди-ка сюда.
Я подошел к кучке споривших о чем-то красноармейцев.
- Вот ты скажи, - спросил меня Гришка Черкасов, толстый рыжий парень,
прозванный у нас псаломщиком. - Вот послушайте, что вам человек скажет. Ты
географию учил?.. Ну, скажи, что отсюда дальше будет...
- Куда дальше? На юг дальше Богучар будет.
- А еще?
- А еще... Еще Ростов будет. Да мало ли! Новороссийск, Владикавказ,
Тифлис, а дальше Турция. А что тебе?
- Много еще! - смущенно почесывая ухо, протянул Гришка. - Эдак нам
полжизни еще воевать придется... А я слышал, что Ростов у моря стоит. Тут,
думаю, все и кончится!
Посмотрев на рассмеявшихся ребят, Гришка хлопнул руками о бедра и
воскликнул растерянно:
- Братцы, а ведь много еще воевать придется!
Разговоры умолкли.
По дороге из тыла карьером несся всадник. Навстречу ему выехал рысью
Шебалов. Орудие на фланге ударило еще два раза...
- Первая рота, ко мне-е! - протяжно закричал Сухарев, поднимая и
разводя руки.
Несколько часов спустя из белых сугробов поднялись залегшие цепи.
Навстречу пулеметам и батареям, под картечью, по колено в снегу двинулся наш
рассыпанный и окровавленный отряд для последнего, решающего удара. В тот
момент, когда передовые части уже врывались в предместье, пуля ударила меня
в правый бок.
Я пошатнулся и сел на мягкий истоптанный снег.
"Это ничего, - подумал я, - это ничего. Раз я в сознании - значит, не
убит... Раз не убит - значит, выживу".
Пехотинцы черными точками мелькали где-то далеко впереди.
"Это ничего, - подумал я, придерживаясь рукой за куст и прислоняя к
ветвям голову. - Скоро придут санитары и заберут меня".
Поле стихло, но где-то на соседнем участке еще шел бой. Там глухо
гудели тучи, там взвилась одинокая ракета и повисла в небе огненно-желтой
кометой.
Струйки теплой крови просачивались через гимнастерку. "А что, если
санитары не придут и я умру?" - подумал я, закрывая глаза.
Большая черная галка села на грязный снег и мелкими шажками зачастила к
куче лошадиного навоза, валявшегося неподалеку от меня. Но вдруг галка
настороженно повернула голову, искоса посмотрела на меня и, взмахнув
крыльями, отлетела прочь.
Галки не боятся мертвых. Когда я умру от потери крови, она прилетит и
сядет, не пугаясь, рядом.
Голова слабела и тихо, точно укоризненно, покачивалась. На правом
фланге глуше и глуше гудели взрываемые снежные сугробы, ярче и чаще
вспыхивали ракеты.
Ночь выслала в дозоры тысячи звезд, чтобы я еще раз посмотрел на них. И
светлую луну выслала тоже. Думалось: "Чубук жил, и Цыганенок жил, и Хорек...
Теперь их нет и меня не будет". Вспомнил, как один раз сказал мне Цыганенок:
"С тех пор я пошел искать светлую жизнь". - "И найти думаешь?" - спросил я.
Он ответил: "Один не нашел бы, а все вместе должны найти... Потому - охота
большая".
- Да, да! Все вместе, - ухватившись за эту мысль, прошептал я, -
обязательно все вместе. - Тут глаза закрылись, и долго думалось о чем-то
незапоминаемом, но хорошем-хорошем.
- Бориска! - услышал я прерывающийся шепот.
Открыл глаза. Почти рядом, крепко обняв расщепленный снарядом ствол
молоденькой березки, сидел Васька Шмаков.
Шапки на нем не было, а глаза были уставлены туда, где впереди, сквозь
влажную мглу густых сумерек, золотистой россыпью мерцали огни далекой
станции.
- Бориска, - долетел до меня его шепот, - а мы все-таки заняли...
- Заняли, - ответил я тихо.
Тогда он еще крепче обнял молодую сломанную березку, посмотрел на меня
спокойной последней улыбкой и тихо уронил голову на вздрогнувший куст.
Мелькнул огонек... другой... Послышался тихий, печальный звук рожка.
Шли санитары.
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые повесть была опубликована в журнале "Октябрь" за 1929 год (No
4-7) под рубрикой "Пережитое". Эта рубрика, как и само название, под которым
повесть печаталась - "Обыкновенная биография", - подчеркивали
автобиографический характер произведения. С таким же названием повесть вышла
в свет в 1930 году в двух выпусках "Роман-газеты для ребят".
Тихий городок Арзамас, реальное училище, детские игры, взбудоражившая
город весть о революции... Все это и многое другое действительно перешло в
повесть прямо из мальчишеских лет писателя. Как и герой повести, он быстро
повзрослел, дневал и ночевал в арзамасском клубе большевиков, мать его
работала фельдшерицей, отец находился на фронте. В образе большевика "Галки"
в повести выведен преподаватель реального училища Николай Николаевич
Соколов. Когда Аркадий Голиков (Гайдар) в 1919 году ушел на гражданскую
войну, ему, как и герою повести Борису Горикову, едва исполнилось пятнадцать
лет.
Но полного совпадения судеб писателя и героя его повести, конечно,
искать не следует. Так, например, в повести отец Бориса Горикова по
приговору военного суда царской армии расстрелян, а отец писателя Петр
Исидорович Голиков стал в Красной Армии комиссаром полка. Путь самого
писателя на фронт был иным, чем у Бориса Горикова.
Желая указать на то, что образ Бориса Горикова собирательный, что в нем
соединены черты многих юношей, которых позвала на служение народу Великая
Октябрьская социалистическая революция, писатель и дал сначала своей повести
название "Обыкновенная биография". На "обыкновенность", т.е. типичность
своего жизненного пути, как и пути героя повести, Аркадий Гайдар указывал и
позже. "Это не биография у меня необыкновенная, а время было необыкновенное,
- писал он в 1934 году. - Это просто обыкновенная биография в необыкновенное
время".
Интересно, что до названия "Обыкновенная биография" существовал еще
один его вариант - "Маузер". Так именуется повесть в договоре, заключенном
писателем с Госиздатом в июне 1928 года.
Однако уже после того как повесть вышла в свет, писатель продолжал
искать для нее максимально точное, емкое название. В 1930 году повесть была
издана в Госиздате отдельной книгой под названием "Школа". С этим "именем"
она и осталась в советской литературе, рассказывая все новым и новым
поколениям юных читателей о той большой школе жизни, школе борьбы, школе
революции, через которую довелось пройти их сверстникам в годы становления
Советской власти.
"Школа" задумывалась в 1923-1924 годах в Сибири, когда Гайдар, молодой
командир РККА, впервые брался за перо. Начал же он работать над повестью в
1928 году, живя в Кунцеве, под Москвой, а заканчивал в Архангельске в
1928-1930 годы, сотрудничая одновременно в газете "Волна" ("Правда Севера").
В литературном приложения к газете "Правда Севера" и появился впервые
небольшой отрывок из повести, тогда еще называвшейся "Маузер".
Работал Аркадий Гайдар над этой повестью очень напряженно, продолжая
оттачивать свой стиль, ту особую гайдаровскую интонацию, о которой
впоследствии, именно по поводу "Школы", сказал на Первом съезде писателей в
1934 году С. Я. Маршак: "Есть у Гайдара и та теплота и верность тона,
которые волнуют читателя..."
Т.А.Гайдар
Закладка в соц.сетях