Жанр: Биография
Биография
...тралийские кролики, а
по-моему - кошки. Ладно, мы это все припомним. Три года вас спасали, а
теперь мы - жри кошек. Хорошо. И мясо консервное - это обезьянье мясо,
австралийской человекоподобной обезьяны. Ух, тудыть твою в душу, отзовется
когда-нибудь Антанте эта обезьяна. Я, знаете ли, - тут подполковник
понизил голос, - думаю, что нам не за Антанту бы надо держаться... У вас,
писателей, ум, так сказать, разносторонний, - понимаете, за кого надо
держаться, а?
Санди продолжал глядеть на море. Подполковник вдруг громко
расхохотался.
- Давеча в общежитии лежу, читаю какую-то брошюрку, и названия-то ее не
знаю, - заглавие оторвано. Подходит ко мне полковник Тетькин, заглядывает
- что читаю, вырывает книжку, - "ты, говорит, откуда ее взял... ты,
говорит, большевик, сукин сын". Это я-то большевик. И начинается форменное
дознание. Где взял книжку? Взял, - на окне лежала. Кто ее на окно положил?
Это не первый, мол, случай, - брошюры агитационного содержания
подбрасывают. Стали мы перебирать всех стрюков - на кого подозрение. А
ведь с нами тыловой сволочи эвакуировалось шестьсот пятьдесят душ. Поручик
Москалев указал даже на вас. Я говорю: господа офицеры, нельзя же сплеча
рубить, - кого, кого, а Санди - литератор, честнейшая личность... Должен
вас предупредить - уж очень найти ребята озлоблены, особенно поручик
Москалев. Контужен, два ранения в грудь, нога разворочена осколком, жена
расстреляна в Екатеринославе, сам - после расстрела из общей могилы
вылез... Во сне вскрикивает, вскакивает. Кровь душит... Так я к тому
говорю, что если у вас что-нибудь валяется в чемодане... Голубчик, знаю,
что у вас нет ничего, но ведь - литератор, наверное, прихватили листовки
какие-нибудь на память... Интересуетесь тем и сем... Если имеется
что-нибудь предосудительное, выбросьте, дружески предупреждаю.
Подполковник поохал, помолчал и опять засмеялся, негромко:
- Я большевик, - не угодно ли... Нет, я, знаете ли, - искатель...
Правды ищу... Интересуюсь тем и сем... Э-хе-хе, - он закрутил головой и
бросил окурок в море. - Где она, правда? Вот вы скажите мне... Где она,
русская правда-матка? Неужели же - у красных, а? Ведь обидно как-то, а? С
другой стороны, - видите, мы уже на острове, сидим, кошек кушаем. Может
быть, это так нужно, а? Как у вас в литературных-то кругах об этом думают?
- вот что важно. Кстати, это из ваших же литературных нравов, -
рассказывали мне жестокую историю. Боже мой... Кто-кто, а молодежь больше
всех страдает от российской-то заварушки... Вы, наверно, слыхали про
Верочку Лукашевич - актриска из вашего литературного кабаре? Странно, как
это вы не слыхали. Хорошенькая была девочка... Бывало, сидишь вечером в
номере, на улице стрельба, возня какая-то, - словом, российская
действительность. И вдруг станет перед глазами лакомая мордочка,
блондиночка. Схватил фуражку, и - в кабаре. Я, как видите, красотой не
отличаюсь, даже скорее наоборот, человек в высшей степени скромный, но,
признаюсь, был один вечерок, воспользовался благосклонностью Верочки. Ах,
девулька, девулька... Появился у нее друг сердца, из вашей братии. Это - в
то время, когда Киев опять заняли большевики. Закрутила Верочка с этим
поэтом любовь, сами понимаете. И он, мерзавец, переехал к ней в комнату,
стал учить ее нюхать кокаин. Сам с утра до ночи ничего не делает, морда -
гладкая, лаковые башмаки завел. Верочка на него работает, халтурит - по
театрам, в концертах, в кабаре, и все это, конечно, под кокаином.
Исхудала, глаза провалились, и в своем сукином сыне души не чает. Один раз
его за эти лаковые башмаки едва не вывели в расход. Выручила. Ах, была
девочка! Нежненькая. Ей бы в холе жить, за кисейными занавесочками. А
знаете - чем кончила? Прелюбопытно. Утром как-то забежала к ней подруга
(она-то мне все и рассказала). Входит в комнату, видит - Верочка лежит в
креслице перед зеркалом: лицо вот так наискось разрезано, горло надрезано,
и под грудкой рана в сердце, на полу валяется германский штык - орудие
самоубийства. Врач осмотрел: картина, говорит, ясна, - самоубийца в таком
количестве нанюхалась кокаину, что вся омертвела, и резала себя, видимо,
сначала из любопытства, а потом уж слишком погано стало, - и добралась до
сердца: штык уперла в подзеркальный столик, - на столике след остался, - и
вонзила. Вот вам настроение современной молодежи: кокаинисты и
кокаинеточки... А друг ее сердца, поэт этот, сквозь землю ушел после этой
истории. Вы его не знавали, Санди, а?
На этот вопрос Санди тоже не ответил, не пошевелился, не дал даже
знака, что уже было ошибкой: подполковник даже весь вытянулся, замер,
глядя ему на затылок - подбритый, загорелый и грязный. По морю бесшумно
катился стеклянный вал, дошел до мостков, взлизнул на сваи и с шорохом
разбился о зернистый песок. Подполковник лег на мостки навзничь, заслонил
глаза рукою.
- Хорошо бы сейчас холодной ботвиньи с осетриной, - сказал он, - под
водочку с зеленым лучком, с ядреным квасом. Люблю в еде поэзию... Вы,
молодежь, ни черта в этом не понимаете... Вам бы все революцию,
столпотворение вавилонское, ломай, жги, дым в небо... А у самих - глаза
сумасшедшие, зрачок во весь глаз, без кокаина дышать не можете. В двадцать
шесть лет - вот вы и старичок... Санди, хотите сорок пиастров на кокаин,
а?
Санди быстро пожал плечами, но подполковник лежал прикрывшись и не
заметил его движения.
- Вкуса к жизни у вас нет, вот что. Не в крови дело, мы все понюхали
эту кровушку-то... Не она у нас вкус отшибла, - а то, что вы все
головастики, у вас голова распухла, и фантазия как в горячке; от этого у
вас ни вкуса, ни чутья нет, - нос холодный... Нелегкая вещь революцию
устраивать. Так-то... Поколение надо специальное подготовить, а нам -
трудно. Случайно с собой захватил номерок "Южного красноармейца", с вашими
стишками, Санди... Слабые стишки...
Подполковник положил локоть на глаза, так пекло солнце, и замолчал
надолго. Санди осторожно повернул к нему голову, - подполковник спал. Лицо
Санди исказилось болью, страхом, злобой, - от резкого света выступили
морщины у припухших век, у рта. Санди бесшумно поднялся, прошел на
цыпочках по мосткам, опять обернулся на подполковника - и вдруг побежал,
нагнув голову, держась за фуражку.
Он обежал скалу у моря. Запыхавшись, пошел шагом по краю заливчика и,
дойдя до второго скалистого мыса, еще раз оглянулся - мостки были пусты:
подполковник исчез.
Тогда Санди изо всей силы побежал по берегу, вскарабкался на скалу и,
цепляясь за кусты, обдирая колени, потеряв фуражку, стал взбираться по
крутому склону.
Наверху стоял сосновый голубоватый лесок, сильно пахнувший смолою.
Низкорослые древние сосенки мягко посвистывали хвоей, - будто шумя, с
печальным шорохом, пролетали над ними века. Санди упал лицом в горячий мох
и обхватил голову. Сердце дрябло, порывисто рванулось в пустой груди.
Красные пятна застилали глаза. Над головой сосны не спеша повествовали
друг другу о приключениях Одиссея, отдыхавшего некогда на этом мху, над
лазурным, как вечность, морем.
Тем временем подполковник вернулся в кофейню и сел опять у окна. На
улице появились люди: гречанки в черных платьях и черных шалях, жирнозадые
левантийцы в фесках, офицеры из Крыма, барыни с измученными лицами.
Подполковник пил мастику - греческое вино. В кофейню вошел широкоплечий,
костлявый офицер и сел за его стол. Глаза у него были серые - мутные,
нечистые. Прямой рот подергивался. Положив локти на стол, он спросил
хрипловато:
- Что нового?
- Ты где напился, Москалев?
- Дузик пили, сволочь страшная, - изжога. Денег нет, вот что. Шпалер
хочу продать.
- Погоди, пригодится револьверчик, пригодится.
Подполковник проговорил это так странновато, что Москалев, запнувшись,
быстро взглянул ему в глаза. Зрачки его отбежали.
- Ты о чем? - спросил он и, нагнув голову, стиснув пальцы, стал
сдерживать мучительную гримасу лица.
- Все о том же.
- Говорил?
- Выяснил. Он самый.
- Осведомитель?
- Я тебе говорю, что он - тот самый, киевский.
- Ну, тогда - ладно. Закопаем.
Лицо подполковника начало сереть, стало серым. Короткие пальцы,
совавшие в мундштук папиросу, затрепетали, - папироса сломалась.
- Прошу тебя без глупостей, - он с усилием усмехнулся, - я сам доложу
командиру.
- Дерьмо, кашевар, - сказал Москалев и с наслаждением
сверхъестественными словами стал ругать подполковника, сыпал пепел в рюмку
с мастикой.
Санди пролежал в лесу до вечера. На тихое море легли глянцевитые,
оранжевые-отблески. Вылиняли и пропали. Еще не погас закат, а уже
появились звезды. В лощинке блеяла коза, жалобно звала кого-то.
Санди был голоден. Давешний страх прошел немного. Он поднялся с земли,
отряхнулся и стал спускаться к дороге, ведущей к городку. Дорога,
огибавшая кругом остров, висела в этом месте над высоким и крутым обрывом.
Спустившись, он пошел, опустив голову, засунув руки в карманы. Над обрывом
остановился и поднял глаза. Теплое, лиловое небо усыпали крупные звезды -
путеводители Одиссея. Глубоко внизу - звезды мерцали в Мраморном море.
Санди глядел на вселенную. Потом он прошептал:
- Как это нелепо, как глупо, - и снова зашагал по дороге.
Когда он вошел в черную тень деревьев, стало неприятно спине. Он
поморщился и пошел быстрее. Спине было все так же неприятно, - но с какой
стати оборачиваться. На завороте дороги он все же обернулся. Следом за ним
шел высокий, широкоплечий человек, так же, как и Санди, заложив руки в
карманы.
Санди посторонился, чтобы пропустить его... Человек подошел. Это был
поручик Москалев. Можно было разглядеть, как лицо его подергивалось, не то
от смеха, не то от боли. Это было очень страшно.
Неожиданно, хрипловатым голосом он сказал:
- Покажи документы.
Санди поднес руки к груди. Тогда Москалев бросился на него, схватил его
ледяными пальцами за горло, повалил на дорогу. Сильно дыша, работая
плечами, он задушил его. За эту минуту не было произнесено ни звука,
только яростно скрипел песок.
Затем Москалев поднял труп Санди, пошатываясь под его тяжестью, понес к
обрыву и сбросил. Труп покатился колесом, ударился о выступ скалы, и внизу
зарябили отражения звезд.
Через несколько дней волны прибили труп к острову. В кармане Санди было
найдено: несколько пиастров, коробочка с кокаином и записная книжечка, -
видимо, дневник, попорченный водою. Все же можно было разобрать несколько
слов:
"...Как бы я хотел не жить... страшно... исчезнуть без боли... Боюсь...
непонятно... меня здесь принимают за большевистского шпиона... Бежать..."
Алексей Толстой.
В снегах
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Эмигранты". М., "Правда", 1982.
OCR & spellcheck by HarryFan, 2 July 2001
-----------------------------------------------------------------------
Ночью на верху снежного холма появился человек в собачьей дохе,
взглянул на открытый, залитый лунным светом, крутой косогор, поправил за
спиной винтовку и шибко побежал вниз на широких лыжах, - закутался снежной
пылью.
За ним появился на гребне второй человек, и - еще, и - еще, - в
подпоясанных дохах. Один за другим, - откинувшись, раздвинув ноги, -
слетали они вниз, где на снегу лежали синие тени от сосен. Скатились и
пропали в лесу.
Спустя небольшое время на ту же гору вышел волк, за ним - стая. Волк
сел. Иные волки легли, положили морды на лапы, - слушали, глядели туда,
где под горой за лесом блестели две морозных полосы рельсов.
Волки были гладкие. Они давно шли следом за партизанами. Партизаны,
через сопки и леса, забегали глубоко в тыл отступавшим остаткам войск
несчастного правителя. На тысячи верст поднялись на хуторах и деревнях
сибирские мужики, - бросились в погоню за несметными, уходившими на восток
сокровищами правителя.
Тою же ночью невдалеке от этих мест тащился на восток закутанный дымом
товарный поезд. Дымило, валило искрами из каждой теплушки. В иных горели
печки, жаровни, а где и костры посреди вагона.
У огня сидели странные люди - закопченные, с голодными, страшными
глазами, в рваных шинелях, в тулупах, кто просто в бабьей шубе, с
отмороженными носами, ногами, обмотанными в тряпье.
Люди глядели на огонь. Шутки были давно все перешучены, было не до
шуток. Ехали третью неделю от самой Москвы в погоню за сокровищем, - оно,
окруженное остатками войск правителя, все дальше уходило на восток.
Вдруг загремели цепи, заскрипели буфера, стали вагоны. Двери - настежь.
Вылезай!
Повыскакали из вагонов. Повалил пар. От крепкого мороза ломило дух.
Кругом луны - семь радужных кругов. Из снега торчали обгорелые столбы
станции. Охриплыми голосами кричали командиры.
Бойцы пошли редкой цепью по снежной равнине, куда - неизвестно, края не
видно. Шли, ложились в цепи. Поднимались, опять брели по жесткому,
волнистому снегу, спотыкались о наметенные гребни.
Несколько человек в эту ночь видели такое, что потом, когда после боя
вернулись в теплушки, - сразу не могли рассказать: стучали зубами. Видели,
- стоят на равнине голые мужики, один от другого саженях в пятнадцати.
Мужики, для крепости политые водой, и рука поднятая указывает дорогу.
Говорят, правитель наставил много таких вех на дорогах.
Бой в эту ночь был легкий, неприятель к себе не подпустил, скрылся. Так
и не разобрали - с кем дрались: с правителем, с чехами, с атаманами.
Сели в теплушки, поехали глубже на восток в погоне за сокровищем.
Сокровище - двадцать тысяч пудов золота - ползло в двадцати вагонах по
снежным пустыням на восток. За вагонами тянулся кровавый след. Поезд
пробирался вперед, как зверь, окруженный волкодавами.
Невидимые, пронзительные лучи шли от этого золота, затерянного в
снегах. Кружились головы, из стран в страны летели шифрованные депеши.
Произносились парламентские речи о походе на Москву. Подписывались кредиты
на покупку оружия. Снаряжались войска.
Двадцать тысяч пудов золота двигалось на восток, все ближе, ближе к
открытому морю. Еще усилие, и - казалось - золото будет вырвано из
пределов сумасшедшей России, и тогда - конец ее безумствам.
Но, стиснутая до пределов княжения великого князя Ивана Третьего,
Советская Россия отчаянно билась на четыре стороны - пробивалась к хлебу,
к морю, к золоту.
В ту же ночь в Париже, после совещания, уполномоченный правителя
спустился в огромный, крытый стеклом вестибюль русского посольства и,
натягивая тесные перчатки, смеясь, говорил генералу, уполномоченному от
южной армии:
- Уверяю вас: мы либералы, мы истинные республиканцы. После вашего
доклада, генерал, наши старики полезли под стол. Что вы натворили, ваше
превосходительство?
Генерал злыми, мутными глазами глядел на уполномоченного: лицо -
румяное, отличная борода, веселые глаза, качается на каблуках, дородный,
рослый. Схватил генерала за руку, с хохотком потянул вниз.
- Ваше превосходительство, четыре су не дадут французы под ваш доклад.
Зачем эти ганнибаловы сражения? Мы должны идти с развернутыми знаменами,
население восторженно нас приветствует, красные полки радостно переходят
на нашу сторону... Уверяю вас, - французам надоели военные события, они
жаждут идеального. Например: золотой поезд - это вещь. С каждым днем он
приближается к Владивостоку, - с каждым днем французы становятся
уступчивее в кредитах. А у вас все - горы трупов. Идеально, - если бы вы
ухитрились дойти до Москвы без выстрела.
- Вы смеетесь? - спросил генерал, посмотрел себе под ноги, повел усами,
надел дешевый котелок, летнее пальто и вышел. Февральский ветер подхватил
его на подъезде, пронизал до костей.
Уполномоченный, придерживая мягкую шляпу, выскочил из такси, перебежал
хлещущий дождем тротуар, сбросил пальто на руки швейцару, спросил: "Меня
ждут?" Швейцар, сочувствуя любовному похождению, ответил: "Мадемуазель
только что пришла". После этого уполномоченный поднялся во второй этаж
ресторана, чувствуя особенную легкость от вечерней одежды, от музыки, от
света.
В кабинете горел камин, пахло углем и горьковатыми духами. На диване
сидела в черном платьице мадемуазель Бюшар, закрыв кошачьей муфтой низ
лица.
У камина стоял ее брат, молодой человек, чрезвычайно приличный, с
усами. Он поклонился и остался очень серьезен. Мадемуазель Бюшар, не
отнимая муфты от подбородка, подала голую до плеча, красивую руку.
Уполномоченный, вздохнув, поцеловал ее пальцы, сел на диван, вытянул
огромные ноги к огню, улыбнулся во весь зубастый рот:
- В такую погоду хорошо у огня...
Брат мадемуазель Бюшар сделал несколько веских замечаний относительно
парижского климата, затем похвалил климат России, о котором где-то читал.
Метрдотель, за ним лакей и метр погреба внесли еду и вино. Метрдотель
строго оглянул стол, носком башмака поправил уголь в камине и, пятясь,
вышел.
Мадемуазель Бюшар, молоденькая актриса из театра Жимье, положила муфту
на диван и ясно улыбнулась уполномоченному. У нее была широкая во лбу, с
остреньком подбородком, хорошенькая мордочка, вздернутый нос и детские
глаза. Она пила и ела, как носильщик тяжестей. После второго блюда брат
мадемуазель Бюшар счел долгом рассказать несколько анекдотов, вычитанных
из вечерней газеты. Мадемуазель, раскрасневшись от вина и каминного жара,
отчаянно хохотала.
Уполномоченный сам сегодня читал эти анекдоты, и хотя он знал, что брат
мадемуазель Бюшар - никакой не ее брат, а всего вернее - любовник, и что
мадемуазель твердо решила не предоставлять уполномоченному своих прелестей
иначе, как обеспечив себя контрактом, - все же ему было и весело сегодня и
беспечно.
Поглядывая на голую до поясницы худенькую спину мадемуазель Бюшар, на
все убогие ухищрения ее платьица, посмеиваясь, он повторял про себя:
"Дурочка, дурочка, не обману, не бойся, все равно кормить тебя буду не
хуже, а лучше, рахитик тебе поправим, а когда в твоем квартале узнают про
золотой поезд, - будешь самым знаменитым котенком в квартале..."
После шампанского брат мадемуазель Бюшар сильно наморщил лоб и, глядя
на снежную скатерть, сказал глуховато:
- Дурные вести с восточного фронта, надеюсь, не подтверждаются?
- Какие вести?
- Час тому назад курьер нашего департамента показывал мне радио...
Брат мадемуазель Бюшар обернулся к камину, бросая в огонь окурок.
Мадемуазель Бюшар, - что было совсем странно и жутко даже, - не детскими,
но внимательными, умными глазами взглянула на уполномоченного. Ротик ее
твердо сжался.
- Золотой поезд правителя - так мне сказал курьер - захвачен
большевиками...
- Чушь! - Уполномоченный поднялся, толкнулся три шага по кабинету,
почти весь заслонил его собою. - Чушь, провокация из Москвы...
- А! Тем лучше.
Брат мадемуазель Бюшар принялся за кофе и коньяк. Она взяла муфту и
зевнула в кошачий мех. Уполномоченный заговорил о неизбежном крушении
большевиков, о близком братском слиянии Франции и возрожденной России, но
вдруг почувствовал, что забыл половину французских слов. Он насупился, и
щипцами принялся ковырять угли в камине. Ужин был испорчен.
В ту же ночь, покуда волки глядели с вершины горы, лыжники-партизаны
подошли к железнодорожному полотну. Иные рассыпались между стволами,
другие вытащили из-за пояса топоры, - и зазвенели, как стекло о стекло,
топоры о морозные деревья.
Мачтовая сосна покачнулась в небе снежной вершиной, заскрипела и
повалилась на блестевшие под луною рельсы.
Звонко стучали топоры. И вдруг чудовищный вой разодрал морозную ночь.
Задрожало железнодорожное полотно. Багровыми очертаниями выступили
одинокие сосны на косогорах.
Из-за поворота, из горной выемки, появился огромный поезд с двумя
пышущими жаром паровозами, с блиндированными вагонами и платформами, с
тускло отсвечивающими жерлами пушек.
Вылетели ослепительные огни. Отсветы вспыхнули на снежных вершинах.
Рявкнули орудия, затактакали пулеметы, отдаваясь эхом.
Поезд налетел на поваленные деревья и стал.
Из темного леса, из-за каждого ствола, чиркал огонек винтовочного
выстрела, как горохом, пули колотились о стальные блиндажи... Выли два
паровоза, окутанные паром...
Этой же ночью эшелон, идущий из Москвы, выгрузился на полустанке среди
разбитых вагонов, околевших лошадей, среди тысяч орущих красноармейцев.
Мороз был лютый. Семь радуг - вокруг луны. Пар валил от людей, от
костров. За лесистой горой мерцало зарево, - там горели склады правителя.
По снежной равнине уходили цепи. Визжа полозьями, уходили сани с
пулеметами и орудиями.
Вдали, куда уходили цепи, лунное марево вздрагивало от двойных ударов,
- это золотой поезд правителя, попавший в засаду, отбивался от партизан.
Поезд кругом в огне. Спереди и сзади завалили путь. Разбирают рельсы.
Наседают голодные, в попонах, в коврах, в бабьих шубах, прокопченные, со
страшными глазами.
Все теснее их круг. Броневые орудия на платформах замолкают одно за
другим. Люди поднимаются из снега, карабкаются на железнодорожную насыпь,
- сотни, сотни, - облепляют вагоны.
В ту же ночь поезд с золотым сокровищем двинулся обратно на запад.
Исходящие из него невидимые лучи произвели фантастический протуберанец в
зимней атмосфере, - у многих погибли надежды, лопнули планы, безнадежно
поникло много эмигрантских голов...
Уполномоченный правителя, вернувшись из ресторана, до утра, сжимая в
кулаке телеграмму, просидел на кровати, - раскачивался, как от зубной
боли.
Стучал железными ставнями гнилой ветер. Барабанил дождь по стеклам.
Ледяная тоска сжимала сердце.
- Ужасно, - повторял он, - ужасно... Все как карточный домик...
Ужасно...
Алексей Толстой.
Рукопись, найденная под кроватью
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Эмигранты". М., "Правда", 1982.
OCR & spellcheck by HarryFan, 2 July 2001
-----------------------------------------------------------------------
Вранье и сплетни. Я счастлив... Вот настал тихий час: сижу дома, под
чудеснейшей лампой, - ты знаешь эти шелковые, как юбочка балерины, уютные
абажуры? Угля - много, целый ящик. За спиной горит камин. Есть и табак, -
превосходнейшие египетские папиросы. Плевать, что ветер рвет железные
жалюзи на двери. На мне - легче пуха, теплее шубы - халат из пиринейской
шерсти. Соскучусь, подойду к стеклянной двери, - Париж, Париж!
Стар, ужасно стар Париж. Особенно люблю его в сырые деньки. Бесчисленны
очертания полукруглых графитовых крыш, оттуда в туманное небо смотрят
мансардные окна. А выше - трубы, трубы, трубы, дымки. Туман прозрачен,
весь город раскинут чашей, будто выстроен из голубых теней. Во мгле висит
солнце. Воздух влажен и нежен: сладкий, пахнущий ванилью, деревянными
мостовыми, дымком жаровен и каминных труб, бензином и духами - особенный
воздух древней цивилизации. Этого, братец мой, никогда не забыть, - хоть
раз вдохнешь - во сне припомнится.
Пишу тебе и наслаждаюсь. Беру папиросу, закуриваю, откидываюсь в
кресле. Как славно ветер рвет жалюзи, пощелкивают в камине угли. До
сладострастия приятно, - вот так, в тишине, - вызвать из памяти залежи
прошлого.
Не вообрази себе, что я собрался каяться. Ненавижу, о, ненавижу
рассейское, исступленное сладострастие: бить себя в расхлыстанную грудь,
выворачивать срам, вопить кликушечьим голосом... "Гляди, православные, вот
весь Я - сырой, срамной. Плюй мне в харю, бей по глазам, по сраму!.." О,
харя губастая, хитрые, исступленные глазки... Всего ей мало, - чавкает в
грязи, в кровище, не сыта, и - вот последняя сладость: повалиться в пыль,
расхлыстаться на перекрестке, завопить: "Каюсь!.." Тьфу!
Нет, я давно уже содрал с себя позорную кожу. Паспорт - русский, к
сожалению. Но я - просто обитатель земли, житель без отечества и временно,
надеюсь, в стесненных обстоятельствах. Хотя у меня даже есть преимущество:
свобода, голубчик. Никому я ничем не обязан. Вот солнце, вот я, - закурил
папиросу и - дым под солнце. Идеальное состояние. Я - человек,
руководствующийся исключительно сводом гражданских и уголовных законов:
вот - мое отечество, моя мораль, мои традиции. Я дьявольски лоялен.
Попробуй мне растолковать, что я живу дурно, не нравственно. Виноват, а
свод законов? Зачем же вы его тогда писали? Что вы еще от меня хотите?
Добра? А что это такое? Это можно кушать? Или вы требуете от меня любви к
людям? А в четырнадцатом году, в августе месяце - о чем вы думали? Ага!
Шалуны, милашки! За время войны я уничтожил людей и вещей ровно столько,
сколько мне было положено для доказательства любви к людям и отечеству. Со
стороны любви - я чист. Или вы хотите от меня чести? Старо, голубчики. Ни
георгиевских крестов, ни почетных легионов не принимаю. За честь деньги
надо платить, тогда честь - честь. А ленточки - это дешевка, - мы не дети.
Удивительно, живешь и все больше убеждаешься, - какая сволочь люди, -
унылое дурачье. Я уж не говорю про - извините за выражение - Рассею. На
какой-то узловой станции был обычай расстреливать жидов и большевиков в
нужнике. Этот самый нужник - вся Рассея. Вымрет, разбежится, будет пустое
место. Сто лет на ней, проклятой, никто не станет селиться. А помнила
Петербург? Морозное утро, дымы над городом. Весь город - из серебра.
Завывают, к
...Закладка в соц.сетях