Жанр: Приключения
Над уровнем моря
...ажирам,
улетающим в дальние края, хотя это и бессовестно, ибо сам я тоже не сидел на
крылечке своего дома, а только что вернулся от берегов Греции и Италии.
Затем мы въехали в тихие темно-зеленые парки Гааги и выбрались к
серо-зеленому морю, по которому через день предстояло нам плыть к родным
берегам, и еще заскочили на полчасика в фарфоровый яркий город Делфт, многие
наши морячки утомленно дремали в глубоких уютных креслах, но мне было жалко
закрывать глаза, потому что, закрыв их, я бы не видел того, что раскрывалось
за каждым поворотом дороги.
Совершенно естественно, без натяжки, пришла мысль о том, как просто
сделать свою жизнь сытой, красивой и прочной. Надо лишь сотни лет честно и
прилежно трудиться.
УЛЫБКИ МАРИАННЫ
Так я и не смог придумать хорошего названия для этой главы - про
Францию. Крутил-вертел три месяца, и чаще всего приходили два образа.
Зрительный - разные оттенки фиолетового или лилового, но это не годится,
самоповтор, потому что про Англию начинал тоже с колера - зеленого. И
звуковой - нежная, тонкая мелодия Франсиса Лея или Мишеля Леграна, такая
отрадная в нашу забитую визгом и скрипом музыкальную эпоху. Однако на
серьезные обобщения в этой сфере не тяну.
И тогда вспомнился давний символ - красивая и гордая женщина. Тоже не
бог весть как оригинально. Все же, и впервые попав во Францию в октябре 1962
года, по молодости или по торопливой поверхностности прежде всего
приглядывался к женщинам, искал в них нечто типично французское - изящство,
лукавство, безупречный вкус.
В те дни разочаровался: показалось, что француженки слишком худощавы и
чересчур намазаны. А в мае 1980 года неприятно удивила их одежда,
безобразный вывих всесильной моды: мешковато-бесформенные платья, будто все
они готовятся стать мамами, и стянутые веревочкой у щиколоток белые
шаровары.
Вообще-то на французский лад меня настроила дочь, оглушенная
мушкетерами в исполнении Игоря Старыгина и Вениамина Смехова. А за два
месяца до рейса в Руан, не зная еще, что попаду туда, видел в "Клубе
кинопутешествий" увлекательную передачу о традициях старинных представлений
в древних французских замках. Покорили уже их названия: Шато-де-Шембор,
Сен-Жермен, Амбуаз и Бомбуаз (Екатерина Медичи там резала гугенотов). И
берега Сены, где бывал ранее дважды...
*
С третьего захода, в августе 1973 года, удалось попасть в Париж. В
шестьдесят втором из Кана не пустили власти - шла подготовка к парламентским
выборам. В семидесятом судовое начальство не развернулось. И потому я через
три года взял инициативу на себя: собрал по 15 франков с желающих, пробил
через нашего равнодушного капитана и вялого морфлотовского агента
разрешение, отпечатал на "французском" языке список, включив туда для
кворума девять морячков с эстонского теплохода "Раквере". Записавшиеся потом
бегали ко мне, просили обратно свои кровные франки, но я намертво зажался. И
мы поехали в Париж.
Выбрались на шоссе в густейшем тумане, пошутив, что не захватили
радара. Через час туман разошелся, и поплыли по сторонам невысокие волнистые
холмы, охряного цвета поля пшеницы, темные, лиловатые все же рощи.
Нормандия. Она кормит Францию, и для других остается (мы стояли в очереди на
элеватор).
Мне как идейному вождю предоставили почетное место впереди. Рядом я
посадил давнюю знакомую Аллу. На ее лице застыла блаженная улыбка, а в
глазах - соменение в своем счастье. Сзади похрапывал с похмелья помощник
капитана с "Раквере". Закаленные и привыкшие ко всему члены нашего экипажа
иронически усмехались. Курсанты непривычно молчали, словно опасались, что их
высадят и отошлют обратно с попутным транспортом. А я просто не верил, куда
еду.
Промелькнул Версаль - аккуратные парки с деревьями, стриженными под
пуделей, чистенькие лужайки, по которым, думалось, никто не ходил со времен
Людовика-Солнца, неправдоподобно длинные дворцы. Затем мы нырнули в туннель,
сизый от выхлопных газов, и выскочили на белый свет уже в Париже - на
набережной Сены.
Через час я почувствовал себя как дома.
Очень Париж какой-то свой, знакомый. Хотя многое - вовсе не такое, как
представлялось издали. Более всего "не такое" - размах и простор площадей.
Например, площадь Согласия - 54 тысячи квадратных метров, пять с половиной
гектаров. Очень напоминает Марсово поле в Ленинграде. А вот переулки, узкие
полоски мостовых у Сены, садики и дворики - уютные, сто раз будто уже
виденные.
Изящным женским именем Мадлен названа церковь у въезда на Елисейские
поля, где всего лишь 300 квартир. Поблизости, на авеню Маршала Фоша, живет
Брижит Бордо. Неплохо устроилась. И вообще она стала как бы национальной
героиней, затмив славу Жанны д'Арк.
В соборе Парижской богоматери пахнет сыростью и свечами. Тоже не
удивительно. Тут вспомнил, что Париж был родным для Шопена, Ван Гога,
Тургенева и Хемингуэя. В неплохую компанию я себя зачислил.
На Монмартре хочется улыбаться. Кафе импрессионистов с яркой, будто
вчера нарисованной вывеской. Похоже, малевали ее по пьянке,так и я бы сумел.
Хорошо там внутри посидеть бы, опрокинуть стаканчик, но франков мало, хватит
лишь на маленький вымпелочек. Не беда, все великие здесь нищенствовали.
Доктор Володя натер ноги и мечтает разуться. А потом мы увидели у Лувра
босых девушек - и ничего, никто этому не удивлялся. В Лондоне, помню, также
незамеченной ходила тетя в ситцевом платье, в нейлоновой роскошной шубе и в
тапочках-шлепанцах. Что-то в этом есть и хорошее, глупо рассматривать такой
стиль как распущенность.
На травке у Лувра лежат в обнимку молодые пары. Точно - И. Эренбург
утверждал, что нигде жизнь так не приспособлена для любви, как в Париже.
Был вторник, все музеи закрыты, слава богу. Пускают лишь в Дом
инвалидов, где гробница Наполеона. Но я и оттуда сбежал, пошел с товарищем
побродить по прилегающим переулкам. На лотке букинистов увидел французское
издание "Анны Карениной", на обложке - Татьяна Самойлова. Кино победило Льва
Николаевича!
Сейчас город практически пуст - каникулы и отпуска, называемые
"вакансами", и даже автомобилей не больше, чем у нас.
Уезжали от Эйфелевой башни, долго ждали нашего бестолково-громогласного
старпома, который заблудился на ее верандах. Эстонские моряки кимарили на
травке рядышком с местными пенсионерами.
А я еще не знал, что гораздо позже пойму: Париж с его величием и уютом,
с блеском и скромной прелестью, с приветливыми монмартрскими художниками и
молчаливо-солидными букинистами, с рассыпающимися в радугу тонкими струями
фонтанов у дворца Шайо, со светлой радостью Сены и тихой грустью каштанов
останется для меня самым пленительным воспоминанием из всех моих
многочисленных заграниц.
*
Уходили из Руана ночью, застопорили ход в излучине реки, неслышно
скользил теплоход по недвижной зеркальной воде, а с берега донесся девичий
смех и песня, совсем по-нашему протяжная и медленная. И запахло лесом,
свежим сеном, детством.
*
Прошло семь лет. Снова Руан, соборы еще реставрируются - работы вроде
до конца века. Памятник Жанне д'Арк перенесли в центр рыночной площади и
построили над ним пышный бетонно-деревянный мемориал с алтарем и полукружьем
скамеек для молений. Раньше Жанна смотрелась лучше - скромно притулившаяся к
стене старого дома, со скорбно наклоненной головой.
Улицы грязноваты, и хмурые лица людей, как бы обособленных, ушедших в
себя. Прибавилось у них забот - ясно.
Когда шли сюда по Сене, я все пять часов простоял на палубе. Радовался,
что сохранил еще способность восторгаться дорогой этой, словно из сказки:
деревни с разноцветными крышами, луга, плавно спускающиеся к воде лесистые
холмы, спокойные берега, светлые скалы, замки на них (Амбуаз и Бомбуаз
где-то тут?). Все выдержано, соразмерно, изящно. И ночь - одесская или
крымская, ласковая, теплая, как парное молоко, а камыши в затонах - как на
моей родной Кубани.
*
Нагулявшись - по десять километров в один конец, набродившись по лавкам
и базарам, мы с моим медицинским другом Володей решили устроить себе
праздник.
Пригласили повара Борю, захватили по куску курицы, свежие огурчики,
фляжку с чистейшей жидкостью и укатили от площади Искусств в гору, что за
четвертым мостом через Сену.
Вылезли из автобуса у какого-то старинного собора и попали к концу
католического праздника. Служил фиолетовый епископ, девочки в пышных платьях
с ветками мирта в руках чинно стояли на площади Базилика. В кустах
неподалеку сидела в кресле-раскладушке старая француженка, глядела
неподвижно вдаль. Я ее обошел кругом, а она и глазом не моргнула: восковой
памятник былого.
Потом пошли искать "Панораму" - обнаруженную на плане площадку, откуда
далеко виден город и река. Искали долго, помогал нам какой-то Жан, седой и
загорелый, и две хихикающие девочки лет по пятнадцати. Расплатился с ними
своей валютой - олимпийскими таллиннскими значочками.
"Панорамы" не нашли и расположились над обрывом, на лужайке. Легли,
покушали, выпили. Рядом росли усыпанные белыми цветами кусты, нарвали для
судовых женщин. Приехали французские мальчишки на мотоциклах, устроили не
нашенскую забаву - гонки по ямам и выбоинам, в реве и дыме видны их
сосредоточенные лица.
После фляжки стало совсем хорошо. Пахло сеном, внизу текла гладкая
Сена, извиваясь, уходила вдаль, и там, в сиреневом тумане, блестела крыша
элеватора, у которого стоял наш теплоход. Все в духе раннего импрессионизма,
сглажено, без острых углов и резких цветовых переходов. Через пять минут
набежала тучка - краски переменились немедленно, потом солнце выглянуло - и
снова иная картина. Это и есть кредо импрессионистов: поймать и изобразить
миг.
Я подумал, что на эту лужайку вряд ли вернусь, от понимания
исключительности момента было грустновато, но не тягостно. А вслух сказал,
что здесь, вероятно, еще не ступала нога русского человека - мы первые.
Повар Боря, солидный отец двух детей, радовался как мальчик и все
благодарил нас с Володей, что взяли его с собой.
Шпиль руанской Нотр-Дам был на уровне наших глаз, маленькие машинки
бежали внизу, на застывшей Сене застыли черные баржи. И я удивился, почему у
французов такие угрюмо-озабоченные лица.
Странные дела творятся на нашей планете. С тех пор, как я был в этом
городе семь лет назад, люди выпустили в путь миллионы автомобилей, несколько
раз слетали на Луну, высосали из Земли миллиарды тонн нефти, открыли
генетический код, построили карманный телевизор и водоплавающее сооружение
длиной почти в полкилометра - и разучились улыбаться на улицах...
Пора было выбираться отсюда. Мы спустились с обрыва на шоссе. Автобусы
по нему не ходили. Володя прилег на мягкую кочечку и задремал, а мы с Борей
пошли к "мазде", стоявшей у края дороги. Там сидела молодая пара: он
смуглый, видно, алжирец, и милая французская девушка, которая немного
кумекала по-английски. Быстро договорились, что они свезут нас вниз, хотя
девушка удивилась: "Что вы здесь делаете?" Я ответил, что любуемся панорамой
и что у нас с собой есть еще третий друг, и тогда девушка звонко
расхохоталась. Володя проснулся от ее смеха, я подарил девушке веточку белых
цветов с вершины. Они довезли нас до моста Жанны д'Арк и укатили обратно,
обсуждать свои сердечные дела. И всю дорогу они улыбались, и мы - тоже.
*
20.05.80. Как сразу замирает теплоход с выходом! Еще вчера не
протолкнуться было в курительном салоне, а сейчас зашел - пусто и тихо. Все
- по каютам.
У некоторых моряков, когда они уходят на вахту, двери кают остаются
открытыми настежь. Хорошие, наверно, люди...
*
Ночь, тишина, спят темные рощи, спит река. Редкие огоньки. Благодать,
казалось бы.
И - тревога в сердце, потому что так же было семь лет назад, когда я
возвращался отсюда, чтобы похоронить маму.
ВСЕГО ОДНА ИСПАНСКАЯ СТРАНИЧКА
Очень хотелось бы рассказать еще про Испанию, потому что она всегда
будоражила мою наследственную память, и музыка ее мне близка, и стихи Лорки,
кажется, что-то говорят, а детство мое, как у всякого русского мальчишки
тридцатых годов, проходило в кинозалах, где мы, затаив дыхание, смотрели
удивительную хронику Романа Кармена, первый в жизни апельсин, который я
попробовал тогда, был испанский, завернутый в пеструю бумажку, и книга Л.
Фейхтвангера про Гойю читана мною раз пять, пятнадцать лет я все ходил на
теплоходах мимо Испании, пока не сошел на берег, чтобы увидеть готические
кварталы Барселоны, причудливые колокольни собора Саграда фамилиа и услышать
гул вечернего Рамбласа, где мы выпили по чашечке восхитительного кофе,
лимонные деревья были в апрельском цвету, свободно и важно плыл в синем небе
над набережной бронзовый Колумб, на причалах лежали кипы спрессованных
бычьих шкур - мы решили, что это остатки жертв корриды, но весной корриды не
бывает, зато греет затылок такое ласковое, не жаркое еще солнце, стрекочут
тысячи птиц в клетках на уличном базаре, баснословно дешев в
погребках-подвальчиках знаменитый "Фундадор", и пахнет цветами, сигарами,
вином...
В таком благостном настроении я бродил по Барселоне три дня, а потом
меня жестоко надул черный и грязный чистильщик обуви, содрав за свою работу
(он еще ухитрился прибить на мои ботинки набойки, которые благополучно
отвалились через неделю) 300 песет, - это три бутылки бренди "Эспландидо" по
литру. Просто я для него был чужак, заезжий туристик-раззява. Но я не долго
огорчался: ему здесь жить и семью кормить, а мне - добрый урок, чтоб помнил.
...Испанию я помню как-то музыкально-визуально-обонятельно. Но и о ней
пока кончаю.
ТИШИНА ВРЕМЕНИ
В моей коллекции флажков из заморских стран прибавление - три греческих
вымпелочка. Дешевенькие, грубо сделанные: на тонком нейлоне аляповатые,
плохо отпечатанные картинки. Преобладает голубой цвет и желтый. При желании
можно найти тут и символику. Голубое - море, потому что Греция расположилась
на сотнях островов. А желтое - ее великолепное солнце, более трехсот
солнечных дней в году, по лоции, в здешних краях.
Мимо Греции я тоже проходил больше десяти раз, а пришвартовался к ее
берегам на тридцать пятом году своего пребывания в системе ММФ.
Сначала наш теплоход прибыл в бухту Суда на Крите. На нем ученые ищут
следы легендарной Атлантиды и, кажется, доказали уже, что извержение вулкана
Санторино погубило мощную и передовую по тем временам цивилизацию.
Бухта Суда - обширная, глубокая, окруженная высокими,
коричнево-желтыми, выгоревшими под извечным солнцем горами. Справа, за
холмами на плоскогорье, - база военно-воздушных сил НАТО. По будням, как
рассказали моряки, здесь оживленно, взлетают и садятся самолеты всех типов.
А в наш приход была суббота (эх, находка для поэтов, блестящая аллитерация:
"Пришли сюда мы, в Суду, в суббота, не забуду..."), и натовские летуны,
видимо тоже отдыхали, удалось увидеть две-три посадки небольших двухмоторных
транспортников, и лишь однажды проплыл, медленно снижаясь, огромный "В-52",
темный и зловещий вестник беды, прекращения жизни...
Может, он и натолкнул меня на эти мысли - о жизни и смерти. Впрочем,
через пару дней многое иное вызвало те же ассоциации, столь естественные для
человека далеко не юного возраста.
На берег в Суде нас не выпустили - все из-за той же натовской базы.
Городок казался тихим и мирным, но у причалов дома и склады были без крыш, с
разбитыми стенами. Зимой здесь разгружали пароход с взрывчаткой, она-то и
бабахнула, пострадали здания на полкилометра вокруг. А сейчас, когда я вышел
поздним вечером на палубу, вспомнилась пронзительно-точная фраза Андрея
Платонова: "Медленно шли стенные часы над кроватью, грустный сумрак ночи
протекал за окном навстречу далекому утру, и стояла тишина времени".
Я долго не читал книг Платонова. Из чувства протеста - слишком его
расхваливали, задыхаясь от восторгов. Как Шукшина после смерти. Но за два
месяца до Крита взял в судовой библиотеке сборник "В прекрасном и яростном
мире" - и опешил, ошалел. Впервые проза повергла меня в транс. Впервые
понял, что из простых, обыденных слов можно сложить фразу, которая приобщит
тебя к Вечности. В этой книге было мастерство на уровне каких угодно
стандартов. Но разве существует стандарт гениальности?
Однако после знакомства со столицей Греции я усомнился в точности
словосочетания: "стояла тишина времени". Кипят сегодняшние бурные страсти,
рождаются и умирают люди. полируют подошвы туристов ступени Акрополя,
постепенно рушится мрамор Парфенона - и над всем этим не стоит, а длится,
струится все та же вечная тишина времени, отмечая даты рождений и смертей,
смену эр и эпох.
2 июля мы поехали из Пирея в Афины. Шофер автобуса Михаил Дмитриевич
оказался из наших черноморских греков, эмигрировал сюда из Ялты, а по говору
- типичный одессит. В античном прошлом он не шибко разбирался. Ну и слава
богу, не по дуще мне навязчивая эрудированность профессиональных гидов.
Впрочем, Михаил Дмитриевич был не по-одесски молчалив и скупо рассказал нам
о трудностях теперешней жизни: цены непрерывно растут, люди в Афины лезут со
всей страны, или вот плохо с энергией, потому начались опыты по внедрению
гелиоустановок, - и показал на крыше дома прямоугольную плиту устройства,
преобразующего солнечное тепло в электричество.
Афины фактически уже слились с Пиреем в один город, где живет чуть ли
не половина греческого населения: тесно стоят, толпятся дома, на засыпанном
участке в низине у моря начинается новое строительство, и шоссе ведет через
длинную улицу автосалонов "Ситроена", "Форда", "Фиата", "Фольксвагена"
(нигде нет от них спасения!) - к Акропольскому холму.
Плюс ЗЗ градусов в тени, дымка из смога над равниной у моря, яхточки в
заливе и - три американских военных корабля на рейде. "Американцы на берег
теперь увольняются в штатском", - сообщил Михаил Дмитриевич. Наши ребята -
тоже, на радость им, получившим возможность пощеголять своими джинсовыми
костюмчиками и рубашками с пестрыми картинками. А ведь это не мелочь,
додумались люди наконец, что военная форма (наших мальчиков-курсантов из
мореходок за рубежом упорно принимают за военных) вовсе не сближает народы.
Гида нам все-таки дали, подсела жена нашего торгового представителя,
без скучной дотошности профессионала поведала кое-что, для меня, по крайней
мере, неизвестное. Оказывается, древние греки не признавали белого цвета,
символизирующего, по их воззрениям, смерть. Поэтому они все свои здания и
скульптуры красили, и самой распространенной у них была красная краска.
Не я, конечно, додумался, что лишь искусство имеет право претендовать
на вечность: уходят люди, но остаются храмы, фрески, мозаики. И статуи -
человеческие и божеские.
Однако эллины как будто не очень-то заботились о бессмертии искусства:
не могли же они не понимать, что краска с домов и скульптур слезет гораздо
раньше вечности. Вот и на Парфеноне сейчас лишь кое-где осталась рыжинка. А
издали он розоватый или бежеватый, но не белоснежный, как думалось до сих
пор.
Совсем близко, метрах в ста, - храм Эрехтейона, он подправляется,
реставрируется. Недавно здесь еще стояли кариатиды - рослые и стройные
мраморные девы. Теперь их убрали, чтобы спасти от разрушения, и пока они
находятся в небольшом подвальном музейчике под Парфеноном.
Всему Акрополю угрожает разрушение, смерть - белый цвет смерти. Мрамор
здешних построек содержит в себе много железистых вкраплений, под влиянием
отработанных газов и промышленных испарений железо окисляется и приобретает
способность взрываться. Говорят, от такого микровзрыва пострадал
зазевавшийся турист: рухнул кусочек мрамора тонны на полторы. Поэтому внутрь
Парфенона, в благодатную тень его портиков, туристов не пускают - отгородили
храм веревками, и служитель в ливрее гонит прочь со ступеней любопытных и
неумеренно отважных зевак.
А у дев-кариатид в музее умиротворенные лица, хотя по замыслу ваятеля
они - участницы похоронной процессии. Извечное стремление к красоте,
навсегда враждебной смерти, заставило древних скульптуров преступить через
скорбь, через плач и стенания, и лишь согнутые в коленях ноги кариатид под
мраморными складками их одеяний намекают, что они движутся в траурном
кортеже.
Еще мальчишкой я читал о Парфеноне, о том, как он
соразмерно-пропорционален, и даже колонны его не случайно ассиметричны - на
фоне синевы неба создается впечатление непревзойденной гармоничности и
достигается совершенство линий. В детстве я этому свято поверил, не
усомнился и сегодня, хотя сегодня больше верю не словам других, а своим
ощущениям. Пусть уж специалисты вымеряют и подсчитывают размеры и пропорции
древнего храма, а наше дело - стоять перед ним и удивляться.
И когда мы уходили из Пирея, я с внешнего рейда долго смотрел в
оптический пеленгатор на золотистый холм, на розовый храм, и думал, как все
же странно: для чего был потрачен адский труд, вложенный в сооружение
Парфенона и всего Акрополя. Ведь люди здесь были свободные, не то что в
Риме, где сотни тысяч безгласных и бесправных рабов создавали Колизей, Форо
Италико, Капитолий. А тут люди трудились добровольно... Один ответ - во имя
красоты, жизни.
И все-таки на Акрополе, на пологом спуске от Парфенона в камнях
проложены канавки-бороздки для стока крови жертвенных животных. Овец и быков
закалывали на ступенях храма во имя жизни. Пожалуй, до абсолютной гармонии
эллины не дошли. Однако обвинять их за это абсурдно. Как и огорчаться, что
стерлась краска с их скульптур.
"Все мы греки", - сказал немецкий писатель, имея в виду влияние
античной культуры на мировую. И римляне, которыми я восхищался еще два года
назад, лишь повторяли греков, а потом погибло и их государство, оставив
людям великолепие красоты.
Вечно стремление человека остановить мгновение, продлить жизнь,
победить смерть. Исчезают, уходят в историю цивилизации, выветриваются и
обесцвечиваются храмы и статуи. Остается лишь тишина времени.
* IV *
Мне бесконечно жаль
Моих несбывшихся мечтаний,
И только боль воспоминаний
Гнетет меня...
Песня
ДРУЗЕЙ МОИХ ПРЕКРАСНЫЕ ЧЕРТЫ
В Ленинград в 60-80-е годы я попадал часто, но обычно перед уходом в
рейс или возвращаясь из рейса - и на короткое время. Только весь июнь 1985
года пробыл там, да еще и жил на 21-й линии, рядом с домом, где провел в
юности пять лет... Потом как-то чаще Москва стала возникать в моем
существовании, я начал забывать Ленинград, и казалось, что он - не Главный
мой город. Потребовалась суровая и резкая встряска: в сентябре 1992 года
попал на сложную и опасную операцию, которая вернула меня к жизни. И тогда,
как только очухался, потянуло именно в Ленинград, ставший, увы,
Санкт-Петербургом.
И два месяца - в сентябре девяносто третьего и в июле-августе девяносто
четвертого - провел в тихом, запущенном, но знаменитом местечке на берегу
Финского залива. Имел отдельную комнату, сносную кормежку и... одиночество.
Могу признаться друзьям, что это необходимо человеку, занимающемуся
литературным трудом. Еще Э. Хемингуэй писал: "Писательство - одинокое дело".
Хотя недавно сестра вдруг открыла мне истину, до которой сам не
додумался (или убегал от нее?). Сказала: "Мне тебя очень жалко, у тебя ведь
никого не осталось рядом - из друзей или коллег". Впрочем, жалеть себя не
люблю, и потому не мусолю в сознании этот верный, в сущности, вывод.
Первый приезд в Ленинград-Петербург был разведывательный: заново
знакомиться с городом, который не только название переменил. Сразу пришло
сопоставление: Ленинграл осени сорок пятого и осени девяносто третьего.
Тогда, после страшной и разрушительной войны, порядка и надежд было
неизмеримо больше. Особенно надежд. Хотя надо учитывать и возрастные факторы
- 17 лет и 65! Кое с кем встретился, угодил на очередную революцию (или
контрреволюцию?). И меньше чем через год уже ехал туда с твердым намерением
- повидать как можно больше друзей прошлого. Повидал в разное время и по
очереди - пятерых. А шестой прикатил ко мне домой, в Таллинн.
Теперь должен признаться, что применяю далее искусственный прием. То
есть именую здравствующих друзей не по их подлинным фамилиям, придумываю им
псевдонимы.
Зачем и почему? Трудно объяснить точно. Главным образом потому, что не
уверен, насколько хорошо их понимаю сейчас, через десятки лет. Могу ведь и
обидеть от неверного понимания. И этот прием дает мне некоторую авторскую
свободу, позволяет где-то и в чем-то приврать, приблизительно изобразить
былое...
Да, кстати, в наше давнее время тоже был распространен подобный обычай:
придумывать псевдонимы или заменять имена кличками, как правило, не
обидными. Так, Миша Павлов значился у нас "Балтфлотом". А Володя Митник -
"Васей". Другой Володя, Турчанинов, назывался "Стенькой". Сам я был "Титом",
Коля Калашников - "Трубой" (он играл в духовом оркестре на большой трубе), у
него было и другое имя - "Голова", не помню, почему. Когда повидаюсь с
ребятами еще, может, вспомним какие-то прочие забавные прозвища. А вся наша
общая компания квалифицировалась одним словом - "Толпа".
Так вот, тех, кого встрет
...Закладка в соц.сетях