Жанр: Триллер

Одинокий волк

сторінка №10

ь, вам не выжить в неволе. Нет, если примут
мои рекомендации, мне будет дан приказ вернуть вас в прежнее положение и к вашим друзьям.
- А какие условия?
- Пустяковые, но этим еще предстоит заняться. А сейчас, как у вас с едой, не голодаете?
- Вполне сносно. Спасибо.
- Ну, может быть, чего-то вкусного - я мог бы принести с фермы.
Меня это чуть не взорвало. В голосе его звучала совершенно естественная нотка заботы;
но вместе с тем на ней был тончайший налет иронии, говоривший, какое наслаждение он
испытывает от всего этого. Не сомневаюсь, он принесет мне, что бы я ни попросил. Игра в
кошки-мышки, так, между прочим, вполне ему по вкусу, с истинной добротой она не имела
ничего общего.
- Нет, не надо, - ответил я.
- Хорошо. Только вам совсем ни к чему и дальше терпеть лишения.
- Послушайте! Вам не добиться от меня больше того, чего добилась ваша полиция, а
бесконечно вы тут оставаться не можете. Может, покончим с этим делом?
- Я могу тут стоять месяцами, - сказал он спокойно. - Месяцами, поймите. Мы
собираемся тут изучать поведение и диету барсука. Бревно, которым подперта ваша дверь, -
это нам чтобы сидеть. Куст напротив вашей двери - место для кинокамеры, и скоро она там
будет установлена. Боюсь, что все это пустая трата времени и сил, потому что здесь никто не
ходит. Но если кто и придет, то увидит, что я или мой друг заняты безобидным изучением
жизни барсука. Мы можем даже привести сюда симпатичного молодого человека с
микрофоном, чтобы рассказывать детям, что этот барсук Берти держит у себя под хвостом.
Я обозвал его круглым дураком и сказал, что всю округу будет мучить любопытство, и
вся их проделка в двадцать четыре часа станет широко известна.
- Сомневаюсь, - ответил он. - Никто на ферме не обращает ни малейшего внимания на
мои невинные прогулки без определенной цели. Иногда я беру ружье, иногда не беру. Иногда
хожу пешком, иногда езжу на машине. Как они узнают, что все время я провожу на этой глухой
тропе? Вас они никогда не видели. Не увидят здесь и меня. Что касается моего помощника, ко
мне он никакого отношения не имеет. Живет он в Чайдоке, а его хозяйка знает, что он работает
ночным сторожем в Бридпорте. Он не так осторожен по пути сюда, как мне хотелось бы. Но
нельзя требовать от платного агента нашей опытности, не так ли, мой друг?
Это его "мой друг" меня взбесило. Мне совестно вспоминать, что в ярости начал колотить
топориком в дверцу.
- А это вам как? - спросил я.
- Стук оказался на удивления слабым, - ответил он холодно.
Верно, шум был слабым даже в моем закрытом пространстве. Он объяснил, что поверх
железа наложен слой войлока и доска.
- А теперь подумайте, - добавил он, - что случится, если кто-нибудь услышит ваш
стук. Например, этот сварливый мужик, чья земля над вашей головой? Вынудите меня убрать
вас обоих, разместив тела, как бывает в случае убийства и самоубийства.
Он был в известной степени прав, в той степени, что не было особого смысла указывать,
что без серьезного риска для себя самого ему до меня не добраться. Только у него был
револьвер и все карты. Убив меня, он может рассчитывать на более или менее благоприятный
исход; если его убью я, у меня впереди ничего, кроме убийства на совести, и впоследствии
смерть или бесчестие от рук его службы. Психологически я был в его власти. Мой дух дрогнул.
- Наш разговор мы на это кончаем, - сказал он. - Теперь наше правило - никаких
разговоров в течение дня. Я буду на дежурстве с 10 утра до 8 часов вечера, и будем
разговаривать пару последних часов. Остальное время дежурство несет мой помощник. Теперь
позвольте внести в наши дела полную ясность. Я, конечно, не могу помешать вам вырваться
поверх вашей двери. Но если вы сделаете это, будете застрелены, прежде чем сможете
выстрелить сами, и снова замурованы в вашем уютном домике. Ваш задний ход прочно закрыт,
и если мы услышим, что вы там что-то предпринимаете, мы перекроем вам воздух. Так что
будьте осторожны, дорогой друг, и не падайте духом! Полное спокойствие - вот наш пароль.
Вы будете на свободе совершенно определенно.
Я часами просиживал, прижав ухо к вентиляционному каналу. Что-либо узнать надежды
не было, но слух оставался единственным из моих органов чувств, дававшим контакт с моими
пленителями. Пока я их слышал, у меня были иллюзии, что я не совсем беспомощен, что
обдумываю план побега и для этого собираю нужные сведения.
На рассвете доносилось ко мне щебетание птиц. Слышал треск веток, когда Куив-Смит
укреплял или поправлял сухие ветки терна на мой дверце. Потом послышались тихие голоса,
которые я истолковал как разговор Куив-Смита с напарником, заступившим на свое дежурство.
В первый день они, конечно, свой график не соблюдали. Майор, очевидно, должен был
телеграфировать свой отчет.
Новый человек сидел совсем тихо и представлялся мне силуэтом на темной двери. Он как
бы виделся мне издалека. Он рисовался мне темным и толстым в отличие от Куив-Смита,
светлого и высокого. В этом я сильно ошибался.
Все время, что, скорчившись, я проводил у воздуховода, в голове роились самые
невероятные схемы побега, которые развивались, отбрасывались и под конец
сконцентрировались на двух самых простых. Первая состояла в том, что, как предположил
Куив-Смит, я проделываю диагональный проход поверх двери. Взял длинный прут и проткнул
им красную землю. Как мне показалось, прут вышел поверх наложенной на дверцу плиты: но
этот факт был бесполезным. По его словам, как только я высуну голову, меня застрелят, а по
его тону можно было понять, что убивать меня не станут, а сделают беспомощным калекой. На
конечном этапе моего пробивания без шума не обойтись, и караулящий будет заблаговременно
предупрежден.

Второй путь бегства, и значительно более вероятный, мог быть проложен через забитый
выход. Они запечатали его не так плотно, как им казалось. Вколоченное ими бревно
блокировало не весь тоннель, а только его вертикальный участок между поверхностью и петлей
в песчанике, которая оставалась свободной. Все, что мне оставалось сделать, это прорыть
выход в земле, и это можно было сделать так, что снаружи не будет слышно ни звука.
Я пробрался в закупоренную внутреннюю камеру и начал работать ножом. С топориком
там было не развернуться; я стоял на коленях на куче земли и навоза, тело заполняло все
пространство раструба. Тихо и осторожно, выбирая землю и камни руками, подолгу
преодолевая корни, которые в другое время я мог убрать одним рывком, я начал прорывать
тоннель, параллельный вбитому бревну. Шум дыхания, удары и глотание воздуха,
напоминавшие шум дизелей, что везли меня в Англию, но казались мне куда более громкими.
Воздух был тяжелым, а тяги между вентиляционным проходом и камерой запасного выхода
уже не было. Выдыхаемый углекислый газ скапливался между плечами и рабочей
поверхностью. Силы постепенно таяли. Углубившись на фут в глину и мелкий песчаник, я был
вынужден вернуться к вентиляции - отдышаться. В следующий заход я пробил шесть дюймов,
в следующий - три, в следующий - опять три. Здесь моя геометрическая прогрессия
прервалась, и, не успев доползти до вентиляции, я потерял сознание.
Себе я твердил, что чувство полного изнеможения было чистой нерадивостью; но теперь
стало очевидным, что организм мой не выдержит, сколько бы я его ни понукал, если я не
подчинюсь закону, требующему вдыхания кислорода. Одному Богу известно, чем я дышал в
той навозной куче! Будь у меня точные цифры работы и отдыха, химик, наверное, сможет
вычислить его состав. Поскольку за тринадцать дней я выходил из своей берлоги всего на
несколько часов, помимо двуокиси углерода здесь скопилось немало других газов.
Сколько прошло времени, прежде чем я пришел в себя, неизвестно. В передней части
моего логова воздуха было достаточно, поскольку я тут работал не слишком много и не столь
интенсивно. Вентиляционный ход был фута четыре длиной и шел, изгибаясь, от склона лощины
к боковой стенке пещеры. Его диаметр был достаточен, чтобы Асмодей мог входить и выходить
наружу, но все же настолько мал, что меня удивляло, как он ухитрялся в него проскальзывать.
В то время мне удавалось держать себя в руках довольно крепко. Я сосредоточенно
вдыхал и выдыхал у вентиляционного прохода, стараясь ни о чем не думать и оставаться в
таком положении, когда работа ума заторможена свалившей меня немощью, а голове позволено
свободно витать среди всяких пустяков. Я чувствовал себя, если использовать греховные слова,
капитаном своей души. Мне кажется, что только в те моменты, когда у человека нет ни
малейшей потребности в этой его составляющей, он может чувствовать себя капитаном своей
души.
Я продолжал работать в своем старом дымоходе краткими периодами между долгими
интервалами для проветривания легких. В забое не было достаточно места, чтобы размахнуться
и глубоко вонзить инструмент, некуда было убирать осыпающуюся землю. Это было все равно,
что рыть нору в песке: нечем дышать, некуда девать грунт. Я мог бы получить дополнительный
приток воздуха, проделав отверстие в сторону лощины (хотя это почти не принесло бы мне
облегчения во время работы во внутренней камере), но я боялся указать им прямой путь в мое
логово. Единственным моим преимуществом было то, что они не знали, что я делаю.
День прошел быстро. Время тащится, когда быстро бегут мысли, а процессы в моей
голове шли заторможенно. Я лежал у вентиляции, когда наступил ночь, и Куив-Смит пожелал
мне бодрого и доброго вечера.
- Все прошло прекрасно! - сказал он. - Прекрасно! Мы извлечем вас оттуда за час. Вы
будете свободны отправиться домой, свободны проживать в своем очаровательном имении,
свободны делать все, что вам захочется. Я очень рад, мой милый друг. Вы знаете, я вас глубоко
чту.
Я ответил, что в его почтении сомневаюсь и что знаю его преданным своей партии.
- Да, это так, - согласился он. - Но я восхищаюсь таким индивидуалистом, как вы. Я
уважаю вас за то, что вам не нужны никакие законы, кроме ваших собственных. Вы готовы
управлять или сносить гнет, но повиноваться вас не заставишь. Вы способны договориться со
своей собственной совестью.
- Нет, на это я не способен. Но понимаю, что вы имеете в виду.
- Способны, и еще как! Человек вашего положения совершает то, что в последовавших
процедурах вы охарактеризовали как привычку охотника! А потом спокойно толкаете шпика на
рельс под током на Альдвиче!
Я молчу. Куда он гнет, мне неясно. Он приписывает мне философию, которая мне
противна: это пародия на правду.
- Я совершенно вас не виню, тогда вы защищались, - продолжал майор. - Тот человек
ничего не значил и мешал вам. Чего другого можно было тогда от вас ожидать? Я был бы
глубоко разочарован, говорю это вполне серьезно, открыть в таком аристократе-анархисте, как
вы, глупо-сентиментальные угрызения совести.
- Это скорее ваша мораль, а не моя.
- Мой дорогой друг! - возражал он. - Тут же большая разница! Мы с вами на то,
чтобы воспитывать и карать массы. Если отдельное лицо мешает, конечно, мы уничтожаем его,
но делается это ради всех - может, лучше сказать на благо государства? Вы - другой, вам
государство ни к черту не нужно. Вы подчиняетесь собственным вкусам и своим законам.
- Что ж, пожалуй верно, - согласился я. - Но я уважаю права другой личности.
- Разумеется. Но не государства. Признайтесь, дружище, вы могли прекрасно обходиться
безо всякого государства.
- Да, черт вас побери, - ответил я сердито. Мне надоел этот псевдосократов
перекрестный допрос. - Да, без этих бесстыдных политиков, правящих этой страной, без
некомпетентных идиотов, желающих править, и без вашего проклятого лучезарного цезаря.

- Ну, зачем так грубо, - засмеялся майор. - Кумир на эмоциональную толпу
производит такой же эффект, как Вестминстерское аббатство и королевский эскорт, притом
намного дешевле. Но я рад, что вы переросли эту довольно ребячью лояльность, так нам будет
легче прийти к соглашению.
Спросил его, о каком соглашении идет речь. Он на палке протолкнул в вентиляцию
бумагу. Я палкой же достал ее.
- Только подпишите ее, и вы свободны, - сказал он. - Только одно серьезное условие.
Вы не должны покидать Англию. В своей стране мы предоставляем вам полную свободу. Но
если попытаетесь выехать на континент, начнется все сначала, и пощады вам не будет. Я
думаю, после того, что вы сделали, такое условие оправдано.
Я сказал, что мне темно. Не хотелось зажигать свечу и переводить кислород. После
некоторых колебаний он протолкнул мне фонарь. К тому времени майор знал, что он может
заставить меня вернуть свою вещь.
Предложенная к подписи бумага была пространной, но простой. Это было признание того,
что... августа я пытался убить великого человека, что намерение было предпринято с ведома
(они не посмели написать "с одобрения") британского правительства и что я был отпущен без
наказания на условиях, что не буду покидать Англию. Документ был подписан шефом их
полиции, свидетелями и лондонским нотариусом, заверяющим мою подпись. Судя по адресу
нотариальной конторы, это было весьма солидное учреждение.
Фонарь был очень хорошим, и следующие четверть часа я использовал его для наведения
порядка в моем забое. Потом вместе с бумагой передал его обратно. Высказывать свое
негодование было сейчас бесцельно.
- Я не стал бы вас убеждать, - сказал майор, - если бы вы разделяли обычный
буржуазный национализм. Человек вашего типа скорее станет мучеником. Но поскольку вы
никому не верите кроме себя, то почему бы не подписать?
Ответил ему, что мне небезразлично общественное мнение.
- Общественное мнение? Ну хорошо, мы не станем обнародовать этот документ, пока не
будет непосредственной угрозы войны и ваше правительство не станет выступать в своей
обычной роли моралиста. И насколько мне известно, каким становится характер английской
общественности в период кризиса, из вас скорее сделают национального героя.
- Может быть, и сделают. Но подписывать ложь я не буду.
- Ну, ну, давайте без гонора, - он уговаривал меня в своей напыщенно
покровительственной манере. - Вы добропорядочный англичанин и прекрасно знаете, что
правда всегда относительна. Искренность - вот что имеет значение.
Я корил себя, что втянулся в этот спор, но что мне оставалось делать? Был рад хоть тому,
что после столь долгого одиночества слышу культурную речь, пусть даже этого майора. В
известном смысле наш разговор мало отличался от препирательства в клубе со скучным
собеседником крайне правого или крайне левого толка. Ничего с ним не поделаешь, и
приходится выслушивать. Знаешь, что он заблуждается, но ты толкуешь с позиции
индивидуалиста, а тот выступает от имени мифических народных масс, и общей основы не
находится. Что-либо доказать собеседнику совершенно невозможно.
Я уж не говорю о своем физическом надрыве и своем ужасном положении в подземелье.
Все это давало ему огромные преимущества в интеллектуальном плане, да они были у него в
любом случае. Он сбивал меня с одной слабой позиции на еще более слабую. Его можно было
принять за доброго доктора, обследующего психическое состояние преступника.
- Я думаю, - выговорил он наконец, - если бы вы объяснили мне, почему вы решились
на убийство, нам обоим все это значительно облегчило бы.
- Давным-давно все объяснил вашим людям, - резко бросил ему в ответ. - Мне
хотелось узнать, возможно ли это, и его смерть для мира не была бы большой потерей.
- Значит, вы действительно намеревались стрелять, - он воспринял мои слова
совершенно прямолинейно. - Понимаете, я действительно не мог вам помочь, пока вы не
сказали этого.
Я понял, что выдал себя ему и самому себе. Конечно, у меня было намерение стрелять.
Их методы допроса доводят человека до идиотизма - девяносто процентов всех нас, - к
какому бы кругу он ни принадлежал. Нетрудно вынудить человека признаться во лжи, которую
он сам придумает; много труднее добиться от него правды. И когда своими приемами они
вытягивают из человека правду, он становится таким податливым и деморализованным, что
принимает любое толкование своего признания, какое ведущий допрос сочтет подходящим.
Прием этот всегда аморален и эффективен, как в кабинете психоаналитика, так и в полицейской
камере пыток. Они заставляют вникать в наши побуждения, и в ужасе перед их обнажением мы
готовы признаться в любом безумии.
Я прошел сквозь все это, конечно, ранее и в руках более жестких и менее умных
следователей, чем Куив-Смит. Физические муки делали меня только упрямее. Мне было так
важно доказать самому себе, что мой дух сильнее плоти, что вопроса, как сохранить рассудок и
не поддаваться чувствам, даже не возникало у меня.
- Да, - твердо сказал я, - я намеревался его застрелить.
- Ну зачем? Политическое убийство ведь определенно ничего не решает?
- В истории это решает очень многое.
- Понятно. Значит, вопросы большой политики?
- Если вам угодно.
- Стало быть, вы это с кем-то обсуждали?
- Нет. Я пошел один, полагаясь только на самого себя.
- Ради блага своей страны?
- Своей и других.
- Тогда, даже если ваше правительство ничего не знало про вас, вы действовали как бы
от его имени?

- Я этого не утверждаю. - Я видел, куда он клонит.
- Мой друг! - вздохнул майор. - Значит, так: вы говорите, что не подпишете ложь.
Позвольте мне уточнить вашу мысль, и вы поймете: я не требую от вас этого. У вас есть друзья
в Форин офисе, не так ли?
- Да.
- Порой вы неофициально сообщали им о своем возвращении из-за границы. Я не
считаю вас агентом. Но когда вы приезжали с интересными впечатлениями, за ленчем вы могли
бы поделиться ими с приятным для вас человеком.
- Я делал это.
- Тогда допустим, вы осуществили свое намерение, а мы замолчали факт убийства, вы
сообщили бы своим друзьям, что он убит?
- Полагаю, что сказал бы.
- Как видите, вы считаете себя слугой своего государства, - сказал майор.
- В этом деле нет.
- Ах бедный, бедный! - терпеливо ворчал Куив-Смит. - Человеку с вашим знанием
общества других стран просто не к лицу английская неприязнь к рассудительной беседе. Вы все
же считаете себя слугой своего государства исключительно и только в данном деле, такой
экстраординарной значимости. В обычной обстановке вы таковым себя не считаете. Вы таки
признаете, что в данном деле вы действовали ради своего государства и что намеревались
государство об этом поставить в известность.
Я повторяю, что не мог сбежать от него, что меня держали в пространстве восемь футов
длиной, четыре - высотой и три - шириной. То, что он был совершенно свободен, а я заживо
погребен, заставляло чувствовать в сравнении с ним свою неполноценность. Именно так. Это
очевидно. Но что это ему давало? Я знал: что значимо для меня - ему совершенно чуждо, что
у него нет ни малейшего представления о шкале моих ценностей. Поэтому, при твердой вере в
свои ценности, наши обстоятельства физического порядка для меня ничего не значили.
Теперь я понимаю, что он хорошо очистил мою голову от всякого вздора. Вполне
возможно, что именно это, как ничто другое, давало мне ощущение, что я у него на крючке.
- Но я не действовал по указке государства, - настаивал я.
- Я не просил вас ставить свое имя под этим. Может быть, скажем так: с ведома
государства. Это не будет ложью. Даже нечего нам цепляться к этим словам. С ведома моих
друзей - так не пойдет?
- Это неправда.
- Я не утверждаю, что вам платили. Вовсе нет, я думаю, вы предприняли это, как вы
говорите, более или менее из спортивного интереса!
- Я так и говорил.
- Ах, да. Но спортивное убийство! Уж в такое вы и сами поверить не можете, это ясно.
- Почему бы нет? - спросил я, взбешенный.
- Потому что это невероятно. Мне хочется знать, отчего вы нас так ненавидите, что были
готовы убить главу государства. Что вас побуждало?
- Политические соображения.
- Но вы сами говорите, что политика вас не интересует вовсе, и я верю вам
безоговорочно. Наверное, мы говорим об одном и том же. Можем мы сказать, что ваши мотивы
были патриотическими?
- Нет, не можем.
- Дорогой мой! - воскликнул он. - Но они не могли быть личного порядка.
Не личного! Да какими еще они могли быть? Он заставил меня внимательно посмотреть
на самого себя. Никто другой не мог бы сделать, что сделал я, если бы его хладнокровно не
толкали на это горе и ярость, освященные гневом, стремление добиться справедливости там,
куда не может дотянуться ни одна другая рука.
Я отодвинулся от вентиляции и лег головой к внутренней камере; это было у меня самое
уединенное место. Он что-то там бормотал, начал сердиться. Мне это было безразлично. Я вел
навязанную им борьбу против своего самосознания. Наконец он замолчал, а я предался своим
страданиям.
Постараюсь писать об этом спокойно. Думаю, теперь я способен на это. Я любил только
однажды и не знал этого до ее смерти. Возможно, это не совсем верно. Я любил всем сердцем,
но плохо сам это сознавал - по крайней мере, несравнимо с экстазом и блаженством, каким
любовь была для нее. Я был слишком вышколен, слишком цивилизован. Я любил ее, как
китайский мандарин может любить цветок, прекрасный сам по себе, остающийся прекрасным
на всю жизнь.
Когда узнал о ее смерти, я не рыдал. Сказал себе сразу, что любовь была иллюзией. Я
горевал по поводу гибели поразительного творения природы. В моем сознании была горькая
печаль, какую вызвал бы пожар, уничтоживший мой дом, где жили пятнадцать поколений
моего рода, - чувство безвозвратной тяжелой потери, несравнимое ни с каким несчастьем, а
только с неизбывным человеческим горем.
Вот, говорил я себе, что я считал своим чувством. Кто умеет не навязывать свои чувства
друзьям и близким, тот также умеет не обременять ими и себя.
Все же я сходил с ума от горя и ненависти. Я называю тогдашнее свое состояние
сумасшествием, потому что не понимал его. Легкость моей печали не была безразличием; это
была темная завеса, накрывавшая меня, когда я не смел углубляться в свои мысли. Я
чувствовал, что гнев пожирает меня. Я припоминаю свои злобные мысли, однако тогда
совершенно не брал их в расчет. Я гнал их от себя, как только они проникали в сознание. Они
мне были ни к чему, я ничего не мог поделать ни с горем, ни с ненавистью, ни с желанием
отомстить.
Отправившись в Польшу, я, как мне думалось, взял совершенно законный курс: поехать и
убить нечто в диком месте, чтобы заботы эти оставили меня.

Я не признавался себе в том, что или кого я хотел убить. Не признавался, пока Куив-Смит
не развеял весь этот мой самообман.
Она была такой подвижной и такой чувствительной. Благородное дело обязательно
должно было стать ее делом, она не могла иначе. Импульсивная, одухотворенная, умная - все
в ней воплощалось с такой энергией, что казалось, она испускала сияние. Один мальчик,
наблюдавший ее такой, говорил мне как-то, что ее окружает ореол света. Мне видеть это было
не дано. Но как мне помнится, она ощущалась за пределами своего тела; ни ощупью, ни
взглядом нельзя было определить с уверенностью - вот здесь она есть, а здесь ее нет. Ее кожу
трудно было считать поверхностью; это было неопределенное сияние чего-то бледно-розового
и оранжевого, что и переходило в тот яркий ореол.
Она, кажется, понимала, что в нас одинаково соединены импульсивность и интеллект. Ее
умом правили эмоции; она с потрясающей логикой отстаивала свои взгляды, но ее преданность
своему делу была лишена всякой логики. В себе я такого никогда бы и не подозревал, но это
было и у меня. Я никогда не принимаю ничью сторону, никогда с полной верой не
перескакивал от одного измерения к другому; я не воспринимаю огорчения, если только они не
задевают больное, пока горести эти не уходят в прошлое. И все же мной правят эмоции, хотя я
искореняю их в зародыше.
Ее они схватили и убили. Ее расстреляли. Государственные интересы. Да, я знаю, знаю
точно, что сохранение таких личностей есть причина, почему мы страдаем, боремся, почему
выживаем в этой жизни. Великие дела? Политика? Вера? Да ведь цель всего этого -
произвести такую женщину или такого мужчину, коли будет вам угодно. Поставить ее, эту
женщину, к стенке - нет такого дела, которое оправдало бы акт такого сатанизма. Наоборот,
это жизнь такого создания оправдывает любое дело, которое оно выбирает поддержать. Какие
еще есть у нас стандарты? Стал ли хоть один человек за всю нашу историю христианином под
влиянием веры Св. Афанасия? А теперь миллионы обретают веру через жизнь одного святого!
Я объявил войну людям, совершившим это кощунство, а прежде всего тому человеку,
который дал им веру, позволившую сделать такое. Какая дичь: один человек объявляет войну
нации! Это было другой причиной, почему я закрывал глаза на то, что я делал. Моя война была
тщетным делом для меня, смешной для симпатизирующих мне, как и я некогда посмеивался
над ее энтузиазмом. Но на деле моя война далеко не тщетна. Ее цена в человеческих жизнях и
страданиях низка. Нужно-то всего отыскать и уничтожить главную фигуру врага - и я бы
уничтожил ее, не изменись направление ветра.
Я осознал, что с момента моего задержания я терпел поражение только из-за своего
одиночества и нерешительности. Как я мог признаться себе, что я, мандарин, объявлял войну,
что я, бесчувственный любовник, был так потрясен смертью своей возлюбленной? Что я,
цивилизованный и профессионально-щепетильный охотник, вел себя, как торговец мороженым
с ножом?
Итак, все это, пока я безмолвно лежал в своей временной могиле, наконец было осознано.
Тогда я перешел в моральное наступление.
Наступать! И опять, какая дичь: человек, не имеющий места, чтобы просто выпрямиться,
предпринимает наступление! Но больше я не желаю оставаться пассивным страдальцем. Пока я
не знал, за какое дело я страдаю, падение моего духа было ужасающим. Теперь, когда я это
знаю, - мой Бог, я вспомнил, что на Ипре в 1915 году у солдат были окопы меньше и еще
более сырые, чем у меня!
Сколько времени я так пролежал, не знаю. Через него прошли большие географические
пространства, все этапы моего нападения и бегства, но никакой активности ни во мне с

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.