Жанр: Научная фантастика
Последний герой
...а, ни через год ничто
не менялось и не изменится, и это не было и не будет ни страной, ни
государством, ни историей, ни географией, а будет местожительством,
чудовищным гибридом вещи и процесса, времени, как я тебе уже говорил, и
пространства, будь оно неладно!
Ты совсем напился... они достали тебя, ты напился от бессилия... ты
не пьянел так раньше... что же делать, бедный мой?.. сейчас я доварю этот
суп... я хочу все бросить, давай встретимся у Таньки, я выгоню ее... буду
тебя гладить, целовать и молчать... мне нечем будет разговаривать, у меня
будет занят рот... полежим рядом, ты заснешь, успокоишься... я
соскучилась, и мне так жалко тебя... ты совсем поехал... ты в плохом
состоянии, мне не нравится это... слушай, я сейчас приеду, выходи на угол,
к "подаркам", суп уже сварился, я оденусь и буду там через полчаса...
умойся, приди в себя, не пей больше и выходи... я еду... я еду...
Подожди, я договорю. И, когда я договорю, ты, может, раздумаешь
ехать. На кой хер тебе вечно пьяный, растерявший удачу, истеричный и
нудный не то актер, не по поэт, не то художник - и, в общем, никто, на
кой? Подожди, я договорю, все-таки. Я договорю, выслушай меня, девочка,
пока у тебя есть время, по телефону говорить лучше, мы не отвлекаем друг
друга руками, телами, глазами, языками, мы не прижимаемся, не влипаем, не
вколачиваемся друг в друга, не рассматриваем кожу, волосы, ногти, не
вдыхаем запахи, не едим и не пьем вместе, выслушай меня, любимая.
Я понял недавно, что совсем не знаю себя. Когда я остаюсь один,
ночью, например, когда я не сплю, сижу на кухне, я очень быстро замечаю,
что меня как бы нет, не существует Михаила Шорникова,
пятидесятидвухлетнего artist широкого профиля, крепкого еще, несмотря ни
на что, мужчины, прилично выглядящего для своих лет, уже пережившего зенит
профессионального успеха, но еще не совсем вышедшего в тираж, известного
пьяницы и женолюба - все это есть, а меня нет. Я внимательно вслушиваюсь в
то, что происходит внутри сидящего за кухонным столом человека, и ничего
не слышу. Я вижу старую, запущенную кухню, углы и закоулки которой
скрываются в щадящей темноте, вижу ярко освещенную висящей над столом
лампой пеструю клеенку, руки немолодого мужчины с некрасивыми, кургузыми
ногтями, с волосатыми фалангами пальцев, с крупными сплетениями выпуклых
сосудов на кистях, руки двигаются, гасят в пепельнице сигарету, берут
стакан и бутылку, наливают красновато-коричневую жидкость из пузатой
бутылки в стакан до половины, я вижу все это, но никак не могу понять, где
же тут я.
Иногда я набираюсь сил встать, включить в ванной свет, посмотреть в
зеркало. Там я вижу не совсем знакомое лицо, в общем все прилично,
глубоких морщин и складок пока нет, щеки под скулами слегка впали, но не
слишком, синяки под глазами вполне терпимы, могло быть и хуже, ситуация с
волосами давно перестала огорчать, тем более, что по общему мнению их
нехватка пошла мне только на пользу, ну, конечно, морда за последние годы
почему-то удлинилась, это есть, и брови стали расти кустами,
по-стариковски, но все это можно пережить, привыкнуть. Я придвигаюсь,
насколько возможно, к зеркалу над раковиной, вглядываюсь в глаза, но
ничего в них не вижу, кроме обычного, постоянного выражения - тоска,
уныние, не то собачья, не то национальная скорбь, вельтшмерц не по
возрасту, вот и все. Где в них, в этих еврейских, с опущенными наружными
уголками глазах я, я, Мишка Шорников, моя жизнь, любови мои, где в них эти
мои мысли и сомнения в собственном существовании? Нету. Ничего нет, только
светло-каряя радужка да немного покрасневшие от бессонницы белки.
Я смотрю сверху вниз, все гуще зарастающая грудь, вот где годы-то,
почти незаметный живот, измявшиеся за день клетчатые трусы фасона, который
у нас презрительно назывался "семейные", а в мире-то уважается больше
плавок и именуется boxers, тонкие - но тоже изменившиеся, как ни странно,
с годами, ставшие чуть тяжелее, что ли, прочнее - ноги, жилистые ступни в
старых кожаных шлепанцах. Вероятно, это и есть я, эту кожу гладят, целуют,
эти плечи, эти все же заметные наплывы на боках, над резинкой трусов, все
это обнимают, этому шепчут "любимый, замечательный" - странно, тело больше
всего убеждает меня в том, что я существую, хотя ведь не атлет, не танцор,
никогда не был накачан и горд своим мясом, но, почему-то, именно
рассматриванье этого безголового существа немного успокаивает.
Подожди минутку, я еще налью.
И вот, понимаешь, часам к трем, уже, конечно, пьяный, со слипающимися
глазами, я прихожу к выводу: а меня и действительно нет! Уж если всю ночь
проведя в поисках, я так ничего и не обнаружил, не смог вступить в контакт
с упомянутым господином Шорниковым Михаилом Яновичем, то, видно, это и
невозможно, не существует такого.
Тогда, на последнем шаге к беспамятству, перед тем, как вырубиться,
наконец, я осознаю, что же, кто же есть, если нет настоящего меня. Вот,
слушай: есть некто, кого ты любишь, обнимаешь, облизываешь сверху донизу,
кто делает тебя счастливой на несколько секунд - вот это только и есть.
Еще есть некто, беседующий с приятелями, вызывающий симпатию или
недоброжелательство, зависть или сочувствие, шатающийся по театральным
коридорам, студийным павильонам, галереям, журналам, издательствам, кого
помнят и ревнуют прежние бабы, из-за кого тихо мучается Женя, чье имя
знают сотни три любителей и поклонниц - некое не то существо, не то
условный знак, некто Шорников. Черный ящик, устройство, которое неизвестно
никому, в том числе и мне, а известны более или менее, как и положено
черному ящику, сигналы на его входе и выходе. Ты, наверное, не понимаешь
этой технической метафоры.
Подожди минутку, я выпью и прикурю. И не воспитывай меня, я сам знаю,
что такое вредные привычки, и не сердись.
Слушай, я уже заканчиваю.
Я старый, сильно пьющий. Не сегодня-завтра меня выживут из дому, я
стану бомжом, денег у меня все меньше, не на что будет и комнату снять,
того и гляди. Слава моя не вернется, я чувствую, так, буду еще какое-то
время барахтаться в тусовке, пока вовсе не сопьюсь и не перестанут давать
бродяге и тот заработок, который сейчас есть. Я же говорил тебе с самого
начала, что пропаду, что знаю это твердо, что мне на роду написано
пропасть, сгинуть у помойки. Я же выродок, понимаешь, в самом строгом
смысле этого слова: выродившийся, выпавший из рода, из семьи. В моей
законопослушной, тихой семье, где даже гуманитариев-то до меня не было,
одни инженеры да инженер-полковники, где никто не то что не разводился, но
и не погуливал даже - я получился такой, какой получился, представляешь?
Ну, и как же может закончить свою жизнь выродок? Конечно же, опустившись,
спившись, в нищете, в бродяжничестве, в традиционнейшем "на дне".
Секунду, я допью.
Дослушай. Девочка. Любимая. Мне приходит конец, понимаешь. Ты
последняя. Теперь, когда я узнал, как это бывает. С тобой. Ты первая и
последняя, слышишь. Я хочу жить с тобой, да негде, вот. Скоро они выгонят
меня из этой проклятой квартиры. Женя уедет в Питер, еще куда-нибудь, не
знаю. Но я точно не буду здесь жить, это я знаю. Если бы мне было где
жить, я бы точно. Я бы увел тебя из твоих хором, из твоей этой чудесной
жизни, точно. И ты бы не жалела, правда? Ты же меня любишь. Я бы тогда еще
жил бы, все наладилось бы, я не пропал бы, да. И тебе было бы хорошо, ты
бы увидела. Я очень люблю тебя. Я бы зарабатывал, мы бы жили неплохо. Я
всегда умел зарабатывать. И я бы не пил, мы бы не пили с тобой, правда.
Пили бы только понемножку, вечером, вдвоем. Было бы счастье. Я тебя люблю.
Я уже почти заснул, знаешь, я уже.
Але... але!.. Что ты?.. Ты заснул?.. Проснись, проснись, я уже еду!!.
Проснись!!.
Не приезжай.
Я еду... еду...
Приезжай, приезжай скорей. Я сейчас умоюсь и выйду на угол. Приезжай,
я люблю тебя.
Еду... уже еду...
Выхожу.
Еду...
Але... але же!..
Это телефон Михаила Шорникова. Пожалуйста, оставьте ваше сообщение
после сигнала. У вас в распоряжении одна минута. Спасибо. This is the
number of
Але!..
your message after the bip
Але!!.
one minute for
Черт...
Thank you. Bip.
Але, это я, куда же ты делся... это Саша... я простояла на углу сорок
минут, меня согнал гаишник... куда ты делся... я буду звонить еще...
ту-ту-ту-ту-ту...
Але, будьте добры попросить к телефону Сашу.
Я слушаю...
Ты можешь говорить? Тогда только послушай быстро. Они пришли и
пообещали устроить большие неприятности нам всем. У них, кажется, есть
человек в охране твоего мужа. Мы договорились. Я оставил им квартиру. Я
найду тебя сам. Не волнуйся.
Але!!!
Это Женя. Я звоню из Питера. Вероятно, я останусь все-таки здесь.
Филармония нашла мне жилье, я получу двухкомнатную в конце Литейного. Не
ищи меня, не звони, дай мне опомниться. Не волнуйся, я проживу.
Ту-ту-ту...
Але... может, вы дадите бывшему хозяину этой квартиры прослушать
записи... пожалуйста... дайте ему прослушать эту запись... пусть он
позвонит... пожалуйста... если речь идет о деньгах, скажите ему... пусть
он позвонит, мы все решим... и потом... он сможет договориться с вами,
пожалу...
Але, это я. Я из автомата, у меня только один жетон. Ты можешь
говорить? Тогда послушай. Я жив. Все оказалось, как я и предполагал, не
так уж страшно, даже неплохо. Сегодня я был в театре, после обеда пойду в
издательство, потом в одну галерею, где мне должны - все будет хорошо, не
волнуйся. Завтра я позвоню тебе в галерею, ты ведь должна быть там, да?
Можем увидеться, расскажу все подробно. А то сейчас кончатся три минуты, а
у меня только один жетон.
Але... але!..
Этот телефон принадлежит Михаилу Шорникову. Он здесь больше не живет.
Пожалуйста, скажите что-нибудь! Я попробую ему передать, во всяком случае,
сделаю все, что зависит от автоответчика. Простите, по-английски я не
говорю. Сейчас будет гудок - и говорите.
Але... я люблю тебя...
4
Как и следовало предполагать, они выжили меня.
Собственно, я даже не понял, как это произошло. Все эти ночные
звонки, обещания, что сейчас "братва подъедет", поджигание двери и даже
стрельба сквозь нее, - сначала из пистолета, все же мне тогда не
показалось, дырки ведь остались и в филенке, и в противоположной стене, -
потом из охотничьего 12-го калибра или из помпового американского
дробовика, прямо в дыру от пистолетной пристрелки, так что картечь
переломала все в прихожей... Какое счастье, что мудрая, лучше, чем я,
обучившаяся боевой жизни моя кошка вовремя кинулась под ванну и только
выла оттуда угрожающе, - и когда в очередной раз приехали менты,
порассматривали с некоторой завистью - к исполнителям, конечно -
разрушения, два часа писали протокол, потом вяло исчезли, - она все
завывала хрипло, грозила врагам... Но все это происходило как будто не со
мной, словно я смотрел какой-то средней руки триллер, какая-то случайная
кассета на вечер. Более или менее благополучного джентльмена, обывателя с
художественным оттенком, преследуют некие гады, бандиты, садисты, маньяки,
он все терпит-терпит, а потом терпение его лопается, - я боялся себе
представить, из-за чего может лопнуть терпение героя, но ведь знал, знал
канонический сюжет! - и он, призвав на помощь старого товарища, по
Вьетнаму, допустим, начинает мочить их всех: рядовых бандитов, их босса -
изысканно-пошло экипированную сволочь, продажных полицейских...
Мое же терпение все не лопалось, я смотрел это кино с оцепенелым
равнодушием, никак не осознавая, что герой - это я. Не могу даже сказать,
что я боялся, хотя и это одно было бы вполне достаточным и уважительным
объяснением, но нет, нет. Я просто застыл.
Потому что такое происходит только с другими, мы все в этом твердо
уверены.
Ну, и дождался.
Я поднимался по лестнице пешком, потому что лифт опять сломался.
Переступая через бомжей, затаивая дыхание в облаках аммиака, блевотины,
гнили, я допыхтел до своей площадки - и тут же приоткрылась дверь соседней
квартиры, выглянуло в щель испуганное старушечье лицо. Мишенька, они
просто открыли и вошли, и выбросили вашу кошечку, и вот это, хорошо, что я
услышала, поймала ее уже на первом этаже, а сумочку эту тоже подобрала,
что же теперь вы будете делать, Миша, если хотите, переночуйте у нас, а
Женечки тоже давно не видно, она опять в Ленинграде?
Я взял сумку, повесил на плечо, прижал к груди даже не пытающуюся
вырваться кошку, и пошел вниз, снова перешагивая через вонючих бродяг,
читая в сотый раз злобные надписи на стенах.
С кошкой я пришел в театр. Уборщицы и вахтерши заохали, начали ее
тискать, она вырвалась, нервно колотя хвостом, прижимаясь к стене, пошла
по коридору вдоль уборных, безошибочно нашла мою, которую я раньше делил с
покойным Юрой Литваком и уже год ни с кем, легла в сломанное кресло,
издавна приткнутое в углу... Я понял, что она устроилась, дал бабкам денег
на вискас, объяснил, где его можно купить подешевле, сел к зеркалу,
раскрыл на коленях сумку.
Эти ребята оказались на редкость добрыми. В старую мою сумку,
объехавшую пол-, если не весь мир, они сунули, в общем-то, все, что мне
нужно. Там были: почти протершийся, но все еще незаменимый верблюжий
даффл-коут и любимый кашемировый свитер - так что к зиме я оказался вполне
готов; лондонская фляжка для виски и тяжеленный серебряный портсигар - и
память, и на совсем черный день; четыре или пять книг, не стану
перечислять, самых нужных, вот и все; статуэтка, стоявшая всегда на моем
столе, за которую я почувствовал к ним особую благодарность... Словом,
если бы я собирался уйти, я бы взял то же самое.
Впрочем, возможно, что я это все и уложил, только забыл, и даже занес
к соседке, вместе с кошкой, а все остальное мне просто померещилось. В
последнее время я стал замечать, что утром не помню ничего, что было
накануне вечером, необходимая для этого доза стала постепенно снижаться.
Кроме того, все чаще я бывал не в состоянии твердо сказать, что из
помнящегося происходило в действительности, а о чем я только думал перед
тем, как вырубиться, или, может, видел во сне.
Внутри сумки был довольно большой карман на молнии, она с тихим
треском раздвинулась, я сунул руку и, оглянувшись на дверь, вытащил
пистолет.
Это был Para Ordnance P 13.45, изготовленный в Скарборо, в канадской
провинции Онтарио по неувядающей кольтовской системе, только с широкой
рукояткой, под двенадцатипатронный магазин, да еще один сорок пятого
калибра в патроннике - отсюда и название модели. Он был изготовлен
полностью из стали, и потому стоил дороже, чем та же модель, но с
некоторыми деталями из легкого сплава, он был куплен по каталогу за $712,
и я его очень любил.
Теперь я выщелкнул обойму и по одному выдавил из нее патроны, потом
оттянул затвор и выкинул последний. Маслянистые патроны, заканчивающиеся
пулей, так похожей на жаждущий любви сосок, - где же я это прочел? не
помню, - я ссыпал в старый чистый конверт, завалявшийся в одном из ящиков
подзеркальника, обойму загнал на место, предварительно протерев ее носовым
платком, потом протер им же весь пистолет и, не касаясь больше металла,
завернул его в пожелтевшую с прошлого месяца пыльную газету. Конверт и
сверток я снова сунул в сумку.
Кошка уже спала, только ухом дернула, когда я, стараясь не стукнуть
дверью, вышел.
Я бросил все с моста, с того самого, широкие каменные перила которого
я так часто представлял под ногами, ночь, открыточный пейзаж перед
глазами, быстро согревающийся твердый кружок, прижимающий короткие волосы
на виске, вдавливающийся в кожу, короткое движение правого указательного,
как положено, нажатие последней фалангой. Где-то я читал, что звук не
услышишь, но вспышку увидишь - интересно, откуда они знают?
Теперь только свертки полетели в воду, а я уже шел к лестнице,
спускающейся на набережную, сбежал по ней, свернул к переходу, тормознул
какого-то чумазого дачника на ржавом "москвиче"... Прощай, оружие. Я
сдался, игры кончились, я уже никого не защищу, не встану во весь рост,
заслоняя собою и стволом слабую и любимую, не выстрелю на секунду раньше.
И даже собственная моя жизнь теперь не завершится давно придуманной
прекрасной сценой.
Последний герой - из череды таких же, давно забытых - уже сыгран.
Теперь мне предстоит осваивать новое амплуа, веселого оборванца,
подзаборной пьяни, Мишани-интеллигента, умеренно поколачиваемого коллегами
и конкурентами по переходу возле метро. Потом подойдет раздраженный парень
в форменных милицейских брюках и скромной нейлоновой куртке, из ближайшего
отделения, брезгливо, носком ботинка перевернет уже закостеневшее под
тряпьем тело - и останется ждать перевозку, нервно хлопая планшетом по
тощей своей ляжке...
Между тем, все продолжалось, будто ничего и не произошло. Мы виделись
в галерее и у Таньки. У Таньки я принимал душ, стирал рубашку и гладил ее,
еще мокрую. Мы истязали друг друга любовью, я привычно показывал чудеса
неутомимости, она привычно же стонала, извивалась, потом жаловалась - все
болит, что ты со мною делаешь, люблю тебя, ты меня проткнешь когда-нибудь
насквозь, люблю, хочу еще, все время, люблю.
Об ужасе вспоминали потом, выпивая на Танькиной кухне, заедая
готовым, кажется, датским салатом из пластиковой коробочки. Но и ужас к
концу первой недели стал привычным, обсуждали положение спокойно, искали
выход, прикидывали так и сяк, выход не находился и, выпив и поев, мы
отвлекались, снова лезли в постель, иногда на полчаса-час засыпали
вместе... Однажды мне пришло в голову, что если ничто не будет меняться,
если мы в конце концов, не станем жить вместе, рутина таких свиданий
погубит нашу любовь еще вернее, чем любые неприятности, чем даже огласка,
постоянный страх которой не исчез, но тоже стал привычным, будничным, чем
даже моя бездомность и должная наступить рано или поздно нищета. Своим
грустным открытием я поделился с нею, она расстроилась, глаза ее сразу
оказались на мокром месте, веки покраснели. Но не возразила, да и что тут
было возразить - все уже так шло, как шло.
Ночевал я иногда в театре, чего никто то ли не замечал, то ли не
хотел замечать, иногда в ее галерее, на нашем многотерпеливом верстаке,
пару ночей провел у Таньки, когда та уезжала в Нижний, на какой-то
фестиваль, снова в театре, опять у Таньки, отдыхавшей неделю в Анталии,
как водится. Научился спать на чем угодно, включая разъезжающиеся
реквизитные кресла, и забыл о бессоннице, мог крепко заснуть даже днем...
Деньги были, в театре платили не в сроки, но все же платили, около
миллиона дали в издательстве, хотя сборник не вышел и, скорее всего, уже и
не мог выйти, вдруг шестьсот долларов передал с оказией из Парижа маршан,
я купил новые джинсы, старые сунул в гримерной в угол, а для нее нашел в
антикварном занятный перстень с очередной бирюзой... И вдруг деньги опять
кончились катастрофически, пришлось взять сотню до театральной зарплаты у
одного парня, не вылезавшего из немецких гастролей, брайтонских концертов
и каких-то совместных постановок. Парень дал без разговоров, но все равно
было противно. Потом прошло...
Она ехала к какому-то художнику в мастерскую, к черту на рога, в
Перово, подхватила меня по дороге, договорились, что я подожду в машине,
пока она будет отбирать работы, а потом поедем на пару часов к Таньке. По
дороге туда говорили не о беде моей, не о будущем отчаянном нашем, а черт
его знает о чем: о разных женских типах, о вечной женственности, о великих
возлюбленных, о том, что любят не тихих, порядочных, домовитых и
преданных, а ярких, распущенных, предающих, терзающих. Невелико открытие
америки, но оба страшно завелись, орали, перебивая дуг друга, на
перекрестке она едва не въехала в автобус - и было понятно, орем потому,
что все прикладываем к себе, к нашим отношениям, к нашему случаю. Она себя
считала женщиной дурной, корила себя за все - что мужу, доброму, хорошему
и терпеливому, изменяет, что мне принесла несчастье, что, не умея себя
обуздать, рискует и своим, и чужим покоем, может и себя в угол загнать, и
близких на всю оставшуюся жизнь погрузить в горе, в обиду, загубить.
Ждала, что будет за все наказана, за все свои немногие приключения, и за
нашу историю тоже - словом, завела старый разговор, вечную свою песню.
И обо всем говорилось так, будто пока ничего не произошло, будто не
превращаюсь я неотвратимо в бродягу, будто нужно еще ждать напастей, будто
еще не дождались. Я и сам забыл о том, что через несколько часов надо
будет искать ночлег, и что возможно следующей моей спальней станет
подъезд.
Все о том же продолжали говорить и у Таньки, что не помешало час
исходить страстью, стонать, вскрикивать, начинать плакать, дергаться, едва
ощутимо притрагиваться кончиками пальцев, изо всех сил прижимать,
обхватывая руками и ногами, проталкивать язык все глубже, почти разрывая
уздечку, бесконечно рассматривать, придвинувшись почти вплотную,
заливаться потом на уже и без того мокрых простыне и полотенце, шептать
десяток бесконечно повторяющихся слов, не имеющих себе равных в пошлости -
любимая, любимый, девочка, мальчик, солнышко, солнышко, родная, родной,
красивая, красивый, люблю, люблю. Все. Все. Все. Не могу больше. Как
хорошо. Все. Все. Все. Как хорошо. Не могу больше. Все. Все. Все. Иди
сюда, иди сюда.
Потом, как обычно, сели на кухне, она в длинной майке, я в мятых
трусах, она пила Танькин джин - правда, наш Танька прикончила сама, я же
открыл купленную ею для меня фляжку "Black & White". Сыр засох, хлеб стал
в холодильнике каменным, а отогревать было некогда, оливки из банки вдруг
опротивели. Все было, как всегда, но я закурил, затянулся пару раз - и
сунул сигарету в пепельницу, недодавил, и заплакал, ничего не в состоянии
с собой поделать, затрясся, заходясь все больше в тоске, страхе,
безнадежности, она встала передо мной, прижала голову к груди, гладила,
что-то неслышно шепча, я начал успокаиваться, взглянул снизу в ее лицо.
Глаза ее были закрыты, губы некрасиво кривились, произнося неслышимые
слова.
Я понял, что, независимо от любых перемен, она последняя, что не
будет больше никого, и ничего не будет, и ничего больше и не надо.
Потому что, говоря просто, от добра добра не ищут, а лучше ее не то
чтобы нет или быть не может - но мне не надо.
Потому что, сообразил я, она именно и есть та, которую я придумал лет
двадцать пять назад, когда я придумал всю свою жизнь, свои занятия и чего
я от них хочу, свой образ существования до мельчайших деталей, и все так и
получилось, все осуществилось, пришло и уже даже ушло, и не было только
придуманной тогда женщины, были все время хоть немного - а иногда и очень
- другие, но вот она, она - это та. Другой не будет.
Не потерять бы ее, подумал я, как я уже растерял и продолжаю терять
профессии, образ жизни и все, чего хотел и получил. Черт с ним со всем
подумал я, только бы она не потерялась.
Тут и зазвонил телефон, и она автоматически сняла трубку в чужой
квартире, потому что звонок был резкий и длинный, и ей, наверное,
показалось, что это звонок международный, от какого-нибудь лондонского или
нью-йоркского ее знакомого галерейщика, и она схватила трубку, и ответила,
и слушала минуты три молча, и так же молча трубку положила.
Слушай, сучка, сказали ей. Мужа твоего мы достанем и в Штатах,
поняла? Старухи уже по месту прописки отвалили. А пацанку свою получишь,
когда нам ключи от хаты отдашь. Ты, проститутки кусок, трубку не бросай, а
слушай по-человечески. Ключи у тебя на одной связке, так? Вот, воткни в
зажигание, поставь своего "мерса" на ручник возле "Измайловского парка", у
метро. И вали к базару, просекаешь, там тебе девчонку сдадут. А захочешь
потрахаться с хорошими ребятами, звони. Ну, все, у тебя час есть, гони. И
козлу своему скажи, чтобы не возбухал, поняла? Давай, соска, исполняй.
Пока.
Message, оставленный на автоответчике Михаила Шорникова: "Тебя,
конечно, невозможно застать дома, а мне надоело по междугородной
разговаривать с автоответчиком, тем более, что он порет какую-то ерунду.
Пьяный записывался? Так вот, выслушай меня внимательно и постарайся
понять. Ты решил расстаться? Я уже давно знаю, что ты способен предать,
вот и дождалась. Тем не менее, я не жалею о том, что мы прожили вместе эти
годы, я все равно считаю их лучшими в своей жизни. Не беспокойся, я не
умру без тебя. Я устроилась в Питере, разыскивать меня не надо. Женя".
Записка, опущенная в почтовый ящик Михаила Шорникова. Конверт со
штампом "Московский Экспериментальный Академический Театр", без почтового
штемпеля - принесен и опущен курьером. Машинописный текст на одной
странице:
"Заседание художественного совета театра и правления АО "МЭКСАТ" 19
апреля в среду, в 12 часов.
1) Отчет правления о ходе переговоров с "Экстра-Банком".
2) Утверждение договора об аренде репетиционного зала и прилегающих
помещений клубом-рестораном "Venus-club" (российско-американское СП
"Мармур & Мармурштейн enterprises Ltd.").
3) Отчет главного режиссера
...Закладка в соц.сетях