Жанр: Научная фантастика
В краю родном, в земле чужой
...аты год назад, - Вадим перебрался в
кресло и закурил.
- Год, и полгода назад никто не знал, - с нажимом сказала Таня и тоже
потянулась за сигаретой, - а когда неизвестно, когда никто не знает, этого
вроде как нет. Мы с тобою любили друг друга - и это касалось только нас. А
ему я была хорошей женою, насколько из меня получается. Может, не очень
хорошей, но его устраивало. И никого две жизни не мучали. Не было никакой
измены, понимаешь? А теперь все по-другому...
- Верующие считают, что бог видит самые тайные поступки и ведает самые
тайные помыслы.
- Но ты-то не верующий, - отозвалась Таня из полутемной комнаты.
- Увы, - признал Вадим, - и это жаль. Он подождал ответа. Таня молча
курила.
Заполняя сосущую тишину, только подчеркнутую шумом поздних авто на
проспекте, Вадим продолжил: - Жаль. Потому что мне и в самом деле хотелось
бы знать, что есть мера и цена любому нашему действию и мысли. Чтобы с
каждой мыслью нечто изменялось вокруг... Мистики считают, что над каждой
страной конденсируются эфирные облака, эгрегоры, средоточия уже состоявшихся
человеческих мыслей. И какие преобладающие мысли у миллионов, таков их
эгрегор: светлый или темный, добрый или хищный, а сам по себе он изначально
разумен - высшее бытие, квинтэссенция разума... И может действовать разумно,
может вызывать у людей нужные мысли, подталкивать к нужным поступкам...
Вадим говорил спокойно и убедительно, - объяснял, уговаривал, как всегда.
Почти всегда. Сколько раз так и происходило: он рассказывал, убеждая, и
постепенно стиралось непонимание, неприятие, внутреннее сопротивление. Он
уговаривал аудиторию - хоть одного, хоть десяток слушателей. Уговаривал и
сам себя.
Или себя - прежде всего? А может, только себя? Заставлял согласиться со
своими логическими построениями, расцвеченными яркими картинками (Бог не
обделил ни логикой, ни памятью). Но что происходило дальше?
А дальше все поступали в соответствии со своими интересами.
До этой сентенции Вадим доходил и раньше. И никогда не позволял перейти к
следующему предположению. Да, допускал, что все слушатели - от безалаберных
студентов на лекциях до злоязычных дружков на кухонных посиделках, от
попутчика - ксендза в соседнем самолетном кресле до опасного и, видимо,
совсем непростого Александра Рубана, соглашаясь внешне, действовали дальше
по-своему; но выводов, кроме разве что тактических, Вадим из этого понимания
не делал. Срабатывала самозащита - и, возможно, выдержала бы всю оставшуюся
жизнь, не изменись так мир и его собственное бытие в этом мире. Но сейчас
Вадим понял - так ясно, будто высветилась в сознании закодированная когда-то
неведомым гипнотизером фраза:
"Твои слова не значат ничего".
Высветилась фраза; но Вадим тут же истолковал ее по-своему, загородился
десятком блоков - примеров обратного, примеров исторического и даже
всеобщего значения слов и фраз. Но, еще выстраивая блоки от "Вначале было
слово" до "Слово - полководец человеческой мысли", Вадим уже понимал, что
пытается сделать подмену, не допустить главного приговора: "Твои слова".
"Твои".
Вода кипела, но Вадим все не мог протянуть руку и выключить плиту.
Именно этого и боялся он сорок лет своей жизни - внутренней боли, ужаса и
пустоты, которые нахлынули, едва он не смог отогнать от себя осознание
суетной малости своих слов; слов - именно того, чем гордился, что пестовал и
оттачивал, что ставил превыше всего своего бытия.
Газ он все-таки выключил, засыпал в чашечки растворимый кофе, сахар,
налил кипяток. Ступая будто не по квадратам линолеума, а по гранитным
ступеням лестницы, ведущей вглубь, Вадим прошел в комнату.
"Твои слова не значат ничего".
А следовательно, имеет значение то лишь, что сделал Вадим в этой жизни.
Кому-то помог, а кого-то навсегда обидел.
Подарил, не любя, двоих детей жене - умных и здоровых мальчишек, которые
неизвестно почему гордятся таким отцом.
Несколько раз смог объяснить и предупредить, хотя по-настоящему не знает
до сих пор, что заставило и его, и партнеров действовать...
В комнате темно - различались лишь силуэты, не лица, это к лучшему,
потому что Вадим, зная, что Таня умеет читать как в книге в его лице, не
хотел показаться таким - растерянным, почти раздавленным.
"Твои слова не значат ничего".
Что Вы читаете, милорд? - Слова, слова, слова.
Сегодня - вы светилось. А жило - раньше, давно, давным-давно. И третий
год занимается искусством возможного, а попросту пытается преобразовать в
политические действия общее ощущение, что так дальше жить нельзя, потому
лишь, что подступило осознание своей неправоты к самому духовному порогу...
И это, наверное, тоже самообман. Он попытался выбиться из кокона
отстраненности, совершать сознательные целенаправленные действия. Наметил
программу, рассчитывал ходы, даже шел на риск. Самый настоящий. Какие слова
он приготовил, чтобы убедить Рубана! А слышал Сашка хоть слово?
Действительное - то, что он пришел. Поступок. Действительное - что еще?
Ребенок, который будет у женщины, любимой - и чужой?
Мальчик из православной общины, спасенный от лейкемии депутатскими
хлопотами?
- Две сведенные и две разведенные судьбы - молекулы неведомого мыслящего
газа? И вспомнил я тогда, ненужный атом, Что никогда не звал я женщину -
сестрой, И не был никогда мужчине братом... - процитировал Вадим.
Кажется, неточно.
И кажется - вслух.
Таня не отозвалась, будто прислушивалась к ночным звукам огромной Москвы
за окнами и стенами Вадиковой квартиры, и никак не реагировала.
Подавляя внутреннюю дрожь, предощущение утраты, Вадим заговорил снова: -
То, что нам кажется хорошим или плохим, правильным или преступным, зависит
только от воспитания, от внушенных ценностей, от морали, принятой в
коллективе. Вспомни, древние не понимали "Не убий" - господин мог убить
раба, дети убивали престарелых родителей; или брак - у мусульман
многоженство, гаремы. А у нас так тем более: приняли классовые нормы - и три
поколения живут и не каются.
- Вот за это мы и прокляты, - отрезала Татьяна и, рывком поднявшись на
ноги, подошла к распахнутому окну. Послушала - и повторила: - За это и
прокляты.
- Хотелось бы верить... - начал Вадим и замолчал.
Из глубины ночи все явственнее доносился густой, грубый рев танковых
моторов.
Вадим отчетливо, будто увидел собственными глазами, представил гладкую и
ребристую броню чудовищных машин, по всем автострадам вползающих в
пульсирующий светом и музыкой центр - и заговорил другим тоном, поспешно,
успокаивая скорее сам себя, чем этот хрупкий стебелек с каштановыми
локонами: - Ты думаешь, это все, и раз пошли танки, то - получится? Нет,
история прошла искус, больше ее не изнасилуешь. Думаешь, мы одни с тобою
рисковали всем, чтобы предупредить, чтобы не застали врасплох? Тысячи людей
сделали хоть маленькое, но важное дело. Увидишь, с этого начнется их
поражение, окончательное поражение...
Таня обернулась.
В зеленых, аквамариновых, переменчивых глазах горел огонек. Вадим
подошел, как зачарованный. Таня положила руки на плечи, но не притянула, а
сказала, будто выдерживая дистанцию: - Ты учил меня не бояться жизни. Я и
смерти не побоялась - я думала, Рубан живыми нас не выпустит. Прости, не
сказала раньше... Не хотела. Я не хочу, не могу ждать, что завтра ты уйдешь
- и не могу оставаться брошенной... После тебя... Вообще ничего не хочу. Не
хочу ждать, что может стать лучше - знаю, что только старею, вот и все, что
произойдет в этом мире нового. И еще не хочу, не хочу, чтобы опять сбежались
эти суконные рыла и указывали мне и моему сыну, что делать, во что верить и
как жить.
Хватит.
Когда танк наезжает, это больно, но недолго, правда?
- Таня!
- Я - иду. Хочешь вместе?
ГЛАВА 12
Медленная и туманная весна.
Поздняя Пасха отзвонила в дождь, и телеги вязли в грязи, и дым стлался у
самой земли, растворяясь в тумане.
Много за полгода Дмитрий Алексеевич стал безнадежным стариком.
Голова как поседела в одночасье, так ни единого темного волоса и не
явилось. Осели, обмякли плечи, спина разгибалась с трудом и мукой, а
порубленная правая нога отказывалась носить набрякшее тело, и приходилось ей
помогать, брать палку.
Дмитрий Алексеевич наотрез отказался больше выезжать с Мари на люди -
срам только! - да и к нечастым гостям выходил через раз. Только дети, будто
и не замечая ничего, теребили и дергали пуще прежнего, да по пути в церковь
люди кланялись еще почтительнее.
Граф, едва закончилось благополучное разбирательство с Рубановской
дуэлью, укатил в Петербург; семья осталась на месте, но Рубанов больше не
зазывали - казалось, Элиза едва терпит его присутствие. А Мари уже и не
рвалась - и слава Богу.
От старых привычек только и осталось, что вечерняя трубка да утренние
прогулки с Гнедком. Не верхом, а рядом - два седых старца, казак и конь.
И путь сложился один и тот же - по траве, по росам, по лугам, к излучине,
и через перелесок - домой.
А туман в это утро выдался особенный, давно Дмитрий Алексеевич такого не
видел: густая белесая гладь, а всего в маховую сажень толщиной.
Сверху, над молочной гладью - кусты, и верхушки деревьев, и божьи птицы
летают. Только растет все будто без корней, из самого тумана рожденное.
И внизу, на ладонь от травы - тоже просвет. Собственных ног не видать, а
мохнатые в проседь бабки Гнедка, по-собачьи бредущего за хозяином, видны.
И звуки ватные, медленные, и каждый звук с призвуком и отзвуком, так что
не поймешь, сколько ног ступает по торфяному лугу.
Дмитрий Алексеевич подошел к протоке, угадываемой только по рокоту воды и
рыбьим всплескам, постоял - быть может, на том самом месте, где давно ли был
силен и счастлив, и скатывал с упругого тела крупные капли, и благодарил
Создателя; а потом повернул к леску, ориентируясь по верхушкам кустов и
вершинам деревьев.
Прошел уже два десятка шагов, когда увидел, что совсем рядом идет и даже
улыбается ему есаул Афанасий Шпонько, в темнозеленом, расстегнутом у ворота,
мундире их полка.
- Ты, что ли, Афанасий? - спросил Дмитрий Алексеевич, не удивляясь, хотя
точно знал, что быть никакого Афанасия никак не может, что срезала славного
есаула французская пуля далеко-далеко, на переправе в чужом краю.
- Я, вашблагородие, я, - отозвался Афанасий казацким говорком; и звук
шагов вроде был слышен, только вот видел Дмитрий Алексеевич в подтуманном
просвете, что нет под ладным Шпоньковым корпусом ног.
Все еще не удивляясь, вытянул Рубан правую руку и прочертил палкой в
туманном слое, там, где ожидался живот есаула; но палка прошла сквозь
пустоту. А Шпонько чуть нахмурился и доложил: - Печалуемся мы, господин
полковник. О Вас печалуемся.
- Что, душу свою погубил? - резко спросил Дмитрий Алексеевич и посмотрел
на недальний лесок, где у невидной развилки затих некогда на снегу
зарезанный им, Рубаном, шляхтич.
- Что погубил, а что спас, - отмахнулся Афанасий, - не нам судить, а там
(он покосился на небо) свой россуд. О другом печалуемся. Командира у нас
нет.
- Эка хватил! - засмеялся Дмитрий Алексеевич и тяжело, по-старчески
закашлялся, - полководцев у вас не перечесть. И молодых, и старых...
- Да не можете Вы сие знать, господин полковник, а отсюдова я и объяснить
толком не могу. Слов у меня еще мало, не выскажу, как оно впрямь на самом
деле, а только дано мне понять, что не чередой, как тямил, дела в мире
случаются, а всякое сейчас еще и в другое время происходит, позже, но как бы
и сразу, и сходится это все, если только в особых узлах силы сравниваются...
- Господь с тобой, Афанасий, это что за околесица? Не понимаю я ничего, -
даже остановился Дмитрий Алексеевич, а Гнедко негромко всхрапнул.
Шпонько только руками развел над пеленой тумана: - Да разве ж так
поймешь? А вот почувствуете - сразу. Так что вы уж уважьте казачий круг,
господин полковник...
И в этот самый миг брызнуло над лесом утреннее солнце, и обжигающе
вспыхнула золоченая маковка колокольни.
Когда Дмитрий Алексеевич обернулся, Афанасия как не бывало. Но туман
зашевелился, поднялся выше - достиг вислых усов, стариковски-растерянных
глаз и буйной седой гривы.
Рубан не видел ничего и видел тьму безликих всадников на жесткокрылых, с
пронзительным злым взглядом, конях, и одновременно - зная, как это далеко, -
воинов, сцепившихся в смертельном объятии у огромной, серебром отливающей
колесницы, и темнолицего, ужасного, на подземном троне...
Туман поднялся.
Дмитрий Алексеевич, тяжко хромая, повернулся и по своим следам, ясно
видным на влажной траве, пошел к дому.
Мальчик и девочка еще спали, Дмитрий Алексеевич перекрестил их, спящих, и
прошел в кабинет.
Взял Библию, раскрыл наугад (раскрылась на Экклезиасте) и опустился в
кресло, глядя невидящими глазами на текст.
Вошедшей Мари с порога, резким стариковским тенором: - Маша, я сегодня
умру.
- Господь с Вами, Дмитрий Алексеевич, - отозвалась Мари, а потом
взгляделась в его лицо и тоже побледнела.
- Не перебивай. Я есаула своего встретил. Убитого. Палкой махнул поперек
- нет его, а разговаривал, как с живым. Зовут меня, а ежели зовут - не
задержусь. Сашку же - в священники отдай. Много крови на роду. Пусть
отмаливает.
- Сашу? Сына?
Но Дмитрий Алексеевич уже не ответил.
- Выезжаем в семь! - звонко выкрикнул связной прапор и помчался в дежурку - звонить на второй пост.
Дмитрий Кобцевич набросил бронежилет, быстрыми движениями закрепил
"липы", подхватил короткоствольный автомат и, отдав необходимые команды,
затопал к своей вишневой "Ниве".
Отряд еще докуривал, собираясь возле "уазиков".
Кобцевич объехал корпус - возле крыльца уже стоят машины, надежда и опора
с помятыми напряженными лицами собираются, скоро будут рассаживаться.
Сказав себе "Вот теперь и посмотрим, господа демократы, на что вы
годитесь", Дмитрий выехал за ворота.
Иллюзий по поводу демкоманды у него не сложилось. Возможно, эта бражка
получше, чем гвардия со Старой площади, а скорее всего нет. Те вроде все уже
поделили, а эти только начинают. Но что служить надо именно на этой стороне,
сомнений не стало уже давно. С января.
С Божьей помощью сорвался из Конторы. Именно что - просто так не
отпустили бы, заслали б в лучшем случае куда-нибудь к бурятам, а то и в
Карабах. Но удалось микроинфаркт раздуть до инфаркта, и сактировали. А
потом, когда Витя Баранник начал без особой помпы набирать свою команду,
инфаркт опять сделался микроскопическим и совсем не помехой службе.
"Нива" выкатилась за ворота и резво двинулась к трассе. День как день; и
если не знать, что впереди, что предстоит - можно сказать, что утро хорошее.
Но с вечера объявился Вадим; потом, по нарастающей, прилетело восемь
радиограмм, и наконец руководство зашевелилось...
Кобцевич внимательно, профессионально просматривал дорогу. Амбар на
пригорке, где можно устроить засаду, пуст. Контролька, самим Дмитрием
подготовленная полоса обочины, чиста. Дальше, в ста метрах, за слепым левым
поворотом - ничего. И ни одна машина не съезжала с дороги.
Кобцевич прибавил газ - и тут же сбросил ногу с педали. Сразу за
шлагбаумом, перегораживая выезд на трассу, стоял "КАМаз" с громадным
полуприцепом - "Алкой". Дверца кабины открыта, и там - фигура... в камуфле и
омоновском берете...
Кобцевич притормозил у самого шлагбаума и вышел. Дверцу, правда, не
захлопнул и ключ из замка зажигания не вынул.
Автомат - под рукой.
Солнце било в глаза, и Кобцевич не сразу опознал омонов-ца. И узнал,
только когда Саша Рубан окликнул: - Привет, Димон. Тебе что, в город надо?
- Не только мне, - сказал Дмитрий и, поднырнув под шлагбаум, протянул
руку, - там все керивництво выезжает.
- А это пусть выкусят, - отпарировал Рубан и выплюнул травинку, -
отъездились. Не выпущу.
- Ты, что ли? - поинтересовался Кобцевич и даже заглянул через
Рубановское плечо в пустую кабину. - Там с ними три десятка моих орлов.
Коцнут - мявкнуть не успеешь.
- Не так сразу. И вот верблюда этого, - Рубан указал большим пальцем за
спину, - без трактора не стянешь. Я заклиню. Сикстен тоне, не лялечки. Пока
меня, кусачего, уложите и трактор найдете - моя команда нагрянет. Тоже - в
скорлупах, - и Саша пощелкал пальцем со ссажеными костяшками по
кобцевичевскому бронежилету.
- А что ж ты их сразу не привез? - поинтересовался Дмитрий.
- Успеют. Указивку выполнять надо. А я подстраховался - вдруг к вам вчера
Вадим нагрянул, растормошил.
- Кино, - констатировал Дмитрий и даже шапочку сдвинул на затылок, - два
брата по разные стороны шлагбаума.
- А, - кивнул Рубан, - Вадик и тебе успел баечки напеть. - И сжал, так
что костяшки побелели, кулаки. - Ты его, скотину, больше слушай. Танька моя
уши развесила... Языком он ля-ля умеет, а сам чужих баб трахает. Ничего,
кончится эта петрушка - я ему роги начищу.
- Насчет подстраховать - это ты серьезно? - спросил, хмурясь, Кобцевич.
- Аякже.
- Подстрелят ведь.
- Служба. И не так просто.
- Ладно, - еще раз сказал Кобцевич и повернулся к своей "Ниве", мельком
взглянул на часы, - поеду, доложу ситуацию. Но если что - не обижайся.
- Нам, ментам, пополам. Канай. А я "верблюда" стреножу...
Кобцевич двинулся - будто уходить: - и в то же мгновение вывернулся
каратэшным пируэтом, целя тяжелым каблуком в Рубановский подбородок.
Но удар пришелся в блок, и хотя Рубана отбросило к кабине "КАМаза", он
устоял на ногах, а долей секунды спустя резко пнул Кобцевича в ребра.
Это был бы решающий удар - на выдохе, в момент падения, - но бронежилет
лязгнул титановыми пластинами, принял удар, и Дмитрий, перевернувшись через
голову, вскочил в стойку.
Автомат остался на земле - чуть ближе к Рубану, пожалуй.
- Брат, говоришь? - процедил Рубан, нехорошо щурясь, - Давно я хотел вас,
гэбуху долбаную, почистить.
Нет, не дотянуться до автомата - ни одному.
Кобцевич расслабился, встал, как дембель перед черпаком, и примирительно
улыбнулся: - Хватит. Проверились - и будет. Слава Богу, мальчики мы
большенькие. Хочешь здесь под пулями потанцевать - танцуй. Твоя служба, твое
право. Только ствол я заберу. Чтобы без дураков - сними рожок и брось
пустой. Я отойду.
И он действительно отошел на шаг, угадывая по звуку моторов, да и по лицу
Рубана, что из-за леса вынырнули два "уазика", и ребята сейчас, оценив
ситуацию, тормознут не доезжая шлагбаума и выскочат, с автоматами, на помощь
командиру. И Сашка не успеет самого главного сейчас - обездвижить тяжеленный
"КАМаз" и задержать колонну до подхода омоновских сил.
- Сволочь! - крикнул в ярости Рубан, считающий так же и с тою же
скоростью. - Думаешь, переиграл, гэбуха?!
- И, накрыв в полуполете автомат, перекатился и с трех шагов хлестнул
огненной струей по груди Кобцевича.
Четыре пули - четыре тяжких, перешибающих дыхание, но не смертельных
удара в бронежилет. А пятая пуля раздвинула пластины у левого плеча и горячо
ввинтилась в плоть.
Кобцевич еще стоял, превозмогая боль и удивление, когда из-за спины его,
от машин, часто затараторили автоматные очереди, и по металлу камазовской
кабины, по борту "Алки", по асфальту и щебню дороги загремели пули.
Сашка, дико оскалясь, перекатился к переднему скату, но выстрелить не
успел. Кобцевич прыгнул, целой правой рукой пригнул Сашкину шею и, прикрывая
спиной, как щитом, Рубана от автоматного огня, закричал: - Не стрелять! Не
стрелять!
Рубан дернулся раз, еще раз, но затем то ли понял, что ничего уже не
успеть, то ли достала настоящая боль (две пули попали в ногу), но затих.
Секундой позже забухали тяжелые ботинки, ребята авангарда растащили
братьев. К Дмитрию бросился старлей, афганец, с индпакетом (кровь уже
хлестала прилично); Рубана обезоружили, оттащили от машины и заставили
лежать под автоматным прицелом.
Старлей перевязывал умело, а Василь, второй зам, протягивал фляжку.
Кобцевич отхлебнул, потом - еще, чувствуя даже сквозь боль, как теплый
коньяк прокатывается по телу, потом вернул флягу и, как мог твердо, сообщил:
- Мы тут по личным делам поцапались с майором, но стрельба - случайная. Не
фиксировать. "КАМаз" отогнать на обочину, поднять шлагбаум - и провести
колонну. Старший - ты.
Афганец закончил бинтовать, приделал перевязь.
Дмитрий сел, покрутил головой (уже бамкали далекие бронзовые молоточки,
отзванивая потерю крови) и распорядился: - Перевяжите майора. Прости,
Александр Григорьевич - стреляют, как сапожники, чуть не поубивали...
Когда, спустя семь с половиной минут, из-за лесочка вымахнула колонна
легковушек и автобусов, "КАМаз" стоял в полусотне метров от перекрестка,
шлагбаум будто и не закрывался, и "нива" с мигалкой стояла на трассе,
осаживая негустой поток "жигулят" и "москвичей" дачников, возвращающихся в
город.
За рулем "нивы" сидел и помахивал из открытого окна жезлом прапорщик
Москаленков, регулировал движение и все раздумывал - сразу сказать или потом
отразить в рапорте, что открыл огонь на поражение, не дожидаясь команды; а
на заднем сидении, поневоле касаясь друг друга, сидели два бывших майора,
два раненых профессионала, два брата, и каждый считал правильными только
свои поступки.
Колонна выкатилась на шоссе и понеслась к Москве. "Нива" развернулась и
пристроилась сзади: до окружной - всем по пути, а там - в госпиталь.
Спустя пару минут Рубан сказал, умащивая поудобнее раненую ногу: - Твоя
взяла, гэбуха. Кобцевич ответил вяло: - Заткнись, мент, - и хотел
продолжить, сказать, что не взяла ничья, просто событиям дано
разворачиваться своим чередом, и не их ума дело подводить итоги и выискивать
смысл. Но не стал напрягаться, тем более при прапорщике, а откинулся на
сидение и спокойно стал вслушиваться в перестук бронзовых молоточков по
хрустальной наковальне...
- Что - кровь...
- Что - род...
- Что - Бог...
- Что - долг...
- Кто - брат...
- Кто - враг...
- Кто - прав...
- Где - век...
- Где - рок...
- Чей род...
- Чей брат...
Потом была операционная, палата, солнце, и снова ночь, и снова пришли
двое, но уже с другими лицами, и объясняли, объясняли равносущность
намерений и действий, вероятностей и реальностей в поляризованном мире
противоборствующих сил, и Дмитрий все хотел их узнать и расспросить...
Саша Рубан поднялся в лифте и подошел, чуть прихрамывая, к двери. Звонить
не стал - увидит в глазок и не откроет, - а достал заготовленный дубликат
ключа, негромко щелкнул замком и вошел в квартиру...
В Москве затеряться можно - если очень постараться. Татьяна постаралась,
как смогла, но оказалось - не очень.
Ко времени выхода Рубана из госпиталя она выехала из квартиры, ушла, не
оставив координат, из студии и, кажется, отменила или сверхплотно
законспирировала встречи с Вадимом. Но Машке Кобцевич позванивала - откуда,
собственно, Рубан и узнал, что Танька осталась в Москве.
Но Машка - известная партизанка, ни за что на адрес не расколется. А со
временем на поиски и с деньгами у Саши стало туговато.
После двух месяцев в госпитале и еще одного - под следствием ему,
самодуру, беспредельнику, разгильдяю и угонщику "камазов" с колхозной
картошкой места в очищающихся рядах не нашлось.
В рэкетиры сам не пошел - побрезговал.
Устроился водителем-охранником к банкиру, тоже, слава Богу, хохлу и тоже
некурящему.
Платил Тимофеич хорошо, вроде даже слишком, но, во-первых, резко
похолодало к бывшим праздникам, а ныне поминкам, и пришлось прикупить
одежку, в комисах же шмотки стоили столько, что Рубан поначалу даже
переспрашивал, и сшито почти все оказалось на недомерков. Хорошо, хоть с
обувкой проблем не встало - обеспечило родное покойное МВД на пять зим
вперед. Во-вторых, неважнецки стало со жратвой, впроголодь же не поработаешь
- приходилось тратиться.
Водил Рубан шефову "девятку" аккуратно, вылизывал в охотку, и за две
недели выучил шефов график назубок. Понял, когда просить и делать "окна",
когда - от зари до зари, от темна до темна, - и тогда только всерьез
принялся за поиски.
Сначала прокатился по адресам подружек. Пусто. Потом дней десять "пас"
Вадима, но на Таню так и не вышел. Прибивать же самого Вадима перехотелось.
В самом ли что-то изменилось, Вадим ли стал другим? Гуляет с пацанятами, как
примерный папаша, и ни дружков, ни девочек... А на лице - растерянность,
будто у ежика при встрече с обувной щеткой.
Страна разваливалась, придурки всех мастей митинговали, жратва теряла
всякое название - просто еда, и только, а Саша, не отчаиваясь разве только
от хохляцкого своего упрямства, высматривал и высматривал Таню в громадной,
все еще многолюдной, поганеющей Москве.
Потом, когда уже и Союз гавкнулся, а за рубль и поздороваться стало можно
не co всяким, Рубан хлопнул себя по лбу: женщине легче поменять семью,
работу, подруг и любовника, чем косметичку, парикмахершу и портниху.
Память не подвела; догадка - тоже. На третий день, у косметического,
засек ее и провел - погрузневшую, родную. На пятый - знал точно: не
случайный адрес, живет там - и живет одна.
Еще три дня - у Тимофеича запарка, даже с лица сник, работает, конечно,
на себя, но по шестнадцать же часов подряд! Рубан завел в машине термосок
литра на два, китайский, и скармливал шефу розовое, домодельное, на
Закладка в соц.сетях