Жанр: Научная фантастика
Рассказы
Валентина Журавлева.
Рассказы
Снежный мост над пропастью
Приключение
Мы пойдем мимо - и дальше
Сквозь время
Голубая планета
Некий Морган Робертсон
Леонардо
Буря
Летящие по вселенной
Валентина Журавлева.
Снежный мост над пропастью
С ума можно сойти! Не получается у меня статья. Вот, пожалуйста, наугад
открываю "Вопросы психологии": "Наибольшее рассогласование между двумя
гипотезами определяется средним значением и дисперсией суммы случайных
переменных, которая равна сумме средних значений и дисперсий
распределений, из которых берутся переменные". Здорово, а? "Дисперсия
суммы... которая... из которых..." Статья, в общем, пустая, но как звучит!
- Скрибас? - спрашивает Гроза Восьми Морей на своем сомнительном
эсперанто. - Пишешь, говорю?
Он стоит у входа в палатку, в руках у него сковородка, солнце весело
отражается в лысине Грозы Восьми Морей.
- Заходи, дед, - приглашаю я. - Видишь, дела идут совсем малбоне. Не
выходит статья.
- Бывает, - успокаивает меня Гроза Восьми Морей. Он устанавливает
сковородку на ящик, заменяющий стол, и бормочет: - Ши ирис претер домо
сиа... нет, домо де сиа онкло. Она шла мимо дома своего дяди.
- Какого дяди? О чем ты говоришь, дед?
- Сиа онкло. Своего дяди. С предлогом "претер" упражняюсь. А тебе
принес роста фиш. Жареную кефалку, значит.
Я ем кефаль, слушаю болтовню деда, и у меня появляется отличная мысль.
Мои попытки писать научным языком, в сущности, немногим отличаются от
эсперантистских упражнений Грозы Восьми Морей. Ну, а если я просто
расскажу, как был открыт АС-эффект? Пусть редакторы сами уберут лишнее,
уточнят термины, словом, сделают, что полагается. Главное - факты.
- Ли ригардис... ригардис... - Гроза Восьми Морей огорченно вздыхает. -
Забыл, понимаешь. Вот ведь... Он смотрел, ли ригардис, а куда он,
печки-лавочки, ригардис - забыл... Ладно, ты себе скрибу, дону скрибу, я
пойду, надо сети готовить.
Итак, история открытия АС-эффекта.
История эта уходит в глубь веков. В седую древность. В эпоху, когда мы
жили в своем Таганроге и учились в шестом классе. С тех пор прошла целая
вечность. Пять лет! Да, пять с половиной лет. Мы были тогда в шестом
классе, заканчивалась третья четверть, и у Насти была двойка по
арифметике. С этой двойки, собственно, все и началось.
Вообще-то арифметика не ладилась у Насти с первого класса. Но в тот раз
положение было прямо-таки катастрофическое. Мы - я и Саша Гейм - старались
вытащить Настю. Я старалась, потому что дружила с ней. Да и как староста
класса я обязана была что-то делать с ее двойками. А Гейм уже тогда
считался математическим вундеркиндом, блистал на олимпиадах, и задачки,
которые нам задавали, щелкал как семечки. В полном блеске Гейм развернулся
позже, через год-полтора, но для нас он уже давно был математическим
гением. Он занимался с Настей почти каждый вечер, я тоже помогала; без
меня у Гейма просто не хватило бы выдержки. Занимались мы много, однако у
Насти ничего не получалось. А впереди была последняя в четверти
контрольная работа.
Так вот, собрались мы у Насти перед контрольной и стали решать задачи.
И Гейм в этот вечер кипел от злости. Накануне он достал толстенную
математическую книгу, тайком читал ее на уроках, и теперь ему отчаянно
хотелось удрать домой, к этой книге.
- Попытайся немножко подумать! - с раздражением сказал Гейм, скомкав
очередной лист с неправильным решением. - Нельзя решать, не дочитав
условий. Что ты смеешься?
- У тебя в очках лампа отражается, - объяснила Настя. - В каждом стекле
по лампе. И когда ты злишься, они вспыхивают, как будто перегорают.
- Есть два пункта, - каменным голосом сказал Гейм. - Пункт А и пункт Б.
Тебе понятно? - Он взял два карандаша, положил по обе стороны задачника.
Настя перестала смеяться. - Расстояние между пунктами восемь километров.
Ясно? Из пункта А вышел пешеход со скоростью пять километров в час.
Одновременно и в том же направлении вышел из пункта Б автобус. Заметь, они
движутся в одну сторону, - это очень важно.
- А куда они движутся? - спросила Настя.
- Туда! - закричал Гейм и показал руками на край стола. - Куда-то туда,
какая тебе разница! Главное, они идут в одном направлении. И автобус через
двенадцать минут догоняет пешехода. Надо найти скорость автобуса.
- Ладно, - согласилась Настя. - Не кричи, я найду.
Она стала решать задачу, поглядывая на карандаши. Гейм сидел на
подоконнике и смотрел на часы.
- Фу, - радостно вздохнула Настя, - смотрите, сто семнадцать без
остатка делится на тридцать девять. Значит, все правильно. А я боялась, не
будет делиться. Ответ: три километра в час.
- Три километра! - Гейм подпрыгнул на своем подоконнике. - Ты, Настя,
уникальная дура. Пешеход дает пять километров в час, автобус позади
пешехода, автобус его догоняет, значит, скорость у него больше, чем у
пешехода. Подумай, как автобус догонит пешехода, если будет ползти со
скоростью три километра в час?!
Тут мне пришлось вмешаться, потому что Настя обиделась на "уникальную
дуру". Я полистала задачник и нашла другую задачу, полегче. В девять утра
со станции вышел товарный поезд, а в полдень отправился экспресс. Скорости
поездов известны; надо узнать, в котором часу экспресс нагонит товарный
поезд.
- Допустим, ты не дура, - великодушно сказал Гейм. - Я не настаиваю. Но
логически мыслить ты не можешь - это аксиома. Вот если бы ты прочитала
книгу Пойа "Математика и правдоподобные рассуждения"... Пойа дает общий
метод решения задач. Решать надо всегда с конца.
- Я и решаю с конца, - возразила Настя. - Смотрю ответ, потом решаю.
- "Смотрю ответ"... Я же тебе о другом говорю! Решать задачу с конца -
значит представить себе, что именно надо найти. Вот в этой задаче надо
найти время. Давай рассуждать дальше. Что такое время?
- Ну, время... это такое... оно идет.
- Время есть расстояние, деленное на скорость. Поняла? Скорость нам
известна. Разность скоростей в данном случае. И если мы узнаем расстояние,
задача будет решена. Ясно?
- Нет, с конца я не могу. С ответа могу, а с конца - нет.
Гейм хотел сказать что-то ехидное, но я ему показала кулак.
Настя долго возилась с задачей, перемножала и делила какие-то
шестизначные числа. И наконец объявила ответ: экспресс догонит товарный
поезд в десять часов утра.
- Слушай, Кира, с ним что-то происходит, - испуганно произнесла Настя,
показывая на Гейма. - Ты посмотри на него.
Еще бы! Экспресс догнал товарный поезд до того, как он, экспресс, вышел
со станции... Мне было жалко Гейма, я понимала его чувства, но ведь к
контрольной все равно надо готовиться.
Гейм мрачно уставился на часы, а я дала Насте еще одну задачу.
- Эту я обязательно решу, - неуверенно сказала Настя. - Ты не сердись,
Саша. Ты же сам говорил, что Эйнштейн в школьные годы хватал двойки по
математике. А ты ко мне придираешься. Я решу задачу, я ее понимаю. "Из
закипевшего чайника отлили две трети воды". Значит, там осталась одна
треть, видишь, я все понимаю. "Оставшийся кипяток долили водой,
температура которой равна двадцати градусам... Определить температуру воды
в чайнике". Ну, тут четыре вопроса...
Гейм подошел и стал смотреть, как она решает. Настя написала четыре
вопроса, вывела ответ и облегченно вздохнула. У Гейма позеленело лицо. Он
взял свою шапку и ушел, хлопнув дверью и не простившись.
Настя растерянно моргала, с трудом сдерживая слезы.
- Я же не хотела его обидеть, - повторяла она. - Ну, Кира, правда, я
его не хотела обидеть, почему он ушел?
Вот еще вопрос! А что должен был сделать Гейм, если по Настиному
решению вода в чайнике имела температуру в двести четырнадцать градусов?!
Гейм ушел, а я не могла уйти. Но я не знала книги Пойа "Математика и
правдоподобные рассуждения" и вообще не была математическим вундеркиндом.
Я ходила в театральный кружок; там говорили не о математике, а о системе
Станиславского. Дома тоже говорили о системе Станиславского: отец и мать у
меня театральные художники. И я стала учить Настю решать задачи по этой
системе. У меня просто не было другого выхода.
- Не реви, - строго сказала я Насте. - Прекрати реветь и представь себе
события, которые происходят в задаче. Ну, как будто это театр. Или кино.
Вот пешеход идет по дороге. Ты вообрази себе эту дорогу. Вообрази
пешехода. Кто он такой. Как одет. И зачем ему надо идти. А тут еще дождик,
такой мелкий, противный дождик, представляешь? Ну, понятное дело, пешеход
переживает, он даже злится на себя, что не стал ждать автобуса. И
подсчитывает: догонит его автобус или не догонит?..
- Нет, - перебила Настя. - Он знает, что автобус его догонит. Он
подсчитывает, скоро ли автобус его догонит. Вот, думает, подниму тогда
руку, и водитель остановит автобус. А дождь, конечно, идет все сильнее...
Ну! Тут я обрадовалась в десять раз больше, чем промокший пешеход при
виде автобуса.
- Давай, Наська, - скомандовала я. - Вживайся в образ, у тебя
получается.
У нее в самом деле получалось. Она грызла карандаш, который изображал
пункт А, и смотрела на меня очень странным взглядом. Она как будто сквозь
меня смотрела, куда-то очень далеко. И там была дорога, не очень хорошая
грунтовая дорога, по которой шел пешеход, симпатичный парень, в клетчатой
ковбойке, и прислушивался, не идет ли сзади автобус.
- Не вышло, - вздохнула Настя. - Не взял его автобус, обрызгал водой,
обфыркал вонючим дымом и помчался дальше. Со скоростью сорок пять
километров в час.
Она не заглядывала в ответ, она сама нашла эти сорок пять километров в
час!
Тут мы сразу принялись за поезда. Правда, сначала не получалось. Настя
продолжала думать о пешеходе, которого не подобрал автобус; дождь в той
задаче уже лил как из ведра, и спрятаться пешеходу было некуда. Все это
мешало Насте вжиться в образ товарного поезда, которому очень обидно, что
его вот-вот перегонит расфуфыренный экспресс. Зато в образ закипевшего
чайника Настя вжилась как-то сразу. Она даже пофыркивала, вживаясь. И
очень сочувствовала чайнику. Он был уже не новый, закопченный, грузный, с
накипью. Ручка на нем оторвалась, ее небрежно завязали проволокой. А ведь
когда-то он ходил в туристские походы...
Вот так все началось.
Конечно, я тогда не предвидела, во что это выльется. Меня радовало, что
Настя получит тройку в четверти. Она и получила свою тройку. Это была
колоссальная победа, и мы продолжали заниматься. Я заставляла Настю
вживаться в каждую задачу. Метод действовал надежно, только времени нужно
было много: не так просто вжиться, скажем, в образ колхозного поля,
которое засеяно на три восьмых пшеницей, на две девятых - кукурузой, потом
еще чем-то, и в связи с этим надо что-то узнать...
Что поделаешь! Гейм уже начал свою стремительную карьеру, у него не
было ни минуты свободного времени, а я могла учить Настю только по системе
Станиславского.
И вот пошло - в шестом классе, в седьмом и дальше. Настя старалась, она
даже похудела и только глаза у нее с каждым годом становились больше.
Раньше я как-то не обращала внимания на цвет Настиных глаз. А тут вдруг
заметила, что глаза у нее - как небо в грозу. Серые, а кажутся темнее
черных. Большущие глаза цвета грозового неба. И в них все чаще появлялся
странный взгляд - сквозь вас, сквозь стены, куда-то далеко-далеко, где
идут поезда из пункта А в пункт Б и автобусы догоняют пешеходов. А я
подталкивала Настю: "Давай, вообрази, как там все происходит" - и не
думала, к чему это приведет. Мне это казалось обычным.
Скажем, у Игоря Лаубиса хорошая память - он этим берет. Нина Гусева
перечитала уйму книг - ей начитанность помогает. Саша Гейм - тот
прирожденный математик. Ну, а Настя держится на воображении, только и
всего.
Я тогда не понимала, что затеян психологический эксперимент. Допустим,
память - тут целая наука, как ее развивать. Но никто не ставил такого, как
бы сказать, такого нахального опыта по развитию воображения. Никто не
знал, что здесь скрыты невероятные возможности.
Наш дом в Исполкомовском переулке, а за углом, на Карла Либкнехта, одно
лето жил мальчишка, упитанный розовый балбес. Так вот, он все лето
тренировался по плеванию в цель. Сидит на скамеечке и плюет в картонку с
кругами. Смотреть противно. За три месяца он научился попадать в десятку с
пяти шагов. Вот что может дать упорная тренировка!
А Настя тренировалась не три месяца, а все пять лет - до окончания
школы. Она перевоображала тысячи задач! К тому же у нее наверняка были
соответствующие природные данные.
Мы перешли от задач с пешеходами, поездами и городами в безлюдную
область синусов, усеченных конусов и биквадратных уравнений. Но Настя
могла вообразить любую задачу. Даже тригонометрические функции острого
угла она видела как взаимосвязанные особенности характера некоего человека
по фамилии О.Угол. Человек этот менялся на глазах: одни качества
вытеснялись другими, что-то безгранично увеличивалось, что-то безвозвратно
терялось. В шестьдесят градусов О.Угол был уже не таким, как в двадцать.
Да что там О.Угол! У Насти оживали совсем уж безликие иксы и игреки. Я
ко всему, казалось, привыкла, но меня поражало, как она различает иксы и
игреки; ведь они у нее в каждом примере были разные. Я приставала к Насте:
- Вот тебе система уравнений:
2х^2 - у = 2
х^3 - у = 1
Объясни, пожалуйста, что ты там видишь.
- Как же, - говорила Настя, - этот икс такой маленький, такой серенький
малышок-первоклассник. Видишь, он пыжится, ему хочется казаться старше, он
возводит себя в квадрат, в куб, удваивает - и все равно остается
маленьким. И мордочка у него измазана чернилами. Отними игрек - и почти
ничего не останется. Но ведь его жалко, этого малыша, - продолжала Настя.
- Я думаю, пусть у него ничего не отнимают. Пусть этот игрек уберет свои
лапы, исчезнет. Ну и тут уже совершенно ясно видно, какой он малыш, этот
иксенок: возвел себя в третью степень и по-прежнему равен единице...
В восьмом классе меня однажды послали к первоклассникам: у них заболела
учительница, надо было заполнить свободный урок. Я взяла с собой Настю.
Это тоже очень важный эпизод в истории открытия АС-эффекта.
Представьте себе три десятка мини-классников; они, конечно, отчаянно
шумят, возятся, и вот Настя начинает им рассказывать про Красную Шапочку.
Через две минуты наступает такая тишина, что я слышу, как скрипят новые
Настины туфли. Я, дура, радуюсь и не думаю, что малыши могут испугаться.
Настя рассказывает, как Красная Шапочка идет по дремучему лесу. Она совсем
не старается добиться художественного эффекта. Она смотрит сквозь нас и
рассказывает то, что видит. А видит она страшный лес. Он уходит в
бесконечность. Ни один звук не возвращается из бездонной фиолетовой тьмы.
Костлявые серые стволы тесно обступают Красную Шапочку, а над тропинкой
клубятся душные испарения, сгущаются в липкий белесый туман. Змеящиеся
ветви деревьев беззвучно опускаются позади Красной Шапочки, отрезая
обратный путь...
Эти извивающиеся змееветви доконали двух маленьких девочек на первой
парте, они начали реветь, но Настя на них и не взглянула. А я растерялась.
Ведь рассказывала Настя правильно, и малыши слушали.
Тем временем Настя дошла до того, как Серый Волк съел бабушку. Сами
посудите, каким он должен быть, этот проклятый волк, чтобы вот так
запросто сглотать целую бабушку. И Наська выдала им соответствующего
волка. Малыши завыли, прибежала завуч - нам крепко досталось...
В этот день я начала понимать, что затеяла с Настей нечто необычное. Я
пошла в библиотеку, взяла учебник психологии для педвузов и стала читать.
Ну, не скажу, что все было понятно. Но две вещи я себе уяснила. Во-первых,
после школы я пойду на психологический. Во-вторых, эксперимент надо
продолжать. В восьмом классе Настя училась на четверки и пятерки. Значит,
ничего плохого от развитого воображения быть не может.
Это я тогда так рассуждала. Наивно, конечно: раз хорошие отметки - все
в порядке. Теперь-то я понимаю, что Настя просто была бы другим человеком,
если бы в тот вечер перед контрольной я не выпустила джинна из бутылки. И
у меня тоже была бы другая судьба. Я ведь мечтала о кино, о театре, три
года ходила в театральный кружок, а тут мне сказали: так нельзя, выбирай.
Они были правы, не спорю. Я пропускала репетиции, не учила роли, вообще
утратила интерес к искусству. Читала книги по психологии, одолела даже две
работы Жана Пиаже: "Проблемы генетической психологии" и "Роль действия в
формировании мышления", и постепенно крепла уверенность, что я на верном
пути. Понимаете, в психологии слишком сильна, как бы это сказать,
наблюдательская тенденция. Взгляд со стороны. Даже психологические
эксперименты - это тоже наблюдение в слегка измененных условиях.
Представьте себе, что физики ограничились бы экспериментами при небольших
температурах, давлениях, скоростях, - где была бы сегодня физика? Конечно,
психология имеет дело с человеком и вынуждена быть осторожной, но все-таки
мы должны перейти к активным экспериментам по исследованию возможностей
человеческого мозга.
Смешно: тогда меня огорчало, что я не могу поставить опыт на себе. Не
было новых идей. Мне оставалось продолжать эксперимент с Настей.
Я объявила Насте, что отныне она подопытный объект. Настя улыбалась и
смотрела на меня - нет, сквозь меня! - своими глазищами цвета грозового
неба.
С этого времени я заставляла Настю вживаться в образы по всем предметам
- по литературе, по физике, по химии и даже по черчению. Конечно, не все
шло гладко. Скажем, история. История требует точности; это не математика,
где можно вообразить пешехода веселым или, наоборот, грустным, можно
мысленно остановить автобус или представить себе, что он проехал мимо.
Настя однажды вообразила, как Меншиков, уже в ссылке, стоит у окна избы, и
на дворе идет дождь, и Меншиков нехотя, небрежно водит по подбородку
старой электробритвой "Харьков". Подумать только - электробритва в первой
половине восемнадцатого века! Но Настя утверждала, что очень хорошо видит
эту картину и даже слышит монотонное жужжание электробритвы...
Лучше всего у Насти получалось с математикой, физикой, химией. Думаю,
это не случайно. Если расположить все отрасли науки и все виды искусства в
ряд по степени точности, на одном конце ряда будет история - наука
документальная, полностью исключающая вымысел, а на другом - поэзия, почти
нацело состоящая из вымысла. Ну, а математика, физика, химия - как раз
посредине. Стихи Настя не могла сочинять: ей нужны были исходные данные,
_условия задачи_.
Зато с математикой дела у нас шли блестяще. В девятом классе это
признал даже Саша Гейм.
Произошло это так.
Однажды на большой перемене он объявил, что есть задачка из репертуара
приемной комиссии физтеха. С бассейном и четырьмя трубами. Народ,
естественно, возмутился: всем изрядно надоели задачечные бассейны,
специально созданные, чтобы топить бедняг-абитуриентов. Но слова "приемная
комиссия" и "физтех" звучали весомо. Игорь Лаубис пошел к доске, а Гейм
стал излагать задачу. Когда открыты первая, вторая и третья трубы, бассейн
заполняется за двенадцать минут. Если открыты вторая, третья и четвертая
трубы, - за пятнадцать минут, если первая и четвертая, - за двадцать.
Спрашивается: за какое время бассейн наполнится водой при четырех открытых
трубах?
Я следила за Настей. Она смотрела сквозь Гейма и, конечно, видела этот
бассейн. Вероятно, она видела и трубы, и краны, и, может быть, даже людей,
сидевших у бассейна и ждущих, когда же он наконец заполнится. Игорь стал
писать на доске уравнения, ребята ему подсказывали. Но тут Настя сказала:
- Совсем маленький бассейн. За десять минут заполнится.
Гейм сразу насторожился и стал допытываться, откуда Настя знает ответ.
- Вот бассейн, - ответила Настя. - Бетонные стенки, лестница, два
трамплина. И трубы. Черные такие трубы, а на них белой краской написаны
номера...
- Почему трубы черные? - перебил Лаубис. - Может быть, они серые. Или
оранжевые.
- Черные. С большими белыми номерами, - повторила Настя. - Я так вижу,
тебе какое дело? Номера один, два, три. Идет вода, за минуту она заполнит
бассейн на одну двенадцатую. Рядом трубы с номерами два, три, четыре. В
минуту заполняют одну пятнадцатую бассейна. И снова трубы с номерами один
и четыре. Одна двадцатая объема в минуту. Каждый номер повторяется два
раза - это же сразу видно. Восемь труб, два комплекта по четыре. За минуту
они заполняют одну пятую бассейна, весь объем - за пять минут. Значит,
четырем трубам нужно вдвое больше времени. Вот и все.
- Учитесь, народы, - торжественно объявил Гейм. - Логика и ясность
мышления. Моя школа!
Как же, его школа...
Меня не раз подмывало все рассказать, но я не решалась. В книгах по
психологии я вычитала, что математические способности связаны с умением
оперировать абстрактными понятиями. Математик, говорилось в книгах, мыслит
обобщенно, свернутыми структурами. Вот задача такого-то типа, думает он,
здесь надо сначала идти таким путем, потом сделать то-то и то-то. И так
далее. Понимаете, без всяких картин. Наоборот, математическое мышление как
раз и состоит в том, чтобы уйти от конкретных картин к операциям с
обобщенными образами и символами. Получалось, что моя работа с Настей -
просто бред, ересь какая-то. Я попробовала говорить с парнем, который
учился на пятом курсе нашего педвуза. Разговор не получился: он начал
посмеиваться, я замолчала.
Оставались книги. Я много читала; мне казалось, что должна отыскаться
книга, которая ответит на все мои вопросы. Книгам уже было тесно в моей
комнатушке. Они лежали на столе, на подоконнике, на полу. Однажды, чтобы
освободить место, я перенесла в отцовский шкаф все, что когда-то собрала о
театре.
- Ну вот, - грустно сказал отец, - сегодня ты сделала окончательный
выбор. Жаль. Ты стала бы хорошей актрисой.
Театр. Теперь у меня не хватало времени, чтобы съездить в Ростов, на
премьеру. Двадцать четыре часа оказались такими же тесными, как моя
комнатушка. Я почти физически ощущала эту тесноту.
А эксперимент продолжался. Настя шла по математике на пятерках. Она
даже попала с Геймом на областную олимпиаду. Я поехала с ними - мне
хотелось присмотреться к ребятам-математикам. Что ж, в общем, они были
похожи на Гейма: мыслили этими самыми свернутыми структурами, символами и,
конечно, не вживались в образы иксов и игреков. И все-таки Настя до самого
конца олимпиады держалась в призовой группе. Срезалась она перед финишем.
По условиям задачи надо было найти высоту облаков над рекой. А наблюдатель
был где-то в стороне. Так вот, Настя - единственная! - учла при решении
кривизну земной поверхности. И совершенно напрасно. У жюри начался спор,
мнения разделились. С одной стороны, задача не требовала поправок на
кривизну. С другой стороны, наблюдатель стоял далеко от того места, над
которыми висели облака, - поправка на кривизну давала разницу около
тридцати сантиметров.
Я-то понимала, что для Насти просто не было выбора. Она _видела_ эти
облака, _видела_, как они уходят к горизонту и, конечно, должна была
учесть выпуклость Земли. Словом, Насте снизили баллы за громоздкость
решения. По-моему, несправедливо.
Определенную роль тут сыграл психологический фактор. Члены жюри с
некоторым сомнением поглядывали на Настю. Ну, представьте себе ребят на
математической олимпиаде. Сосредоточенные, эрудированные, прямо-таки
излучающие любовь к математике, к науке - и потому очень надежные. А рядом
Настя. Начинающая кинозвезда с обложки "Советского экрана". Рассеянно
смотрит куда-то в пространство, ничего не записывает...
Гейм занял первое место, Насте досталось седьмое; вернулись мы все-таки
с победой.
- Не дуйся, - утешал меня Гейм. - Совсем неплохой результат для Насти.
В десятом классе нажмет - выйдет на призовое место. Хотя, честно говоря,
нет у нее божьей искры.
Он, конечно, не сомневался, что у него эта самая искра есть. Тщеславие
вундеркиндов...
- Слушай, Гейм, - предложила я, - давай договоримся так: если Настя в
ближайшие пять лет перегонит тебя, ты устроишь артиллерийский салют
победительнице.
- Как это - салют?
Вот они, свернутые структуры. Ни капли настоящего воображения!
- А так. У памятника Петру стоят две старые пушки. Зарядишь их и
выстрелишь. А если ты выиграешь, мы тебе отсалютуем из пяти орудий. Две
пушки у Петра, две у музея и одна возле проходной судоремонтного завода.
На весь Таганрог будет шум...
Тут до него дошла эта картина. Мы заключили торжественное соглашение.
Пять лет... Понимаете, есть в психологии мнение, что математические
_учебные_ способности вовсе не гарантируют наличия математических
_творческих_ способностей. На эту тему психологи спорят по крайней мере
полстолетия. И могут спорить еще столько же. А я должна была что-то
решать. Настя относилась ко мне, как спортсмен к тренеру; мое мнение много
для нее значило.
В общем, я переворошила массу литературы, подумала и решила: Настя
должна поступать в физтех.
Летом мы с утра шли в порт, на мол. Порт в Таганроге небольшой, тихий.
Бетонный мол - излюбленное место рыбаков. Они целыми днями сидят там со
своими удочками. А мы сидели с книгами. За лето я погрузилась в самые
дебри психологии - теорию интеллектуальных операций, генетическую
эпистемологию, факторный анализ, функциональное моделирование. Настя
читала курс высшей математики Фихтенгольца и для практики пыталась
рассказывать на английском языке душераздирающие истории из личной жизни
дифференциалов и кривых второго порядка...
Кое-что мне удалось записать и потом проанализировать по методу
Лирмейкера. Результат был ошеломляющий: индекс фантазии превышал 250.
Между тем сам Лирмейкер говорит, что ему ни разу не встречался человек с
индексом свыше 160.
Отрабатывая технику анализа, я проверила научную фантастику, сказки,
мифы. Лишь в двух случаях индекс фантазии достиг 200 - это
соответствовало, по Лирмейкеру, _гениальной_ фантазии.
В конце лета я устроила специальное испытание и заставила Настю
написать сочинение на тему "Пятое время года". Сама я тоже с превеликим
трудом выжала три странички на эту тему (индекс фантазии 106). Я брала
самые жесткие коэффициенты, которые только допускал метод Лирмейкера, -
все равно у Насти получалось 290 единиц!
Конечно, шкала Лирмейкера тут просто теряла смысл. Качество, которое
выработалось у Насти, уже не было фантазией в обычном понимании этого
слова. Это новое качество так относилось к простой фантазии, как
интегральное исчисление относится к арифметике.
И еще одну работу я проделала в это лето: составила сборник задач и
упражнений по развитию ультрафантазии. Все эти годы я шла, в сущности, на
ощупь - у меня не было сколько-нибудь обоснованной системы. Да и не могло
быть - никто не ставил таких опытов. И вот теперь я отчетливо видела пути
развития ультрафантазии. Видела ошибки, допущенные раньше. Начнись опыт
сейчас, я добилась бы тех же результатов за два года, а не за четыре.
В десятом классе у Насти были сплошные пятерки. Гейм уехал в
Новосибирск, в физматшколу, и Настя сверкала на нашем небосклоне без
конкуренции.
Да, пожалуй, тут надо сказать о парнях. Математическая слава плюс
огромные глаза цвета грозового неба действовали как магнит. Сначала это
меня тревожило. Мерещились разные ужасы: а вдруг Настя выйдет замуж и не
пойдет в физтех?.. Ничего, обошлось. Видимо, не очень приятно, когда
смотрят сквозь тебя и думают о чем-то своем. В соответствующих кругах
сложилось мнение, что Настя - зубрилка, мечтающая только о золотой медали.
Она и в самом деле получила золотую медаль. Я с трудом вытянула на
похвальную грамоту; все считали, что Настя мне помогает; приходилось
поддерживать честь фирмы.
Медаль - это хорошо, а вот сомнений у меня тогда было более чем
достаточно. Я вдруг обнаружила: на переднем крае точных наук господствует
идея, противоречащая самой основе моего эксперимента. Считается, что
современная наука работает там, где воображение бессильно. Чем смелее
ученый уйдет от наглядных представлений, тем дальше он продвинется. И это
подкреплялось убедительными примерами. В самом деле, попробуйте вообразить
фотон, который ведет себя иногда как частица, иногда как волна, иногда как
волно-частица и к тому же не имеет массы покоя... Теория относительности,
квантовая механика, ядерная физика - каждый шаг вперед удавалось сделать
лишь ценой отказа от _наглядных_ представлений. Именно поэтому так выросла
роль математики.
Получалось, что я иду против течения. Для утешения я придумала теорию
щелей: продвигаться вперед можно не только с позиции математической силы,
но и окольными путями - существуют щели, по которым воображение способно
прорваться далеко вперед...
Мы поехали в Москву и без особого труда поступили: Настя - в
физико-технический институт, я - на психологический факультет МГУ.
Забавное было зрелище, когда мы впервые появились в коридорах физтеха. Я
не сомневалась в Насте и позволила себе немного порезвиться. Оделись мы
просто, но очень эффектно. Психология кое-чему научила меня в этом смысле.
К тому же мы с апреля ходили на мол и успели основательно загореть.
Широкие массы бледнолицых абитуриентов были потрясены.
- Дорогие девушки, - вежливо обратился к нам долговязый очкарик, -
неужели вы решили бросить ВГИК?..
- О чем ты говоришь, Борис? - вмешался другой интеллектуал. - Актрисы
просто пришли посмотреть. В перерыве между съемками.
Это была одна шайка. Ребята из математической школы Костылева. Они
понимали друг друга с полуслова, чистенько подхватывали реплики, просто
прелесть. Мы им подыгрывали:
- Загар? Отдыхали в Крыму, подумаешь! Говорят, главное перед экзаменами
- свежий воздух и хорошее питание...
Развлекались они минут двадцать. Зато с каким удовольствием я
рассматривала их физиономии после экзамена! Решая задачу, Настя
самостоятельно пришла к формуле Коши - Буняковского.
- Значит, свежий воздух, да? - сказал мне долговязый очкарик. Сам он
едва-едва дотянул до пятерки, и вид у него был взъерошенный. - Значит,
свежий воздух и хорошее питание? Артистки! Не бросайте ВГИК, подумайте о
судьбах родного киноискусства...
Мы поселились у Лидии Николаевны, двоюродной тетки Насти. В наше
распоряжение была выделена шикарная комната в двенадцать квадратных
метров, из которых по крайней мере три метра занимали камни, минералы,
полезные, полуполезные и просто бесполезные ископаемые, собранные мужем
Лидии Николаевны, геологом, работавшим сейчас в Афганистане. Камни были на
подоконнике, на полках, на полу. Тахта, которая мне досталась, стояла на
четырех глыбах полупрозрачного, похожего на лед флюорита. Два дня мы
сдирали пыль, въевшуюся в поры камней, и довели минеральное царство до
блеска. Потом заново разложили камни. На стол поставили большую друзу
золотистого пирита. Лидия Николаевна, работавшая в архитектурном
институте, объявила, что камни отлично вписались в интерьер.
Конечно, не худо было бы убавить камней и прибавить этого самого
интерьера. Однако я не хотела переходить в общежитие до завершения
эксперимента.
Вывод формулы Коши - Буняковского (чем я немало гордилась) еще не
гарантировал, что Настя сможет самостоятельно делать новые открытия. Тут
вообще складывалась кошмарная ситуация. Я не могла требовать от Насти
открытий сразу, на первом курсе. А с другой стороны, нельзя было ждать
пять или десять лет: это меня не устраивало. Психологические эксперименты
требуют иногда столько времени, что и трех жизней не хватит.
Я злилась, но ничего не могла изменить. Насте надо было заниматься. Мне
тоже. Много времени уходило на дополнительные предметы, - я составила
индивидуальные планы на два года вперед. Плюс спорт: четыре раза в неделю
мы ходили на плавание. Наконец, Москва с ее театрами, концертными залами,
картинными галереями, музеями и просто площадями и улицами, которые
обязательно надо было обойти.
Я много ходила. Мне нравилось ходить по улицам большого города,
смотреть на прохожих, на дома, на витрины и думать. Однажды (это было в
конце зимы) я забежала погреться в метро и на встречном, поднимающемся
вверх, эскалаторе увидела ребятишек с воспитательницей. Вероятно, это была
группа из детского дома. Трудно сказать, куда они ездили в такой мороз.
Ребятишки были в одинаковых шубках, шапках и рукавицах.
- Двадцать шесть человек, - сказал кто-то за моей спиной. - Две
футбольные команды и запасные игроки. Подрастает смена.
- Вот именно, - насмешливо отозвался другой голос. - Сегодня у них
равные шансы. Потом кто-то станет капитаном, а кто-то просидит всю игру на
скамейке, в запасе...
Я хотела обернуться, и вдруг - мгновенно, в какую-то неуловимую долю
секунды - у меня появилась мысль, которую я ждала все эти годы. Я
отчетливо увидела, что надо делать дальше. Увидела картину, в которой
эксперимент с Настей был лишь одним из эпизодов.
Ушел поезд, на время опустел перрон, а я стояла, смотрела на рельсы, и
сердце стучало так, словно я бежала куда-то из последних сил.
С этого дня я начала готовиться к следующему эксперименту. Время - вот
чего мне постоянно не хватало. Слишком быстро прошел этот первый год в
Москве.
Летом, сразу после экзаменов, я устроила Настю лаборанткой в Институт
технической кибернетики. Я надеялась, что Насте представится случай
проявить свои способности. Случай действительно представился, хотя все
получилось совсем не так, как я рассчитывала.
После первого трудового дня Настя вернулась в восторженном настроении,
невнимательно проглотила парадный обед, сооруженный мною под руководством
Лидии Николаевны, и весь вечер вводила нас в дела лаборатории бионики.
Группа, в которой работала Настя, занималась проблемой распознавания
образов. В общих чертах эта проблема мне знакома, она затрагивает и
психологию.
Возьмем какую-нибудь букву, скажем, "а". Ее можно написать по-разному:
прописью, печатным шрифтом, мелко, крупно, самыми различными почерками, но
человек легко определит, какая это буква. Можно положить "а" набок,
перевернуть, зачеркнуть каким-нибудь замысловатым узором - все равно
человек увидит и узнает "а". Наш мозг умеет выделять главное, характерное
для всех изображений объекта и отбрасывать несущественные детали, как бы
они ни искажали этот объект. Значит, существуют приемы, с помощью которых
мозг распознает зрительные образы. Чтобы научить машину распознавать
образы (без этого она не сможет читать и вообще видеть), нужно найти
приемы распознавания, суметь их промоделировать, - в этом одна из главных
задач бионики. В Настиной лаборатории опыты велись на персептроне -
электронной машине, специально сконструированной для распознавания
образов. Персептрону показывали набор географических карт, и машина
безошибочно отыскивала два одинаковых изображения среди сотен более или
менее похожих.
Настя уверяла, что персептрон просто чудо.
- С таким персептроном, - сказала Настя, - мы обязательно утрем нос
самому Розенблатту, основоположнику персептроники.
Тут она замолчала и стала смотреть на камни в углу комнаты. Сначала мне
показалось, что Настя представила себе эту картину: как осуществляется
процедура утирания носа и как ведет себя при этом основоположник
персептроники. Но по глазам (в них начали собираться грозовые тучи) я
поняла, что дело серьезнее.
У Насти появилась идея.
Мне хотелось расцеловать Настю, но из психологических соображений я
сдержала восторг. Надо было по-деловому все обсудить.
Идея в самом деле была замечательная.
Предъявим персептрону много разных фотографий одного и того же
человека. Пусть машина выделит наиболее характерные черты и даст
_обобщенный_ портрет. Каким бы искусством ни обладал фотограф, он не может
снять обобщенный образ. Обобщение под силу только живописи. Но живопись, в
отличие от фотографии, не документальна. Если идея окажется верной,
персептрон позволит соединить конкретность и точность фотоискусства с
художественным обобщением, свойственным живописи. И тогда останется
сделать только шаг, чтобы прийти к новому синтетическому виду искусства -
фотописи...
Мы не спали до поздней ночи, на все лады развивая эту идею. Мы не
представляли, как обернется дело. Это моя вина. Я обязана была
предусмотреть возможные осложнения.
Утром, проводив Настю, я пошла в читалку. В этот день мне никак не
удавалось сосредоточиться, мысли вертелись вокруг Насти, персептрона и
фотописи. Я даже попыталась представить, как мы утираем нос Розенблатту. А
вернувшись домой, обнаружила плачущую Настю. На кровати лежал чемодан, и
Настя, глотая слезы, укладывала в него свои вещи.
Пришлось потрудиться, пока я получила информацию о случившемся.
Так вот, утром Настя изложила идею своему непосредственному начальнику,
программисту Юрочке. При этом она называла его "шеф" и смотрела на него
глазами цвета грозового неба. Юрочка, конечно, не устоял, Он пробормотал:
"Головокружительная идея!" - и пошел к руководителю группы, бородатому
Вове. Тот сначала морщился и хмыкал, но Юрочка привел неотразимый довод.
Он напомнил, что в связи с юбилеем П.П.Пыхтина, старшего научного
сотрудника отдела экономики, юбилейная комиссия готовит альбом; там
собраны полторы сотни снимков, просто готовый материал для персептрона. И
лаборатория бионики, которую упрекали в Прохладном отношении к
предъюбилейной возне, теперь сможет внести свой вклад, украсив альбом
первым в мире фотописным портретом. Вова поскреб бородку и согласился.
Начали обсуждать детали. Выяснилось, что попутно удастся проверить
некоторые спорные положения, содержащиеся в недавно опубликованной статье
киевских биоников из группы Стогния.
- Такой появился энтузиазм, - вытирая слезы, рассказывала Настя, - их
уже нельзя было остановить...
Но она, разумеется, и не думала их останавливать.
Подготовка опыта заняла три часа, пришлось переналаживать фотоблок.
Восемь минут машина рассматривала альбом. Еще двадцать пять минут ушло на
обработку полученного фотописного портрета. К обеденному перерыву портрет
был готов. Сработали неведомые каналы информации, вокруг персептрона
собрался народ из разных отделов и лабораторий. Появление первой фотописи
шумно приветствовали. Портрет получился яркий. Пыхтин выглядел на нем
несколько необычно и в то же время был чрезвычайно похож. Юрочка, дававший
пояснения, подчеркивал, что лаборатория реализовала идею нового
сотрудника. Идея всем нравилась, новый сотрудник тоже.
Прибыл Павел Павлович Пыхтин, осмотрел портрет, промолвил: "Гм,
любопытно..."
Увеличенный снимок повесили в холле, рядом с объявлением о юбилейных
торжествах. С этого и началось. То ли освещение в холле было другим, то ли
сказалось увеличение, во всяком случае, что-то сразу изменилось. Настя
считает, что сработал фактор времени: в фотопись надо хорошенько
всмотреться.
Так или иначе, все скоро заметили, что П.П.Пыхтин выглядит на портрете
как-то непривычно. Не было, например, модных очков. Казалось, это делает
П.П.Пыхтина моложе, и только. Но вместе с очками исчезла интеллигентность.
Что-то изменилось в выражении глаз и маленького, плотно сжатого рта,
Персептрон сделал то, что удается лишь очень талантливому портретисту. Он
убрал все внешнее. Изменения были почти неуловимые. Но с портрета смотрел
_настоящий_ Пыхтин. Человек не очень умный, но старающийся казаться умным
и значительным. Человек не очень добрый, однако носящий добрую улыбку.
- Он был без грима, - сказала Настя. - Наверное, таким он бывает
наедине с собой.
В холле наступило неловкое молчание. Потом все разошлись по своим
комнатам. Инженер Филипьев, обычно спокойный и немногословный, долго и
взволнованно втолковывал, что сами виноваты: следовало найти другого
человека. Карьера П.П.Пыхтина началась когда-то со статьи, разоблачающей
приверженцев буржуазной лженауки кибернетики. Филипьев припомнил другие
эпизоды и предсказал, что у Пыхтина не хватит ума свести историю с
портретом к шутке. Предсказание не замедлило сбыться: последовал
телефонный звонок.
Бородатый Вова и Юрочка героически приняли удар на себя. Начальство
ограничилось "ссылкой": Настю отправили в командировку. Решение было почти
гениальное. Юбиляр мог считать, что лаборатория бионики и Настя наказаны.
Лаборатория и Настя могли считать, что никакого наказания нет, так как
ехать Насте предстояло в курортные края, на Черноморское побережье
Кавказа.
По этому случаю был распит баллон томатного сока. Бородатый Вова от
имени коллектива выразил уверенность, что новую лаборантку ожидает
блестящее будущее, ибо устроить такой переполох на второй день пребывания
в храме науки - это надо уметь...
- Так в чем же дело? - спросила я. - Выходит, все отлично устроилось?
Настя, всхлипывая, покачала головой:
- Придется ехать на дельфинью базу, а там нет ни дельфинов, ни базы. В
сентябре только начнут строить. В лаборатории интереснее.
На следующий день я пошла в институт. Говорила с бородатым Вовой.
Слушала Юрочку, который клялся продолжать исследования по фотописи. Ходила
к начальству. Изменить уже ничего нельзя было - уехал директор института.
Но я договорилась, что меня тоже зачислят лаборанткой и отправят вместе с
Настей.
- Дельфинов, конечно, на базе нет, - сказал бородатый Вова, задумчиво
рассматривая мое заявление. - Дельфины пока резвятся в море. Но при
выдающихся способностях Анастасии Сергеевны не представляет никакого
труда, предположим, расшифровать парадокс Грея и без дельфинов.
Я спросила, что это такое - парадокс Грея. Вова вздохнул, еще раз
прочитал мое заявление и не совсем уверенно предложил перенести разговор о
парадоксе Грея на внеслужебное время. Я вежливо отклонила его любезное
предложение.
- Кажется, что-то припоминаю насчет парадокса, - сказала я, и это было
химически чистое вранье: я не могла ничего вспомнить, поскольку ничего не
знала. - Пожалуй, вы правы. Парадокс Грея можно расшифровать и без
дельфинов. Мы этим займемся.
- Вот-вот, - пробормотал Вова, поскребывая бородку. Он растерялся от
такого нахальства. - Займитесь. Обязательно займитесь. Человечество ждет.
Через два дня мы были в Адлере.
После нудных московских дождей мы попали под ослепительное солнце. Над
бетонными плитами аэропорта поднимался теплый воздух, и я подумала, что
ссылка получилась не такая уж плохая.
За сорок минут автобус доставил нас до дельфиньей базы. Тут мои
восторги несколько утихли. Место, что и говорить, было курортное:
обрывистый берег, внизу золотистый пляж, скалы, синее море и деликатный
шорох прибоя. Четыреста метров сплошной красоты. И на этих четырехстах
метрах стояли грязноватые склады-времянки, высились холмы небрежно
разгруженного кирпича, лежали под навесом мешки с цементом, а на самом
видном месте возвышалась классическая сторожка допетровского стиля -
неопределенного цвета, неопределенной формы, скроенная из неопределенного
материала. Вокруг сторожки была растянута паутина сетей. Между сетями,
радостно повизгивая, прыгал лохматый рыжий пес.
- Гениальная собака, - сказала Настя. - Сразу увидела в нас сотрудников
Института технической кибернетики.
Мы спустились с обрыва и, сопровождаемые гениальной собакой, по
лабиринту сетей пробрались к сторожке. У входа на раскладушке спал
маленький лысый старичок. На груди старичка лежала книга в потрепанном
сером переплете. Собака негромко тявкнула, старичок тотчас приоткрыл глаза
и быстро сел на раскладушке. Книга упала, я ее подняла. Называлась она
"Основы эсперанто".
- Ми эстас гардисто, - бойко произнес старичок. - Сторож я. А вы кто?
Кио ви эстас?
Через десять минут мы полностью уяснили ситуацию.
База действительно существовала только в проектах. Пока была
территория, куда завозились стройматериалы и кое-что из оборудования.
Слово "территория" сторож произносил на эсперанто, и звучало это
внушительно - територио. С южной стороны територио граничила с могучей и
процветающей базой Института гидрологии, а на севере упиралась в крутой
обрыв. Жилых строений на територио, помимо допетровской хижины, не было. И
заботиться о нас должен был, по мнению ученого сторожа, камарадо
Торжевский, ведавший територио и материалами.
- Камарадо Торжевский... как его... ли эстас саджа хомо, - объяснил
сторож. - Толковый мужик, говорю.
- Что же, - спросила я, - в эсперанто все существительные оканчиваются
на "о"?
- Все! - радостно подтвердил просвещенный дед и указал на собаку. -
Хундо. А зовут Трезоро. Сокровище, значит.
Сторож-эсперантист Григорий Семенович Шемет оказался презанятной
личностью. По специальности он был часовых дел мастером и почти безвыездно
прожил полвека в Новгороде: Жил в одном и том же доме, работал в одной и
той же мастерской. Жизнь шла плавно и размеренно, как хорошо
отрегулированные часы. И совершенно неожиданно для своей многочисленной
родни Григорий Семенович сбежал в Архангельск, пристроился в рыбачью
артель. У него вдруг появилась неодолимая тяга к морю, к новым местам и
неустроенной, полукочевой жизни под открытым небом. Беглеца отыскали и
упросили вернуться. Но он сбежал снова - на этот раз к Охотскому морю.
Родня смирилась: решено было каждую весну отпускать старика. Он прошел
страну "лавлонге кай лавлардже" (что значит вдоль и поперек), удачливо
ловил рыбу на восьми морях и теперь собирал деньги на туристский круиз
вокруг Европы.
Дед был на редкость бойкий и подвижный. Рассказывая, он быстренько
убрал раскладушку, пригласил нас в свою хижину и угостил чаем. В хижине
было очень чисто, прохладно, неструганые доски пахли смолой. Не знаю, как
Григорий Семенович годами сидел в часовой мастерской, это трудно было
представить.
- А зачем эсперанто? - спросила Настя.
Дед всплеснул руками.
- В этой Европе, я тебе скажу, полным-полно разных народов. Не могу же
я все языки учить. Не управлюсь до отъезда. И потом, дорогие мои белулино,
то есть красавицы, эсперанто - язык звучный, ходкий, стройный. Вот я вам
для примера прочитаю стихи поэта Лермонтова "Парус" в переводе на
эсперанто.
Стихи поэта Лермонтова, однако, остались непрочитанными, так как прибыл
камарадо Торжевский. Он прибыл на новенькой голубой "Волге", за которой
шел караван из трех грузовиков, нагруженных кирпичом.
Камарадо Торжевский был великолепен. Казалось, он сошел с плаката "На
сберкнижке денег накопил, путевку на курорт купил". Впрочем,
сторож-эсперантист не ошибся: Торжевский оказался дядькой умным и дельным.
- Вы же свои парни, - сказал он. - Не надо так смотреть на мой новый
костюм и на мою новую "Волгу". Это не роскошь, а скромная экипировка
современного толкача. Ибо кто даст мне шифер и провода, если я появлюсь в
мятой сорочке? И поскольку вы присланы мне помогать, смотрите и учитесь.
Контакт с братьями-дельфинами зависит пока от нас, снабженцев. Не будет
оборудованной базы, не будет и контакта.
Мы заверили Торжевского, что приложим все усилия, чтобы ускорить
контакт с братьями-дельфинами.
- Это хорошо, - одобрил Торжевский. - Братья-дельфины будут рады. А
пока приложите усилия к разгрузке кирпича. Эта банда, именующая себя
грузчиками, бросает кирпичи так, словно это золото. А кирпичи - не золото,
они бьются. Да. А потом поедем добывать палатку и спальные мешки.
Так началась наша жизнь в ссылке.
Работы было много. Мы встречали вагоны с оборудованием, добывали
автотранспорт, распоряжались при погрузке и честно трудились на разгрузке.
Торжевский переложил на нас грубую прозу снабжения, оставив себе
утонченную снабженческую лирику. Он часто уезжал, вел где-то хитроумные
переговоры, в результате которых наши склады пополнялись финскими
декоративными панелями, транзисторными кондиционерами и ультрамодерными
стеллажами для несуществующей еще библиотеки.
О парадоксе Грея я вспомнила только через неделю.
- Вот еще! - недовольно сказала Настя. В этот момент она сосредоточенно
рассматривала в зеркало кончик своего носа. - Слушай, как ты думаешь, кожа
сойдет, а? Обязательно надо достать крем (раньше она бы сказала "купить").
А с парадоксом Грея ничего не выйдет. Ты даже не представляешь, что это
такое...
Ну, тут Настя была неправа: после разговора с бородатым Вовой я сразу
помчалась в читалку и кое-что успела полистать. Работы Крамера, Алеева,
Першина, сборник статей по демпфирующим покрытиям.
Несоответствие между скоростью дельфинов и мощностью их мускульной
системы - вот в чем состоит парадокс Грея. Дельфины развивают до
шестидесяти километров в час. Их мускулатура должна быть раз в десять
сильнее, чем она есть на самом деле.
Одно время считали, что Крамеру удалось разгадать парадокс. Твердый
корпус корабля плавно обтекается водой только при небольших скоростях. С
увеличением скорости поток воды срывается, в нем образуются вихри, и
сопротивление резко возрастает. Так вот, Крамер предположил, что кожа
дельфинов, изгибаясь, как бы приспосабливается к потоку воды, предотвращая
возникновение вихрей. Были испытаны пружинящие, демпфирующие оболочки; в
какой-то мере они действительно препятствовали вихреобразованию. Однако
парадокс Грея остался: демпфирование объясняет его лишь частично. Должны
существовать другие, более эффективные способы уменьшения сопротивления.
- Подумай, о чем ты говоришь! - возмущалась Настя. - Как можно браться
за парадокс Грея, не имея ни оборудования для опытов, ни самих дельфинов?!
Я возражала:
- Но ведь именно в этом изюминка. Представляешь, как здорово: разгадать
тайну дельфинов, не имея ни одного дельфина...
Убеждать пришлось долго. Это был первый случай, когда Настя не хотела
даже попытаться решить задачу. По ее мнению, затея была совершенно
несерьезная: смешно браться за изучение дельфинов, когда нет никакой
возможности получить хотя бы завалящего дельфина. Я убедила Настю чисто
случайно.
- Подумай логически, - сказала я. Когда нет доводов, всегда приходится
призывать логику, хотя логика тут как раз ни при чем. - Подумай логически.
Ведь у других исследователей были дельфины, но ничего не получилось. А у
тебя дельфинов нет. Следовательно, у тебя получится.
- Ну, знаешь!.. - возмутилась Настя. - Это такая чушь, что...
Она вдруг замолчала и уставилась на меня. Она смотрела на меня глазами
цвета грозового неба, и я поняла, что дело идет на лад.
- Ты считаешь, изучать дельфинов надо без дельфинов? - совсем другим
тоном спросила Настя.
Что мне оставалось делать? Я чувствовала, что говорю чепуху, но
все-таки повторила:
- Если рассуждать логически, виноваты именно дельфины. У других
исследователей были дельфины, но парадокс остался неразгаданным. У тебя
нет дельфинов, следовательно, ты разгадаешь парадокс.
- Да, конечно, - пробормотала Настя, глядя сквозь меня.
Через полчаса она спросила:
- А как с трубами? Сегодня они прибудут на станцию, надо доставать
машины и кран.
Я сказала, что все сделаю сама. Пусть она спокойно занимается
дельфинами. То есть не дельфинами, а их отсутствием. Не таким отсутствием,
которое просто отсутствие, а таким, которое дает больше, чем
присутствие... Это был уже чистый бред, и я на всякий случай прибегла к
волшебному слову "логически".
Впрочем, Настя не слушала меня. Она рассеянно сказала: "Ага" - и пошла
к морю.
Весь день я моталась как угорелая с этими трубами. А Настя лежала на
досках и смотрела в море. Я принесла ей кефир и печенье - не было времени
возиться с обедом.
Вообще с этого дня мне пришлось работать за двоих. Я не разрешала Насте
отвлекаться. Пусть думает. Я только не понимала, что она может представить
себе в данном случае. Ну, вот море, а в нем плывет дельфин. Что дальше?..
Однажды мне даже приснилась эта картина. Дельфин грустно улыбался и
говорил голосом Торжевского: "Не надо так на меня смотреть!"
Настя размышляла два дня. На третий день она дала мне список книг,
которые ей были нужны. Список ничего не объяснял. Все книги относились к
теории катализа. Катализаторы, конечно, могут увеличить скорость
химической реакции, но как они связаны с увеличением скорости дельфинов?!
Что делать! Я поехала в Сочи и раздобыла книги.
Затем Настя вручила мне еще один список - химикаты, лабораторная
посуда, прибор для хроматографического анализа. С этим было проще: я пошла
к соседям, гидрологам, и выпросила все необходимое. Мы поставили вторую
палатку; теперь у Насти была своя лаборатория.
- Если дело дойдет до дельфинов, - сказала я Насте, - ты, пожалуйста,
предупреди заранее. Все-таки придется снаряжать корабль.
- Дельфины? - переспросила Настя. - Нет, дельфины не нужны.
На следующий день Гроза Восьми Морей сказал мне:
- Послушай, белулино, ты бы хоть домой съездила. Тут "Метеор" ходит.
Пост лаборо венас рипозо. Отдыхать, значит, надо, не только вкалывать. А у
тебя сплошная лаборо и никакого рипозо. Вот и Наська отощала на твоем
кефире. Одни глаза остались. Сегодня уха будет; смотри у меня - чтоб к
пяти была здесь.
Я вернулась в девятом часу голодная и злая. Орал магнитофон, возле
сторожки веселились бородатые гидрологи: они старательно обучали деда
танцевать шейк. Ухи не было, это я сразу обнаружила. Съели мою уху,
вертятся вокруг Насти, деду голову заморочили, - я их погнала со страшной
силой. Ужин получился дурацкий: вино, яблоки, печенье, полуокаменевший
сыр.
Голова гудела от усталости и от вина; я как-то не обратила внимания на
Настины слова:
- Знаешь, завтра будем испытывать.
Мы уже забрались в свои мешки, я машинально пробормотала:
- Ладно, завтра.
И вдруг до меня дошло: _будем испытывать_!
- Слушай, что испытывать? - спросила я. - Ты о чем говоришь?
- Плавать будем завтра. Если все сойдется, мы с тобой завтра побьем
мировой рекорд. Спи. Да, слушай, а этот Алеша славный парень, ты заметила?
Ну, высокий, с усиками. Он из Ростова, почти земляк.
Спать мне уже не хотелось. Какой тут мог быть сон, если Наська решила
задачу!
- Ладно, объясню, не кричи, - нехотя уступила Настя. - Да и
объяснять-то нечего, все очень просто. Ты же сама говорила, что без
дельфинов легче разобраться в этом деле. Говорила ведь? Ну, я-представила
себе море, представила дельфина, потом убрала этого дельфина, понимаешь?
Я ничего не понимала. Плывет дельфин - это можно представить. А что
останется, если убрать дельфина?
- Море останется, - с досадой сказала Настя. - Как ты не видишь? Это же
очень логично, ты сама говорила. Останется вода, следовательно, думать
надо только о воде. Без всяких дельфинов. Надо представить себе воду,
ясно?
Я спросила почти наугад:
- Молекулы воды?
- Нет. В том-то и дело, что не молекулы. Если бы вода состояла из
молекул, она кипела бы при минус восьмидесяти градусах. Молекулы воды
объединены в группы, в агрегаты. Поэтому вода жидкая. Ну, представь себе
лед с его кристаллической решеткой. Громадный кристалл - как склад на
товарной станции. Так вот, когда лед тает, кристалл распадается на
агрегаты. Вместо склада - отдельные ящики, ясно? В ящиках, допустим, мячи.
Они вообще-то подвижны, их легко растолкать, но ведь упаковка мешает! Так
и с молекулами воды. Они заперты в этих агрегатах, как мячи в ящиках. От
этого зависят все свойства воды. В том числе сопротивление, которое она
оказывает движению. Попробуй сдвинуть с места мячи, если они в ящиках. А
дальше я рассуждала так: надо раздробить агрегаты на отдельные молекулы,
тогда вязкость воды резко уменьшится. Может быть, дельфины именно так и...
- Подожди, - перебила я. Дельфины меня теперь не интересовали. - А как
это сделать? Как раздробить эти самые агрегаты?
Настя пренебрежительно фыркнула.
- Ты же принесла мне книги. Опять логика: кто-то где-то должен был
решать подобную задачу для других целей. Вода - такое распространенное
вещество... Словом, я обнаружила, что проблемой дробления агрегатов
интересуются биохимики. Конечно, им и в голову не приходило, что это путь
к уменьшению вязкости воды. Просто агрегатированные молекулы воды
участвуют в энергетических процессах организма. При желании завтра
посмотришь книги. Важно одно: когда агрегат захватывает лишний протон, он
сразу разваливается на отдельные молекулы. Как карточный домик. Понимаешь?
После этого мне оставалось найти вещество, которое легко отдавало бы
протоны. Завтра на себе попробуешь. Я взяла за основу крем "Лунный":
все-таки мы с тобой не корабли, чтобы мазаться всякой протонной дрянью. И
хватит, я спать хочу! Отстань.
- Спи, - сказала я, разозлившись. - Ты даже не представляешь, что ты
сделала. И все твои рассуждения... снежный мост над пропастью незнания.
Шаткий снежный мост.
- Как? - удивилась Настя. - Снежный мост над пропастью? Вот здорово! Я
прямо вижу этот мост...
Она помолчала, рассматривая свой снежный мост, потом спросила:
- Слушай, Кира, это из поэзии, да?
- Нет, из прозы. Так Карл Пирсон отозвался о законе наследственности
Грегора Менделя.
- Но ведь Мендель был прав! И потом, это просто красиво - снежный мост
над пропастью.
Я уточнила:
- Над пропастью незнания.
- Ну и что? Главное - не упасть.
"Нет, - подумала я, - главное, решиться и вступить на снежный мост. Не
ждать, пока возведут бетонные фермы, а найти узкую снежную полоску - и
отважиться".
Странно: я крепко спала в эту ночь. Утром меня разбудил невероятно
вкусный запах - дед и Настя жарили помидоры. Я подумала, что день будет
удачный.
После завтрака Настя дала мне баночку с зеленоватой мазью.
- Ты уж постарайся, - жалобно сказала Настя. - Ты ведь у меня за
дельфина.
Дед помог отмерить вдоль берега стометровку. Секундомера у нас не было,
пришлось взять мои часики.
- Ну, девки, приступаем, - объявил Гроза Восьми Морей. - Под моим
руководством.
Мазь была холодная, и вода была холодная. Я стояла на скользком камне,
а дед, Настя и хундо Трезоро смотрели на меня с берега. "Снежный мост, -
подумала я, - только бы он выдержал..."
Я чувствовала, что плыву хорошо. Такое ощущение бывает редко: кажется,
что летишь, не встречая сопротивления. И не было усталости: я всю
стометровку наращивала скорость.
- Сорок восемь секунд! - крикнула с берега Настя. - Нам не страшен
снежный мост, снежный мост, снежный мост...
Мировой рекорд для мужчин был пятьдесят две секунды, я это хорошо
помнила. Даже если Настя на секунду или две ошиблась, все равно мировой
рекорд побит!
- Возьмем русалок, - сказал дед. - Они ведь девки, а не мужики.
Народная мудрость! Девки должны лучше плавать. Или вот возьмем
привидения...
- Стоп, дед, - остановила его Настя. - Привидения - это из другой
оперы. Давай, Кира, стометровку на спине.
Рекорд был минута и шесть секунд; я прошла дистанцию быстрее, - теперь
я хорошо чувствовала скорость.
- Квиндек сеп, печки-лавочки! - восторженно произнес дед. - Пятьдесят
семь секунд. Как "Метеор" шла.
В этот день были забыты все снабженческие дела. Мы плавали и записывали
результаты. К двум часам дня нам принадлежали почти все олимпийские и
мировые рекорды. Даже в заплыве на восемьсот метров я могла рассчитывать
на серебряную медаль, а Настя - на бронзовую. У нас кончилась мазь, иначе
и здесь мы вытянули бы на золотую.
Потом я, уставшая и счастливая, лежала на огненном, обжигающем песке и
смотрела, как дед и Настя сооружают праздничный обед. Чуть-чуть кружилась
голова, и, когда я закрывала глаза, земной шар начинал плавно
раскачиваться.
- Сейчас бы холодного лимонада... - вздохнул дед. - Вы, девки, лишнюю
калорию боитесь проглотить, фигуры бережете. А мне лично никакая калория
не страшна. Мой организм устойчивость имеет против этих калорий.
Гроза Восьми Морей лукавит - я его насквозь вижу. Он хочет, чтобы Настя
пошла к гидрологам за пивом.
- Не хитри, дед, - говорю я. - Пиво будет вечером. Сейчас нужно
сохранить ясность мышления. Тут такая проблема: как назвать открытие?
Чтобы коротко было и звучно. Придумай.
- Мне бы твои заботы, - ворчит дед. Он явно польщен. - Назови так:
стремительное метеорное плавание имени Анастасии Сарычевой.
Что ж, это не лишено смысла. Эффект Анастасии Сарычевой. АС-эффект. Как
качается земной шар! Разрушенные агрегаты очень быстро восстанавливаются,
иначе вода бы за мной вскипала без всякого расхода энергии. Да, конечно,
разрушение и восстановление агрегатов идет лишь в тонком слое. Ну и что?
Это нисколько не помешает использовать АС-эффект (все-таки звучит:
АС-эффект!) на скоростных кораблях.
- Слушай, Настя, сегодня же дадим телеграмму Гейму. И бородатому Вове.
- Нет, Гейму лучше позвонить. Он сейчас в Таганроге. А с Вовой подождем
несколько дней. Мне еще не все ясно.
Настя рассказывает деду про Гейма и про артиллерийский салют из двух
пушек. Нет, две пушки мало! Если у Гейма есть совесть, он устроит салют из
всех пяти пушек. АС-эффект годится не только для кораблей. Вода - кровь
нашей цивилизации. Она везде - в трубопроводах, гидросистемах, турбинах...
- Насчет пушек, конечно, здорово закручено, - говорит дед, - но я вам
так скажу: нечего шуметь - это дело надо держать в строгом секрете. Между
прочим, на эсперанто "секрет" означает "тайна". Ясно? Чтобы ни-ни. Полный
секрет. А вы прославитесь рекордами. Вас, может, по всему миру будут
возить. На всякие там спартакиады и олимпиады. Портреты будут в журналах.
И я с вами покатаюсь, посмотрю мир...
- А что, Кира, давай так и сделаем? - смеется Настя. - Григорий
Семенович выдал гигантскую идею. Даже юридически нельзя придраться:
условия соревнований не запрещают применять мазь. Представляешь, что
будет!
Они еще долго веселятся, наперебой обсуждая феерические перспективы
нашей спортивной карьеры. Я слышу лишь обрывки фраз, меня лихорадит от
сумасшедшей мысли: а если применить АС-эффект в нашей кровеносной системе?
- До ни коменцу, - объявляет наконец Гроза Восьми Морей. - Хватит
трепаться, приступаем к обеду. Эх, по такому случаю и без этого, без
ботело да пиво. Пропадешь с вами!.. Смой песок, говорю, и чтоб сразу
обедать. Живо!
Да, надо спешить. Я потеряла массу времени, ожидая, пока опыт с Настей
даст надежные результаты. Зато теперь можно уверенно идти вперед.
Уверенно?
Новый опыт - новая пропасть. И какая!
Пусть. Я отыщу снежный мост, обязательно отыщу и не побоюсь вступить на
него.
Жди меня, снежный мост!
Здесь заканчивается первый рассказ о жизни и исследованиях Киры
Владимировны Сафрай.
Сборник "Снежный мост над пропастью"
Валентина Журавлева.
Приключение
И.А.Ефремову
Я не ожидала, что позвонят из академии. Утром, получив гонорар за
статью в "Вопросах психологии", я купила венгерский журнал мод, вернулась
к себе и стала решать сложную задачу - что шить.
Теоретически наиболее разумным вариантом было демисезонное пальто.
Однако приближалось лето, и тошно было думать, что пальто будет лежать до
конца августа. Вообще-то я давно проектировала вечернее платье. Шикарное
вечернее платье, получше того черно-белого с жемчугом, которое Настя
привезла из Парижа. Но если делать настоящее вечернее платье, не останется
денег ни на что другое - это уж точно. А мне нужны были новые туфли.
С обложки журнала улыбалась курносая манекенщица в золотистом костюме.
Она стояла около сверкающей красным лаком спортивной машины и держала на
поводке беленькую мини-собачку. Из всего этого великолепия мне нравился
только костюм. Легкий такой костюмчик из золотистой ткани. Неделю назад я
видела на витрине одного ателье золотисто-бежевую ткань. Не столько,
правда, золотистую, сколько бежевую, но это даже лучше.
Кое-что в костюме следовало изменить; я начала прикидывать и не сразу
сообразила, что звонят из президиума АН и что меня приглашает К. Секретарь
говорила чрезвычайно любезно ("Очень просит зайти... если вас не
затруднит..."), но указала точное время, и я поняла, что опаздывать не
рекомендуется. И вообще явка обязательна.
Времени оставалось не так уж много. Я помчалась в парикмахерскую,
оттуда на почту, отправила домой журнал со своей статьей, забежала в Дом
моделей на Кузнецком мосту (ничего путного там не оказалось) и приехала в
академию точно к назначенному времени - минута в минуту. В коридоре стояла
массивная тумба с часами; эта тумба торжественно пробила три раза.
В столь высоких научных сферах мне еще не приходилось бывать.
Секретарь, пожилая женщина в строгом сером костюме, мельком взглянула на
часы, одобрительно улыбнулась и сказала: "Пожалуйста..." Мне показалось,
что она вот-вот добавит: "...деточка".
На портретах у К. совсем другое лицо - властное, резкое, даже
грубоватое. Я хорошо помню его портрет в школьном учебнике физики: К. был
похож на маршала; я пририсовала ему китель, погоны и красивую маршальскую
звезду. Получилось очень здорово; я начала разрисовывать другие портреты;
в конце концов мне крепко влетело за эти художества. А на самом деле К.
похож на музыканта - у него одухотворенное лицо. Как у Рахманинова на
рисунке Пастернака. И пальцы у К. длинные, подвижные. Но глаза... глаза
все-таки маршальские.
- Значит, вы на четвертом курсе? - спросил К. - А как у вас относятся к
тому, что студентка работает на уровне... ну...
- ...взрослого ученого? - подсказала я.
Он рассмеялся:
- Прекрасный термин. Находка для ВАКа. Кандидат, доктор, наконец,
взрослый ученый...
Странная штука: никого не удивляет, что математик может сделать лучшие
свои открытия в двадцать лет. Это считается вполне естественным. Как же,
математические способности должны ярче всего проявляться в молодости!..
Но почему только математические? Разве нельзя стать в двадцать лет
настоящим психологом? На меня все время смотрят с каким-то удивлением,
даже с недоверием. Психология, видите ли, изучает человеческую душу, столь
сложный объект, что... и так далее. А разве музыка или поэзия не имеют
дела с человеческой душой? Привыкли же мы к тому, что бывают молодые
композиторы и молодые поэты. Я занялась психологией еще в школе; надо
работать, только и всего.
- Но вы не ответили: как к вам относятся в университете?
Я объяснила, что относятся хорошо. Дали отдельную комнату в общежитии.
Включили мою тему в план проблемной лаборатории. Взяли статью в сборник
трудов.
К. улыбнулся:
- Вы не избалованны...
Теперь, немного освоившись, я оглядела кабинет. Он мне не понравился.
Какой-то у него был нежилой вид. Стол, книжные шкафы, даже портреты на
стенах - все слишком новое. Вероятно, К. появлялся здесь не часто.
- Сарычева ведь тоже на четвертом курсе, - продолжал К., - а у нее своя
лаборатория.
Ну! Настя сделала потрясающее открытие - как не дать ей лабораторию.
Вокруг АС-эффекта в физике сейчас настоящий бум.
- Без вас Сарычева ничего бы не открыла, - настаивал К. - Она мне
рассказывала, как вы развивали у нее воображение. Ультрафантазию, как вы
это называете. На парижском конгрессе Сарычева сделала отличное сообщение
об АС-эффекте. Выступала она с блеском.
К. увлекся и стал говорить о том, что я и так уже знала. Настя раз
двадцать рассказывала мне о конгрессе. Как она там выступала, как
выступали другие, какие были разговоры и как в кулуарах один болван во
всеуслышание заявил, что "столь юная леди" не может самостоятельно делать
открытия, и предложил организовать проверку: пусть "юная леди" сделает в
лаборатории "маленькое-маленькое" открытие. На что "юная леди" тут же
ответила: пожалуйста, хоть сегодня, но одновременно и вы
продемонстрируете, как делают хотя бы "малюсенькое-малюсенькое"
открытие...
Все это я знала наизусть. Но К. рассказывал со вкусом. Я не перебивала.
Меня интересовало, как, он говорит: мне еще ни разу не приходилось
встречаться с ученым такого ранга.
По классификации Селье, академик К. бесспорно принадлежал к категории
мыслителей. Но дальше классификация не срабатывала: К. совсем не
соответствовал предложенной Селье типологии. Пожалуй, тут больше подходил
тип "пионер" из классификации Гуо - Вудворта: инициативный человек,
генератор новых идей, охотно передающий их другим, открыватель новых
путей, хороший организатор и учитель, властолюбивый, работоспособный...
Все так и было, но, слушая К., я чувствовала, что в типологии упущено
нечто очень важное, может быть даже главное. В любых классификациях - у
Селье, Гуо - Вудворта, Аветисяна - хорошо отражены лишь распространенные
типы ученых. Ведь как точно схватил Селье тип "большого босса": этот
человек мог заняться политикой, бизнесом, сделать военную карьеру, но
сейчас модна наука, и он не хочет уменьшать своих шансов, добивается места
руководителя, после чего основным своим делом считает "натягивать вожжи".
Или тип "джентльмена науки": способный молодой человек, желающий сделать
карьеру не в ущерб радостям жизни... Таких много, это облегчает их
изучение. Да и не слишком они сложны, эти люди.
- Сарычева, конечно, молодец, - сказала я, когда К. закончил свой
рассказ. - Но работать с ней пришлось шесть лет. Так уж получилось, мы
вместе учились в школе. Очень кропотливое дело - развитие ультрафантазии.
Сейчас у меня группа ребят, и хотя уже есть какой-то опыт, все равно
потребуется три-четыре года, чтобы выработать у них ультрафантазию.
К. довольно долго молчал. Я думала: а что, если попросить у него
бумагу? Сборник с моей статьей четыре месяца лежал без движения - не было
бумаги.
Неожиданно К. сказал:
- Мне нужна ваша помощь.
- Дело не совсем обычное. Но и вы тоже необычны... Есть такой физик -
Сергей Горчаков. Приходилось слышать?
О Горчакове я, конечно, слышала. Одно время он был самым молодым
доктором наук. Говорили, что он очень талантлив.
- Полтора месяца назад, - продолжал К., - я подписал приказ о
назначении Горчакова директором ИФП в Ингор. Новый Институт физических
проблем, первоклассный научный центр. Горчаков отказался. Заявил, что
намерен вообще бросить физику. Навсегда! Понимаете? Такая дурацкая
история... Сережка у меня учился. Прирожденный физик. И вдруг это нелепое
решение. Твердит одно и то же: надоела физика, стала неинтересной, не
хочу... Я с ним не раз говорил. Да и не один я. Прорабатывали его всяко.
Понимаете, нет никаких, абсолютно никаких причин, это и обескураживает.
Привет, подумала я, вот тебе и бумага. Придется спасать
расстригу-физика. Возвращать его на праведный путь. Понятно, зачем К.
позвал меня.
Я сказала:
- Не умею спасать заблудших физиков. Был уже такой случай - спасала
Борьку-физика, стыдно теперь вспоминать...
С Борькой действительно получилась глупая история. Физиком его прозвали
в школе; он кончал десятилетку на год позже меня. Способный парень, однако
в МГУ он не попал. Получил тройку за сочинение. В Москве Борька оставаться
не мог, а возвращаться домой, в Таганрог, не хотел. Тут я и взялась его
спасать. Как же, земляк, в одной школе учились... Отыскала в библиотеке
подшивку ингорской многотиражки (Ингор тогда еще был поселком), стала
смотреть объявления - какие специальности там нужны. Лаборанты, строители,
водолазы... Черт меня дернул остановиться на заведующем фотоателье. Мне
казалось, что это гениальная идея. Борька отлично снимал; один его снимок
был даже в "Огоньке". Почти специальность. И заработок будет приличный -
это тоже важно: мать у Борьки часто болела, сестренки еще ходили в школу.
Гениальная идея! Как же! Борька, не дослушав, стал скулить: "Психа ты,
Кира... Там молодые ребята, которые в десять раз лучше меня щелкают своими
шикарными камерами. Институтский городок, пойми! Интеллектуалы. Кто пойдет
сниматься в мое казенное заведение?!" Я разозлилась: обидно, когда не
понимают гениальных идей. "Ты поедешь в Ингор, несчастный троечник, -
сказала я, - и станешь заведующим ателье. Ты найдешь парня, который умеет
малевать, и он сделает тебе картину с дыркой, в которую вставляют лицо.
Чтобы на снимке получался страшно красивый кавказский всадник на страшно
красивом коне. И чтобы на всаднике была страшно красивая черная черкеска с
белыми газырями и со страшно изогнутым кинжалом. Эту живопись ты выставишь
на самом видном месте. Прямо на улице. Молодые ребята, кроме шикарных
камер, надеюсь, имеют некоторое чувство юмора. Ты будешь выполнять план на
триста процентов. Или даже на шестьсот. Если, конечно, проявишь капельку
сообразительности и догадаешься обновлять картины. С учетом научной
специфики. Вместо страшно красивого коня может быть страшно красивый
синхрофазотрон. Важен юмор, ясно? И ты станешь своим человеком в Ингоре. У
тебя будут сниматься доктора и члены-корреспонденты. Ты сможешь помогать
своей маме. А следующим летом сдашь экзамены: в Ингоре филиалы трех вузов.
Вот тебе книга А.Н.Лука "О чувстве юмора и остроумии" плюс пятнадцать
рублей на билет без плацкарты...
Я рассказывала эту грустную историю, а К. безжалостно веселился и
повторял: "Так это ваша работа..." Он даже всхлипывал от смеха. В дверь
заглянула секретарша, укоризненно посмотрела на меня.
- Вы не обижайтесь, Кира Владимировна, - сказал К., вытирая платком
глаза. - Я у этого пройдохи тоже снимался, грешен... Подождите, а экзамены
он сдал?
- Ничего он не сдавал. Он только получал и приобретал. Теперь у него
"Волга"... и много всего, не перечислишь. Идея сработала безотказно.
Борькины картины с дыркой стали достопримечательностью Ингора. Быть в
Ингоре - и не сняться у Борьки...
- Знаю. Я туда Свенсона водил. И канадцев.
- Юмор, как же. Материалы Борьке приносят бесплатно, картины с дырками
рисуют на общественных началах, проявляют и печатают ребята из
физматшколы. Три года такой деятельности. А вы снова говорите об Ингоре, о
заблудшем физике...
- Не думал, что у этого юмора коммерческая подоплека. Сегодня же
позвоню в Ингор.
- Не надо. Это моя работа, я сама ее исправлю.
- Хорошо, Кира Владимировна. Но Горчаков - другой случай. Коммерцией он
заниматься не будет. Он - физик, натуральный физик. Поверьте, есть смысл
его спасать.
- Да, конечно, - без всякого энтузиазма сказала я. - Нужна еще одна
гениальная идея...
Вообще-то я чуть-чуть хитрила. С того момента, как К. рассказал о
Горчакове, я знала, что буду решать эту задачу. Собственно, я уже ее
решала. Мы говорили о Борьке, о Горчакове, но я быстренько ворошила
задачу: мне нужно было найти исходную точку анализа.
- Вы как-то прохладно к этому относитесь, - сказал К. - Напрасно. Ведь
перед вами почти детективная ситуация. И вы - в роли Шерлока Холмса. Разве
это не воодушевляет?
- Нисколько.
- Не верится... Вы что же, не любите Конан-Дойля?
- Я не люблю, когда человек охотится за человеком.
- Шерлок Холмс охотился за преступниками.
- За людьми, совершившими преступления.
- Гм... В конце концов, у Конан-Дойля все это условно - сыщик,
преступник. Как белые и черные в шахматах. Интересна интеллектуальная
сторона приключений.
Настоящие интеллектуальные приключения бывают совсем в другой области,
подумала я. Но спорить не-стала, это отвлекает. Я сказала:
- Горчакова могли сломить неудачи.
- Ни в коем случае, - возразил К. - Дела у него шли превосходно. Можете
мне поверить. Сережа работал над математической моделью Солнца. Не
пугайтесь, пожалуйста. Понять принцип совсем не трудно. Вычислительный
центр в Ингоре запрограммировал на своих машинах все известные данные о
Солнце. Получилась система уравнений, связывающих различные параметры -
температуру, давление и так далее. После этого в уравнения стали
подставлять конкретные значения этих параметров. Метод Монте-Карло:
величины поступают в случайном порядке, а затем производится оценка
полученных вариантов. Группа Горчакова рассмотрела миллионы таких
вариантов. Достаточно изменить значение одного параметра, как меняется вся
картина. Допустим, вы приняли, что температура на такой-то глубине равна
семи тысячам градусов. Получается одна модель. Если принять температуру
равной десяти тысячам градусов, - совершенно другая модель. А критерий -
наблюдения. Мы более или менее хорошо знаем внешнюю поверхность Солнца.
Если полученная модель верна в этой части, то весьма вероятно, что она
правильно описывает и структуру недоступных наблюдателю солнечных глубин.
В этом смысл работы. И Горчаков отлично с ней справился. Удалось отобрать
четыре модели, которые не противоречат наблюдаемым данным. Скажу по
секрету: работа получит премию академии. Так что никаких неудач...
- Могли быть личные неудачи.
К. досадливо поморщился.
- Нет, это исключается. Горчаков молод, здоров. Да вы его увидите.
Красивый парень, мастер спорта.
- Открытия иногда не так применяются. Сциллард, например, оставил
физику...
- Если бы Горчаков не хотел работать из-за этого, он бы сказал. Он
всегда говорит то, что думает.
- Тогда почему не допустить самое простое? Горчаков действительно
разочаровался в физике - вот и все.
К. сердито посмотрел на меня. Так маршал должен смотреть на
провинившегося солдата. Нет, я правильно разрисовала картинку в школьном
учебнике. Попробуйте объяснить маршалу, что командир батареи в один
прекрасный день взял и бросил наскучившие ему пушки.
- Хорошо. В физике нельзя разочароваться. Забудем про самоубийство
Эренфеста, забудем трагические сомнения Лоренца, забудем, как Эйнштейн...
- Глупости! - перебил меня К. - В каждом из этих случаев были свои
причины. И ничего общего с разочарованием в физике они не имели, запомните
это. Физик - трудная профессия. Человек может разочароваться в своей
работе, может устать, утратить веру в свои силы. Это всегда возможно. Но у
Горчакова что-то другое. И вот я вас спрашиваю - что?
- Вы спрашиваете меня?
- Конечно! - сказал К. Он все еще сердился. - Вы же психолог. Притом
единственный психолог, который умеет формировать творческое мышление. Не
возражайте! Рассуждать о творчестве могут многие, я знаю. Не только
психологи - все мы любим порассуждать о творчестве, о вдохновении,
интуиции и тому подобном. А работать с этим самым творчеством никто не
умеет. Кроме вас. Поговорите с Горчаковым. Я хочу знать ваше мнение.
- А если Горчаков не пожелает со мной говорить?
- Пожелает. Я ему позвоню. Если не возражаете, прямо сейчас. Лучше не
откладывать: он собирается уезжать.
- Куда?
- Видите ли, Сергей Александрович намерен стать... э... мореплавателем.
Такому физику нетрудно переквалифицироваться на штурмана. Но требуется
практика, нужно пройти сколько-то там тысяч километров. По сей причине
Горчаков готовится начать свою морскую карьеру матросом.
К. порылся в ящиках стола, отыскал сигареты и коробку с конфетами. Я
отказалась.
- Ну? - удивился он. - Что же вы предпочитаете?
- Фруктовое мороженое.
- Ладно, буду знать...
Он достал из кармана трубку и виновато улыбнулся:
- Не разрешают курить. Привык держать в руках... Скажите, Кира
Владимировна, как вы придумали эту штуку с фотографией?
- Очень просто. Она была у нас в Таганроге. Только без юмора. Нашелся
странствующий фотограф, устроился возле пляжа. А потом появился фельетон в
газете. Вот такой... - Я показала, какой он был большой, этот фельетон. -
"Мещанин на коне". Там было столько пафоса, столько грома и молний...
Можно было подумать, что искореним мы эту фотографию - и наступит полное
благополучие не только у нас в городе, но и на всей планете... Мещане
сейчас ужасно любят вот так бороться с мещанством. Наговорят трескучих
фраз - и довольны. Естественно, я пошла сниматься на коне. Понимаете,
какая обида: вырез для лица оказался слишком велик. Фотограф из-за этого
совсем расстроился. Он приехал с Северного Кавказа; там привыкли к таким
картинам. Пальцы у него были желтые от проявителя: он всю жизнь снимал
людей. Я его расспрашивала, пока он собирал свое нехитрое хозяйство. Потом
помогла донести вещи до вокзала...
- Ясно, - сказал К. - Вот что, Кира Владимировна, у меня предложение:
идите работать ко мне в институт. Главным психологом. Учредим такую
должность. - Он рассмеялся. - Положим начало новой традиции... Вы молоды и
сумеете органично войти в физику. Нужен синтез ваших знаний с физическим
мышлением. В сорок или пятьдесят лет такой синтез уже невозможен - упущено
время. Надо вырасти в атмосфере физики - вот в чем секрет. Кстати, работая
с Сарычевой, вы шли как раз по этому пути. Так почему бы не продолжить?
Это было слишком неожиданно (и соблазнительно, если говорить
откровенно) - я растерялась. К счастью, в этот момент зазвонил телефон; К.
отвлекся. Насколько я поняла, разговор шел о каком-то хоздоговоре.
- Замечательная мысль, - насмешливо говорил К. - Савельев сделает
работу за Шифрина, а Шифрин сделает работу за Савельева, и оба будут
считать это дополнительным трудом, за который полагается дополнительная
оплата... Нет уж, пусть каждый делает свое дело. Без этих фокусов.
Передайте Савельеву, пусть занимается физикой, он был способным парнем, я
помню его по семинару.
К. положил трубку и неприязненно отодвинул телефон.
- Деньги, - вздохнул К. - Интересно, как вы к ним относитесь?
- Мне их всегда не хватает, - призналась я.
К. усмехнулся:
- Мне тоже. И много вам сейчас не хватает?
- Миллиона три. У меня есть разные идеи, которые требуют...
- Ясно. Вам надо идти в мой институт главным психологом. Включим ваши
идеи в план.
Следовало мягко славировать, но я прямо сказала, что физика меня не
очень привлекает, поскольку существует другая - более важная - область.
Конечно, К. сразу вцепился: что это за область и почему она более
важная?.. Никак не научусь дипломатической амортизации, а ведь это так
просто!
Пришлось объяснять. Я впервые говорила о своей Главной Идее. Получилось
не слишком убедительно, я сама это чувствовала.
- Утопия, - объявил К., не дослушав. - Чистая утопия этот ваш Человек
Который Умеет Все. Прогресс немыслим без разделения труда, без
специализации. Во всяком случае, в ближайшие двести - триста лет.
- Начинать надо сегодня. Иначе и через двести - триста лет сохранится
узкая специализация. Со всеми последствиями.
Тут я сообразила, что должна хотя бы поблагодарить К. за предложение.
Это тоже вышло не очень гладко.
К. поглядывал на меня, хитро прищурив глаза.
- Никак не мог понять, почему с вами трудно разговаривать, - сказал он.
- Теперь понял. У моих мальчишек - как бы это сформулировать? -
коммуникабельные лица. Когда я читаю лекцию или мы что-то обсуждаем,
физиономии отражают каждое движение мысли. Обратная связь: я вижу, что и
как они думают. А вы все время улыбаетесь. Это очень мило, но я не знаю,
когда вы говорите серьезно, а когда шутите. Да что там - нет даже
уверенности, что вы меня слушаете.
Я стала доказывать, что слушаю самым внимательным образом, но К. махнул
рукой.
- Ладно, вернемся к Горчакову, вам надо подготовиться к разговору.
Задавайте вопросы. Я хорошо знаю Сергея Александровича: у вас будет
первоначальная информация.
Прекрасно звучит, подумала я, в современном стиле: будет информация.
Только зачем она мне? У меня нет ни одного вопроса о Горчакове.
- Скажите, пожалуйста, - спросила я, - у вас никогда не появлялось
желание... ну... бросить физику ко всем чертям, а?
- У меня? - грозно произнес К.
Я мило улыбнулась.
- Ничего похожего, - отчеканил К. - Были трудные моменты, были
сомнения, но все это в непосредственной связи с конкретными причинами. О
чем тут говорить! Сомнение - необходимый элемент творческой работы.
- Я имею в виду не сомнения. Меня интересует: появлялось ли у вас
желание бросить науку?
- Ко всем чертям?
- Вот именно.
- Нет. Не было у меня такого желания.
- Ну, а просто мысль о возможности выбрать другой жизненный путь?
- Послушайте, Кира Владимировна, почему вы расспрашиваете меня?
- Потому что вы тоже физик.
- Женская логика! Можно подумать, что физики только и мечтают, как бы
стать моряками...
- Попробуйте все-таки вспомнить.
Теперь он разозлился по-настоящему. Он разгневался - это более точное
слово. Похоже, у него появилось желание погнать меня. Нельзя было упускать
инициативу; я твердо сказала:
- Пожалуйста, мысленно переберите год за годом. Вдруг что-то
припомнится.
Он фыркнул, натурально фыркнул, но ничего не ответил и принялся ходить
по комнате. Я отошла к окну, чтобы не мешать.
Значит, женская логика. Любопытно, а какая у меня должна быть логика?!
В стекло упирались гибкие ветви ивы, и на ветвях, прямо перед моим
лицом, раскачивался воробей. Крылышки у него вздрагивали, он был готов в
любой момент сорваться и улететь, но он не улетал, а храбро разглядывал
меня маленьким черным глазом.
Я слышала размеренные шаги. К. ходил из угла в угол и вспоминал. Он
настоящий ученый и уж если взялся что-то делать, будет делать
добросовестно. Сейчас он перебирает годы - их много, ох как много! Ровные
спокойные шаги, и в такт им раскачивается на ветке воробей.
"Здравствуй, воробей, давай познакомимся. Меня зовут Кира.
Представляешь, как было бы здорово: главный психолог Института физических
проблем К.В.Сафрай! Звучит! И побоку всякие там утопии..."
Я рассматриваю свое отражение в оконном стекле. Решено:
золотисто-бежевый костюм. У меня есть янтарь: он отлично подойдет к такому
костюму. Можно взять яшму вместо янтаря, - так сразу не скажешь, надо
посмотреть. Хорошо бы попасть в ателье сегодня, оно работает до семи.
Разберут мою ткань, и останусь я с носом. Но уже четверть пятого, придется
ехать к Горчакову, разговаривать - как тут успеешь... Гениально было бы не
ехать. Вот Леверье открыл планету Нептун путем расчетов. Без всяких
поездок и разговоров. Правда, у Леверье были исходные данные, а у меня
ничего нет. Почти ничего. Кое-какие мысли и информация, которая вмещается
в одну фразу: талантливый физик вдруг бросил науку.
Загадка.
Собственно, в чем она, эта загадка?
_Талантливый физик_. Тут нет сомнений. Даже весьма талантливый. _Бросил
науку_. Что ж, бывает и такое. Почему я должна считать это загадкой? Да,
есть еще одно слово: _вдруг_. Внезапно, без всяких видимых причин.
_Вдруг_. Вот это и в самом деле странно.
Чтобы выбить из колеи прирожденного физика, нужно нечто весьма
основательное. Нечто такое, что не возникает за один день или за месяц. Я
вправе предположить: икс-причина (прекрасно, уже есть термин!) появилась
давно. Годами шел незаметный процесс накопления... Чего?.. Какого-то
взрывчатого осадка, что ли. Как с ураном: масса должна превысить
критическую величину, чтобы началась цепная реакция.
Физматшкола, университет, дипломная работа (теперь я припоминаю: за нее
дали кандидатскую степень, об этом был очерк в "Комсомолке"), через три
года Горчаков стал доктором. Стремительный взлет, ничего не скажешь.
Примерно так получается у Саши Гейма, моего бывшего одноклассника. Победы
на олимпиадах, статьи в математических журналах... В восьмом классе Саша
придумал для нас, математически темных, потрясающую шпаргалку. С такой
шпаргалкой можно было отвечать даже по программе десятого класса. Саша
провел настоящую исследовательскую работу, чтобы вывести сверхкомпактную
формулу. Он стремился найти единое уравнение школьной математики. Конечно,
никто из нас не понимал, что написано в шпаргалке. Завуч послала ее в
Новосибирск, и Сашу пригласили в физматшколу.
Горчакова я не знаю, но зато прекрасно знаю Сашу Гейма и могу искать
икс-причину, размышляя о Саше. В психологических уравнениях я заменяю
неизвестную величину известной и... Кто сказал, что психология не точная
наука?!
Существуют звезды с таким сильным полем тяготения, что свет их не может
уйти в космос. Лучи изгибаются, невидимый барьер отбрасывает свет назад,
он мечется в замкнутом пространстве, а барьер надвигается, и стиснутое,
спрессованное излучение приобретает огромную плотность. Каждый раз, когда
приходится решать сложную проблему, возникает такой же барьер, отделяющий
от меня внешний мир. Свет, звук, запах, тепло, холод - все исчезает за
этим барьером. Даже время. Остается только движение мысли, сначала едва
уловимое, но постепенно приобретающее уверенность, весомость, силу. Тут
торжествует закон Эйнштейна: мысль не имеет массы покоя и лишь в движении
становится физически ощутимой. В такие мгновения кажется, что можно
увидеть мысль, прикоснуться к ее потоку...
Воробей подобрался совсем близко к стеклу. Он разглядывает меня черной
бусинкой глаза, потом поворачивает голову и внимательно смотрит другим
глазом. Правильно, птица: на людей надо смотреть в оба.
- Ничего не вспоминается, Кира Владимировна. Только один более или
менее случайный эпизод. Садитесь, пожалуйста.
Не хочется отходить от окна, но К. не сядет, если я буду стоять, а он,
наверное, устал.
- Я работал тогда в Англии. Да-да, это тридцать четвертый год, конец
лета. Дожди... В лаборатории даже днем горел электрический свет. Сильные
были дожди. Знаете, я сейчас вспоминал и услышал песню водосточных труб.
Старые водосточные трубы старого дома; их делал талантливый мастер - он
хотел, чтобы трубы пели...
К. умолкает и смотрит мимо меня - в далекие тридцатые годы, в свою
молодость. Это продолжается пять-шесть секунд, не больше. Он виновато
улыбается: ему кажется, что я анализирую каждое слово. Как же, психолог! Я
почти не слушаю, все это - за барьером, я продолжаю решать задачу. Сквозь
барьер может пройти только то, что помогает решению. О голосах дождевых
труб я вспомню потом, может быть, через несколько лет. Будет дождь в
каком-нибудь далеком городе, будет журчать вода в трубах, - я вспомню все,
что сейчас рассказывает К., вспомню и пойму.
- Дела у нас шли неважно. Опыты, обсуждения, снова опыты и снова
обсуждения... Бывает такая полоса неудач: опыты дают совершенно нелепые
результаты, обсуждения только усиливают взаимное раздражение... И вдруг
солнечный день. На полную солнечную мощность. Яркие лучи стерли
электрический свет, в лампах тлели тусклые желтые нити... И все сразу
почувствовали, что нельзя оставаться в лаборатории ни минуты. Мы с
Кокрофтом поехали на юг, к каналу. Кокрофт гнал машину как сумасшедший.
Чудесное было настроение: вырвались из темных комнат, весело гудит мотор,
озорно посвистывает ветер, а впереди - море. В этот день оно было
ярко-синим, чистейший синий цвет без примеси зеленого и серого...
"Вырвались..."
Мне нужно было именно это слово! Я собирала логическую цепь, у меня уже
были все ее звенья, но они лежали порознь, тяжелые куски мертвого металла,
и вот одно слово мгновенно соединило звенья в прочную цепь. Теперь я
представляю, почему Горчаков бросил физику. Задача решена. Точка. Остается
самое приятное: эффектно выложить то, что я поняла. Все-таки ты молодец,
Кира...
- Машину мы оставили у обрывистого холма, спустились вниз, к пляжу.
Говорили о каких-то пустяках, кидали камни в воду... А потом услышали шум
мотора. Вдоль берега над водой шел самолет. Вы, конечно, не знаете, что
такое самолеты тридцатых годов. На снимках они неплохо выглядят... Самолет
сел на пляже, пробежал метров сто и остановился рядом с нами. Промасленная
фанера, залатанная обшивка. И проволока, очень много проволоки, чтобы все
это не развалилось. Из кабины вылез долговязый парень; на нем был
промасленный и залатанный комбинезон. "Меня зовут Жерар Котрез, - сказал
он. - А это мой летательный аппарат. Там испортился... такой..." На этом
его английский кончился, и, к великой радости Жерара Котреза, мы ответили
ему по-французски. Так вот, в летательном аппарате перестали работать
элероны. "Что мне элероны! - сказал Котрез. - Но летательный аппарат не
должен распускаться..." Мы втроем исправляли повреждение: там заклинило
проволочную тягу, и Котрез рассказывал о себе. Студент-юрист, бросил
Сорбонну, работал грузчиком, собирал по кусочкам свой летательный аппарат,
теперь отправился в кругосветное путешествие. "Что мне эти законы... Я
посмотрю мир, может быть, ему нужны совсем другие законы... Послушайте,
парни, летательный аппарат поднимет троих. Вы мне подходите, летим
вместе!" В промасленных крыльях сверкало солнце, ветер гудел в проволочных
растяжках, и я вдруг почувствовал, как это здорово - жить так, как живет
Котрез. Лететь над морями, горами, лесами - неизвестно куда и неизвестно
зачем, просто лететь. И если понравится какой-нибудь городок, опуститься
ненадолго, пройти по узким улочкам, заглядывая в окна, посидеть на траве у
реки...
- Как он сказал? Повторите, пожалуйста.
К. удивленно пожимает плечами.
- "Что мне эти законы!" Да, именно так. "Что мне эти элероны!.. Что мне
эти законы!.." У него это великолепно получилось. В такой, знаете ли,
лихой бержераковской манере. А дальше запомнился смысл, не ручаюсь за
точность каждого слова: "Я посмотрю на мир, может быть, ему нужны другие
законы..."
Так. Боже, какая я дура: осталось, мол, эффектно выложить решение...
Как же! Я прошла над пропастью по снежному мосту, но путь не кончен, он
только начался. Надо идти дальше. А там, в этом туманном "дальше", еще
один снежный мост, куда более трудный, и пропасть под ним в десять раз
глубже...
В ателье я, конечно, не попаду: оно на другом конце города. Вообще все
планы на сегодня пошли кувырком. Зато у меня появилась отличная идея.
Сумасшедшая идея. Представляю, как будет смеяться К. Ну и пусть
смеется. Меня неудержимо тянет вперед...
- Вы ведь не слушаете, Кира Владимировна!
Нет, почему же, я слушаю. "Что мне эти законы!" - говорит похожий на
Ива Монтана высокий парень. А рядом с ним - латаный-перелатаный самолет.
- Мы помогли ему развернуть машину. Он взлетел, сделал круг над нами,
потом взял курс на север. Не знаю, куда он летел, не пришло в голову
спросить. Через четыре года я прочитал в "Юманите", что Жерар Котрез,
пилот республиканской армии, погиб под Барселоной. Он вылетел на своем
летательном аппарате навстречу эскадрилье "юнкерсов".
Я с трудом восстанавливаю барьер: сейчас надо думать о задаче, я сама
ее усложнила. Последний бой Жерара Котреза не имеет к задаче
никакого-отношения. Вечером, вернувшись к себе, я сяду у окна, включу
проигрыватель и отыщу среди своих пластинок такую, которая понравилась бы
Жерару Котрезу. А пока надо идти вперед. Это тоже бой, и нелегкий.
- Позвоните Горчакову, - говорю я. - Скажите, что вы еще раз
просмотрели его работу. Или найдите другой повод, безразлично. Мне важно,
чтобы в разговоре была фраза: жаль, что нельзя изменить гравитационную
постоянную.
- Простите, Кира Владимировна, что это значит - изменить гравитационную
постоянную?
Я объясняю:
- Изменить - значит увеличить или уменьшить. Вы же хотели позвонить
Горчакову, не так ли? Вот я и прошу: позвоните и поговорите. О чем угодно.
Но мимоходом должна быть брошена эта фраза: жаль, что нельзя изменить
гравитационную постоянную.
- Мимоходом. Ну-ну...
К. смотрит на меня так, словно только что увидел.
- А дальше?
- Дальше вы скажете, что кто-то к вам пришел, извинитесь, обещаете
позвонить через полчаса. И все.
- Не понимаю, зачем нужен этот спектакль.
- Чтобы Горчаков снова занялся физикой.
- Вы это... серьезно?
- Вполне серьезно.
- И вы Думаете, что вот так - не видя Горчакова, не разговаривая с ним
- вы заставите его изменить решение?
- Да.
- Ясно, - говорит К. - Теперь ясно, какие приключения вам нравятся.
Тут мне следовало бы мило улыбнуться, потом я буду жалеть, что не
улыбнулась. Но я не очень вежливо повторяю:
- Звоните же, время идет...
К. испытующе смотрит на меня.
- Наверное, у вас еще не было неудач?
Он поднимает телефонную трубку и медленно набирает номер, поглядывая в
мою сторону. Еще не поздно отказаться. Но я молчу.
- Здравствуй, Сережа...
Ну вот, началось.
Уверенности у меня нет. Что поделаешь? Я не могу приказать: появись,
уверенность, ты мне сейчас очень нужна! Я знаю только одно: в моих
расчетах нет ошибки. Беда в том, что самые верные психологические расчеты
не гарантируют однозначного ответа. В физике иначе. Взять хотя бы ядерные
реакции. Литий, облучаемый альфа-частицами, превращается в гелий. Если
условия опыта не меняются, не меняется и результат. Таковы правила игры.
Представляю, как чувствовали бы себя физики, если бы при неизменных
условиях опыта литий иногда превращался в гелий, иногда в соломенную
шляпу, иногда в малинового медвежонка... Игра без правил, сказали бы
шокированные физики. А ведь в психологии именно такая игра. Правила,
конечно, есть, только они неизмеримо сложнее, переменчивее. Вот сейчас я
рассчитала реакцию, но вместо гелия запросто может получиться малиновый
медвежонок.
- ...Нет, уговаривать не буду. Я хотел знать твое мнение о
Синельникове. Ведь ты с ним работал?
Они обсуждают деловые качества Синельникова, затем К. переходит к
последней работе Горчакова и очень естественно, посмеиваясь, произносит
фразу, которая нужна.
Секундная заминка. Горчаков, наверное, переспрашивает.
- Жаль, говорю, нельзя изменить гравитационную постоянную... Как - что
это значит? Изменить - значит увеличить или уменьшить.
К. прикрывает трубку рукой:
- Он спрашивает - зачем? Быстро!
Я подсказываю первое, что приходит на ум:
- Легче жилось бы.
- Легче жилось бы в таком мире, Сережа. Да! Еще бы... К сожалению, не
мы с тобой выбирали эту постоянную.
Сейчас самый подходящий момент прервать разговор. Я показываю: надо
положить трубку. Но К. не замечает моих сигналов.
- Нет, просто к слову пришлось. Как ее изменишь, проклятую...
Шепотом он передает слова Горчакова:
- "Теоретически можно изменить..."
Я подсказываю ответ:
- Что ты, ни теоретически, ни практически.
Надо было с самого начала слушать разговор. Подключить второй аппарат и
слушать. Я сглупила, постеснялась.
- Да, да, понимаю, - говорит К. и пожимает плечами, показывая, что
ничего не понимает. (Я ободряюще улыбаюсь - а что остается делать?) К.
машинально повторяет: - Да, да... - И вдруг удивленно спрашивает: - То
есть как это - изменить постоянную Планка?
Именно этого я ждала, и все-таки сердце у меня замирает. Ох и умница
этот Горчаков! Схватил приманку значительно быстрее, чем я думала. Я
мгновенно подсказываю:
- Чепуха, ничего не получится...
- Нет, Сережа, нет, ты что-то путаешь... Ну хорошо. Буду ждать.
К. кладет трубку и долго молчит, разглядывая меня. Надо бы мило
улыбнуться, но я устала.
- Он будет через час, - говорит К. - Предлагает обсудить какую-то идею.
Послушайте: как вам это удалось?
Ага, удалось!
Я улыбаюсь и отвечаю с великолепной небрежностью:
- Пустяки! Совсем просто. Меньше всего я думала о Горчакове...
Это была святая правда, но К. ни капельки не поверил.
- Объясните толком. Я должен знать, как теперь держаться с Горчаковым.
Секретарь принесла нам чай и вафли.
- Дважды звонил Петр Борисович, - сказала она. - Другие тоже звонят.
- Ну-ну, - сочувственно кивнул К. - Займите круговую оборону и
держитесь. Сейчас мне нужен только Горчаков, он скоро подъедет.
Я посмотрела на часы: десять минут шестого.
- Говорят, вы где-то выступали со змеями. Это правда? - спросил К.
Ох уж эти змеи! Нигде я, конечно, не выступала. Вообще об этой истории
знали четыре человека; я просила их никому ничего не говорить. Как же!
Теперь я каждый день слышу разные легенды...
- Со змеями ничего интересного. Просто курсовая работа по
зоопсихологии.
- Курсовая? Ладно, не хотите рассказывать - не надо. Но насчет
Горчакова вам придется изложить все самым наиподробнейшим образом. На чем
вы основывались? Может быть, это просто счастливая случайность? Пейте чай,
остынет.
Он меня нарочно подзадоривал.
- Логика, только и всего, - сказала я. - Одно из двух: либо Горчаков
утратил интерес к своей работе по случайным причинам, либо тут проявилось
нечто более или менее закономерное. Первую возможность я сразу отбросила,
она какая-то... ну, не воодушевляет.
- Убедительный аргумент! - возмутился К. - Конденсированная женская
логика. Дважды два не четыре, а... стеариновая свеча. Если что-то не
нравится - отбросим.
- А почему бы и нет? Случайные причины надо искать наугад, а если
существуют закономерности, можно думать. Это интереснее.
Лучше бы я ничего не объясняла! Кроме логики, есть еще и интуиция, в
пересказе она испаряется. А ведь началось именно с интуиции. Произошел
неуловимый поворот мысли, и я увидела: нужно понять отношение физика к
миру. Не Горчакова, а вообще Настоящего Физика. Такого, как Капица, Ландау
или Фейнман. Тут мне припомнилось вышедшее из моды слово
"естествоиспытатель". Человек, познающий природу, мир, Вселенную.
- "Вот я, - думает естествоиспытатель, - и вот Вселенная. Безбрежная
(или не безбрежная?) небесная даль, в которой разбросаны огненные шары
звезд и гигантские облака туманностей. Миллиарды лет они несутся в
пространстве (а что такое пространство?), разлетаясь от какой-то
первоначальной точки. Что это за картина и каков ее смысл? Зачем это
существует? И зачем существую я, частица этого необъятного мира? Быть
может, вещество, из которого я состою (а что такое вещество?), было
выброшено когда-то из недр взорвавшейся Галактики, такой же как вот та,
чей взрыв я вижу сейчас... Затерянный в безбрежном (или все-таки не
безбрежном?) мире, в котором миллион лет - ничто перед лицом вечности, я
хочу все увидеть и все понять..."
- Романтично, - сказал К. - Но вы обрисовали свой образ мышления, Кира
Владимировна, вот в чем фокус. Вам, насколько я понимаю, свойственно
именно такое видение мира. А физик думает о другом. Не ладится установка,
подводят какие-то паршивые прокладки. Нет сведений об опытах, которые
поставил твой коллега где-то за тридевять земель, и может быть, ты идешь
по чужому следу. Завтра обсуждение одной дурацкой работы, но если просто
сказать, что автор дурак, потом не оберешься хлопот. Сын схватил двойку по
физике. Нужно посмотреть свежий номер "Астрофизикл джорнэл", три
монографии, написать отзыв о диссертации и рецензию на статью...
Тут я взорвалась. Я сказала, что грош цена человеку, если вся эта суета
мешает ему слышать, как Земля плывет сквозь мглистое небо ("Почему
мглистое?" - тут же придрался К.). Грош цена человеку, если в сутолоке
повседневных дел он перестал замечать удивительную картину мира и не
терзается от мысли - _что же это такое_?
К. ехидно улыбался: "Детская болезнь левизны... максимализм юности..."
- Достоевщина наоборот, - сказал он. - Самокопание на галактическом
уровне.
Я начала возражать (самокопание на галактическом уровне перестает быть
самокопанием), но остановилась на полуслове. В утверждении К. определенно
была доля истины. Да, я хочу понять себя, а для этого надо знать, что
такое Вселенная и в чем ее смысл, иначе нельзя постичь смысл жизни и
назначение человека.
- Наверное, вам интересно жить? - спросил К.
Он смотрел на меня с каким-то напряженным ожиданием. Я забыла, что
говорю с исследователем, и кажется, сама стала объектом исследования.
- Так или иначе, - сказала я, - здесь ключ к пониманию истории с
Горчаковым. Настоящий Физик начинается с детства. Год за годом он
открывает для себя мир, открывает по книгам, в которых спрессованы уже
добытые кем-то знания. Идет стремительный процесс: прочитал одну книгу,
бери другую, пожалуйста, сколько осилишь. Настоящий Физик с детства
привыкает открывать мир _в больших дозах_. Каждый день новое, новое...
Разогнавшись, он подходит к переднему краю. Дальше нет готовой дороги.
Мчался человек по шоссе на гоночной машине, и вдруг нужно пересаживаться
на бульдозер и медленно прокладывать дорогу. Метр за метром. Понятно, не в
одиночку - работает целый дорожный отряд. Но все равно нет прежней
скорости. Чтобы пройти путь от азбучной физики шестого класса до квантовой
электродинамики, Настоящему Физику требуется лет десять. Каждый год он
видит новую картину мира. А потом, оказавшись на переднем крае, за те же
десять лет он рассмотрит на этой картине лишь несколько новых штрихов.
Разумеется, есть много сглаживающих факторов и успокоительных
рассуждении. Очередной метр дороги проложен у тебя на глазах и при твоем
участии. И вообще по сравнению с прошлым веком наши дорожные машины стали
в десять раз производительнее... Все правильно. Но где-то в глубине души
остается вечное... самокопание: так что же такое Вселенная, что было
раньше и что будет потом?
- Поразительный метод мышления, - усмехнулся К. - Громоздите одну
неточность на другую, выписываете такие вензеля, - он провел трубкой в
воздухе замысловатую кривую, - а в результате довольно правдоподобные
выводы... Видите ли, Кира Владимировна, есть определенный коэффициент:
чтобы проложить метр дороги, требуется энное количество труда. И
коэффициент этот постоянно увеличивается. Так уж устроен наш мир.
- Но вот Горчаков не принял такое устройство мира.
- И ушел из науки. Разве это выход?
- Не принять существующее - это уже очень много. Не принять, не
смириться... Отсюда один шаг до борьбы.
- С чем?
- Если мир слишком медленно познается, его...
- Ну?
- ...его изменяют.
- Хотелось бы знать - как?
- Надо построить модель другого мира и изучать эту модель. Измените
постоянную Планка - и вы получите модель совсем иного мира. Все в нем
будет иное: иная физика, иная химия, иная природа, иная жизнь... Таких
моделей можно построить множество; среди них обязательно окажутся миры с
более выгодным коэффициентом познаваемости.
Я мило улыбнулась и добавила:
- В самом деле, зачем изучать трудный _реальный_ мир, когда можно
построить модель _нереального_, но легко познаваемого мира?..
Я видела по глазам К., что мои шансы стать главным психологом всемирно
известного института, которым К. руководит, катастрофически стремятся к
нулю. Еще бы - запросто выложила такую ересь... Впрочем, К. был Настоящим
Физиком: на какую-то долю секунды он дрогнул, почувствовав в этом безумии
определенную систему, и ответил почти спокойно:
- Наука, Кира Владимировна, изучает реальный мир. В этом ее ценность.
Математическую модель несуществующего, но легко познаваемого мира
построить можно, не спорю. Мысль сама по себе изящная. Но, изучая модель
несуществующего мира, вы будете делать несуществующие открытия. А зачем
они нужны?.. Представим наш мир в виде плоскости. - Он провел трубкой над
столом. - Теоретически мы можем построить сколько угодно других
плоскостей. Они оторвутся от нашей реальной плоскости и уйдут куда-то в
сторону... - Трубка описала неопределенную дугу. - Возможно, по каким-то
из этих плоскостей двигаться будет очень легко. Но чем быстрее вы будете
двигаться, тем дальше уйдете от реального мира.
Любовь к эффектам когда-нибудь меня погубит. Со змеями я влипла в
историю именно по этой причине. И вот теперь я снова не удержалась от
эффектного номера. Я попросила у К. его знаменитую трубку и провела ею от
стола вверх:
- Вот так оторвется от реальности модель несуществующего мира... - Я
покрутила трубкой в воздухе. - ...Оторвавшись, она попетляет, а затем... -
трубка решительно пошла вниз, к столу, - ...а затем вновь пересечется с
плоскостью реального мира. Где-то далеко впереди строящейся дороги. И
здесь, на линии пересечения, несуществующие открытия несуществующего мира
прекрасно совпадут с реальными открытиями реального мира. Мы прорвемся на
сотни лет вперед. А может быть, и на тысячи. Я не знаю, какие открытия
будут при этом сделаны. Они покажутся нам таким же волшебством, каким
показались бы открытия двадцатого столетия античным философам. Быть может,
мы сумеем сконденсировать фотонный газ и получим жидкий свет. Его можно
будет зачерпнуть рукой, взять в ладони - вот так, он будет переливаться, в
нем будут мерцать теплые лучистые огоньки, и рядом с этим живым светом
бриллиант покажется серым булыжником... А может быть, мы откроем структуру
электрона, проникнем в глубь элементарных частиц и еще дальше - в недра
той неведомой пока формы материи, из которой построены электроны,
протоны... Так или иначе это будут чудесные открытия, и стоит жить, чтобы
делать их.
К. понял мою идею в тот момент, когда трубка пошла на сближение со
столом. Я уловила этот миг: К. сразу отключился, перестал меня замечать.
Наверное, через десять секунд он уже разобрался во всем глубже меня. Но я
продолжала выкладывать свои мысли: слишком велико было напряжение и нужна
была разрядка.
- Вот что, - сказал К. минут через пять. - Вы не очень гордитесь.
Я, конечно, начала говорить, что ни капельки не горжусь. Появится еще
один метод познания мира, наука получит новую обезьянку для опытов, только
и всего. Это была хорошая аналогия, я ее тут же развила.
- Вот-вот, - продолжал К. - Гипотеза о кварках построена на том, что
заряд электрона может быть дробным. Так что не вы первая замахнулись на
константы.
Мне бы промолчать, но я не утерпела:
- Как же... Есть и другие прецеденты. В фантастическом рассказе Беляева
меняется скорость света. В математике рассматриваются пространства с
числом измерений более трех... И так далее. Всякая приличная теория
обязана включать предыдущие построения в качестве частных случаев.
- Ну и язычок у вас! - К. покачал головой. - А вы хоть подумали,
удастся ли вообще реализовать эту затею? Когда Горчаков моделировал
Солнце, из миллиона моделей годилась одна. При этом мировые постоянные не
менялись. Если же вовлечь в эту игру константы, потребуются миллиарды
моделей на одну годную. Разве что найдутся какие-то правила вариации
констант... Кстати, Кира Владимировна, а ведь начали вы не с самого
удачного варианта. Я имею в виду эту фразу об изменении гравитационной
постоянной. Из всех констант вы выбрали, пожалуй, наименее удачную.
"Сейчас мне достанется, - подумала я. - Вот и придумывай после этого
обезьянок..."
Я сказала, осторожно подбирая слова:
- Горчаков должен был _сам_ прийти к этой идее. Своя идея больше
воодушевляет.
- Не понимаю, - сухо произнес К.
Он уже все понял. Не было смысла лавировать, я честно объяснила:
- Конечно, заманчивее варьировать постоянную Планка: она входит во все
уравнения ядерной физики. И вообще... Сразу, например, меняется принцип
неопределенности... С самого начала я думала о постоянной Планка. И еще о
постоянной Ридберга. Но Горчакову должно казаться, что он сам все
придумал. Поэтому нужна была эта фраза о гравитационной постоянной. И
ответы я вам подсказывала такие... не гениальные.
К. отложил трубку. Он покраснел, и лицо у него сморщилось, как от
зубной боли.
Что поделаешь, конечно, я поставила его в глупое положение. Горчаков
наверняка подумал, что старик сдает: прошел мимо идеи, ничего не заметил и
говорит глупости.
Отступать было некуда, я твердо сказала:
- Горчаков ни в коем случае не должен знать... ну... как это
получилось. По крайней мере, в ближайшие годы. Сейчас он убежден, что сам
все придумал, - это окрыляет... В конце концов, он шел в этом направлении:
ему достаточно было крохотной подсказки. Я сработала за катализатор,
только и всего. И еще: пожалуйста, не сердитесь - вы поставили задачу,
которая по-другому не решалась.
К. как-то странно посмотрел на меня. Наверное, так смотрел кардинал
Ришелье на д'Артаньяна, размышляя, отправить ли его в Бастилию или дать
патент на звание лейтенанта королевских мушкетеров. Я только сейчас
заметила, что К. очень устал.
Через несколько минут появится Горчаков, и ему снова придется работать.
- Мне лучше уйти, - сказала я. - Скоро приедет Горчаков. Вам предстоит
его выслушать, изумиться, похвалить - это обязательно нужно сделать! - а
потом... вероятно, вы будете обсуждать программу работы.
- Да, сегодня уж такой день, - улыбнулся К., и я обрадовалась, потому
что улыбнулся он хорошо, открыто. - Идите, Кира Владимировна, завтра я вам
позвоню. Затея с Человеком Который Умеет Все почти утопическая, но вы,
кажется, не собираетесь от нее отказываться, не так ли?
...Я остановилась в подъезде. Шел мелкий-мелкий дождь. Не знаю, откуда
он взялся: небо было чистое, и только где-то очень высоко светились
пушистые оранжевые облака. Я смотрела на эти облака и на деревья,
тянущиеся к небу, и на людей, которые шли мимо деревьев, и думала, что все
это здорово устроено: постоянная Планка в нашем мире выбрана со вкусом.
Удачный день! К. сказал, что затея _почти_ утопическая, до этого она
казалась ему _чистой_ утопией. А ведь он еще не знает, что я начала
эксперимент...
К подъезду подкатила "Волга", с ее красной крыши стекали струйки воды.
Из "Волги" выскочил баскетбольного роста парень. Я сразу сообразила, что
это Горчаков, - К. описал его довольно точно. Мореплавание понесло тяжелую
утрату, подумала я, в морской форме Горчаков был бы великолепен. "По
местам стоять, с якоря сниматься!.." Впечатляющая картина. Впрочем, так он
тоже неплохо выглядел, совсем неплохо. На меня он даже не взглянул.
Промчался к двери, перепрыгивая через ступеньки.
Я посмотрела на часы. Было без четверти шесть. Если ателье работает до
семи, можно еще успеть...
- Такси! - отчаянно закричала я.
Машина, уже тронувшаяся, послушно притормозила. Нет, все-таки это был
удачный день!..
Три года спустя в Москве состоялся Первый международный симпозиум по
прогностическому моделированию вариаций мировых констант. На эмблеме
симпозиума были изображены две пересекающиеся плоскости. Основной доклад
делал Сергей Александрович Горчаков. Кира Владимировна в это время
работала в Ингоре. Оттиск доклада она получила через месяц. Рассеянно
полистала и отложила. В этот день она решала совсем другую задачу.
Сборник "Снежный мост над пропастью"
Валентина Журавлева.
Мы пойдем мимо - и дальше
- Послушайте, Кира Владимировна, зачем психологу вакуумный насос? -
спросил меня бухгалтер.
Официально он теперь назывался генеральным бухгалтером. Полгода назад
он был главбухом, и на его столе лежали обыкновенные конторские счеты. А
сейчас справа от генерального бухгалтера селектор, слева изящный компьютер
"Рига-6М", на большом полированном столе ничего лишнего - только ручка,
карандаш и новая книга Жана Силбаха "Финансирование научных исследований".
На французском языке. И сам генеральный бухгалтер похож на молодого
профессора-физика.
Генеральный бухгалтер - мой враг N_1. Он всегда разговаривает со мной с
позиции силы.
- Вот, пожалуйста, - сказал он, - пункт семнадцатый вашего пространного
списка. Стеклянный высоковакуумный масляный двухступенчатый диффузионный
насос. Восемнадцатый пункт - нитрат серебра, тысяча семьсот граммов.
Девятнадцатый пункт - экстракционный аппарат Сокслета... Два года вы меня
изводите такими заявками. И впереди, насколько я понимаю, еще целый год,
пока вы кончите университет и, даст бог, уедете куда-нибудь...
Нечто подобное я слышала еще в школе. "Знаешь, Кира, хватит с меня
твоих затей, - заявил директор, когда я научила своих октябрят скорочтению
по системе "ультраспид". У директора болело горло, он говорил трагическим
шепотом. - Что за цирк, что здесь происходит? Хотя бы ты скорее кончила
десятый класс и поступила в МГУ..." И вот теперь бухгалтер ждет, пока я
окончу МГУ и уеду в Академгородок. Интересно, что мне будут говорить в
Академгородке и куда я уеду оттуда?..
- Шесть тысяч двести, - продолжал бухгалтер, разглядывая список. -
Можете вы объяснить, для чего нужны вакуумный насос, нитрат серебра и все
остальное?
Объяснить я не могла, он это прекрасно знал.
- Виктор Андреевич, - сказала я, чтобы хоть что-то ответить, - поймите:
нельзя расспрашивать Чуваева - это нарушит чистоту эксперимента. Когда
Джон Бернал разрабатывал свою теорию жидкого состояния...
- Чистота эксперимента, - с горечью произнес генеральный бухгалтер. -
Все думают о чистоте эксперимента, и никто не хочет думать о чистоте
бухгалтерии. Вместо конкретных объяснений вы цитируете Налимова и
Мульченко, ссылаетесь на кривую Виланда, приводите формулу Сарбаева и
рассказываете мне истории из жизни Джона Десмонда Бернала. А я смотрю на
смету. Тут ваша подпись, не так ли? - Он раскрыл пухлую папку с моими
бумагами. - Семнадцать тысяч на весь год. Из них на оборудование -
четырнадцать. Хорошо, теперь обратимся к фактам. Не проходит и месяца, как
вы тратите четырнадцать тысяч, а через две недели и все остальное. Затем
вам дают еще семь тысяч. Восходящая звезда психологии, разве можно
отказать! Я тут же оплачиваю кучу счетов. Ультрафильтры Зигмонди,
фотоэлектрический пирометр ФЭП-4, диализатор с мешалкой, две тысячи
шестьсот рублей заводу "Физприбор", четыреста пятьдесят по трудовому
соглашению за изготовление стеклянной аппаратуры согласно эскизам... Семь
тысяч кончаются. И тогда вы говорите: нужна радиационная защита. Вы
прекрасно знали об этом заранее, но не включили стоимость защиты в смету.
Еще бы, на монтаж защиты обязательно дадут дополнительные средства: если
есть радиация, защита необходима, не так ли?.. Ладно, пойдем дальше.
Апрель этого года. Я был в отпуску, а вы уговорили Зацепина и Софью
Александровну и забрали приборы, предназначенные для химфака. Интересно,
как это увязывается с кривой Виланда и возвышенными идеями Джона Десмонда
Бернала?
В душе он остался главбухом, и сейчас ему не хватало счетов: взять и
посчитать, сколько я израсходовала. Раньше он так и делал. А тут вместо
счетов ЭВМ - не будешь же на ней складывать такие простые цифры.
- Если хотите знать, Кира Владимировна, - продолжал он, - вас испортила
слава. Интервью, очерки, портрет на обложке "Смены"... Барыбин, Зиневич,
Мельникова - доктора психологических наук - спокойно занимаются
психологией, а вы, студентка, строите машину, которая неизвестно как
должна быть устроена и неизвестно что должна делать. Не спорьте: это не
поможет. Пока вы не выходили за пределы утвержденной суммы, я молчал. Но
дополнительные средства - совсем другой разговор. Составьте обоснование,
смету, пусть все это подпишет Коробов. А потом пойдите к Зацепину. И если
он утвердит... ну, тогда будет видно. Советую поторопиться. Зацепин
послезавтра уезжает...
Главбух по-своему прав: за два года я потратила уйму денег на машину, о
назначении которой не имею ни малейшего понятия. Но я тоже права: нельзя
было расспрашивать о назначении машины - это отразилось бы на ходе
эксперимента.
За два года я привыкла не вмешиваться, и, когда Игорь перед отъездом
принес список оборудования для Тумбы-2, я ничего не спросила. Игорь в
Саянах, плывет на своей байдарке по Большой Бирюсе - не позвонишь, не
спросишь... Самое умное - отложить все до его возвращения. Потеряем мы на
этом месяца полтора, ничего страшного. А пока я поеду домой. Ну конечно!
Возьму билет на самолет и завтра к вечеру буду в Таганроге. Мама даже не
ждет. Лето кончается, надо отдохнуть и в октябре взяться за диплом.
Решено. Еду на три недели домой.
Главбух говорит: слава испортила. Ну какая у меня слава? Придумала
систему упражнений по развитию фантазии, занималась с Настей Сарычевой,
потом Настя открыла АС-эффект и действительно прославилась. А моей славы
едва хватило, чтобы новую тему включили в план проблемной лаборатории.
Конечно, тема дикая. Но потрясающе интересная; я бы ни за что от нее не
отказалась. К тому же Игорь идеально подходил для эксперимента. В
психологических опытах это чрезвычайно важно - иметь подходящего человека.
Иногда все останавливается из-за того, что не на ком экспериментировать.
Игоря Чуваева я нашла в Таганроге. Гениальный парень, он решил перейти
Азовское море на ходулях. Плывут же через океан на плотах и папирусных
лодках - такая уж эпоха. В Таганрогском заливе совсем мелко, особенно при
восточном ветре, когда начинается сгон воды. Игорь тренировался со своими
ходулями; я его выловила метрах в трехстах от берега. Одна ходуля
заклинилась между камнями, и первый в мире ходуленавт висел над водой под
углом в сорок пять градусов. Красивое было зрелище. Развязать ремни он не
мог - не дотягивался, а кричать не хотел, потому что на берегу сидела
рыженькая Алиска. Игорь заканчивал тогда седьмой класс, Алиска была в
четвертом, но она играла не последнюю роль во всех его затеях. Алиска не
видела, как я спасала отважного ходуленавта, в школе я никому ничего не
сказала, и Игорь проникся ко мне доверием.
Впрочем, с ходуленавтикой мы быстро покончили. Я заставила Настю
сделать расчет; получилось, что предел - два метра плюс-минус пятнадцать
сантиметров. С глубиной возрастает сопротивление воды, труднее шагать.
Нужно было чем-то занять Игоря, и я подбросила ему систему упражнений по
развитию воображения. Фантазия у Игоря была богатая - это чувствовалось
уже после первой недели занятий. Но тут у меня начались выпускные
экзамены, а потом надо было ехать в Москву, поступать в университет. Перед
отъездом я подарила Игорю "Спутник юного филумениста" и набор спичечных
этикеток. Я к тому времени прочитала уйму книг по психологии и считала
себя настоящим психологом. Пусть Игорь собирает этикетки, решила я, дело
это тихое и в какой-то мере полезное. Да и в "Очерках по психологии
подростков" говорилось: "Филумения направляет энергию подростка в
спокойное русло коллекционирования, развивает любознательность, расширяет
кругозор".
Прошел год, и, приехав на каникулы, я заметила на улицах нечто новое. В
Таганроге, особенно в старой его части, за год бывает не так уж много
перемен. И если что-то изменилось, это сразу бросается в глаза. Смотрю,
напротив вокзала появился громадный световой щит: "Страхуйте имущество от
огня!" Зеленая надпись и красное пламя. Сначала загораются внутренние
контуры пламени, потом внешние, доходящие до четвертого этажа, и тогда по
диагонали появляется призыв насчет страховки. Очень красиво. Прошла я два
квартала по улице Фрунзе и вижу: "При пожаре звоните 01". Оранжевые буквы,
каждая по три метра, не меньше. Тоже красиво, но, думаю, несколько
однообразно. Иду дальше. На здании почтамта прямо-таки праздничная
иллюминация: тут и "Прячьте спички от детей", и "Страхуйте имущество", и
"Звоните 01", и "Вступайте в добровольное пожарное общество"... Я начала
кое-что понимать. "Филумения направляет энергию подростка в спокойное
русло коллекционирования..." Вот и направила!
Правда, потом выяснилось, что Игорь лично ничего не сжег. Он
развлекался сравнительно безобидно: отламывал спичечные головки и
закладывал их в самодельный калейдоскоп вместо стекляшек. Я была
потрясена, когда впервые посмотрела в такой пироскоп. Я даже не знаю, с
чем это можно сравнить. Таким должно быть небо где-нибудь в центре
Галактики, в самой гуще вспыхивающих, сталкивающихся звезд и кипящей
огненной материи.
Игорь построил пироскоп и, конечно, показал Алиске - ну, и очень скоро
об этом узнала вся школа. Появились подражатели, а они всегда портят дело.
Сгорел дом на Пушкинской, в шести других местах с трудом потушили пожары.
За спичками, конечно, стали присматривать, но Игорь к этому времени и
сам отказался от спичек: ему не нравилось их пламя. Он взялся за химию и
за год научился получать многослойные крупинки, которые горели без дыма и
давали пламя с меняющейся цветной окраской.
Я осмотрела лабораторию, которую он устроил во дворе, в сарае,
познакомилась с его дальнейшими планами, послушала, что говорят в народе,
и поняла: надо срочно спасать родной город. Пироскоп я отправила ценной
бандеролью Насте, и через три недели Чуваева пригласили в московскую школу
с химическим уклоном. В последний момент в это дело вмешалась Алиска и
чуть было все не испортила. Пришлось обещать, что после восьмого класса я
ее тоже заберу в Москву.
Эта история меня кое-чему научила, и в Москве я контролировала Игоря,
хотя мне хватало и своих забот. Первые полгода прошли спокойно. Но после
зимних каникул Игорь позвонил и сказал, что ему поручили сделать доклад об
алхимии. "Помогите, - говорит, - найти что-нибудь о ксантосисе, хочу
показать на практике". Понятно, я всполошилась. Кто его знает, что это за
ксантосис и как его показывают на практике!..
Помчалась в библиотеку, выписала груду книг по истории химии и стала
искать таинственный ксантосис. К счастью, выяснилось, что ничего страшного
нет: ксантосис - операция золочения. Берут какой-нибудь сплав и придают
ему внешний вид золота. Есть еще и лейкосис - это когда сплав подделывают
под серебро. Ну, я кое-что выписала для Игоря; работы там было на час,
только и всего. Но я просидела до закрытия читального зала и на следующее
утро пришла снова. Алхимия заинтересовала меня помимо доклада. Я,
например, раньше не знала, что эпоха алхимии продолжалась свыше тысячи
лет. Я стала размышлять об этом долгом тысячелетии, и у меня появилась
потрясающая идея.
Алхимиков влекло золото: они надеялись получить его с помощью
философского камня из ртути, серы и мышьяка. И вот тысячу лет усилия
алхимии (а она тогда была основной экспериментальной наукой)
концентрировались на одном направлении. Совершенно нереальном! И лишь
попутно делались полезные открытия. Работали, например, со ртутью - и
обнаруживали киноварь, сулему. Изучали превращения серы - и открывали
сульфаты меди и цинка. Все открытия этого тысячелетия связаны с основной
алхимической линией.
Представляете, что получается?
Ценится золото - и лучшие умы тысячу лет изучают превращения металлов.
Ну, а если бы ценилось не золото, а нечто другое? Хотя бы еловые шишки -
при условии, что они очень редки. Тогда тысячу лет искали бы способы
получения еловых шишек. Иное направление поисков - и, следовательно,
совсем иная цепь сопутствующих открытий. Наверное, за тысячу лет научились
бы выращивать самые фантастические растения. Кто знает, каких успехов
достигла бы биология...
Я целыми днями просиживала в читалке. Ссорилась с библиографом: его
раздражало, что я не могу ясно сформулировать тему. От алхимии я перешла к
географии. Эпоха Великих географических открытий - снова погоня за
золотом. Жажда золота определяет маршруты экспедиций: считается, что
богатые золотом страны лежат на континентальных побережьях, там, где
впадают в океан большие реки. "Я делаю все возможное, - писал в своем
дневнике Христофор Колумб, - чтобы попасть туда, где мне удастся найти
золото и пряности". Золото и пряности... Временами пряности поднимаются в
цене выше золота, и сразу же меняется главное направление поисков:
мореплаватели ищут уже не Эльдорадо, а "пряные острова", с их зарослями
корицы, перца, гвоздики, мускатного ореха. Карл Первый приказывает
Магеллану: "Поскольку мне доподлинно известно, что на островах Молукко
имеются пряности, я посылаю вас главным образом на их поиски, и моя воля
такова, чтобы вы направились прямо на эти острова". Если бы ценились не
золото и пряности, а какие-нибудь особые ракушки, иной была бы вся история
Великих географических открытий.
Вначале это привлекало меня чисто теоретически. Получались любопытные
мысленные эксперименты. Допустим, вместо "золотой" алхимии была бы
"магнитная". Ценность монеты определяется весом поднимаемой гирьки, разве
плохо? Золото блестит - в этом его достоинство... в глазах дикаря. Зато у
магнита удивительные свойства: каждая монета была бы компасом. Так вот,
"магнитная" алхимия: трудно даже представить, сколько открытий сделали бы
алхимики за тысячу лет. Они бы, например, легко обнаружили, что магнитные
свойства исчезают при определенной температуре, и открыли точку Кюри на
полторы тысячи лет раньше... Превращение неблагородных металлов в золото
практически не осуществимо до сих пор (ядерные реакции не в счет - они
дают ничтожный выход), в сущности, алхимия с самого начала оказалась в
тупике. Ксантосис, имитация золота, - таков предел "золотой" алхимии. А
"магнитная" алхимия шла бы от открытия к открытию и вместо жалкого
ксантосиса овладела бы электромагнетизмом...
И вот однажды меня осенило: а ведь современная наука тоже развивается
по определенным линиям. Конечно, теперь нет одной господствующей линии, но
что это меняет? Природа, Вселенная, материя неисчерпаемы, - должны
существовать бесчисленные пути их исследования, а мы выбираем лишь те
пути, которые связаны с сегодняшними представлениями о ценностях.
У меня был билет в Консерваторию; Святослав Рихтер играл Первый концерт
Рахманинова. Я так ждала этого вечера и вот сидела в зале и не могла
сосредоточиться из-за сумасшедшей идеи: а что, если сменить систему
ценностей? В самом деле, взять и поставить такой эксперимент. Иная система
ценностей - значит, иная система целей. Возникнут совершенно новые
поисковые линии. Сейчас мы их не замечаем: они для нас как невзрачный
магнитный железняк для алхимика, ослепленного призраком золота...
Не может быть и речи о том, чтобы наука ради эксперимента изменила свою
систему целей. Опыт придется ставить на одном человеке. Снова, как и с
Настей Сарычевой, я буду перестраивать мышление человека. И снова
возникнет вопрос о риске: опыт закончится, а мышление навсегда останется
перестроенным.
Если бы не музыка, я бы, наверное, так и не решилась.
Нет, музыка здесь ни при чем.
Систему развития фантазии я нащупала более или менее случайно; меня
терзали сомнения: смогу ли я придумать еще что-нибудь? И вот появилась
такая великолепная идея, как же было от нее отказаться...
Три года назад мне не хватало уверенности в своих силах. Сегодня
уверенности сверхдостаточно, не мешало бы чуточку убрать, я это сама
понимаю, и все-таки меня неудержимо влечет к новым приключениям. И то же
самое ощущение: смогу ли? Потому что если не смогу, какое значение имеют
все предыдущие удачи?!
Я и не подумаю ждать, пока Игорь вернется. Сама разберусь в этой
чертовой Тумбе, составлю обоснование и смету. Когда три года назад я
выложила Игорю идею эксперимента, он сразу загорелся:
- Вот здорово! Надо взяться за октановое число. У нас шефы этим
занимаются: мы два раза в неделю ходим к ним в институт. И практику мы там
будем проходить.
Об октановом числе я помнила совсем немногое. Показатель
антидетонационных свойств топлива. Чем выше октановое число топлива, тем
лучше, потому что можно увеличить степень сжатия, а это ведет к повышению
к.п.д. двигателя.
- В общих чертах соответствует, - снисходительно подтвердил Игорь. - Но
мы не будем увеличивать октановое число. Как раз наоборот: мы его будем
уменьшать. По этому пути еще никто не шел.
Гениальный парень, он молниеносно схватил суть дела. Признаться, в
первый момент я даже растерялась: одно дело теоретические рассуждения об
алхимии и множественности поисковых путей, а другое - конкретная работа по
уменьшению октанового числа. Взяться за ухудшение качества горючего;
считать, что горючее тем ценнее, чем оно хуже... Ну-ну. Я заставила себя
сказать: "Прекрасно, так и сделаем" - и твердо решила, что в дальнейшем не
буду вмешиваться в техническую сторону дела. Если Чуваеву придется меня
убеждать, это обязательно повлияет на ход его мыслей. Самые неожиданные
идеи будут невольно отсеиваться. Мое дело - создать условия для
эксперимента и не вмешиваться. Так мы и договорились. Игорь действительно
начал с октанового числа, но очень скоро переключился на что-то другое.
Весь первый год он искал подходящее направление; выбор оказался
значительно труднее, чем я предполагала.
Вообще это было тяжелое время. Игорь заканчивал школу, поступал в
университет, на химфак. Химия была его призванием - в этом не приходилось
сомневаться, и все-таки я боялась, что он срежется на экзаменах. Я
усиленно занималась с ним развитием воображения; он легко справлялся с
самыми трудными задачами. Индекс фантазии у него был втрое больше
среднего: 210-220 по шкале Лирмейкера. В любой вещи он прежде всего видел
ее неявные, необычные свойства. Я смотрела, как он сдавал химию на
вступительных экзаменах. Вопрос относился к электролитической диссоциации,
но Игорь сразу сказал, что диссоциация при двух видах электричества -
положительном и отрицательном - достаточно тривиальна. Интереснее, сказал
он, рассмотреть диссоциацию при условии, что существует электричество трех
видов. Первый час он возился у доски один, потом к нему присоединился
преподаватель, и они стали вдвоем рассматривать диссоциацию "в общем
случае эн видов электричества"...
На следующий день Игорь примчался ко мне и объявил, что есть подходящая
идея о неценных ценностях и нужно поскорее приступить к монтажу установки.
Готовиться к экзаменам он перестал, но все обошлось благополучно. А тут
как раз начался бум с АС-эффектом, и, поскольку Настя всюду твердила, что
обязана своим открытием тренировке фантазии, мои акции пошли в гору. Мне
предложили участвовать в работе проблемной лаборатории; я назвала свою
тему, отстояла ее на ученом совете, составила смету, и осенью Игорь
приступил к сборке Тумбы.
Два года он возился с этой машиной: собирал, разбирал, перестраивал. У
нее даже имена менялись. Сначала она называлась Качель; в ней
действительно что-то раскачивалось наподобие маятника. Качель превратилась
во Флюотрон; у него был шикарный научный вид - сложнейшее переплетение
стеклянных трубок и проводов, масса электроники. За Флюотроном последовали
Труба, РПС, Антитразер, несколько безымянных аппаратов; они менялись чуть
ли не каждую неделю, и уж после них появился Пузырь - стеклянная банка,
обставленная электромагнитами. Пузырь постепенно вырос в Бочку, Бочка
стала Тумбочкой и, наконец, Тумбой.
Тумба так и осталась Тумбой, но что-то в ней не ладилось. Игорь
жаловался: схема вроде бы собралась, однако мощности не хватает, и
получается, что формулы врут... Он упрямо возился с Тумбой, хотя работа
застопорилась, - я это видела. Поразмыслив, я предложила собрать более
мощную установку. В конце концов, хорошее открытие как раз и состоит в
уточнении формул. Игорь сразу принялся за расчеты; мне с трудом удалось
убедить его не откладывать поездку в Саяны. Ему обязательно надо было
отдохнуть. Мы договорились, что за это время я подготовлю оборудование и
материалы.
Нет, главбух, конечно, прав: бумажки надо составить. Вопрос о том, как
это сделать. Любопытно было бы взять какого-нибудь психолога XIX века,
дать ему лазер или такой компьютер, как у главбуха, и сказать: "А ну-ка
догадайтесь, что это за штука и как она устроена..." Приятно представить в
такой ситуации глубокоуважаемого Вундта. Чопорный был дядя, сердитый - это
по его книгам видно. Или глубокоуважаемого Гербарта, из-за которого я
поспорила с Алексеем Ивановичем и едва не завалила экзамен. Гербарт
написал работу "О возможности и необходимости применения в психологии
математики", - пусть бы он применил тут свою математику.
Красивая получается задача: дана машина, которая неизвестно как
устроена и неизвестно для чего предназначена, надо понять... Что надо
понять?.. Ну, в общем, что это такое. Хотя бы в принципе. Не исключено,
кстати, что эксперимент не удался и машина - просто груда металла. А может
быть, она нечто далекое и удивительное, как лазер для Вундта и Гербарта...
Глупая затея. Нажмешь не ту кнопку - и Тумба спокойно взорвется.
Пойду-ка я лучше обедать.
В сущности, мне нужен был толковый консультант. Я это сообразила,
увидев в столовой Арсена Азаряна, единственного у нас психолога, знающего
физику. Арсен окончил физтех, четыре года работал у Капицы, учился на
заочном отделении психологического, потом пошел в аспирантуру. Лучшего
консультанта я бы не нашла.
- Слушай, Кира, - сказал Арсен, - спаси человека, вынужденного
посвятить отпуск неблагодарному делу обмена квартиры. Дай почитать
что-нибудь такое детективное, знаешь, с кошмарными убийствами и
проницательным инспектором...
Он пришел в университет за справкой, и теперь у него были два часа
свободного времени до начала приема в каком-то жилотделе. Когда я
предложила покопаться в машине, Арсен сразу повеселел.
- Вот здорово! - сказал он. - Я давно скучаю по такой работе.
Психология - прекрасная наука, но в ней нет точности, расчетов,
вещественности. Слова, слова, слова...
- Не только слова.
- Конечно. И все-таки... Я знаю точно, что такое вольт, ампер, эрстед.
А в психологии - "способности", "темперамент", "характер"... Ты можешь
сказать, что такое "характер" и как его измерить?
- А почему тебя потянуло в психологию?
- Представь себе Колумба. Как по-твоему: кем бы он был в наше время?
- Капитаном большого морозильного траулера. Эпоха Великих
географических открытий прошла.
- Вот именно. Тогда каждый капитан мог рассчитывать на великие
открытия. А сейчас Колумб как миленький стоял бы на мостике морозильного
траулера и подсчитывал проценты выполнения плана... Понимаешь, я увидел,
что в физике тоже наступает затишье. Будет, конечно, новая волна открытий,
но не сейчас. А психология... Да ты сама знаешь: еще пять или десять лет -
и начнется эпоха Великих психологических открытий.
Мы наскоро пообедали, и я повела Арсена к Тумбе.
- Две комнаты с удобствами, - завистливо вздохнул он, разглядывая
лабораторию.
На стене висела большая фотография: Уиллис на борту своей "Малышки".
Арсен даже присвистнул.
- Слушай, Кира, это тот старик, который...
- Да. Капитан Уильям Уиллис. В семьдесят пять лет на одноместной яхте
через Атлантику.
- Могучий старик... А кто на цветном снимке?
- Алиска. Есть такой человек в Таганроге.
- Молодец, Петр Первый! Умел основывать города...
Тумба занимала всю вторую комнату; свободного места там было совсем
мало. Я пропустила Арсена, а сама осталась стоять в дверях.
Массивное основание Тумбы похоже на автомат для продажи газировки.
Такой же металлический шкаф, только раза в три шире, и лежит этот шкаф на
полу, в середине комнаты. Над шкафом возвышается короткая труба,
напоминающая ствол старинной пушки. Дуло пушки закрыто многослойной
стеклянной плитой. Красивая вещь. Делал плиту старый мастер с завода
"Физприбор", но Игорю понадобилось что-то изменить, начались переделки, и
у меня была сложная дискуссия с главбухом по поводу оплаты этой работы...
К плите, по всему ее периметру, прикреплены провода, целая сеть проводов,
почти как во Флюотроне. Провода тянутся к стенам - там установлены блоки
ЭДУ. Черные такие коробки, наполненные электроникой. Я пробивала через
бухгалтерию материалы для этих блоков, но даже не представляю, что такое
ЭДУ. "Эй, дубинушка, ухнем..."
- Индийская гробница, - сказал Арсен. - Послушай, может быть, есть
описание, а? Или хотя бы схема.
- Искала, ничего нет. Смотри на это как на задачу. Дана известная
машина, надо узнать, что она собой представляет. Назначение, принцип
действия...
- Ладно. Я в ней покопаюсь, если не возражаешь.
Он терпеливо копался в Тумбе, а я развлекала его разговором. Так прошло
около часа; у меня уже появилась какая-то надежда, но тут Арсен подошел ко
мне и грустно спросил:
- Что я тебе плохого сделал, Кира?
- Ничего плохого, с чего ты решил...
- А зачем ты меня разыгрываешь?
- Никакого розыгрыша, честное слово! Мне надо знать, как эта штука
работает. Хотя бы приблизительно.
Арсен смотрел на меня, недоверчиво прищурившись.
- Эта штука не может работать, - проникновенно сказал он. - Эта штука
являет собой бессмысленное нагромождение частей. Вот идут трубы от
вакуумных насосов; полюбуйся: они ни к чему не прикреплены. Насосы будут
качать воздух из комнаты. С таким же успехом можно перемешивать Тихий
океан чайной ложечкой... Слушай, почему ты взяла этого парня? При таком
диком эксперименте надо было уж взять хорошего физика.
Ну, на этот счет у меня был отличный пример из Джона Бернала:
- Если бы Маркони хорошо знал физику, он и не подумал бы о радиосвязи
через океан. По хорошей физике того времени, радиоволны не могли
изогнуться и пойти вдоль выпуклой земной поверхности.
Такие примеры действуют безотказно. Арсен пожал плечами, но спорить не
стал. И все-таки дело было швах: я надеялась, что Арсен хоть что-то мне
подскажет. Не могу же я составить смету на второй образец "бессмысленного
нагромождения частей".
- Ты смелый человек, Арсен, - сказала я. - Давай героически посмотрим,
как она работает. Не думаю, чтобы она сразу взорвалась.
Это тоже подействовало безотказно.
Арсен развернул кабель, подсоединил его к щиту и включил Тумбу. Комната
наполнилась звуками: что-то быстро-быстро стучало, металлический ящик
жужжал, всхлипывал и присвистывал, из угла доносилось ритмичное
позвякивание, как будто там и в самом деле перемешивали океан чайной
ложечкой...
Арсен усмехнулся:
- Ну как? Квинтет Кулля исполняет популярную мелодию "Час пик".
- На щите есть разные кнопки...
- Хорошо, - согласился Арсен. - Нажмем на кнопки.
Тумба продолжала шуметь как ни в чем не бывало. Ничего не произошло.
- Перед нами озвученная абстрактная скульптура на физические темы, -
подытожил Арсен, выключая Тумбу. - Вольная композиция из приборов,
проводов и всякого случайного барахла. Там в углу стоит генератор СВЧ,
отличный генератор, но волновод сделан безграмотно и подключен к ящику,
набитому кусками картона... В металлической гробнице находится излучатель
альфа-частиц; по идее, частицы должны поступать в трубу, однако магнитная
система там такая слабая, что не может быть и речи о фокусировке. Дальше.
Стеклянная плита укреплена на фарфоровых изоляторах, которые снаружи
покрыты серебром и потому ничего не изолируют... Этот парень морочит тебе
голову. Давай я поговорю с ним как мужчина с мужчиной.
- Он в Саянах. Приедет, тогда поговоришь.
- Правильно. И не огорчайся. Начнешь сначала. Я тебе знаешь каких ребят
подберу! Физиков, химиков, кого хочешь... Нет, в самом деле. Эпоха
коллективов, а ты работаешь в одиночку. Кошка, которая ходит сама по
себе... Я прикину, как организовать опыт, а ты вечером позвони.
Договорились?
Я проводила Арсена и вернулась к Тумбе.
Абстрактная скульптура... Как же! Игорь работал всерьез, я в этом
нисколько не сомневалась. Тумба должна быть чем-то принципиально новым,
отсюда и впечатление бессмысленно нагроможденных предметов. Первая вещь
всегда кажется бессмысленной. Морзе сделал свой первый аппарат из
мольберта, старых часов и гравировальной пластины, заменявшей ему
гальванический элемент. Тоже можно было бы сказать: на таком мольберте
невозможно рисовать, а часы не будут показывать время, и вообще
бессмысленно громоздить разбитые часы на мольберт...
Психологический барьер. Я должна была предвидеть это раньше.
Вообще-то я сегодня собиралась в кино. У меня билет в "Колизей" на
шесть пятнадцать; там идет третья серия "Братьев Карамазовых". Не везет
мне с этой картиной. Первую серию я смотрела лет пять назад, вторую - в
позапрошлую зиму. То времени не было, то картина не шла.
Надо сбегать переодеться и ехать в кино. Из-за Тумбы я сегодня
пропустила плавание, - мне еще достанется от тренера за прогул.
Погода замечательная. Жара схлынула, будет тихий, ласковый вечер, можно
открыть окна.
В лаборатории идеальный порядок - Игорь постарался перед отъездом. Два
года назад мне пришлось крепко повоевать за эти комнаты: на них
претендовала лаборатория эвристики. Предполагалось, что здесь когда-нибудь
соорудят шикарный лабиринт для белых мышей.
Два года Игорь работал в этих комнатах, смотрел в эти окна. Интересно,
может ли вид из окна повлиять на направление поисков?
Какое-то воздействие должно быть - я это по себе знаю. В Таганроге я
любила сидеть на высоком обрыве у маяка. Оттуда хорошо видны и берег, и
порт, и море - до горизонта. Ох уж этот горизонт - сколько у меня было
из-за него неприятностей! Однажды я сказала географичке, что без горизонта
жилось бы лучше. Она сразу возмутилась. "Что за глупости! - вскипела она.
- Наша планета имеет форму шара, это научно доказано: когда корабль
приближается из-за горизонта, сначала видны только мачты..." И так далее.
А я ответила, что не хочу сначала видеть только мачты. Мне больше нравится
плоская планета, потому что можно будет в хорошую погоду стать у маяка и
увидеть самые дальние страны. Мы поспорили, и географичка сказала, что
упрямство меня погубит...
Что верно, то верно. Ну зачем я упрямлюсь?
Если бы я знала, что эта задача не решается, можно было бы отступить.
Но никогда не знаешь заранее - решается задача или нет. А отступить просто
так... Нет, это невозможно.
Придется действовать самой, ничего другого не остается. Надо включить
Тумбу, - я видела, как это делал Арсен. У двери щит с рубильниками,
кнопками и клавишами. Нужно подсоединить кабель, повернуть правый
рубильник, затем нажать кнопку "Пуск". Рядом с ней кнопка "Стоп" и три
клавиши неизвестного назначения. Арсен их нажимал, я видела. Они похожи на
переключатели диапазонов в радиоприемнике. Длинные волны, средние,
короткие... Тут, конечно, что-то другое. Икс, игрек, зет...
Сначала рубильник. Затем кнопка "Пуск".
Ну вот. Тумба заиграла, и теперь, когда я одна в комнате, шум кажется
громче. Неприятный, зловещий шум.
Клавиша "Икс". Щелчок и... ничего. Минута, две, пять... Хоть бы
что-нибудь изменилось... Клавиша "Игрек" - тоже ничего. "Зет" - ничего.
"Стоп" - шум быстро стихает.
Тумба может включаться и выключаться - вот все, что я знаю.
Не блестяще.
У меня не было ни малейшего желания идти в кино. Какое уж тут кино! Я
спустилась вниз, к автобусной остановке, доехала до Павелецкого вокзала,
слезла и пошла наугад.
Год назад в "Вопросах психологии" была статья Хелмера; называлась она
"Эффективность умственных затрат" или что-то в этом роде. Хелмер
подсчитал, что семьдесят процентов открытий и изобретений сделаны на ходу
- на кораблях, в самолетах, поездах, автомобилях, омнибусах, каретах,
наконец, во время обычных прогулок. Психологически это вполне вероятно.
Когда мысль наталкивается на барьер и начинает топтаться на месте, нужен
внешний толчок, чтобы выйти на новую линию мышления. Я и раньше любила
думать на ходу. Идешь по незнакомой улице, сворачиваешь наугад, не
задумываясь, и вдруг за поворотом открывается что-то неожиданное, и тогда
можно остановиться и не спеша рассматривать какой-нибудь удивительный дом,
читать пожелтевшие афиши, чудом сохранившиеся с прошлого лета, или
заглядывать в старые, мощенные булыжником дворики с потемневшими дощатыми
сараями и голубятнями. Мысли проплывают в глубине сознания, как отражения
облаков в реке, - не остановишь, не поймаешь, - появляются невесть откуда
и исчезают бесследно. Но проходит время, и какая-то мысль внезапно
возвращается - теперь уже ясная и настойчивая.
Так получилось и на этот раз. Через час, покружив по улицам, я вышла к
набережной возле Ново-Спасского моста. Я уже знала, в чем моя ошибка.
Элементарно: дана неизвестная машина, необходимо в ней разобраться, и вот
я, психолог, зачем-то пытаюсь действовать как физик или химик.
Предположим, я оказалась на месте Игоря. Мне надо _условно_ выбрать
новые ценности и, в зависимости от этого выбора, организовать
исследование. Спрашивается: что выбрать?
Это уже был психологический подход, и я сразу почувствовала себя
увереннее.
Три года назад, когда я отстаивала на ученом совете свою тему, меня
спросили: "Что это значит - выбрать условную ценность? Приведите хотя бы
один пример". Положение в этот момент было почти безнадежное. Ко мне все
относились очень хорошо и именно поэтому спасали от сумасшедшей темы.
Пришлось пойти на маленькую хитрость, ничего другого не оставалось. Я
робко осмотрелась вокруг и, помявшись, сказала, что в качестве условной
ценности можно взять... ну хотя бы разбитое оконное стекло. "Изучение
битых стекол и самого процесса бития может привести к новым открытиям..."
Мои оппоненты, конечно, развеселились и принялись наперебой обсуждать, как
это будет выглядеть, какие стекла надо принести в жертву науке и как
должна называться диссертация на эту тему... Рядом со мной сидел Павел
Николаевич, наш декан; он мне сказал: "Видите, Кира, что вы натворили...
Нельзя же так несерьезно..." Я скромненько слушала веселые высказывания, а
потом положила на стол последний выпуск УФН с сообщением об эффекте
Плисова. У Плисова разбилось стекло термометра в исследовательской
установке, и осколки стекла оказались намагниченными. Теоретически это
невозможно было объяснить. В УФН было сообщение Плисова и комментарии двух
известных физиков. Чувствовалось, что физики потрясены открытием... Смех
мгновенно прекратился, кто-то сказал: "А ведь тут есть рациональное
зерно", - и мою тему утвердили. Больше того, мне предоставили полную
свободу действий: не нашлось желающих быть моим шефом. "Вы разыграли
ученый совет, - сказал мне потом Павел Николаевич. - Как по нотам
разыграли. Где уж вами управлять!". И я стала кошкой, которая ходит сама
по себе. Арсен прав: сейчас эпоха больших научных коллективов. Вот только
в психологии эта эпоха еще не наступила...
Я хотела постоять у реки, но появились двое парней с транзистором и
начали усиленно со мной знакомиться. Транзистор у них был с изумительно
чистым и сочным звуком; в эту коробку кто-то вложил бездну ума и труда, и
вот теперь она тянула серенький-пресеренький шляггер. У меня даже
настроение начало портиться. Пройдет сколько-то лет, и какой-нибудь дурень
будет прошвыриваться по улицам, небрежно помахивая портативной Тумбой,
приспособленной к его вкусам... Обидно, когда вещи умнее людей.
Я перешла по мосту на другой берег; там у причала стоял речной
трамвайчик. Пассажиров было мало; я удобно устроилась на корме и стала
думать дальше.
Предположим, мне встретился волшебник. "Здравствуйте, Кира, - сказал
волшебник, - я, знаете ли, могу построить любую машину. Если, конечно, вы
объясните, что эта машина должна делать. И помните: другого такого случая
не будет. Вы уж не огорчайте прогрессивное человечество, попросите самую
нужную, самую важную машину..."
Волшебника я представила себе очень живо: он был похож на Деда-Мороза,
но голос у него подозрительно напоминал голос Павла Николаевича. Да и очки
были такие же. Сейчас я скажу что-нибудь не то, и волшебник огорченно
вздохнет: "Видите, Кира, что вы натворили... Нельзя же так несерьезно".
А если серьезно - какая машина нужна прогрессивному человечеству? Что
можно считать самым важным и самым нужным?..
На соседней скамейке расположились двое пожилых речников. Один из них
упомянул об АС-эффекте; я насторожилась, но разговор уже шел о дизелях, о
каком-то Степанове с Клязьминского водохранилища и о Варьке, которая хоть
и махлюет с пивом, однако по-божески, терпимо. Я не ожидала, что АС-эффект
настолько известен, - это было приятно, и некоторое время я еще краем уха
прислушивалась, однако речники больше не говорили об АС-эффекте: они
дружно ругали Пал Палыча, работавшего в киоске до Варьки и совершенно не
имевшего совести.
Ну и ну! Мир раздвоился: вот трамвайчик, река, люди на набережной,
речники ругают Пал Палыча, все так реально, а в новом лабораторном корпусе
МГУ, в одной из комнат на пятнадцатом этаже, стоит фантастическая машина,
и мне обязательно надо понять, что это такое.
Трамвайчик, пыхтя, отошел от причала. В Москве мне не хватает моря; у
нас в Таганроге даже в центре города воздух пахнет морем. Я могла за две
минуты добежать от нашего дома до берега моря, настоящего моря, а не
какого-нибудь водохранилища. Нелепое слово - "водохранилище", но я
все-таки люблю и водохранилище, и озера, и пруды, и реки.
Мне часто снится морской прибой: из темноты возникают упругие бугры
волн, поднимаются высоко-высоко и беззвучно разбиваются о желтые скалы.
Вершины скал где-то в самом небе, туда не дотянуться, и разбитые волны
стекают серыми от пены потоками, уползают в темно-синюю мглу и снова
возвращаются. Я стараюсь разглядеть, откуда приходят волны, просыпаюсь и
знаю, что в следующий раз упрямые волны опять пойдут на скалы...
На первой же остановке трамвайчик заполнили туристы. Их
руководительница громко командовала: "Посмотрите налево... посмотрите
направо..." - и они смотрели налево и направо, шумели, им все нравилось,
но реку они, кажется, просто не замечали. Только один раз кто-то сказал:
"Радуга на воде... от нефти..."
А вообще-то туристы мне нисколько не мешали. Я уже освоилась в
раздвоенном мире: слушала, о чем говорят туристы и что рассказывает их
руководительница, а мысли о машине шли своим чередом.
Однажды я наяву видела раздвоенный мир. Мне было тогда двенадцать лет,
я приехала к тетке в Геленджик. У нас в Таганроге море мутное; когда
ныряешь в маске, дальше вытянутой руки ничего не видно. В Геленджике я
впервые встретилась с прозрачным морем. Я отплыла от каменной косы, надела
маску, нырнула - и попала в сказку. Я испугалась - так это было
неожиданно, - испугалась и метнулась вверх. Светило солнце, у меня перед
глазами была зеленоватая вода, плотная, непрозрачная, привычная. С берега
доносились голоса ребят и слышался стук мяча. Теткин пес Пуша, повизгивая,
прыгал на камнях, пытаясь поймать свой хвост. А внизу был необыкновенный
мир. Ожившая сказка. Я взмахнула ластами, опустила голову - и сказочный
мир возник снова.
В синеватой дымке я летела над далеким-далеким дном. На дне лежали
камни, покрытые мозаикой желтых, бурых и коричневых водорослей. Между
камнями по песку бегали крабы. Я могла разглядеть каждую песчинку, каждый
выступ на камнях. Вода была прозрачная и легкая; казалось, она не должна,
не может держать меня, и сейчас я упаду на дно. Но я летела не падая - это
было похоже на сон... А потом я увидела двух черных бычков: они лежали на
плоском камне и внимательно смотрели на меня большими выпуклыми глазами.
Наверху, в обычном мире, промчался ветерок, солнечные лучи преломились в
морской зыби, и на дне возникли бесчисленные солнечные зайчики, побежали
по камням, по водорослям. Я поплыла туда, где синеватая полумгла
сгущалась, становилась темно-фиолетовой и черной. Там начиналась бездна. Я
видела, как оттуда, из холодной глубины, покачиваясь, выплыла огромная
медуза...
Все лето я ныряла с маской. Море меняется, оно никогда не бывает одним
и тем же, но я запомнила море таким, каким увидела его в тот день.
Наука подобна морю: я больше всего ценю в ней возможность видеть другие
миры. Я придумываю рискованные эксперименты и не отступаю, потому что в
конце концов приходит минута, когда мир раздваивается, соприкасаясь со
сказкой. Завтра эта сказка исчезнет, будут выведены точные формулы и
найдены исчерпывающие объяснения. Но сегодня я вижу сказку, и сердце
замирает от волнения.
У Большого Каменного моста туристы сошли. К этому времени я перебрала
десятки вариантов, но нисколько не продвинулась к цели. Существует великое
множество всяких машин - попробуй придумать еще одну, самую нужную!..
Звездолет? Машина, способная лечить рак? Синтезатор белка?..
Наступили сумерки, огни еще не зажглись, и в воде отражалось
серебристо-серое небо. Трамвайчик скользил по светлой реке мимо темной
набережной и темных домов. Сумерки глушили городской шум, постепенно
стирали линии и краски, оставляя главное - небо, землю, воду. Я смотрела
вокруг, ни о чем не думая, пока совсем не стемнело. Появились звезды, и я
вспомнила Уитмена:
Сегодня перед рассветом я взошел на вершину холма
и увидел усыпанное звездами небо,
И сказал моей душе: когда мы овладеем
всеми этими шарами Вселенной, и всеми их усладами,
и всеми их знаниями, будет ли с нас довольно?
Будет ли с нас довольно...
Конечная остановка трамвайчика была возле Киевского вокзала. Я
посмотрела на часы и ужаснулась: четверть девятого, а я еще ничего не
придумала, плохи мои дела!
Тумба действительно может оказаться бессмысленным нагромождением
частей. Ну зачем я затеяла этот нелепый эксперимент? Все бездарно: идея
эксперимента, и то, что я выбрала Чуваева, и то, что сейчас пытаюсь
отгадать назначение этой дурацкой Тумбы. И вечер бездарный, ни холодно, ни
жарко... Нет, в самом деле очаровательная картина: идет по площади
девчонка и запросто размышляет, чем бы осчастливить человечество...
Бунт на борту, подумала я, элементарный бунт - это не впервые. Разве
Мария Кюри была намного старше меня, когда открыла радий? Вообще открытие
радия отлично вписывается в мою теорию: ценностью считался уран, отходы
урановой руды никого не интересовали, и вот Мария и Пьер Кюри взялись
исследовать эти отходы, то есть выбрали их в качестве условной ценности.
Главное - не отступать. Мне просто некуда отступать. Вот я, и вот надо
мною ночное небо с неисчислимыми звездами - мир настолько огромный в
пространстве и времени, что в его масштабах моя жизнь какая-то бесконечно
малая величина, но если я не отступила, если я не сломлена, нет для меня
ничего невозможного в этом мире.
Не представляю, как можно жить иначе.
Не отступать... Я привыкла к обычным представлениям о ценностях, мне
мешает инерция мышления. Ладно, я умею гасить инерцию: в теории
направленного мышления есть специальные приемы. Хотя бы так: надо
представить, что я прибыла с чужой планеты, и посмотреть на все со
стороны.
Когда-то я мечтала сыграть Аэлиту; раз десять бегала смотреть фильм;
меня злило, что Солнцева играет женщину-вамп, - разве это Аэлита?..
Что ж, окинем мир свежим марсианским взглядом.
Я останавливаюсь и смотрю на привокзальную площадь. Я смотрю так,
словно только что прилетела с Марса. Это совсем нетрудно - стать
марсианкой. Отработанный прием - я тренировалась со школьных времен.
Постепенно возникает ощущение отдаленности: все отлично видно и слышно,
но что-то - может быть, стекло скафандра или силовое поле - отделяет меня
от окружающего мира. С нарастающим волнением я разглядываю странные
здания, странные машины и людей в странной одежде. Передо мной огромная
светящаяся надпись, справа тоже надпись; она зажигается и гаснет. Я
впервые замечаю, как много огней на площади. Воздух пропитан светом, волны
света заслоняют небо. Непонятно: разве светящиеся шарики и трубки красивее
бесконечного звездного неба?..
- Вам куда ехать, девушка?
Это таксист. Надо же мне было тут остановиться!..
- Далеко.
Куда-нибудь очень далеко, подальше от каменных домов и назойливых
огней.
- Это куда же?
- К океану.
Конечно, к океану! Невероятному для марсианской физики, сказочному,
могучему и прекрасному океану.
- Можно. Подброшу к Казанскому вокзалу, оттуда поездом. А если хотите
самолетом, тогда в аэропорт.
Как близок океан! Почему я не подумала об этом раньше? Я могу завтра же
взять билет. Денег на билет у меня хватит, а там будет видно. Сутки - и я
окажусь на берегу океана, самого настоящего океана...
- Ну как, поедем?
- Нет. У меня своя машина.
Знал бы он, какая у меня машина. Бессмысленное нагромождение частей.
Теперь я, кажется, догадываюсь, какой смысл в этом нагромождении.
- Значит, коллеги. Ну тогда счастливого вам пути. К океану.
- Спасибо.
Подумать только, как я напутала с самого начала! Искать надо не
условные, а, наоборот, безусловные ценности. В принципе, нет разницы между
ценностью золота и битого стекла: просто мы условились считать золото
ценным. А вот океан, дающий жизнь всей планете, - ценность безусловная.
Океан, превращенный в мусорную свалку, отравляемый сточными водами и
нефтью. Океан, в котором взрывают бомбы, топят контейнеры с радиоактивными
отходами и нервным газом.
Тут я увидела Таганрогский залив, берег неподалеку от нашего дома и
мутную воду, становящуюся грязнее с каждым годом. Я увидела наш портовый
мол, его шершавые бетонные бока, в которых я с детства знала каждый
выступ, каждую трещину, и тяжелую зеленоватую воду с ржавыми полосами
маслянистой грязи... Я вспомнила прочитанную недавно книгу Уолферса
"Черное небо", вспомнила снимки в "Литгазете": гигантская, на десятки
миль, мусорная свалка под Нью-Йорком, птицы, погибшие в залитом нефтью
море, толпа в противогазах на центральной улице Лондона...
И еще я вспомнила одного чудака на прошлогоднем симпозиуме. Он приехал
из какого-то небольшого северного городка, высокий, тощий, похожий на
Паганеля. Выступать этот Паганель совсем не умел. Сначала он долго и нудно
пересказывал столетней давности опыт Луи Пастера. Пастер поместил птицу в
закрытый ящик; через несколько часов ее жизнедеятельность заметно
снизилась, но птица оставалась живой: организм постепенно приспособился к
грязному воздуху клетки. Тогда Пастер подсадил в ящик другую птицу, и она
сразу погибла. Чудака слушали плохо, потому что опыт Пастера всем был
известен. "Вот что такое приспособляемость организма, - назидательно
сказал чудак. - Наша клетка, - он сделал широкий жест рукой - тоже
заражается, и беда в том, что мы привыкаем жить в грязи. Человек выживет в
зараженной клетке технической цивилизации, но потеряет человеческий образ
жизни. Воздух пахнет бензином, - грустно произнес чудак, - воздух пахнет
бензином..."
Никто не принял это всерьез. Чудаку объяснили: загрязнение атмосферы,
конечно, неприятная вещь, но скоро появятся электромобили: городской
воздух сразу станет чище...
Я иду по привокзальной площади. Воздух пахнет бензином.
Электромобили... Ничего они не изменят. Придется построить множество
гигантских электростанций; топливо будет сгорать не в автомобильных
двигателях, а на станциях, только и всего.
Наша цивилизация немыслима без отходов. Все, что она добывает и
производит, превращается в отходы - сжигается, ломается, изнашивается...
Когда-то была возможность пойти по пути создания безотходной техники, -
человечество отвергло этот путь, потому что техника, дающая отходы,
развивается намного быстрее и стоит намного дешевле. Что ж, тысячи лет
природа исправно убирала отходы цивилизации. А теперь природа не
справляется: она просто гибнет в нарастающей лавине отходов. Пришло время
платить за скорость...
Я подумала, что смогу, пожалуй, вывести формулу существования любой
технической цивилизации. Это было, конечно, изрядное нахальство, но я не
удержалась от соблазна: психологу не часто представляется возможность
изложить что-то языком математики. Смысл формулы был такой: общая мощность
производительной техники не должна превышать общей мощности техники
отходоуничтожения.
Формула получалась красивая, с сигмами, а вот следствия из этой формулы
не очень-то мне нравились. Где-то в глубине души я с самого начала
надеялась, что Тумба окажется чем-то фантастическим. Ну хотя бы машиной
времени. Ведь как хорошо звучит: машина времени, генератор темпорального
поля, хроновариатор... Или: машина для нуль-транспортировки,
подпространственный трансфузор, телекинезатор...
Красивая формула с сигмами вела совсем в ином направлении. Человечеству
нужен Большой Мусорный Ящик - вот что из нее следовало.
Я пыталась спорить с формулой, искала какие-то возражения - и не
находила. Мне вспомнился фантастический роман Стругацких; двадцать второй
век; по улицам ходят симпатичные и неназойливые роботы, подбирают
листочки, обрывки бумаги, всякий мусор. Кибердворники вместо живых
дворников. Очень мило. В газетах писали, что японцы делают из мусора
строительные блоки. Тоже не фонтан: для переработки отходов нужна энергия,
а производство энергии дает новые отходы.
Можно уменьшить количество отходов: какая-то их часть вызвана
глупостью, бесхозяйственностью, стремлением урвать сверхприбыль. Что ж,
это задержит, но не предотвратит грязевый взрыв. Нельзя остановить
производство, нельзя вернуть его назад, нельзя перестроить на ходу. Есть
только одна возможность - создать Большой Мусорный Ящик.
Ну вот, окинула мир свежим марсианским взглядом... Сильный прием,
ничего не скажешь.
Ладно, прощайте, машины времени и подпространственные трансфузоры.
Человечеству прежде всего нужен Большой Мусорный Ящик. Машина, способная
поглощать вещество. Любое вещество в любом количестве. Даже не поглощать,
а уничтожать, превращать в ничто.
Именно в этом все дело. Никакая переработка отходов не решит проблему.
Нужно, чтобы отходы исчезали.
Это был неожиданный поворот, тут пахло нарушением закона сохранения
материи, и настроение у меня сразу улучшилось: сумасшедшие идеи - моя
специальность.
Итак, я беру _Вещество_, и Тумба спокойно превращает его в ничто.
Пожалуй, это нисколько не хуже подпространственного трансфузора.
Я представила себе _Вещество_ - ну нечто вроде рисунка кристаллической
решетки в учебнике химии - и стала сжимать эту решетку. Я старалась
довести объем _Вещества_ до нуля - это и было бы полным исчезновением. Но
ничего у меня не получалось, потому что _Вещество_ уважало закон
сохранения материи и не желало исчезать. А превращение в энергию меня
никак не устраивало: жарко бы стало на Земле от такого превращения.
Тут опять чувствовался какой-то психологический барьер. Но теперь
инерция мышления работала на меня: сжимать так сжимать, я не отступлю,
пока не сожму _Вещество_.
Я зашла в гастроном: не хотелось ужинать в кафе да и поздно было. В
привокзальных магазинах всегда давка; я взяла кефир и пряники - это заняло
минут десять. В метро тоже оказалось много народа, у эскалаторов толпились
приезжие. Чей-то чемодан больно ударил меня по колену, кто-то дотошно
расспрашивал, как проехать в Кузьминки, а потом я помогала растерявшейся
старушке нести по переходу сумку с чем-то сверхтяжелым и колючим. И все
время я сжимала _Вещество_, а оно пружинило и упрямо не поддавалось. Но я
не унывала, настроение у меня было отличное, и мысли возникали легко и
свободно, как движения в быстром танце.
Я стояла у двери с мудрой надписью "Не прислоняться" и думала, что в
_Веществе_ полным-полно пустоты, по электроны не хотят прислоняться к
ядрам, в этом вся загвоздка. Выбросить бы эти электроны. Или заменив
чем-нибудь. Хотя бы отрицательными мю-мезонами. Тяжелый мезон сам
приблизится к ядру. Диаметр мезонной оболочки будет в сотни раз меньше:
это уже похоже на исчезновение...
О мезоатомах я кое-что слышала. Они возникали при _обычной_
температуре; это имело для меня огромное значение, потому что Тумба явно
не была рассчитана на термоядерные реакции. Потрясающая логика, подумала
я, вагон тоже не рассчитан на такие реакции, но из этого вовсе не следует,
что он предназначен для получения мезоатомов.
И все-таки я ухватилась за эту идею.
Мезоатомы... Образуются при обычной температуре, но распадаются через
какую-то долю секунды. Может быть, они окажутся устойчивее, если их будет
много? Не отдельные мезоатомы, а мезовещество.
Устойчивое мезовещество.
Завтра я принесу бухгалтеру смету на второй экспериментальный образец
Большого Мусорного Ящика. "Что вы еще выдумали, - возмутится бухгалтер, -
что за мусорный ящик?" А я отвечу: "Очень просто. Возьмите, например, ваш
шикарный компьютер, поставьте на стеклянную плиту Тумбы - и вещество
превратится в мезовещество, компьютер практически исчезнет, его объем
уменьшится в миллион раз". - "Это вас слава испортила, - скажет бухгалтер,
- все приличные психологи спокойно работают в своих кабинетах, а вы
затеваете эксперименты, в результате которых создаются машины для
исчезновения материальных ценностей..."
А ведь в самом деле! Блоки ЭДУ укреплены слишком высоко, щитки на
металлической гробнице расположены слишком низко. Остается стеклянная
плита. Она как поднос. Мы ничего не поставили на нее, поэтому Тумба и не
сработала...
Мне стало страшно.
Сейчас я вернусь в лабораторию, включу Тумбу - и ничего не получится.
Потому что идея о мезовеществе всего лишь цепочка произвольных
предположений, не больше. Снежный мост над пропастью.
И так будет всегда. Так будет сегодня, завтра и всю жизнь. Сумасшедшие
идеи - моя специальность...
Я здраво рассудила, что сначала надо поужинать. Я пила кефир, грызла
пряники и без всякого воодушевления рассматривала металлическую гробницу.
Уж если меня тянуло ко всяким хроновариаторам и подпространственным
трансфузорам, что говорить об Игоре... Он наверняка выбрал что-нибудь
романтичнее Большого Мусорного Ящика.
В сущности, все мои рассуждения ничего не стоили. Вот только стеклянная
плита... Она и в самом деле напоминала поднос. Это был единственный шанс.
Допив кефир, я вымыла бутылку и поставила ее на стеклянную плиту.
Рубильник, затем кнопка "Пуск". Тумба стучит, жужжит, посвистывает...
До чего же неприятный концерт!
Я надавила на клавишу "Икс". Сердце у меня замерло, потому что мне
все-таки хотелось, чтобы бутылка исчезла. Вопреки всякой логике была
какая-то капелька надежды...
Бутылка медленно качнулась. Я подумала, что она упадет, и тут произошло
нечто совершенно неожиданное. Бутылка приподнялась над плитой, замерла на
мгновение... и рванулась вверх. Она ударилась о потолок в нескольких
сантиметрах от плафона. Я услышала звук бьющегося стекла и инстинктивно
закрыла глаза, ожидая, что сейчас посыплются осколки. Но осколки не
сыпались. Они держались на потолке и не упали даже после того, как я
выключила Тумбу.
- Эй, вы! - громко сказала я, и голос прозвучал как будто со стороны.
Я насчитала одиннадцать крупных осколков; они, покачиваясь, плавали у
потолка. Поток теплого воздуха постепенно относил их к стене. Зрелище было
потрясающее; я долго смотрела на эти осколки, ошеломленная происшедшим.
Сидела на подоконнике, смотрела и страшно боялась, как бы осколки не
исчезли...
Думать я начала потом. Почему Игорь не сказал мне, что Тумба работает?
Не мог он меня обманывать - это исключалось.
Стараясь не упустить из виду осколки (я боялась, что они исчезнут), я
вышла в другую комнату, к телефону, и позвонила Арсену.
- С ума сошла! - сказал он сердито. - Второй час ночи, ты это
понимаешь?
- Арсен, ты ничего не менял в машине?
Он рассвирепел:
- Какая машина? Бессмысленное нагромождение частей, а не машина!
- Хорошо. Пусть нагромождение. Ты менял что-нибудь в этом
нагромождении?
- Менял. Исправил волновод в генераторе СВЧ. Я же тебе говорил, он
безграмотно сделан.
- Ага. Ну спасибо. Это все, все. Спи.
- Подожди! Что случилось? Ты можешь толком объяснить?
- Нет, Арсен, не могу. Второй час ночи...
Безграмотно сделан волновод. Игорь застрял на чистой технике. Не
хватило знаний, опыта. Моя вина: с какого-то момента надо было подключить
к работе опытного физика.
...А осколки плавали у потолка, и голова у меня кружилась от
восторженного нахальства. В общем-то, я славно поработала, я была на шаг
от разгадки. Заменять надо не электроны, а _ядра_ атомов. Если в атоме
водорода заменить протон позитроном, вес уменьшится в тысячи раз, а другие
свойства останутся прежними: они зависят от электронной оболочки.
Устойчивое позитрониевое вещество - вот что может делать Тумба. Игорь,
конечно, не думал о Большом Мусорном Ящике. Он шел каким-то иным путем, и
этот путь привел его к созданию позитрониевого вещества. Завтра я притащу
мышей и посмотрю, как это выглядит с живыми организмами. Главное,
научиться возвращать вес. Две клавиши у меня в резерве. Кто знает, может
быть, удастся получить и мезоатомное вещество, ведь не случайно эти идеи
пересеклись.
Позитрониевое вещество, мезоатомное вещество... Предположения, не
больше. Может быть, тут действует совсем иной механизм. Осколки бутылки на
потолке - это факт, а остальное - на уровне догадок. Просто меня
гипнотизирует идея управления веществом.
Нет, завтра я не пойду к бухгалтеру. Идти надо с Игорем.
Теперь я составлю смету миллиона, на два. А когда бухгалтер спросит:
"Что это такое?" - я слегка полетаю по комнате. Надо будет надеть брюки и
курточку...
Я потушила свет и устроилась на подоконнике. Мне вдруг отчаянно
захотелось спать. Я смотрела на звезды - их было много в эту ночь - и
думала, что завтра полечу над домами и улицами. С утра надо взяться за
мышей, а вечером, когда стемнеет, можно немного полетать. Никто не
заметит.
И снова, уже сквозь сон, я вспомнила Уитмена:
Сегодня перед рассветом я взошел на вершину холма
и увидел усыпанное звездами небо,
И сказал моей душе: когда мы овладеем
всеми этими шарами Вселенной, и всеми их усладами,
и всеми их знаниями, будет ли с нас довольно?
А ведь это путь к звездам. Корабль и экипаж из почти невесомого
позитрониевого вещества. Там, на чужой планете, совершится обратное
превращение; протоны есть везде, незачем возить протонный баланс. Мы
полетим к звездам... будет ли с нас довольно?
И моя душа сказала: нет, этого мало для нас,
мы пойдем мимо - и дальше.
Сборник "Снежный мост над пропастью"
Валентина Журавлева.
Сквозь время
"Я - Время; ныне перед вами крылья
Я разверну. Не ставьте мне в вину
Мой быстрый лет и то, что я скользну
Через шестнадцать лет, ничем пробел
Не заполняя".
Шекспир, "Зимняя сказка".
Это был страх. Самый обыкновенный страх - навязчивый, липкий. Зорин
никак не мог отделаться от ощущения, что проказа прячется где-то здесь, в
комнате. Он устал, но боялся подойти к креслу. Он хотел пить, но боялся
прикоснуться к графину. Болезнь могла быть везде - даже в вазе с
ландышами.
Стараясь заглушить страх, он быстро ходил по комнате. Тень, не поспевая
за ним, металась по расчерченному квадратами паркету.
- Бациллы проказы, - бормотал Зорин. - Бациллы Хансена... Хансена? Да,
да, конечно...
Больше Он ничего не мог припомнить, и это только усиливало страх. Может
быть, заражен и воздух? Может быть, вдыхая воздух, теплый, насыщенный
пряным ароматом ландышей, он глотает и эти проклятые бациллы Хансена?
Он почти подбежал к окну, рванул задвижку.
Холод оттеснил страх. В окно залетали снежинки. Ветер подхлестывал их,
они кружились деловито, чинно. В танце снежинок было что-то очень
привычное, много раз виденное. Это успокаивало.
Сумерки скрывали очертания предметов, и Зорин никак не мог понять - вяз
или осокорь растет напротив окна. Ему почему-то казалось очень важным
определить породу дерева. Он щурил близорукие глаза, вглядываясь в
наползавшую тьму.
Машинально он прикоснулся к оконной раме, и сейчас же ударом
электрического тока вернулся страх. Нельзя было трогать раму! В этой
комнате нельзя было ни к чему прикасаться! Он вытащил платок и принялся
вытирать пальцы.
За спиной тихо скрипнула дверь. Зорин вздрогнул - нервы отзывались на
звук, как туго натянутые струны, - обернулся, поспешно пряча платок.
В дверях стоял человек в коричневом костюме. Лицо и руки человека были
скрыты бинтами. Дымчатые очки прикрывали глаза.
"Человек-невидимка", - почему-то подумал Зорин.
- Товарищ Садовский? - голос Зорина выдавал его волнение. - Доктор
Садовский?
- Да. Александр Юрьевич Садовский, - ответ прозвучал подчеркнуто
вежливо.
Зорин шагнул вперед, протянул руку и сейчас же, спохватившись, отдернул
ее.
- Очень приятно вас видеть, - пробормотал он, чувствуя, что краснеет, и
понимая, что говорит глупость.
- Садитесь, профессор, - Садовский кивнул на кресло.
Несколько секунд они еще стояли друг против друга: высокий, чуть
сутуловатый Садовский, низкий, очень полный Зорин. Потом Зорин рывком
придвинул кресло. И странное дело - опустившись в кресло, которое минуту
назад казалось ему таким страшным, он неожиданно почувствовал облегчение.
Садовский, прихрамывая, прошел к другому креслу.
Проказа - как тигр. В терпении, с которым она преследует жертву, есть
что-то страшное, неотвратимое. Год, два, десять, тридцать лет она
выжидает. Потом прыжок - и когти впиваются в тело, рвут, терзают...
Александр Садовский мог победить проказу. Ему просто не повезло.
Случилось почти невероятное. Он, врач-лепролог, сам заболел проказой.
Это произошло весной, когда он испытывал созданный им препарат АД.
Новый препарат совершал чудеса: он был намного сильнее сульфетрона,
пропизола, хаульмугрового масла. Но иногда - это случалось нечасто -
препарат АД вызывал резкое обострение болезни. Садовскому не удавалось
нащупать закономерность. Требовались эксперименты, десятки, пожалуй даже
сотни, длительных экспериментов.
А проказа ответила ударом на удар. Четырнадцатого апреля, утром,
умываясь, Садовский заметил на кисти правой руки красноватое пятнышко
овальной формы. Через неделю такие же пятна появились и на лице. Еще через
месяц пятна превратились в язвы.
Это была какая-то редчайшая разновидность лепроматозной проказы -
злокачественная, скоротечная. Проказа словно мстила человеку, посягнувшему
на ее тайны. Препарат АД не помогал. Каждый эксперимент - теперь Садовский
экспериментировал на себе - приносил ухудшение.
Лепрозорий размещался в двух одинаковых трехэтажных зданиях. В одном
находилась клиника. Здесь же жили больные. В другом были квартиры врачей и
обслуживающего персонала. Еще весной Садовский перебрался в клинику. С
этого времени он жил в химической лаборатории. Впрочем, "жил" - не то
слово. Он работал. Работал утром, вечером, ночью. Победу над проказой - а
с ней и спасенье - могла дать только скорость. Нужно было обогнать
болезнь.
Препарат АД приготовлялся из солей двух кислот - хаульмугровой и
гиднокарповой. Действие препарата зависело от его состава. Где-то,
отмеренная сотыми долями процента, проходила граница между жизнью и
смертью.
Все лето Садовский искал способ получения химически чистой
гиднокарповой кислоты. Осенью врачи проверили действие очищенного
препарата АД на больных. В шестнадцати случаях из семнадцати препарат
принес почти полное излечение. И только у семнадцатого больного врачи
констатировали обострение процесса. Этим больным был сам Садовский.
Новые опыты - новые неудачи. Они подгоняли болезнь. История болезни
Александра Садовского быстро превратилась в пухлую папку. Садовский был и
исследователем, и врачом, и больным. В историю болезни вписывались скупые,
пожалуй излишне скупые, жалобы больного, латынь врача, химические формулы
исследователя. Каждый опыт приближал победу исследователя. Каждый опыт
приближал гибель больного. Врачу оставалось определить, что произойдет
раньше.
В декабре Садовский-врач знал: больной погибнет прежде, чем
исследователь найдет средство спасения. Исследователю нужно было
три-четыре года: больному оставалось восемь, может быть, десять месяцев.
Эксперименты продолжались. Садовский-исследователь считал, что он имеет
право распоряжаться жизнью Садовского-больного. Но одиннадцатого января
главный врач лепрозория категорически запретил дальнейшие эксперименты.
Садовский не спорил. Его болезнь уже давно перестала быть типичной, а
значит, и интересной для опытов. Он отдал все свои записи ассистентам и
перебрался в маленькую комнату рядом с клиникой. В лабораторию он больше
не приходил.
...Проказа как тигр. Она кромсает свою жертву и убивает ее, только
изуродовав до неузнаваемости.
Садовского теперь лечили обычными сульфопрепаратами. Но когти проказы
мертвой хваткой вонзались все глубже и глубже.
Проказа победила.
- Продолжайте, продолжайте, профессор. Я слушаю.
Белая маска бинтов скрывала выражение лица Садовского. Это раздражало
Зорина. Он терял уверенность, сбивался, по нескольку раз повторял одно и
то же. Продуманная система аргументов расползалась как карточный домик.
- Понимаете, продление жизни... Я хочу сказать, борьба со старостью...
Он вспомнил, что именно с этих слов начал разговор. Дымчатые стекла
очков Садовского ехидно поблескивали.
- Видите ли...
Зорин замолчал. Ему было жарко. По лбу, вызывая неприятное ощущение,
капельками стекал пот. Как назло, платок куда-то запропастился.
- Старость? - переспросил Садовский. - Старость мне не грозит.
Зорин бросился напролом.
- Проказа излечима?
Садовский пожал плечами.
- Когда как.
- Я имею в виду вашу болезнь.
За дымчатыми стеклами очков что-то блеснуло.
- Сейчас неизлечима.
Платок, наконец, отыскался. Зорин вытер лоб. Машинально придвинул
кресло к Садовскому.
- Сейчас неизлечима? Так... А потом?
Садовский ответил не сразу.
- Года через три. Не раньше, - он покачал головой. - Впрочем, это срок,
рассчитанный на сумасшедшую работу. Скажем, так лет через восемь.
- Восемь лет? А вы... я хочу сказать... вы... - Зорин смотрел на
ландыши, - в вашем распоряжении... простите...
Садовский понимающе кивнул головой.
- Семь месяцев. Может быть, восемь. И не больше десяти.
- Восемь лет - и восемь месяцев! - Зорин говорил почти весело. - Что
же, именно так, - он придвинул кресло вплотную к креслу Садовского. -
Послушайте, Александр Юрьевич, представьте себе, что вы... ну... заснете
на эти восемь лет. Понимаете - на восемь лет? Если понадобится, даже на
двадцать. И проснетесь, когда люди научатся лечить... вашу болезнь.
Обтянутая бинтами рука медленно поднялась вверх, сняла очки. В узкой
прорези марли Зорин увидел карие глаза. В их взгляде было что-то
необычное. Они смотрели слишком пристально. Только приглядевшись, Зорин
заметил - ресниц и бровей почти не было.
- Сон? - глаза прищурились. - Вы полагаете, проказа не страшна спящему
человеку? Организм живет - значит, живут и бациллы проказы.
- Нет, нет. Я имею в виду другой сон. Сон, при котором организм почти
не живет.
- Смерть?
- Сон, - с нажимом повторил Зорин. - Потому что после смерти не
просыпаются.
Глаза Садовского смотрели враждебно.
- Давайте говорить начистоту, Борис Аркадьевич, - нетерпеливыми
взмахами затянутой в бинты руки он подчеркивал каждое слово. - Вы
прилетели сюда неспроста. Что вы хотите? Что вы предлагаете? Говорите...
или я уйду.
- Ладно. Будем говорить начистоту. Как врач с врачом. Вы о гипотермии
слышали?
- Да. Операции, которые проводят при искусственном понижении
температуры организма. Но какое отношение вы имеете к хирургии? Ваша
область - продление жизни.
- Вот, вот. Продление жизни, - Зорин утвердительно кивнул. - Я не умею
еще продлевать жизнь бодрствующего человека. Но продлить жизнь человека
спящего я могу. Улавливаете?
- Нет.
- Если человек спит обычным сном - он живет. Если человек спит при
глубокой гипотермии, он... он не живет. И, следовательно, не стареет.
Садовский пожал плечами.
- Человеческий организм можно охладить на восемь, ну, десять градусов.
Что это изменит? Основной обмен в организме будет продолжаться. Значит,
будет продолжаться и жизнь - пусть даже замедленно.
Зорин протестующе хмыкнул. Пробормотал:
- Закон сохранения консервативности.
- Что? Как вы сказали?
Зорин забыл, что перед ним сидит больной, неизлечимо больной человек.
Злость неуживчива: она вытесняет другие чувства. А возражения всегда злили
Зорина. Он знал это... и все-таки злился.
- Я сказал: закон сохранения консервативности. По моим наблюдениям,
ученый, революционизирующий одну область знания, почти всегда
консервативен в другой. Если бы я не знал, коллега, о ваших работах по
лепрологии... Ну, откуда вы взяли эту цифру - десять градусов? - Он не дал
Садовскому ответить. - А если тридцать градусов? Или тридцать пять?
- Заморозить человека до нуля, а потом вернуть к жизни? Не верю.
Платок опять куда-то запропастился. Зорин шарил по карманам.
- Насколько я помню, - продолжал Садовский, - сердце человека не
выдерживает охлаждения ниже двадцати шести градусов. Фибрилляция
желудочков...
Зорин быстро поднял голову.
- Да, да, сердце не выдерживает. Но ведь можно выключить сердце, и
тогда фибрилляция не наступит. Я применяю для поддержания сердечной
деятельности аппарат "искусственное сердце-легкие". Кровообращение обходит
сердце. Фибрилляция не наступает. Я охлаждал человека почти до нуля. И
после этого сердечная функция возобновлялась! Нет, нет, коллега, дайте мне
досказать... Самое главное - при глубоком охлаждении и замедленном
кровообращении человек живет, но... - Зорин поднял палец, - но все
жизненные процессы замедляются в сотни раз... Ну, что вы хотите сказать?
Садовский молчал.
- Сейчас ваша болезнь неизлечима, - Зорин запнулся, вопросительно
посмотрел на Садовского, повторил, - да, неизлечима! Вы это знаете лучше
меня. Но если вы согласитесь, мы обманем проказу. Вам нужно, - он
поправился, - науке нужно восемь лет? Превосходно! Эти восемь лет для вас
будут одним месяцем.
Садовский молчал.
- Я провел уже десятки опытов, - говорил Зорин. - Продолжительность
переохлаждения, правда, не превышала трех недель. Но здесь дело идет о
жизни. Единственная возможность... И потом, вы понимаете, при
необходимости эксперимент можно прервать. Простите, я хотел сказать не
эксперимент, а... это... лечение...
Садовский надел очки. Потянулся к вазе с цветами, поправил ландыши.
Зорин сосредоточенно, словно это имело очень важное значение, вытирал
бритую голову.
Садовский встал. Сказал твердо:
- Не хочу!
С Волги тянуло несильным, но холодным ветром. Ночью снова выпал снег, и
Садовскому приходилось утаптывать тропинку. Узкая, едва видная под снегом,
она петляла между деревьями. По старой - кто знает, сколько десятилетий
существовавшей, - традиции каждый больной, попав в лепрозорий, сажал
дерево. Больные верили: вырастил дерево - выздоровеешь. Врачи говорили:
труд отвлекает - это полезно. И традиция соблюдалась строго. В последние
годы многие излечивались, но никто не уезжал из лепрозория, не посадив
дуб, вяз или осокорь.
Прежде Садовский просто не обращал на это внимания, он верил только в
науку. Теперь он понимал, что, кроме науки, есть многое другое, что
объединяется довольно неопределенным словом "жизнь".
Он облюбовал место и решил весною посадить дубок. Главному врачу он
сказал серьезно: "Труд, говорят, отвлекает". Тот ответил тоже серьезно:
"Это, говорят, полезно".
Почва здесь была дрянная - песчаник, солончаки. Сам по себе рос только
ак-джусан - белая полынь. Чтобы дерево принялось, приходилось поработать.
Это, наверное, и в самом деле было полезно.
Деревья росли вперемежку - старые и молодые. На холме, выше остальных,
стояли три вяза. Их посадил штурман дальнего плавания, заразившийся
проказой где-то на Гавайях. Он называл деревья по-морскому: среднее, то,
что повыше, - гротом, два других - фоком и бизанью. Летом они
действительно напоминали мачты с наполненными ветром зелеными парусами.
Штурмана вылечили, и года два назад он покинул лепрозорий. Деревья-мачты
остались. По соседству с ними Садовский и собирался посадить свой дубок.
Сейчас здесь был только снежный сугроб.
Садовский медленно обошел его. Правая нога побаливала. Ощущение было
такое, как от холода. Но он знал, что холод этот совсем особого рода. Он
вообще хорошо представлял себе, что будет дальше. Появятся новые язвы.
Окончательно выпадут брови и ресницы. Утолстятся ушные мочки. Разрушится
носовая перегородка. Ухудшится, а может быть, и совсем пропадет зрение.
Дышать будет все труднее и труднее. Потом... То, что произойдет потом,
врачи деликатно называют "летальным исходом".
Садовский и сам не смог бы объяснить, почему он не принял предложения
Зорина. Он должен был его принять. Он даже хотел его принять. Если
человеку терять нечего, он ничем не рискует. Прописная истина. Перед
смертью не надышишься. Тоже прописная истина. Но обе эти истины - а с ними
и многие другие - летели к черту, едва только Садовский задумывался над
словами Зорина. Нечего терять? Чушь! Полгода жизни - это немало. Это очень
много! Сейчас он жил так, как знатоки пьют вино - медленно, смакуя каждый
глоток, каждую каплю.
Раньше он никогда не задумывался над смыслом жизни. Теперь он знал:
конечный смысл жизни в том, чтобы жить. Во имя жизни иногда можно
пожертвовать жизнью. Но человек создан, чтобы жить. Эта истина
подтверждалась всем: каждым глотком воздуха, каждым движением, каждой
мыслью. Все было хорошо, все имело свой смысл и особую прелесть - жара и
холод, безветрие и ветер, музыка и тишина. Он умывался - и не понимал, как
раньше он мог делать это автоматически. Он садился за стол - и не понимал,
как раньше он мог читать за едой.
Почему-то думают, что для приговоренного к смерти время бежит с
громадной скоростью. Наоборот. Оно почти замирает. Но каким-то шестым
чувством человек постоянно ощущает его медленное и неуклонное движение. В
этом движении есть что-то гипнотизирующее. Отвлечься, вырваться, уйти от
него почти невозможно. Не помогают никакие силлогизмы. Логика вообще
бессильна там, где восприятия и чувства напряжены сверх меры. За каким-то
пределом начинают действовать особые - еще не изученные человеком -
законы.
По логике все казалось просто. Садовский был одинок. Садовский был
неизлечимо болен. Следовательно, ему нечего было терять. Следовательно, он
с радостью должен был принять предложение Зорина.
Но неизвестные законы, вопреки логике, диктовали обратное. Именно
потому, что Садовский был одинок и неизлечимо болен, каждый разговор, даже
пустяковый, каждое даже небольшое улучшение самочувствия приобретали
сейчас особую, исключительную ценность.
Логика говорила: из тридцати четырех лет жизни ты почти треть провел
здесь, в лепрозории, ты работал по двенадцати часов в сутки и все-таки не
победил проказу. Следовательно, за оставшиеся полгода, не работая в
лаборатории, ты, конечно, ничего не придумаешь.
Неизвестные законы нашептывали свое: ты сейчас впервые увидел и
почувствовал мир, оставшиеся месяцы дадут тебе больше, чем вся жизнь.
...Снег пощелкивал под ногами. Впервые Садовский обратил внимание, что
снег не поскрипывает, не хрустит, а именно вот так пощелкивает. Это
открытие - за последний месяц он сделал их множество - было важно.
Тропинка, обогнув холм, вышла на пустырь. Ветер гнал по пустырю белые
волны снега, и они захлестывали, стирали тропинку. Летом пустырь тоже был
белым - от густых порослей ак-джусана. Садовский попытался вспомнить запах
ак-джусана, но почему-то вспомнил другой запах - ландышей. И сейчас же
выплыло лицо Зорина - полное, с маленькими прищуренными глазами, с быстрой
сменой выражений.
Да... Садовский еще до встречи догадывался, о чем будет говорить Зорин.
Но когда профессор протянул и тут же отдернул руку, Садовский почувствовал
желание сказать "нет", даже если бы хотелось сказать "да". С этого,
собственно, и началось. Закон консервативности? Ерунда! Просто лепрологию
он знает и чувствует. А опыты Зорина для него - китайская грамота. И
вообще откуда Зорин узнал о нем? Ничего особенного не произошло. Врач
заболел. Что здесь удивительного? На Гавайских островах еще совсем недавно
существовал закон, по которому врачи давали подписку на всю жизнь
оставаться в лепрозориях.
Садовский вспомнил, с каким испуганным лицом Зорин отдернул руку. Люди
чертовски боятся проказы. А ведь, в сущности, она не более опасна, чем
туберкулез. Но люди боятся даже слова "проказа". И Зорин боится. В кресло
сел, как на электрический стул. Правда, потом, когда начал говорить о
своих опытах... Да, опыты! Все-таки Зорин талантлив. Блестящая идея -
выключить сердце и легкие, заменить их аппаратом... Да, придумано хорошо.
Уже по одному этому следовало бы согласиться на эксперимент. Пройти сквозь
время... Заглянуть в будущее. Каким оно будет? "Если понадобится - даже на
двадцать лет!" Так, кажется, сказал Зорин? Двадцать лет - это другие люди,
другая жизнь, другая эпоха. Кем он будет для них? Чужим? Можно уехать за
тридевять земель - и все-таки вернуться на родину. Из путешествия по
времени не возвращаются никогда. Единственная поправка к фантазии Уэллса,
но как много она значит! Навсегда уйти от своей эпохи так же трудно, как
уйти от себя... Если бы на год, на два... Но каков Зорин? Человек бросает
вызов времени! Как быстро растут люди! Может быть, поэтому и страшно
прийти в будущее.
Садовский усмехнулся. Было даже что-то радостное в том, что он мог
выбирать. Мог взвешивать, обдумывать, оценивать. И самое главное - не
спешить. Пусть даже в глубине души он знал, что именно скажет Зорину. Но
выбирать приятно. Обреченность начинается там, где нет выбора. Зорин
терпелив: он и не думает уезжать из лепрозория.
А пока... Пока есть недочитанная книга, есть музыка, есть цветы на
столике. И еще - есть тепло. Он только сейчас почувствовал, как холодно.
Мелькнула озорная мысль: если отсюда до входа в клинику четное число
шагов - нужно соглашаться, если нечетное - пусть Зорин уезжает.
Вот теперь снег действительно поскрипывал под ногами - это оттого, что
Садовский шел быстро. Было интересно, что получится. Он почти бежал - от
нетерпения и немного от холода. Посмеивался: "Вы скатываетесь в болото
мистицизма, уважаемый Александр Юрьевич. Хорошо, что об этом никто не
узнает".
Когда до клиники оставалось метров двести, он замедлил шаги. Может
быть, это была усталость. Потом шаги стали еще медленнее. "Вы шаман,
уважаемый Александр Юрьевич, разве так решают вопросы?" Снег снова
пощелкивал, отсчитывая шаги. Тысяча двести семнадцать... восемнадцать...
девятнадцать...
Он остановился. Все-таки глупо так волноваться! В конце концов это
шутка. Двадцать семь... Двадцать восемь... Нужно просто пробежать
оставшиеся метры!
Но он прошел их очень медленно, машинально сокращая шаги так, чтобы
получилось нечетное число.
Последний шаг был тысяча двести тридцать девятый.
- Вы только, голубчик, не волнуйтесь! Лежите и не волнуйтесь.
Зорин говорил почти умоляюще.
- Ничего, Борис Аркадьевич, - Садовский натянуто усмехнулся, - сейчас
это уже не имеет значения.
Зорин вздохнул. Уверенность неожиданно - в самую последнюю минуту -
исчезла, и это мучило его. Осторожно, словно боясь что-нибудь испортить,
он прикоснулся к краю операционного стола. Рука утонула в мягкой - почти
воздушной - пластмассе. Скосив глаза, Садовский наблюдал за Зориным.
- Спокойнее, Борис Аркадьевич, - он говорил тихо, так, чтобы не слышали
стоявшие в глубине операционной врачи и сестры. Громко добавил: - На таком
пуховике можно и десять лет проспать. Запросто.
Полные губы Зорина скривились. Глаза прищурились, почти закрылись.
Ответил он не сразу.
- Ну вот теперь мы будем друг друга успокаивать, - он говорил с
нарочитой грубостью, плохо вязавшейся с добрым и печальным выражением
лица. - Начнем, коллега?
- Начнем, уважаемый коллега, - в тон отозвался Садовский, хотя ему
хотелось сказать другое, что-то очень важное и теплое. - Ну, до
свиданья?..
Это прозвучало вопросом. Зорин покачал головой.
- До скорого свиданья. Я знаете ли, голубчик, уверен, что...
- Не надо, - Садовский закрыл глаза. - Не надо.
Они помолчали. Потом Зорин встал.
- Ну, в общем... - он запнулся.
Садовский кивнул.
- Да.
Зорин отошел к пульту. Вполголоса - ему казалось, что он кричит, -
сказал:
- Начнем.
Хирург - молодой, высокий, с крупным вытянутым лицом - шагнул к столу.
Бросил сестре:
- Свет!
Зорин отвернулся.
Минутная стрелка настенных электрических часов подползала к двенадцати.
Она медленно, как будто преодолевая "усталость, перепрыгивала с деления на
деление. Перепрыгнув, вздрагивала и замирала. Потом - после долгого
раздумья - карабкалась выше. Зорин слышал отрывистые команды хирурга,
неестественно спокойный голос ассистентки, отсчитывавшей пульс. Сейчас они
кончат, и тогда...
- Аппарат! - резко произнес хирург.
- Включаю, - отозвалась сестра.
На несколько секунд наступила тишина.
- Закройте, - сказал хирург. - Борис Аркадьевич, готово.
Зорин обернулся. Два ассистента прикрывали операционный стол стеклянным
колпаком. Хирург повторил:
- Готово.
Сейчас, когда нужно было действовать, к Зорину вернулась уверенность.
Мучительная скованность исчезла. Казалось, тело потеряло вес. Движения
стали легкими, точными.
- Начинаем! - сказал он и услышал в своем голосе что-то резкое,
отрывистое, похожее на интонацию хирурга.
Рука коснулась пульта. Вспыхнули зелено-серые круги осциллографов. На
экранах змейками извивались светлые линии. В центре пульта на выпуклом
квадрате большого экрана их было две - зеленая и синяя. Они сплетались в
каком-то фантастическом танце. Только очень опытный глаз мог уловить в их
судорожном биении ритм и закономерность. Это работал регистратор биотоков.
- Включаю холод!
Зорин повернул рукоятку. Где-то за стеной приглушенно завыл компрессор.
Под стеклянный колпак побежал холодный воздух. Стрелка циферблатного
термометра дрогнула и поползла вниз. Врачи подошли к пульту, остановились
позади Зорина.
- Такое быстрое охлаждение... - тихо сказала молоденькая ассистентка, -
это вызовет...
Хирург недовольно кашлянул, и ассистентка замолчала.
Стрелка термометра летела вниз. Тридцать два и два... Тридцать и
четыре... Тридцать... Только у цифры "26" стрелка почти замерла, словно
натолкнувшись на препятствие. На регистраторе биотоков бешено заплясали
светлые змейки.
- Всегда так, - вполголоса, не оборачиваясь, сказал Зорин. - Организм
сопротивляется. В обычных условиях ниже этой температуры - смерть.
Вздрагивая, как бы нехотя, стрелка медленно сползла к цифре "25" и
снова полетела вниз.
- Двадцать три... двадцать один... - вслух отсчитывала ассистентка, -
восемнадцать и пять... шестнадцать...
Танец змеек на экранах осциллографов замедлялся. Теперь светлые полоски
плавно вскидывались вверх, на мгновение застывали и медленно падали.
- Восемь... шесть с половиной...
Сама не замечая этого, ассистентка считала громко, звенящим от волнения
голосом.
- Пять с половиной... пять...
Зорин нажал белую кнопку под регистратором биотоков. Вспыхнула зеленая
лампочка.
- Автомат будет поддерживать нужную температуру, - отрывисто сказал
Зорин, - записывать показания приборов, сигнализировать в случае
непредвиденных осложнений.
Он замолчал. Сейчас говорить о технике казалось кощунством.
Пробормотал:
- Как будто все...
Экраны осциллографов погасли. На пульте ровно горела зеленая лампочка.
Зорин обернулся. Почти машинально обернулись и другие. Но сквозь
запотевший стеклянный колпак ничего не было видно.
В наступившей тишине отчетливо слышалось сухое пощелкивание автомата...
Странная вещь - время. Философы и физики спорят о природе пространства.
О природе времени никто не спорит - слишком ничтожны знания. Время одно
для всех, - так говорила механика Ньютона. Время зависит от скорости
движения системы отсчета, - утверждают формулы в механике Эйнштейна. И это
все, что знают люди.
Бесконечность времени трудно себе представить. Еще труднее представить
себе конечность времени. Кто скажет, что такое время?
Тысячелетия назад была создана легенда о Хроносе - всепоглощающем
Времени. Среди богов, придуманных людьми, не было никого страшнее Хроноса.
Это он породил Танату - смерть, Эриду - раздор, Апату - обман, Кер -
уничтожение... Это Хронос пожирал своих детей...
В конце концов дети Хроноса восстали. После долгой борьбы они
освободились от жуткой власти Времени. Так говорит легенда.
Когда-нибудь легенда станет явью. Не боги, а люди восстанут против
всепоглощающего Хроноса. Восстанут и победят. Тогда люди будут свободно
двигаться во времени, уноситься на тысячелетия вперед и возвращаться
назад.
А пока великая безмолвная река времени несет нас неотвратимо,
неуклонно...
Первое, что увидел Садовский, были бесформенные светлые пятна. Потом
одно пятно, побольше и поярче, превратилось в полуприкрытое шторой окно.
Другое пятно медленно приобрело очертания человеческого лица.
Сначала все было серым. Цвета появились позже, не сразу. Прежде всего
желтый и розовый - от букета на тумбочке. Затем синий - от костюма Зорина.
Теперь Садовский видел, что губы Зорина двигаются - профессор говорил.
Но звуков не было. Они возникли внезапно, словно разорвав завесу.
- ...и делайте так, - говорил Зорин. - Сосредоточьтесь, голубчик.
Поднимите руку. Вы слышите?
Садовский не отвечал. Он слышал, но слова не воспринимались. В памяти
медленно - очень медленно - всплывали картины. Лепрозорий... Встреча с
Зориным... Бессонные ночи... Еще один разговор... Операционная...
- Сколько? - спросил Садовский и вздрогнул: голос прозвучал откуда-то
со стороны.
Зорин подпрыгнул-на стуле, впился глазами в лицо Садовского.
- Так, так, - шептал он, машинально потирая руки. - Рефлексы, зрение,
мышление, речь... Значит...
- Сколько лет? - повторил Садовский, пытаясь привстать на кровати.
- Лежите, голубчик, лежите! Девятнадцать лет. Девятнадцать с лишним.
Скажите, вы...
- Девятнадцать! - перебил Садовский и вдруг рывком оторвался от
подушки. Глаза его, не мигая, смотрели на Зорина.
Медленно преодолевая инерцию, возникали обрывки представлений.
Склеенные впечатлениями, они превращались в мысли. Не сразу, путаясь и
переплетаясь, мысли выстраивались и выравнивались. И только тогда в
сознании прозвучало: ложь! Девятнадцать лет - это ложь! Зорин совершенно
не изменился. Полное бритое лицо, прищуренные глаза, едва заметные
морщинки... Все как было!
Садовский покачал головой. Ему казалось, что он говорит.
- Спокойнее, Александр Юрьевич, спокойнее. - Зорин улыбался, скрывая
волнение. - Ну, говорите...
- Девятнадцать лет... Девятнадцать лет... - Садовский силился
привстать. - Вы... такой... не изменились...
Зорин растерянно улыбнулся, развел руками.
- Понимаете, это потом. Потом. Не все сразу. Я объясню.
- Не удалось... ничего не удалось! - не слушая его, выкрикивал
Садовский. - Проказа...
Он поднял к лицу руки. На белой, глянцевой коже не было никаких следов
проказы.
- Не понимаю...
Он бессильно откинулся на подушку.
- Прошло девятнадцать лет, - отчетливо, почти по слогам повторил Зорин.
- Ваша болезнь излечена. Это было нелегко. Последняя стадия...
Девятнадцать лет...
- А вы? - прошептал Садовский. - Вы?
- Мы победили старость, - просто сказал Зорин. - Поэтому я... такой...
Старость теперь наступает не скоро.
Садовский закрыл глаза. Потом приподнялся на локтях, посмотрел на
Зорина. Спросил беззвучно:
- Как?
- Ну, не сейчас, голубчик, не сейчас, - мягко сказал Зорин. Посмотрел в
глаза Садовскому, улыбнулся. - Ну, хорошо, голубчик, не волнуйтесь...
Понимаете... видите ли, старение организма считалось необратимым
процессом. А мы доказали, что процесс этот обратим. Пока ограниченно, но
обратим. Вот и все. Нет, нет! Больше ничего не скажу.
Садовский дышал тяжело, с хрипотой. Лег, губы шептали:
- Девятнадцать лет... Девятнадцать лет!..
Зорин взял его руку - сухую, холодную.
- А... другое? - еле слышно спросил Садовский. - Девятнадцать лет...
Люди...
Зорин понял.
- Да, коммунизм, - он улыбнулся. - Многое изменилось. Вы не узнаете.
- Что? - прошептал Садовский.
Зорин покачал головой.
- Не спешите. Все впереди.
Садовский долго, очень долго лежал, глядя куда-то в пространство. Потом
улыбнулся - одними глазами. Зорин уловил слабое пожатие руки.
Сборник "Дорога в сто парсеков"
Валентина Журавлева.
Голубая планета
Еще ни в одной теореме
Не вычислен был
Человеческих крыльев размах.
А.Антокольский
Нас считали погибшими. Год назад, когда еще работал приемный блок
рации, я сам слышал об этом. Земля передала, что планетолет "Стрела"
встретил сильнейший метеорный поток и, по-видимому, погиб. О нас было
сказано много хороших слов, но вряд ли мы их заслужили, ибо, как
справедливо заметил инженер Шатов, сведения о нашей гибели были во многом
преувеличены.
Впрочем, сам Шатов приложил все усилия, чтобы эти сведения не оказались
преувеличенными. И не его вина, что "Стрела" - израненная, потерявшая
связь и почти потерявшая управление - все-таки уцелела.
Тема научной работы Шатова носила название на первый взгляд совершенно
невинное, отчасти даже академическое: "О выборе некоторых коэффициентов
при проектировании планетолетов". Практически же это означало следующее:
"Стрела" ушла на два года, чтобы, так сказать, на своей шкуре проверить
пределы выносливости планетолетов". Разумеется, это был испытательный
полет. Но какой! Шатов искал опасности, и нужно признать, ему в этом
отношении необыкновенно везло.
Вскоре после отлета мы попали под микрометеорный ливень. За двадцать
минут "Стрела" потеряла газовые рули, оранжерею, антенну обзорного
локатора и обе антенны радиопередатчика. Заделка пробоин продолжалась
неделю. Но Шатов был доволен. Он торжественно объявил, что коэффициент
запаса прочности внешнего корпуса вполне можно уменьшить на двадцать пять
сотых.
Спустя полтора месяца "Стрела", приближаясь к орбите Меркурия,
пересекла чрезвычайно сильный поток гамма-лучей. На Солнце происходило
гигантское извержение, интенсивность гамма-лучей в десятки раз превышала
дозу, допустимую для человека. Двое суток, изнемогая от тесноты и
ускорения, мы отсиживались в центральном посту, защищенном свинцовыми
экранами. Записывая в журнал показания радиационного дозиметра, Шатов
сообщил, что коэффициент безопасности при проектировании экранов
недопустимо завышен и его следует уменьшить в среднем на три десятых.
Затем (мы проходили вблизи Пояса Астероидов) на "Стрелу" обрушился
настоящий метеорный град. К счастью, скорость метеоров была невелика. Но
полдюжины этих приятных небесных созданий (размером с булыжник)
исковеркали дюзы маневровых двигателей, вдребезги разбили один из
топливных отсеков и уничтожили контейнер с запасом продуктов. Осмотрев
пробоины, Шатов сказал, что коэффициент запаса прочности внутреннего
корпуса можно снизить по крайней мере на пятнадцать сотых.
Через два дня "Стрела" столкнулась с пылевым скоплением - рыхлым
облаком космической пыли, несущимся со скоростью шестидесяти километров в
секунду. Внешний защитный корпус планетолета превратился в тончайшее
решето, а внутренний корпус был оплавлен так, что открыть люки мы уже не
рисковали: вряд ли их удалось бы потом плотно закрыть. Холодильная система
работала на полную мощность, но температура внутри планетолета поднялась
до шестидесяти градусов. Обливаясь потом, задыхаясь от жары, Шатов заявил,
что коэффициент запаса прочности внутреннего корпуса, пожалуй, можно
снизить не на пятнадцать, а на двадцать пять сотых.
Нужно сказать, что, создавая самого Шатова, природа не скупилась при
определении всевозможных коэффициентов. Запасы жизненной энергии у него
были поистине неисчерпаемы. Высокий, очень полный, он занимал почти всю
небольшую кают-компанию планетолета. Голос его гремел так, словно все
метеоры вселенной обрушились на "Стрелу". Металлизованный комбинезон,
создававший в магнитном поле искусственную тяжесть, не был рассчитан на
стремительные движения Шатова. Поэтому, кроме своих прямых обязанностей
штурмана, я имел и неплохую врачебную практику: Шатов постоянно ходил с
ушибами и ссадинами.
За полтора года мы сдружились. В конце концов у нас не было выбора:
вдвоем мы составляли весь экипаж маленького, заброшенного в Космос
планетолета. Я могу совершенно объективно сказать, что у Шатова был только
один недостаток - он любил цитировать Омара Хайяма. Я, конечно, ничего не
имею против поэзии. Но полтора года слушать только Омара Хайяма - это,
согласитесь, нелегко. Тем более, что Шатов цитировал таджикского поэта
далеко не кстати. Помню, когда "Стрела" попала в микрометеорный ливень,
Шатов громовым голосом, покрывавшим визг вибрирующего под ударами метеоров
корпуса, декламировал:
Не станет нас! - А миру хоть бы что.
Исчезнет след! - А миру хоть бы что.
Исчезнем мы. - А миру хоть бы что.
Не очень утешительные стихи. Правда, со слухом у Шатова было явно
неладно, поэтому меланхоличные строфы Хайяма он пел на мотив спортивного
марша... Вообще, казалось, нет такой силы, которая могла бы испортить
Шатову настроение. И только когда погиб контейнер с продуктами, Шатов на
несколько дней приуныл. С этого времени мы питались хлореллой. Эта
бурнорастущая водоросль доставляла нам кислород, а излишки ее шли в пищу.
Четыре раза в сутки мы ели проклятую хлореллу: жареную, вареную, печеную,
маринованную, засахаренную, засоленную...
Хлорелла была настоящим кошмаром. Но Шатов очень быстро привык к ней. И
запивая котлеты (поджаренная хлорелла с гарниром из хлореллы маринованной)
витаминизированной наливкой (трехпроцентный спирт, настоенный на
хлорелле), он бодро читал Омара Хайяма:
Все радости желанные - срывай.
Пошире кубок Счастью подставляй.
Твоих лишений Небо не оценит,
Так лейтесь, вина, песни - через край.
Восемнадцать месяцев вдвоем! Это был мой первый длительный полет. И
очень скоро я начал понимать, почему самым важным качеством в характере
астронавта считается уравновешенность.
Стоит мне закрыть глаза, и я вижу кают-компанию "Стрелы", вижу все даже
мельчайшие детали: овальный пластмассовый столик с причудливыми желтыми
пятнами, выступившими от действия гамма-лучей; репродукции Левитана и
Поленова на сводчатых, с мягкой обивкой стенках; вделанный в стенку
шкафчик с тридцатью двумя книгами; экран телеприемника, прикрытый
сиреневой занавеской; два складных сетчатых кресла (на спинках по двадцать
четыре квадрата); три матовых плафона, из которых средний случайно разбит
Шаговым...
Иллюминаторы мы открывали редко. Зрелище безбрежного черного неба с
неимоверным количеством немигающих звезд в первый месяц вызывает
восхищение, на второй - задумчивость и непонятную грусть, а потом -
тяжелое, гнетущее чувство. Однажды (это было на шестой месяц полета)
Шатов, глядя в бездонный провал иллюминатора, сказал, кажется, самое
мрачное четверостишие Хайяма:
Как жутко звездной ночью. Сам не свой,
Дрожишь, затерян в бездне мировой,
А звезды, в буйном головокруженьи,
Несутся мимо, в вечность, по кривой.
С этого времени мы открывали иллюминаторы только по необходимости.
За полтора года мы чертовски устали. Я говорю не об усталости
физической. Аварии, лихорадочная работа по исправлению повреждений были в
конце концов только эпизодами на фоне очень напряженных будней. Теснота,
резкая смена температур, двенадцатичасовые дежурства, хлорелла - все это,
разумеется, не курорт. Однако самым страшным, страшным в полном смысле
слова, было постоянное ощущение надвигающейся опасности. Это ощущение
знакомо всем астронавтам. Но мы испытывали его особенно остро, может быть
потому, что рация и телевизор были безнадежно испорчены гамма-излучением.
Почти год мы не имели связи с Землей. Быть может, играло роль и то
обстоятельство, что на Земле нас считали погибшими. Как бы то ни было, но
мы постоянно ожидали чего-то неведомого, неотвратимого. Мы работали,
разговаривали, играли в шахматы, но стоило остаться одному, и сейчас же
возникало ощущение надвигающейся опасности. Чаще всего оно было смутным,
неопределенным, но иногда вспыхивало с такой остротой, что казалось:
именно сейчас - вот в это мгновение! - произойдет нечто непоправимое...
Я знаком с гипотезами астромедицины, объясняющими это явление. Но,
поверьте, теоретические рассуждения на практике помогают мало. Когда
ребенок один входит в темную комнату, он знает, что бояться нечего, но
все-таки боится. Когда вы один ведете планетолет и в узких смотровых щелях
центрального поста видна над черной бездной неба россыпь неподвижных,
бледных, немигающих и потому каких-то мертвых звезд, вы отлично знаете,
что бояться нечего, но все-таки испытываете - нет, даже не страх, а вот
это смутное чувство очень близкой, но неизвестной опасности.
Ровно светится зеленоватый экран метеорного пеленгатора, безмолвствуют
приборы моторной группы, тихо жужжит привод гирокомпаса, размеренно
пощелкивает хронометр... Все привычно спокойно. Но гнетущее чувство
надвигающейся опасности заставляет вас вновь и вновь проверять приборы и
до боли в глазах вглядываться в черные прорези смотровых щелей.
А потом кончается вахта и где-то сзади раздается покашливание и веселый
голос Шатова:
- Ну как, коллега, светопреставление еще не началось?
Два последних месяца нас преследовали неудачи. Случайный метеор разбил
солнечную батарею - с этого времени мы жили в полумраке. Отчаянно
капризничали навигационные приборы. По нескольку раз в день тревожно выла
сирена барографа, предупреждая, что где-то происходит утечка воздуха. В
общем все это было закономерно. "Стрела" вынесла намного больше, чем
предусматривали ее конструкторы.
Но мы продержались бы еще несколько месяцев. Случилось непоправимое. В
трех топливных отсечках начала повышаться температура. Сжиженный атомарный
водород быстро разогревался. Это означало, что атомы водорода соединяются
в молекулы, выделяя тепловую энергию. Реакция ускорялась, превращаясь в
цепную. Поглядывая на шкалу топливного термометра, Шатов декламировал:
Я побывал на самом дне глубин.
Взлетал к Сатурну. Нет таких кручин,
Нет тех сетей, чтоб я не мог распутать...
И мрачно добавлял:
- Впрочем, есть. С весьма прозаическим названием - экзотермическая
рекомбинация атомарного водорода.
Мы перепробовали все: интенсивное охлаждение, добавки стабилизаторов,
облучение ультразвуком. Но температура топлива повышалась. Грозил взрыв. И
тогда Шатов принял единственно возможное решение. Мы включили топливные
насосы и опорожнили три отсека из пяти оставшихся. Это было сделано
вовремя. За "Стрелой" вспыхнул гигантский газовый шлейф, причудливо
отсвечивающий изумрудно-оранжевыми полосами.
О возвращении на Землю нечего было и думать. После многочасового спора,
вконец загнав вычислительную машину, мы отыскали экономическую траекторию,
ведущую к Марсу, ближайшей планете.
- Марс - это люди, это настоящая тяжесть, это музыка, это настоящие
земные котлеты и настоящее земное пиво, - говорил Шатов, поднимая флягу с
настойкой хлореллы. - "В честь Марса - кубок, алый наш тюльпан..." Так или
почти так сказал старик Омар...
Однажды Шатов разбудил меня ночью (соблюдая традицию, мы вели счет
времени по Москве).
- Быстренько надевайте комбинезон, штурман. Я вам кое-что покажу.
Шатов говорил тихо, почти шепотом. Меня мгновенно охватило тревожное
ощущение близкой опасности.
Мы прошли в центральный пост. Шатов включил пневматический пускатель, и
металлические шторы нижнего иллюминатора начали медленно раздвигаться.
Этот иллюминатор мы не открывали почти с самого отлета. Зрелище
звездной бездны под ногами не из приятных. К нему нельзя привыкнуть.
Шторы медленно раздвинулись. В провале иллюминатора появилось черное
небо и большой серп Марса. Но на этом серпе не было ничего: ни привычной
сетки каналов, ни темно-синих "морей" - низменностей, заросших марсианским
кустарником ареситой, ни желто-красных пустынь. Громадный, занимавший
четверть неба Марс был подернут плотной голубой дымкой.
- Ну, штурман, что вы скажете? - вполголоса спросил Шатов. - Не кажется
ли вам, что мы открыли новую планету?
Я попытался найти реальное объяснение. Погрешности в оптической системе
иллюминатора? Но звезды были видны очень ясно. Песчаные бури на Марсе? Но
они никогда не захватывают всю планету, от полюса до полюса. Какое-нибудь
электрическое явление в атмосфере Марса, например полярные сияния? Но они
не могут быть такими интенсивными.
Ни одно из моих предположений не выдерживало критики. Шатов иронически
декламировал Омара Хайяма:
Что там, за ветхой занавеской тьмы?
В гаданиях запутались умы...
Когда же с треском рухнет занавеска,
Увидим все, как ошибались мы.
Впоследствии я часто вспоминал это четверостишие. Оно оказалось
пророческим. Но кто мог знать, что впереди нас ожидает самое большое
испытание?
Склонившись над иллюминатором, мы долго смотрели на загадочный
голубоватый серп.
"Стрела" подходила к Марсу с неосвещенной стороны. В последующие трое
суток уже нельзя было наблюдать Марс. Но с того момента, как мы увидели
узкий голубоватый серп, нас уже не покидало острое чувство близкой и
неотвратимой опасности. По-видимому, сказывалось громадное нервное
напряжение от восемнадцатимесячного полета. Мы стали раздражительными,
неразговорчивыми. Во время дежурств в центральном посту я наглухо закрывал
смотровые щели: вид черного неба с немигающими, словно нарисованными
звездами вызывал у меня щемящую тоску.
Последние сутки перед посадкой мы почти не спали. Раздражительность
внезапно сменилась крайней предупредительностью. Мы оживленно
разговаривали, помогали друг другу собирать личные вещи, вместе готовили
прощальный ужин (тушеная хлорелла с салатом из свежей хлореллы).
За два часа до посадки Шатов отдал команду: "К пульту!" - и мы прошли в
центральный пост. С шумом захлопнулась тяжелая крышка люка. Корпус
"Стрелы" задрожал от бешеной пульсации тормозных двигателей.
Кому из астронавтов не знаком этот неистовый рев тормозных дюз! Очень
близкий, все нарастающий, яростный, он пронизывает планетолет, прорывается
сквозь тяжелые экраны центрального поста, бросает в дрожь стрелки
приборов, заставляет вибрировать штурвал. Но грубый этот рев лучше всякой
музыки. Кажется, что планетолет ожил и восторженно приветствует землю.
"Конец пути! Конец пути! - надрываясь, ревут дюзы. - Конец пути!.."
Шатов мастерски вел "Стрелу". Я видел: ему трудно. Плохо повиновались
газовые рули; дюзы, исковерканные метеорами, создавали момент, вращающий
"Стрелу" вокруг продольной оси; обзорный локатор не работал. И все-таки
Шатов уверенно выводил планетолет в режим планирования.
Я провел полтора года с Шатовым, изучил его (так мне казалось) до
тонкостей. Однако, признаюсь, я впервые видел своего друга таким.
Акселерометр показывал двойную перегрузку, тяжесть глубоко втиснула меня в
кресло, но Шатов сидел в свободной, непринужденной позе. На его лице
светилась азартная улыбка, глаза поблескивали. Движения рук, скупые и
точные, были в то же время окрыленными. Да, именно окрыленными - я нашел
нужное слово. Шатов каким-то шестым чувством, даже не глядя на приборы,
угадывал, что надо делать.
"Стрелу" раскачивало. Я не мог понять почему. Казалось, планетолет
встретил сильный поток восходящего воздуха.
Внезапно задребезжал сигнал радиационного дозиметра. Я оглянулся -
стрелка дозиметра ушла за красную черту. Снаружи, за свинцовыми экранами
центрального поста, радиация достигла опасных для человека пределов. Но
откуда она взялась, эта радиация?
- Штурман! - голос Шатова покрывал громовые раскаты тормозных
двигателей. - Штурман, включите посадочный локатор.
Вспыхнул желтоватый квадрат выпуклого экрана. В самом центре экрана
ярко светился красный овал.
Шатов взглянул на меня. Я прочел в его глазах изумление. На поверхности
Марса, в шестистах километрах под нами, бушевало огромное огненное озеро.
Извержение? Пожар?
Почти машинально я включил ионизационный пеленгатор. На экране возникла
черная нить. Метнулась и замерла, надвое прорезав красный овал. Огненное
озеро излучало колоссальную радиацию!
"Стрела" вздрогнула. Красное пятно быстро поползло к обрезу экрана.
Шатов уводил планетолет на восток. Я написал на листке бумаги: "Ядерный
взрыв? Ядерная катастрофа?" - и передал Шатову. Он посмотрел на меня и
молча пожал плечами. Потом указал глазами на шкалу наружного термографа.
Температура за бортом планетолета поднялась до семидесяти градусов!
Я знал, что Марс тщательно изучен людьми. Я знал, что бесчисленные
экспедиции за три десятилетия исследовали каждый клочок этой планеты. И
все-таки первое предположение, которое у меня появилось, было совершенно
фантастическим. Я подумал (вы можете смеяться, но это так), что внизу идет
война между людьми и марсианами. Повторяю, я знал, что никаких марсиан не
существует. Но первая мысль была именно такой.
А "Стрела" снижалась. Шатов совершил чудо: искалеченный планетолет,
преодолевая неизвестно откуда возникшие воздушные вихри, почти не
отклонялся от намеченного курса. На экране посадочного локатора мелькали
темные пятна. "Где мы?" - глазами спросил Шатов. "Над Морем Времени", -
прокричал я. Он удовлетворенно кивнул головой.
Трудно было выбрать лучшее место для посадки. Море Времени - обширная
кочковатая низменность, поросшая кустарниками ареситы, - находилось вблизи
ракетодрома.
Черные пятна на экране локатора проносились с головокружительной
быстротой. "Стрела" шла над самой поверхностью Марса. Я выключил локатор.
Не помню, сколько прошло времени. По-видимому, немного, минут пять. Рев
двигателей стал невыносимым (Шатов включил посадочные ракеты). "Стрела"
мягко опустилась на газовую подушку. Толчок был едва ощутим. И сразу
наступила тишина. Оглушительная тишина, от которой звенит в ушах и каждый
шорох кажется грохотом.
А потом я почувствовал тяжесть. Не искусственную тяжесть, создаваемую
металлизированной одеждой в магнитном поле, не перегрузку от ускорения, а
настоящую тяжесть, как сказал бы Шатов, настоящую земную тяжесть.
- Недурно получилось, а? - спросил Шатов.
- Высший класс! - ответил я.
И мы рассмеялись.
Шатов повернул рукоятку пневматического провода. Послышалось шипение,
люк в кают-компанию открылся. Но шипение не прекращалось. Оно стало,
правда, каким-то другим, порывистым, присвистывающим.
- Это снаружи, - удивленно произнес Шатов. - Похоже, Марс встречает нас
ветреной погодкой.
Мы прошли в кают-компанию. Свист ветра здесь слышался совершенно
явственно. Более того, я заметил, что планетолет иногда вздрагивает,
покачивается.
- Ну, капитан, - спросил я Шатова, - что по этому поводу сказал бы
старик Омар?
Шатов ответил без улыбки:
- Старик Омар сказал в аналогичном случае: "Нет в женщинах и в жизни
постоянства". Что касается женщин...
Громкий треск прервал Шатова.
- Песчаная буря?
Шатов отрицательно мотнул головой.
- Нет, штурман. Это самый настоящий град.
Я подумал, что он шутит.
- Привезенный, конечно, с Земли?
- А теперь дождь, - спокойно констатировал Шатов.
По металлическому корпусу "Стрелы" барабанил дождь, ошибиться было
невозможно.
- Штурман, я напишу на вас рапорт, - Шатов говорил почти серьезно. - Вы
привели "Стрелу" на какую-то другую планету. Судя по силе тяжести, это
Марс. Допускаю. Но ветер, град, дождь...
Дождь прекратился почти мгновенно. Зато ветер взвыл теперь с новой
силой - пронзительно, надрывно.
- Что вы можете сказать в свое оправдание?
Я ничего не мог сказать. Я ничего не понимал.
- Допустим, где-то вблизи происходит извержение, - вслух рассуждал
Шатов, прислушиваясь к вою ветра. - Но откуда град? И откуда такая
плотность ветра?.. Ага, опять идет дождь, вы слышите, штурман? Допустим,
что это просто ураган. Но дождь, дождь! Почему на Марсе такой ливень?..
Печально, штурман, однако нам придется надеть скафандры и выйти. Рации
скафандров работают, попробуем установить связь и...
Резкий толчок едва не сбил нас с ног.
- А, черт! - Шатов, придерживаясь руками за стенки, прошел в
центральный пост. Из люка послышался приглушенный голос. - По ртутному
барометру давление четыреста миллиметров. У этой милой планеты солидная
атмосфера. Так... Еще одна загадка. Величина естественной радиации
вчетверо меньше марсианской... Штурман, вы посадили "Стрелу" на
какое-нибудь плоскогорье Земли. Или открыли новую планету. Это неприлично.
Шатов по обычной своей манере шутил. Но настроение у нас обоих было
невеселое. Надевая скафандр, Шатов помянул было старика Омара и замолчал
на полуслове.
- Эх, скорее бы узнать, в чем дело! - просто сказал он. Впервые за
полтора года в его голосе прозвучала усталость.
Он до отказа повернул рукоятку пневматического привода. Давление
воздуха буквально сорвало оплавленный люк. В шлюзовую кабину ударил ветер.
Мы включили рефлекторы. Два узких световых пучка прорезали тьму.
Снаружи творилось нечто невообразимое. Резкий, порывистый ветер гнал над
самой землей обрывки взлохмаченных туч. Налетал и мгновенно прекращался
дождь. Где-то далеко во тьме вспыхивали зарницы.
- Штурман, вы знаете, что сказал в аналогичном случае старик Омар? -
услышал я в радиотелефоне непривычно тихий голос Шатова. - "Вниманье,
странник. Ненадежна даль, из туч змеится огненная сталь".
Громадная фигура Шатова протиснулась в прорезь люка. Я поспешил за
капитаном. И тотчас же удар ветра бросил меня на землю. Падая, я успел
схватиться за ветви ареситы. Все-таки мы были на Марсе!
- Держитесь крепче, коллега! - крикнул Шатов. - Ползите сюда.
Шатов лежал за невысоким, густо поросшим ареситой бугром. Я пополз,
преодолевая сопротивление беснующегося ветра.
- Включайте рацию, - сказал Шатов.
Я повернулся на спину, взялся за регулятор настройки. В шлем тотчас же
ворвался треск атмосферных разрядов. И вдруг откуда-то издалека донесся
слабый голос: "Стрела, Стрела, Стрела... Стрела, Стрела..."
- Вы слышите, штурман? - кричал Шатов. - Давайте пеленговать.
К моему удивлению, рамка пеленгатора показывала вверх, в небо. В
разрывах туч над нами мелькал небольшой, вдвое меньше лунного, желтый
диск.
- Фобос! - Шатов махнул рукой вверх. - Фобос, спутник Марса. Они
говорят оттуда.
Отвечать мы не могли. Слабые передатчики скафандров имели радиус
действия около трехсот километров, а до Фобоса было девять тысяч. "Стрела,
Стрела, Стрела..." - звали с Фобоса.
- Вот заладили! - сказал Шатов. - Затем последует концерт танцевальной
музыки - и передача окончена. Спокойной ночи, дорогие радиослушатели!..
Цепляясь за ветви ареситы, он встал. Я видел, как содрогалась под
ударами ветра его массивная фигура.
- Смотрите, штурман!
В голосе Шатова прозвучало нечто, заставившее меня привстать.
- Смотрите!
Он показывал в темноту. Я ничего не видел. Луч рефлектора растворялся в
бездонной тьме.
Потом впереди низко над землей блеснул сиреневый разряд молнии. И как
на застывшем киноэкране, я увидел: на нас шла стена воды. Холодный
сиреневый свет вспыхнул на мгновение. Огромная волна казалась неподвижной
- наклонившаяся, вспененная, страшная.
- Назад! - хрипло выкрикнул Шатов.
Он побежал к "Стреле", подпрыгивая, оборачиваясь. Порыв ветра отбросил
меня в сторону. Я упал на колени. Луч света впереди замер, метнулся,
уперся в глаза. Шатов помог мне подняться. В радиотелефон я отчетливо
слышал его хриплое дыхание.
- Быстрее, штурман, быстрее...
Он втолкнул меня в люк. Взвизгнув, хлопнула крышка.
И тогда я услышал гул приближающейся волны. Ровный, очень слитный, он
неуклонно надвигался, поглощая все остальные звуки - шорох кустарника,
треск дождевых капель, свист ветра. Он нарастал, превращаясь в яростный,
вибрирующий вой.
- Держитесь! - крикнул Шатов, и голос его потонул в грохоте
обрушившейся волны.
Я протянул руки - они схватили пустоту. Пол выбило из-под ног. Я упал
на Шатова. И тотчас же наступила тишина.
- Осторожнее, коллега... - поднимаясь, сказал Шатов. - Вот так. Я
догадался, что случилось с Марсом. Марс превращен в заповедник для
любителей острых ощущений. Полагаю, сейчас начнется небольшое, хорошо
организованное землетрясение...
Снаружи по-прежнему доносился свист ветра. Унылый, бесконечно
повторяющийся, он вызывал тягостное чувство. Кажется, я сказал об этом
вслух, потому что в радиотелефоне послышался голос Шатова:
- Ничего не поделаешь... Нам придется выйти. Через полчаса Фобос уйдет
за горизонт, и тогда мы ничего не услышим.
Медленно открылась крышка люка. Шатов, пригнувшись, нырнул в темноту. Я
последовал за ним - и сразу почувствовал, насколько сильнее стал ветер. Он
уже не был порывистым, а давил плотной, почти осязаемой стеной. Я ощущал
это давление сквозь толстую оболочку скафандра.
Шатов, прижимаясь к потрескавшейся, кочковатой земле, полз в заросли
ареситы. Вода ушла, оставив изломанные кустарники. Я отпустил поручни.
И тогда ветер - он словно поджидал это мгновение - набросился с
удесятеренной силой. Нет, не с удесятеренной. С неимоверной, невероятной
силой. Я плохо представляю, что произошло. Это случилось с какой-то
неестественной быстротой. Падение в пустоту, жестокий удар (меня спас
скафандр), яркая вспышка света - луч рефлектора осветил коричневую, всю в
трещинах, очень близкую землю - и темнота. Рефлектор был разбит вдребезги,
антенна рации сломана. Голос Шатова (я не помню, что он кричал) оборвался
на полуслове.
Ветер сталкивал меня куда-то в пустоту, в черное ничто. Я пытался
ухватиться за кусты ареситы - они были вырваны с корнем, я цеплялся за
землю - она ускользала. А ветер, нет, не ветер - ураган, бешеный ураган с
неистовой яростью уносил меня от планетолета. Дважды во вспышках молний я
видел "Стрелу". И сразу же, скрывая ее, навалились обрывки туч. Как
гигантские холмы, они ползли по самой земле, отсвечивая непрерывными
электрическими разрядами. Ураган был до отказа насыщен электричеством;
когда я падал на землю, со скафандра слетали снопы голубых искр.
Отчаянно напрягаясь, я старался задержаться, уцепиться за что-нибудь -
и не мог. Ураган подбрасывал меня в воздух, швырял наземь, переворачивал и
гнал, гнал, гнал...
Это продолжалось долго, нестерпимо долго и кончилось так же внезапно,
как и началось. Я почувствовал удары упругих ветвей ареситы, провалился в
какую-то яму - и все стихло.
Не сразу я осознал происшедшее. Болело ушибленное плечо, не хватало
воздуха, в глазах мелькали красные круги... Откуда-то из глубины сознания
пришла мысль. Сначала она была смутной. Потом, оттеснив хаотические клочки
других мыслей, прозвучала с беспощадной ясностью: "Случилось то, что ты
давно ожидал. То самое. Неотвратимое".
Над Морем Времени бушевал ураган. Где-то (я даже не знал, в каком
направлении) был планетолет. Где-то очень далеко. Расстояние между нами не
поддавалось измерению. Оно было бесконечным. А стрелка кислородного
индикатора прошла половину шкалы. Кислорода оставалось на час - может
быть, на полтора.
Скосив глаза, я долго, до боли в висках, смотрел на маленький
светящийся индикатор, вделанный в шлем скафандра. Стрелка передвигалась!
Мне казалось, что я ясно вижу, как она движется к короткой красной черте,
за которой - смерть. Леденящий ужас затоплял сознание. Он поднимался, как
вода, откуда-то снизу, постепенно сковывая тело. А предательская мысль
звучала с яростной настойчивостью: "Случилось то, что ты давно ожидал. То
самое. Неотвратимое".
Цепляясь за узловатые корни ареситы, я поднялся на ноги, раздвинул
ветви. С прежней силой ревел ветер. Но небо было безоблачным. И над самым
горизонтом я увидел двойную зеленоватую, очень яркую звезду.
Да, это была Земля. Земля и Луна. В этом чужом мире, где все было
враждебно - и хлещущий ветер, и жесткая каменистая почва, и непроглядная
тьма, - вдруг возникло что-то свое, родное. Земля! Родная Земля! Я твердил
это слово, я повторял его вновь и вновь...
В спокойном, дружеском сиянии двойной звезды было что-то
необыкновенное. Что именно, я не мог понять. Всматривался - и не мог. Но
чем дольше я всматривался, тем важнее мне казалось понять это
необыкновенное. Я забыл об урагане, я не слышал ветра, я не видел диска
кислородного индикатора...
В двойной зеленоватой звезде, повисшей над черным изломом горизонта,
было нечто необыкновенное. И внезапно я понял. Звезда мерцала! Едва
заметно, очень слабо, но мерцала. А в разреженной атмосфере Марса мерцания
не могло быть. Земля, далекая, родная Земля помогла мне понять, что теперь
у Марса есть плотная атмосфера. Я не знал, откуда она взялась, эта
атмосфера. Я даже не думал об этом. Сквозь бездну космоса Родина указала
мне путь к спасению. И я принял этот путь сразу, без раздумий и сомнений.
Я открыл вентиль шлема.
В лицо ударил теплый ветер. Глубоко, полной грудью вдыхал я воздух
Марса. Он был очень теплый, влажный, насыщенный мускусным запахом ареситы.
У меня кружилась голова от этого воздуха, от этого запаха, от счастья...
Не помню, сколько прошло времени. Земля поднималась над горизонтом, и
там, где она поднималась, небо светлело. Для Марса наша Земля была
утренней звездой. Ее восход предвещал утро, рассвет.
Он казался хмурым, этот рассвет. Серые тени тянулись по кочковатой
равнине, над горизонтом клубились черные дымки туч. Но ветер стихал. Я это
чувствовал.
И тогда мною овладела веселая злость. Я ухватился за низкий, стелющийся
кустарник, вылез из ямы и пошел. Я шел и кричал ветру какие-то слова,
какие-то обидные слова. Ветер фыркал, налетал, отталкивал меня, но он уже
ничего не мог сделать.
Я шел.
Куда идти, я не знал. И поэтому шел наугад, туда, где светилась двойная
утренняя звезда. Я не смог бы повернуться к ней спиной.
Я прошел метров сто, полтораста. Из-за бугра (впереди и правее меня),
роняя красные искры, выползла в небо ракета. Потом еще одна. И еще, еще...
Тогда я побежал. Ветер расступился, исчез. Я бежал, перепрыгивая через
кусты ареситы, - на Марсе почти не чувствуется тяжесть скафандра.
С вершины бугра я увидел "Стрелу". Она была совсем близко, метрах в
пятидесяти. Ее темный вытянутый силуэт четко вырисовывался на фоне
светлеющего неба. Она показалась мне необыкновенно красивой, наша
"Стрела": плавные, благородные и строгие обводы, гордо приподнятые
короткие крылья, устремленный вперед корпус.
Шатов выпускал одну ракету за другой. Он был без скафандра, в
расстегнутом комбинезоне. Рядом со "Стрелой" стоял собранный вертолет -
маленький, приземистый. Только Шатов - один, в темноте, в бурю - мог
собрать вертолет.
Он увидел меня, отбросил ракетницу, сорвал кожаный шлем и, высоко
подняв его над головой, что-то закричал.
Я рванулся к нему, на ходу расстегивая скафандр.
- Ну, ну, штурман, успокойтесь, - глухим голосом произнес Шатов. -
Кажется, старик Омар... Нет, не то...
И он отвернулся.
Только сейчас я заметил десятки ракетных обойм, валявшихся на земле.
Это заставило меня вспомнить о Марсе.
- Марс? - все еще глуховатым голосом переспросил Шатов и кашлянул. -
Марс? Полный порядок, штурман. За этот год многое изменилось. Люди создают
на Марсе атмосферу. Красное пятно, которое мы видели на экране локатора, -
термоядерный кратер. Таких два на Марсе. Четвертый месяц в них идет
управляемая цепная реакция. Тяжелые атомы дробятся на легкие осколки -
кислород, азот, гелий, водород. И главное - в этих кратерах от
колоссальной температуры разлагаются минералы, содержащие кислород, воду,
углекислый газ... Люди сейчас покинули Марс, только на Фобосе остался пост
управления. Нам еще повезло, штурман, здесь были бури похлеще вчерашней. И
радиоактивность была высокой, сейчас это уже не опасно. К тому же
атмосфера преградила доступ космическому излучению. Считайте, что нам
повезло... И хватит, штурман! Больше я ничего не знаю. С Фобоса меня
порадовали целой лекцией - цифры, формулы, даже цитаты, - но я возился с
этой птичкой... Простите!
- А она уцелеет, эта атмосфера? - спросил я.
Шатов расхохотался.
- Ага! Понравился ветерок... Не беспокойтесь, штурман. В раскаленном
состоянии Марс потерял атмосферу - притяжение слабовато. А теперь он ее
сможет удерживать практически вечно. Могу добавить: такая же участь
ожидает Луну. Старушка получит шикарную атмосферу. И хватит расспросов.
Хватит! Если угодно, возьмите мой скафандр, настройте рацию и слушайте...
А я... Штурман, штурман, солнце! Смотрите, солнце!
Над Марсом всходило солнце. Пурпурное небо стало розовым, и на
горизонте, четко разделяя землю и небо, блеснул золотой ободок. Краски
дрожали, переливались, светлели. От солнечной полоски струился свет. Он
углублял краски неба, наполнял их силой.
Полтора года в космосе, ураган, ночной кошмар - все это ушло, все это
ничего не стоило по сравнению с первым рассветом на Марсе. Я бы прошел
через вдесятеро большие трудности, чтобы видеть этот первый рассвет над
древней планетой. Рассвет, созданный людьми.
Солнце выплескивало в небо упругие, сверкающие лучи, и они отгоняли
тьму. Звезды гасли, стертые солнечными лучами. И только одна звезда -
двойная, яркая - торжествующе светила в прозрачном утреннем небе. Теперь
она была голубой.
- Земля, - тихо сказал Шатов за моей спиной. - Голубая планета.
Я обернулся. На небритой щеке Шатова влажно поблескивала голубая
искорка.
Сборник "Дорога в сто парсеков"
Валентина Журавлева.
Некий Морган Робертсон
- Придется тебя выгнать, - грустно сказал шеф. - Вчера ты был с Анной в
"Золотой рыбке", не отпирайся. Ты рассказывал о своих подвигах... Год
назад тебя видели в "Золотой рыбке" с Джейн, тогда ты тоже расписывал свои
подвиги, а потом она взяла расчет и уехала куда-то. Вот что, мой дорогой:
я не намерен терять секретарш. В нашем деле хорошая секретарша в сто раз
полезнее такого бездарного детектива, как ты.
- У Джейн были агрессивные намерения, - возразил я. - Она решила выйти
за меня замуж, а я не готов к такому серьезному шагу. Я для этого слишком
молод.
- Малютка, - усмехнулся шеф, - тридцать два года. В твоем возрасте я
открыл эту контору.
- Вы великий человек, - поспешно сказал я. - Не каждому это дано, что
поделаешь. Я стараюсь.
- Ты стараешься, как же, - вздохнул шеф. - Если бы твой отец видел, как
ты стараешься...
В войну Хокинз служил с моим отцом в коммандос, шесть лет они были в
одной группе, к маю сорок пятого никого, кроме них, в этой группе не
осталось. Отец и Хокинз ни разу не были ранены, только в Нормандии, в
ночном прыжке, Хокинз вывихнул ногу. Отец дотащил его до полуразрушенного
бункера, надо было выждать, пока придут свои. Под утро на бункер
наткнулось ошалевшее от бесконечных бомбежек стадо овец; отец и Хокинз
принялись палить в темноту, овцы прямиком понеслись на минное поле.
Переполох был страшный, и немцы, державшие оборону в полутора милях
позади, поспешно отступили, решив, что их обошли... В этой истории меня
всегда занимал один вопрос: как отец тащил Хокинза, который был вдвое
тяжелее его?..
Моему шефу Вальтеру Хокинзу, владельцу частной детективной конторы,
шестьдесят пять, но выглядит он весьма внушительно. Рост шесть футов три
дюйма, вес двести фунтов или чуть меньше, благородный профиль римского
императора, свежий загар (ультрафиолетовые ванны в косметическом
кабинете), аккуратно подстриженные седые волосы. С таким человеком клиент
чувствует себя, как за каменной стеной.
- Если бы твой отец видел, как ты стараешься, - сказал Хокинз. - Он
надеялся, что ты станешь ученым. А ты едва-едва закончил университет,
последним в своем выпуске, подумать только - самым последним!
- У меня не было времени на зубрежку, - терпеливо объяснил я. - Два
года я играл в университетской команде, вы же знаете. На мне все
держалось. Потом я занялся автогонками и получил "Хрустальное колесо".
Потом... ну, мало ли что было потом! Мне всегда не хватало времени:
авиационный клуб, гребля, студия Шольца... Готов признать, что не
следовало отвлекаться на живопись, это не мое призвание. Но остальное
получалось неплохо.
- Ты не отличишь серной кислоты от соляной, - грустно сказал шеф. -
Такой ты химик. Да и вообще, что ты делал после университета? Оставим
знаменитые подвиги в морях и океанах. Что ты делал, вот о чем я спрашиваю.
Служил репортером в какой-то сингапурской газетке, подходящее место для
дипломированного химика! Был шофером в этой злополучной экспедиции
Шликкерта. Занимался контрабандой в Африке...
Я возил оружие партизанам, шеф это прекрасно знал. Какая ж это
контрабанда!.. Возил без всякой платы, сделал шесть рейсов, а потом
"фантомы" сожгли мою стрекозу на лесном аэродроме.
- Ладно, - нехотя произнес Хокинз. - Я дам тебе дело. Обыкновенное
дело, требующее добросовестной работы, не больше. И если ты не справишься
с этим делом, можешь идти на все четыре стороны, у меня не
благотворительная контора. Ты работаешь у меня больше года, а что ты
сделал? Ну, поймал этого чокнутого Гейера. Могучий подвиг, как же... Вот,
получай, - он передал мне пухлую папку. - Надо провернуть дня за три. Бен
и Поль заняты, у меня нет выбора, бери это дело.
- А что там? - спросил я, не чувствуя ни малейшего энтузиазма.
Шеф был прав: детектив из меня получился никудышный. Меня охватывала
тоска при одной только мысли, что надо копаться в чужих делах. Я и в своих
не мог толком разобраться.
- У нас контракт со страховой компанией Дикшайта. Иногда им надо что-то
выяснить о клиентах. У Дикшайта есть и свои агенты, но для перепроверки
они обращаются к нам. Так вот, какой-то тип из Вудгрейва застраховался от
несчастного случая, а через год отдал концы. Ребята Дикшайта копались в
этой истории и не нашли ни малейшей зацепки. Компания выплатила страховку.
А потом появились слухи, что это самоубийство. Страховка на сорок тысяч, в
компании всполошились. Они считают, что нужен свежий взгляд на дело.
Познакомься с материалами и езжай в Вудгрейв. В папке удостоверение - если
надо, действуй от имени компании. Нужен толковый и убедительный отчет.
Ясно?
- Всю жизнь мечтал о таком деле, - сказал я.
Хокинз вздохнул.
- Ладно, двигай.
- Послушайте, шеф, - спросил я, вставая. - Вы что, установили микрофоны
в "Золотой рыбке"?
- Проваливай, - вяло произнес Хокинз.
Когда я вышел от Хокинза, Анна, естественно, начала расспрашивать, и
мне пришлось пересказать наш разговор. Каждая женщина - прирожденный
детектив. Я пытался подправить некоторые детали, но Анна быстро
разобралась в ситуации.
- Если ты завалишь это дело, шеф тебя выгонит, - констатировала она. -
Ты бы постарался, а?
Я заверил ее, что все будет прекрасно.
- У меня свой метод, - объяснил я. - И на этот раз я его использую.
Она с сомнением покачала головой.
- Метод? Какой же?
- Пытки, - кротко ответил я.
В маленькой комнатушке, считавшейся моим кабинетом, было холодно и
темно. Контора Хокинза занимала второй этаж старого дома, построенного в
начале века. Этот солидный и, я бы сказал, консервативно мыслящий дом
всячески сопротивлялся модернистским нововведениям Хокинза. Шеф считал,
что контраст между старомодной респектабельностью фасада и ультрамодерным
интерьером должен производить благоприятное впечатление на клиентов.
Возможно, так оно и было. Но зимой мы мерзли, потому что скрытый под
пластиковой облицовкой стен электрообогрев ничуть не грел, а летом
изнывали от жары, потому что барахлили кондиционеры. Лампы дневного света
назойливо жужжали, кнопочное управление шторами вечно отказывало, а
раздвигающиеся в стороны двери время от времени намертво заедало.
Разумеется, у нас был свой информационно-вычислительный центр: разве
могла такая солидная фирма обойтись без компьютера! Стеклянная перегородка
делила некогда просторный холл на две части. Посетители, ожидавшие в одной
части холла, видели сквозь матовое стекло, как моргают лампы на панели
компьютера, слышали, как что-то щелкает и жужжит. Шеф считал, что это
придает фирме респектабельность. Компьютер хранил массу ненужных сведений
- расписание движения всех поездов в стране и так далее. Иногда по просьбе
шефа я подсчитывал налоги, которые должна была платить наша контора.
Ультрамодерный интерьер, конечно, включал и соответствующую живопись. В
моей комнате висело подписанное неким Клодом Леманном "Осмысленное
пространство N_17". Подпись Леманна была единственным действительно
осмысленным элементом картины: очень четкая, прямо-таки каллиграфическая
подпись. Остальное пространство было небрежно заполнено хаотическим
сплетением красных и желтых линий. Впрочем, мне еще повезло, поскольку в
соседней комнате, где работал Поль, висело нечто грязно-серое, накрест
перечеркнутое двумя фиолетовыми полосами и именуемое "Воспоминанием в
полдень".
Шел дождь, один из тех бесконечных дождей, когда кажется, что
мельчайшие капли воды возникают из ничего, прямо в воздухе. Я стоял у окна
и смотрел на плотный поток автомобилей. Машины двигались медленно, с
зажженными фарами. Я подумал, что в Вудгрейве сейчас наверняка безоблачное
небо. По шоссе от Теронсвилла до Вудгрейва чуть больше ста миль, но в
Вудгрейве, как утверждает реклама, двести солнечных дней в году. Что ж,
поездка в Вудгрейв - это совсем неплохо...
Два года назад, в такой же бесконечный дождь я торчал на спасательном
плоту в море Фиджи, милях в ста от островов Тонго. Движок был в полном
порядке, но я не мог идти к островам в такую погоду: там полным-полно
рифов, они моментально разделались бы с надувным плотом. Я понимал, что
раз испытания затеяны именно в это время, дождь и туман обеспечены
надолго. Приходилось ждать, и я терпеливо ждал. С едой было сносно, хотя я
на всякий случай вдвое урезал дневной рацион. Меня донимала сырость.
Приличная молекула воды обязана иметь какие-то размеры, но тот дождь
состоял не из молекул, а из чего-то значительно более мелкого,
просачивающегося во все щели и проходящего сквозь любую упаковку.
Четырехместная палатка, выглядевшая вполне сносно, когда инженеры
показывали мне плот на палубе "Олдборо", сразу промокла насквозь, и каждые
три часа я вычерпывал воду. Приемник скис в первый же день; сигареты,
хранившиеся в двойной пластиковой упаковке, размокли; я открывал консервы,
и, хотите верьте, хотите нет, там тоже была вода...
До сих пор помню странный шум этого дождя. Ветра не было, и в
абсолютной тишине мельчайшие капли оседали на крышу палатки, на плот, на
темно-серую поверхность моря, создавая монотонный шипящий звук, что-то
вроде бесконечного "ш... ш... ш...". Звук был приглушенный и настолько
ровный, что он не нарушал тишины. Он существовал сам по себе, отдельно от
тишины. Первые дни было муторно от этого бесконечного "ш... ш... ш...".
Потом плот начал оседать: вода просачивалась внутрь баллонов, она
плескалась внутри плота, и я слышал только этот зловещий плеск. Дождь
прекратился на восьмой день. Я с трудом запустил движок, и мир наполнился
его веселым тарахтеньем - ах, как это было здорово!
Дядюшка Хокинз напрасно упрекает меня в том, что я ничего не делал.
Когда ничего не делаешь на спасательном плоту, это тоже работа. Я
испытывал спасательные плоты, шлюпки, катера - словом, все то, что
официально называется аварийно-спасательными плавательными средствами.
Началось это, когда я учился в университете: случайно прочитал объявление,
решил подзаработать на каникулах... Профессионалов-испытателей не
существовало, компании каждый раз подбирали новых людей; редко кто
соглашался вторично подписать контракт. Для испытаний выбирали
отвратительную погоду, специально создавали аварийные ситуации, а экипажи
комплектовали по принципу наименьшего соответствия.
Я плавал на сорокаместных катерах, по комфорту не уступавших реактивным
лайнерам. Впрочем, к чему этот комфорт, если пятиметровые волны бросают
катер как щепку... Плавал на индивидуальных плотиках, заливаемых водой при
малейшем ветре. Плавал на классических шлюпках, конструкция которых не
менялась уже триста лет, и на наиновейших сооружениях из стеклопласта и
бериллия. Бывали спокойные испытания: сидишь на плоту в ста ярдах от
обеспечивающего судна и день за днем жуешь какую-то патентованную дрянь, а
врачи с интересом наблюдают, что из этого получится... Бывали испытания
бурные: по морю разливают нефть, поджигают, образуется нечто невообразимое
из пара, дыма и огня, и ты должен пройти сквозь это на катере, обмазанном
сомнительным защитным составом... Чаще всего программа испытаний
предусматривала все удовольствия: спуск на воду с горящего корабля,
три-четыре дня шторма, а потом пару недель тихого дрейфа с почти пустым
питьевым бачком...
Каждый раз наступал момент, когда я торжественно клялся: ну все, хватит
с меня, если удастся выкарабкаться, больше меня сюда не заманишь! А потом
все забывалось. В памяти оставались огромное звездное небо, торжественная
тишина и волнующее чувство близости к океану.
Полтора года назад мне крепко досталось в Саргассовом море. В тот раз
испытывались фильтры-опреснители, и сволочная фирма, изготовившая эту
пакость, настояла ради рекламы, чтобы на плоту не было резервного бачка с
водой. Разумеется, фильтры вышли из строя. Аварийная рация не сработала,
и, пока меня искали, налетел циклон, началась крепкая заварушка.
Обеспечивающее судно затонуло, надо же случиться такому! Обо мне вообще
забыли... Я вылез из этой истории на пятьдесят второй день и потом долго
отлеживался в госпитале. Времени было достаточно, я вдоволь наговорился с
репортерами. Их интересовали приключения, но нашелся парень, который
согласился раскрыть аферу с фильтрами. Фирма пыталась приписать мое
спасение именно этим дерьмовым фильтрам, мы выступили с опровержением. У
фирмы погорели контракты, и мне досталось покрепче, чем в Саргассовом
море. За мной устроили настоящую охоту, как в гангстерских фильмах. Из
Штатов я удрал чудом. Вернулся в Лондон, пошел к дядюшке Хокинзу. Что
оставалось делать?..
Я сел за стол, придвинул к себе папку и включил настольную лампу
(старую лампу с бронзовой подставкой и зеленым абажуром; мне удалось
отстоять ее, доказав, что настольная лампа является рабочим инструментом,
а не частью интерьера). Папка была набита бумагами, агенты Дикшайта
поработали основательно. Эти ищейки, конечно, все уже разнюхали. Я-то что
могу сделать после них? В одиночку и за три дня...
Вообще меня нисколько не воодушевляла перспектива отстаивать интересы
страховой компании Дикшайта. Ну, допустим, человек застраховался от
несчастного случая, а потом покончил жизнь самоубийством. Черт побери,
разве жизнь - в обоих случаях - не стоит тех денег, что выплатила
компания? Вдова остается вдовой независимо от того, как именно погиб ее
муж. Почему я должен стараться, чтобы деньги, полученные вдовой, были
возвращены в кассу компании? Кому от этого будет лучше?
Итак, Клиффорд Весси. Точнее: Клиффорд Робертсон. Весси - это
литературный псевдоним. Что ж, звучит неплохо: Весси, Кристи... Что еще?
Автор детективных рассказов, повестей и сценариев, пятьдесят два года,
женат, двое детей.
Когда-то я охотно читал крими, и этим отчасти объясняется, почему я
оказался в конторе Хокинза, хотя мог поехать на Аляску (мне предлагали
место второго пилота в танкерной авиакомпании). Клиффорд Весси и его
коллеги в какой-то мере виноваты в том, что я застрял в дождливом
Теронсвилле. "А раз так, - подумал я, - у меня нет причин сочувствовать
этому писаке. Ну держись, Клиффорд Весси..."
Я перелистал несколько страниц и укрепился в этой мысли. Преуспевающий
литератор, взрослые дети, вполне обеспеченная семья, состоятельные
родственники, собственный дом в модном курортном городке... Нет, здесь не
было ничего похожего на первоначально рисовавшуюся мне ситуацию: ни бедной
вдовы, ни сирот.
Впрочем, очень быстро я перестал об этом думать. Я впервые держал в
руках досье страховой компании, и меня поразило, как много эти люди знают
о своих клиентах. Клиффорд Весси и не думал еще обращаться в компанию
Дикшайта, а на него уже была заведена учетная карточка. Он попал в число
возможных клиентов, а к таким людям компания планомерно подбирала ключи.
Идеальное здоровье, за пять лет ни одного нарушения правил уличного
движения, спокойный образ жизни... Компания искала людей, которых выгодно
страховать, и это был как раз такой случай. Возможным клиентам регулярно
посылали рекламные проспекты, их потихоньку обрабатывали неофициальные
агенты компании. Ловко это было организовано! Человек беседует со своим
приятелем, разговор случайно касается страховки, две-три фразы - и зерно
брошено... В один прекрасный день Весси сам пришел к Дикшайту. Вот тут за
него взялись всерьез. За неделю о нем собрали кучу сведений: как он водит
машину (наблюдения агента), в каком состоянии машина и как соблюдаются
сроки профилактики (сведения из мастерской, которой пользовался Весси),
как он переходит улицу (наблюдения агента-психолога), данные психоанализа
(заключение психоаналитика), сведения о поездках за последние десять лет
(по данным картотеки), прогноз по алкоголизму (заключение врача), участие
в уличных шествиях и демонстрациях (данные картотеки) и далее в том же
духе. Плотный рентген, ничего не скажешь. Компания хотела играть
наверняка: под рентген попал не только Клиффорд Весси, но и его жена,
дети, родственники, даже литературный агент Весси и некоторые соседи.
Собранные сведения поступили программистам, и ЭВМ установила, что у Весси
все шансы (вероятность 0,97) дожить до глубокой старости и спокойно
умереть в своей постели, успев к этому времени выплатить компании более
семи тысяч... Прекрасная перспектива.
Однако не прошло и года, как Клиффорд Весси погиб в результате
несчастного случая. Отказали тормоза машины (во всяком случае такова была
версия полиции), и новенький "кадиллак", шедший по шоссе в пяти милях от
Вудгрейва, упал с обрыва на прибрежные скалы. В папке были снимки разбитой
машины и места происшествия. Дорога там круто поворачивает, с одной
стороны почти отвесная бетонная стена, подпирающая холм, с другой -
частокол из бетонных столбиков. "Кадиллак" начисто снес два столбика и
свалился с высоты десятиэтажного дома. Катастрофа произошла в три часа
дня, дождя не было, июльское солнце светило вовсю. Последними видели
Клиффорда Весси владелец книжного магазина в Лондоне и рабочий с
бензоколонки в тридцати милях от Вудгрейва. По их словам, Весси был в
хорошем настроении, шутил. Экспертиза установила: в тот день Весси не
выпил ни капли спиртного.
"Кадиллак" еще лежал на скалах, а ищейки Дикшайта уже рыскали по
Вудгрейву. И ничего не обнаружили, ни малейшей зацепки, ничего такого, что
давало бы повод заподозрить самоубийство.
Был в папке и снимок Весси, сделанный за год до катастрофы. Полное
бритое лицо, маленькие глазки, аккуратно причесанные редкие волосы...
Бесцветная физиономия лавочника.
И вот этот дядя, ухоженный, самодовольный, вполне обеспеченный, трезвый
как стеклышко, солнечным утром садится в "кадиллак" и отправляется в
Лондон. А на обратном пути авария - и "кадиллак" лежит на скалах.
...Только теперь, закрыв папку, я понял, какое безнадежное депо
подсунул мне шеф. Не было ни малейшей зацепки.
У каждого великого детектива должен быть свой метод. Так принято
считать. На самом деле в наше время есть только один метод, и состоит он в
том, чтобы терпеливо собирать сведения, относящиеся к расследуемым
событиям. Посмотрите, например, как работает комиссар Мегрэ. "Жанвье,
поройтесь в картотеке... Мадам, что вы видели из окна?.. Скажите, хозяин,
часто сюда заходил этот парень?.. Лапуэнт, расспросите таксистов..." Рано
или поздно выплывает нужный факт, и это значит, что след найден.
Хороший метод, но не для меня. Мне нужно нечто другое: чтобы я сидел у
себя, нисколько не думая о расследовании, или болтал с Анной, а дело
прояснилось само собой. Или как тогда с этим свихнувшимся кассиром
Гейером: банк не хотел поднимать шум, надо было перехватить Гейера до
отлета из Девера, я рванул на своем "ариэле". Славная была гонка: я гнался
за "фордом" Гейера, а за мной на "гепардах" гналась дорожная полиция... Ну
а что делать сейчас? За кем гнаться?
Поразмышляв, я позвонил Анне и предложил пообедать вместе.
- Шеф уже справлялся, где ты, - сказала она. - Не советую околачиваться
здесь до обеда.
Я посмотрел в окно; в такой занудный дождь мог работать только
неутомимый комиссар Мегрэ.
- У меня по горло работы, - с негодованием возразил я. - Поройся в
нашей библиотеке и принеси мне сочинения Клиффорда Весси. Все, что
найдешь. А если будет спрашивать шеф, скажи, что я изучаю писанину Весси.
Это была гениальная идея, и я бросил трубку, чувствуя, что попал в
точку. Раз Клиффорд Весси писал детективные сочинения, никто не может меня
упрекнуть в том, что я начал с них.
У нас были два шкафа, битком набитых крими. Дядюшка Хокинз полагал, что
мы должны следить за такой литературой. Иногда я брал журнал или книгу -
почитать перед сном. Что ж, шеф будет доволен, что крими пригодились.
Через полчаса (пока я со спокойной совестью читал газеты) Анна принесла
полдюжины книг и охапку журналов.
- Как насчет обеда? - спросил я.
Она покачала головой.
- Ничего не выйдет. Масса работы, шеф свирепствует.
Я взял наугад одну книгу. На глянцевой обложке мрачный верзила, сжимая
в лапах два пистолета, преследовал симпатичную блондинку. Черт его знает,
зачем для этого нужны два пистолета... Полистав книгу, я припомнил, что
когда-то читал ее, во всяком случае начинал читать. Сюжет был самый
стандартный (полицейский ведет расследование, хотя его начальник,
подкупленный бандой, всячески ему мешает), герои тоже стандартные (до
идиотизма честный сыщик Дон Роберт Брайстоу, легкомысленная певичка Китти,
которая под благотворным влиянием Брайстоу возвращается на праведный путь,
и гангстеры, множество гангстеров, поминутно хватающихся за пистолеты).
"Пронзительным взглядом Брайстоу прошил гангстера, тот побледнел,
пистолет в его руке дрогнул, и этого было достаточно, чтобы Брайстоу
великолепным прыжком перемахнул через ограду". Такие красоты были на
каждой странице. "Сжимая рукоятку пистолета, Брайстоу неслышными
шагами..."
Я взглянул на часы и отложил книгу. Слишком уж пространно писал Весси.
Похоже, что у него была норма - двести страниц на каждую повесть о Доне
Роберте Брайстоу.
На обратной стороне обложки был портрет автора. Ничего похожего на
лавочника, вот что значит искусство фотографа! Клиффорд Весси смотрел
исподлобья, прищурившись, и это придавало ему проницательность и
таинственную значительность.
В журнальных рассказах действовал все тот же Брайстоу. Я прочитал один
рассказ, второй, третий... Добросовестная посредственность. Работа
ремесленника, обладающего необходимыми навыками и достаточно
трудолюбивого, но начисто лишенного воображения. Едва взглянув на начало
четвертого рассказа, я уже знал, что произойдет дальше и чем это кончится.
Почему люди читают такую чепуху? Впрочем, я сам увлекался крими, пока
не поплавал на плотах.
Надо написать мемуары - вот какая мысль появилась у меня, когда я
просматривал четвертый рассказ о неутомимом Брайстоу. Простая и гениальная
идея: записки испытателя аварийно-спасательных плавательных средств -
такого еще не было, это будет бестселлером. Первая гениальная мысль,
которая появилась у меня в дождливую погоду; обычно гениальные идеи
приходят ко мне в солнечные дни. Дядюшке Хокинзу не нравится, как я
работаю? Прекрасно! Я уйду и напишу книгу.
Тут я подумал о Весси: ему не о чем было писать, он высасывал все из
пальца - и все-таки прекрасно зарабатывал. У Весси был литературный агент,
которому он сдавал свою продукцию. Вот кто мне нужен. Я еду к
литературному агенту - раз, расспрашиваю его о Весси - два, попутно
закидываю удочку насчет своей книги - три.
Книгу я представлял вполне отчетливо. Двести страниц. Суперобложка.
Горящий корабль. Крупно: Ричард Уайкофф "Уходить от смерти - мое ремесло".
Офис литературного агента Ольбрахта Збраниборски находился в
Теронсвилле, в десяти минутах ходьбы от нашей конторы. Но я поехал на
машине: пусть этот Збраниборски увидит, какая у меня машина. Я выложил за
нее все монеты, заработанные в Саргассах. Спортивные "ариэли" выпускались
только по заказам, фирма обчистила меня до дна, но я не жалею, машина того
стоит.
Ехать пришлось минут двадцать, вкруговую. У меня было время
поразмыслить, я решил вывернуть план наизнанку. Если я появлюсь у
Збраниборски как детектив, потом трудно будет говорить о моей книге. Надо
действовать иначе: начать о книге, а потом, если представится случай,
перевести разговор на Весси.
У старого четырехэтажного дома стояли две машины: потрепанный "форд" и
древний "олдсмобиль". На фоне этих стариков мой "ариэль" выглядел, как
стюардесса "Эйр Франс", случайно заглянувшая в пансион для престарелых.
Ольбрахт Збраниборски оказался маленьким, толстеньким, говорливым и
очень подвижным человеком лет сорока пяти. Разговаривая со мной, он бегал
по своему кабинету - наглядная модель броунова движения, - бегал вроде бы
совершенно беспорядочно, подходил к книжным полкам, брал книги,
переставлял, снова начинал двигаться, ловко обходя лежавшие на полу связки
книг. Но когда его вынесло к окну, он задержался на несколько секунд,
молча рассматривая "ариэль", и после этого стал бегать с еще большим
энтузиазмом.
Не претендуя на лавры Мегрэ, я давно перестал строить силлогизмы и
полагался в основном на непосредственное впечатление. Збраниборски и его
берлога мне сразу понравились. В комнате не было ничего показного, здесь
все предназначалось для работы: книжные шкафы, книжные полки, стеллажи для
журналов и рукописей, картотеки, огромный стол, заваленный почтой -
книгами, журналами, какими-то пакетами.
Я сидел в массивном кожаном кресле, на столике передо мной была бутылка
шотландского виски, а Збраниборски бегал из угла в угол, жестикулируя и
восторгаясь моей идеей. Впрочем, я был начеку и твердо помнил, что моя
норма - три глотка, иначе я не поведу машину, особенно в такую скверную
погоду.
- Писать вы, конечно, не умеете, - говорил Збраниборски, всплескивая
руками, - нет, нет не возражайте! Вы и не должны уметь писать. Писателей,
умеющих писать, слишком много. Но кто из них испытал в жизни хотя бы одну
десятую того, что испытали вы?.. Сто лет назад писатель знал то, чего не
знали его читатели. Он был Учителем, вы меня понимаете? Нынешние писатели
ничуть не выше своих читателей, поверьте мне, я хорошо знаю тех и других.
Скажите, какие романы могут соперничать с книгами Тура Хейердала?
Хейердал, Бомбар, Тенцинг, Гарун Тазиев - вот настоящие книги. Боже мой, я
мог бы привести вам статистику, сколько угодно статистики. Книги Хейердала
переведены на 89 языков, вы понимаете, что это значит? Сочинения всем
надоели, люди сами знают все то, что знает сочинитель, они хотят
прикоснуться к чему-то новому и настоящему. Мы сделаем потрясающую книгу,
если вы ничего не будете сочинять и сумеете писать так, как вы сейчас
рассказывали мне. И никаких горящих кораблей на обложке, это дешевка.
Он остановился и внимательно посмотрел на меня.
- Не знаю, надо ли вообще писать. Вы могли бы рассказывать мне; если
есть хороший слушатель, дело идет легче, Будем записывать на диктофон.
Хотите, начнем прямо сейчас?
К этому времени, несмотря на удобное кресло и виски, я отчетливо
чувствовал некоторый дискомфорт. Это была совесть, черт бы ее побрал,
совесть умеет создавать дискомфорт, у меня уже были подобные случаи.
Збраниборски слишком серьезно отнесся к моей идее, в этом все дело.
Литературный агент, в сущности, только маклер, торговый посредник. Но
Збраниборски просто загорелся этой идеей, и у меня не хватало духу
темнить.
- Вы уверены, что книга получится? - пробормотал я, стараясь выиграть
время. Иногда мне удавалось уломать совесть.
Збраниборски посмотрел на меня светлыми детскими глазами.
- Я всю жизнь ждал такого случая, - тихо сказал он. - Вы не поверите,
сколько дерьма прошло через мои руки. Сначала я вел любые дела, чтобы
основать контору. Потом, чтобы ее поддерживать. Нужно было как-то жить, -
он пожал плечами, - банальный довод...
- У меня тоже контора, - сказал я. - Частная детективная контора
Хокинза.
- Детективная контора? - растерянно переспросил Збраниборски. - При чем
тут детективная контора?
Я попытался вкратце обрисовать ситуацию, Збраниборски нетерпеливо бегал
по комнате, негодующе пофыркивал и всплескивал руками.
- Бросьте все это! - воскликнул он, так и не дослушав меня. - Надо
сделать книгу, вы получите кучу денег, ручаюсь.
Он снова начал говорить о книге, но тут уж я его перебил. В конце
концов я не мог так просто бросить контору Хокинза. Хокинз взял меня,
когда я был на мели. Хокинз полтора года держал меня, хотя я не приносил
никакой пользы, и было бы просто свинством уйти, не выполнив порученного
дела.
- Какое дело? - возмутился Збраниборски. - Нет никакого дела, я-то знал
Клиффорда. Тут все чисто, можете не сомневаться. Несчастный случай - и
ничего больше. Я вел его дела четверть века, понимаете? Боже мой! Клиффорд
Весси... Ни малейшего проблеска таланта. Это был аккуратный литературный
клерк. Размеренная жизнь, трудолюбие... Он писал авторучкой, он не
диктовал свои сочинения. Чтобы диктовать, надо больше воображения. Он
писал авторучкой, знаете, таким ровным канцелярским почерком. Потом
отдавал секретарше, слегка правил перепечатанный текст, два-три слова на
странице, не больше, и привозил это мне.
- Представляю. "Сжимая рукоятку пистолета. Дон Роберт Брайстоу
неслышными шагами крался по темному коридору"... И все-таки мог же
ремесленник испытывать чувство зависти к мастерам. Сначала зависть, потом
появляется комплекс неполноценности...
Збраниборски расхохотался. Смеялся он по-детски, нисколько не скрывая,
что смеется надо мной.
- Извините, но вы ничего не понимаете в людях, - сказал он. -
Ремесленника абсолютно не беспокоит мастерство настоящих писателей. Он
живет в другом измерении. Как бы вам объяснить... Ну вот, стали бы вы
завидовать Геркулесу, его силе, его подвигам? Нет, потому что Геркулес -
это миф. Так вот, для Клиффорда настоящий писатель - это тоже миф, что-то
несуществующее. Я уж не говорю о Толстом или Фолкнере, для мистера Весси
мифом были даже Агата Кристи и Джон Ле Карре.
- И что же, у него не было никаких стремлений, никаких огорчений?
- Книги Клиффорда Весси вышли общим тиражом в двенадцать миллионов. Да,
да, это много меньше, чем у Поля Кени или Клода Ранка, но все-таки -
двенадцать миллионов! Что касается огорчений... Однажды он проиграл на
скачках триста фунтов и ныл потом полгода. Далее. Он быстро лысел, это его
огорчало, он хватался за разные средства... Что еще? Лет восемь назад его
не приняли в один аристократический клуб, иногда он вспоминал об этом...
Вот и все. Литературных неудач не было. Клиффорд с его неотразимым Доном
Робертом Брайстоу - как раз то, что нужно неискушенному читателю. Месяца
за три до смерти он принес небольшой фантастический рассказ, это была
нелепая затея - перейти к фантастике, я отказался взять рассказ.
Единственный случай, когда мы поспорили. Обычно я брал его стряпню
безоговорочно.
- Серьезная ссора? - спросил я. Вопрос был идиотский, но надо было
что-то спросить.
Збраниборски протестующе взмахнул руками.
- Что вы! Разве это ссора... Автору детективных романов нельзя браться
за фантастику. Читатели любят верить в подлинность всех этих полицейских
историй. Читателю кажется, что автор участвовал в расследовании или во
всяком случае копался в материалах. Рекламируя книгу, мы стремимся
поддерживать эту иллюзию. И вдруг фантазия, игра воображения... Тогда и
похождения Брайстоу покажутся выдумкой. И потом - какой из Клиффорда
фантаст? Я открыл рукопись, увидел набивших оскомину космических
пришельцев, мне стало тошно. Я посоветовал Клиффорду подписать рассказ
псевдонимом и отдать в журнал научной фантастики. В конце концов почему не
позволить себе такую блажь, если она не мешает делу?.. Он побывал в двух
или трех редакциях, несколько раз переделывал рассказ... Не знаю, может
быть, ему хотелось что-то доказать мне или себе... Рассказ не брали.
Понимаете, это другой жанр. Весси пришлось бы осваивать ремесло почти с
самого начала. Нужны годы, чтобы выйти на приемлемый уровень.
Збраниборски достал из нижнего ящика письменного стола зеленую папку и
протянул ее мне.
- Пожалуйста, - сказал он, - можете убедиться. Сейчас у меня все бумаги
Клиффорда. Кое-что я пристрою, хотя семья не нуждается в деньгах. Но этот
рассказ никому не нужен.
Папка была увесистая, я сказал об этом Збраниборски.
- Там все варианты рассказа, - ответил он. - Все варианты и черновые
наброски. У Клиффорда не пропадал ни один листок.
Я подумал, что есть хотя бы одна новая деталь, о которой можно будет
упомянуть в отчете. Пусть дядюшка Хокинз видит, как я старался.
- Объясните вашему шефу, что здесь все чисто, - сказал Збраниборски. -
Незачем терять время. Берите расчет, будем работать над книгой.
Я глотнул виски; к сожалению, это был уже третий глоток. Хокинзу не
нужны мои объяснения, ему нужны новые факты, новые сведения, придется
ехать в Вудгрейв. Я стал втолковывать это Збраниборски и едва не упустил
важную мысль.
- Насчет книги, - сказал я. - Тут есть один скользкий момент, вы должны
быть в курсе. Появится книга, а потом за нас возьмутся. Будьте уверены, за
нас крепко возьмутся.
Збраниборски удивленно уставился на меня.
- То есть как? В каком смысле?
Можно прочитать тысячи детективных романов и нисколько не разбираться в
жизни. Испытания, в которых я участвовал, кому-то приносили прибыль,
кому-то убыток. Фирмы, производящие спасательное оборудование, отчаянно
конкурируют. В двух случаях из трех те, кто тебя нанимает, готовы на все,
лишь бы отчет об испытаниях выглядел оптимистично. Промышленный шпионаж,
дезинформация, подкупы, преступления - что угодно, лишь бы обойти
конкурента. Восемь лет назад у Канарских островов я отчаянно вычерпывал
воду из полузатопленной шлюпки, и когда увидел вертолет, просто взвыл от
радости. Но вертолет медленно прошел надо мной, его колеса были метрах в
трех от меня. Воздушный поток раскачивал лодку, вода лилась через
проломленный борт, я ничего не мог сделать. Вертолет трижды прошел надо
мной, меня хладнокровно топили... В тот раз я спасся чудом: вертолет ушел,
его спугнула рыбачья шхуна. Год спустя у Цейлона мой спасательный плот
обстреляли с самолета...
- Великолепно! - воскликнул Збраниборски. - Вы обязаны все это
рассказать. Надо сделать мужественную и честную книгу.
"Нет уж, - подумал я. - Один раз я вышел живым из этой игры, с меня
хватит".
Милях в двадцати от Теронсвилла туман стал плотнее, белая стена
начиналась прямо за ветровым стеклом автомобиля и, поскольку окончание
разговора со Збраниборски ознаменовалось двумя лишними глотками, я свернул
к мотелю, благоразумно решив немного переждать.
В пустом баре я выбрал столик поближе к окну (скорее это была
стеклянная стена; при современной архитектуре не поймешь - где окно, а где
стеклянная стена). Я заказал двойной кофе и открыл зеленую папку с
рассказом Клиффорда Весси. Впрочем, на первой странице был другой
псевдоним - Джон Кинг. Это звучало совсем неплохо: Джон Кинг "Голубая
лента". Но прочитав две страницы, я понял, что Збраниборски прав. Летающая
тарелка опустилась на лужайку перед домом Моргана Робертсона... Еще один -
какой по счету? - рассказ о летающих тарелках. Я захлопнул папку и стал
думать о своих делах.
Действительно, мне есть о чем написать, я знаю, насколько плохи
спасательные средства даже на лучших лайнерах, и хорошо понимаю, чем это
вызвано. Могу назвать фирмы, привести десятки примеров, могу показать этот
жестокий механизм, сознательно жертвующий тысячами человеческих жизней во
имя прибыли. А потом? Такую книгу мне не простят, это уж точно.
Если ваша фирма продает пылесосы, телевизоры или подъемные краны,
нужно, чтобы ваш товар работал. Чуть лучше или чуть хуже, но такой товар
должен работать, иначе вам его завтра же вернут. А спасательные средства
не работают, они просто находятся на корабле. В девятнадцати случаях из
двадцати их вообще не используют и через положенный срок заменяют новыми.
Тут огромный соблазн продать что-то дешевое, но кажущееся дорогим и
надежным. И не меньший соблазн купить эту бутафорию, потому что ее охотно
отдадут на самых льготных условиях. Прибыль в таких сделках много больше,
чем даже в нефтяном бизнесе. И страсти накаляются соответственно
ставкам...
Я машинально открыл зеленую папку, вновь прочитал первую страницу и
остановился, почувствовав какую-то странность. Пожалуй, не следовало
делать двух лишних глотков. Соображал я хуже, чем обычно. Но соображать
было не о чем. Тривиальное начало плохого фантастического рассказа.
Действие происходит в конце прошлого века. Летающая тарелка опускается
перед домом некоего Робертсона, молодого репортера, пытающегося по вечерам
сочинять фантастические романы. Фантазия у Джона Кинга была небогатая, и я
не удивился, прочитав, что экипаж летающей тарелки состоял из маленьких
зеленых человечков. Разумеется, они нуждаются в помощи, эти зеленые
человечки, что-то у них сломалось. Существует приказ не вступать в
контакты с людьми, но положение безвыходное, зеленые человечки вынуждены
открыться Робертсону: они рассчитывают, что писатель-фантаст лучше поймет
их, чем кто-либо другой. Разумеется, мистер Робертсон оправдывает эти
надежды. Летающую тарелку прячут в сарай. Зеленые человечки принимаются
разбирать ее, а Робертсон отправляется в Лондон за материалами,
необходимыми для ремонта...
Все это было изложено бесцветным и занудным протокольным стилем, но без
присущей протоколу достоверности. Я продолжал читать только потому, что за
стеклянной стеной туман стал темно-серым, даже черно-серым. Иногда в
глубине тумана появлялись багровые пятна автомобильных фар, и тогда
возникало нечто вроде "Воспоминания в полдень" - мазни, висевшей в
кабинете Поля.
Читал я не очень внимательно, меня все время преследовало ощущение
какой-то странности. Не было ни малейшего сомнения, что рассказ -
бездарное подражание, примитив. И все-таки... В конце концов я вернулся к
первой странице и стал вчитываться в каждое слово. Итак, летающая тарелка
опустилась на лужайку перед домом мистера Робертсона... Джон Кинг (он же
Клиффорд Весси) дал герою свою фамилию, вот в чем была странность! Рассказ
велся от третьего лица, но героем был Робертсон. Дед или прадед Клиффорда
Робертсона, живший в конце прошлого века, некий мистер Морган Робертсон.
Заметьте, не просто Робертсон, а Морган Робертсон. Робертсонов тысячи,
возможно, даже десятки тысяч. Но Морган Робертсон, живший в конце прошлого
века, это совсем особый случай...
Ибо Морган Робертсон, журналист, пытавшийся писать фантастические
романы, существовал на самом деле.
Сколько людей помнят сейчас об этом. Двадцать? Сто?.. Не знаю. Во
всяком случае я один из них.
Было время, когда о Моргане Робертсоне знал каждый мальчишка. Робертсон
нашел издателя, и в 1898 году на прилавках книжных магазинов появился
роман "Тщетность". Роман о морской катастрофе. В Англии построен огромный
корабль - "Титан". Самый большой, самый роскошный, самый быстроходный...
Билеты на первый рейс через Атлантику доступны только очень богатым людям.
На борту "Титана" собирается высшее общество, корабль должен поставить
рекорд скорости и завоевать "Голубую ленту", приз самому быстроходному
лайнеру. В Северной Атлантике поздняя и холодная весна, но, стремясь в
кратчайший срок преодолеть расстояние до берегов Америки, "Титан" идет
полным ходом - и темной апрельской ночью сталкивается с айсбергом. Насосы
не успевают откачивать воду, спасательных шлюпок не хватает, большая часть
пассажиров и команды обречена на гибель... Морган Робертсон не был великим
писателем. Он не был даже просто профессионалом. Но в книге - я читал ее
дважды - немало сильных страниц. Катастрофа меняет людей. Точнее:
заставляет показать свое подлинное лицо. Один из героев романа, молодой
финансист, отнимает у своей возлюбленной спасательный пояс. Ее спасает
старый врач, уступающий ей место в шлюпке...
На книгу Робертсона не обратили никакого внимания. Но через
четырнадцать лет, в 1912 году, погиб "Титаник". Погиб при обстоятельствах,
поразительно совпадающих с теми, что описаны в романе "Тщетность". В том
же месте, в такую же апрельскую ночь "Титаник", вышедший в свой первый
рейс и пытавшийся завоевать "Голубую ленту", столкнулся с ледяной горой...
Вот тут-то и вспомнили о романе "Тщетность"! Да и как было не вспомнить,
если совпали даже мельчайшие детали. Взять хотя бы описание "Титана":
длина 260 метров, водоизмещение 70 тысяч тонн, мощность двигателей 50
тысяч лошадиных сил, скорость 25 узлов, четыре трубы, три винта. Реальный
"Титаник": 268 метров, 66 тысяч тонн, 55 тысяч лошадиных сил, 25 узлов,
четыре трубы, три винта... Никогда до этого и никогда после этого
литературное произведение не оказывалось таким точным и мрачным
пророчеством.
По-видимому, нет ничего неблагодарнее подобных пророчеств, Сначала на
роман не обратили ни малейшего внимания, а после гибели "Титаника"
поднялся страшный вой, на Робертсона посыпались обвинения - словно это он
был виноват в катастрофе. Массовой психологией уже тогда недурно умели
управлять. Кому-то было выгодно хотя бы частично отвлечь внимание от
подлинных причин катастрофы, и Робертсона травили вполне профессионально.
Идиотизм аргументации в таких случаях ничего не значит, лишь бы крик был
погромче. Почему, зная об опасности, не предупредил в серьезной форме?
Почему сам остался на берегу? Не подстроена ли катастрофа желающим
прославиться романистом? В таком духе... В "Тайме" какой-то профессор
пространно рассуждал о влиянии злой воли на ход событий. В других газетах
религиозные фанатики прямо призывали к расправе над Робертсоном. Он
получал сотни писем, ему угрожали, его проклинали. В конце концов он
вынужден был бежать. Никто не поинтересовался, как же удалось получить
столь точный прогноз. Роман ни разу не был переиздан, о нем быстро
забыли...
В рассказе все было так и не так. Зеленые человечки хотят как-то
отблагодарить Робертсона, но у них строгий приказ не нарушать
естественного хода событий: зеленые человечки опасаются, что вмешательство
в земные дела принесет людям вред. После долгой дискуссии старый зеленый
человечек О-а-о (у него ярко-рыжие волосы, что соответствует седине)
предлагает дать Робертсону сведения о какой-то грядущей катастрофе; такие
сведения, утверждает рыже-зеленый О-а-о, несомненно помогут предотвратить
катастрофу и принесут только пользу. Робертсон по роду своей репортерской
службы постоянно околачивается в компании Ллойда, ему ничего не стоит
получить статистику, необходимую зеленым человечкам для прогнозирования
катастрофы. Там, откуда прилетели зеленые человечки, существует наука под
названием "исчисление будущего", а на летающей тарелке, разумеется, есть
ЭВМ, поэтому на расчеты уходит менее двадцати минут. Морган Робертсон
получает точный прогноз о корабле, который будет спущен на воду через
пятнадцать лет и потерпит катастрофу в первом же рейсе...
Ну а дальше - отлет зеленых человечков и тщетные попытки Робертсона
предупредить кого-то о грядущей катастрофе. На Робертсона смотрят как на
афериста или сумасшедшего. В конце концов он пишет роман "Тщетность", но и
это ничего не дает: на роман просто не обращают внимания. Проходят годы.
Робертсон все реже вспоминает о зеленых человечках, встреча с ними кажется
ему далеким сном. Рассказ заканчивается проводами "Титаника". Морган
Робертсон, вновь безуспешно пытавшийся что-то предпринять, стоит в веселой
и нарядной толпе провожающих. Единственный человек, твердо знающий, что
"Титанику" не суждено вернуться...
Пожалуй, в моем пересказе все это звучит интереснее, чем в рукописи
Робертсона. Я излагаю самую суть, идею рассказа, а у Робертсона отличная
идея тонет в унылых описаниях и вялых диалогах.
"Странно, - подумал я, - ведь это первая попытка хоть как-то объяснить
феномен Робертсона. Пусть объяснение нельзя принять всерьез, но черт
побери, рассказ возвращает нас к нераскрытой тайне: а как все-таки Морган
Робертсон сумел с такой точностью спрогнозировать гибель "Титаника"?
И еще. Я почувствовал некоторую симпатию к Клиффорду Робертсону.
Человек хочет восстановить доброе имя своего предка. В наше время это
почти трогательно. В конце концов нельзя судить о Клиффорде Робертсоне по
сочинениям Клиффорда Весси. Работа есть работа: иногда она не нравится, но
ее все равно приходится выполнять. Важно другое - то, что человек делает
по своей воле. Здесь-то и проявляется его характер.
Второй вариант рассказа назывался "Хроноклазма не будет". Над
заголовком было написано: К.Робертсон-младший. "Браво, - подумал я, -
Клиффорд Робертсон набрался смелости и решил выступать без псевдонима..."
Итак, на лужайке перед домом мистера Моргана Робертсона внезапно возник
странный аппарат - хрустальный шар, обмотанный спиралью из белого металла.
Из аппарата вышел молодой человек, одетый в черный фрак, брюки для гольфа
и розовые туфли. Оказывается, молодой человек прибыл из 25-го века. Оу Аон
(так зовут молодого человека) собирает материалы для диссертации, ему
нужно поставить эксперимент - тут он надеется на помощь мистера
Робертсона. Ведь мистер Робертсон пробует свои силы в фантастике и потому,
несомненно, обладает богатым воображением. Оу Аон уже был у мистера Уэллса
("Как, мистер Робертсон ничего не знает о мистере Уэллсе?! Ах, да, сейчас
девяносто третий год, первое произведение мистера Уэллса появится только
через два года..."), прославленный фантаст, автор "Машины времени", не
поверил Оу Аону и выставил его за дверь. Такой досадный парадокс!
Впервые в рукописи Робертсона промелькнула неплохая деталь, я это
отметил. Понравился мне и парень из 25-го века, он был более занятным, чем
зеленые пришельцы. Путешествия в прошлое, объясняет Оу Аон, считаются
крайне рискованными: все боятся, что путешественник начнет предсказывать
будущее - и тогда изменится история, возникнут хроноклазмы, последствия
которых невозможно представить. Так вот, лично он, Оу Аон, выдвинул
противоположную гипотезу и хочет доказать ее экспериментально. Он уже
побывал в Трое, рассказал Кассандре, как кончится троянская война, - и что
же вы думаете? - предсказаниям Кассандры никто не поверил, все осталось
неизменным. Люди глухи к предупреждениям. Теперь нужен еще один
эксперимент: допустим, заранее станет известно о судьбе "Титаника";
повлияет ли это на ход событий?..
Второй вариант рассказа показался мне более удачным. Сцена отлета Оу
Аона вообще получилась эффектной. Морган Робертсон помогает вытащить из
сарая спрятанную там машину времени. Прощальное рукопожатие. Робертсон
желает Оу Аону счастливо вернуться в 25-й век. Оу Аон отвечает, что
возвращаться еще рано: надо побывать в 20-м веке и договориться с неким
Клиффордом Робертсоном, чтобы тот написал о гибели гигантского танкера
"Торри каньон" в Ла-Манше (это случится в марте 1967 года) и о катастрофе,
которая произойдет в марте 1978 года у берегов Бретани, - погибнет еще
более огромный танкер "Амоко Кадис". Морган Робертсон потрясен: неужели и
через сто лет будут катастрофы? И что это такое "танкер"? Оу Аон
торопится, надо стартовать, пока никто не увидел стоящую на лужайке
машину. Но он все же успевает объяснить Робертсону, что такое танкер. И
уже из кабины добавляет: самая большая катастрофа произойдет в январе 1988
года, когда близ полуострова Корнуолл пассажирский атомоход столкнется с
супербалкером; от радиоактивного загрязнения погибнет около четырех тысяч
человек... Машина времени исчезает, оставив ошеломленного и ничего не
понимающего Моргана Робертсона. Что такое "атомоход"? Что такое "балкер"?
Что означают слова "радиоактивное загрязнение"? Кто такой Клиффорд
Робертсон?..
Далее все идет, как в первом варианте: Морган Робертсон безуспешно
пытается что-то предпринять, потом пишет роман "Тщетность". Проходят годы,
спущен на воду "Титаник", и вот Робертсон стоит в толпе провожающих...
Я читал не очень внимательно. Меня преследовала назойливая мысль:
откуда у Клиффорда Робертсона данные о катастрофе 1988 года? Ну, "Титаник"
- это история. Катастрофы с "Торри каньон" и "Амоко Кадис" известны
каждому англичанину, тут тоже нет загадки. А вот столкновение атомохода с
супербалкером - что это: художественный вымысел или прогноз? Я знал;
проектируется первый пассажирский атомоход для атлантических линий.
Скорость что-то около 50 узлов, свыше четырех тысяч пассажиров. Уже
существуют балкеры, корабли для перевозки насыпных грузов водоизмещением в
миллион тонн. У Клиффорда Робертсона просто не хватило бы фантазии
выстроить такую впечатляющую линию: реальный роман - реальная гибель
"Титаника" - реальные катастрофы танкеров - грядущая катастрофа атомохода.
Никакими художественными средствами нельзя было бы достичь большей
убедительности, чем достиг Клиффорд Робертсон, обладающий весьма скромным
литературным даром. Появись такой рассказ - и на атомоход не продали бы ни
одного билета. Подумать только: Робертсон снова предупреждает о катастрофе
корабля! На этот раз глухих бы не оказалось...
"Игра выходит за пределы литературы, - подумал я, - не мог Клиффорд
Робертсон решиться на такой шаг только из желания замолвить доброе слово о
своем предке или из желания опубликовать рассказ. Клиффорд Робертсон знал,
что катастрофа должна произойти. Это единственное объяснение".
Быстро перелистав наброски неоконченного третьего варианта (рассказ
теперь назывался "Тщетность-2"; нетрудно представить себе взрывчатую силу
этого названия в сочетании с фамилией Робертсона), я нашел в папке то, что
ожидал найти: пожелтевшие листы, исписанные мелким почерком. Цифры,
формулы, расчеты. Бумаги Моргана Робертсона.
Позже я провел долгие часы и дни с этими бумагами, пытаясь разобраться
в исчислении будущего - науке, созданной Морганом Робертсоном. Но тогда, в
баре, я быстро перелистывал хрупкие желтые страницы, отыскивая выводы,
итоги расчетов. Листов было сто восемь. На семьдесят втором я нашел
прогноз по "Титанику"; на восемьдесят седьмом - по "Торри каньон", на
восемьдесят восьмом - по "Амоко Кадис". А еще через семь страниц кратко
описывалась "катастрофа 1988 года".
Несколько пояснений. Бумаги Моргана Робертсона относятся к 1912 году и
представляют собой черновик книги. По-видимому, Робертсон начал писать эту
книгу сразу после гибели "Титаника", собираясь отвести от себя вздорные и
невежественные обвинения. Но книгу он не закончил. Помешало нервное
потрясение. Потом Робертсон уехал в Канаду. Последние страницы книги почти
бессвязны. Вообще в рукописи множество уточнений, изменений, вставок.
Читать эти листы трудно. Расчет по "Титанику" приведен полностью, а другие
прогнозы даны только в виде конечных выводов. Они не так точны, как
прогноз гибели "Титаника". Робертсон не приводит названий кораблей, даты
указаны приближенно: 1967 год, 1978 год, конец 1987 года или 1988 год...
Нет слов "танкер" и "балкер"; Робертсон пишет о "кораблях, везущих жидкий
или пескообразный груз". Нет и слова "атомоход", речь идет о "двигателях,
использующих внутренние силы материи". Ничего нет о последствиях гибели
танкеров, когда сотни и тысячи тонн нефти погубили побережье Бретани и
пляжи Корнуолла. Не упоминается и "радиоактивное загрязнение". Робертсон
не думал о деталях и тонкостях терминологии. Он с лихорадочной
поспешностью писал книгу-оправдание...
Повторяю, детальное изучение бумаг Моргана Робертсона я начал позже.
Пока для меня были важны только две вещи: существуют ли вообще эти бумаги
и есть ли в них прогноз катастрофы 1988 года. Я увидел, что бумаги
существуют и что прогноз есть. Теперь я знал, что Клиффорда Робертсона
убили.
Я ехал в сторону Вудгрейва, ехал осторожно, хотя туман почти рассеялся,
и думал о странной судьбе Моргана Робертсона, гениального математика,
опередившего свое время на столетие, а может быть, и больше.
В школьные годы и потом, работая репортером, Морган Робертсон не очень
думал о математике. Это был молодой человек с изрядным зарядом честолюбия,
что встречается весьма часто, и колоссальным воображением, что, наоборот,
встречается чрезвычайно редко. От избытка воображения он пытался писать
фантастические романы, хотя литературного дара у него не было. А по службе
этому молодому человеку приходилось слоняться по залам компании Ллойда и
добывать информацию для газет. И вот здесь, в один из обычных дней, у
Моргана Робертсона появилась мысль о том, что будущие события можно
вычислять с математической точностью. В этом храме наживы, где все думали
о деньгах, Морган Робертсон сформулировал основные постулаты науки,
которой нет и по нынешний день, ибо то, что мы называем прогнозированием,
футурологией, - лишь жалкие намеки на стройное здание науки об исчислении
будущего.
У Ллойда, еще со времен царствования Якова II, скапливалась информация
о кораблях, грузах, рейсах, катастрофах. Морган Робертсон понял, что в
сотнях томов годовых отчетов Ллойда спрятаны закономерности, знание
которых позволит управлять будущим. Он принес домой (это было осенью 1891
года) первые десять томов и углубился в их изучение. Вот здесь-то и
обнаружились математические способности Моргана Робертсона, он сам пишет о
них с некоторым удивлением. В бесконечном океане цифр Робертсон с
потрясающей интуицией улавливал странности, выделял их, анализировал - и
появлялись первые теоремы исчисления будущего. Нередко оказывалось, что
нет математического аппарата для обработки информации; тогда Морган
Робертсон создавал свои математические методы. Мне трудно о них судить, но
результаты применения этих методов говорят сами за себя.
Морган Робертсон работал неистово: каждый день, до глубокой ночи. Он
сам пишет, что засыпал от усталости прямо за письменным столом. Через три
года он вывел формулы морских катастроф. Будь у Робертсона иной исходный
материал, не отчеты Ллойда, а, скажем, медицинская статистика, он пришел
бы к исчислению будущего как-то иначе. В конце концов формулы морских
катастроф - лишь одно из многих приложений исчисления будущего. Но в те
времена не существовало другого, выражаясь современным языком, массива
информации, равного по объему отчетам и регистрационным книгам компании
Ллойда.
Итак, Морган Робертсон, перемолов бездну информации, вывел формулы
морских катастроф. Еще два года ушло на то, чтобы произвести расчет
конкретной катастрофы. Формулы были громоздкими, и Робертсону пришлось
проделать колоссальную вычислительную работу, умножая, деля, возводя в
степень, извлекая корни. Сегодня такие расчеты можно легко сделать на
карманной ЭВМ, но у Робертсона были только карандаш и бумага. И все-таки
кропотливый расчет по "Титанику" он проделал трижды, каждый раз точнее и
точнее...
А теперь представьте себе Моргана Робертсона летом 1896 года. Это был
уже не тот честолюбивый молодой человек, который искал случая выдвинуться.
Работа меняет человека - тут действие а полной мере равно противодействию.
Пять лет работы, потребовавшей огромного напряжения ума и фантазии, долгие
дни и ночи, в течение которых Робертсон открывал и осмысливал то, что еще
никому не было известно, - все это сформировало человека с иным
характером, перестроило мировоззрение и мышление, дало иной жизненный
опыт. Морган Робертсон сумел подняться над своим временем, и с этой высоты
ничтожными казались былые мечты о карьере и богатстве. Я бы сказал так:
Робертсон - как личность - стал неизмеримо значительнее. Обострились ум и
чувства, изменилось самое главное, то, что определяет суть человека -
представление о ценностях, целях, добре и зле. Быть может, другой
талантливый математик, имея информацию Ллойда, тоже смог бы вывести
формулы катастроф и теоремы исчисления будущего. Но Робертсон, превращая
информацию в абстрактные и бесстрастные формулы, ни на минуту не забывал о
тех, кто погиб в море. Его могучее воображение работало не только на
математику, оно с ужасающей ясностью рисовало картины кораблекрушений,
заставляя искать их глубинные причины и вызывая непроходящую душевную
боль.
Так вот, представьте себе этого человека, занятого своими расчетами,
гипотезами, сомнениями; представьте, как он вглядывается в возникающие за
формулами мрачные картины бесчисленных морских трагедий. Временами работа
кажется непосильно тяжелой. И вот, наконец, поставлен решающий
эксперимент: вычислена гигантская морская катастрофа: если она произойдет,
теория доказана! 1912 год, Северная Атлантика, столкновение пассажирского
парохода с айсбергом, гибель полутора тысяч человек...
Робертсон ошеломлен. Подумать только, полторы тысячи человек!.. Нужно
что-то предпринять, нельзя допустить, чтобы совершилось такое. Нужно
самому перечеркнуть свой решающий эксперимент, вмешаться в ход событий,
сделать так, чтобы предсказанной катастрофы не произошло... Драма,
достойная пера Шекспира. Не случайно Клиффорд Робертсон хотел отделаться
пустяковыми рассказами о космических пришельцах и путешественнике,
прибывшем из 25-го века. Только в третьем варианте рассказа он попытался
показать все так, как было... и не смог.
Не существовало никаких зеленых человечков, никаких молодых людей из
машины времени. Был великий ученый, заложивший основы математического
исчисления будущего и впервые столкнувшийся с ситуацией, с которой еще
никогда никому не приходилось сталкиваться. Доказательства верности теории
можно получить лишь в том случае, если события будут идти своим чередом и
произойдет предсказанная катастрофа. Надо сдать запечатанный пакет с
прогнозом нотариусу, а потом - после гибели корабля - объявить, что все
обстоятельства катастрофы были вычислены заранее. Вот тут теорию признают
безоговорочно! А полторы тысячи человек... Что ж, потом формулы катастроф
позволят спасти сотни тысяч людей, простая арифметика. Прекрасный довод
для успокоения совести, не так ли?.. И другой путь, всеми силами мешать
катастрофе, кричать, доказывать, драться, суметь изменить ход событий.
Теория и формулы останутся верными, но никаких доказательств не будет,
исчисление будущего признают на двадцать или пятьдесят лет позже, и
человечество дорого заплатит за эту задержку.
Я подчеркиваю: в 1896 году Морган Робертсон абсолютно не принимал в
расчет личные интересы, хотя по справедливости следует признать, что он
имел право учесть их. Однако проблема была и без того предельно острой: с
одной стороны - гибель пассажиров и экипажа "Титаника", но признание
теории и возможность в будущем предотвратить многие вычисленные
катастрофы, а с другой стороны - сохранение полутора тысяч жизней, но
отказ от решающего эксперимента и многие катастрофы, которые нельзя будет
предотвратить, потому что теория получит признание значительно позже...
Беру на себя смелость утверждать: чтобы правильно решать такие
проблемы, нужно учитывать еще один фактор. Каждый наш поступок служит
кому-то примером - положительным или отрицательным, быстро забываемым или
вечным. Каждый наш поступок в той или иной мере отражается на поступках
других людей, и этот суммарный резонанс - самая высшая мера добра и зла.
Морган Робертсон принял решение сделать все, чтобы предотвратить гибель
корабля. В рукописи Робертсона подробно и точно перечислены все
предпринятые им попытки повлиять на ход событий. Чтобы избежать
катастрофы, достаточно было проложить курс корабля немного южнее. Или идти
с меньшей скоростью. Но Робертсона просто не слушали: никого не
интересовала какая-то опасность, якобы грозящая какому-то еще
непостроенному кораблю. Математики, к которым обращался Робертсон,
пожимали плечами: для проверки формул, на основании которых предсказана
катастрофа, нужно повторить всю работу, проделанную Робертсоном, и заново
проанализировать сотни томов с материалами Ллойда...
Роман "Тщетность" был лишь одной из многих попыток привлечь внимание к
опасности. Фантазия подсказала Робертсону многие яркие детали, вычисленное
перемешалось с придуманным, и (такова была сила фантазии этого человека!)
прогноз в целом стал еще точнее.
Я думаю, Робертсон понимал, что ему не удастся предотвратить гибель
"Титаника". Не случайно роман назван "Тщетность". Но Робертсон честно
сражался с судьбой (или с косностью общества - так будет точнее). Он писал
в Королевское общество, дважды обращался в парламент, обивал пороги
компании "Уайт стар", которой принадлежал "Титаник". За три недели до
отплытия "Титаника" Робертсон говорил с Эндрюсом, конструктором корабля.
Эндрюс рассмеялся: "Титаник" непотопляем, катастрофы не может быть, это
просто вздор. "Дай нам бог, - сказал Эндрюс, - прожить еще столько,
сколько предстоит прожить "Титанику". Приходите ко мне после возвращения
корабля, мы продолжим этот разговор..." Что ж, пожелание Эндрюса
наполовину сбылось: конструктор "Титаника" погиб вместе со своим кораблем.
Один из спасшихся моряков видел Эндрюса в курительном салоне. "Титаник"
уже уходил под воду, оставались считанные минуты; конструктор, отшвырнув
спасательный пояс, сидел в кресле, отрешенно глядя в пространство...
Морган Робертсон прожил на четыре года больше. Он погиб на войне, не
успев опубликовать свои работы и новые прогнозы.
В восьми милях от Вудгрейва дорога поднялась над туманом, в ветровое
стекло "ариэля" ударило яркое солнце, мир приобрел краски.
Через несколько минут я остановил машину у крутого поворота - там, где
сорвался "кадиллак" Клиффорда Робертсона. Разумеется, дорога была давно
отремонтирована: все столбики на своих местах. Я осмотрел эти столбики и
прошел по дороге в обход холма. Метрах в ста от поворота начиналась
тропинка, по которой можно было подняться на холм.
Я, конечно, плохой детектив. Вообще я никакой не детектив. Но одно дело
я все-таки распутал, причем такое дело, которое вряд ли распутал бы
кто-нибудь другой. Вечером я доложу шефу обо всем - о Моргане Робертсоне,
о "Титанике", о папке, переданной мне Ольбрахтом Збраниборски. И об
убийстве Клиффорда Робертсона. Полиция искала доказательства несчастного
случая, страховая компания думала о возможном самоубийстве, никому в
голову не пришла версия об убийстве. Еще днем, знакомясь с
обстоятельствами дела, я подумал, что Клиффорд Робертсон ехал из Лондона
со скоростью не более тридцати пяти миль. На такой скорости просто
невозможно сбить прочные железобетонные столбики. Кто-то подтолкнул
"кадиллак"...
С вершины холма мне пришлось спуститься всего на несколько метров, и я
сразу нашел то, что искал. В боковом свете заходящего солнца на серой
почве холма не очень отчетливо, но все-таки просматривался след - ложбина,
вмятина, круто идущая вниз. Отсюда столкнули что-то тяжелое, скорее всего
металлический шар. Так можно выбить за дорогу и неподвижную машину...
Наверное, Клиффорд Робертсон кому-то что-то сказал о катастрофе 1988
года. Он был неосторожен, этот автор выдуманных криминальных историй. Он
плохо знал реальный мир и, сам того не понимая, привел в действие могучие
силы. Выступить против проекта, в который уже вложены колоссальные
средства, - это примерно то же самое, что стать на пути бешено мчащегося
экспресса. Нравы теперь более крутые, чем в патриархальные времена Моргана
Робертсона: Клиффорд Робертсон не успел даже дописать "Тщетность-2"...
"Что ж, - думал я, спускаясь с холма, - дядюшка Хокинз не станет
ввязываться в эту историю. Нет доказательств убийств, таких доказательств,
которые можно было бы предъявить. Да и какой смысл искать мелких
фигурантов, слепых исполнителей, которые наверняка не знали, зачем нужно
было убрать Клиффорда Робертсона. Нет, действовать придется в одиночку, во
всяком случае на первых порах. Может быть, потом чем-то помогут и дядюшка
Хокинз и Ольбрахт Збраниборски. Но дебют придется разыгрывать одному. Это
- моя война. Тут не отойдешь в сторону и не спрячешься за чью-то спину. Я
издам рукопись Моргана Робертсона, расскажу о смерти Клиффорда Робертсона,
приведу десять, двадцать, сотню новых прогнозов и раскрою закулисную
механику катастроф, тут я кое-что понимаю..."
Это - моя война.
Сборник "НФ-22"
Валентина Журавлева.
Леонардо
Я разговорился с ним, когда в проигрывателе - шестой раз за вечер! -
крутилась пластинка Бернеса. До этого мне как-то неудобно было подойти к
нему - нас познакомили мельком. Но в шестой раз услышав песенку старого
холостяка, я не выдержал.
Видимо, он тоже скучал. Когда я предложил ему папиросу, он охотно вышел
со мной на балкон.
Нужно было начать разговор, и я спросил первое, что пришло в голову:
- Если не ошибаюсь, именинница - ваша сестра?
Он ответил:
- Да.
Потом добавил:
- Если не ошибаюсь, она - подруга вашей жены?
Мы посмотрели друг на друга и понимающе улыбнулись.
Он оказался интересным собеседником - образованным, остроумным.
Высокий, полный, пожалуй, излишне полный для своих тридцати трех -
тридцати пяти лет, с маленькой аккуратно подстриженной русой бородкой,
голубыми чуть-чуть раскосыми глазами, он чем-то напоминал актера. Может
быть, такое впечатление возникало из-за его манеры говорить. Он очень ясно
(я бы сказал - выпукло) произносил слова.
Да простится мне профессиональное сравнение, но этот человек не был
сделан по типовому проекту. На все, что он знал, - а знал он, кажется,
немало - у него была своя, иногда удивительно верная, иногда довольно
странная, но обязательно своя точка зрения. Сначала меня даже раздражали
его категорические, словно не подлежащие обжалованию суждения. Впрочем, он
не стремился навязать свою точку зрения. Просто она не вызывала у него
сомнений, казалась ему естественнойотсюда и убежденность. С такой же
убежденностью ребенок может, показав на трамвай, сказать: "Дом". И
попробуйте убедить его в том, что это не дом, а трамвай!
Когда разговор коснулся архитектуры, Воронов (Кирилл Владимирович
Воронов - так звали моего нового знакомого) спросил, какие здания
строились по моим проектам. Я назвал несколько домов в пригороде Москвы.
Он прищурился, вспоминая. Усмехнулся:
- Если архитектура - это застывшая музыка, то сыграли вы нечто вроде
марша. Очень размашисто и... очень прямолинейно.
Обидеться я не успел. Воронов высказал несколько конкретных замечаний,
и с ними нельзя было не согласиться. В архитектуре он разбирался свободно
- слишком свободно для неспециалиста. Мне захотелось узнать его профессию.
- Скульптор, - сказал он. И сейчас же поправился - Бывший скульптор.
- Бывший? - переспросил я.
Он ответил не сразу. По-видимому, ему не очень хотелось говорить на эту
тему.
- Да, бывший... Теперь работаю в институте этнографии.. Есть там
лаборатория пластической реконструкции. Ну, вот в ней...
Заметив мое недоумение, он рассмеялся:
- Не догадываетесь? Пластическая реконструкция - это восстановление
лица по черепу. Метод Алексея Алексеевича Григорьева... Восстановление
внешнего облика давно умерших людей. У Григорьева разный народ работает -
медики, биологи, антропологи... и скульпторы.
- Так почему же - бывший скульптор?
Воронов ответил нехотя:
- Кое-кто из нашей братии считает, что искусство несовместимо с
документальной достоверностью. Пластическая реконструкция, дескать,
ремесло. Ну, они и назвали меня... бывшим.
Он погасил папиросу, достал новую, размял и закурил - все это очень
аккуратными, изящными и экономными движениями.
- Восстанавливая лицо по черепу, - сказал я, - вы действительно должны
получить его таким, каким оно было. Нужно создать достоверную копию, не
так ли? Начиная работать, вы даже не знаете, какое именно лицо у вас
получится. Решение - вполне определенное решение - подсказывает наука. Что
же остается скульптору? Конечно, пластическая реконструкция не ремесло,
но...
Он перебил:
- Вы так думаете?
После трех бокалов портвейна у меня было миролюбивое настроение.
Спорить не хотелось.
- Послушайте, - сказал я Воронову, - ведь восстановление лица по черепу
используется и в криминалистике. Расскажите что-нибудь... такое...
- Увлекаетесь детективами? - усмехнулся он.
- Грешен...
- Увы, ничего не знаю. На моей памяти Григорьев для криминалистов не
работал. Но если хотите, я вам кое-что покажу.
- Покажете или расскажете?
- Покажу. Я здесь живу - двумя этажами выше. Если хотите...
Черепа и все с ними связанное - не самая приятная тема для разговора.
Но перспектива в седьмой, восьмой, а может быть, и в десятый раз услышать
песенку старого холостяка привлекала меня еще меньше.
Я согласился.
Лестница едва освещалась тусклым, мерцающим светом.
- Свет-то каков, а? - сказал Воронов. -+Мечта режиссера. Именно при
таком освещении надлежит появиться призраку отца Гамлета...
Призрака датского короля мы не обнаружили. Но на лестничной площадке
оказались молодой человек и девушка, которые, по-видимому, не очень
досадовали на плохое освещение.
О квартире Воронова мне трудно что-либо сказать. Сославшись на
беспорядок, он зажег ламлу только в третьей комнате. Это была мастерская
или рабочий кабинет - скорее всего то и другое вместе. Два больших окна,
прикрытых шторами. Напротив окон на подставках стояли бронзовые и гипсовые
скульптуры, бюсты: красноармеец в буденновке, группа детей с голубями.
Красивый антикварный столик, заваленный книгами, мало гармонировал с
прибитыми к стене грубыми деревянными полками. В углу небрежно прикрытое
материей стояло мраморное изваяние. Это был скульптурный портрет девушки,
насколько я мог судить, той самой девушки, которую мы встретили на
лестнице.
- Не закончили? - спросил я Воронова.
- Пустяки, - сухо сказал он и задернул материю. Потом, словно
извиняясь, добавил. - Соседка. Начал как-то, да все недосуг.
Больше я не расспрашивал.
- Это неинтересно - обычные скульптуры, - продолжал он. - А
пластическая реконструкция у меня одна.
Только сейчас, присмотревшись, я заметил в дальнем углу комнаты
бронзовый бюст. Он стоял на невысокой тумбочке и под него были подложены
три толстые книги.
Мы подошли ближе. Это была голова старика: высокий - очень высокий -
лоб, поредевшие, но длинные, почти до плеч, волосы, тщательно расчесанная
волнистая борода. Лицо - вытянутое, с близко посаженными глазами, большим
ртом и узким с горбинкой носом - сразу же показалось мне знакомым.
- Леонардо? - спросил я Воронова.
Он молча кивнул.
Признаться, я был взволнован. Взволнован и разочарован. Тончайшая -
прямо филигранная - отделка деталей создавала впечатление реальности,
граничащее с иллюзией. Но стоило только отвлечься от деталей - и иллюзия
разрушалась.
Я не раз видел (конечно, в репродукциях) автопортрет Леонардо. Это лишь
беглый набросок, но он передает то, что я привык считать главным в
Леонардо - мудрость человека, возвысившегося над поколениями. Облик
Леонардо да Винчи, человека фантастической судьбы, всегда - даже
независимо от автопортрета - представлялся мне каким-то особенным. И вот
этого особенного я не видел в скульптуре Воронова. Сходство с
автопортретом, конечно, не вызывало сомнений. Но Леонардо Воронова казался
обыкновенным человеком. Более того - человеком очень уставшим, старым,
почти несчастным.
- Садитесь, - Воронов придвинул мне кресло.
Усадив меня в кресло, Воронов включил две лампы, расположенные на
стене, по обе стороны от скульптуры. От яркого света я зажмурился, а когда
открыл глаза...
В первый момент мне показалось, что бюст подменили. Он был тот и не
тот. Сильный поток света стер детали. Раньше ж они подавляли целое,
отвлекая внимание. Теперь изумительная отделка деталей не бросалась в
глаза, она только угадывалась, ощущалась. Очень ясно, с удивившей меня
отчетливостью, проступило главное - выражение лица.
Трудно, пожалуй невозможно, передать словами это выражение. У
скульптуры свой язык и он не всегда поддается переводу. Радость и горе,
нет, величайшая радость и величайшее горе, торжество и страдание, знание и
недоумение - все смешалось в этом выражении. Впрочем, смешалось - не то
слово. Не смешалось, а чередовалось. По отношению к скульптуре такое
определение может показаться надуманным. Но я не преувеличиваю. Выражения
лица именно чередовались. Может быть, это объяснялось тем, что,
рассматривая бюст, я менял позу. Может быть, зрение мое, останавливаясь то
на одной, то на другой части лица, поочередно выхватывало из общего что-то
отдельное.
Как бы то ни было, выражение лица Леонардо менялось. Я говорю это, не
боясь показаться смешным. Повторяю, все объяснялось, по-видимому, простыми
физическими явлениями. Однако эти явления стали возможными потому, что
скульптору удалось перешагнуть границу, отделяющую искусство от того, что
только похоже на искусство Mower быть, эта фраза слишком выспрення. Но,
черт возьми, есть же в искусстве нечто, не раскладываемое на элементы, не
поддающееся логическому анализу!
И еще одно - теперь Леонардо уже не казался мне обычным человеком,
уставшим и старым. Все это осталось - и возраст, и усталость. Но усталость
была не житейской, а какой-то иной, словно человек заглянул далеко вперед,
и столетия, трудные, наполненные горем и радостью, легли ему на плечи. А
возраст... Именно таким и представлялся мне Леонардо - не моложе и не
старше.
Должен оговориться, что я передаю лишь основное, наиболее ясное в
скульптуре Леонардо. Многое ощущалось смутно. В частности, сила. Не было
того мощного разворота плеч, которым скульпторы любят снабжать свои
произведения. Но в чем-то неуловимом - может быть в посадке головы, может
быть в изгибе губ - угадывалась сила.
Голос Воронова донесся откуда-то со стороны:
- В январе тысяча пятьсот шестнадцатого года Леонардо выехал во
Францию. Король Франциск I предоставил Леонардо замок Клу, близ города
Амбуаза. Он был остроумен и образован, этот король... Всю жизнь Леонардо
искал просвещенного покровителя. И нашел его слишком поздно...
Меня раздражала эта лекция. Бронза была красноречивее слов. Но Воронов
продолжал, и было неудобно его перебивать.
- Второго мая тысяча пятьсот девятнадцатого года Леонардо скончался.
Его похоронили в маленькой амбуазской церкви... Через четыре с половиной
столетия череп Леонардо выкопали и передали нашей лаборатории.
Лицо, воссозданное по черепу, лишено выражения. Это так сказать,
среднеарифметический облик человека. Если хотите - облик человека спящего.
И заставить его проснуться нелегко... Метод Григорьева дает скульптору
исторически достоверную заготовку - и только. В эту заготовку - не
разрушая ее и не ломая ни одной детали - нужно вдохнуть жизнь, И здесь
начинается искусство. Искусство с большой буквы...
Леонардо прожил шестьдесят семь лет. Он был художником, скульптором,
служил инженер-генералом в войсках герцога Борджиа, строил каналы и
крепости. Он родился во Флоренции, жил в Милане, Венеции, Риме, наверное,
путешествовал по Востоку. Умер он, как я говорил, во Франции... Из этой
жизни нужно было выбрать что-то главное. Но что? Показать художника,
написавшего "Тайную вечерю"? Скульптора, изваяшего, "Великий Колосс" -
конную статую Франческо Сфорца? Ученого, на столетия опередившего свое
время, знавшего, что пространство бесконечно, что движение - основа жизни?
А, может быть, честолюбивого придворного, приближенного Людовика Моро,
Цезаря Борджиа, Франциска Первого? Но Леонардо оставлял картины
незаконченными, не завершил работу над "Колоссом", неожиданно прерывал
оптические исследования и писал монографии по ботанике, меняя
покровителей, переезжал из государства в государство... Что он искал? Кем
он был?.. Скажите, что выражает лицо Леонардо?
Я - как мог - передал свои впечатления. По-видимому, они были не
такими, как хотелось бы Воронову, потому что, слушая меня, он хмурился, а
лотом долго молчал.
- Что ж, может быть и так, - сказал он, доставая папиросу. Он вообще
много курил в этот вечер. - Пожалуй, даже именно так. У меня к этой вещи
слишком личное отношение, чтобы судить объективно. Год поисков, сомнений и
разочарований, десяток неудачных вариантов и, наконец, этот последний,
сделанный за одну ночь. Я искал ключ к жизни Леонардо, одно мгновение, в
котором как в фокусе пересекались бы все линии его жизни, судьбы,
характера... В ту ночь я был уверен, что нашел этот ключ. А теперь... Не
знаю. Кажется, что-то осталось в глине и не перешло в бронзу.
Он негромко - с хрипотой - рассмеялся.
- Вжиться в образ - так ведь говорят артисты? Раньше мне казалось, что
это претенциозный термин - не больше. Но той ночью, вы понимаете, это
трудно объяснить... Мне казалось, что я окончательно запутался. Хаос
мыслей, впечатлений... И знаете, что я сделал? Взял лист бумаги и
попытался описать Леонардо. Ну, какой из меня писатель... Я вымучивал
первые фразы. А потом - это получилось как-то незаметно - я уже едва
успевал записывать. Вы понимаете, я слышал голос Леонардо... Вместе с
Леонардо я видел крепость - дряхлые форты, полуразвалившиеся башни,
заросшие мхом бойницы. Где-то сзади ковылял хромой старик, смотритель
крепости. Стучала палка о камень выщербленных временем и непогодой
ступеней... Вы понимаете, писал я, наверное, плохо, но сам процесс писания
как-то упорядочил, прояснил мысли. Получилось вроде трамплина. Последняя
фраза осталась незаконченной - я принялся за глину...
Воронов с силой вдавил окурок в пепельницу.
- У вас сохранилось написанное? - спросил я.
Он молча подошел к полке, достал лист бумаги, протянул мне.
Почерк был странный - мелкий, довольно ясный и - в то же время -
летящий, с глубоким наклоном вправо...
"...Почтительно склоняется смотритель перед инженер-генералом. Шаг
назад - неловкий шаг на хромой, негнущейся ноге - и еще один поклон. Это -
перед титулом "наш превосходнейший и избраннейший приближенный". Так
назван Леонардо в патенте, скрепленном печатью герцога Борджиа. Еще шаг
назад - и снова поклон. Это, пожалуй, в благодарность за то, что
герцогский инженер, приехавший инспектировать укрепления Пьомбино,
оказался снисходительным, очень снисходительным... (Зачеркнуто).
Глупо считать поклоны. Леонардо резко оборачивается. Жадно глотают губы
морской, насквозь просоленный ветер.
С башни видно далеко. Но он смотрит вниз, туда, где кончается камень и
начинаются волны. Волны упрямы. Нагнув крутые лбы, как горные бараны,
прыгают они на камни. Прыгают в бешенстве и отскакивают, роняя серые
клочья пены.
Он никогда не изображал моря. Бессильна мертвая сангина или грубоватая
темпера перед живой игрой света и тени на гребнях волн. Бессильна кисть
перед прозрачной глубиной, вмещающей тысячи тысяч оттенков. Бессилен перед
морем живописец Леонардо...
Узкие пальцы скользят по шершавым зубцам башни. Время к вечеру.
Прохладно. Только камень еще хранит тепло, скупую ласку весеннего дня.
Камень стар. Солнце и ветер, как терпеливый скульптор, вырезали в нем
глубокие морщины - незаживающие шрамы времени.
Боясь упустить последний свет дня, Леонардо торопливо вытаскивает из
потайного кармана плотный лист картона. Придирчивый взгляд вновь и вновь
возвращается к четким линиям рисунка. Да, все правильно... Нужно открыть
кран, и человек может дышать под водой легко и свободно. В сосуде
достаточно alito, дыхания, чтобы пробыть на дне моря так долго, как только
можно оставаться без пищи... (Зачеркнуто).
Простой рисунок - но это власть над морем.
- Над морем? - глухо спрашивают волны.
- Над морем? - чуть слышно повторяет ветер.
Леонардо всматривается в чернеющую воду. Неужели он вслух произнес эти
слова?
Тихо; волны, утомившись, ласково гладят камень. Море изменчиво... как
правители. Через два дня он увидит Цезаря. Дрогнет цепкая рука герцога,
принимая маленький листок картона. Миром правит тот, кто владеет морем...
Инженер-генерал смотрит на косой парус, белым мазком брошенный в черную
бездну моря. Гордый, похожий на коршуна, корабль разворачивается, и ветер
несет его к гавани. Призрачное могущество! Человек может пройти по дну
моря, и снаряд, посланный невидимой рукой, взломает дно корабля. Хлынет в
пробоину вода, закричат в безумном ужасе люди...
Что ему за дело до чужого горя? Зло, которое ему не вредит, стоит ровно
столько же, сколько добро, для него бесполезное. Сколько же?.. В пятьдесят
лет трудно обманывать себя. В пятьдесят лет человек умеет думать. Но о чем
думать? Этот листок картона придется отдать - великое творение не может,
не должно остаться неизвестным. Придется отдать, чтобы открыть дверь в мир
рыже-зеленых водорослей, мир, вход в который наглухо закрыт для человека.
И не его вина, если в открытую дверь хлынет чужое горе. Да, будут идти ко
дну корабли. Будут гибнуть люди. Разве мало горя на земле? Одним горем
будет больше...
Он переходит на другую сторону башни. Здесь нет моря. Здесь все просто,
привычно. Знакомые звуки гасят неясную тревогу.
Переругиваются у окна трое солдат. Сталкиваясь, стучат игральные кости.
И у другого окна тени. Хохочет, повизгивая от притворного возмущения,
толстая служанка смотрителя.
Снова щелкают плиты под ногами инженер-генерала. Снова перед ним -
черный провал моря. А за спиной - Италия... (зачеркнуто). Что ж, он отдаст
свое открытие Италии. Впрочем, в пятьдесят лет трудно обманывать себя.
- Италия? - он усмехается. - Ее нет. Милан против Рима, Рим против
Флоренции, Флоренция против Милана... Все против всех. И не Италии -
Цезарю нужен маленький лист картона...
Трижды поднимался по сбитым ступеням смотритель. И трижды возвращался,
не смея подойти к сгорбленному человеку в плаще инженер-генерала.
А утром "превосходнейший и избраннейший приближенный" сошел вниз. В
глазах его - безразличных и холодных - не было сомнения. Он решил..."
- Решил?
Воронов, ходивший по комнате, остановился. Сказал, глядя в бронзовые
глаза Леонардо:
- Нет, в ту ночь он ничего не решил. Прошло еще восемь лет, прежде чем
он решил.
- Что?
Скомкав, Воронов отбросил пустую папиросную коробку. Голос его
прозвучал как-то странно, словно он сам прислушивался к своим словам:
- "Как и почему не пишу я о своем способе оставаться под водой столько
времени, сколько можно оставаться без пищи. Этого не обнародую и не
оглашаю я из-за злых людей, которые этот способ использовали бы для
убийств на дне моря, проламывая дно кораблей и топя их вместе с
находящимися в них людьми..."
- Ради бога, не посчитайте все это абсолютно достоверным. Мысли не
восстановить по черепу... Хромого смотрителя и ночь на башне я вообще
выдумал. Точнее - так мне представлялось в ту ночь. А вот остальное -
правда. В мае тысяча пятьсот второго года Леонардо по поручению Борджиа
инспектировал укрепления Пьомбино. Покойный профессор Рубен Абгарович
Орбели считал, что именно там Леонардо и изобрел водолазный скафандр.
- А эти слова? "Как и почему..."
- Запись сохранилась до наших дней. Это так называемый Лейчестерский
манускрипт. Удивительный документ, не правда ли? Всю жизнь Леонардо
стремился покорить море - работами Орбели это доказано абсолютно точно.
Всю жизнь! И, наконец, создал скафандр. Кстати, alito - это, скорее всего,
сжатый воздух. Не случайно, среди изобретений Леонардо есть прибор для
определения плотности воздуха... В современных аквалангах можно пробыть
под водой тридцать -+сорок минут. А Леонардо писал: "...столько, сколько
можно оставаться без пищи". Представляете? Это была трагедия - отказаться
от такого изобретения. И Леонардо отказался. Из-за людей, для людей...
Изобретение не попало тем, кто в своих интересах вел кровопролитные войны.
Год спустя Леонардо писал: "Война - сумасброднейшее из безумств
человеческих"... Художники считают Леонардо художником, ученые - ученым,
инженеры - инженером. А он ни тот, ни другой, ни третий. Точнее - и тот, и
другой, и третий, но сверх того, выше того - еще кто-то... Это я и хотел
передать... Да вот... Давайте, все-таки закурим...
Мы закурили. Попыхивая папиросой, Воронов ходил по комнате.
Я смотрел на Леонардо. Сейчас я уже не думал о том, как скульптору
удалось передать сложнейшую гамму чувств. Я не думал и о том, что именно
преобладало в этой гамме. Не все ли равно - радость или горе? Не все ли
равно - вдохновение, понимание или воля? Как семь цветов спектра,
смешавшись, дают белый свет, так и человеческие чувства, слившись,
образовали нечто особое, согревшее бронзу своим мягким светом.
Художник, ученый, инженер? Да, конечно. Но сверх того и выше того -
Человек.
Валентина Журавлева.
Буря
Барометр показывал бурю.
Это был старый морской барометр с массивной медной оправой и толстым,
выпуклым, потускневшим от времени стеклом. Ирина случайно купила барометр
шесть лет назад. Узкая, покрытая потрескавшимся лаком, стрелка уже тогда
стояла на слове "Буря". В любую погоду, даже в самые тихие и безветренные
дни барометр упрямо предрекал бурю. Это казалось Ирине отголоском
жесточайшего урагана, заставившего стрелку навсегда остановиться на слове
"Буря", подобно тому, как человек, переживший страшное потрясение,
навсегда остается седым.
На оправе было четко выгравировано по-английски:
"0тважным жаловаться не подобает". Барометр был стар, втрое старше
Ирины.
Когда-то Ирина мечтала о морских путешествиях. В глубине ее души
незримая стрелка с детства показывала бурю. Но жизнь шла размеренно, без
особых тревог и волмений. Вместо пронизанного океанскими ветрами
капитанского мостика была тихая лаборатория Института экспериментальной
медицины. Вместо штормов и кругосветных переходов - вежливые споры с
профессором Байдалиным (он всегда легко уступал Ирине) и кропотливая
работа над болеанализатором. Однажды она сказала об этом .Байдалину.
Профессор усмехнулся: "Ничего, Ирина Владимировна, ваш болеаналнзатор
стоит открытого острова. Большого острова - с горами, реками и кокосовыми
пальмами... Спокойно работайте".
Барометр показывал бурю.
Был теплый осенний день. С утра прошел дождь, и теперь солнце
старательно вылизывало лужи. В открытое окно втекал вязкий запах влажных
листьев. Ветер стряхивал листья с деревьев, они медленно, нехотя кружились
и падали на подоконник. Внизу кого-то утомительно отчитывал садовник -был
слышен его глуховатый, бубнящий голос.
Ирина посмотрела в оконное стекло, поправила волосы. Стекло стирает
морщины, молодит. Стекло добреезеркала.
Сегодня - день ее рождения. Но все по-будничному просто. Утром
профессор просмотрел энцефалограммы и ушел. Ирина осталась одна. Сразу
стало грустно - без всяких, в сущности, причин. Она никак не могла
сосредоточиться и долго разглядывала висевший над столом барометр. Потом
отошла к окну. "Эх, балда ты, балда, - продолжал бубнить садовник. - Разве
ж так надо срезать?.."
В коридоре послышались твердые, уверенные шаги.
"Логинов! - обрадовалась Ирина. - Но почему так рано?" Она машинально
оправила кофточку. Логинов.
открыл дверь. В руках у него был огромный букет белых хризантем.
- Поздравляю с днем рождения, Ри, - сказал он, целуя Ирине руку. - Ты
сегодня такая... Нет, тут надо говорить стихами. А я принес только прозу.
- Спасибо, - тихо произнесла Ирина. - Кроме тебя никто не вспомнил.
- Ничего, немного терпения, коллега, - сказал Логинов. Как всегда, он
был в отличном настроении, подтянутый, тщательно выбритый, улыбающийся. -
Человечество еще будет отмечать твои юбилеи.
Ирине было приятно, что Николай пришел в новом сером костюме.
- Конференция уже кончилась, - сказала она, снимая приколотый к его
пиджаку значок участника международной конференции биофизиков.
-Маститому ученому полагается быть рассеянным,- развел руками Логинов.
- Помнишь, Трайнин говорил:
"Коэффициент паганелизма..." Да, мы говорили о юбилеях Шутки шутками, а
время это приближается. Угадай, что я принес?
- Цветы, - сказала Ирина. - Ты принес много цветов. Теперь нужна колба.
А цветы - прелесть...
- Цветы-это цветы, как сказал бы наш уважаемый шеф. Есть и ягодки... -
Логинов достал из кармана сложенный вдвое журнал, уселся на подоконник. -
Ты становишься знаменитой, Ри. Вот, пожалуйста. Обзорная .статья, а в
ней... Вот: "Значительный интерес представляет болеанализатор, созданный
молодыми учеными И. В. Соболевской и Н. А. Логиновым. Болевые импульсы,
поступающие в мозг больного, этот прибор передает в мозг врача. Таким
образом, врач сам чувствует боль пациента. Это существенно облегчает
сложные случаи диагностики..." Ну, здесь уже детали. Как?
- Хорошо! - сказала Ирина. - Это редакционная статья? Хорошо...
- Еще не все... Закрой глаза. Так. Раз, два, три...
Готово! - он достал из кармана еще один журнал. - Полюбуйся, статья
Кричевского "Победа над болью".
Правда, журнальчик популярный, но...
Ирина улыбнулась: день, начавшийся с грустных раздумий, был все-таки
праздничным.
- А что там? - спросила она.
- Дифирамбы. Но я еще сам как следует не читал.
Ну-ка... "Издавна люди испытывали страх перед болью.
В устных преданиях, дошедших до нас из глубины веков, в древних мифах,
записанных на каменных плитах, листах папируса, восковых дощечках и
полуистлевших пергаментах, бесконечно повторяется неисчерпаемая тема
боли..." Это он кого-то цитирует. Цитата - это цитата.
Пойдем дальше. Ага, тут ближе к делу. "Боль носит защитный характер до
тех пор, пока сигнализирует о грозящей опасности. Как только сигнал
отмечен человечком и опасность устранена, боль становится излишней.
Но человек не в состоянии по собственному желанию прекратить боль,
когда она из друга превратилась во врага. Боль постепенно покоряет
сознание. Она подчиняет мысли человека, расстраивает сон, дезорганизует
деятельность различных органов..." Это спокойно можно пропустить. А вот и
о нашей работе: "Для нормального существования люди нуждаются в болевой
сигнализации.
Но необходимо уметь вовремя освобождать организм от сжигающей его боли,
которая в любую минуту может из симптома превратиться в болезнь. В
определенной степени эта задача решается замечательным
приборомболеанализатором, созданным кандидатом медицинских наук Николаем
Логиновым и аспиранткой Ириной Соболевской". Ах, черт! Все напутал... Я же
сказал ему, что твоя фамилия должна стоять первой. Идея болеанализатора
целиком принадлежит тебе.
- Ну, какая разница? - возразила Ирина. Логинов протестующе взмахнул
рукой, и она сразу уступила. - Хорошо, хорошо, допустим, идея моя. Но
согласись - идеями не лечат. Сама по себе идея не работает, ты понимаешь
меня? Я могла что-то придумать, но осуществить... нет, без тебя у меня
ничего бы не получилось!
Логинов пожал плечами. Ирина редко видела его таким - неуверенным,
сомневающимся. Он как-то сразу погас.
- Да, - сказал он. - Без меня ты вряд ли построила бы эту штуку. Чтобы
превратить слова в дело, надо кому-то что-то доказывать, кого-то в чем-то
убеждать.
Словом, согласовывать и увязывать. "Нет труда тяжелее, чем прокладывать
дорогу". Так, кажется, сказано у Джека Лондона? И все-таки... вот,
вспомнишь, потом скажут, он пристроился, а идея принадлежит ей. Люди
запоминают только того, кто первым сказал "а"...
Ирина молчала, машинально перебирая лежащие на столе цветы. Она знала,
что Николай прав: многие считали, что он "пристроился".
- Чепуха! - сказала она, наконец, с нарочитой беспечностью. - Нам дадут
справку, что мы одновременно сказали "а". А справка - это справка, как
сказал бы шеф.
Николай улыбнулся.
- Да, конечно... Что ж, вернемся к статье. Где это...
"Болевой сигнал поступает по нервным волокнам в кору головного мозга.
Возникающие при этом биотоки улавливаются болеанализатором, усиливаются и
передаются яа электроды, приложенные к голове врача. Происходиг нечто
вроде резонанса. Мозг врача как бы настраивается на те же импульсы, что и
мозг больного. Теперь можно ставить объективный диагноз..."
Он бросил журнал на стол.
- Главные новости, Ри, я еще не выложил. Ты даже не представляешь, как
идут дела. Через месяц Гпокэ это официально не объявлено) будет дискуссия
по электронным методам в диагностике. Так вот: ты приглашена, готовь
доклад.
- Я?! - испуганно спросила Ирина. - Нет, нет?
Делай доклад сам. Я боюсь,честное слово!
- Ну, вот. Всегда так...
- Ты же можешь, - тихо сказала Ирина.
Логинов мог. Он мог все, у него все получалось. Он присоединился к
Ирине, когда она испытывала первую модель болеанализатора. Это была полоса
сплошных неудач. Байдалин отмалчивался, остальные не верили в успех и не
скрывали этого. А Логинов сразу поверил.
Он уговорил Байдалина объединить их темы и начал работать вместе с
Ириной. В лаборатории Логинов показывался редко. Он был постоянно занят:
доставал новейшую аппаратуру, приводил специалистов по электронике,
улаживал конфликты с начальством. Без Логинова Ирина не сделала бы и
четверти всей работы.
Полгода назад Николай защитил диссертацию. "Так легче отстаивать наш
аппарат,-сказал он тогда Ирине. - Теперь очередь за тобой. Защищай". Но
Ирина никак не могла закончить даже первую главу диссертации. Каждый день
был до отказа заполнен работой над болеанализатором. Она не хотела думать
ни о чем другом.
- Почему бы тебе не выступить? - спросил Логинов. - Надо привыкать.
- Нет, в другой раз...
- Ладно, еще есть время подумать, - Логинов соскочил с подоконника. - А
теперь последняя новость, Шиманский едва не угробил наш болеанализатор. Ты
же знаешь Шиманского: "Ах, врачу будет больно... ах, не гуманно..."
Гуманисты!.. Сколько они напакостили! Хирургия - ах, больно! Прививки -
ах, больно! Переливание крови - ах, больно!..
Логинов быстро ходил по комнате.
- Успокойся... Маститому ученому полагается быть невозмутимым.
-Не до шуток, Ри! Этот Шиманский... Представляешь, после всех ахов он
хотел сегодня же поставить диагноз больному из своей клиники. Я просмотрел
историю болезни - и ужаснулся. Это был бы конец для болеанализатора. Такой
каверзный случай, сам черт ногу сломит. Адские головные боли, человек
почти невменяем... Иди разберись! Я битый час уговаривал старика.
Насилу уговорил.
- А если попробовать? - спросила Ирина. - Может быть, удастся...
Логинов остановился, удивленно посмотрел на Ирину.
- Ты говоришь ерунду, Ри. За успех один шанс из десяти. Будет неудача.
И тогда поднимется крик: "Болеанализатор никуда не годится!.." Все полетит
в тартарары...
Ирина поставила хризантемы в наполненную водой колбу, собрала упавшие
лепестки, бросила их в окно.
Ветер охотно подхватил смятые лепестки, расправил, понес в сторону, на
асфальтированную дорожку, уже высушенную солнцем.
Логинов крепко взял Ирину за плечи. Повернул к себе. Она опустила глаза.
- Нужно слушать старших, Ри,-мягко сказал он. - Наша работа не раз
висела на волоске. Неудачи, неудачи, неудачи... Начальство имело право
потерять терпение. И вот теперь, когда все только-только налаживается...
Это было бы авантюрой, понимаешь? Первое серьезное испытание на стороне -
и провал. Как раз перед дискуссией! А я хочу на ней затронуть вопрос о
создании специальной лаборатории. Ведь мы кустарничаем, теряем время. В
институте должны серьезно заняться болеанализатором. Нужны штаты,
оборудованиеИрина подняла глаза. Логинов улыбнулся, отошел к столу,
пощелкал ногтем стекло барометра. Наклонился, рассматривая свое отражение.
Пригладил волосы. На столе лежали энцефалограммы, он перелистал их.
- Ты не подумал о человеке, - сказала Ирина.
Логинов отложил энцефалограммы.
- Подумал, Ри, подумал, - грустно сказал он. - Болеанализатор нужен
многим больным. Он нужен каждому врачу. Как стетоскоп. Неудача отбросит
нас далеко назад, дискредитирует саму идею аппарата. Пойми...
Он ходил по комнате и говорил - негромко, терпеливо, обстоятельно. Его
доводы были весомы и непоколебимы. Он излагал их один за другим - так
каменщик укладывает кирпичи, воздвигая крепкую стену.
Доводов было много, но именно поэтому Ирина чувствовала какое-то
внутреннее сопротивление.
- И знаешь что, Ри? - сказал Логинов наконец,- Хватит об этом. Не нужно
искать легких дорог в науке.
Наука - это наука, как говорит шеф. Будем работать и... все. Ну, я прав?
Она кивнула.
- Вот и отлично!-он улыбнулся широко, открыто.- Ведь сегодня такой
день... Твой день. Что мы делаем вечером? Приказывай.
- Не знаю. Что хочешь.
- Хорошо. Я придумаю. Мы устроим что-нибудь грандиозное, - он
озабоченно посмотрел на часы. - Ото! Надо мчаться. Масса дел. Хочу
переговорить с Вороновым, от него многое зависит. К тому же старик
хозяйничает в редколлегии бюллетеня, а у тебя маловато опубликованных
работ. До вечера, Ри! Я зайду в шесть.
Как пишут в романах: сегодня я должен сказать тебенечто очень важное...
Он ушел, по коридору проскрипели четкие шаги - и все стихло. Наступила
пустая тишина.
Ирина стояла у открытого окна. Дул тихий, прогретый солнцем ветерок, но
она вдруг почувствовала, что зябнет, и плотно прикрыла раму.
Она знала, о чем хочет говорить Николай. Она давно этого ждала. Знала,
что ответит ему: "Да" - и все-таки волновалась.
- Надо думать о другом, - громко сказала она. - Думать о другом...
Она заставила себя вернуться к разговору, вспомнила доводы Николая. Но
странное дело: сейчас, когда она не слышала его уверенного голова, те же
самые слова, те же самые фразы звучали совершенно иначе. "Это было бы
авантюрой... Нужны штаты, оборудование... Нельзя искать легких путей..."
Было так, словно она толкнула стену - и стена легко поддалась, оказалась
ненастоящей.
Ирина прижала ладони к щекам. Щеки горели. "Но редь это
демагогия,-самая примитивная демагогия,-с удивлением подумала она и сама
испугалась этих жестких слов. - Нет, нет, он просто не знает, он
ошибается...
Это легко исправить. Сейчас же, немедленно!.. Она побежала к столу,
сдвинула ворох бумаг, закрывавших телефон, схватила трубку. "Нужно
успокоиться,-подумала она. - Подожду две минуты". Она смотрела на часы и
не видела стрелку.
Телефонная трубка гудела деловито, успокаивающе.
Ирина набрала номер. Отозвался безразличный женский голос: "Да?"
- Шиманского, - торопливо сказала Ирина. - Пожалуйста, попросите
профессора Шиманского...
x x x
Позже, ожидая Шиманского и думая о случившемся, Ирина решила, что
Николай по-своему прав. Неудача действительно помешает дальнейшей работе.
Опыт может быть неудачным - это допустимо, даже закономерно.
Однако здесь не опыт. И в случае неудачи трудно будет объяснить, что
практическое опробование болеана-лизатора было вызвано особыми
обстоятельствами. Кто-то поспешит объявить: "Двое молодых и неопытных
работников-чего же ожидать?" И работа замедлится. Придется доказывать,
оправдываться, убеждать...
"Разве Николай в этом виноват?" - думала Ирина.- Неудачные испытания
всегда бросают тень на новый способ диагностики. Пусть несправедливо, но
это так.
Победителей не судят, да, да, а побежденных судят, судят несправедливо.
Не Николаи это выдумал... Но почему он не сказал: "К черту все
соображения, надопомочь человеку!" Или болеанализатор нужен многим и
нельзя - просто недопустимо! - рисковать?"
Только сейчас она заметила, что машинально вертит в руках значок,
снятый с пиджака Николая. "Нет, он не забыл его снять, - подумала она,
внимательно рассматривая значок. - Конечно, не забыл. Он никогда ничего не
забывает. Носил... Маститый ученый, участник конференции..."
x x x
"Боль - сторожевой пес здоровья, — так говорили в древности. Веками -
из книги в книгу - кочевало это изречение. Считалось, что боль
благодетельна - она сигнализирует о болезни. Но постепенно люди
присмотрелись к этому сторожевому псу. Он оказался взбалмошным, шальным,
зачастую - злым, даже бешеным.
Этот пес молчал, когда в организм проникали страшные враги - вирусы
рака, бациллы проказы, туберкулеза...
Он шаловливо вилял хвостом, когда разрушалось сердце, а потом вдруг
поднимал отчаянный лай. Этот сторожевой пес по пустякам жестоко кусал
хозяина. Казалось, он только ждет момента, чтобы вцепиться смертельной
хваткой.
На панели болеанализатора, выше приборов, была установлена эмблема -
собака в наморднике. "Пусть лает, но не кусается, - сказала как-то Ирина.
- Надо надеть намордник". Логинов промолчал, а через неделю принес
вырезанную из дерева фигурку. Ирина обрадовалась и долго подыскивала
подходящее место на приборном щите болеанализатора. Собака была вырезана
очень искусно-со злой, оскаленной мордой и маленькими красными
глазами-бусинками. Когда в лаборатории зажигали свет, бусинки отсвечивали
злыми багровыми искорками.
Официально аппарат назывался "Биотоковый резонансный болеанализатор".
Ирина звала его Малышом.
Этот Малыш занимал почти половину просторной лаборатории. На темном
щите тремя рядами были расположены приборы. Малыш часто капризничал,
приборы помогали находить и устранять неисправности.
Малыш любил тишину, поэтому в лаборатории не было окон, только
невысокая дверь со звуконепроницаемой обивкой. Исследуемый больной
находился в соседней комнате - малейший звук мог отвлечь врача. Ирина
привыкла работать одна, в абсолютной тишине, и громкий, хрипловатый голос
профессора Шиманского казался ей сейчас странным и неуместным. Шиманский
долгое время был военным врачом и сохранил военную выправку. Рослый, с
коротко остриженной крупной головой, уже немного грузный, располневший, он
ходил вдоль панели болеанализатора и расспрашивал Ирину о назначении
приборов.
- Ясно, - сказал он наконец. - Где прикажете поместиться?
- Вот здесь, пожалуйста, у регистратора биотоков,- ответила Ирина. - Я
сяду в это кресло спиной к аппарату - свет приборов отвлекает, мешает
сосредоточиться. Говорить со мной не надо. Но...
Она умолкла.
- Что "но"? - спросил Шиманский.
Он говорил с ней, как со студенткой, и она поспешно ответила:
- Это экспериментальная установка. Мы собирались ее усовершенствовать.
Так, чтобы врач мог при необходимости уменьшить силу идущих к нему болевых
импульсов. А сейчас... в общем, пока этого нет. Анализатор даже усиливает
болевые импульсы; так было удобнее для ОПЫТОР...
В серых, жесткг/ватых глазах Шиманского промелькнуло что-то похожее на
жалость.
-Послушайте, Ирина Владимировна, может быть, лучше, если я сам, а?
- Нет. Первый раз должна я.
- Да, без регулировки плохо, - недовольно проговорил Шиманский.
Ирина пожала плечами.
- Какая разница!
Шиманский удивленно посмотрел на нее.
- Я хотела сказать, что теперь уже поздно.
- Почему? - спросил Шиманский, пытливо глядя на Ирину. Она не ответила.
Шиманский не спеша прошел вдоль панели болеанализатора, остановился у
эмблемы, негромко сказал:
- Надели на пса намордник... Романтика!
Ирина молчала.
А Шиманский думал о романтике. Когда-то о'на жила на морских пристанях.
Там теснились парусники, пирамидами громоздились бочонки с ромом, мешки с
кофе, связки сахарного тростника. А бородатые, смахивающие на пиратов,
матросы продавали обезьян и рассказывали небылицы о чудовищных штормах и
заокеанских странах... Потом романтика ушла на аэродромы, с которых
взлетали первые самолеты-неуклюжие коробки из парусины, дерева и
проволоки... Теперь романтика поселилась в лабораториях, конструкторских
бюро, у пультов электронных машин...
- Да, Ирина Владимировна, странная это вещь - романтика! - сказал
Шиманский. - Если присмотреться к тому, что мы делаем...
Ирина вздрогнула. Присмотреться! Это слово заставило ее вспомнить
микроскоп. В микроскопе есть винт кремальеры - для грубой, приблизительной
наводки и микрометрический винт - для наводки точной, окончательной. "Я
крутила только винт кремальеры,- подумала Ирина, - а если повернуть
микрометрический винт..."
Она слушала Шиманского и ничего не понимала.
Слова проходили стороной. Ирина думала о Николае.
Ей казалось, что она повернула микрометрический винт, и изображение,
еще мгновение назад расплывчатое и неясное, стало отчетливым и резким,
видимым до мельчайших деталей.
Шиманский, наконец, заметил, что Ирина его не слышит. Он умолк на
полуслове, кашлянул, затем сухо спросил:
- Начнем?
- Простите, - тихо сказала Ирина. - Да, конечно, начнем. Я только
хотела спросить... этот человек... там...
- Его зовут Илья Дмитриевич Кабешов, - ответил Шиманский. - Осколок
мины, наспех сделанная операция... и вот четверть века спустя... Старший
сержант Кабешов Илья Дмитриевич. Второй Украинский фронт.
Ирина включила аппарат. Стрелки приборов ожили, качнулись вправо,
задрожали. Свет в лаборатории погас, была освещена только панель
болеаналязатора.
Ирина медлила. Она прислушивалась к тихому гудению Малыша. Было нечто
успокаивающее в этом едва слышном ворчании аппарата. В такие минуты он
казался Ирине живым существом - умным, но строптивым.
Ну, будь молодцом, Малыш, - мысленно произнесла она. - Ты же не
подведешь меня... И еще... - она покосилась на Шиманского. Ей не хотелось,
чтобы профессор угадал ее мысли,-Не делай мне, Малыш, очень больно.
Я немножко боюсь, ну, совсем немножко..."
Под оскаленной мордой деревянной собаки вспыхнула зеленая лампочка.
Сестра сигнализировала из соседней комнаты: "Больной готов". Ирина молча
надела шлем, туго стянула ремешок, поправила провода. Они напоминали
расплетенную косу, их было свыше тридцати и они делали шлем тяжелым. Ирина
села в кресло, откинулась, закрыла глаза.
Наступила темнота.
Откуда-то из глубины сознания на мгновение выплыло лицо Логинова,
мелькнули спутанные, сбивчивые мысли - и ушли. Снова наступила немая,
бездонная темнота. Было такое состояние, как в минуты, предшествующие сну.
Сна еще нет, мозг работает, но мысли уже становятся прозрачными,
невесомыми, неуправляемыми.
Они редеют и уходят...
Боль возникла внезапно, еще несильная, но острая, как укол булавки.
Ирина наклонила голову, сжала руками подлокотники кресла.
Шиманский внимательно следил за регистратором биотоков. Два тонких пера
чертили линии на разграфленной бумаге. Верхняя линия (она соответствовала
биотокам больного) была изломанной, лихорадочно пульсирующей. Нижняя -
сначала представляла собой прямую. Потом, когда Ирина надела шлем,
возникли изломы, колебания. В них был определенный ритм, присущий биотокам
нормально работающего мозга.
Внезапно этот ритм начал расстраиваться. Нижнее перо регистратора
задрожало, вычерчиваемая им кривая стала пульсирующей,чистота колебаний
резко увеличилась. Шиманский взглянул на девушку. Ирина сидела с закрытыми
глазами. Слабый сиреневый свет приборов, падающий сбоку, делал ее лицо
смертельно бледным. Шиманский подумал: "Девчонка, совсем девчонка" -
достал платок и вытер неожиданно вспотевшее лицо.
...Боль усиливалась. Сначала она казалась какой-то внешней,
посторонней. Ирина не могла бы сказать, где именно болит. Потом она уже
знала - болит голова.
Тупая, ноющая, пульсирующая боль медленно расползалась от затылка к
вискам. Стало труднее дышать.
Каждый вдох отдавался в голове жгучей, сверлящей болью.
Мелькнула мысль: "Ничего, так можно терпеть...
Можно... Нужно..." И почти сразу же боль резко усилилась, стала
нестерпимой. Ирина знала - наступит момент резонанса. Боль, до этого
пробивавшаяся тонким ручьем, превратилась в широкий, яростный поток.
"Плохо,-подумала Ирина.-Надо... как это... да, да... надо уменьшить
масштаб боли... Чтобы врач мог слушать.
спокойно слушать больного. Почему я не подумала о регуляторе раньше?
Опыты, опыты, а теперь - настоящая боль..."
Ирина согнулась, онемевшие пальцы сжимали подлокотники кресла.
Нахлынувшая боль была такой большой, что Ирина уже не могла думать - какая
она, где она. Лихорадочно билась мысль: "Надо вытерпеть...
надо вытерпеть..." Потом, оттесняя эту мысль, возникла другая: "Как же
он терпит?! Кабешов Илья Дмитриевич... Днями, неделями, месяцами..."
Раньше Ирина ставила опыты с умеренной, лабораторной, как она говорила,
болью. Настоящая боль отличалась от лабораторной, как тигр от кошки.
"Малыш, Малыш, - хотелось крикнуть Ирине, - не надо так..." Где-то на
задворках сознания билась трусливая мысль: "хоть бы аппарат испортился..."
Ирина заставила себя сосредоточиться, попробовала выпрямиться. Дышать было
трудно, воздуха не хватало.
Боль, как вырвавшийся на свободу хищник, все глубже и глубже вонзала
свои когти. И с поразительной, редко достижимой в опытах ясностью Ирина
вдруг попоняла, что это за боль. Диагноз был настолько прост, что она
сначала не поверила. Теперь она внимательно прислушивалась к боли...
- Ирина Владимировна! - Шиманский держал ее за руку. - Как вы себя
чувствуете?
Ирина не сразу поняла, что Шиманский выключил болеанализатор. Боль
исчезла, и первые мгновения Ирина не могла думать, она просто переживала
ни с чем не сравнимое чувство освобождения от боли.
- Я решил прервать опыт, -. сказал Шиманский.
Голос его звучал виновато.
Ирина быстро сняла шлем. Профессор видел - она улыбалась.
- Сергей Иванович, диагноз довольно простой. Острое воспаление
черепномозговых нервов. По-видимому, началось с невралгии тройничного
нерва, осложнилось вторичными явлениями...
Шиманский недоверчиво покачал головой.
- При невралгии тройничного нерва должна ощущаться пульсирующая боль. А
больной на нее не жаловался.
-Это понятно,- возразила Ирина. - Боль перешла за пределы, при которых
человек еще может ее точно локализовать и определить. Она стала слишком
сильной, слишком длительной, вызвала другие боли, сопутствующие... Если
хотите, вы можете убедиться.
Шиманский энергично кивнул.
- Добро! Так и сделаем.
Ирина помогла ему надеть и застегнуть шлем. Он сел в кресло, махнул
рукой.
Свет Ирина не выключила. Она внимательно следила за выражением лица
профессора. Седые, клочковатые брови его поднялись, лоб прорезала глубокая
вертикальная складка, морщины под глазами начали подергиваться. Это
наступала боль. Шиманский закусил губу,- закрыл, стиснул глаза.
Ирина отвернулась к регистратору биотоков.
Впоследствии она часто вспоминала этот момент. С первого взгляда,
мгновенно она увидела в двух вычерченных прибором изломанных, пульсирующих
линиях удивительную закономерность. Эта закономерность была выражена
настолько четко, что Ирина сразу забыла обо всем другом. Она забыла о
больном, забыла о Шиманском - все ушло куда-то, остались две тонкий
изломанные линии. Закономерность, поразившая Ирину, была очень простой:
когда врач надевал шлем и настраивался на болевые импульсы исследуемого,
тому становилось легче. Ирина еще не видела больного, но регистратор
биотоков бесстрастно свидетельствовал: при работе аппарата пульсирующие,
расстроенные биотоки мозга больного постепенно приобретали нормальный
характер.
Регистратор биотоков отметил это дважды: когда Ирина сидела в кресле, и
сейчас, когда ее место занял Шиманский.
...Короткий звонок прорезал тишину. В этой абсолютрой, напряженной
тишине он показался Ирине оглушительным звоном. Она поспешно сняла с
панели болеанализатора телефонную трубку. Говорила сестра, наблюдавшая за
больным. Голос ее был откровенно удивленным: больной почувствовал
облегчение и...
заснул.
Ирина выключила болеанализатор. Шиманский встал, ремешок шлема не
поддавался, у профессора дрожали руки.
- Вы правы,-взволнованно сказал он. Кашлянул.
исподлобья взглянул на Ирину. Его беспокоило-так ли он держался во
время опыта.-Вы правы. Это воспаление черепномозговых нервов. Редкая
форма... Что с вами?
Только сейчас он заметил, что Ирина не слышит его.
- Что с вами? - повторил он.
Ирина вздрогнула, недоумевающе посмотрели на профессора. Он повторил
еще раз:
- Что с вами? Что случилось?
Она молча показала на регистратор биотоков. Шнманский не сразу понял.
- Подождите, подождите...-бормотал он, вглядываясь в запись биотоков.
Ирина передала ему слова сестры.
Шиманский вытащил коробку папирос. Спичек но оказалось, он машинально
похлопал себя по карманам, потом скомкал папиросу и сунул ее в карман
халата.
-Понимаю,-хрипловато сказал он.-Заставляя совместно работать мозг
больного и мозг врача, мы распределяем одни и те же болевые ощущения на
два мозга.
Уже по одному этому больной должен почувствовачь некоторое облегчение.
Но главное... Да, конечно! Главное в том, что свежий, неистощенный болью
мозг врача активно противодействует, борется, его силы еще
неизрасходованы... Но ведь это открытие! И какое! Значит ваш аппарат можно
применять не только для диагностики, но и для лечения. Скажем, при шоковых
состояниях, как вы думаете?
Он внимательно посмотрел на Ирину и продолжал уже совсем другим голосом
- негромким, спокойным.
- Я не люблю делать поспешные выводы. Но тут не может быть ошибки.
Должен поздравить вас...
Ирина, не отвечая, смотрела на регистратор биотоков. Шиманский с
досадой подумал: "Надо было сказать как-то иначе. Эх, сухарь, сухарь!..
Славная девушка...". Ему вдруг вспомнился Логинов, он поморщился "Такая
девушка... и этот проныра! Нет, жизнь устроена глупо, глупо!".
Вслух он сказал:
- Вам надо собраться с мыслями...
Ирина медленно вошла в комнату. Машинально сняла халат, повесила у
двери. На подоконнике стояли колбы с хризантемами. Ирина долго смотрела на
цветы.
Она не думала, не могла сейчас думать. Сказывалось нервное напряжение,
усталость сковывала мозг.
Она села на широкий подоконник. Прижалась щекой к нагретому солнцем
стеклу. Приближался вечер - тихий, теплый, добрый.
Барометр над столом показывал бурю.
Валентина Журавлева.
Летящие по вселенной
"Искатель" #3/1963
(Научно-фантастический рассказ)
OCR: Text files collection of Seagull st., 2:5030/163.3
ЛЕТЯЩИЕ ПО ВСЕЛЕННОЙ
Научно-фантастический рассказ
Это драма, драма идей.
А. ЭЙНШТЕЙН
Возле стола, за которым я сидела в первом классе, было окно. Совсем
рядом: я могла дотянуться рукой до прогретого солнцем шершавого
подоконника. Шли годы, менялись комнаты, но я всегда выбирала место
поближе к окну. Наша школа стояла на окраине города, на высоком холме.
Из окна было видно множество интересных вещей. Но чаща всего я смотрела
на антенну радиотелескопа. Антенна казалась маленькой, хотя я знала, что
она огромна - обращенная к небу трехсотметровая чаша.
Мне нравилось следить за ее загадочными движениями. Может быть,
поэтому все, что я узнавала в школе, как-то само собой связывалось с
антенной.
Это была антенна радиотелескопа, ловившего сигналы разумных существ
с чужих планет.
Мы дружили с антенной. Когда я не могла решить трудную задачу,
антенна подбадривала меня: "Ничего, ты обязательно справишься! Ведь и
мне не легко. Надо искать, искать, искать..." Весной солнечные лучи
отражались от внешней поверхности рефлектора, и белый зайчик бродил по
классному потолку. Днем и ночью, в жару и холод, в будни и праздники она
работала, антенна моего радиотелескопа.
Но однажды она остановилась. Я посмотрела в окно и увидела
неподвижную, склонившуюся вниз чащу. Тогда я побежала к ней. Я бежала
так быстро, как только могла: школьный двор, улицы, шоссе... Под
антенной спокойно ходили люди; никто не обращал на меня внимания"
Я долго не возвращалась в интернат. Я знала: меня будут спрашивать,
почему я плачу. Как это объяснить?..
С тех пор антенна телескопа оставалась неподвижной. Я прочитала в
газете, что продолжавшиеся более сорока лет попытки поймать сигналы
инозвездных цивилизаций оказались безуспешными. По-прежнему в мое окно
была видна решетчатая чаша антенны. Но солнечный зайчик уже не бегал по
потолку. Иногда у меня мелькала наивная и дерзкая мысль: я что-то поищу,
придумаю, и снова телескоп будет шарить по небу...
Я стала астрономом, а в астрономии выбрала проблему связи с
инозвездными цивилизациями. Нас полушутя называли поисковедами. Я стала
поисковедом в трудное время. Последняя, очень серьезная и оставшаяся
безрезультатной, попытка вызвала разочарование. Многие поисковеды
занялись другими проблемами. Мы видели, что старые пути непригодны, а
новых не знали.
В нашем институте осталось тридцать человек, едва ли не половина
всех поисковедов на Земле. Не было таких гипотез,, которые мы бы
отказывались проверить. Наши инженеры изобретали тончайшие радиофильтры
и конструировали сверхчувствительные системы молекулярных усилителей. Мы
готовились к новым поискам.
И вот в течение двух дней все изменилось.
Вечером первого дня я встретилась с человеком, которого знала очень
давно. Мы долго ходили по городскому саду, потом спустились к
набережной. Шел мелкий дождь. Мы сидели у самой воды и говорили. Это был
тягостный разговор. Временами я слышала наши голоса как бы со стороны и
думала: "Почему мы не можем понять друг друга?" Слова были подобны
холодным каплям дождя на плаще. Все, Что мы сказали в этот вечер, делало
невозможным самое простое: произнести несколько хороших слов. Простые и
обычные слова показались бы сейчас ненужными, фальшивыми.
Я возвращалась домой пешком, вдоль реки. Я шла и старательно
доказывала себе, что этот человек мне безразличен. Доказательство
получалось логичное и точное, как геометрическая теорема.
Потом я стояла на мосту и думала, почему все так сложилось. Как
легко доказать теорему и как трудно доказать любовь! Сквозь серую дымку
дождя я смотрела на огни города и думала; "Они горят, и я их вижу; если
они погаснут, я увижу, что их нет. Все просто. А как увидеть любовь?"
Мне очень трудно объяснить, что я тогда чувствовала. Я пыталась это
сделать только для того, чтобы стало понятно дальнейшее.
Над рекой дул сильный ветер, я промерзла и побежала домой. Я долго
ходила по комнате и, когда это стало невыносимым, начала разбирать свои
книги.
И тут обо всем забыла. Перелистывая страницу за страницей, я думала
о том, что в каждую эпоху люди, естественно, представляли себе внеземные
сигналы такими, какие были в то время на Земле. Изобрели радио - и
ожидали, что поймают радиосигналы. Взлетели наши первые ракеты - начали
говорить о прилетах космических кораблей. Возникла квантовая оптика -
стали ловить световые пучки... Но почему обязательно так? Сигналы, если
они есть, посланы цивилизацией, которая несравненно старше нас.
Сигнальные цивилизации (это наш профессиональный термин) должны быть не
проста более развитыми. Они всемогущи, они умеют делать все, что только
не нарушает законов природы. Они пошлют не те едва слышимые сигналы,
которые мы ловим на пороге чувствительности приборов, а сигналы
колоссальной мощности. Сигналы столь же яркие, как городские огни, на
которые я смотрела с моста. Не увидит их только слепой) Но таких
сигналов мы не знаем, Либо их нет вообще, либо...
Вывод был ошеломляющий: сигналы перед нашими глазами, они
примелькались, и мы их просто не замечаем)
...Это была сумасшедшая ночь. Я не спала ни минуты. Меня лихорадило
от сознания, что открытие где-то рядом.
- Они горят, - повторяла я, - они видны всем. Если они погаснут, мы
увидим, что их нет...
Под утро я устала и уже без всякого волнения смогла заново
проследить весь ход мыслей. Сигнальные цивилизации далеко обогнали нас в
развитии, но и для них недоступны сверхсветовые скорости. Они не будут
летать в поисках разума. Они пошлют сигналы. И это будут не направленные
сигналы, а что-то вроде призыва: "Слушайте все!" Такой сигнал должен
автоматически "сработать" везде, где возможна высокоорганизованная
жизнь. Скажем, на планетах, имеющих атмосферу. Значит, сигналы должны
быть однотипными для Земли, Марса, Венеры. А главное - они будут
длительными, эти сигналы. Они должны работать миллионы, даже десятки,
сотни миллионов лет. Но что выстоит миллион лет?) За такой срок
разрушатся и высочайшие горы...
В 9 утра я начала эксперимент. Идея его была проста. Я нашла новый
путь, а пройти по этому пути предстояло машине, серийной логической
машине "Р-10". Я запрограммировала задание, смысл которого был
приблизительно таков.
Допустим, мы стали всемогущими. Решено послать сигналы на все
планеты, где в принципе могут быть высшие формы жизни. В том числе и на
неведомые нам планеты. Сигналы должны быть видимы всем хоть
сколько-нибудь разумным существам;
Что это за сигналы?
Я пустила машину, а потом отнесла копию программы своим товарищам.
У нас принято подвергать новые гипотезы самой разносной критике. Мы
испытываем новые идеи, как металл, который пойдет на ответственное
сооружение.
Я вернулась в свою лабораторию. Машина работала. По показаниям
контрольных приборов я видела, что машина поглощает все новую и новую
информацию. По ее требованию информация передавалась из центральных
хранилищ.
Мы не раз применяли такие машины для проверки своих гипотез. Машины
никогда не смеялись. Но они вдребезги разбивали многие хитроумные идеи.
Как-то мы подсчитали, что машине типа "Р-10" нужно в среднем девять
минут, чтобы вдребезги разнести очередную поисковедческую гипотезу...
Я смотрела на часы. В лабораторию набились все наши. И все смотрели
на часы. Прошло сорок минут, машина работала, и мы видели, что она
посылает все новые и новые запросы. Двенадцать минут она рылась в
информационных архивах Международного астрофизического союза. Четыре
минуты длился ее разговор с Пулковской обсерваторией. И вдруг полнейшая
неожиданность: машина надолго связалась с отделом информации Киноархива.
Не знаю, что искали там ее электронные собратья, но это продолжалось
более трех часов.
Мы ждали. Кто-то догадался позвонить, чтобы нам принесли обед сюда,
в лабораторию. Машина соединялась с самыми различными организациями.
Казалось, будто человек, захлебываясь от спешки, выпаливает вопросы.
В шесть вечера меня заставили уйти. Я прошла в библиотеку и легла
на диван. Меня обещали разбудить через час. Когда я проснулась, было без
пяти двенадцать. Я побежала к "Р-10". Она работала. Мне сказали, что с
девяти часов машина занимается обработкой данных по Марсу и Венере.
Мы сидели всю ночь. Почти непрерывно звонил телефон, нас
спрашивали, но что мы могли ответить?.. Сигналами должно было оказаться
нечто всем известное, обыденное. И мы понимали: не так легко будет
переломить себя и по-новому взглянуть на то, что испокон веков считалось
земным...
В восемь утра машина закончила работу. За ночь прилетели астрономы
из Москвы, Мельбурна и Оттавы. Комната не могла вместить всех, и многие
сидели в коридоре. Егоров, наш начальник, подошел к буквопечатающему
аппарату машины, нажал клавишу, и машина коротко отстучала:
- Полярные сияния.
Мы растерялись. Мысль о полярных сияниях появилась у нас еще
вечером, но мы ее почему-то отбросили. Перебивая друг друга, мы
сформулировали первый вопрос:
- Полярные сияния зависят от деятельности солнца. Разве это не так?
- Да, - ответила машина. - Сигналы накладываются на идущий от
Солнца поток корпускул. Для длительных сигналов целесообразнее
использовать местную энергию. Сигнальный же характер полярных сияний
проявляется в закономерном чередовании окраски.
Поднялся такой шум, что я ничего не могла разобрать. Машину
засыпали десятками вопросов, но Егоров сказал:
- Не все сразу! Прежде всего нам надо знать, как именно... словом,
как они меняют цвет сигналов.
Он запрограммировал вопрос, а машина ответила:
- Периодичность - два с половиной года. Продолжительность -
полтора-два часа. Через каждые два с половиной года аналогичные сигналы
наблюдаются и в полярных сияниях на Венере и Марсе. Лучшее описание - по
данным Диони, Исландия, 1865 год.
Через час нам привезли микрофильм, снятый с книги Диони. Вот как
описывалось там это сияние:
"Нас известили о начинающемся северном сиянии, и с возможной
поспешностью мы вскарабкались на самую возвышенную кровлю форта. Близ
зенита разгоралось белое облако. Сначала осветились края облака, затем
оно вспыхнуло, и белый свет залил небо и море. Изящные снасти нашей
шхуны отчетливо выделялись на этом северном свете. Потом сквозь белый
свет, который достиг полного блеска, мы увидели красную ленту. Это не
дуга, так часто описывавшаяся, но гибкая световая лента, имеющая хорошо
очерченные границы. Внезапно красная лента погасла. Небо представилось
нам опустевшим, но вскоре лента зажглась вновь. Затем красный свет ленты
сменился желтым. Эти светлые полосы, казалось, были согласованы друг с
другом. В течение получаса они появлялись и гасли через равные
промежутки времени, после чего мы увидели сноп цветных лучей. Длинные
светящиеся столбы поднимались вверх, смелые и быстрые. Они были
различного цвета, от желтого до пурпурного, от красного до изумрудного.
И, словно завершая это величественное зрелище, на небе вновь возникли
красные и желтые чередующиеся ленты. Постепенно они поднялись вверх и
превратились как бы в брачный венец неба. Сияние приняло обычный для
этих мест вид..."
Мы долго молчали. Потом кто-70 сказал:
- Две красные ленты и одна желтая... Это нечто вроде вызова. А сама
передача - световые вспышки в виде столбов,
Да, здесь угадывалось какое-то отличие от обычных форм сияния... Но
нам так и не удалось найти подробного описания или цветных кинокадров
основной части "передачи". К северному сиянию привыкли, никому не
приходило в голову рассматривать их как сигналы иных цивилизаций и вести
киносъемки непрерывно в течение двух-трех лет. Мы обнаружили лишь
несколько кадров, в которые случайно попали сигналы "вызова". Это была
лента старой кинохроники, запечатлевшая морской бой в полярной ночи.
Сквозь ослепительные вспышки орудийных залпов и раскаленные прочерки
трассирующих снарядов трудно было разглядеть призывные сигналы
космоса...
x x x
Сейчас, когда я пишу эти строки, воздух дрожит от гула моторов. На
станцию "Северный полюс" пришла новая группа винтолетов. Если гипотеза
верна, через семнадцать дней мы увидим "сигнальное" сияние. Наблюдения
будут вестись на полюсах Земли, Марса, Венеры. Мы работаем днем и ночью,
как работала когда-то, не зная отдыха, антенна за моим окном.
Быть может, миллионы лет загорались эти огни. Они светили над
безлюдной Землей. Светили пещерному человеку. Светили в тот день, когда
в Риме, по площади Цветов, вели на казнь Джордано Бруно...
Вновь и вновь над Землей вспыхивали звездные сигналы. Их заслонял
порой слепящий огонь войны. На них смотрели глаза людей, поглощенных
своими заботами. Но те, кто их посылал, были терпеливы. Они знали, что
наступит время, когда человек - первым был человек моей Родины -
вырвется в космос. Знали, что наступит время, когда сигналы будут
замечены. Это время пришло!
Мы услышим голосе, летящие по вселенной...
Text files collection of
Seagull st., 2:5030/163.3
© OCR by Seagull st., 1997
Закладка в соц.сетях