Жанр: Научная фантастика
Мартовский вечер
...тоящая вышивка заполочью [заполочь (укр.) -
цветные нитки для вышивания] - пестрые полевые цветы. Это был сборник
народных украинских песен.
Полистала-полистала Маринка, и так захотелось ей, чтобы Андрон взял да
подарил это чудо... Подарит такой! Как же - держи карман шире!
- Нравится? - спросил Чебренков.
- Ага...
- Ну что ж, попробуем и для вас такую же достать. У меня в области
знакомство в букинистическом.
Маринка только головой кивнула, так она и поверила, что Андрон будет
искать для нее такую же книгу. С какой стати?
Убрав "Народные песни", Чебренков попросил Надийку почитать свои стихи.
И Надийка читала. Марине особенно пришлось по сердцу про Павлика Морозова.
Андрон тоже немного похвалил, какие-то "находки" отметил. Но потом
принялся критиковать: "Тема стара, про Морозова столько уже написано..."
На прощанье напоил подруг чаем с каким-то особенным вареньем: "Букет -
крыжовник и жердели". Маринка отказывалась, но Надийка ее чуть ли не
кулаками принудила.
...Метет вьюга, швыряет снегом в лицо. Девушка совсем уже обессилела,
села на пенек, полою прикрыла корзинку. Как там Михайло? Верно, волнуется
за нее...
"Михайло..." - зажмурилась, радостно улыбается. Вот странно, обычное,
казалось бы, самое обычное мужское имя, а для нее - вымолвишь, и будто
солнышко греет. "Михайло... Михайло..." - нежность горячей истомой
разлилась в груди.
А снег так и липнет, но кажется он теперь девушке теплым, ненастоящим.
Постепенно, исподтишка, нежным пологом окутывает забытье. Михайло... Они
вдвоем... Нет, не метель шумит - шумят, шелестят тополя... и они с
Михаилом совсем рядом. Он смотрит ей прямо в зрачки. Маринке кажется, что
паренек не просто читает - пьет, пьет ее всю, вбирает в себя ее, всю ее...
Лицо к лицу, глаза в глаза...
И верно, чего это он так?..
Понятно, ни в какую ворожбу она не верит, но...
Солнышко пригревает... Со... н... Солнышко...
Встрепенулась. Так и замерзнуть недолго. Нужно идти. Вот уже и дубняк
кончается, еще совсем немножко, и будет видно хату.
Да, она счастливая - у нее есть Михайло! Впервые в жизни девушка
поняла: тяжело, страшно прожить без любви. А еще страшно, страшнее смерти,
полюбить такого, как Андрон. И до сих пор у Маринки возникает чувство
гадливости, как только вспомнит то "рандеву". Бедная Надийка...
Как только начали наши отступать, едва не поссорились они из-за того же
проклятого Андрона.
- Плохой он человек, - настаивала Маринка; - Сердцем чувствую - плохой.
- Как ты можешь?! - возмущалась Надийка. - Без всяких оснований, без
доказательств порочить человека - ну, знаешь...
- Доказательства... Все в нем мне не нравится: и эта панская старина, и
эти стишки. Как его? Кучеринка, что ли... Никакого содержания. И вправду
"треньки-бреньки"!
- Во-первых, не Кучеринка, а Червинка, - сдерживая гнев, поправила
Надия. - А во-вторых, должна тебе сказать: ты совсем не понимаешь, не
чувствуешь красоты. Все у тебя по учебнику. Содержание... Какое содержание
в розе? Красиво, и все! Кроме содержания, существует и форма, об этом даже
в-школе учат.
- Роза? - теперь уже рассердилась Марина. - Белена твой Червинка и
Андрон с ним! Роза... Знаешь, я где-то читала, что и красота умеет
стрелять. Так вот, надо видеть, куда она нацелена. А форма - форма бывает
разная: есть наша, а есть и чужая.
- Чужая? Ах ты!.. Ты!.. Схема ты ходячая!
- От схемы слышу!
- Я схема?!
- Ты! Ты!
Чуть не подрались, два дня не разговаривали. Только на третий
помирились. Маринка узнала, что Андрон пошел добровольцем на фронт, и
попросила прощения у Надийки.
- То-то и оно-то, - грустно улыбалась Надийка. - Ты его врагом, чуть ли
не Гитлером размалевала, а он - на фронт...
"На фронт!" Немцы в село - Андрон за ними. Стал жить, как пан, в свое
удовольствие. В полиции тогда еще не служил. Гулял, пьянствовал со
старостой и на его подводе в область статейки свои отвозил: про
"освободительную миссию Германии" и всяческие размышления о чистой красоте
и украинской древности. Не раз видели подруги знакомую фамилию на
страницах фашистской газеты.
Вот тебе и роза!
Надийка не верила, все думала, что он это по заданию партизан
прикидывается другом оккупантов. Не верила...
Настал день, страшный, позорный день, и он, "усталый" и "печальный"
Андрон, сам же и переубедил ее.
Первый набор в Германию начался в Опанасьевке как раз на октябрьские
праздники. Полицаи разнесли повестки, приказали на другой день утром
собираться у школы.
Наступило утро, а школа пуста. Кинулись полицаи по дворам - где кого в
чем застали, так и повели. Потом уже матери поприносили теплую одежду и
харчи на дорогу...
Надийка с рассветом решила бежать в соседнее село: там еще вроде бы не
было набора. Пошла огородами, к речке. На кладках и встретилась с немцем.
Девушка знала: набором занималась исключительно полиция, "освободители"
в эту "грязную работу" пока что не вмешивались. Нужно было спокойно идти -
возможно, немец и не обратил бы внимания. Но Надийка не выдержала, перед
носом у эсэсовца бросилась в воду.
По грязи, по ивняку - назад на берег. Немец видит: убегает. Выхватил
пистолет. "Хальт! Хальт! - кричит. - Партизан!"
Надийка - чащами, садами, и эсэсовец отстал, стреляет на бегу, пули над
головой свистят. Перескочила через забор, на улице - ни души. И вдруг
открывается напротив калитка - Чебренков...
- Спасите! - кинулась к Андрону. - Немец за мною!..
- Ну и что?
- В Германию... - говорит, задыхаясь.
- Ну, не так страшен черт, как его малюют.
- Погибну я!..
- Все погибнем, все прахом будет...
А через забор уже и эсэсовец перелазит. Кричит что-то Андрону: держи,
мол.
Надийка - бежать, а немец приложился и с руки... Одна пуля в икру,
видно, в ноги целился, вторая в спину.
...Через окошечко школьного подвала, сама и рассказала обо всем матери.
Умерла на рассвете.
А потом немецкое отступление, вот так же, как и сейчас гудело,
приближалось. Андрон на подводе вдвоем со старостой отправился за
фрицевским обозом.
Наши заняли Опанасьевку. Освободили, но ненадолго. Через месяц в село
опять вступили оккупанты. Вернулся староста, а за ним и Андрон, но уже не
в ватнике - в черной, полицайской шинели.
"Я выживу, выживу..."
- Выживешь... - печально улыбнулась Марина: всякую нечисть, андронов
всяких и беда не берет, а человека...
Только всего и осталось - крест под яблоней в глубоких сугробах да в
материнских сумеречных снах:
"Слышишь - гремит?! Прогреби хотя бы тропинку ко мне..."
6. ДВЕ ПОЛОВИНКИ ЯБЛОКА
Домой Маринка добралась как раз тогда, когда старенькие стенные часы
пробили ровно двенадцать. Паренек лежал лицом к стене и на приветствие
вовсе не ответил.
- Михайло... Ну, чего ты?..
- Больше с тобой не разговариваю.
Вот как! Сбросила кожух, присела на край лежанки:
- Ну я ж... Я ж только до тетки Ганны. Надо же тебя чем-то подкормить.
Вон, целую баночку смальца принесла. Ну, прости, я больше никогда не
буду...
- Можешь сама подкармливаться.
- Ну, хватит, хватит. Поворачивайся, вставай. Сказала ж - больше не
буду...
Михайло натянул на голову одеяло:
- Отстань. - А немного погодя добавил спокойно, презрительно: -
Пустомеля. Ни одному твоему слову не верю.
- Ну и не верь. - Маринка встала. - Подумаешь! Для него ж старалась,
ходила, а он еще и выговаривает!
Михайло молчал.
Притащила хворосту, растопила печь. И, уже наливая в миски горячий
ароматный кулеш, обратилась подчеркнуто независимо:
- Вставай. Гонор гонором, а есть нужно.
Похлебали молча.
Вымыла посуду, поставила на печку - пусть сохнет. Налила кипятку в
тазик:
- Снимай рубашку.
- Спасибо, не нужно. Рубаха у меня чистая.
- Снимай, снимай!
Михайло что-то пробурчал недовольно, однако стянул нижнюю рубаху:
- Куда ее?
- Давай сюда. О, скоро уже как у того неряхи - читал сказку? -
прислонишь к стенке, будет стоять как лубяная. Что? И самому смешно?
Но Михайло смеяться не собирался, отвернулся снова к стене. То ли спит,
то ли притворяется.
Выстирала. Посмотрела в окно: за хатой - от яблони к сараю -
алюминиевый провод натянут. Повесить бы там рубашку, чтобы морозом и
ветром пахла... Нельзя. Андрон сразу заметит. Развесила над плитой.
Оделась, вышла во двор.
А зима уже и не настоящая вовсе. Снег липкий, сейчас бы в снежки...
Метелица улеглась. Над мелочно-белыми сугробами в сером небе тонко-топко
чернеют влажные вишневые веточки. Весною пахнет...
Маринка приникла распаленной щекой к мокрому стволу, задумалась... Вот
и прогневала своего ненаглядного. И все равно она счастлива... Как бы он
ни сердился, а она может, имеет право, если захочет, увидеть его, услышать
голос. Может помогать ему, а если, не дай бог, что случится, может, имеет
право своей жизнью спасти его... И даже - чего не бывает - даже может
понравиться ему когда-нибудь...
"Понравиться? - подумала и усмехнулась: - Чудачка..."
Михайло - он вон какой: смелый, умный, хороший. Красивый - глаз не
отвести! А она трусиха и недотепа. Да и внешне как вон то огородное пугало
- худющая, хромая...
Понравиться... Достала из кармана осколок зеркальца, держа его в
вытянутой руке, внимательно осмотрела себя. Коса... Всего-то и добра!
Только и славы, что толстая и длинная. Волосы черные, брови чернющие, щеки
румяные...
Как знать... А может, не так уж и плоха она?..
Спрятала зеркальце, понурившись, поплелась в хату.
Михайло читал. Читал ли действительно или только делал вид?
Прибрала в комнате, подмела, выгребла из печки, и смеркаться начало.
Проверила засов, взялась за коптилку и опять не стерпела:
- Ну что ж? Так и будем молчать?
Михайло ничего не ответил, отложил книжку, лежал и смотрел в потолок,
будто читал на нем что-то важное и необычайно интересное.
И Маринке стало грустно, совсем тоскливо. Ей вдруг показалось, что
никто к ней и не приходил, не стучал ночью, - как была она одинокой, так и
осталась одна-одинешенька, как вот этот трепещущий огонек каганца в черной
беспредельности ночи...
С этой мыслью и начала стелить постель. Каганец решила пока не гасить -
все равно не заснет. Какой там сон!
Отодвинула занавеску - черным-черно, ни огонька, ни лучика. Вот так же
и на сердце у Маринки. Легла, и вдруг мысль, ни с того ни с сего: "А
может, и прав Андрон? Как ни живи, как ни старайся - придет смерть и все
исчезнет: и ты сам, и память о тебе". Подумала, и мороз по коже от этой
мысли: нет, тут что-то не так... Не может, никак не может все это, что я
думаю, желаю, к чему стремлюсь, не может вот так вот просто оборваться,
исчезнуть бесследно. Все это есть же, существует. Не иллюзия же это, все
существует действительно! Так куда оно может деться после смерти?
А может, есть все-таки какой-то иной свет, где все это - мысли,
желания, все мое - будет существовать вечно? Может, и вправду все мертвые
- мертвые только для нас, живых, и, вероятно, когда-нибудь потом они и для
живых воскреснут?
Нет... В это она тоже никогда не поверит. Не будет никакого
воскресения. Мертвые не проснутся, Надийка не встанет, никогда не придет
папка. Никогда-никогда...
Да что это она все о смерти да о смерти?.. Даже тошно от этих мыслей.
Встала, достала из кошелки яблоко, разрезала на две равные половинки.
- На, - тронула Михаила: за плечо. Паренек повернул голову:
- Что такое?
- Да вот, говорят, у древних греков, у богов их, было яблоко раздора. А
у меня вот, значит, яблоко примирения...
Михайло внимательно, как-то особенно внимательно - необычно - посмотрел
на Маринку.
- Ну, мир? - спросила умоляюще, держа перед ним половинку.
- Мир, говоришь... - и вновь взглянул на Маринку странными, словно
затуманенными глазами. - Ох ты и хитрая у меня... Ох и хитрая...
Сумела-таки подъехать!
Замолчал. Медленно и вроде несмело взял.
- Ты у меня... - улыбнулся задумчиво - нет, не Марине, своему чему-то,
глубоко затаенному. И совсем уже без улыбки, даже грустно закончил: - Ты у
меня... хорошая...
Маринка даже дыхание затаила. Опустила глаза, положила на стол свою,
так и не тронутую половинку.
"Ты у меня..." А почему это он так сказал? Что он хотел этим сказать?
"Ты у меня..."
Ой, как хорошо! Как здорово! Никогда еще не было так хорошо! "У
меня..." У него..."
И, уже не сознавая, что говорит, что делает, замирая, запинаясь,
прошептала:
- Милый!.. Люблю тебя!..
7. А УЖЕ ВЕСНА...
Михайло открыл глаза: рядом, на его руке, сладко посапывая, спала
Маринка. Губы припухли, покраснели... А на лбу веснушки! Смешные, милые
веснушки! И как это он раньше их не замечал?..
Осторожно, чтобы не разбудить, провел ладонью по пышным черным волосам.
И так же медленно, вслед за рукой, открывала глаза Маринка...
- Милый! - неистово бросилась в объятия. - Я теперь тебя никому не
отдам! Никуда не пущу! Я тебя давно - давным-давно! - всю жизнь такого
ждала!
- Какого?
- Такого! Такого! Такого! - порывисто целовала тугие, пересохшие губы
парня. - Такого, как ты, смелого! Сильного! Умного! И такого -
моего-моего! Знаешь, милый, теперь я могла бы и умереть! Мне так хорошо -
ничего уже больше и не нужно!..
- Глупенькая... - Михайло обнял, прижал к себе. - Глупенькая... -
прошептал. - Нам еще жить и жить!
- А ты меня никогда не оставишь? Не променяешь на другую?
- Глупенькая...
- А ты... Ты береги себя... Теперь, знаешь... - начала и испугалась
своей мысли. - Знаешь, теперь - война...
- Ты думаешь, меня могут убить?
Маринка не головой, даже не глазами - одними бровями кивнула и от:
ужаса закусила губу.
- Меня никогда не убьют. Да и вообще, я тебе сегодня такое расскажу...
Ты поймешь - смерти вообще нет. Есть, правда, нечто похожее, мы ее пока
что - временно - терпим, но это уже и не смерть вовсе. А! Хватит об этом!
Солнце уже высоко поднялось, когда Маринка подняла голову и, щурясь,
прошептала:
- Отвернись... Я буду одеваться...
Солнце заливало комнату. На столике бликовал стакан, сверкали
никелированные шарики кровати, а зеркальце на подоконнике так и пылало,
словно плавилось в солнечных лучах...
Из раскрытой форточки веяло солнцем, сосной, тающими снегами и еще
чем-то молодым-молодым. "Будто праздник какой-то", - подумала Маринка,
прибирая в комнате, и тут же руками всплеснула:
- Да сегодня ж и есть праздник - Восьмое марта! Ну, - шагнула к
Михаилу, - что ты мне подаришь?
- Что же мне подарить... - вздохнул паренек и, опершись о подоконник,
обнял ее, прижав к груди. - Ничего у меня сейчас нет своего, собственного.
Подарил бы самого себя, да и то не могу - не только себе принадлежу. Вот
прогоним фрицев, тогда бери, принимай, как говорится, в полное и вечное
владение...
Долго стояли обнявшись возле окна, возле открытой форточки.
- Тебе не холодно?
Маринка задумчиво покачала головой.
А за окном аж слепило. Сугробы на солнце искрились тонюсенькими
льдинками. Прямо перед форточкой сосулька. И сама искрится, и капельки так
и сверкают, срываются, падают в цинковое ведерко: "Дзинь... Дзень...
Дзинь... Дзень..."
- А уже весна... - шепчет Михайло.
А уже весна,
А уже - красна,
Со стрех вода каплет...
Молодому казаченьку
Дороженькой пахнет.
Загостился я у тебя.
Маринка вздрогнула, прижалась к любимому: "Не пущу! - хотелось
крикнуть. - Не дам!" Но только всхлипнула и сказала тихим, охрипшим от
волнения голосом:
- Вот рана заживет, и пойдешь. Еще неделя две...
- Нет, Маринка, не могу. Да и сама ты все понимаешь, ты у меня
умница... Дня два-три побуду - болит еще, проклятая...
Понурился, и уже не ей, жене, совести своей признался:
- Вот вроде и чист перед товарищами, а тревожно. Особенно по ночам. Они
там под пулями, а я здесь... - И вздохнул тяжело, сокрушенно.
Долго молчали.
- А что ты обещал рассказать сегодня? - спросила его, слизывая с
верхней губы соленую слезу. - Про Подопригору? Да?
- Да...
Маринка вытерла глаза: зачем думать о том, что будет не сегодня? У нее
еще целых три дня. Нельзя растратить их впустую, надо прожить так (ведь
может случиться, что они больше и не увидятся...), чтобы запомнились они
на всю жизнь.
Зажмурила глаза и медленно, с наслаждением вдыхала, словно пила резкий
мартовский ветерок. Никогда еще она так не хмелела от воздуха.
И внезапно воздух этот всколыхнулся - отдаленный, широкий гром донесся
с востока.
- Наши! - встрепенулась Маринка. - Ты слышишь? Наши! О!.. О!.. Как
музыка...
- Наши... - прошептал Михайло. - Близко... Сегодня слышнее, чем
вчера...
Гром нарастал, наплывал волнами, начали даже позвякивать стекла в
окнах.
- Маринка, - взял Михайло девушку за плечи, отстранил от себя и глаза в
глаза: - Маринка... поклянись, что никогда - слышишь? - никогда не
забудешь этот гром, этот мартовский день, этот ветер... Поклянись!
- Клянусь... - прошептала в ответ. - И ты... ты тоже поклянись...
- И я... клянусь...
Михайло переступил с ноги на ногу и едва не упал, побледнев от боли.
Маринка подхватила его, с трудом удержав:
- Пошли, милый, пошли. Тебе нельзя еще так долго стоять. Пошли,
полежишь, а я посижу рядышком. Ведь ты расскажешь мне? Ты же обещал...
- Расскажу, обязательно расскажу.
Довела паренька до лежанки.
- Ложись! - Принесла и свои подушки, умостила под ноги ему, под бок. -
Лежи, лежи! Не артачься. Пока что я командую! - Принесла табуретку, села,
прижалась к любимому - голову на грудь, а руки его положила себе на
волосы. - Вот так. Ну, рассказывай!..
Но Михайло не торопился начинать, долго еще лежал молча, гладил тяжелой
теплой рукой нежную девичью щеку, лоб, волосы...
"Что это он, вспоминает или придумывает? - подумалось Маринке. - А
впрочем... Если и выдумал - все равно интересно".
- Это произошло двадцать первого... - начал Михайло. - До конца дней не
забуду это число... О, это был необычный день, а вернее, ночь двадцать
первого июня тысяча девятьсот сорок первого...
ВТОРОЙ РАССКАЗ МИХАИЛА
Ровно в двадцать четыре ноль-ноль, как и просил профессор, я поднялся
на крыльцо особняка.
Постучал.
- Прошу, прошу! Проходите в кабинет. Присаживайтесь...
Я сел. Подопригора устроился напротив в своем любимом кресле. Профессор
выглядел гораздо лучше, чем вчера. Маленький, сухощавый, в черной шапочке
на голове, он как-то даже помолодел. Прихлебывал из стакана, видимо,
только что заваренную травку и говорил, говорил...
- Травы и вообще народная медицина - это, мой юный друг, как космос:
сколько ни углубляйся, границ не увидишь. Матушка моя большим знатоком
трав была... И бабушка... А я вот - я отступился... - Профессор грустно
улыбнулся. - Многое уже из их науки забыл. Вот это, видите ли, вспомнил, и
весьма кстати... Может, хоть малость поскриплю еще...
Подопригора посмотрел на свет сквозь стакан с отваром, потом перевел
взгляд на большой портрет в простой деревянной раме:
- Вот она, первая моя и главная целительница... Я преклоняюсь перед
современной химией. Современный фармацевтический арсенал, во многом
базирующийся на достижениях химической науки, - это грандиозно. Но... Но
травы, народная фармакопея, - это еще величественнее, и - должны к стыду
своему признаться - известны и освоены нами куда меньше, чем лекарями
времен Ибн Сины. А мама моя травы хорошо знала...
Я тоже взглянул на портрет. Пожилая женщина в свитке, повязанная
клетчатым платком... Лицо усталое, простое, вроде не очень-то и приметное,
но глаза - глаза поражали. Большие, влажно-лучистые, они были не то что
проницательными - просто пронизывающими. На мгновение мне показалось даже
- это не изображение, это поистине _живые_ глаза. Они и вправду _смотрят_,
смотрят на профессора, на его приборы, на причудливую многоцветную
путаницу проводов, смотрят и как-то странно улыбаются: кротко-грустно и
чуть-чуть насмешливо.
Да, насмешливо.
Я не выдержал и сказал профессору о своем впечатлении. Он молча кивнул,
так ничего и не ответив.
Помолчав, он стал рассказывать о своем детстве, о городской окраине и
снова о матери, о ее увлечении травами, о том, как водила его, подростка,
в лесопарк, на ближайшие луга и учила, учила давнишней и мудрой -
прадедовской - науке исцеления.
Мать была твердо убеждена, что лечат не только травы, но и человеческое
слово и, главное, - глаза. Придет, бывало, к больному, тот стонет,
корчится. Осмотрит его, а потом и скажет:
- Гляди, гляди мне прямо в очи, гляди...
Больной смотрит, и ему становится лучше.
Впрочем, глядя в глаза больному, мать не только лечила, она вроде
читала в них его болезнь.
В последние годы жизни мать единственному своему сыну - тогда уже
врачу, доценту - передала всю науку и про травы, и особенно про глаза.
Целую методику изложила... Он тогда все подробнейшим образом записал, но
теперь вот никак не может отыскать в своем архиве эти записи. И очень
жалеет.
- Глаза - это... - Профессор вздохнул, развел руками. - Глаза - это...
глаза! Это чудо, которое ни с чем не сравнишь. Да, глазами, собственно, их
радужной оболочкой я еще займусь. Если, понятно, она... - и профессор
кивнул на портрет, - древней своей терапией продлит мои дни. И конечно,
когда удастся разыскать эти записи... А мне хочется создать прибор,
который бы по глазам больного безошибочно ставил диагноз. А в будущем
концентрировал бы глазную энергию и передавал ее больному и вылечивал его.
Профессор нахмурился, медленно, словно к чему-то прислушиваясь, отпил
из стакана, приложил руку к сердцу.
- Ну, будет она, вторая моя работа, или не будет, поживем - увидим, а
пока что поговорим о первой. Вот он, перед нами, - и Подопригора указал на
стену, где виднелся не освещенный сейчас зеленый контур схематического
изображения мозга. - Не знаю, приходилось ли вам, а мне не раз случалось
слышать: "Мозг в человеческом организме руководит всем. Мозг - генеральный
штаб организма". Итак, мозг - штаб, а весь организм - армия этого штаба.
Но верно ли, что именно штаб руководит армией? Ведь штаб, даже если он и
генеральный, это орган, назначение которого прежде всего готовить все
необходимое для того, чтобы принять правильное решение. Штаб
разрабатывает, подготавливает это решение, но принимает его не сам штаб, а
военный совет, во главе которого всегда стоит один человек. Последнее,
решающее слово только за ним.
Априори, еще до начала исследований я был твердо убежден: есть и в
человеческом мозгу такой старший над старшими. Принцепс супра принципем,
как сказали бы древние римляне. Но из античных культур я всегда отдавал
предпочтение греческой и потому термин взял древнеэллинский -
_гиперанакс_. Затем многолетние как дооперационные, так и
послеоперационные обследования больных и особенно сами операции
подтвердили, что я прав: гиперанакс существует, расположен он в верхних
отделах ствола мозга. Именно там центр сознания человеческой личности,
основа неповторимого в каждом из нас, своего, так сказать, почерка жизни.
Да, именно там, в ткани гиперанакса, разветвляются и сплетаются тончайшие
серебристые живые нити структуры, которая ответственна за сохранение того,
что называем мы индивидуальной психической неповторимостью. Речь идет о
своеобразных особенностях восприятия и ощущения мира, короче говоря, всего
того, что отличает, скажем, мое "я" от вашего. Структуры эти, эти
тончайшие нити (физическая масса их бесконечно мала) я назвал млонзовыми
структурами.
Млонз - это слово из диалекта африканского племени нлоу, и означает оно
- _жизнь в жизни_. Я с давних пор, еще со студенческих лет, интересуюсь
этнографией, фольклором и мифологией народов мира, Африки в особенности...
Какие там интересные языки...
Профессор умолк, перевел дух.
- Сейчас я еще малость приму этой... этой своей... Знаете, кстати, как
эта травка называется в народе? Русалочье око... - И, отхлебнув из
стакана, Подопригора вновь откинулся на спинку кресла, притих. Минуту
спустя зашевелился, открыл глаза. - Все... Спасибо ему, пока отпустило.
Молодой человек, - обратился он ко мне с какой-то особой, вежливой
торжественностью. - Мой юный друг, я пригласил вас, чтобы сообщить вам о
результатах вчерашнего эксперимента. Он непосредственно касается вашего
будущего. Предупреждаю, вы услышите кое-что не совсем обычное, вернее,
совсем не обычное.
Все это, - профессор обвел рукой приборы, экраны, пульты, - все
создавалось годы и годы. И совсем не зря! - Он горделиво вскинул вверх
свой седой чубчик. - Не зря, смею вас заверить! Я все-таки добился своего.
Теперь могу описать принципы строения млонзовой структуры гиперанакса
любого мозга. Вчера я записал вашу... э-э, вашу млонзограмму... Теперь,
мой молодой друг, вы можете умирать. Да, да, я не оговорился - совершенно
спокойно стреляйтесь, вешайтесь, тоните, режьте себе вены и даже...
женитесь - теперь вам все дозволено.
"Что это он городит?" Я с тревогой смотрел на Подопригору.
- Вам кажется, что я сошел с ума? - весело улыбнулся профессор. - Нет,
мой дружок, я пока что при полном рассудке. И именно он, здравый рассудок,
позволяет мне сказать вам, что вы теперь можете спокойно идти на смерть.
Повторяю: спокойно! Вы можете умирать, но вы никогда не умрете. Вот ваша
млонзограмма. - Профессор перегнулся через подлокотник кресла и бережно,
двумя руками взял со стола объемистый ящичек из темно-красной, почти
черно
...Закладка в соц.сетях