Купить
 
 
Жанр: Религия

Без записок

страница №2

сухой, каменистый и который так хорошо объясняет испанский
характер.
Затем попали в Париж, и там я сделал еще два открытия. Во-первых, в
первый раз в жизни я обнаружил электричество - что оно вообще существует; мы
куда-то въехали, было темно, и я остановился и сказал: надо лампу зажечь.
Мама сказала: нет, можно зажечь электричество. Я вообще не понимал, что это,
и вдруг услышал: чик - и стало светло. Это было большим событием; знаете, в
позднейших поколениях этого не понять, потому что с этим рождаются; но тогда
это было такое непонятное явление, что может вдруг появиться свет, вдруг
погаснуть, что не надо заправлять лампу, что она не коптит, что не надо
чистить стекла — целый мир вещей исчез...
А второе, что я открыл, это что есть люди, которых на улице давить
нельзя. Потому что в Персии было так: по улице мчится или всадник или
коляска, и всякий пешеход спасает свою жизнь, кидаясь к стене; если ты
недостаточно быстро кинулся, тебя кнутом огреют, а если не кинешься - тебя
опрокинут: сам виноват, чего лезешь под ноги лошади! И вот мы ехали,
по-моему, в первый день с вокзала на такси по Елисейским полям, то есть по
громадной улице, - тогда почти не было автомобилей, все было очень открыто,
не было никаких магазинов вдоль улицы, это было очень красиво, - и вдруг я
вижу: посреди улицы стоит человек и никуда не кидается, просто стоит как
вкопанный, и коляски, автомобили вот так проходят. Я схватил маму за руку,
говорю: мама! его надо спасти! мы ведь тоже были на машине, могли
остановиться и сказать: скорей, скорей влезай, спасем! И вот мама мне
сказала: нет, это городовой. Ну так что же, что он городовой?! Мама говорит:
городового нельзя давить... Я подумал: это же чудо! Если стать городовым, то
можно на всю жизнь спастись от всех бед и несчастий! Со временем я несколько
переменил свои взгляды, но в этот момент я действительно переживал это как
дипломатический иммунитет; стоишь - и тебя не могут раздавить! Вы понимаете,
что это значит?! Вот это было второе большое событие в моей европейской
жизни.
Это все, что я тогда в Париже обнаружил. Потом мы поехали в Австрию -
все в поисках какой-нибудь работы для матери, - а в Австрии еще была жива
бабушкина старшая сестра, которая была замужем за австрийцем. Потом поехали
в северную Югославию, в область Загреба и Мари-бора. Там мы жили какое-то
время на ферме, мне было тогда лет семь, и я что-то подрабатывал, делая,
вероятно, никому не нужные какие-то работы. Затем снова вернулись в Австрию,
потому что в Югославии нечего было делать, и полтора года сидели в Вене.
И там мне пришлось пережить первые встречи с культурой: меня начали
учить писать и читать, и я этому поддавался очень неохотно. Я никак не мог
понять, зачем это мне нужно, когда можно спокойно сидеть и слушать, как
бабушка читает вслух - так гладко, хорошо, - зачем же еще что-то другое?
Один из родственников пытался меня вразумить, говоря: видишь, я хорошо
учился, теперь имею хорошую работу, хороший заработок, могу поддерживать
семью... Ну, я его только спросил: ты не мог бы делать это за двоих?
Так или иначе, в Вене я попал в школу и учился года полтора и отличился
в школе очень позорным образом - вообще школа мне не давалась в смысле чести
и славы. Меня водили как-то в зоологический сад, и, к несчастью, на
следующий день нам задали классную работу на тему "чем вы хотите быть в
жизни". И конечно, маленькие австрияки написали всякие добродетельные вещи:
один хотел быть инженером, другой доктором, третий еще чем-то; а я был так
вдохновлен тем, что видел накануне, что написал - даже с чудной, с моей
точки зрения, иллюстрацией - классную работу на тему: "Я хотел бы быть
обезьяной". На следующий день я пришел в школу с надеждой, что оценят мои
творческие дарования. И учитель вошел в класс и говорит: вот, мол, я получил
одну из ряда вон выдающуюся работу. "Встань!" Я встал - и тут мне был
разнос, что "действительно видно: русский варвар, дикарь, не мог ничего
найти лучшего чем возвращение в лоно природы" и т. д. и т. п.
Вот это основные события из школьной жизни там. А два года назад
(рассказ записан в 1973 году) я впервые снова попал в Вену и наговаривал
ленты для радио, и тот, кто делал запись, меня спросил, был ли я
когда-нибудь в Вене. "Да". - "А что вы тогда делали?" - "Я был в школе". --
"Где?" - "В такой-то". Оказалось, что мы одноклассники, после пятидесяти лет
встретились; ну конечно, друг друга не узнали, и дальше знакомство не пошло.

- А на каких языках вы с детства говорили?

- Меня с детства заставляли говорить по-русски и по-французски;
по-русски я говорил с отцом, по-французски - с бабушкой, на том и на другом
языке с матерью. И единственное, что было запрещено, это мешать языки, это
преследовалось очень строго, и я к этому просто не привык. Ну, по-персидски
говорил свободно. Это я, конечно, забыл в течение трех-четырех лет, когда мы
уехали из Персии, но интересно, что когда я потом жил в школе-интернате и во
сне разговаривал, видел сны и говорил, я говорил по-персидски, тогда как
наяву уже ни звука не мог произнести и не мог понять ни одного слова.
Любопытно, как это где-то в подсознании осталось, в то время как из сознания
изгладилось совершенно. Потом немецкий: меня в раннем детстве научили
произносить немецкий по-немецки, это очень помогло и теперь помогает. В
хорошие дни у меня по-немецки, в общем, меньше акцента, чем по-французски.

Когда ты год не говоришь на каком-то языке, потом ты уже ничего не можешь.
Но самый замечательный комплимент, который я не так давно получил о
немецком, это от кельнского кардинала, который был слеп; и когда я с ним
познакомился, мы с ним поговорили, и он мне сказал: -"Можно вам
задать нескромный вопрос?" Я говорю: -да. -"Каким образом вы, немец, стали
православным?" Я задрал нос, потому что слепой человек большей частью чуток
на звук. Но это был хороший день просто, потому что в более усталые дни я не
всегда так хорошо говорю, но могу, когда случится... Испанский - читаю;
итальянский - это вообще не проблема; ну, голландский, он легкий, потому что
страшно похож на немецкий язык XII--XIII веков. Когда голова совсем дуреет,
читаю для отдыха немецкие стихи этой эпохи.

-А когда вы маленьким были, были какие-то обязанности, или просто
как рос, так и рос?

-О нет! Прежде всего с меня ничего не требовали неразумного, то есть у
меня никогда не было чувства, что требуют, потому что родители большие и
сильные и поэтому могут сломить ребенка. Но с другой стороны, если что-то
говорилось - никогда не отступали. И - я этого не помню, мама мне потом
рассказывала - она мне как-то раз что-то велела, я воспротивился, мне было
сказано, что так оно и будет, и я два часа катался по полу, грыз ковер и
визжал от негодования, отчаяния и злости, а мама села тут же в комнате в
кресло, взяла книжку и читала, ждала, чтобы я кончил. Няня несколько раз
приходила: барыня, ребенок надорвется! А мама говорила: няня, уйдите! Когда
я кончил, выводился, она сказала: ну кончил? теперь сделай то, что тебе
сказано было. Это был абсолютный принцип.
А потом принцип воспитания был такой, что убеждения у меня должны
сложиться в свое время свои, но я должен вырасти совершенно правдивым и
честным человеком, и поэтому мне никогда не давали повода лгать или
скрываться, потому что меня не преследовали. Скажем, меня могли наказать, но
в этом всегда был смысл, мне не приходилось иметь потаенную жизнь, как
иногда случается, когда с детьми обращаются не в меру строго или
несправедливо: они начинают просто лгать и устраивают свою жизнь иначе.
У нас была общая жизнь; ответственности требовали от меня,-- скажем, с
раннего детства я убирал свою комнату: стелил постель, чистил за собой.
Единственное, чему меня никогда не научили, это чистить башмаки, и я уже
потом, во время войны, нашел духовное основание этого не делать, когда
прочел у кюре д'Арса (Винне Жан-Мари (1786--1859) — "арский кюре",
французский святой, известный приходский священник.) фразу, что вакса для
башмаков то же самое, что косметика для женщины, и я страшно обрадовался,
что у меня есть теперь оправдание. Знаете, у всякого ребенка есть какие-то
вещи, которые он находит ужасно скучными. Я всегда находил ужасно скучным
пыль вытирать и башмаки чистить. Теперь-то я научился делать и то и другое.
Ну и потом все домашние работы мы делали вместе, причем именно вместе, и не
то что "пойди и сделай, а я почитаю", а "давай мыть посуду", "давай делать
то или другое", и меня научили как будто.

- Это еще в Персии?

- Нет, тогда была совсем, насколько я помню, свободная жизнь: большой
сад при посольском имении, осел, - ничего, в общем, не требовалось. Кроме
порядка: никогда бы мне не разрешили пойти гулять, если не прибрал книги или
игрушки, или оставил комнату в беспорядке,-- это было немыслимо.
И теперь я так живу; скажем, облачения и алтарь я после каждой службы
убираю, даже если между службами Выноса Плащаницы и Погребения остаются
какие-нибудь полтора часа, все складываю. Именно на том основании, что в
момент, когда что-то кончено, оно должно быть так закончено, как будто, с
одной стороны, ничего и не случалось, а с другой стороны — все можно начать
снова: это так помогает жить! С вечера, например, меня научили все
приготовлять на завтра. Мой отец говорил: мне жить хорошо, потому что у меня
есть слуга Борис, который вечером все сделает, сложит, башмаки вычистит, все
приготовит, а утром Борис Эдуардович встанет - ему делать нечего.

- А маленьким вас баловали?

- Ласково относились, но не баловали - в том смысле, что это не шло за
счет порядка, дисциплины или воспитания. Кроме того, меня научили с самого
детства ценить маленькие, мелкие вещи; а уж когда началась эмиграция, тогда
сугубо ценить, скажем, один какой-то предмет; одна какая-нибудь вещица - это
было чудо, это была радость, и это можно было ценить годами. Скажем,
какой-нибудь оловянный солдатик или какая-нибудь книга - с ними жили
месяцами, иногда годами, и за это я очень благодарен, потому что я умею
радоваться на самую мелкую вещь в момент, когда она приходит, и не
обесценивать ее никогда. Подарки делали, но не топили в подарках даже тогда,
когда была возможность, так что глаза не разбегались, чтобы можно было
радоваться на одну вещь. На Рождество однажды я получил в подарок - до сих
пор его помню - маленький русский трехцветный флаг, шелковый; и я с этим
флагом настолько носился, до сих пор как-то чувствую его под рукой, когда я
его гладил, этот самый шелк, его трехцветный состав. Мне тогда объяснили,
что это значит, что это наш русский флаг: русские снега, русские моря,
русская кровь, - и это так и осталось у меня: белоснежность снегов,
голубизна вод и русская кровь.

Во Франции, когда мы попали туда с родителями, довольно-таки туго было
жить. Моя мать работала, она знала языки, а жили очень розно, в частности -
все в разных концах города. Меня отдали живущим в очень, я бы сказал,
трудную школу; это была школа за окраиной Парижа, в трущобах, куда ночью,
начиная с сумерек, и полиция не ходила, потому что там резали. И конечно,
мальчишки, которые были в школе, были оттуда, и мне это далось вначале
чрезвычайно трудно; я просто не умел тогда драться и не умел быть битым.
Били меня беспощадно - вообще считалось нормальной вещью, что новичка в
течение первого года избивали, пока не научится защищаться. Поэтому вас
могли избить до того, что в больницу увезут, перед глазами преподавателя.
Помню, я раз из толпы рванулся, бросился к преподавателю, вопия о защите, --
он просто ногой меня оттолкнул и сказал: не жалуйся! А ночью, например,
запрещалось ходить в уборную, потому что это мешало спать надзирателю. И
надо было бесшумно сползти с кровати, проползти под остальными кроватями до
двери, умудриться бесшумно отворить дверь — и т. д.; за это бил уже сам
надзиратель.
Ну, били, били и, в общем, не убили! Научили сначала терпеть побои;
потом научили немного драться и защищаться — и когда я бился, то бился
насмерть; но никогда в жизни я не испытывал так много страха и так много
боли, и физической и душевной, как тогда. Потому что я был хитрая скотинка,
я дал себе зарок ни словом не обмолвиться об этом дома: все равно некуда
было деться, зачем прибавлять маме еще одну заботу? И поэтому я впервые
рассказал ей об этом, когда мне было лет сорок пять, когда это уже было дело
отзвеневшее. Но этот год было действительно тяжело; мне было восемь-девять
лет, и я не умел жить.
Через сорок пять лет я однажды ехал в метро по этой линии, я читал и в
какой-то момент поднял глаза и увидел название одной из последних станций
перед школой — и упал в обморок. Так что, вероятно, это где-то очень
глубоко .засело: потому что я не истерического типа и у меня есть какая-то
выдержка в жизни, — и это меня так ударило где-то в самую глубину. Это
показывает, до чего какое-нибудь переживание может глубоко войти в плоть и
кровь.
Но чему я научился тогда, кроме того чтобы физически выносить довольно
многое, это те вещи, от которых мне пришлось потом очень долго отучиваться:
во-первых, что всякий человек, любого пола, любого возраста и размера, вам
от рождения враг и опасность; во-вторых, что можно выжить, только если стать
совершенно бесчувственным и каменным; в-третьих, что можно жить, только если
уметь жить, как зверь в джунглях. Агрессивная сторона во мне не очень
развилась, но вот эта убийственная другая сторона, чувство, что надо стать
совершенно мертвым и окаменелым, чтобы выжить, — ее мне пришлось годами
потом изживать, действительно просто годами.
В полдень в субботу из школы отпускали, и в четыре часа в воскресенье
надо было возвращаться, потому что позже через этот квартал было идти
опасно. А в свободный день были другие трудности, потому что мама жила в
маленькой комнатушке, где ей разрешалось меня видеть днем, но ночевать у нее
я не имел права. Это была гостиница, и часов в шесть вечера мама меня
торжественно выводила за руку так, чтобы хозяин видел; потом она
возвращалась и разговаривала с хозяином, а я в это время на четвереньках
проползал между хозяйской конторкой и мамиными ногами, заворачивал за угол
коридора и пробирался обратно в комнату. Утром я таким же образом выползал,
а потом мама меня торжественно приводила, и это было официальным
возвращением после ночи, проведенной "где-то в другом месте". Нравственно
это было очень неприятно, — чувствовать, что ты не только лишний, но просто
положительно нежеланный, что у тебя места нет, нигде его нет. Не так
удивительно поэтому, что мне случалось в свободные дни бродить по улицам в
надежде, что меня переедет автомобиль и что все это будет кончено .
Были все же очень светлые вещи; скажем, этот день, который проводился
дома, был очень светлый, было много любви, много дружбы, бабушка много
читала. Во время каникул, они были длинными, мы уезжали куда-нибудь в
деревню, и я нанимался на фермы делать какие-то работы. Помню первое
разочарование: работал целую неделю, должен был заработать 50 сантимов,
держал их в кулаке и с восторгом из этой деревни возвращался в другую
деревню; шел, как мальчишка, размахивая руками, и вдруг эти 50 сантимов
вылетели у меня из кулака. Я их искал в поле, в траве — нигде не нашел, и
мой первый заработок так и погиб.
Игрушки? Если вспоминать игрушки, я могу вспомнить — ну, помимо осла,
который был на особом положении, потому что это был зверь независимый, помню
этот русский флаг, помню двух солдатиков, помню маленький конструктор;
помню, в Париже продавали тогда маленькие заводные "сайдкарз", мотоциклы с
коляской, — такой был... И потом помню первую книгу, которую я купил сам,
— "Айвенго" Вальтера Скотта; "выбрал" я ее потому, что это была
единственная книга в лавке; это была малюсенькая лавка и единственная
детская книга. Бабушка решила, что мы можем себе позволить купить книжку, и
я отправился; продавщица мне сказала: о, ничего нет, есть какая-то книжка,
перевод с английского, называется "Иваноэ" (французское произношение
"Айвенго"), — и посоветовала не покупать. И когда я вернулся домой бабушке
рассказать, она говорит: немедленно беги покупай, это очень хорошая книга.

До этого мы. еще в Вене с бабушкой прочитали, вероятно, всего Диккенса;
позже я разочаровался в Диккенсе, он такой сентиментальный, я тогда не
замечал этого, но это такой шарж, такая сентиментальность, что очень многое
просто пропадает. Вальтер Скотт — неровный писатель, то есть он
замечательный писатель в том, что хорошо, и скучный, когда ему не удается, а
эта книга мне тогда сразу понравилась. Ну, "Айвенго" такая книга, которая не
может мальчику не понравиться.

- Были вещи, которых вы боялись, — темной комнаты, диких
зверей?

- Нет, диких зверей я не специально боялся, просто не было случая
особенно бояться. Ну, бывали кабаны у нас в Персии, они были в степи,
заходили в сад; бывали другие дикие звери, но они по ночам рыскали, а меня
все равно ночью из дома не пускали, поэтому ничего особенно страшного не
было. А темной комнаты я боялся, но я не скрывал таких вещей. С одной
стороны, надо мной никогда не смеялись ни за какие страхи, ни за какие
предрассудки, детские свойства; а отец в те периоды, когда мы были вместе,
во мне развивал мужественные свойства просто рассказами о мужественных
поступках, о том, какие были люди, и поэтому я сам тянулся к этому. Не к
какому-то особенному героизму, а к тому, что есть такое понятие мужество,
которое очень высоко и прекрасно; поэтому мальчиком я себя воспитывал очень
много в дисциплине. Когда я начал уже больше сознавать, когда мне было лет
одиннадцать-двенадцать, я в себе воспитывал физическую выдержку. Отец,
например, считал, что позор, если ты возьмешь горячую кастрюлю и ее
выпустишь из рук: держи! А если обожжешь пальцы — потом посмотрим. Это
также относилось к утомлению, к боли, к холоду и так далее. Я себя очень
воспитывал в этом отношении, потому что мне казалось, что это — да! это
мужественное свойство. Когда мне было лет пятнадцать-шестнадцать, я годами,
скажем, спал при открытом окне без одеяла, и когда было холодно, я вставал,
делал гимнастику, ложился обратно — ну, все это впрок как будто пошло.
Затем школьные годы пошли дальше, три года в той же школе. Почему? Она
самая дешевая была, во-первых, затем единственная по тому времени вокруг
Парижа и в самом Париже, где можно мне было быть живущим. Потом меня
перевели в другую — там был просто рай земной, божьи коровки после того,
что я видел в первой школе; самые ярые были просто как картинки.

- Школьную дисциплину вы принимали?

- Я был слишком ленив для того, чтобы быть шаловливым мальчиком; у меня
было чувство, что шалости просто того не стоят. Меня школа не интересовала,
меня интересовали только русские организации; и кроме того, я обнаружил
очень важную вещь: если ты учишься плохо, ты два года сидишь в одном классе,
и так как я хотел избавиться от школы поскорее, то я всегда учился так,
чтобы не засидеться, это было моим основным двигателем. А некоторые предметы
я любил и ими занимался; то есть "некоторые", множественное число, — почти
преувеличение, потому что я увлекался латынью. Меня всегда интересовали и
увлекали языки, латынь мне страшно нравилась, потому что одновременно с
латынью я увлекся архитектурой, а латынь и архитектура одного свойства: это
язык, который весь строится по определенным правилам, именно как строишь
здание — и грамматика, и синтаксис, и положение слов, и соотношение слов,
— и этим меня латынь пленила. Немецкий я любил, немецкую поэзию, которую я
и до сих пор люблю. Про архитектуру, когда мне было лет десять, я очень
много читал, а потом успокоился, увлекся другим — воинским строем, тем, что
называлось родиноведение, то есть всем, что относилось к России, --
историей, географией, языком опять-таки; и жизнью ради нее. Я учился во
французской школе, и там идеологической подкладки никакой не было: просто
приходили, учились и уходили, или жили в интернате, но все равно ничего не
было за этим.

- Товарищи были по школе или по организации?

- Нет. Были товарищи в организации, то есть люди, мальчики, которых я
любил больше или меньше, но я никогда ни к кому не ходил и никогда никого не
приглашал.

- Принцип?

- Просто никакого желания не было; я любил сидеть дома у себя в комнате
один. Я повесил у себя на стене цитату из Вовенарга( Французский моралист
XVIII века): "Тот, кто ко мне придет, окажет мне честь, кто не придет,
доставит мне удовольствие"; и единственный раз, когда я пригласил мальчика в
гости, он посмотрел на цитату и ушел. Общительным я никогда не был; я любил
читать, любил жить со своими мыслями — и любил русские организации. Я их
рассматривал как место, где из нас куют что-то, и мне было все равно, кто со
мной, если он разделяет эти мысли, нравится он мне или не нравится — мне
было совершенно все равно, лишь бы он был готов головой стоять за эти веши.

Я уже не был живущим в школе, у меня было немножко больше времени, и я
попал в первую свою русскую организацию, скаутскую, вроде пионеров, которая
отличалась от других тем, что, кроме обычных летних лагерных занятий, таких,
как палатки, костры, готовка на улице, лесные походы и так далее, нам
прививалась русская культура и русское сознание; лет с десяти-одиннадцати
нас учили воинскому строю, и все это с тем, чтобы когда-нибудь вернуться в
Россию и отдать России обратно все, что мы могли собрать на Западе, чтобы мы
могли быть действительно и физически и умственно готовы к этому... Так нас
учили в течение целого ряда лет; летние лагеря длились месяц-полтора,
строгие, суровые лагеря; обыкновенно часа три в день воинского строя,
гимнастика, спорт, были занятия по русским предметам; спали на голой земле,
ели очень мало, потому что тогда очень трудно было вообще найти каких-нибудь
денег, но жили очень счастливо. Возвращались домой худущие; сколько бы ни
купались — в речке, в море, — возвращались грязные до неописуемости,
потому что, конечно, больше плавали, чем отмывались. И вот так из года в год
строилась большая община молодежи. Последний раз, когда я уже был не
мальчиком, а взрослым и заведовал таким летним лагерем, то в разных лагерях
на юге Франции нас было более тысячи молодых людей и девушек, девочек и
мальчиков.
В 1927 году просто потому, что та группа, в которой я участвовал,
разошлась, распалась, я попал в другую организацию, которая называлась
"Витязи" и которая была организована Русским Студенческим Христианским
Движением, где я пустил корни и где остался; я, в общем, никогда не уходил
оттуда — до сих пор. Там все было так же, но были две вещи: культурный
уровень был гораздо выше, от нас ожидали гораздо большего в области чтения и
в области знания России; а другая черта была — религиозность, при
организации был священник и в лагерях была церковь. И в этой организации я
сделал ряд открытий. Во-первых, из области культуры; похоже, что все мои
рассказы о культуре мне в стыд и осуждение, но ничего не поделаешь. Помню,
однажды у нас в кружке мне дали первое задание — думаю, мне было лет
четырнадцать — прочесть реферат на тему "отцы и дети". Моя культурность
тогда не доходила до того, чтобы знать, что Тургенев написал книгу под этим
названием. И поэтому я сидел и корпел и думал, что можно сказать на эту
тему. Неделю я просидел, продумал и, конечно, ничего не надумал. Помню,
пришел на собрание кружка, забрался в угол в надежде, что забудут, может
быть, пронесет. Меня, конечно, вызвали, посадили на табуретку и сказали: ну?
Я посидел, помялся и сказал: я всю неделю думал над заданной мне темой... И
замолчал. Потом, в последующем глубоком молчании, прибавил: но я ничего не
придумал. И вот этим кончилась первая лекция, которую я в жизни читал.
А затем, что касается Церкви, то я был очень антицерковно настроен
из-за того, что я видел в жизни моих товарищей католиков или протестантов,
так что Бога для меня не существовало, а Церковь была чисто отрицательным
явлением. Основной, может быть, опыт мой был такой в этом отношении. Когда
мы оказались в эмиграции в 1923 году. Католическая Церковь предложила
стипендии для русских мальчиков и девочек в школы. Помню, мама меня повела
на "смотрины", со мной поговорил кто-то и с мамой тоже, и все было устроено,
и мы думали, что дело уже в шляпе. И мы уже собрались уходить, когда тот,
кто вел с нами разговор, нас на минутку задержал и сказал: конечно, это
предполагает, что мальчик станет католиком. И я помню, как я встал и сказал
маме: уйдем, я не хочу, чтобы ты меня продавала. И после этого я кончил с
Церковью, потому что у меня родилось чувство, что если это Церковь, тогда,
право, совершенно нечего туда ходить и вообще этим интересоваться; просто
ничего для меня в этом не было... Должен сказать, что я был не единственным;
летом, скажем, к

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.