Жанр: Политика
По ту сторону отчаяния
...не относилось
к области сталинских преданий, не упокоилось в колымской земле,
оно и сегодня терзало, ломало хребет, казнило и мучило тех, кто дерзнул
быть свободными. "Так жить нельзя" - не вообще кому-то, а мне лично
нельзя жить, потому что это мои танки, - этого хватило на то, чтобы все
время, оставшееся до моего ареста (с небольшим год), я провела, как на
сковородке в аду, угрызаясь денно а нощно, проклиная себя. За каждый кусок
и каждый глоток, за каждый лишний день, проведенный не в тюрьме,
Прага преследовала меня, как наваждение. Я, видимо, совсем не годилась в
христианки, потому что не могла выносить чувство вины. Хотелось содрать
его с себя вместе с жизнью, как хитон Деяниры. В августе, в 20-х числах,
меня не было в Москве, и на свою Сенатскую площадь я безнадежно опоздала:
семерка диссидентов вышла на Красную площадь без меня. Впрочем, будь
я в Москве, они вряд ли меня бы позвали, и не потому, что не знали (хотя
и это тоже), но еще и потому, что мое революционное настроение не вызвало
бы одобрения не у Павла Литвинова, ни у Ларисы Богораз. Мы не поняли
друг друга даже в восьмидесятые, не то что в шестидесятые. Я бы, конечно,
увязалась, но с очень крутым лозунгом и, пожалуй, добавила бы 70-ю
статью к их 1901,3. Мое стремление делать оргвыводы (Карфаген должен
быть разрушен) очень раздражало старшую диссидентскую генерацию.
Но в 1968 году я ничего этого не знала и не уставала себя проклинать
и за то, что кто-то пошел на это без меня (в своем самомнении я считала,
что со мной было бы легче). В гибели Яна Палаха я тоже винила лично себя.
В августе 1968 года я стала настоящим врагом государства, армии,
флота, ВВС, партии, Варшавского блока. Я ходила по улицам, как подпольщик
на оккупированной территории. Именно тогда я решила, что за все
эти дела (про Будапешт я тоже успела узнать) есть только одна мера наказания
- разрушение государства. И сегодня, когда оно полуразрушено и лежит
в крови и пыли, когда гибель его вместе со всем народом кажется
весьма вероятной, во мне нет ни жалости, ни раскаяния. Да сгинет день, в
который СССР родился! Пусть он станет нам всем братской могилой, но не
вернется с кладбища ночью, как вурдалак, чтобы сосать кровь у еще живых,
в СССР не бывших - или недолго пробывших и, как Балтия, имеющих шансы
спастись.
Грохот танков в Праге на год пробудил интеллигенцию: невозможно было
спать, когда под гусеницами корчилась и стонала чужая окровавленная воля.
Но круги по воде перестали расходиться довольно скоро: вечный полюс
снова все заморозил, даже крик на губах. Про "Хартию-77" мы узнали слишком
поздно, уже в восьмидесятых, да и оставалось до нее больше восьми
лет. В это время я уже писала скверные стихи; Прага меня довела до того,
что я даже обокрала Цветаеву, заменив все, кроме размера и стиля. Мокнут
день и вечер,
Лист газетный белый... Ненавидеть нечем:
Все переболело. Вновь к привычной роли,
В старые невзгоды, Двадцать лет неволи,
Двести дней свободы. Хорошо еще, что в многочисленных бумагах, которые
я заполняла перед поступлением в ИНЯЗ им. Мориса Тореза, не было
вопроса: цель поступления. А то пришлось бы указать: революционная
борьба.
МОИ УНИВЕРСИТЕТЫ
Мне крупно повезло, с точки зрения любого совка, желающего выйти в
люди; ИНЯЗ был элитарным вузом, который открывал дорогу к советской мечте
(коммунистическая мечта на ее фоне была просто праздником духовности):
к работе за бугром, к возможности иметь "капусту", привозить шмотки,
к престижному браку. В ИНЯЗ мог попасть простой смертный (в 1968 году
еще мог), без всяких связей; просто брали "наверх" за способности.
Вот в МИМО этот номер уже не проходил, туда "черная кость" и "кухаркины
дети" попасть не могли. Воспитанная на бесклассовом идеале парижских
коммунаров, моих больших приятелей (несмотря на клятву сокрушить коммунизм)
- и тогда, и теперь, я и не подозревала, что принадлежу к "кухаркиным
детям". В ИНЯЗе выяснилось, что я вполне Золушка, только без феи.
Мои родители принадлежали к скромной касте служилой интеллигенции, зарабатывали
гроши, и до моих 16 лет мы жили в полубараке на сваях, в гнусной
коммуналке, в одной комнате втроем, при печке, но без ванны и горячей
воды. Конечно, такие плебеи водились и в ИНЯЗе: группы 104, 105 были
своеобразным рабфаком, на котором заранее ставили крест, которым забугорная
жизнь не светила; их набирали в качестве нагрузки (армия, трудовой
стаж, рабочее происхождение), чтобы компетентные органы не совались
в дела института и дали жить всем остальным. Но меня ведь взяли в 102-ю
спецгруппу, как многообещающего разночинца! Я была одета скромно до неприличия,
у меня не было ни мехов, ни драгоценностей, ни цветных лаковых
сапог, ни брючного костюма. Все вокруг меня окончили спецшколу, у
большинства были машины, дачи, огромные номенклатурные квартиры. Это
ретроспективный взгляд: тогда меня все это не интересовало и не унижало.
Чистая наука была соблазном гораздо более сильным, чем советская мечта.
Французский факультет помещался в здании бывшего ИФЛИ и помнил Павла
Когана в Михаила Кульчицкого.
Преподаватели были не советского, а сорбоннского разбора. Ида Ароновна
Лифшиц со своим латинским языком умела увести в Древний Рим, а профессор
Ярхо - в Элладу; Ирина Георгиевна Торсуева заставляла "балдеть"
от лингвистики, а Наталья Тихомирова купала нас в парижской атмосфере
своего неповторимого учебника. Советская обязаловка ютилась по углам и
на глаза не лезла, атмосфера института была почти западной, в нем преподавали
и живые французы, а большинство преподавателей успели пожить во
Франции. Потом уже я узнала, что меня с первого курса пытались поделить
три кафедры: аспирантов, больше склонных копаться в фолиантах, чем искать
фортуны переводчика, отбирала заранее. Это было соблазном, и соблазн
приходилось преодолевать. Чистого знания, возможности получить
блестящее образование мне было не положено; я не вправе была жить. Еще
на первом курсе я прослыла погибшим, конченым человеком: ниспровергала
все сущее не только в кулуарах, но и в аудиториях, где это мог зафиксировать
целый поток. На лекциях по истории КПСС я садилась за первый стол
и демонстративно листала что-то постороннее, а на негодующие реплики
преподавателя, читавшего свой курс по пожелтевшим конспектам 30-летней
давности, отвечала вслух, что делаю это в знак протеста против насильственного
изучения истории преступной организации, погубившей страну.
За семинары студенты готовы были меня на руках носить: никого не успевали
спрашивать, все время уходило на мои дискуссии с Яковом Израилевичем
Стеркиным, причем я выступала то на троцкистской, то на бухаринской,
то на буржуазной платформе. В конце концов я довела бедного преподавателя
до публичной отповеди на тему о том, что он не может мне на
своих занятиях предоставлять трибуну для антисоветской пропаганды. На
студенческой конференции он же заявил, что не следует считать 1937 год
мрачной эпохой: он-де помнит, что это было очень веселое и жизнерадостное
время. Впрочем, это даже остальные преподаватели сочли за глупость.
Факультетскую газету, куда меня вначале взяли, я сразу же сделала вполне
идеологически диверсионной. Впрочем, старшие тертые студенты, особенно
Ирочка с IV курса из комитета ВЛКСМ, поняли, чем это пахнет, и после
первого же номера вытурили меня из газеты, "желая мне добра" (и себе тоже!).
На конференции по чехословацкому вопросу и на ленинском зачете я
вытворяла Бог знает что. Однако очень прилежно изучала военное дело (будущее
вооруженное восстание!) и военный перевод, а также знакомилась с
армиями потенциальных противников, куда попали США, Франция, Англия и
ФРГ. Меня очень любили, видя такое усердие, полковники с военной кафедры,
ложно его истолковывали и предлагали перевестись в Институт военных
переводчиков, прозрачно намекая на столь желанную когда-то карьеру шпиона.
Но было уже поздно, я хотела работать не на это государство, а против
него, только не в рядах ЦРУ. Я тогда считала что наша революция -
наше личное дело. Когда я перешла на второй курс (и последний для меня в
ИНЯЗе), девочка Ирочка из комитета ВЛКСМ вышла замуж за француза. Ей бы
подождать до диплома, и тогда она спокойно могла бы пользоваться своим
трофеем. Но она поспешила, и факультетское комсомольское собрание должно
было исключить ее из комсомола; из института исключали в этом случае через
неделю. Декан заготовила речь; приехали представители институтского
комитета и райкома. Ирочка топила меня, как могла (история с газетой и
моей подрывной деятельностью получила огласку), но здесь у меня не было
ни сомнений, ни колебаний: надо было защищать. Ирочкины подруги со старших
курсов, тоже присматривавшие себе мужа из-за кордона, молчали в тряпочку.
Младшие отбывали "мероприятие". Ирочка рыдала и ссылалась на то,
что ее муж - коммунист и работает на нашу пропаганду. Аутодафе шло своим
чередом. Все знали мои с Ирочкой отношения и мой добродетельный большевизм
(то есть отношение к жизни за рубежом, к замужеству и к импортным
шмоткам), и никто от меня не ждал подвоха, поэтому слово мне дали. Я
произнесла пламенную речь минут на тридцать, не оставив камня на камне
от уготованного Ирочке костра. Что-то было там и о приоритете прав личности
перед интересами государства, и о том, что есть вещи, в которые
государство не смеет лезть. После этого все заготовленные выступления
провалились: никто ничего не сказал; видимо, стыд все-таки что-то значит.
Декан сидела красная как рак. Комитетчики тоже не выступили. Собрание
закрыли без оргвыводов. Ирочка плакала и благодарила, выпускники жали
руку и восхищались, и я почему-то сразу поняла, что так будет всегда:
одобрение шепотом и восхищение на ухо.
Вскоре газеты сообщили о выстреле Ильина. Информации дали мало, но
было ясно, что стрелять он хотел не в космонавтов, а в Брежнева. Я горячо
и публично одобряла его намерения; солидаризировалась, так сказать. К
этому времени мои антисоветские стихи приумножились; таланта в них не
прибавилось, но как листовки они смотрелись. Набирая свое тайное общество,
я всем встречным и поперечным их давала читать. В ИНЯЗе работали и
учились редкие люди: опять никто не донес! Я винила себя и в том, что
вовремя не нашла Ильина и не пошла с ним вместе на расстрел. (Я же не
знала тогда ничего про психиатрические тюрьмы.) Стихотворение, посвященное
Ильину, распространялось по Москве достаточно широко в списках. Его
посвящение было не меньшим вызовом, чем сам текст.
СВОБОДА
Юноше (В.Ильину), стрелявшему в Брежнева, посвящается
Свобода плакать в молиться,
Высмеивать и отрицать,
Свобода жаждою томиться,
Свобода жажду утолять.
Свобода радости и горя,
Свобода сжечь все корабли,
Свобода удалиться в море,
Отказываясь от земли.
Свобода ниспровергнуть стены,
Свобода возвести их вновь,
Свобода крови, жгущей вены,
На ненависть и на любовь.
Свобода истерзаться ложью,
Свобода растоптать кумир -
По тягостному бездорожью
Побег в неосвещенный мир.
Свобода презирать и драться,
Свобода действовать и мстить,
Рукою дерзкой святотатца
Писать: не верить, не кадить.
Свобода в исступленье боя
Традиций разорвать кольцо
И выстрелить с глухой тоскою
В самодовольное лицо.
Свобода бросить на допросах
Тем, чье творенье - произвол,
В лицо, как склянку купороса,
Всю ненависть свою и боль.
Свобода в мятеже высоком
Под воплей обозленных гром
Уйти, как прожил, - одиноким
Еретиком в гордецом.
Свобода у стены тюремной,
Повязкой не закрыв лица,
Принять рассвета откровенье
В могучей музыке конца.
1969 г.
По этому поводу у Юлия Даниэля есть отличные стихи:
"Хана, дружок мой. Я приехал.
Пускай войдут и заберут".
Я ВЫРЫВАЮ ТОМАГАВК ВОИНЫ
К 19б8 году КГБ уже позволял себе роскошь не карать за мыслепреступления.
Оруэлловская классическая ситуация была сильно разбавлена приватной
леностью и попустительством. Саблезубая большевистская кисанька наелась,
и больше в нее не лезло. Вы могли тихо ненавидеть систему, и ничего.
Суть этой тихой и "гуманной" эпохи "застоя" лучше всего выразил прокурор
на процессе Сергея Ковалева где-то в семидесятых: "Нам все равно,
какие у человека мысли. Главное - это то, чтобы он не высказывал их
вслух". Поэтому не пришли и не забрали. Для ареста надо было подсуетиться.
В ИНЯЗе вербовать желающих войти в подпольную организацию было сложно:
старшекурсники еще помнили историю Саши Б., выпускника с отделения
математической лингвистики, который к августе 1968 года написал обращение-извинение
за подлость советского правительства, адресованное чехословацкой
общественности, и оставил его, не успев еще передать, в портфеле
(кейсов тогда не было) во время практики в "Интуристе". Девочка-сокурсница
полезла туда за яблоком, увидела обращение и... передала его
ближайшему дежурному гэбисту. Сашу не арестовали. Дело передали в комсомольскую
организацию. Его курс (все его приятели), разделявший в основном
его взгляды, проголосовал за исключение из комсомола и рекомендацию
ректорату отчислить из института (за два месяца до диплома). Разбирательство
происходило не в нашем здании, а в помещении переводческого и
английского факультетов на Метростроевской. Увидев единодушно поднятые
руки, Саша закричал, что он не может больше жить, выбежал на Крымский
мост и бросился в воду. На его несчастье, его выловили оттуда. Никто из
студентов ИНЯЗа не знал, что с ним сделали. Один талантливый мальчик из
нашего латинского кружка, на втором курсе уже писавший будущую диссертацию,
встретил его на улице и не посмел спросить, что с ним делали: очень
уж плохо Саша выглядел. Однако всем было ясно, что делали с ним что-то
страшное. При нашем тогдашнем уровне осведомленности никто не догадался,
что это страшное было - психиатрический вариант. Это стало понятно мне
только теперь. Только после этого вида истязаний человек выглядит так,
что нельзя задать вопрос...
Однако в новогоднюю ночь 1969 года на студенческой вечеринке в одном
аристократическо-номенклатурном доме мне удалось, произнося пламенные
речи под замороженное шампанское (которое я даже не попробовала, по своему
обыкновению; бедность, целомудрие и абсолютная трезвость тоже делали
меня парией в инязовской среде), положить в фундамент антисоветского
подполья одного Андрюшу из метростроевского здания (переводческий факультет)
плюс еще одного Андрюшу с Сережей из МИМО. Дальше прибавились
подпольщики из нашего сокольнического здания "немцы" и "французы"),
кое-какие мимошники и группа из Ленинского педагогического, которой руководили
Ира и Наташа. Самое ценное приобретение - это была группа из
Физтеха. Его студенты, особенно из общежития, уже тогда были авангардистами.
Например, в октябре 1969 года они ждали конца света, именно в тот
день (но не дождались), который был обещан в рассказе Р.Брэдбери "Завтра
конец света". Все "подпольщики" были моложе меня на год: мне 18 лет, им
по 17. С самого начала я завела строгую конспирацию: группы не знали
друг друга, связь осуществлялась только через меня, что всех и спасло
потом, после моего ареста. Все делалось в лучших традициях исполкома Народной
воли или той самой бывшей РСДРП, с которой мы собирались бороться:
была написана роскошная программа, и минимум, и максимум. У одного
из Андрюш брат служил в Кантемировской дивизии, и Андрюша меня
клятвенно заверил, что в нужный момент этот самый брат введет танки в
Москву и захватит Кремль. Студенческий кружок с самого начала приобрел
характер игры в военный заговор. Программа-минимум предполагала подпольную
революционную деятельность, листовки, Самиздат, покупку оружия,
захват арсеналов (sic!), массовое движение Сопротивления (мой любимый
антифашизм). Программа-максимум начиналась с народного восстания против
КПСС, вооруженного свержения власти с помощью армии, перешедшей на сторону
революции, и установления западной демократии. Интересно, что я в
18 лет все-таки понимала, что это все чепуха, дела далекого будущего,
что реально мы сделать это не сможем, а можем распространять листовки и
Самиздат, программы же пригодны на то, чтобы "бросить вызов" и "возвестить".
Мои коллеги по подполью, по-моему, играли совершенно искренне,
собираясь расклеивать листовки с пистолетами за пазухой. Я им не мешала
играть, потому что считала, что мы все пойдем на смерть; имеют же они
право на маленькие развлечения по дороге? Была написана куча антисоветских
памфлетов (конечно, в основном мной); к этому времени я настряпала
множество антисоветских стихов, один преступней другого, не считая воззваний
и манифестов. Это все была глубоко самобытная и отечественная продукция,
плод близкого знакомства с римской и греческой историей, а также
с теорией и практикой народников, декабристов, народовольцев и ранних
большевиков. Никто из нас ни разу не видел живого диссидента и не слушал
"голоса". Всю нашу продукцию мы интенсивно распространяли в своих институтах
среди студентов и наиболее милых нам преподавателей. И опять никто
не донес! Мы родились в рубашке. Нашу ближайшую перспективу я честно обрисовала
членам организации, которая называлась "Союз борьбы" (потом -
"Антифашистский союз борьбы"): арест, пытки, расстрел. Мне казалось, что
такая перспектива вполне улыбается моим коллегам (ведь мне она улыбалась!).
Интересно, что УК РСФСР я читала, но не поверила, что за такую
деятельность по статье 70 могут дать всего 7 лет лагерей и 5 лет ссылки:
здесь явно крылось что-то еще, что-то более крутое. (И в самом деле, УК
- это было еще не все, но если бы я знала, что именно!) Преподаватели
были в ужасе, хотя и одобряли идеи. Они все время пытались меня отговорить;
наверное, я вела себя, как Красная Шапочка, не желающая ничего
знать о существовании волков (Шарль Перро не предусмотрел варианта, при
котором Красная Шапочка полезет в пасть к волку сознательно, по идейным
соображениям). Я возражала, что хочу посеять семена протеста. Умные преподаватели
как в воду глядели, они вздыхали и предупреждали: "Вы не посеете
ничего". Но кто мог знать, что единственное, что можно сделать реально,
- это погубить себя и еще нескольких человек, что на этой почве
ничего не произрастет, кроме терниев и чертополоха, что это место - пусто?
Такие вещи лучше узнать позднее; в 19 лет это знание может убить.
Отчаяние должно прийти в зените жизни, когда ум созрел, а сердце окрепло;
только тогда оно не остановит, и можно будет продолжать драться вопреки
очевидности, вопреки здравому смыслу, вопреки истории, эпохе,
судьбе. Если бы я в 19 лет знала, что все напрасно, скорее всего я бы
устроила на площади самосожжение (а удачных было мало, кончались они теми
же арестами и спецтюрьмами), но бороться бы не смогла. На первых порах
неведение благословенно. Теперь я знаю все, но теперь я могу с этим
жить в ожидании того счастливого дня, когда наконец-то вызову у своих
антагонистов такое раздражение, что мне удастся с этим - и от этого -
умереть. Но тогда я не поверила своим мудрым преподавателям, и слава Богу.
Юлий Ким был более удачлив в своих попытках объяснить юным Ире Каплун,
Славе Бахмину и Ольге Иоффе, что не стоит распространять листовки.
По-моему, несмотря на доброе намерение Юлия Кима, это был большой грех:
остановить жертву у алтаря. Надо молча склониться, благословить и дать
совершиться судьбе, если не можешь пойти рядом. Это добровольное отступничество
сыграло, по-моему, ужасную роль в судьбе всех троих и сломало
их жизни почище всех казней египетских, которые мог обрушить на них КГБ.
Мы еще вернемся к этим троим, ибо в Лефортове мы оказались одновременно.
Однако мне было мало того, что мы делали. Я требовала перехода к
распространению листовок вне институтов в больших количествах. Это был
уже не пятидесятипроцентный, а стопроцентный риск. И мои коллеги слиняли:
у одного нашлась срочная курсовая, у другого - хвосты. Они стали меня
избегать, перестали приходить на встречи. Общение со мной становилось
опасным: в четырех институтах обо мне знали фактически все. Я уже ходила
в смертниках, а они, должно быть, вовремя опомнились или посоветовались
с родителями. Печатать на машинке я не умела, сделать массовые выпуски
листовок одна не могла. Надо было что-то придумать. Трусость даже потенциальных
противников режима была слишком очевидна. А в это время я зачитывалась
пьесами Сартра и Ануя, романами (вернее, эссе) Камю. "Антигону"
в театре Станиславского, таганские и современниковские спектакли я смотрела
по многу раз. Все они так и толкали меня "подняться из окопа". Я
обязана была сказать "нет" этому порядку вещей так, чтобы это услышали
по всей стране, иначе не было смысла.
По наивности мне казалось, что я кого-то разбужу (декабристов, Герцена,
народовольцев). Оставалось завести будильник. У меня возник план
своей операции "Трест", не очень честный, но не очень глупый: распространить
листовки покруче публично, во Дворце съездов или в другом театре
в праздничные день от имени организации Сопротивления, якобы массовой;
дать себя арестовать; на следствии, никого конкретно не называя, рассказать,
что есть массовая организация Сопротивления, борющаяся против
строя, и что скоро она перейдет к терактам; испугать (sic!) этим чекистов,
бросить им в лицо обвинения от имени трех поколений, ими уничтоженных,
обличить режим на открытом (святая простота!) суде, добиться приговора
к расстрелу, вдохнуть надежду в души людей, умереть по высшей категории,
как мой любимый Феличе Риварес - Овод, - а потом вместо вымышленной
организации создадутся настоящие, пойдут, как маслята: людям станет
стыдно, что они молчат, и все поднимутся. План совершенно не учитывал
реальную действительность, а так был всем хорош. Идея с театром родилась
у меня в тот вечер, когда в Театре оперетты из какой-то ложи или с балкона
к нам в партер упала программка. Весь мой угол поднял головы, глаза
у некоторых жадно заблестели, а один зритель даже сказал вполголоса: "А
если бы это было что-то другое?" Я поняла, что люди чего-то такого ждут.
Театр - идеальный вариант, можно бросить сразу много листовок, никто не
успеет остановить, и разлетятся они тоже идеально.
Решение было принято в октябре 1969 года, день был выбран: 5 декабря,
День Конституции. Наибольший эффект обещал Дворец съездов, там огромный
зал и в праздничный день дадут что-нибудь идейное (дали оперу "Октябрь").
Оставалось придумать текст. Для одних листовок он был написан в
прозе (преступления партии, прелести демократии, задачи Сопротивления,
необходимость вооруженной борьбы с коммунизмом, который есть фашизм,
приглашение вступать в группы Сопротивления). Подписана эта прелесть была
"Московская группа Сопротивления". Текст был достаточно горький, шла
речь и о Венгрии, и о Чехословакии. Он был несколько патетичен (в меру),
но не был смешон. Отчаяние отучает от пошлого оптимизма, но все-таки
уверенность в победе над советским "общественным и государственным"
строем там была выражена. В 1969 году это было уместно, в отличие от
1992 года.
Вторая листовка (их было гораздо больше, процентов восемьдесят) была
в стихах.
СПАСИБО, ПАРТИЯ, ТЕБЕ
Спасибо, партия, тебе
За все, что сделала и делаешь,
За нашу нынешнюю ненависть
Спасибо, партия, тебе!
Спасибо, партия, тебе
За все, что предано и продано,
За опозоренную Родину
Спасибо, партия, тебе!
Спасибо, партия, тебе
За рабский полдень двоедушия,
За ложь, измену и удушие
Спасибо, партия, тебе!
Спасибо, партия, тебе
За все доносы н доносчиков,
За факелы на пражской площади
Спасибо, партия, тебе!
За рай заводов и квартир,
На преступлениях построенных,
В застенках старых и сегодняшних
Изломанный и черный мир...
Спасибо, партия, тебе
За ночи, полные отчаянья,
За наше подлое молчание
Спасибо, партия, тебе!
Спасибо, партия, тебе
За наше горькое неверие
В обломки истины потерянной
В грядущей предрассветной мгле...
Спасибо, партия, тебе
За тяжесть обретенной истины
И за боев грядущих выстрелы
Спасибо, партия, тебе!
1969 г.
Оставалось все это написать под копирку в достаточном количестве. Изготовила
я 125 штук. Пачку в 100 листовок можно было кинуть в партер
сразу. Со стола я училась разбрасывать листовки веером, они у меня разлетались
отлично даже со стола. Были куплены два билета: на 2 декабря и
на 5 декабря на "Кармен" (генеральная репетиция). "Генералка'' прошла
хорошо. Стало ясно: бросать надо где-то без пяти до начала, когда зал
уже полон, но есть свет, бросать из среднего прохода бельэтажа в партер.
Было ли мне страшно? Нет, не было. Я ведь и в аресте, и в пытках, и в
казни видела свой долг. Жить было нельзя, бессовестно, невозможно. Но я
волновалась, как студент перед экзаменом. Знаешь, что пару не поставят,
тройку тоже вряд ли, все выучил, но вдруг 4, а не 5, вдруг не высший
балл? А вдруг не дадут бросить? А вдруг арестуют до акции? Только один
раз стало немного жутко: в недрах бывшей ифлийской библиотеки, у нас в
Сокольниках, где я разбирала хранилище вместо картошки, куда загнали
весь курс, кроме самых дохлых, вроде меня, я откопала 10-томную историю
Испании, испанского автора. Я жадно поволокла первый том к выдаче, чтобы
записать себе, но вдруг поняла (это был уже ноябрь, 17-18 число), что
все 10 томов прочитать не успею. Я как будто заглянула в свой собственный
гроб. Но усилием воли выкинула это из головы и взяла Спинозу.
"СЕЙЧАС ДОЛЖНО ПРЕДПИСАННОЕ СБЫТЬСЯ. . "
5 декабря я пригласила к себе Сережу из Таганрога, самого перспективного
и наименее робкого студента из группы Физтеха. Накормив его пирожными
и напоив кофе с коньяком, я поделилась с ним планами н
...Закладка в соц.сетях