Жанр: Философия
Убийство как одно из изящных искусств
...гемской выделки - а именно, доктор Парр -
проявил в подобных обстоятельствах больший эгоизм. Он собрал огромное
количество золотой и серебряной посуды, которую держал какое-то время в
спальне у себя в священническом доме в Хэттоне. С каждым днем он все больше
и больше боялся, что его убьют, чему, он знал, противостоять он не в силах
(да он, собственно, и не претендовал на сопротивление) - и потому перетащил
все свое добро к местному кузнецу; вообразив, очевидно, что убийство кузнеца
нанесет меньший урон salus reipublicae {благу государства (лат.).}, нежели
убийство педагога. Это мнение, по дошедшим до меня слухам, энергично
оспаривалось; теперь все, кажется, согласились на том, что цена одной
хорошей подковы равна примерно цене двух с четвертью лечебных проповедей
{"Лечебные проповеди". Доктор Парр, впервые выступив в печати со знаменитым
латинским предисловием к Белленденусу (правильное ударение - на втором
слоге), время от времени публиковал проповеди, читанные им для некой
больницы (не помню точного названия), официально именовавшейся "лечебницей";
вышло так, что и сами проповеди получили известность как "лечебные".
(Примеч. автора.)}.
Если о Лейбнице, хотя и не убитом, можно сказать, что он умер отчасти
от страха быть убитым, а отчасти от раздражения, вызванного тем, что никто
не посягнул на его жизнь, то Кант, напротив, не питавший на данный счет ни
малейших амбиций, был на волосок от насильственной смерти - ближе, чем
кто-либо из тех, о ком пишут книги, за исключением разве что Декарта. Сколь
нелепо расточает фортуна свои милости! Подробности инцидента приведены в
анонимном жизнеописании этого великого мыслителя. С целью укрепления
здоровья Кант предписал себе ежедневную шестимильную прогулку по проезжей
дороге. Об этом прослышал один человек, имевший собственные резоны для
совершения убийства, и устроил у третьего мильного столба, на пути из
Кенигсберга, засаду, где подстерег своего "избранника", который появлялся
там всегда в один и тот же час с точностью почтовой кареты.
Спасла Канта чистая случайность. Обстоятельство это заключалось в
скрупулезности (миссис Куикли {78} сказала бы - въедливости) нравственных
взглядов убийцы. Старый профессор, решил он, наверняка отягощен грехами.
Другое дело - малый ребенок. Рассудив таким образом, покушавшийся в
критический момент оставил Канта в покое и зарезал вскорости пятилетнюю
кроху. Так обо всем этом повествуют в Германии, однако я склонен считать
убийцу подлинным любителем, который почувствовал, как мало ответит
требованиям хорошего вкуса убийство старого, очерствелого, желчного
метафизика: он не мог блеснуть своим искусством, поскольку философ даже
после смерти не мог бы больше походить на мумию, чем походил при жизни.
Итак, джентльмены, я проследил связь между философией и нашим
искусством - и тем временем начинаю осознавать, что вторгся в современную
нам эпоху. Я не возьму на себя смелость давать оценку нашему веку в отрыве
от двух предшествующих; различия между ними, в сущности, нет. Семнадцатое и
восемнадцатое столетие, наряду с прожитой нами толикой девятнадцатого,
образуют в совокупности классическую эпоху убийства. Прекраснейшим из
свершений семнадцатого столетия было, бесспорно, убийство сэра Эдмондбери
Годфри {79}, встречающее с моей стороны безоговорочное одобрение. Если взять
столь весомый атрибут, как покров тайны, необходимо долженствующий
сопутствовать всякому взвешенному покушению на убийство, то в этом смысле
убийство сэра Годфри и остается поистине непревзойденным: загадка до сих пор
не разгадана. Попытки взвалить убийство на папистов повредили бы шедевру
ничуть не менее, чем старания профессиональных реставраторов повредили
известным полотнам Корреджо {80}; подобные попытки, пожалуй, уничтожили бы
совершенное создание в корне, поскольку перевели бы событие в искусственный
разряд убийств по чисто политическим мотивам; в них начисто отсутствует
animus {душа (лат.).} убийства - и я призываю общество решительно отвергнуть
выдвинутое против папистов обвинение. По сути, оно совершенно беспочвенно -
и явилось исключительно следствием протестантского фанатизма. Сэр Эдмондбери
не выделялся среди лондонских чиновников особой суровостью по отношению к
папистам и не поощрял стремления фанатиков применить на деле законы,
направленные против инаковерующих. Он не навлек на себя враждебности со
стороны какой-либо религиозной секты. Что же касается застывших капель
воска, замеченных на платье обнаруженного в канаве трупа (а благодаря им
подозрения пали на служителей католической Королевской часовни), то здесь
налицо либо злокозненный подлог, затеянный гонителями папистов, либо вся эта
история - от начала до конца, включая найденный воск и предполагаемое его
происхождение - измышлена епископом Бернетом, который, по утверждениям
герцогини Портсмут, прослыл в семнадцатом столетии изрядным фантазером и
большим мастером на выдумки. Попутно следует отметить, что число убийств,
совершенных во времена сэра Эдмондбери, не слишком велико: это, вероятно,
объясняется недостатком просвещенного покровительства.
"Sint Maecenates, non deerant, Flacce, Marones" {*}.
{* "Если будут Меценаты, не будет, Флакк, недостатка и в Вергилиях"
(лат.).}
Сверившись с "Наблюдениями над показателями смертности" Гранта (4-е
изд., Оксфорд, 1665), я нашел, что из двухсот двадцати девяти тысяч двухсот
пятидесяти человек, скончавшихся в Лондоне за двадцатилетний период
семнадцатого века, убито было не более восьмидесяти шести - то есть в
среднем четыре целых три десятых человека в год. Это скромная цифра,
джентльмены, и вряд ли достаточная для того, чтобы основать академию;
несомненно, однако, что при столь незначительном количестве мы вправе
ожидать первоклассного качества. Возможно, так оно и было, но я все же
склонен придерживаться мнения, что лучший художник семнадцатого столетия
далеко уступает по мастерству лучшему художнику столетия восемнадцатого.
Хотя случай с сэром Эдмондбери Годфри и заслуживает всяческих похвал (а
никто не может оценить его так, как я - по достоинству), я тем не менее не
могу счесть его равным истории миссис Раскоум из Бристоля - ни по
оригинальности замысла, ни по широте и дерзости исполнения. Убийство
почтенной леди произошло в самом начале царствования Георга III81 -
царствования, как известно, исключительно благоприятного для процветания
искусств в целом. Миссис Раскоум проживала на Колледж-Грин, вместе с
единственной служанкой, и ни та, ни другая нимало не претендовали на место в
истории, которое им обеспечил великий искусник, чье мастерство я намерен вам
описать. Одним прекрасным утром, когда в городе царила оживленная суета, у
соседей миссис Раскоум зародились недобрые предчувствия; дверь взломали - и,
проникнув в дом, нашли хозяйку убитой у себя в постели; мертвая служанка
лежала на ступенях лестницы. Дело происходило в полдень, и всего лишь двумя
часами ранее обеих видели живыми и здоровыми. Случилось это, насколько я
помню, в 1764 году; с тех пор минуло, следовательно, свыше шестидесяти лет,
однако автор шедевра до сего времени не обнаружен. Подозрения потомства пали
на двух претендентов - на булочника и на трубочиста. Заблуждение очевидное:
неопытного художника ни за что не осенила бы столь дерзостная идея - идея
убийства среди бела дня, в самом сердце большого города. Нет, джентльмены,
не безвестный булочник, уверяю вас, не неведомый свету трубочист сотворил
этот шедевр. Я знаю, кому он принадлежит. (Шум в зале сменяется
аплодисментами; залившийся румянцем лектор продолжает с еще большей
горячностью.)
Ради Бога, джентльмены, не поймите меня неправильно; нет, я тут
абсолютно ни при чем. Я не настолько тщеславен, чтобы мнить себя способным
на такие свершения; поверьте, вы сильно преувеличиваете мои таланты; дело
миссис Раскоум далеко превосходит мои скромные возможности. Просто мне
довелось узнать имя этого виртуоза - от знаменитого хирурга, бывшего
ассистентом при его вскрытии. Названный медик завел у себя частный музей
профессионального назначения, один угол которого занимал гипсовый слепок с
человеческой фигуры на редкость совершенных пропорций.
Это, заявил хирург, слепок с тела знаменитого ланкаширского грабителя.
Долгое время он скрывал свое занятие от соседей, натягивая на ноги своей
лошади шерстяные чулки с расчетом приглушить стук копыт по мощеной дороге,
которая вела в конюшню. Когда он попал на виселицу за совершенные им
грабежи, я состоял в обучении у Крукшенка {82}; преступник отличался столь
завидной конституцией, что ради того, чтобы завладеть телом без малейшей
задержки, нельзя было жалеть ни сил, ни средств. При потворстве помощника
шерифа осужденного сняли с веревки до истечения положенного срока, немедля
поместили в фаэтон, запряженный четверкой лошадей, - и таким образом
доставили в дом Крукшенка, пока повешенный еще сохранял признаки жизни.
Мистеру...... тогда молодому студенту, было предоставлено почетное право
нанести казненному coup de grace {последний удар (фр.).}, завершить
исполнение судебного приговора. Меня поразил этот примечательный анекдот,
свидетельствующий о том, что так или иначе все джентльмены из прозекторской
принадлежат к числу ценителей в нашей области, однажды я поделился таким
мнением с знакомой леди из Ланкашира. Она тотчас сообщила мне, что жила
ранее по соседству с этим грабителем, и ей хорошо помнились два
обстоятельства, каковые, в своей совокупности, по общему мнению окрестных
обитателей, приписывали ему честь участия в деле миссис Раскоум. Во-первых,
когда произошло убийство, грабитель отсутствовал целых две недели;
во-вторых, вскоре вся округа была наводнена долларами, а, по слухам, миссис
Раскоум скопила около двух тысяч таких монет. Кем бы, однако, ни был этот
выдающийся художник, он оставил нерушимый памятник своему гению: столь
трепетным оказался пиетет, внушенный захватывающей смелостью замысла и
мощным размахом исполнения, что вплоть до 1810 года (когда мне об этом
рассказывали) для дома миссис Раскоум никак не удавалось приискать жильца.
Хотя я и готов без устали превозносить описанный выше прецедент, пусть
не заподозрят меня в небрежении множеством других великолепных образчиков
искусства, явленных по всей нашей стране. Впрочем, случаи с мисс Блэнд,
капитаном Доннелланом или сэром Теофилусом Боутоном, а также подобные им, ни
малейшего сочувствия с моей стороны не вызовут. Да устыдятся все эти
отравители, возглашаю я: неужто не могут они следовать старой доброй
традиции перерезать глотку ножом, не прибегая к дерзостным новшествам из
Италии? Я полагаю, что всяческие манипуляции с ядами по сравнению с
узаконенным методом выглядят ничуть не лучше, чем восковые изделия рядом с
мраморными изваяниями или же литографии бок о бок с подлинником Вольпато
{83}. Но и за вычетом их существует сколько угодно превосходных произведений
искусства, выдержанных в безупречном стиле, каким нельзя не гордиться; и тут
со мной согласится любой честный знаток. Заметьте, что я говорю "честный": в
таких случаях необходимо делать большие скидки; ни один художник не может
быть уверен, что ему удастся вполне осуществить свой предварительный
замысел. Возникают различные препятствия: жертвы не выказывают должного
хладнокровия, когда к их горлу подступают с ножом: они пытаются бежать,
брыкаются, начинают кусаться; и если художники-портретисты нередко жалуются
на скованность своих моделей, то представители нашего жанра сталкиваются,
как правило, с излишней живостью повадки. В то же время присущее нашему
искусству свойство пробуждать в убиваемом взволнованность и раздражение
является в целом выигрышным приобретением для публики; важностью его мы не
должны пренебрегать, ибо оно способствует развитию скрытого таланта. Джереми
Тейлор с восхищением описывает феноменальные прыжки, совершаемые индивидами
под воздействием страха. Разительное подтверждение этому - недавнее дело
Маккинсов: мальчишка одолел высоту, о которой до конца своих дней и мечтать
не сможет. Иногда паника, сопутствующая действиям наших художников,
пробуждает самые блестящие способности к работе кулаками, а также к любой
разновидности гимнастических упражнений; в противном случае таланты эти,
зарытые в землю, остались бы неведомы владельцам, а равно и их друзьям.
Приведу любопытную иллюстрацию этого факта - историю, услышанную мной в
Германии.
Совершая как-то верховую прогулку в окрестностях Мюнхена, я свел
знакомство с одним выдающимся представителем нашего сообщества: имени его,
по понятным причинам, называть не буду. Этот господин уведомил меня, что,
утомленный холодными, по его определению, усладами откровенного
дилетантства, он перебрался из Англии на континент - в надежде
попрактиковаться немного как профессионал. С этой целью он прибыл в
Германию, полагая, что полиция в этой части Европы особенно сонлива и
неповоротлива. Дебют его состоялся в Мюнхене: признав во мне собрата, он без
утайки поведал мне о своем первом опыте.
"Напротив дома, в котором я квартировал, - начал мой собеседник, - жил
булочник; он был склонен к скаредности и жил в полном одиночестве. Широкое
одутловатое лицо его было тому причиной или что-то иное, но, так или иначе,
он меня к себе расположил - и я вознамерился приступить к делу на его горле,
которое из-за отложного воротничка всегда оставалось открытым (мода, всегда
подстегивавшая мои стремления). По моим наблюдениям, вечерами он неизменно
закрывал свои окна ставнями ровно в восемь, минута в минуту. Однажды я
подстерег булочника за этим занятием, ворвался следом за ним в помещение,
запер дверь и, обратившись к нему с величайшей учтивостью, посвятил его в
свои планы. Сопротивление, добавил я, нежелательно, поскольку повлечет за
собой взаимные неудобства; с этими словами я извлек свои инструменты и
приготовился действовать. Тут булочник, впавший, казалось, от моего
уведомления в настоящую каталепсию, обнаружил вдруг признаки неописуемого
волнения. "Я не хочу, чтобы меня убивали! - пронзительно завопил он. - К
чему (он, вероятно, хотел сказать, почему) я должен расставаться с моей
драгоценной глоткой?" - "К чему? Да хотя бы к тому, - возразил я, - что вы
добавляете в хлеб квасцы. Впрочем, несущественно, так это или не так (я был
полон решимости пресечь дискуссию в самом начале); знайте же, что по части
убийства я подлинный виртуоз - и желал бы отточить свое мастерство; меня
заворожило ваше неохватное горло, и я твердо намерен сделать вас своим
клиентом". - "Ах так! - вскричал булочник. - Что ж, тогда перед вами виртуоз
в другой области". - И он, сжав кулаки, занял оборонительную позицию. Сама
идея боксерского поединка показалась мне дикой. Действительно, один
лондонский пекарь отличился на ринге и прославился под именем Мастера
Булочек, однако он был еще юн и неиспорчен, тогда как мой противник
представлял из себя чудовищного толстяка пятидесяти лет от роду, далеко не в
спортивной форме. Несмотря на все это, он бросил вызов мне, специалисту и
знатоку, и оказал столь яростное сопротивление, что я не раз опасался быть
побитым моим же оружием и пасть от руки прохвоста-булочника. Ничего себе
положение! Отзывчивые сердца должны мне посочувствовать. Насколько сильно я
был встревожен, вы можете судить по тому, что на протяжении первых
тринадцати раундов преимущество было на стороне булочника. В четырнадцатом
раунде я получил удар в правый глаз, который тотчас закрылся; тут, я
полагаю, и крылось мое конечное спасение, поскольку во мне вскипел такой
гнев, что в следующем раунде, а также в трех последующих я валил противника
с ног. Раунд девятнадцатый. Булочник выдыхается, силы его явно на исходе.
Его геометрические подвиги в последних четырех раундах пользы ему не
принесли. Он довольно ловко, впрочем, отразил удар, нацеленный в его
мертвенно-бледную физиономию; тут я поскользнулся и полетел на пол.
Раунд двадцатый. Оглядев булочника, я устыдился того, что терплю
столько неудобств от бесформенной кучи теста: разъярившись, я обрушил на
него самую суровую кару. Последовал обмен выпадами: поражение потерпели оба,
но верх одержал любитель - со счетом десять к трем.
Раунд двадцать первый. Булочник вскочил на ноги с поразительным
проворством; в самом деле, держался он стойко и сражался отменно - если
учесть, что пот с него лил ручьями; но задор его приметно увял - и все эти
наскоки были простым следствием овладевшей им паники. Стало ясно, что
надолго его не хватит. На протяжении этого раунда мы испробовали ближний
бой, в котором у меня был значительный перевес, и я нанес несколько ударов
по носу противника. Во-первых, нос его испещряли карбункулы; а во-вторых,
мне казалось, что подобные вольности в обращении с носом не могут не вызвать
у обладателя этого носа серьезного неудовольствия; так оно и случилось.
В последующие три раунда мастер булочек шатался будто корова на льду.
Видя, как обстоят дела, в двадцать четвертом раунде я шепнул ему на ухо
два-три слова, от которых он рухнул словно подкошенный. А сообщил я ему
всего лишь мое частное мнение о стоимости его глотки в страховом агентстве.
Мой доверительный шепот сильно поразил его: даже пот застыл на его лице - и
в последующие два раунда я был хозяином положения. Когда же я выкрикнул
"Время!" перед началом двадцать седьмого раунда, противник мой лежал
колода колодой".
"И вот тогда-то, - заметил я любителю, - вы, надо думать, и осуществили
свой замысел". - "Вы правы, - кротко отозвался мой собеседник. - И испытал
при этом величайшее удовлетворение, поскольку одним ударом убил двух
зайцев". Подразумевалось, что он не просто покончил с булочником, но еще и
хорошенько его отдубасил. Я, хоть убей, так не считаю: напротив, мне
представляется, что моему знакомому для расправы с одним-единственным зайцем
потребовалось нанести два удара: сначала кулаком выбить из него спесь, а уж
потом прибегнуть к помощи своих инструментов. Но логика моего собеседника
тут не слишком существенна. Важна мораль всей этой истории,
свидетельствующая о том, какие потрясающие стимулы для пробуждения скрытого
таланта таятся в самой возможности вдруг быть убитым. Единственно под
влиянием этой вдохновляющей мысли прижимистый, неповоротливый мангеймский
булочник, наполовину впавший в каталептическое состояние, провел двадцать
семь раундов с опытным английским боксером; столь высоко вознесся его
природный гений благодаря животворному присутствию будущего убийцы.
Воистину, джентльмены, слыша о подобных вещах, чуть ли не долгом своим
сочтешь попытку смягчить ту крайнюю суровость, с какой большинство
отзывается об убийстве. Из людских пересудов можно заключить, будто все
неудобства и беспокойства выпадают на долю тех, кого убивают; те же, кто
избавлен от этой участи, горя не знают. Рассудительные люди думают иначе.
"Нет сомнения, - говорит Джереми Тейлор, - что гораздо легче пасть от
острого лезвия меча, чем от жестокого приступа лихорадки, а топор (сюда он
мог бы также добавить лом или молоток корабельного плотника) - куда меньшее
зло, нежели задержка мочеиспускания". В высшей степени справедливые слова:
епископ рассуждает как умный человек и подлинный ценитель, к числу которых,
я уверен, он принадлежал; другой великий философ, Марк Аврелий {84}, равным
образом стоял выше пошлых предрассудков на этот счет. Он заявлял, что одним
из благороднейших свойств разума является "способность знать, наступила пора
покидать этот мир или же еще нет" (книга III, перевод Келлера). Поскольку
знать об этом дано лишь весьма немногим, истинным филантропом должен быть
тот - кто берет на себя труд безвозмездно, с немалым для себя риском,
наставить ближнего в данной отрасли знания. Все это я излагаю только в
качестве пищи для размышлений будущих моралистов; между тем заявляю о моем
личном убеждении, что лишь очень немногие совершают убийство, следуя
филантропическим или патриотическим принципам; я повторяю уже неоднократно
мной сказанное: у большинства убийц - в высшей степени извращенный характер.
Относительно убийств, принадлежащих Уильямсу - наиболее величественных
и последовательных в своем совершенстве из когда-либо имевших место, - то я
не вправе касаться их походя. Для всестороннего освещения их достоинств
потребуется целая лекция - или даже курс лекций {См. "Постскриптум" в
добавлении к этой лекции. (Примеч. автора.)}. Однако один любопытный факт,
связанный с этой историей, я все же приведу, поскольку он доказывает, что
блеск гения Уильямса совершенно ослепил взор криминальной полиции. Все вы,
не сомневаюсь, помните, что орудиями, с помощью которых Уильяме создал свое
первое великое произведение (убийство Марров), были нож и молоток
корабельного плотника. Так вот, молоток принадлежал старику шведу, некоему
Джону Петерсону, и на ручке были нанесены его инициалы. Этот инструмент,
оставленный Уильямсом в доме Марров, попал в руки следователей. Но не
секрет, джентльмены, что печатное уведомление об этих инициалах привело к
немедленному разоблачению Уильямса: опубликованное раньше, оно предотвратило
бы второе выдающееся его деяние (убийство Уильямсонов), совершенное
двенадцать дней спустя. Тем не менее следователи скрывали эту улику от
публики на протяжении долгих двенадцати дней - вплоть до осуществления
второго замысла. Когда же таковой наконец воплотился, сообщение о находке
передали в печать - очевидно, сознавая, что художник уже обеспечил себе
бессмертную славу и блистательная его репутация не способна пострадать от
какой-либо случайности.
О деле мистера Тертелла я, право, не знаю, что и сказать. Разумеется, я
весьма высоко ставлю моего предшественника на этой кафедре - и считаю его
лекции превосходными. Но, говоря вполне чистосердечно, я и в самом деле
полагаю, что главное его достижение как художника сильно переоценено. Каюсь,
поначалу и меня захлестнула волна всеобщего энтузиазма. Утром, когда весть
об убийстве разнеслась по Лондону, любителей собралось вместе столько,
сколько на моей памяти не собиралось со времен Уильямса; дряхлые,
прикованные к постели знатоки, привыкшие раздраженно сетовать на отсутствие
настоящих событий, приковыляли тогда в наш клуб; и такого множества
благожелательных, сияющих веселым довольством лиц мне не часто доводилось
видеть. Отовсюду слышались поздравления; члены клуба, обмениваясь
рукопожатиями, договаривались о совместных обедах; поминутно раздавались
торжествующие вопросы: "Ну как, наконец-то?" - "То, что надо, верно?" -
"Теперь вы удовлетворены?" Однако в самый разгар суматохи все мы, помнится,
разом смолкли, заслышав стук деревянной ноги одного из любителей - пожилого
циника Л. С. Он вступил в зал, сохраняя обычную мрачность, и, продвигаясь
вперед, ворчливо бормотал: "Обыкновенный плагиат! Бесстыдное воровство!
Мошенник воспользовался брошенными мною намеками. К тому же стиль его резок,
как у Дюрера {85}, и груб, как у Фьюзели {86}". Многие полагали, что устами
его говорила простая ревность, подстегнутая язвительностью характера, но
должен признаться, что, когда первые восторги слегка поутихли, я встречал
немало здравомыслящих критиков, которые сходились во мнении относительно
того, что в стиле Тертелла присутствует некое falsetto {фальцет, фальшь
(ит.).}. Поскольку Тертелл принадлежал к нашему обществу, это побуждало нас
отзываться о нем благосклонно; личность его была прочно соотнесена с
причудой, создавшей ему временную популярность в лондонском обществе и для
поддержания которой его претензии оказались недостаточными, ибо opinionum
commenta delet dies, naturae judicia confirmat {день уничтожает измышления и
подтверждает справедливость природы (лат.).}. У Тертелла имелась, впрочем,
заготовка неосуществленного убийства посредством двух гирь, которой я
глубоко восхищался; это был всего лишь беглый эскиз, который он не завершил,
однако, на мой взгляд, он во всех отношениях превосходит его главное
произведение. Помню, как некоторые ценители не уставали сокрушаться о том,
что набросок остался незавершенным, но здесь я не могу с ними согласиться:
фрагменты и первые смелые зарисовки оригинальных художников обладают нередко
выразительностью и меткостью, которые, случается, исчезают после тщательной
проработки деталей.
Дело Маккинсов я ставлю гораздо выше превознесенного подвига Тертелла -
оно поистине выше всяких похвал; с бессмертными творениями Уильямса оно
соотносится как "Энеида" {87} с "Илиадой".
Пора наконец сказать несколько слов об основополагающих принципах
убийства - с целью упорядочить не практику вашу, а систему ваших суждений:
пусть старухи и несметное множество читателей газет довольствуются чем
угодно, л
...Закладка в соц.сетях