Жанр: Философия
Статьи
...фигуре платье.
Словом, Элизабет быстро квалифицировала Лу как вампира и хищницу, которую
следует раздавить любой ценой. Понятно, что за этой характеристикой стояла в
первую очередь ревность к этой странной русской девушке, которая обладала
таким таинственным обаянием. В 1885 г. Элизабет, к ужасу своего брата, вышла
замуж за немецкого национал-активиста Ферстера и уехала за ним в Парагвай
строить там "новую Германию". Унаследовав после смерти брата его рукописи, она
умудрилась организовать в ноябре 1935 г. посещение ницшевского архива в
Веймаре Гитлером и подарить ему на память о визите ницшевскую трость. Изданная
ею компиляция незавершенных ницшевских рукописей под названием "Воля к власти"
полностью дискредитирована историками. Она свела счеты с Лу, натравливая в
конце жизни на нее нацистов, обвиняя ее в извращении идей Ницше. Излишне
говорить, насколько все это "ферстер-ницшеанство" не имеет никакого отношения
к самому Ницше.
Ницше с горечью признавался Мальвиде: "Между мной и мстительной антисемитской
гусыней не может быть примирения. Позже, гораздо позже она поймет, как много
зла она принесла мне в самый решающий период моей жизни..."
Но болезнь Ницше и его житейская неприспособленность делали его зависимым от
Элизабет, питавшей к нему тираническую любовь, не ведающую деликатного
невмешательства. В этом смысле Рэ находился в куда более преимущественном
положении в их Троице, поскольку ему достаточно легко и быстро удалось убедить
свою семью, что Лу - его наилучший друг в том, что касается духа и образа
жизни. Поэтому он мог свободно предлагать Лу жить в его имении, гарантируя ей
опеку своей семьи и защиту от необходимости возвращения с матерью в
Санкт-Петербург. Ницше же приходилось действовать крайне осмотрительно, с
многочисленными оговорками и недомолвками. Вообще, из всех троих Ницше был
наиболее обременен условностями - и внутренне, и внешне. Он настолько опасался
агрессии и ревнивых козней сестры, что, впервые сообщая ей о Лу, прибавлял к
ее возрасту четыре года, многократно ссылался на рекомендации Мейзенбух и
представляя ее как своего будущего научного ассистента.
Могла ли Лу особо воодушевить такая осторожность, при том, что неделю назад
она читала решительные заверения Пауля: "Я хороший рулевой, и Ты пройдешь
между всеми трудностями легко и без обиды, нанесенной кому бы то ни было... А
следовательно, моя любимая-любимая Лу (Рэ всегда так писал ее имя - Л.Г.),
будь уверена, что Ты - единственный человек в мире, которого я люблю, и не
думай при этом, что это не о многом говорит, поскольку, быть может, я переношу
на тебя всю любовь, которая есть во мне для других людей".
И снова Ницше: "Такие отшельники, как я, должны не спеша привыкать к людям,
которые им дороже всего: будьте же ко мне снисходительны в этом смысле!".
Пауль называет Лу своей "любимой улиткой", а себя "ее маленьким домом". Он
подписывается "твой братец Рэ", и действительно, к тому времени он уже занял в
ее новой жизни место ее прежнего дома, наполненного братьями.
Ницшеведы (например, Рудольф Бинион в своей книге "Фрау Лу - своенравная
ученица Ницше") недоумевают, почему самым значимым человеком в своей жизни Лу
всегда называла Рэ. Именно его утрату она считала самой болезненной в своей
жизни, а 5 прожитых с ним лет - самым полным воплощением своей мечты. Забавный
предрассудок: ставить качество человеческих отношений в прямую зависимость от
исторического масштаба личности... Тем не менее разве не сам Ницше
предупреждал ее: "В любом случае Рэ - лучший друг, чем я есть и смогу быть;
прошу Вас обратить внимание на эту разницу!"
Почему же при всем своем культе Дружбы они не сумели стать друг для друга
"совершенными друзьями"? Ведь работа у Троицы спорилась: они действительно
много читали, обсуждали, писали. Под руководством Ницше Лу делает очерк о
метафизике женского начала, пробует писать афоризмы. Многие ее идеи он, не
колеблясь, называет гениальными. Часто они проводят с ней ночи напролет. "Я
никогда не забуду тех часов, когда он открывал мне свои мысли; он поверял мне
их, как если бы это была тайна, в которой невыразимо трудно сознаться, он
говорил вполголоса с выражением глубокого ужаса на лице. И в самом деле, жизнь
для него была сплошным страданием: убеждение в ужасной достоверности "Вечного
возвращения" доставляло ему неизъяснимые мучения". Потрясенная их ночными
откровениями, она написала и посвятила Ницше небольшой гимн. Тот пришел в
восхищение от такого подарка и решил отплатить тем же: он задумал положить
стихи Лу на музыку и сделать своего рода дифирамб. Восемь лет он намеренно
избегал всякого музыкального творчества: музыка взвинчивала его нервное
возбуждение до изнеможения. Этого не способен понять тот, кто, подобно ему,
"не страдал от судьбы музыки, как от открытой раны". И в этот раз музыка
взволновала его настолько, что вызвала физические страдания. Ницше слег в
постель и из своей комнаты писал m-lle Саломе записки: "Я в постели. Ужасный
припадок. Я презираю жизнь". И все-таки "Гимн жизни", который он отдал на суд
своим друзьям-музыкантам, имел большой успех. Один дирижер оркестра берется
исполнить произведение. Ницше радостно делится этой новостью с Лу: "По этому
пути мы можем придти вместе к потомству, - другие же пути оставить открытыми".
Предложив Ницше быть его другом, Лу, конечно, не предвидела этих страшных
эмоций дружбы, более сильных, чем припадки самой страстной и бурной любви.
Ницше требовал сочувствия каждой своей мысли. Ему нужна была полная духовная
преданность. Лу бунтовала: разве можно отдать кому-нибудь ум и сердце? Ницше
обвинял ее в гордыне. Об их ссорах он рассказывал в письме все к тому же
Петеру Гасту: "Лу остается со мной еще неделю. Это самая умная женщина в мире.
Каждые 5 дней между нами разыгрывается маленькая трагедия. Все, что я вам о
ней писал, это - абсурд и, без сомнения, не менее абсурдно и то, что я Вам
пишу сейчас". Это написано 20 августа из Таутенбурга. 16 сентября из Лейпцига
он пишет тому же адресату: "2 октября снова приедет Лу: через 2 месяца мы
поедем в Париж и проживем там, быть может, несколько лет. Вот мои планы". Увы,
не пройдет и двух месяцев, как дружба Фридриха Ницше и Лу Саломе прекратится
навсегда.
Хотя оба друга - Ницше и Рэ - постановили делить между собой эту девушку
духовно, в их отношениях не было недостатка в истинно мужских претензиях и
соперничестве. Когда Лу проводила часы, дни и целые ночи в обществе одного из
них, у другого начинали появляться навязчивые фантазии, которые в конце-концов
окончательно расстроили их дружбу. Ницше мучило тяжелое подозрение: Лу и Рэ -
в заговоре против него, и этот заговор говорит против них - они любят друг
друга и обманывают его. Все вокруг стало казаться ему вероломным и бесцветным:
возникла жалкая борьба вместо того духовного счастья, о котором он мечтал. Он
чувствовал, что теряет свою странную, очаровательную ученицу, своего лучшего,
самого умного друга, с которым его связывали 8 лет единомыслия...
При этом он забывал, что у Рэ имеется не меньше оснований для подозрений: к
примеру, затянувшаяся прогулка Лу и Ницше на вершину Монте Сакро. Они
объясняли свое чересчур долгое путешествие тем, что хотели увидеть заход
солнца в Санта Роса, откуда, как утверждают пытливые исследователи, солнца
вообще не видать. Позднее Ницше, подразумевая Монте Сакро, благодарил Лу "за
самый пленительный сон моей жизни". Эта фраза побудила назойливых репортеров
допытываться у Лу (в преклонном уже возрасте), о чем они беседовали и
целовались ли... Лу, со свойственной ей иронией, отвечала, что мало что помнит
по этому поводу.
Последний удар, положивший конец отношениям Ницше и Лу, нанесла Элизабет. Без
ведома Ницше она написала Саломе грубое письмо. Лу всерьез рассердилась.
Подробности ссоры малоизвестны. Сохранились черновики ницшевских писем к Лу, с
довольно-таки беспощадным приговором: "Если я бросаю тебя, то исключительно
из-за твоего ужасного характера. Не я создал мир, не я создал Лу. Если бы я
создавал тебя, то дал бы тебе больше здоровья, и еще то, что гораздо важнее
здоровья, - может быть, немного любви ко мне".
В его письмах презрительные вердикты соседствуют с неизжитым восхищением,
проклятия - с раскаянием:
"Но, Лу, что это за письмо! Так пишут маленькие пансионерки. Что же мне
делать? Поймите меня; я хочу, чтобы вы возвысились в моих глазах, я не хочу,
чтобы вы упали для меня еще ниже... Я думаю, что никто так хорошо и так дурно,
как я, не думает о Вас. Не защищайтесь; я уже защитил Вас перед самим собой и
перед другими лучше, чем Вы сами могли бы сделать это. Такие создания, как Вы,
выносимы для окружающих только тогда, когда у них есть возвышенная цель. Как в
Вас мало уважения, благодарности, жалости, вежливости, восхищения,
деликатности... Я не знаю, с помощью какого колдовства Вы, взамен того, что
дал Вам я, дали мне эгоизм кошки, которая хочет только одного - жить...
Но Я еще не вполне разочаровался в Вас, несмотря ни на что, Я заметил в Вас
присутствие того священного эгоизма, который заставляет нас служить самому
высокому в нашей натуре... Прощайте, дорогая Лу, Я больше не увижу Вас.
Берегите свою душу от подобных поступков.
Ваш Ф.Н."
Ницше уехал. Этот его поспешный отъезд скорее напоминал бегство. "Сегодня для
меня начинается полное одиночество", - обронил он одному из друзей. Через 6
лет он сойдет с ума. За эти годы он напишет самые сильные и спорные свои
книги. Но в то время у "Заратустры" во всем мире найдется только семь
читателей. И кто мог предположить, что этой книге уготована участь первого
философского бестселлера?
Может быть, если в результате своих отношений люди не могут обрести друг
друга, они обретают новых самих себя? Способен ли один человек сделать для
другого нечто большее, чем подарить ему его самого?..
Очень многое в этой истории остается за кадром... И насколько глубок шрам,
который остался в душе Лу? Как отыскать ту грань, где через ее скрытность и
калейдоскопичность биографии проступает ее ранимость?
Говорили, что она похожа скорее на силу природы, чем на человека. Однако
Фрейд, с которым ее связывала двадцатипятилетняя дружба, утверждал, что еще ни
в ком не встречал столь высоких этических идеалов, как у Лу. Вообще, именно
психоанализ позволил ей окончательно найти себя и почувствовать себя
по-настоящему счастливой. Правда, Фрейду так и не удалось заставить ее
изменить название ее книги "Благодарность Фрейду" на безличное "Благодарность
психоанализу". Фрейд ругал ее за непомерно изматывающую работу, говоря, что
одиннадцать часов анализа в день - это слишком. Но психоаналитиком она была от
Бога - сохранилось множество восторженных свидетельств ее пациентов.
Лу исполнилось 50, когда она познакомилась с Фрейдом в 1911 году. Она вновь
начинала все сначала. Он же, не терпевший отступничества в вопросах своей
теории, кажется, позволял непозволительное только Лу - ему нравилось, как она
дополняла "его анализ своим русским синтезом": "Я начинаю мелодию, обычно
очень простую, Вы добавляете к ней более высокие октавы; я отделяю одну вещь
от другой, Вы соединяете в высшее единство то, что было раздельно".
Исследователи удивляются, как все же после близости с двумя величайшими
романтиками - Ницше и Рильке - она так легко вобрала в себя суровый реализм
Фрейда. Мне же кажется, что именно в этих необычных отношениях закалялась
виртуозность ее интроспекции. Сама Лу называла два фактора, повлиявшие на ее
выбор в пользу психоанализа: во-первых, то, что она выросла среди русских, - а
это люди, особо склонные к самокопанию, а во-вторых, близость с человеком
необычной судьбы - немецким поэтом Райнером Мария Рильке.
Действительно, она была для него одновременно любовницей, матерью и
психотерапевтом. "Все настоящие русские - это люди, которые в сумерках говорят
то, что другие отрицают при свете", - писал Рильке своей матери после
знакомства с Лу. Россия была их общей любовью и дверью в сказочный мир: Лу
дважды привозила Райнера в страну своего детства. В наиболее известном из ее
романов - "Родинка" - одна из частей называется "В Киеве"...
Она была старше Рильке на 14 лет, их удивительная близость продолжалась 4
года, - и потом еще 30 лет она оставалась для него самым большим авторитетом и
самым близким человеком.
В подтверждение тому вот строки этого гениального поэта, посвященные Лу.
"Нет без тебя мне жизни на земле.
Утрачу слух - я все равно услышу,
Очей лишусь - еще ясней увижу.
Без ног я догоню тебя во мгле.
Отрежь язык - я поклянусь губами.
Сломай мне руки - сердцем обниму.
Разбей мне сердце - мозг мой будет биться
Навстречу милосердью твоему.
А если вдруг меня охватит пламя
И я в огне любви твоей сгорю -
Тебя в потоке крови растворю."
1897, (пер. А. Немировского)
Порой мне кажется, что вся ее жизнь была неким уникальным экспериментом - она
словно испытывала на эластичность границу между мужским и женским началом:
сколько "мужского" она в состоянии вобрать в себя без ущерба для своей
женственности? Или, если угодно, наоборот: сколько "мужского" она должна
ассимилировать, переварить в себе, чтобы достичь, наконец, подлинной
женственности? Эта неутолимая тоска по целостности на-пол-овину обреченного
существа...
Даже если согласиться с Ницше относительно "абсолютного Зла", то это было бы
зло в гетевском смысле этого слова: "то, что без числа творит Добро". Она
могла разрушать жизни и судьбы, но само ее присутствие побуждало к жизни. "У
нее был дар полностью погружаться в мужчину, которого она любила, - вспоминал
о Лу шведский психоаналитик Пол Бьер. - Эта чрезвычайная сосредоточенность
разжигала в ее партнере некий духовный огонь. В моей долгой жизни я никогда не
видел никого, кто понимал бы меня так быстро, так хорошо и полно, как Лу. Все
это дополнялось поразительной искренностью ее экспрессии... Она могла быть
поглощена своим партнером интеллектуально, но в этом не было человеческой
самоотдачи. Она, безусловно, не была по природе своей ни холодной, ни
фригидной, и тем не менее она не могла полностью отдать себя даже в самых
страстных объятиях. Возможно, в этом и была по-своему трагедия ее жизни. Она
искала пути освобождения от своей же сильной личности, но тщетно. В самом
глубоком смысле этих слов Лу была несостоявшейся женщиной".
"Расточительность сердца" - так назвал свой роман о Лу польский писатель
Вильгельм Шевчук. Угадал ли он? Последними словами, сказанными самой Лу перед
смертью, были: "Всю свою жизнь я работала и только работала. Зачем?"
Было ли тайной мукой Лу расточительство сердца или, наоборот, его
нерастраченность?
Лариса Гармаш
Лу Андреас-Саломе.
Фридрих Ницше в зеркале его творчества
"Mihi ipsi scripsi!" ("Обращаю к самому себе") - не раз восклицал Ницше
в своих письмах, говоря о каком-либо законченном им произведении. И это
немало значит в устах первого стилиста нашего времени, человека, которому
удавалось найти, можно сказать, исчерпывающее выражение не только для каждой
мысли, но и для тончайших ее оттенков. Тому, кто вчитался в произведения
Ницше, слова эти покажутся особо знаменательными. Ведь, по сути, он и думал,
и писал только для себя, и только самого себя описывал, превращая свое
внутреннее "я" в отвлеченные мысли.
Если задача биографа заключается в том, чтобы объяснить мыслителя
данными его личной жизни и характера, то это в очень высокой степени
применимо к Ницше, ибо ни у кого другого внешняя работа мысли и внутренний
душевный мир не представляют такого полного единения. К нему наиболее
применимо и то, что он сам говорит о философах вообще: все их теории нужно
оценивать в применении к личным поступкам их создателей. Он выразил эту же
мысль в следующих словах: "постепенно я понял, чем до сих пор была всякая
великая философия - исповедью ее основателя и своего рода бессознательными,
невольными мемуарами" ("По ту сторону Добра и Зла").
Этим я и руководствовалась в своем этюде о Ницше, набросок которого
прочла ему в октябре 1882 года. К самому "учению Ницше" я еще тогда не
приступала. Однако из года в год, по мере появления новых произведений
Ницше, мой этюд о нем разрастался. Свою исключительную задачу я видела в
характеристике основных черт духовного облика Ницше, которые обуславливали
развитие его философских идей. Тот, кто стал бы оценивать Ницше как
теоретика, взвешивать, что внес он в отвлеченную философскую науку, тот
испытал бы разочарование и не постиг бы истинного источника силы Ницше.
Значение этих идей не в их теоретической оригинальности, не в том, что может
быть теоретически подтверждено или опровергнуто; все дело в той интимной
силе, с которой личность обращается к личности, в том, что, по его
собственному выражению, может быть опровергаемо, но не может быть
"похоронено".
Кто, с другой стороны, захочет руководствоваться лишь внешней жизнью
Ницше для понимания его внутреннего мира, тот опять-таки будет держать в
руках лишь пустую оболочку.
Ведь в сущности никаких внешних событий в его жизни не происходило. Все
переживаемое им было столь глубоко внутренним, что могло находить выражение
лишь в беседах с глазу на глаз и в идеях его произведений. Монологи в
миниатюре, которые составляют, главным образом, его многотомные собрания
афоризмов, образуют цельные обширные мемуары, высвечивая его собственный
духовный облик. Этот облик я и попытаюсь воспроизвести здесь, передавая
события - картины - его душевной жизни через его же философские изречения.
Хотя за последние годы о Ницше говорят больше, чем о каком-либо другом
мыслителе, основные черты его духовного облика почти неизвестны. С тех пор
как маленький, разрозненный кружок читателей, которые действительно понимали
его, превратился в обширный круг почитателей, он стал достоянием масс,
испытав при этом судьбу всякого автора афоризмов. Отдельные его идеи,
вырванные из контекста и допускающие вследствие этого самые разнообразные
толкования, превратились в девизы для разных, порой противоположных идейных
направлений, и раздаются в ожесточенных спорах, в борьбе убеждений, в
столкновениях различных партий, совершенно чуждых их автору. Конечно, этому
обстоятельству он обязан своей быстрой славой, внезапным шумом, который
поднялся вокруг его мирного имени, - но то истинно высокое, истинно
самобытное, что таилось в нем, по этой причине оказалось незамеченным,
непознанным, быть может, даже отошло в более глубокую тень, чем прежде.
Многие, правда, еще превозносят его достаточно громко, со всей наивностью
слепой веры, не знающей критики, но именно они и напоминают невольно о его
собственных жестоких словах. В своем разочаровании он говорит: "Я
прислушивался к отклику и услышал лишь похвалы" ("По ту сторону Добра и
Зла"). Едва ли кто-то пошел за ним, прочь от людей и повседневности, в
одиночество своего внутреннего мира, едва ли хоть кто-нибудь сопутствовал
этому недоступному, одинокому, замкнутому, странному духу, который мнил себя
носителем чего-то безграничного и пал под бременем страшного безумия.
Порою кажется, что он стоит среди людей, ценивших его, как чужой
пришелец, как отшельник, который, только заблудившись, попал в их круг. С
закутанной его фигуры никто не снял покрывала, и он стоит с жалобой своего
"Заратустры" на устах: "Они все говорят обо мне, собравшись вечером вокруг
огня, но никто не думает обо мне! Это та новая тишина, которую я познал: их
шум расстилает плащ над моими мыслями".
Фридрих Вильгельм Ницше родился 15 октября 1844 года в семье пастора в
Рекене близ Люцена. После окончания школы поступил на филологический
факультет Боннского университета, а с 1865 года продолжил учение в Лейпциге,
куда последовал за своим учителем - профессором филологии Ричлем. Еще до
получения диплома 24-летнего Ницше пригласили занять кафедру. Ницше получил
место ординарного профессора классической филологии. Лейпцигский университет
дал ему докторскую степень без предварительного экзамена. Он также стал
преподавать греческий в третьем (высшем) классе Базельского педагогиума,
который представлял нечто среднее между гимназией и университетом. Ницше
имел огромное влияние на учеников, обнаружив редкое умение привлекать к себе
молодые умы. Историк культуры Яков Бургхарт говорил, что Базель никогда еще
не имел такого учителя.
В 1870 году во время франко-прусской войны Ницше был добровольным
санитаром. Вскоре после этого у него начались периодические приступы сильных
головных болей. "Несколько раз спасенный от смерти у самого ее порога и
преследуемый страшными страданиями - так я живу изо дня в день; каждый день
имеет свою историю болезни". Этими словами Ницше описывает в письме к одному
приятелю страдания, которые он испытывал на протяжении пятнадцати лет. В
начале 1876 года из-за частых приступов он был вынужден уйти из педагогиума.
Ницше провел зиму 1876-1877 гг. в мягком климате Сорренто, где жил в
обществе нескольких друзей: из Рима приехала его давняя приятельница
Мальвида фон Мейзенбух (автор известных "Мемуаров идеалистки"); из восточной
Пруссии прибыл д-р Пауль Рэ, с которым Ницше уже тогда соединяла крепкая
дружба. Увы, пребывание на юге не облегчило страданий. Ницше был вынужден
окончательно бросить преподавательскую деятельность. С 1879 года он оставил
и профессуру. Вел, в основном, отшельническую жизнь, чаще в Италии -в Генуе,
частью - в Швейцарских горах, в Энгадине, в маленькой деревушке Сильс-Мария.
Пожалуй, внешняя сторона его жизни на этом и заканчивается, между тем как
духовная его жизнь только тогда в сущности и началась.
Его наружность к тому времени приобрела наибольшую выразительность, в
лице его светилось то, что он не высказывал, а таил в себе. Именно эта
замкнутость, предчувствие затаенного одиночества и производило при первой
встрече сильное впечатление. При поверхностном взгляде внешность эта не
представляла ничего особенного, с беспечной легкостью можно было пройти мимо
этого человека среднего роста, в крайне простой, но аккуратной одежде, со
спокойными чертами лица и гладко зачесанными назад каштановыми волосами.
Тонкие, выразительные линии рта были почти совсем прикрыты большими,
начесанными вперед усами. Смеялся он тихо, тихой была и манера говорить;
осторожная, задумчивая походка и слегка сутуловатые плечи. Трудно
представить себе эту фигуру среди толпы - она носила отпечаток
обособленности, уединенности. В высшей степени прекрасны и изящны были руки
Ницше, невольно привлекавшие к себе взгляд; он сам полагал, что они выдают
силу его ума. "Бывают люди, - писал он, - которые неизбежно обнаруживают
свой ум, как бы они ни увертывались и не прятались, закрывая предательские
глаза руками (как будто рука не может быть предательской!)"* ("По ту сторону
Добра и Зла").
* Такое же значение он придавал своим необычайно маленьким и изящным
ушам, о которых он говорил, что это настоящие уши для того, чтобы "слушать
неслыханное". (Заратустра).
Истинно предательскими в этом смысле были и его глаза. Хотя он был
наполовину слеп, глаза его не щурились, не вглядывались со свойственной
близоруким людям пристальностью и невольной назойливостью; они скорее
глядели стражами и хранителями собственных сокровищ, немых тайн, которых не
должен касаться ничей непосвященный взор. Слабость зрения придавала его
чертам особого рода обаяние: вместо того, чтобы отражать меняющиеся внешние
впечатления, они выдавали только то, что прошло раньше через его внутренний
мир. Глаза его глядели внутрь и в то же время - минуя близлежащие предметы -
куда-то вдаль, или, вернее, они глядели внутрь, как бы в безграничную даль.
Ведь в сущности вся его философия была поиском, изыскиванием в человеческой
душе неведомых миров, "неисчерпанных возможностей" ("По ту сторону Добра и
Зла"), которые он создавал и пересоздавал. Иногда во время какой-нибудь
волнующей его беседы с глазу на глаз он становился совершенно самим собою, и
тогда в глазах его вспыхивал и вновь куда-то исчезал поражающий блеск; в
угнетенном состоянии из глаз его мрачно струилось одиночество, высвечиваясь
как бы из таинственных глубин - глубин, в которых он постоянно оставался
один, делить которые не мог ни с кем и пред силой которых ему самому
становилось жутко, пока глубина эта не поглотила, наконец, и его дух.
Такое же впечатление - чего-то скрытого, затаенного - производило и
обращение Ницше. В обыденной жизни он отличался большой вежливостью,
мягкостью, ровностью характера - ему нравились изящные манеры. Но во всем
этом сказывалась его любовь к притворству, к завуалированности, к маскам,
оберегающим внутреннюю жизнь, которую он почти никогда не раскрывал.
Я помню, при первой моей встрече с Ницше - это было весной, в церкви
св. Петра в Риме - его намеренная церемонность меня удивила и ввела в
заблуждение. Но недолго обманывал относительно самого себя этот одинокий
человек: он неумело носил свою маску, наверное, так, как носит обычное
платье горожан пришедший с горных высот и из пустынь человек. Ницше сам
сформулировал это, написав: "Относительно всего, что человек позволяет
видеть в себе, можно спросить: что оно должно собою скрывать? От чего должно
оно отвлекать взор? Какой предрассудок должно оно задеть? И затем еще: как
далеко идет тонкость этого притворства? В чем человек выдает себя при этом?"
По мере того, как росло в нем чувство уединения, все, обращенное к
внешнему миру, становилось притворством - обманчивым покрывалом, которое
ткала вокруг
...Поділитися у соцмережах