Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

Фридрих Ницше. Несвоевременные размышления: "Рихард Вагнер в Байрейте"

страница №6

актера на одну ступень ниже, он гораздо скорее мог бы
сделаться решающим хозяином в современном искусстве и музыке, чем он теперь
в конце концов и стал в том более высоком смысле, что всякое новое
художественное творение невольно приводится на суд его творчества и его
художественной индивидуальности. Он подчинил себе самых ярых противников.
Нет больше одаренного музыканта, который бы в душе не внимал ему и не считал
его более достойным внимания, чем себя и всех прочих композиторов вместе.
Те, которые во что бы то ни стало желают чем-нибудь выдвинуться, борются
именно с этой покоряющей их внутренней прелестью, и с боязливым старанием
замыкаются в кругу старых мастеров, предпочитая искать опоры для своей
"самостоятельности" лучше в Шуберте и Генделе, чем в Вагнере. Напрасно!
Сопротивляясь лучшим порывам своей совести, они, как художники, становятся
незначительнее и мельче. Они портят свой характер тем, что принуждены
терпеть плохих союзников и друзей, и несмотря на все эти жертвы, им все же
по временам приходится прислушиваться, хотя бы в сновидениях, к Вагнеру. Эти
противники достойны жалости: они воображают, что много потеряют, потеряв
самих себя, и в этом они заблуждаются.
Вагнеру очевидно мало дела до того, будут ли отныне композиторы
сочинять по-вагнеровски, и вообще будут ли они сочинять. Он даже делает все
возможное, чтобы разрушить ту губительную веру, будто к нему должна еще
примкнуть новая школа композиторов. Поскольку он оказывает непосредственное
влияние на музыкантов, он старается научить их искусству великого
исполнения. Он полагает, что наступила пора в развитии искусства, когда
настойчивое стремление стать дельным мастером изображения и исполнения
гораздо ценнее, чем капризная прихоть во что бы то ни стало "творить"
самому, ибо это творчество на той ступени, которой достигло искусство,
роковым образом ведет к тому, что действительно великое опошляется в своих
действиях от постоянного применения его без разбора, и средства и приемы
гения тратятся при ежедневном пользовании ими. Даже хорошее в искусстве
излишне и вредно, если оно основано на подражании лучшему. Вагнеровские цели
и средства составляют одно неразрывное целое, и требуется лишь простая
художественная честность, чтобы почувствовать всю недобросовестность
подражания его приемам в совершенно других, более мелких целях.
Если Вагнер, таким образом, не хочет иметь ничего общего с толпой
сочиняющих по-вагнеровски музыкантов, то тем настоятельнее он выдвигает
перед всеми талантливыми людьми новую задачу - отыскать вместе с ними законы
стиля драматической передачи. Настоятельнейшая необходимость влечет его
установить для своего искусства традицию стиля, которая дала бы возможность
erо произведениям сохраниться в чистом виде, пока они не достигнут того
будущего, к которому они предназначены своим творцом.
Вагнер обладает ненасытным стремлением сообщить все, что имеет
отношение к этому обоснованию стиля и тем самым к дальнейшему существованию
его искусства. Сделать свое произведение, говоря словами Шопенгауэра,
священным вкладом, и истинный плод своего существования - достоянием
человечества, завещать их правильнее судящему потомству, - это стало для
него высшей и первой целью, ради нее он нес терновый венец, который со
временем превратится в лавровый. На сбережении и охранении своего создания
он сосредоточил все свои стремления так же решительно, как насекомое в
последней стадии своего развития прилагает все старания, чтобы охранить свои
яички и обеспечить свое потомство, которого оно никогда не увидит. Оно
кладет яички там, где оно уверено, что они найдут жизнь и питание, - и
спокойно умирает.
Эта первая и непосредственная цель побуждает его все к новым открытиям.
Чем сильнее в нем сознание борьбы с самым враждебным ему веком, сознательно
и упорно не желающим внимать ему, тем более черпает он средств из своей
демонической способности сообщать себя людям. Но постепенно даже эта эпоха
начинает поддаваться его неустанным попыткам и гибкой настойчивости и
прислушиваться к нему. Как только хоть издалека представлялся более или
менее значительный случай пояснить свои мысли на примере, Вагнер с
готовностью пользовался им. Он применяет свою мысль ко всяким данным
условиям и даже при самых неблагоприятных условиях для ее воплощения находит
ей выражение. Встречая душу, сколько-нибудь способную понять его, он бросает
в нее свои семена. Он не терял надежды и там, где холодный наблюдатель
только пожимал плечами. Стократ он впадает в ошибки, чтобы хоть раз
оказаться правым перед этим наблюдателем. Как мудрец вступает в тесное
общение с людьми лишь постольку, поскольку он в состоянии через них умножить
сокровищницу своих знаний, так и художник не имеет, по-видимому, почти
никакого отношения к своим современникам, если только они не могут сделать
чего-либо для увековечения его творчества. Его можно любить, только любя это
увековечение, и равным образом ему чувствителен только один род направленной
против него ненависти, именно ненависть, которая стремится разрушить мосты к
этой будущности его творчества. Ученики, которых Вагнер воспитал себе,
отдельные музыканты и актеры, которым он сказал что-либо или показал
какой-либо жест, большие и малые оркестры, которыми он дирижировал, города,
в которых проявлял серьезную деятельность, властители и женщины, которые
полубоязливо, полулюбовно принимали участие в его планах, различные
европейские страны, где он временно был судьею и карающей совестью их
искусства, - все постепенно стало отголоском его мысли, его ненасытного
стремления к грядущей жатве. Если этот отклик и долетал к нему часто
искаженным и неясным, то все же наконец победное могущество его голоса,
сотни раз разносившегося в мире, должно было вызвать и могучий отзвук; и
скоро станет немыслимым не слышать или превратно понимать его. Этот отклик
уже теперь потрясает посвященные искусству учреждения современных нам людей;
всякий раз, когда веяние этого гения проносилось по этим садам, все засохшее
и не способное устоять против ветра начинало шататься; но еще красноречивее,
чем это шатание, говорило везде возникавшее сомнение. Никто не мог
предвидеть, где и когда могло внезапно прорваться влияние Вагнера. Он
совершенно не способен рассматривать благо искусства отдельно от всякого
другого блага или невзгоды. Где только современный дух таит в себе
опасности, он проницательно-недоверчивым взглядом чует опасность и для
искусства. В своем представлении он разбирает по частям все здание нашей
цивилизации, и ничто подгнившее, кое-как слаженное не ускользает от его
взора. Если при этом он наталкивается на устойчивые стены и вообще на
прочные фундаменты, он ищет средства использовать их в качестве бастионов и
защитных крыш для своего искусства. Он живет как беглец, который думает не о
своем спасении, а о сохранении тайны, как несчастная женщина, которая хочет
спасти не свою жизнь, а жизнь ребенка, которого она носит в себе. Он живет,
подобно Зиглинде, "ради любви".

Ибо, конечно, полна многообразных страданий и стыда жизнь того, кто
скитальцем и чужаком живет в этом мире, и все же принужден говорить с ним,
обращаться к нему с требованиями, презирать его и не быть в состоянии
обходиться без него. Это собственно и есть горе художника будущего. Он не
может, подобно философу, в темном углу для себя лично гнаться за познанием.
Он нуждается в человеческих душах, как в посредниках между собой и будущим,
в общественных учреждениях, как в поруке этого будущего, как в мостах между
настоящим и будущим. Его искусство не может быть погружено и ввезено на
корабле письменности, что способен сделать философ. Искусство нуждается в
мастерах для своей передачи, а не в буквах и нотах. В течение целых периодов
жизни Вагнера не покидает страх не отыскать таких мастеров и быть
вынужденным, вместо примеров, которые он мог бы им дать, ограничиться
указаниями на бумаге, а вместо примера на деле дать слабое отражение этого
дела, пригодное для тех, кто читает книги, т. е. кто не художник.
Вагнер, как писатель, производит тяжелое впечатление храброго человека
с раздробленной правой рукой, вынужденного сражаться одной левой. Писать для
него всегда мучение, когда по временно непреодолимой необходимости он лишен
настоящего, свойственного ему способа выражения в виде блестящих и
победоносных примеров. В его писаниях нет ничего канонического, строгого, но
в его произведениях заключен канон. Его писания - это попытки осознать тот
инстинкт, который побуждал его к творчеству, и как бы посмотреть самому себе
в глаза. Он надеялся, что, если ему удастся претворить свой инстинкт в
познание, в душах его читателей произойдет обратный процесс. С этой целью он
и взялся за перо. Если бы оказалось, что он в данном случае преследовал
невозможное, то Вагнер разделил бы лишь судьбу всех, кто размышлял об
искусстве; но перед большинством из них он имеет то преимущество, что
обладает могущественнейшим общим инстинктом искусства. Я не знаю сочинений
по эстетике, которые проливали бы столько света, сколько сочинения Вагнера.
Из них можно узнать все, что можно вообще узнать о рождении художественного
произведения. В них выступает свидетелем один из истинно великих, и его
показания становятся с годами более правильными, свободными, ясными и
определенными. Даже когда он спотыкается на пути познания, искры брызжут
из-под его ног. Такие сочинения, как "Бетховен", "О дирижировании", "Об
актерах и певцах", "Государство и религия", отнимают всякую охоту возражать
и склоняют к тихому, внутреннему, благоговейному созерцанию, словно при
открытии драгоценных ковчегов. Другие, а именно более ранние его
произведения, в том числе "Опера и драма", волнуют, возбуждают беспокойство.
В них чувствуется неравномерность ритма, благодаря чему они, как проза,
приводят в некоторое смущение. Диалектика часто не выдержана в них, ход их,
благодаря скачкам чувства, скорее замедленный, чем быстрый. На них, как
тень, лежит отпечаток какого-то отвращения автора, словно художник стыдился
отвлеченных рассуждений. Не вполне подготовленного читателя, быть может,
более всего стесняет тон, исполненный достоинства, авторитетности, ему
одному свойственный и трудно поддающийся описанию. На меня это производит
часто такое впечатление, словно Вагнер говорит перед врагами, ибо все эти
сочинения написаны в разговорном, а не в обычном литературном стиле, и
покажутся более ясными, если их услышать в выразительном чтении перед
врагами, с которыми он не хочет сближаться, а потому и держится холодно и на
известном расстоянии. Тем не менее нередко захватывающая страстность его
чувства прорывается сквозь эту намеренную личину. Тогда исчезают
искусственные, тяжелые, загроможденные словами периоды и вырываются
предложения и целые страницы, которые можно причислить к лучшему, что
имеется в немецкой прозе. Но если даже предположить, что в этих частях своих
писаний он обращается к своим друзьям и призрак его противника уже не стоит
около него, то все же все эти друзья и враги, к которым Вагнер обращается,
как писатель, имеют нечто общее, что их глубоко отделяет от того "народа",
ради которого он творит как художник. При своем утонченном и бесплодном
образовании они ничуть не народны, и тот, кто хочет быть понятым ими, должен
говорить не народным языком, как и говорили наши лучшие прозаики, а вместе с
ними и сам Вагнер. Можно себе представить, какого насилия над собой это ему
стоило. Но заботливое, так сказать, материнское влечение, которому он
приносит всякие жертвы, толкает его самого в туманную атмосферу ученых и
образованных, которую он навсегда покинул в качестве творца-художника. Он
подчиняется языку образованности и всем законам ее речи, хотя он первый
почувствовал глубокое несовершенство этого способа общения.
Ибо различие его искусства от всего искусства новейших времен
заключается именно в том, что он не говорит языком кастовой образованности и
вообще не признает более противоположности между образованными и
необразованными. В этом отношении оно является прямой противоположностью ко
всей культуре ренессанса, которая до сих пор действовала на нас, современных
людей, своими светлыми и теневыми сторонами. Искусство Вагнера освобождает
нас на мгновенья от нее, и мы только тогда и получаем возможность окинуть
взглядом ее однообразный характер. Мы начинаем видеть в Гете и Леопарди
последних великих потомков итальянских филологов-поэтов; в Фаусте -
воплощение самой ненародной загадки, которую задали себе новые времена в
лице жаждущего жизни теоретического человека. Даже гетевская песня есть
перепев народной песни, а не прообраз ее, и ее творец прекрасно понимал это,
когда с такой серьезностью старался внушить одному из своих приверженцев
такую мысль: "Мои произведения не могут стать популярными. Заблуждается тот,
кто думает об этом и стремится к этому".

Нужно было узнать на опыте, но нельзя было угадать возможность
зарождения такого лучезарного и согревающего искусства, способного
одновременно и озарить своими лучами малых и нищих духом, и растопить
высокомерие знающих. Но в сознании каждого, кто это узнал, этот опыт должен
теперь совершенно изменить взгляды на воспитание и культуру. Перед ним
поднимается завеса будущего, когда не будет высших благ и счастия, которые
не были бы доступны сердцам всех. И позор, который лежал до сих пор на слове
общедоступный, снимется с него. Если предчувствие с такой смелостью уносит
нас в даль, мы не можем не отнестись сознательно к пугающей социальной
неопределенности нашего времени и скрыть от себя опасности, грозящей
искусству, не имеющему по-видимому никаких корней, разве только в том
отдаленном будущем, цветущие ветви которого видны нам, между тем как
основание, на котором оно растет, скрыто от наших глаз. Как нам спасти в
ожидании будущего это бездомное искусство, как нам задержать поток
по-видимому неизбежной всеобщей революции так, чтобы вместе со многим
заслуженно обреченными на гибель не были унесены волнами воодушевляющие
предвестия и залоги лучшего будущего, более свободного человечества?
Кто задумывается над такими вопросами, тот принимает участие в заботах
Вагнера. Он вместе с ним будет стремиться отыскать те устойчивые силы,
которые согласятся стать гениями, защитниками благороднейших ценностей
человечества в дни землетрясения и крушений. Только в этом смысле Вагнер
своими писаниями вопрошает образованных людей, хотят ли они укрыть и
сохранить в своих сокровищницах его наследие - драгоценное кольцо его
искусства; и даже то великое доверие, которое Вагнер выказал немецкому духу
в его политических стремлениях, я мог бы объяснить тем, что он верил в силу,
кротость и отвагу народа реформации, - в те свойства, которые необходимы,
чтобы "ввести море революции в русло спокойно текущего потока человечества",
и я готов допустить, что не что иное, как это хотел он выразить символикой
своего Kaisermarsch'a.
В общем же готовый на всякую помощь порыв художника-творца слишком
велик, любовь его к людям слишком широка, чтобы взор его мог ограничиться
пределами национальных перегородок. Его мысли, как у всякого истинного и
великого немца, сверхнемецкие, и язык его искусства обращен не к народам, а
к людям.
Но к людям грядущего!
Это и есть его вера, его страдание, его гордость. Ни один художник
прошлых времен не получил такого замечательного дара в удел от своего гения,
никто, кроме него, не был приговорен к этой капле страшной горечи,
примешанной к каждому кубку нектара, подносимому вдохновением. Не то чтобы
он был, как можно было бы подумать, непризнанный, оскорбленный, одинокий в
своем веке художник, который создал себе эту веру в целях самозащиты. Успех
или неуспех у современников не могли бы ни сломить, ни утвердить этой веры.
Он не принадлежит к настоящему поколению, будет ли оно восхищаться им или
порицать его: это подсказывал ему его инстинкт; и явится ли когда-нибудь
поколение, которое признает его своим, этого нельзя доказать тому, кто не
хочет в это верить. Но этот неверующий может, пожалуй, поставить вопрос,
каково должно быть то поколение, в котором Вагнер признал бы свой "народ",
как совокупность всех страждущих одним общим горем и ищущих спасения в одном
общем им всем искусстве. У Шиллера, правда, было больше веры и надежды. Он
не спрашивал, каково будет это будущее, если инстинкт художника,
возвещающего наступление его, окажется не ложным. Он прямо требовал от
художников:
На смелых крыльях поднимитесь
Над бегом проходящих лет;
И в вашем зеркале зарею
Грядущий отразится век!

11


Да хранит нас здравый рассудок от веры, что когда-нибудь человечество
может найти окончательный идеальный строй, и счастье, подобно солнцу
тропических стран, будет посылать неизменно свои знойные лучи всем людям
этого строя. Вагнер ничуть не разделяет этой веры - он не утопист. Если же
он не может отказаться от веры в будущее, то лишь постольку, поскольку он
находит в современном человеке свойства, не составляющие неизменной
принадлежности характера и органического строения человека, а нечто
изменчивое и преходящее; именно благодаря этим свойствам искусство среди
людей этого времени не имеет родины, и сам Вагнер является предвестником и
посланником другой эпохи. Ни золотого века, ни безоблачного неба не суждено
этим грядущим поколениям, на которые указывает ему его инстинкт и смутные
черты которых можно угадать по тайнописи его искусства, насколько вообще
возможно по роду удовлетворения судить о характере нужды. Над полями этого
будущего не раскинутся, подобно вечной радуге, сверхчеловеческое добро и
справедливость. Быть может, грядущее поколение покажется в общем даже более
злым, чем наше, ибо оно будет откровеннее как в дурном, так и в хорошем.
Возможно, что душа его, если бы ей дано было высказаться во всей полноте и
свободе, потрясла и испугала бы наши души, как если бы мы услышали голос
какого-либо дотоле скрытого злого демона в природе. Какое чувство вызвали бы
в нас утверждения, что страсть лучше стоицизма и лицемерия, что быть
честным, даже во зле, лучше, чем утратить себя, подчиняясь традиционной
морали, что свободный человек равно может быть и добрым и злым, но что
человек несвободный - позор для природы и для него нет ни земного, ни
небесного утешения, что, наконец, тот, кто хочет быть свободным, должен
достигнуть этого сам, и что свобода никому не падает в руки, как чудесный
дар. Как бы резко и страшно ни звучали эти слова: это есть голос того
грядущего века, который действительно нуждается в искусстве и может найти в
нем действительное удовлетворение, - это язык природы, возрожденной и в
самом человечестве, это именно то, что я назвал выше истинным чувством в
противоположность господствующему ныне лживому чувству.

Истинное удовлетворение и спасение дается только настоящей, а не
извращенной природе, не лживому чувству. Извращенной природе, если только
она осознает самое себя, остается лишь одно - стремление к небытию. Природа,
напротив, жаждет преображения силой любви. Первая хочет не быть, вторая быть
иной. Кто понял это, пусть пересмотрит в душевной тишине несложные мотивы
вагнеровского искусства и спросит себя, кто здесь преследует свои только что
описанные нами цели - действительная природа или природа извращенная?
Отчаявшийся скиталец находит освобождение от своих мук в
сострадательной любви женщины, предпочитающей умереть, чем быть ему неверной
- мотив "Моряка-Скитальца". - Любяшая женщина, отрекшись от личного счастья,
путем небесного преображения amor в caritas, достигает святости и спасает
душу возлюбленного - мотив "Тангейзера". - Самое дивное и высокое нисходит к
людям с открытой душой, не позволяя спрашивать себя - откуда и когда роковой
вопрос задан, с мучительной борьбой возвращается к своему высшему
существованию - мотив "Лоэнгрина". - Любящая душа женщины, а с ней и народ,
радостно приемлют нового гения благодетеля, между тем как ревнители предания
и обычая отвергают и поносят его мотив "Мейстерзингеров". - Двое любящих, не
зная о своей взаимной любви и считая себя, напротив, глубоко уязвленными и
оскорбленными, просят друг у друга смертельного напитка, как бы для
искупления нанесенного оскорбления, но в действительности подчиняясь
безотчетному стремлению: они в смерти хотят найти освобождение от возможной
разлуки и всякого притворства. Уверенность в близкой смерти освобождает их
души и приводит их к краткому, полному ужаса счастью, словно они
действительно вырвались из уз дня, обманчивых грез и даже самой жизни -
мотив "Тристана и Изольды".
В "Кольце Нибелунгов" трагическим героем является бог, все существо
которого жаждет власти; гоняясь за ней, на всех путях, он связывает себя
договорами, теряет свою свободу, и на него падает проклятие, тяготеющее над
властью. Он сознает свою неволю, когда видит, что у него нет более средств
овладеть золотым кольцом, символом всей земной власти и вместе с тем высшей
для него опасности, пока оно в руках его врагов. Им овладевает страх гибели
и сумерек всех богов, а также отчаяние от сознания, что он может лишь идти
навстречу этой гибели, но не предотвратить ее. Ему нужен свободный,
бесстрашный человек, который восстал бы против божественного порядка и сам,
без его совета и содействия, по собственной воле совершил запрещенный богу
подвиг. Он не видит его, и именно тогда, когда у него пробудилась новая
надежда, он должен подчиниться тяготеющему над ним року. Собственной рукой
он должен погубить самое дорогое для него, самое чистое сострадание, к его
несчастью, должно быть наказано. Им овладевает, наконец, отвращение к
власти, таящей в своем лоне только зло и рабство, его воля сломлена, он сам
жаждет конца, грозящего ему издалека. И лишь теперь совершается то, чего он
так страстно ждал, - появляется свободный, бесстрашный человек; его рождение
нарушает все установленные законы. Его родители несут кару за союз,
противный порядку природы и нравственности. Они погибают, но Зигфрид
остается жить. При виде его чудного роста и расцвета отвращение покидает
душу Вотана. С отеческой любовью и заботливостью он следит за судьбою героя.
Как он кует себе меч, убивает дракона, добывает кольцо, избегает лукавого
обмана, пробуждает Брунгильду, как проклятие, тяготеющее над кольцом, не
щадит и его, все ближе и ближе надвигаясь на него, как он, оставаясь верным
в неверности, из любви нанося раны любимому, окружается туманом и мраком
преступлений, но наконец выходит из туч чистый, как солнце, и склоняется к
своему закату, зажигая все небо своим огненным сиянием и очищая мир от
проклятия - все это видит бог, могучее копье которого сломано в борьбе с
свободнейшим; и бог, потерявший на нем свою власть, все же упоен своим
поражением и полон сорадости и сочувствия к своему победителю. Его взор,
сияя мучительным блаженством, покоится на последних событиях в жизни мира,
он обрел свою свободу в любви, он освободился от самого себя.
И теперь спросите сами себя вы, поколения живущих в наше время людей:
для вас ли это было создано? Хватит ли у вас мужества поднять руку к звездам
этого небосклона, сияющего красотой и добром, и сказать: это нашу жизнь
Вагнер вознес к звездам?
Кто из нас из собственной жизни уяснил себе божественный образ Вотана?
Кто из вас возвышается по мере своего отречения, подобно Вотану? Кто из вас
способен отрешиться от власти, сознавая и на опыте чувствуя проистекающее из
нее зло? Где те, которые, подобно Брунгильде, приносят в жертву любви свое
знание и все же, наконец, обретают в своей жизни наивысшее познание:
"скорбной любви глубокая мука открыла мне очи". Где свободные и бесстрашные,
вырастающие из себя и цветущие в самобытной невинности; где Зигфриды между
вами?
Кто так спрашивает и тщетно спрашивает, должен обратить свой взор на
будущее: и если он откроет где-нибудь вдали тот "народ", который вычитает в
письменах Вагнера свою собственную историю, то он поймет и то, чем Вагнер
будет для этого народа: именно тем, чем он не может быть для всех нас, - не
пророком грядущего, каким он может казаться нам, но истолкователем,
преображающим прошлое.


КОНЕ


Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.