Жанр: Электронное издание
MIR
...на языке? Чуть не до боли сжал Дикарь ее вялую руку, как бы желая
силой пробудить Линду от этих постыдных утех, от низменных и ненавистных
образов прошлого, вернуть Линду в настоящее, в действительность; в страшную
действительность, в ужасную, но возвышенную, значимую, донельзя важную
именно из-за неотвратимости и близости того, что наполняет эту
действительность ужасом. — Неужели не узнаешь меня, Линда?
Он ощутил слабое ответное пожатие руки. Глаза его наполнились слезами.
Он наклонился, поцеловал Линду.
Губы ее шевельнулись.
— Попе! — прошептала она, и точно ведром помоев окатили Джона.
Гнев вскипел в нем. Яростное горе, которому вот уже днажды помешали
излиться слезами, обратилось в горестную ярость.
— Но я же Джон! Я Джон! — И в страдании, в неистовстве своем он
схватил ее за плечо и потряс.
Веки Линды дрогнули и раскрылись; она увидела его, угнала — "Джон!" --
но перенесла это лицо, эти реальные, больно трясущие руки в воображаемый,
внутренний спой мир дивно претворенной супермузыки и пачулей, расцвеченных
воспоминаний, причудливо смещенных восприятий. Это Джон, ее сын, но ей
вообразилось, что он вторгся в райский Мальпаис, где она наслаждалась
сомотдыхом с Попе. Джон сердится, потому что она любит Попе; Джон трясет ее,
потому что Попе с ней рядом в постели, — и разве в этом что-то нехорошее,
разве не все цивилизованные люди так любятся?
— Каждый принадлежит вс...
Голос ее вдруг перешел в еле слышное, задыхающееся хрипенье; рот
раскрылся, отчаянно хватая воздух, но легкие словно разучились дышать. Она
тужилась крикнуть — и не могла издать ни звука; лишь выпученные глаза
вопили о лютой муке. Она подняла руки к горлу, скрюченными пальцами ловя
воздух, — воздух, который не могла уже поймать, которым кончила уже дышать.
Дикарь вскочил, нагнулся ближе.
— Что с тобой, Линда? Что с тобой? — В голосе его была мольба; он
словно хотел, чтобы его разуверили, успокоили.
Во взгляде Линды он прочел невыразимый ужас и, как показалось ему,
упрек. Она приподнялась, упала опять в подушки, лицо все искажено, губы
синие.
Дикарь кинулся за помощью.
— Скорей, скорей! — кричал он — Скорее же!
Стоявшая в центре игрового круга старшая сестра обернулась к Дикарю. На
лице ее мелькнуло удивление и тут же уступило место осуждению.
— Не кричите! Подумайте о детях, — сказала она, хмурясь. — Вы можете
расстроить... Да что это вы делаете? (Он ворвался в круг.) Осторожней!
(Задетый им ребенок запищал.)
— Скорее, скорее! — Дикарь схватил ее за рукав, потащил за собой. --
Скорей! Произошло несчастье. Я убил ее.
К тому времени, как он вернулся к материной постели, Линда была уже
мертва.
Дикарь застыл в оцепенелом молчании, затем упал у изголовья на колени
и, закрыв лицо руками, разрыдался.
В нерешимости сестра стояла, глядя то на коленопреклоненного
(постыднейшая невоспитанность!), то на близнецов (бедняжки дети!), которые,
прекратив игру, пялились с того конца палаты, таращились и глазами, и
ноздрями на скандальное зрелище. Заговорить с ним? Попытаться его урезонить?
Чтобы он вспомнил, где находится, осознал, какой роковой вред наносит бедным
малюткам, как расстраивает все их здоровые смертонавыки этим своим
отвратительным взрывом эмоций... Как будто смерть — что-то ужасное, как
будто из-за какой-то одной человеческой особи нужно рыдать! У детей могут
возникнуть самые пагубные представления о смерти, могут укорениться
совершенно неверные, крайне антиобщественные рефлексы и реакции.
Подойдя вплотную к Дикарю, она тронула его за плечо.
— Нельзя ли вести себя прилично! — негромко, сердито сказала она. Но
тут, оглянувшись, увидела, что игровой круг распадается, что полдесятка
близнецов уже поднялось на ноги и направляется к Дикарю. Еще минута, и...
Нет, этим рисковать нельзя; смертовоспитание всей группы может быть
отброшено назад на шесть-семь месяцев. Она поспешила к своим питомцам,
оказавшим ся под такой угрозой.
— А кому дать шоколадное пирожное? — спросила она громко и задорно.
— Мне! — хором заорала вся группа Бокановского. И тут же кровать э 20
была позабыта.
"О Боже, Боже, Боже .." — твердил мысленно Дикарь. В сумятице горя и
раскаяния, наполнявшей его мозг, одно лишь четкое осталось это слово.
— Боже! — прошептал он. — Боже...
— Что это он бормочет? — звонко раздался рядом голосок среди трелей
супермузыки.
Сильно вздрогнув, Дикарь отнял руки от лица, обернулся. Пятеро одетых в
хаки близнецов — в правой руке у всех недоеденное пирожное, и одинаковые
лица поразному измазаны шоколадным кремом — стояли рядком и таращились на
него, как мопсы.
Он повернулся к ним — они дружно и весело оскалили зубки. Один ткнул в
Линду недоеденным пирожным.
— Умерла уже? — спросил он.
Дикарь молча поглядел на них. Молча встал, молча и медленно пошел к
дверям.
— Умерла уже? — повторил любознательный близнец, семеня у Дикаря под
локтем.
Дикарь покосился на него и, по-прежнему молча, оттолкнул прочь. Близнец
упал на пол и моментально заревел. Дикарь даже не оглянулся.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Низший обслуживающий персонал Парк-лейнской умиральницы состоял из двух
групп Бокановского, а именно из восьмидесяти четырех светло-рыжих
дельтовичек и семидесяти восьми чернявых длинноголовых дельтовиков. В шесть
часов, когда заканчивался их рабочий день, обе эти близнецовые группы
собирались в вестибюле умиральницы и помощник подказначея выдавал им дневную
порцию сомы.
Выйдя из лифта, Дикарь очутился в их гуще. Но мыслями его по-прежнему
владели смерть, скорбь, раскаяние; рассеянно и машинально он стал
проталкиваться сквозь толпу.
— Чего толкается? Куда он прется?
Из множества ртов (с двух уровней — повыше и пониже) звучали всего
лишь два голоса — тоненький и грубый. Бесконечно повторяясь, точно в
коридоре зеркал, два лица — гладкощекий, веснушчатый лунный лик в оранжевом
облачке волос и узкая, клювастая, со вчера небритая физиономия — сердито
поворачивались к нему со всех сторон. Ворчанье, писк, острые локти дельт,
толкающие под ребра, заставили его очнуться. Он огляделся и с тошнотным
чувством ужаса и отвращения увидел, что снова его окружает неотвязный бред,
круглосуточный кошмар роящейся, неразличимой одинаковости. Близнецы,
близнецы... Червячками кишели они в палате Линды, оскверняя таинство ее
смерти. И здесь опять кишат, но уже взрослыми червями, ползают по его горю и
страданию. Он остановился, испуганными глазами окинул эту одетую в хаки
толпу, над которой возвышался на целую голову. "Сколько вижу я красивых
созданий! — поплыли в памяти, дразня и насмехаясь, поющие слона. — Как
прекрасен род людской! О дивный новый мир..."1
— Начинаем раздачу сомы! — объявил громкий голос. — Прошу в порядке
очереди. Без задержек.
В боковую дверь уже внесли столик и стул. Объявивший о раздаче бойкий
молодой альфовик принес с собой черный железный сейфик. Толпа встретила
раздатчика негромким и довольным гулом. О Дикаре уже забыли. Внимание
сосредоточилось на черном ящике, поставленном на стол. Альфовик отпер его.
Поднял крышку.
— О-о! — выдохнули разом все сто шестьдесят две дельты, точно перед
ними вспыхнул фейерверк.
Раздатчик вынул горсть коробочек.
— Ну-ка, — сказал он повелительно, — прошу подходить. По одному, без
толкотни.
По одному и без толкотни близнецы стали подходить. Двое чернявых,
рыжая, еще чернявый, за ним три рыжие, за ними...
Дикарь все глядел. "О дивный мир! О дивный новый мир..." Поющие слова
зазвучали уже по-иному. Уже не насмешкой над ним, горюющим и кающимся, не
злорадной и наглой издевкой. Не дьявольским смехом, усугубляющим гнусное
убожество, тошное уродство кошмара. Теперь они вдруг зазвучали трубным
призывом к обновлению, к борьбе. "О дивный новый мир!" Миранда возвещает,
что мир красоты возможен, что даже этот кошмар можно преобразить в нечто
прекрасное и высокое. "О дивный новый мир!" Это призыв, приказ.
— Кончайте толкотню! — гаркнул альфовик. Захлопнул крышку ящика. — Я
прекращу раздачу, если не восстановится порядок.
1 Слова Миранды в "Буре" (акт V, сц. 1).
Дельты поворчали, потолкались и успокоились. Угроза подействовала.
Остаться без сомы — какой ужас!
— Вот так-то, — сказал альфовик и опять открыл ящик.
Линда жила и умерла рабыней; остальные должны жить свободными, мир
нужно сделать прекрасным. В этом его долг, его покаяние. И внезапно Дикаря
озарило, что именно надо сделать, точно ставни распахнулись, занавес
отдернулся.
— Следующий, — сказал раздатчик.
— Остановитесь! — воскликнул Дикарь громогласно — Остановитесь!
Он протиснулся к столу; дельты глядели на него удивленно.
— Господи Форде! — пробормотал раздатчик. — Это Дикарь. --
Раздатчику стало страшновато.
— Внемлите мне, прошу вас, — произнес горячо Дикарь. — Приклоните
слух... — Ему никогда прежде не случалось говорить публично, и очень трудно
было с непривычки найти нужные слова. — Не троньте эту мерзость. Это яд,
это отрава.
— Послушайте, мистер Дикарь, — сказал раздатчик, улыбаясь льстиво и
успокоительно. — Вы мне позволите...
— Отрава и для тела, и для души.
— Да, но позвольте мне, пожалуйста, продолжить мою работу. Будьте
умницей. — Осторожным, мягким движением человека, имеющего дело с заведомо
злобным зверем, он погладил Дикаря по руке. — Позвольте мне только...
— Ни за что! — крикнул Дикарь.
— Но поймите, дружище...
— Не раздавайте, а выкиньте вон всю эту мерзкую отраву.
Слова "выкиньте вон" пробили толщу непонимания, дошли до мозга дельт.
Толпа сердито загудела.
— Я пришел дать вам свободу, — воскликнул Дикарь, поворачиваясь опять
к дельтам. — Я пришел...
Дальше раздатчик уже не слушал; выскользнув из вестибюля в боковую
комнату, он спешно залистал там телефонную книгу.
— Итак, дома его нет. И у меня его нет, и у тебя нет, — недоумевал
Бернард. — И в "Афродитеуме", и в Центре, и в институте его нет. Куда ж он
мог деваться?
Гельмгольц пожал плечами. Они ожидали, придя с работы, застать Дикаря в
одном из обычных мест встречи, но тот как в воду канул. Досадно — они ведь
собрались слетать сейчас в Биарриц на четырехместном спортолете Гельмгольца.
Так и к обеду можно опоздать.
— Подождем еще пять минут, — сказал Гельмгольц. — И если не явится,
то...
Зазвенел телефон. Гельмгольц взял трубку.
— Алло. Я вас слушаю. — Длинная пауза, и затем: — Форд побери! --
выругался Гельмгольц. — Буду сейчас же.
— Что там такое? — спросил Бернард.
— Это знакомый — из Парк-лейнской умиральницы. Там у них Дикарь
буйствует. Видимо, помешался. Времени терять нельзя. Летишь со мной?
И они побежали к лифту.
— Неужели вам любо быть рабами? — услышали они голос Дикаря, войдя в
вестибюль умиральницы. Дикарь раскраснелся, глаза горели страстью и
негодованием. — любо быть младенцами? Вы — сосунки, могущие лишь вякать и
мараться, — бросил он дельтам в лицо, выведенный из себя животной тупостью
тех, кого пришел освободить. Но оскорбления отскакивали от толстого панциря;
в непонимающих взглядах была лишь тупая и хмурая неприязнь.
— Да, сосунки! — еще громче крикнул он. Скорбь и раскаяние,
сострадание и долг — теперь все было позабыто, все поглотила густая волна
ненависти к этим недочеловекам. — Неужели не хотите быть свободными, быть
людьми? Или вы даже не понимаете, что такое свобода и что значит быть
людьми? — Гнев придал ему красноречия, слова лились легко. — Не понимаете?
— повторил он и опять не получил ответа. — Что ж, хорошо, — произнес он
сурово. — Я научу вас, освобожу вас наперекор вам самим. — И, растворив
толчком окно, выходящее во внутренний двор, он стал горстями швырять туда
коробочки с таблетками сомы.
При виде такого святотатства одетая в хаки толпа окаменела от изумления
и ужаса.
— Он сошел с ума, — прошептал Бернард, широко раскрыв глаза. — Они
убьют его. Они...
Толпа взревела, грозно качнулась, двинулась на Дикаря.
— Спаси его Форд, — сказал Бернард, отворачиваясь.
— На Форда надейся, а сам не плошай! — И со смехом (да, с ликующим
смехом!) Гельмгольц кинулся на подмогу сквозь толпу.
— Свобода, свобода! — восклицал Дикарь, правой рукой вышвыривая сому,
а левой, сжатой в кулак, нанося удары по лицам, неотличимым одно от другого.
— Свобода!
И внезапно рядом с ним оказался Гельмгольц. "Молодчина Гельмгольц!" И
тоже стал швырять горстями отраву в распахнутое окно.
— Да, люди, люди! — И вот уже выкинута вся сома. Дикарь схватил ящик,
показал дельтам черную его пустоту:
— Вы свободны!
С ревом, с удвоенной яростью толпа опять хлынула на обидчиков.
— Они пропали, — вырвалось у Бернарда, в замешательстве стоявшего в
стороне от схватки. И, охваченный внезапным порывом, он бросился было на
помощь друзьям; остановился, колеблясь; устыженно шагнул вперед; снова
замялся и так стоял в муке стыда и боязни — без него ведь их убьют, а если
присоединится, самого его убить могут. Но тут (благодарение Форду!) в
вестибюль вбежали полицейские в очкастых свинорылых противогазных масках.
Бернард метнулся им навстречу. Замахал руками — теперь и он
участвовал, делал что-то! Закричал.
— Спасите! Спасите! — все громче и громче, точно этим криком и сам
спасал. — Спасите! Спасите!
Оттолкнув его, чтоб не мешал, полицейские принялись за дело. Трое,
действуя заплечными распылителями, заполнили весь воздух клубами
парообразной сомы. Двое завозились у переносного устройства синтетической
музыки. Еще четверо — с водяными пистолетами в руках, заряженными мощным
анестезирующим средством, — врезались в толпу и методически стали валить с
ног самых ярых бойцов одного за другим.
— Быстрей, быстрей! — вопил Бернард. — Быстрей, а то их убьют.
Упп... — Раздраженный его криками, один из полицейских пальнул в него из
водяного пистолета. Секунду-две Бернард покачался на ногах, ставших ватными,
желеобразными, жидкими, как вода, и мешком свалился на пол.
Из музыкального устройства раздался Голос. Голос Разума, Голос
Добросердия. Зазвучал синтетический "Призыв к порядку" э 2 (средней
интенсивности).
— Друзья мои, друзья мои! — воззвал Голос из самой глубины своего
несуществующего сердца с таким бесконечно ласковым укором, что даже глаза
полицейских за стеклами масок на миг замутились слезами. — Зачем вся эта
сумятица? Зачем? Соединимся в счастье и добре. В счастье и добре, --
повторил Голос. — В мире и покое. — Голос дрогнул, сникая до шепота,
истаивая. — О, как хочу я, чтоб вы были счастливы, — зазвучал он опять с
тоскующей сердечностью. — Как хочу я, чтобы вы были добры! Прошу вас, прошу
вас, отдайтесь добру и...
В две минуты Голос, при содействии паров сомы, сделал свое дело. Дельты
целовались в слезах и обнимались по пять-шесть близнецов сразу. Даже
Гельмгольц и Дикарь чуть не плакали. Из хозяйственной части принесли
упаковки сомы; спешно организовали новую раздачу, и под задушевные,
сочно-баритональные напутствия Голоса дельты разошлись восвояси, растроганно
рыдая.
— До свидания, милые-милые мои, храни вас Форд! До свидания, милые
милые мои, храни вас Форд. До свидания, милые-милые.
Когда ушли последние дельты, полицейский выключил устройство.
Ангельский Голос умолк.
— Пойдете по-хорошему? — спросил сержант. — Или придется вас
анестезировать? — Он с угрозой мотнул своим водяным пистолетом.
— Пойдем по-хорошему, — ответил Дикарь, утирая кровь с рассеченной
губы, с исцарапанной шеи, с укушенной левой руки. Прижимая к разбитому носу
платок, Гельмгольц кивнул подтверждающе.
Очнувшись, почувствовав под собой ноги, Бернард понезаметней направился
в этот момент к выходу.
— Эй, вы там! — окликнул его сержант, и свинорылый полисмен пустился
следом, положил руку Бернарду на плечо.
Бернард обернулся с невинно обиженным видом. Что вы! У него и в мыслях
не было убегать.
— Хотя для чего я вам нужен, — сказал он сержанту, — понятия не
имею.
— Вы ведь приятель задержанных?
— Видите ли... — начал Бернард и замялся. Нет, отрицать невозможно.
— А что в этом такого? — спросил он.
— Пройдемте, — сказал сержант и повел их к ожидающей у входа
полицейской машине.
Всех троих пригласили войти в кабинет Главноуправителя. — Его
Фордейшество спустится через минуту. — И дворецкий в гамма-ливрее удалился.
— Нас будто не на суд привели, а на кофеинопитие, — сказал со смехом
Гельмгольц, погружаясь в самое роскошное из пневматических кресел. — Не
вешай носа, Бернард, — прибавил он, взглянув на друга, зеленовато бледного
от тревоги. Но Бернард не поднял головы; не отвечая, даже не глядя на
Гельмгольца, он присел на самом жестком стуле в смутной надежде как-то
отвратить этим гнев Власти.
А Дикарь неприкаянно бродил вдоль стен кабинета, скользя рассеянным
взглядом по корешкам книг на полках, по нумерованным ячейкам с роликами
звукозаписи и бобинами для читальных машин. На столе под окном лежал
массивный том, переплетенный в мягкую черную искусственную кожу, на которой
были вытиснены большие золотые знаки Т. Дикарь взял том в руки, раскрыл "Моя
жизнь и работа", писание Господа нашего Форда. Издано в Детройте Обществом
фордианских знаний. Полистав страницы, прочтя тут фразу, там абзац, он
сделал вывод, что книга неинтересная, и в это время отворилась дверь, и
энергичным шагом вошел Постоянный Главноуправитель Западной Европы
Пожав руки всем троим, Мустафа Монд обратился к Дикарю.
— Итак, вам не очень-то нравится цивилизация, мистер Дикарь.
Дикарь взглянул на Главноуправителя. Он приготовился лгать, шуметь,
молчать угрюмо; но лицо Монда светилось беззлобным умом, и ободренный Дикарь
решил говорить правду напрямик.
— Да, не нравится.
Бернард вздрогнул, на лице его выразился страх. Что подумает
Главноуправитель? Числиться в друзьях человека, который говорит, что ему не
нравится цивилизация, говорит открыто, и кому? Самому Главноуправителю! Это
ужасно.
— Ну что ты, Джон... — начал Бернард. Взгляд Мустафы заставил его
съежиться и замолчать.
— Конечно, — продолжал Дикарь, — есть у вас и хорошее. Например,
музыка, которой полон воздух.
— "Порой тысячеструнное бренчанье кругом, и голоса порой звучат" 1 .
Дикарь вспыхнул от удовольствия.
— Значит, и вы его читали? Я уж думал, тут, в Англии, никто Шекспира
не знает.
— Почти никто. Я один из очень немногих, с ним знакомых. Шекспир,
видите ли, запрещен. Но поскольку законы устанавливаю я, то я могу и
нарушать их. Причем безнаказанно, — прибавил он, поворачиваясь к Бернарду.
— Чего, увы, о вас не скажешь.
Бернард еще безнадежней и унылей поник головой.
— А почему запрещен? — спросил Дикарь. Он так обрадовался человеку,
читавшему Шекспира, что на время забыл обо всем прочем.
Главноуправитель пожал плечами.
— Потому что он — старье; вот главная причина. Старье нам не нужно.
— Но старое ведь бывает прекрасно.
— Тем более. Красота притягательна, и мы не хотим, чтобы людей
притягивало старье. Надо, чтобы им нравилось новое.
— Но ваше новое так глупо, так противно. Эти фильмы, где все только
летают вертопланы и ощущаешь, как целуются. — Он сморщился брезгливо. --
Мартышки и козлы! — Лишь словами Отелло мог он с достаточной силой выразить
свое презрение и отвращение.
— А ведь звери это славные, нехищные, — как бы в скобках, вполголоса
заметил Главноуправитель.
— Почему вы не покажете людям "Отелло" вместо этой гадости?
— Я уже сказал — старья мы не даем им. К тому же они бы не поняли
"Отелло".
Да, это верно. Дикарь вспомнил, как насмешила Гельмгольца Джульетта.
— Что ж, — сказал он после паузы, — тогда дайте им что-нибудь новое
в духе "Отелло", понятное для них.
1 "Буря" (акт III, сц. 2)
— Вот именно такое нам хотелось бы написать, — вступил наконец
Гельмгольц в разговор.
— И такого вам написать не дано, — возразил Монд. — Поскольку, если
оно и впрямь будет в духе "Отелло", то никто его не поймет, в какие новые
одежды ни рядите. А если будет ново, то уж никак не сможет быть в духе
"Отелло".
— Но почему не сможет?
— Да, почему? — подхватил Гельмгольц. Он тоже оти пекся на время от
неприятной действительности. Не забыл о ней лишь Бернард, совсем
позеленевший от злых предчувствий; но на него не обращали внимания.
— Почему?
— Потому что мир наш — уже не мир "Отелло". Как для "фордов"
необходима сталь, так для трагедий необходима социальная нестабильность.
Теперь же мир стабилен, устойчив. Люди счастливы; они получают все то, что
хотят, и не способны хотеть того, чего получить не могут. Они живут в
достатке, в безопасности; не знают болезней; не боятся смерти; блаженно не
ведают страсти и старости; им не отравляют жизнь отцы с матерями; нет у них
ни жен, ни детей, ни любовей — и, стало быть, нет треволнений; они так
сформованы, что практически не могут выйти из рамок положенного. Если же и
случаются сбои, то к нашим услугам сома. А вы ее выкидываете в окошко,
мистер Дикарь, во имя свободы. Свободы! — Мустафа рассмеялся. — Вы думали,
дельты понимают, что такое свобода! А теперь надеетесь, что они поймут
"Отелло"! Милый вы мой мальчик!
Дикарь промолчал. Затем сказал упрямо:
— Все равно "Отелло" — хорошая вещь, "Отелло" лучше ощущальных
фильмов.
— Разумеется, лучше, — согласился Главноуправитель. — Но эту цену
нам приходится платить за стабильность. Пришлось выбирать между счастьем и
тем, что называли когда-то высоким искусством. Мы пожертвовали высоким
искусством. Взамен него у нас ощущалка и запаховый орган.
— Но в них нет и тени смысла.
— Зато в них масса приятных ощущений для публики.
— Но ведь это... это бредовой рассказ кретина 1 .
— Вы обижаете вашего друга мистера Уотсона, — засмеявшись, сказал
Мустафа. — Одного из самых выдающихся специалистов по инженерии чувств...
— Однако он прав, — сказал Гельмгольц хмуро. — Действительно,
кретинизм. Пишем, а сказать-то нечего...
— Согласен, нечего. Но это требует колоссальной изобретательности. Вы
делаете вещь из минимальнейшего количества стали — создаете художественные
произведения почти что из одних голых ощущений.
Дикарь покачал головой.
— Мне все это кажется просто гадким.
— Ну разумеется. В натуральном виде счастье всегда выглядит убого
рядом с цветистыми прикрасами несчастья. И, разумеется, стабильность куда
менее колоритна, чем нестабильность. А удовлетворенность совершенно лишена
романтики сражений со злым роком, нет здесь красочной борьбы с соблазном,
нет ореола гибельных сомнений и страстей. Счастье лишено грандиозных
эффектов.
— Пусть так, — сказал Дикарь, помолчав. — Но неужели нельзя без
этого ужаса — без близнецов? — Он провел рукой по глазам, как бы желая
стереть из памяти эти ряды одинаковых карликов у сборочного конвейера, эти
близнецовые толпы, растянувшиеся очередью у входа в Брентфордский
моновокзал, эти человечьи личинки, кишащие у смертного одра Линды, эту
атакующую его одноликую орду. Он взглянул на свою забинтованную руку и
поежился. — Жуть какая!
— Зато польза какая! Вам, я вижу, не по вкусу наши группы
Бокановского; но, уверяю вас, они — фундамент,
1 "Макбет" (акт V, сц 5):
Жизнь — это бредовой
Рассказ кретина; ярости и шуму
Хоть отбавляй, а смысла не ищи. на котором строится все остальное. Они
— стабилизирующий гироскоп, который позволяет ракетоплану государства
устремлять свой полет, не сбиваясь с курса — Главноуправительский бас
волнительно вибрировал; жесты рук изображали ширь пространства и неудержимый
лет ракетоплана; ораторское мастерство Мустафы Монда достигало почти уровня
синтетических стандартов.
— А разве нельзя обойтись вовсе без них? — упорстновал Дикарь. --
Ведь вы можете получать что угодно в наших бутылях. Раз уж на то пошло,
почему бы не выращивать всех плюс-плюс-альфами?
— Ну нет, нам еще жить не надоело, — отвечал Монд со смехом. — Наш
девиз — счастье и стабильность. Общество же, целиком состоящее из альф,
обязательно будет нестабильно и несчастливо. Вообразите вы себе завод,
укомплектованный альфами, то есть индивидуумами разными и розными,
обладающими хорошей наследвенностью и по формовке своей способными — в
определенных пределах — к свободному выбору и ответственным решениям. Вы
только вообразите.
Дикарь попробовал вообразить, но без особого успеха.
— Это же абсурд Человек, сформованный, воспитанный как альфа, сойдет с
ума, если его поставить на работу эпсилон-полукретина, сойдет с ума или
примется крушить и рушить все вокруг. Альфы могут быть вполне добротными
членами общества, но при том лишь услонни, что будут выполнять работу альф.
Только от эпсилона можно требовать жертв, связанных с работой, эпсилона, --
по той простой причине, что для него это не жертвы, а линия наименьшего
сопротивления, привычная жизненная колея, по которой он движется, по которой
двигаться обречен всем своим формированием и воспитанием. Даже после
раскупорки он продолжает жить в бутыли — в невидимой бутыли рефлексов,
привитых эмбриону и ребенку. Конечно, и кажд
...Закладка в соц.сетях