Жанр: Электронное издание
SNEGOVS
... груди
- в груди болело. Так же, по-прежнему не открывая глаз, он внятно - и
грустно и насмешливо - проговорил стихами ("перевод с французского на
современный международный", - доложили дешифраторы):
А я уже полумертвец,
Покрыт холодным смертным потом
И чую: близок мой конец,
И душит липкая мокрота...
- Послушайте, это он себя рассматривает! - зашептал Генрих. - Он
словно бы рассматривает себя со стороны!
- Стихи Франсуа Вийона, - добавил Рой. - Был такой французский поэт,
и жил он как раз тысячу лет назад.
На громко произнесенные стихи поднял голову один из лежавших на полу.
И сейчас же картина переменилась. Камера сохранилась, но тот, кто читал
стихи, пропал, лишь голос его слышался ясно, и все стало таким, как будто
происходившее в камере рассматривалось теперь его глазами.
Человек, поднявший голову, был одноглаз и свиреп на вид.
- Плохо тебе, Франсуа? - прохрипел он. - Ну и слабенькое у тебя
здоровье!
- Побыл бы ты с полгода в Менских подвалах проклятого епископа
д'Оссиньи Тибо, посмотрел бы я на твое здоровье, Жак! - проворчал человек,
читавший стихи. - Вот уж кому не прощу! - Он снова - и неожиданно весело -
заговорил стихами:
...церковь нам твердит,
Чтоб мы врагов своих прощали...
Что ж делать! Бог его простит!
Да только я прощу едва ли.
Их разговор заставил приподняться еще нескольких заключенных.
Почесываясь и зевая, они приваливались один к другому плечами, чтоб
сохранить тепло.
- Черта ему в твоем прощении! - продолжал одноглазый Жак. - д'Оссиньи
живет в райском дворце, его моления прямехонько доставляются ангелами в
руки всевышнему. А тебе доля - светить лысой башкой в камере. Отсюда не то
что скромного моления - вопля на улице не услышишь.
- Все же я буду молить и проклинать, друг мой громила Жак! - возразил
Франсуа. - И если я как следует, с хорошими рифмами, со слезой, не
помолюсь за нас за всех, вам же хуже будет, отверженные! Или вы надеетесь,
что за вас помолятся кюре и епископы? Святая братия занята жратвой и
питьем, им не до вас! Теперь послушайте, как у меня получается моление.
Изменив голос на пронзительно-скорбный, Франсуа не то пропел, не то
продекламировал:
О господи, открой нам двери рая!
Мы жили на земле, в аду сгорая.
В разговор вступил третий заключенный. Этот лежал в углу, где
поблескивал на стене лед, - и даже голос его казался промерзшим:
- Зачем тебе молиться, Франсуа? Ровно через двое суток тебя
благополучно вздернут на виселице, и ты, освобожденный от земных тягот,
взмоешь на небеса. Побереги пыл для личного объяснения с господом, а в
разговоре со всевышним походатайствуй и за нас. Если, конечно, тебя с
виселицы не доставят в лапы Вельзевулу, что вероятней.
На это Вийон насмешливо откликнулся другими стихами:
Я - Франсуа, чему не рад.
Увы, ждет смерть злодея,
И сколько весит этот зад,
Узнает скоро шея.
Камера ответила хохотом.
Теперь проснулись все, и все смеялись. Заключенные глядели с экрана в
зал на невидимого Франсуа и гоготали - очевидно, он скорчил очень уж
умильную рожу. Лязгнули запоры, и на шум вошел сторож - высокий, как
фонарный столб, и такой же худой. В довершение сходства удлиненная голова
напоминала фонарь. На багровом, словно подожженном лице тюремщика
топорщились седые усы в локоть длиной. Он с минуту укоризненно разглядывал
Вийона.
- Опять шутовские куплетики? - проговорил он неодобрительно. - Разве
вас заботливо засадили в лучшую тюрьму Парижа, чтобы вы хохотали? Ах,
Франсуа, послезавтра тебе отдавать богу душу, а ты своим нечестивым
весельем отвлекаешь добрых людей от благочестивых мыслей о предстоящей им
горькой участи!
С экрана раздался дерзкий голос невидимого Франсуа:
Я не могу писать без шуток,
Иначе впору помереть.
- Именно впору, - подтвердил сторож. - Говорю тебе, послезавтра.
По-христиански мне жаль тебя, ибо в аду за тебя возьмутся по-настоящему.
Но по-человечески я рад, ибо с твоим уходом тюрьма снова станет хорошей
тюрьмой - из того легкомысленного заведения, в которое ты ее превращаешь.
- Послушай, Этьен Гарнье, я согласен, что веду себя в тюрьме не
слишком серьезно, - возразил Вийон. - Но ведь вы можете избавиться от
меня, не прибегая к виселице. Я не буду возражать, если ты вытолкнешь меня
на волю невежливым пинком в зад.
- На волю! - Сторож захохотал. - Из того, что ты мало подходишь для
тюрьмы, еще не следует, что тебе будет хорошо на воле. Франсуа, ты должен
вскрикивать от ужаса при мысли о воле. Воля на тебя действует плохо, мой
мальчик.
- И ты берешься доказать это?
- Разумеется. Я не бакалавр искусств, как ты, но что мое, то мое. И
общение с вашим братом, отпетыми, научило меня красноречию. Думаю, мне
легко удастся переубедить тебя в трех твоих заблуждениях: в любви к воле,
в ненависти к тюрьме и в противоестественном отвращении к виселице.
- Что же, начнем наш диспут, любезный магистр несвободных искусств
заточения Этьен Гарнье.
- Начнем, Франсуа. Мой первый тезис таков... Впрочем, надо раньше
выбрать судью, чтобы все было как в Сорбонне!
- Ты считаешь, что тюрьма подобна Сорбонне?
- Она выше, Франсуа. В Сорбонне ты был школяром, сюда явился
бакалавром! Школяров мы держим мало, зато магистры и доктора встречаются
нередко. И мы кормим своих обитателей, кормим, Франсуа, кормим, а кто вас
кормит в Сорбонне?.. Как же будет насчет судьи?
Камера, сгрудившаяся вокруг Гарнье и Франсуа, дружно загомонила:
- Жака Одноглазого! Жака в судьи!
- Пусть будет Жак! - согласился сторож, и Одноглазый выдвинулся
вперед. - Итак, мой первый тезис: воля плохо действует на тебя, Франсуа.
Она убивает тебя, друг мой. Тебе тридцать два года, а ты похож на старика.
Ты лыс, у тебя выпали зубы, руки дрожат, ноги подгибаются. Ты кашляешь
кровью - это от излишества воли, Франсуа Вийон! Тебя сгубили вино и
женщины. Я бы добавил к этому и рифмы, но рифмами ты балуешься и в тюрьме.
Чего ты добился, проведя столько лет на воле? Ты имеешь меньше, чем имел в
момент, когда явился в этот мир, ибо растерял здоровье и добрые начала,
заложенные в тебя девятимесячным трудом твоей матери. У тебя нет ни жилья,
ни одежды, ни денег, ни еды, ни службы. Что ждет тебя, если ты вырвешься
на волю? Голод, одиночество и верная смерть через месяц или даже раньше -
мучительная смерть где-нибудь под забором или на лежанке какой-нибудь
подружки, приютившей тебя из жалости. Я слушаю тебя, Франсуа.
- Гарнье, жестокий, бестолковый Гарнье, ты даже не подозреваешь, как
прав! Все же я опровергну тебя. Да, конечно, я пострадал от излишеств
воли, но я знал вволю излишеств! Не всегда, но часто, очень часто я бывал
до усталости сыт. Меня любили женщины, Гарнье, тебе этого не понять, тебя
никто не любил, ты сам себя не любишь! А друзья? Где еще есть такие верные
друзья, как на воле? Кулак за кулак, нож за нож! И я согласен, что, выйдя
на волю, через две недели умру. Но что это будут за две недели, Гарнье! Я
напьюсь вдосталь вина, нажрусь жирных яств, набегаюсь по кривушкам Парижа,
насплюсь у щедрых на ласку потаскух, пожарюсь у пылающих каминов и
позабуду холод твоей камеры - вот что будет со мной в отпущенные на жизнь
две недели! Таков мой ответ тебе, Гарнье. А скорой смерти, так щедро
обещанной тобою, я не боюсь, нет!..
...судьба одна!
Я видел все - все в мире бренно,
И смерть мне больше не страшна!
- Ты губишь не одно тело, но и душу, Франсуа. Воля иссушает твою
заблудшую душу, мой мальчик. А душа важнее тела, поверь мне, я много раз
видел, как легко распадается тело. Сохрани свою бедную душу для длинной
жизни, Франсуа!
- На это у меня есть готовый ответ:
Легко расстанусь я с душой,
Из глины сделан, стану глиной;
Кто сыт по горло нищетой,
Тот не стремится к жизни длинной!
- Что ж, и тезис убедителен, и возражение неплохо! - объявил Жак
Одноглазый. - Будем считать, что ни один не взял верх.
- Слушай теперь мой второй тезис, Франсуа. Ты должен любить, а не
ненавидеть тюрьму. Ни дома, ни в монастыре, ни в церкви ты не встретишь
такого воистину христианского обращения, как в тюрьме. Здесь тебя по
заслугам ценят и опекают, Франсуа. Тебе предоставили место для спанья, а
всегда ли ты имел такое место на воле? Тебя регулярно кормят - не жирными
каплунами, конечно, но знал ли ты каплунов на воле? За тобой следят,
заботятся о твоем здоровье, дают вволю спать. А если ты позовешь на
помощь, разве немедленно не появлюсь я? Разве наш добрый хирург мосье
Бракке не пустит тебе кровь, если ты станешь задыхаться? Тюрьма -
единственное место в мире, где не примирятся с твоей болезнью, не допустят
твоей преждевременной смерти. Господин судья сказал мне: "Гарнье, Вийон
должен своими ногами взойти на эшафот". И можешь поверить, дорогой
Франсуа, я недосплю ночей, но не допущу, чтобы болезнь осилила тебя.
Такова тюрьма.
- На это я отвечу тебе: прелести воли не потускнели в моих глазах от
того, что ты красноречиво расписал удобства тюрьмы.
- Тезис силен, а возражение неубедительно! - объявил Жак Одноглазый.
- По второму пункту победил Гарнье.
- Тезис третий: ты должен стремиться на виселицу, а не увиливать от
нее, - возгласил торжествующий Гарнье. - Нет большего счастья для тебя,
чем добропорядочная виселица. Для тебя, Франсуа, виселица не кара, а
избавление. Избавление от недуга, что гнетет тебя, от мук неизбежного
умирания, от боли в костях и легких, от голода и холода, от неизбывных
долгов, от нищеты, от коварных друзей, от всех напастей, от всего горя,
что переполняет твое сердце. Виселица для тебя выход в истинную свободу из
юдоли скорби и слез. Один шаг, всего полувздох - и ты в царстве вечного
облегчения и радости. А если по заслугам твоим ты угодишь не в рай, а
кое-куда пониже, то горших мук, чем твои земные, и там не узнаешь. Разве
ты не орал полчаса назад в этой камере как оглашенный: "Мы жили на земле,
в аду сгорая". И подумай еще о том, Франсуа, что в тех подземельях под
раем тебе уже никогда не придется жаловаться на недостаток тепла, а здесь
ты трясешься даже в солнечные дни. Говорю тебе, спеши на виселицу, спеши
на виселицу, Франсуа!
- Перестань, проклятый Гарнье! Чума, чума на твое злое сердце! Не
хочу умирать, слышишь, не хочу умирать, Гарнье! Боже мой, жить, только
жить! Любая жизнь - в тысячу раз хуже этой, но жизнь, жизнь, жизнь!
- Еще минуту назад ты хвастался: смерть мне не страшна!
- Замолчи, Франсуа! - сказал Жак Одноглазый. - Не узнаю тебя. С чего
ты разорался? Слушайте мое решение о споре. Восхваление виселицы меня не
убедило. Истинный христианин не должен стремиться на виселицу. По этому
пункту победа за Франсуа Вийоном, хоть он не удосужился подыскать дельные
возражения. А в целом диспут окончен безрезультатно.
- Ты необъективен, Жак Одноглазый! - возразил уязвленный сторож. - В
тебе заговорили личные антипатии, и ты заставил молчать внутренний голос
справедливости. В скором времени и тебе придется подставить шею объятиям
волосяных рук, и ты заранее ненавидишь виселицу. Так порядочные люди не
поступают, поверь мне, Жак, я опекал в моих камерах многих порядочных
людей.
- Выбирай выражения поосторожней, Гарнье! - зарычал Жак. - Меня
обвиняли в разбое, грабежах, насилиях и убийствах, и я не опровергал
обвинений. Но в непорядочности никто не смел меня упрекнуть, и я никому не
позволю...
- Успокойся, Жак! - дружелюбно сказал Гарнье. - Никто больше меня не
ценит твоих достоинств. Я знаю, что ты с честью носишь прозвище "Громила".
Но выше всего для меня объективность и справедливость; эта неразлучная
парочка понятий - мои фамильные святые, если хочешь знать. Сейчас я покажу
вам, что такое настоящая объективность, друзья. Франсуа! - обратился он к
Вийону. - Ты просил передать свой письменный протест на приговор
парижского суда. Лично я считаю, как уже доказывал тебе, что виселица -
лучший для тебя исход. Но, скрепив свое сердце, я доставил твое
обжалование по назначению. Жди скорого решения.
- Спасибо, Гарнье! - воскликнул обрадованный Франсуа. - За это я
отблагодарю тебя по-королевски: я напишу балладу в твою честь, чтоб
обессмертить твое имя!
- Лучше бы ты орал свои стихи не так громко, - проворчал сторож,
открывая дверь. - Столько хлопот с тобой, Франсуа! В парижской тюрьме нет
чиновника серьезнее меня, но и меня своими непотребными куплетами ты порою
заставляешь хохотать, вот до чего ты меня доводишь, Франсуа!
Дверь захлопнулась, снаружи залязгали затворы. Солнечный сноп снова
превратился в луч, луч тускнел. Один из заключенных с тоской смотрел в
окошко. За окном густели тучи.
- Кажется, снег пойдет! - сказал он. - Только снега нам не хватало!
- Когда валит снег, морозы спадают, - возразил Жак. Он подошел к
Вийону, положил ему руку на плечо. Половину экрана заняло его лицо,
единственный глаз Жака смотрел зорко и сочувственно. - О чем задумался,
Франсуа? Лучше прочти что-нибудь из Большого Завещания, что ты недавно
написал.
- Прочти! Прочти, Франсуа! - раздались крики. - Что-нибудь
позабористей, Франсуа!
- Я прочту балладу о дамах минувших времен, хорошо?
- Давай о минувших дамах, - согласился Жак. - Минувшие дамы - тоже
неплохо.
Теперь снова был слышен один голос Вийона. Камера превратилась в
нечто неопределенное и серое - Вийон, читая, закрывал глаза:
Где Элоиза, та, чьи дни
Прославил павший на колени
Пьер Абеляр из Сен-Дени?
Где Бланш, чей голос так сродни
Малиновке в кустах сирени?
Где Жанна, дева из Лорени,
В огне окончившая век?..
Мария! Где все эти тени?
Увы! Где прошлогодний снег?
- Изрядно! - сказал Жак. - Просто слеза прошибает, так жалко погибших
дам. Но я просил стихов повеселее. Помнишь, ты издевался над офицерами
полицейской стражи, ну, и о прекрасной оружейнице или о толстухе Марго.
Что-нибудь поострее, Франсуа!..
- Тогда я прочитаю вам стихи, написанные во время поэтического
состязания в Блуа при дворе герцога Карла Орлеанского. Он сам задал нам
тему - доказывать недоказуемое, сам вместе с другими поэтами писал
баллады, но я его переплюнул, и, кажется, ему это не понравилось.
От жажды умираю над ручьем.
Смеюсь сквозь слезы и тружусь, играя.
Куда бы ни пошел, везде мой дом,
Чужбина мне - страна моя родная.
Я знаю все, я ничего не знаю.
Мне из людей всего понятней тот,
Кто лебедицу вороном зовет.
Я сомневаюсь в явном, верю чуду.
Нагой, как червь, пышнее всех господ.
Я всеми принят, изгнан отовсюду.
Голос Вийона сделал остановку. Камера ответила на остановку хохотом и
восклицаниями:
- Вот это да! Ах же дает, стервец! Всеми принят, изгнан отовсюду -
слышал, Жак? Нет, ты послушай - лебедицу вороном!.. И над ручьем, над
ручьем - от жажды, ха-ха-ха! Франсуа, нет, для тебя и виселицы слишком уж
мало! Говорю вам, он может, братцы, он может!
Когда шум стал затихать, Франсуа продолжал:
Я скуп и расточителен во всем.
Я жду и ничего не ожидаю.
Я нищ, и я кичусь своим добром.
Трещит мороз - я вижу розы мая.
Долина слез мне радостнее рая.
Зажгут костер - и дрожь меня берет,
Мне сердце отогреет только лед.
Запомню шутку я и вдруг забуду,
И для меня презрение - почет.
Я всеми принят, изгнан отовсюду...
Внезапно чтение прервалось, послышалось рыдание. Экран заполнило
растерянное, безобразное лицо Жака Одноглазого.
- Франсуа, что с тобой? Проклятый Гарнье, это он тебя расстроил! Да
успокойся же, успокойся!
- Никто не понимает, никто! - лепетал голос Вийона. - Я так
несчастен, Жак! И вы тоже, даже вы!..
- Перестань плакать! Кто тебя не понимает? О чем ты говоришь,
Франсуа? Ты говоришь о виселице, к которой тебя...
- Я говорю об этих стихах, что я в Блуа... Это ведь правда, Жак,
здесь каждое слово правда! Я плакал, когда писал их, ибо ничего более
искреннего о себе... А все смеются, всем кажется, что я острю. Вы
хохотали, будьте вы прокляты все!
Жак хотел что-то сказать, но его оборвал грохот дверных запоров. В
камеру вошел Гарнье.
- Франсуа, - сказал он, - парижский суд помиловал тебя, лысый
мальчик. Суд заменяет тебе виселицу десятилетним изгнанием из Парижа.
Можешь уходить на волю. Но помни, что в душе я дружески скорблю о тебе,
ибо выпускаю тебя не на радость, а в лапы мучительного умирания. Ты еще
скажешь мне, Франсуа, я верю в твою честность, хоть ты пишешь неприличные
стихи, которые не переживут тебя, ты еще воззовешь ко мне в сердце своем:
"Друг мой Гарнье, ты прав, виселица была бы мне лучше жизни!.."
4
Камера потускнела, страстные импульсы мозга Вийона, уже тысячу лет,
постепенно ослабевая, мчавшиеся в галактическом пространстве, забивались
шумами других излучений. На минуту показался древний Париж - темный
переулочек, кривые дома, смыкавшиеся верхними этажами, золотарь с
переполненной бочкой, распахнувший пасть в половину экрана: "Ах, Франсуа,
ты ли это! Иди сюда, крошка, я тебя поцелую!" Еще на минуту запылали дрова
в камине, пламя выхлестывалось наружу, оно то отдалялось, то близилось -
Вийон, озябший, лез к огню и, обжигаемый, отскакивал. Затем и эти видения
пропали. На экране больше не возникало никаких картин. Рой выключил
аппараты.
- Неужели мы не разрешим загадку его смерти? - сказал огорченный
Генрих. - Сколько помню, гибель Вийона окутывает тайна.
- Давайте подведем итоги, - предложил Рой, игнорируя сетования брата.
- Мне кажется, можно подискутировать и о результатах, и о новых задачах.
О чем говорили работники института, Петр слушал с пятого на десятое.
Его томило удивительное ощущение, он хотел разобраться в нем и уже
собирался уходить, когда Рой спросил:
- Разве тебя не интересуют наши предположения?
Петр заставил себя слушать внимательнее. Сотрудники института
одобряли идею Генриха - искать излучения большой интенсивности, чтобы с их
расшифровки начать знакомство с летописью давно умерших людей. Но этого
мало. Надо усовершенствовать аппарат, чтобы читать любую волну, излученную
любым человеческим мозгом. Выяснить и записать события жизни, мысли и
чувства всех людей, живших когда-либо на Земле. Нет человека, от
неандертальца до современника, чья жизнь не заслуживала бы изучения. То,
что в прежние времена называлось наукой историей, пока лишь каталог
действий и дат отдельных выдающихся людей: сильных интеллектом ученых,
инженеров, мастеров искусств и важных должностью полководцев и монархов.
Их институт ныне покончит с таким унизительным обращением с людьми,
простые станут равны великим. За время существования человечества на Земле
жило около двухсот миллиардов человек. Составить двести миллиардов
биографий, разработать новую науку о человеческой истории - такова задача.
Петр вслушивался в споры и предложения, честно старался во всем
разобраться, но мысль его, прихотливая и яркая, уходила в сторону... Он
снова видел крутую улицу Тулузы, холодную камеру, грязные кривушки Парижа,
с ним разговаривали президенты парламентов, тюремные сторожа, беспутные
бродяги и воры. И Петру хотелось, оборвав споры, отчаянно крикнуть:
"Послушайте, да понимаете ли вы, что это такое! Это же иной мир,
совершенно иной мир, и он отдален от нас всего одной тысячей лет!"
Да, конечно, и он, и сотрудники института, и тот же Рой, и тот же
Генрих, - они все учили историю; по книгам, по лекциям, по стереокартинам
в музеях им известно прошлое человечества, так неожиданно зазвучавшее
сегодня с экрана. Нового нет ничего, он знал все это и раньше... Все
новое, все! Он раньше воспринимал ту эпоху спокойной мыслью, не чувством.
Сегодня он ощутил ее, испытал потрясенной душой, сегодня он побывал в ней
- и в ужасе отшатнулся!
И Петр подумал о том, что и ему, и работникам института, и всем людям
его времени, вероятно, так до конца и не понять своих предков, горевавших
и насмехавшихся сегодня на экране - и все дальше от Земли уносящих отлитое
крепче, чем в бронзе, волновое воплощение своего горя и смеха. Три
четверти их забот, девять десятых их страданий, почти все их напасти, да
что таиться, и две трети их радостей чужды современному человеку. Нет уже
ни советников, ни президентов парламентов, ни тюрем, ни тюремщиков, ни
воров, ни бродяг, ни чахоток, ни потаскух, ни голода и холода, ни
преждевременной старости, ни насилия над творчеством. Ничто, ничто теперь
не объединяет людей с мучительно прозябавшими на Земле предками, незачем
пылать их отпылавшим страданиям - о них нужно эрудированно рассуждать,
больше ничего не требуется.
Так молчаливо твердил себе Петр, чтоб успокоиться. Но успокоение не
наступало, смятение терзало все горше. Он стал сопричастен чужому
страданию и боли - и сам содрогался от боли, и сам страдал за всех
незнакомых, давно отстрадавших... Генрих толкнул друга рукой:
- У тебя такое лицо, словно собираешься плакать! Ответь Рою.
Петр поднялся.
- Боюсь, ничего интересного для вас не скажу. Разрешите мне уйти, я
устал.
Была ночь, и Петр один шагал по пустому бульвару. Он мог бы, конечно,
вызвать авиетку, но домой не хотелось - ему вообще никуда сейчас не
хотелось.
Он присел на скамью, отыскал в небе созвездие Стрельца. Отсюда, без
приборов, созвездие было маленьким и тусклым. Петр закрыл глаза. К нему
вдруг вернулись чувства, томившие его во время долгой экспедиции к центру
Галактики.
- Пустота, - прошептал он, вспоминая пережитые и преодоленные страхи.
- Боже мой, абсолютная бездна! И мы ее вытерпели!
Вытерпели? Все осталось позади, все совершалось сызнова. Он сидел с
закрытыми глазами на скамейке ночного бульвара - и мчался в гигантское
сгущение звезд. Светил было так много, что в страшном своем далеке они
казались туманным облачком - сияющее расплывчатое пятно, чуть мерцающее
сквозь космическую пыль... Нет, как они тогда говорили? В Галактике пылает
звездный пожар, и пламя заволок дым. Да, кажется, так они говорили. Они
подшучивали и трудились, надо было поддерживать себя шуткой и работой -
кругом была бездна! Машины звездолета уничтожали впереди пространство,
корабль вырвался в сверхсветовую область, оставил за собой релятивистские
эффекты повседневного мира, но, изменяя метрику космоса, он не отменил
безмерности мирового простора: кругом по-прежнему была бездна, и они
падали, все падали, все падали в бездну, в три тысячи раз обгоняя свет, -
бездне не было дна!
Да, в этом была главная мука, если уж говорить о муках. Ни один
человек на Земле и окружающих Солнце звездах не способен понять те
ощущения. Может, лишь первые космонавты, двигавшиеся с досветовыми
скоростями, пережили это. Разве сытый поймет голодного? Кругом близкие
звезды, экспрессы твои уже третье столетие далеко оставляют за собою свет;
дни, недели пути - и ты на месте. Пустота лишь разделяет светящиеся шары с
планетами вокруг них, она не сама по себе, она легко преодолима - таков
этот район Вселенной, звездная родина человечества. Здесь не заболевают
болезнью бездонности, такая болезнь здесь немыслима!
А их терзал непреходящий страх перед неизмеримостью пустоты - ужас
вечной, без дна, бездны. Они голодали особым голодом - томлением по вещной
материи, будь то звезда или пылевая туманность, планета или рой
метеоритов, - только не зловещая пропасть. "Пустота для себя и в себе" -
так они острили о ней. Вот каково было их состояние во время многолетнего
падения в той бездне!
Нет, больше эти ощущения не появятся в звездном просторе, как бы
далеко ни умчался он в новой экспедиции.
Беспредельной бездны, неизмеримого провала во Вселенной отныне не
существовало. Мировая пустота была не пуста.
Петр снова поднял голову к звездному небу. В космических просторах
мчались волны новооткрытых излучений. Они пересекались и сталкивались в
каждой точке мира, они неслись со всех направлений и во все направления.
Двести миллиардов расширяющихся волновых сфер, творение и летопись жизни
когда-то существовавших людей, миллиарды миллиардов волновых облаков,
созданных иными разумными существами, может и не миллиарды миллиардов, а
триллионы триллионов. Звезды рождаются и умирают, галактики образуются и
распадаются, а в мировых просторах, сравнимые со звездами по долголетию,
всюду несутся, слабея, но не уничтожаясь, волновые знаки жизни, что
некогда народилась в мире. Нет, не безмерность зловещей пустоты, но
радостное соприсутствие всего живого и разумного, что когда-либо
существовало, - вот что суждено им отныне ощущать в межзвездных просторах!
И Петр испытал чувство еще удивительней того, в институте... Он
словно посмотрел на себя со стороны и увидел: сквозь его тело мчатся - со
всех направлений и во все направления - волны, порожденные давно и недавно
погибшими разумными существами. Он словно стал фокусом, где переплеталась
эти не открытые еще излучения. В маленьком его теле, жившем своей
маленькой жизнью, бушевали миллионы и
...Поділитися у соцмережах