Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

razgon

страница №43

дей, даже гениальных,
если и не пропадали бесследно, все равно не приносили должных результатов,
только социалистическая революция дала возможность общественному человеку
утверждаться активным, творческим субъектом, не ощущающим больше в своих
решениях и в своем развитии гнета отчужденных общественных отношений.
Объективные враждебные силы, господствовавшие до сих пор над историей,
подпали под контроль людей. Почему же кое-кто считает, будто наука не
подлежит никаким влияниям и контролю, будто не зависит она ни от времени, ни
от места, ни от отдельных личностей, а существует, как та всеобщая аллегория
поэзии в гётевском "Фаусте"? Говорить надо не о холодности науки,
бесчувственности, рационализме техники, а прежде всего о безличности,
иррационализме того общества, в котором порвались все связи между самим
обществом и человеческой личностью. Наука отражает жизнь общества. Нет науки
всемирной, науки вообще. Она несет в себе все черты, противоречия,
достоинства того общества, в котором развивается, и тех людей, которые в ней
работают. И когда раздаются голоса о кризисе науки, следует прежде всего
говорить о кризисе общества, которое не умеет пользоваться достижениями
науки и техники.
Уже сегодня некоторые государства планируют нулевой уровень
промышленного развития. Производить только то, что потребляется, ни больше
ни меньше. Экономить усилия и средства, оберегать среду от дальнейшего
загрязнения, спасаться от угрозы энтропии, какою пугают мрачные бухгалтеры
от футурологии. Но еще никому не удалось спастись от смерти, умирая. А
нулевой уровень - это и есть смерть. Ибо когда нет развития, движения,
надежд, тогда неминуемо наступает умирание. Можно оправдать даже того, кто
теряет больше, чем добывает сегодня, потому что у него есть стимулы добывать
завтра больше. Но нет оправданий тому, кто останавливается или - еще хуже! -
тянет человечество назад. Жить для себя, не заботясь о последующих
поколениях, пугаться роста народонаселения, поскольку, мол, революции всегда
возникают, как следствие слишком большого количества людей, в
самовлюбленности и самоослеплении считать себя последним звеном великого
эксперимента природы, называемого жизнью, - разве это достойно высокого
звания человека? Человечество не может остановиться. Оно взяло слишком
высокий разгон, движение для него - это наивысший закон жизни. Не пугаться
лавинных процессов научно-технической революции, а, напротив, радоваться и
гордиться невиданными достижениями человеческого гения - с этим чувством
должен жить человек конца двадцатого века. В высокоразвитых буржуазных
странах человек-производитель, homo faber, получает возможность жить в мире
все более изысканных, но исключительно биологических успокоений. Техника не
освободила этих людей, они почувствовали себя узниками собственных изделий,
рабами вещей, над ними тяготеют не только условия биологические, но и, так
сказать, условия цивилизованные. Человеческая деятельность при таких
обстоятельствах теряет величие, достоинство и смысл. Поэтому так много
раздается тут сегодня отчаявшихся голосов, хотя отчаяние это направлено на
объекты малозначительные, пустяковые, второстепенные. В моей стране человек,
пользуясь всеми достижениями научно-технической революции, не становится
автоматически ее жертвой, придатком, объектом новейшей эксплуатации и
потребительской затурканности. И это прежде всего потому, что гражданин
моего государства принимает непосредственное участие не только в
элементарных трудовых процессах, но и в социальном планировании жизни.
Политический лидер моей страны сказал: "Мы строим самое организованное,
самое трудолюбивое общество. И жить будут в этом обществе самые трудолюбивые
и добросовестные, организованные и высокосознательные люди". Изменение,
повышение качества жизни, которые несет нам научно-техническая революция,
непременно сделают мир советского человека намного лучше, богаче,
утонченнее. Ибо всегда и во всем присущи нам и высоко почитаются чаяния
каждого члена общества на социальное продвижение, на осуществление его
личных целей, делается все, чтобы своевременно предотвратить возникновение в
сознании рядового труженика представления о непрестижности его положения,
которое может появиться при оценке им его профессии, заработка, жилья.
Создается чувство социальной ответственности и самодисциплины, человек
включается в орбиту основных забот общества не только с точки зрения его
отдачи на производстве, но и исходя из роли гражданина и достоинства
человека. Это дает нам право воспринимать все новое, что приносят каждый
день наука и техника, не пугаясь тех перемен в экзистенции, за которыми
кое-кто готов видеть угрозу существованию человеческого рода вплоть до
истребления его биологических основ. Нет науки вообще, ученых вообще. Ученые
- это тоже люди. А люди только тогда воистину люди, когда занимают точно
очерченную позицию. Я лично стою на позиции социалистического ученого.
Сегодня это многими еще воспринимается как пропаганда, как потоки слов. Но
будущее за нами. Этим я, собственно, начинал свою речь, этим позволю себе и
закончить".

2


Он вспомнит и тот таинственный крик в темном ночном отеле, когда будто
сама его кровь отчаянно вскрикнула: "Петрику!"; вспомнит ренессансное диво
окон, ступенек, каминов, башен и террас Шамбора; и ужин в бело-золотом зале
советского посольства в Париже, когда он рассказал послу, как был там
впервые, в сорок пятом, тяжело раненный, лежал внизу во дворе посольства в
американском "додже" и ни о каких бело-золотых залах не помышлял; почему-то
припомнится и одна-единственная фраза из принятой учеными после многодневной
дискуссии декларации: "Выражают уверенность в неистребимости сугубо
человеческих ценностей..."
Можно ли было все это сопоставить и как сопоставить с тем, что
произошло еще тогда, когда он под резным потолком замка Шамбор голосовал за
принятие декларации? Неистребимость сугубо человеческих... Айгюль была
наделена тонким даром предчувствия, непостижимость Востока, таинственные
тысячелетия, что-то почти мистическое... Но и она не угадала, где настигнет
ее смерть, не знала, садясь в машину, что мчится навстречу собственной
гибели... А если предчувствовала? Карналь так никогда этого и не узнает, и
никто не узнает...

Он прилетел в Шереметьевский аэропорт поздно вечером, возвращался
домой, ко всему родному, единственному, к боли тоже. Наверное, человеку
нельзя без страданий, ибо кто же еще на этом свете, кроме человека, способен
на это чувство? По крайней мере, не машины, даже если взять всю огромную
семью тех умных созданий, над которыми Карналь работал уже половину своей
жизни.
Когда он проходил паспортный контроль, услышал, как по радио назвали
его имя. Улыбнувшись молоденькому пограничнику, поставившему штамп в его
дипломатическом паспорте, Карналь пошел к дежурной по аэропорту и спросил,
действительно ли кто-то называл его фамилию. Дежурная заглянула в свои
записи.
- Карналь? Академик Карналь? Вас ждет машина.
Она назвала номер машины, Карналь поблагодарил, пошел к "карусели", на
которую движущаяся лента транспортера уже подавала вещи, подхватил свой
нетяжелый чемодан, являя собой образец спокойствия и неторопливости среди
гама и суеты, вышел за условную границу таможни, в общем зале не стал
задерживаться, хотя можно было бы что-нибудь выпить возле буфетов,
соблазнительно сверкавших нержавеющей сталью, направился сразу к высокой
стеклянной двери и очутился на улице. Спокойной вольготностью лесов и темным
духом далеких болот повеяло на него с тихих просторов, начинавшихся сразу за
широкой асфальтовой площадью; за зеленоватым сиянием ртутных ламп, как бы
подвешенных в воздухе на невидимых нитях к небесному своду; за рядами
неподвижных автомобилей и автобусов, ждавших пассажиров. Карналю уже было
знакомо первое чувство по возвращении из-за границы: простор, ширь,
безграничье, ощущение воли, беспредельность полей, лесов, какие-то
удивительно просторные города, никакой тесноты... Была когда-то смешная
песенка: "Я смiюсь на повнi груди, радiю, як дитя..." Смешная, а
правдивая...
Карналь поставил чемодан на тротуар, немного постоял, ощущая, как будто
молодеет, становится каким-то почти невесомым, точно космонавт в полете. Не
заметил, что на дворе моросит дождичек, еще не холодный, но уже осенний,
занудливый, надоедливый. Академик радовался и дождику, и коротеньким
радугам, которые он образовывал вокруг неоновых ртутных светильников, и
влажному дыханию родного воздуха. Что тебе Париж, и все замки Луары, и все
чудеса мира, когда ты дома!
Машина стояла почти у самого выхода. Тяжелый лимузин маслянисто
поблескивал черным лаком, светился хромированными деталями, номер был тот,
что назвала дежурная. Шофер ходил возле машины, увидев Карналя, подошел к
нему:
- Товарищ Карналь?
- Да.
- С прибытием вас!
- Спасибо.
Шофер открыл заднюю дверцу, подождал, пока академик сядет, потом
положил чемодан в багажник, сел на свое место, сразу тронулись.
- Кто это расщедрился на такую карету? - полюбопытствовал Карналь.
- Президент академии. У меня для вас билет на поезд. Я держал на
девятичасовой экспресс, но пришлось обменять на двенадцатичасовой, поскольку
ваш самолет с запозданием вылетел из Парижа. Двенадцатичасовой тоже скорый.
Через полчаса будем в Москве, а еще через полчаса - ваш поезд.
Карналь поблагодарил.
В депутатском зале Киевского вокзала Карналь просмотрел последние
газеты, которых в Париже еще не видел, в поезде был один в купе, спал
крепко, был спокоен, встревожился впервые только тогда, когда на перроне в
Киеве его никто не встретил. Не встретили в Москве - это можно понять, но в
Киеве?
Из посольства должны были позвонить и в Москву, и в Киев о его
прибытии, в Москве, вишь, знали, следовательно, знали и здесь. И - никого.
Нет вечного Кучмиенко, который ни за что не упустил бы такого случая. Нет
помощника Алексея Кирилловича, человека внимательного и заботливого, да,
откровенно говоря, и симпатичного ему. Нет дочки. Пусть бы не приехал его
неуправляемый зять Юрий, но Людмила!
Между тем кого-то встречали, к кому-то бежали с цветами, кого-то
обнимали, целовали, звучали радостные возгласы, царила растроганность, весь
перрон был в теплых течениях человеческих восторгов, радостей, слез
приветствий, а Карналь неуклюже пробирался со своим чемоданом, угловато
разрезал эти течения, ощущая себя попеременно то твердым обломком из
какой-то невыясненной катастрофы, то несуразным осколком холодного айсберга,
а то просто одиноким человеком, лишенным возраста, положения, даже имени.
В метро не знал, куда девать чемодан, неуклюже держал его перед собой,
привлекал взгляды пассажиров, возможно, его кто-то узнал, может, удивлялись:
академик, известный человек, толкается с чемоданом на эскалаторах, забитых
утренними толпами.
От станции "Университетской" до Пушкинской улицы было совсем недалеко,
но сегодня путь казался бесконечным, тяжелым, даже изнурительным. Карналь с
немалым удивлением выяснил, что он забыл уже, как носят чемоданы, особенно
же на такие довольно значительные расстояния, но не это его угнетало. Был
разозленно-напряженный, удивлялся и гневался, что никто не встретил на
вокзале, билась в голове мысль: наверное, что-то случилось. Он отгонял эту
мысль, а она снова появлялась, надоедливая, настырная, бессильно-нахальная,
как осенняя муха.

Когда позвонил дома и вместо тихих шагов тети Гали, которую привез из
села после смерти Айгюль, чтобы хозяйничала в его одиноком жилище, услышал,
как кто-то бежит к двери, уже не сомневался: что-то случилось страшное.
Дверь отворилась. В ней стоял зять Юрий.
- Петр Андреевич, - пробормотал он почти испуганно, - добры... С
приездом вас...
Такого Юрия Карналь еще не видел никогда и даже в мыслях не держал
когда-либо увидеть.
- Здравствуй, - сказал он зятю без особых сантиментов, которых между
ними не могло быть, в чем оба давно уже убедились. - Что тут у вас? Неужели
никто не мог встретить? В моем возрасте таскать чемодан через весь город!
Лишь теперь он сообразил, что мог сдать чемодан в камеру хранения и
тогда бы не ставил себя в смешное положение перед всем Киевом. Сообразив,
еще больше рассердился - неведомо на кого, хотел сказать Юрию что-то обидное
и несправедливое, потому что в таком состоянии говорятся обычно только вещи
несправедливые, но взглянул на зятя и не мог поверить глазам. Тот стоял
бледный, испуганный, прятал глаза, чемодан, который он взял из рук Карналя,
держал точнехонько так, как перед этим держал его на эскалаторе в метро сам
академик.
- Да что с тобой? - воскликнул Карналь. - Зачем ты держишь чемодан?
Поставь его вон туда. Где тетя Галя? Где Людмила? Где мой Алексей
Кириллович, наконец?
- Давайте пройдем в гостиную, Петр Андреевич, - не выпуская из рук
чемодана, тихо произнес Юрий.
- Это ты меня приглашаешь? В моем доме? Или вы с Людмилкой уже
переехали сюда, а меня вытолкали на Русановку?
- Давайте пройдем, - повторил Юрий.
- Ты можешь объяснить, почему никто... - начал было Карналь, но Юрий
виновато прервал его:
- Я был утром. Выехал к экспрессу. Вы не приехали. А потом боялся
разминуться. Сидел дома, ждал звонка. Машина во дворе. Заправленная. Мы
можем ехать.
- Ехать? Куда? Где Людмилка? Где тетя Галя? Что тут у вас происходит?
Они уже стояли в гостиной, не садились, странная встреча, странный
разговор, предчувствие зашевелилось в сердце Карналя, но его оттесняло
раздражение.
- Вы поссорились с Людмилкой? Или, может?..
Он боялся произнести слово "разошлись", пугался одной мысли о том, что
его единственная дочка могла бы пополнить те печальные статистические ряды
неудачных супружеских пар, что стали словно бы одной из примет двадцатого
века. Кто угодно, но только не его ребенок!
- Петр Андреевич, - голос Юрия срывался, брови подергивались, ломались.
Карналь мог бы поклясться, что на лице у зятя отражалось даже страдание,
если бы к Юрию шло это слово. - Петр Андреевич, я прошу вас... Вы можете
сесть? Я прошу вас.
- Да говори же! - почти крикнул Карналь, но Юрий, кажется, видел для
себя спасение лишь в том, чтобы усадить тестя, а может, это его кто-то так
научил и он теперь ни за что не хотел отступиться от принятого намерения и
без конца повторял: "Сядьте, я вас прошу, сядьте, Петр Андреевич".
- Ну, сел, - Карналь попытался посмеяться над странной церемонностью
своего всегда веселого зятя. - Сел на так называемый стул, выражаясь твоим
стилем, что дальше?
- Я просил бы вас не волноваться, Петр Андреевич.
Юрий метался по большой комнате взад и вперед, лишь теперь Карналь
обратил внимание, что тот в черном костюме, в белой сорочке с темным
галстуком. Кольнуло сердце при виде этого костюма и галстука, но снова
отогнал дурное предчувствие, спросил устало:
- Что вы тут натворили?
- Не мы, Петр Андреевич. От нас это не зависит. И ни от кого...
Всегда столь говорливый, Юрий не смог связать и десятка слов, мычал,
запинался, как будто кто-то за несколько дней подменил тебе зятя. Наконец
взял со стола листочек сероватой бумаги, неприятно коробившийся от
наклеенных на него строчек телеграфной ленты, протянул Карналю.
Телеграмма. Почти без текста. Для чтения нет ничего. Три слова. Или ему
всю жизнь суждено было получать только чрезмерно лаконичные телеграммы?
Самые радостные и самые трагичные. Он не мог прочитать. Скользнул взглядом,
глаза подернулись черным туманом, рука задрожала, все в нем содрогнулось, он
вдруг стал хаотичным клубком боли, горя, отчаянья. Три слова с телеграфного
бланка били ему в сердце таранами беспощадности, рвали мозг, превращали душу
в сплошной стон. Батьку мой... Разве ж я хотел тебе беды? Батьку!..
Он бессильно мял телеграмму в пальцах, Юрий попытался тихо забрать ее,
Карналь не отдавал. Не приближая к глазам, почти не глядя на бланк, читал те
три слова, как будто знал их спокон веку, как будто написаны они были не на
казенной бумаге мертвым аппаратом Морзе, а выжжены черным огнем в воздухе:
"Приезжай. Умираю. Батько".

Ни постичь этих слов, ни примириться с их необратимостью. Человек
бесконечен, и все, что угрожает его бесконечности, неминуемо должно быть
враждебно тебе, чужое и отвратительное. Человек бесконечен. Но что он значит
в своей бесконечности?
- Телеграмма - когда? - через силу произнес Карналь.
- Сегодня третий день. Людмила с Алексеем Кирилловичем поехали сразу, и
тетя Галя с ними. До Днепропетровска самолетом, а там обком дал машину. Уже
звонили оттуда. В тот же день и звонили. А я тут вас... Хотели дать
телеграмму в Париж, но Пронченко отсоветовал... Чтобы вас не волновать... Он
знал, когда вы вернетесь... Там, в селе, тоже знают...
Юрий забыл о своем "так называемом", старался все объяснить, говорил
торопливо, как-то словно бы виновато, в предупредительности своей становился
похожим на Кучмиенко. Он, пожалуй, знал, что бывает похожим на отца, и
поэтому старался бороться с семейным комплексом пустопорожней болтовни.
Карналь поймал себя на таких неуместных рассуждениях и сам ужаснулся холоду
человеческого ума... Но холод души твоей будет так велик, что не согреешься
ни на каких кострах вдохновения, надежды и отчаянья. Он ухватился за
последние слова Юрия о том, что в селе знают. Что знают?
- Что знают? - громко переспросил, и Юрий еще больше засуетился,
заметался. Карналю было неприятно наблюдать эту не присущую зятю беготню,
скривился, сказал: - Сядь. Не мельтеши перед глазами. Сядь и спокойно...
- Машина. - Юрий смущался и терялся все больше. - Машина во дворе...
Надо ехать... Я забыл, Людмила звонила час назад. Оттуда очень трудно
дозвониться. Через три коммутатора на сельсовет. Они ждут... А уже
двенадцать часов. Они сказали: до вечера...
- Что - до вечера? - Карналь никак не хотел понять, что отца уже нет,
что телеграмма написана в форме неопределенной, уже не отцовской рукой, там
было только угадано безошибочно отцово желание, последнее и единственное в
то последнее мгновение, когда он почувствовал... Да и почувствовал ли?
"Когда-то он вот так же прислал мне телеграмму, - вспомнил Карналь. -
Сломал три ребра. Написал: "Может, умру, так приезжай". Я гнал машину
четыреста километров, перевернул всю районную больницу, а там говорят: был
дед Карналь, перевязали ему грудь, дали таблетку, он и сбежал пешком домой.
За двенадцать километров. Я в село, подъезжаю ко двору, а батько сидит на
крыльце, выглядывает, когда сын приедет..."
Пытался утешить себя этим воспоминанием, мог бы припомнить еще
множество примеров бессмертия своего рода, поминая даже собственную судьбу,
которая была жестокой, но и милосердной в то же время к нему. В глубинах
сознания уже лежала недвижным грузом мысль о смерти отца, но он еще не
сдавался, не хотел соглашаться с неизбежностью, пытался утешить, казалось,
не так самого себя, как этого растерянного юношу.
- Если ты говоришь, что надо ехать, значит, едем, - сказал Карналь,
вставая со стула.
- Может, хоть чаю, Петр Андреевич, - снова засуетился Юрий.
- Пил в вагоне. Даже завтракал. Можем ехать. Где-нибудь по дороге, если
понадобится...
Юрий стоял. В глазах было что-то необычное для него. Мольба, что ли?
- Что же ты? - удивился Карналь.
- Костюм. Простите меня, Петр Андреевич, но, может, вы бы... костюм?
Карналь посмотрел на себя. Серый твидовый костюм. Любимый. И для
работы, и для дороги. Вспомнил и о своем галстуке. Запутанный рисунок.
Красное, белое, голубое. Такой галстук улучшает самочувствие. Кому, когда и
зачем?
Юрий уже стоял с плащом в руке. Неизвестно, когда и где взял. Плащ тоже
темный, как и костюм. Кто научил этого всегда легкомысленного парня такой
серьезности? Неужели дела конечные могут влиять даже на людей
наилегкомысленнейших?
- Тебе кто-то посоветовал? Подсказал? - невольно спросил Карналь Юрия.
- Жена Пронченко звонила несколько раз. Беспокоилась о вас.
- Верико Нодаровна?
- Да. Она мне все... по телефону... Никогда не разговаривал с нею, не
думал, что есть такие чуткие люди на свете...
Им обоим было легче говорить не о том, что их ждало, хотелось хотя бы
на короткое мгновение отступиться от страшного, оба с признательностью
вспоминали теперь ту, собственно, постороннюю для их семьи женщину, далекую
от их горя, но, выходит, и не далекую...
- Так мне - темный костюм? - шепотом спросил Карналь, еще на что-то
надеясь и уже ни на что не надеясь.
Юрий молча опустил голову.
- Когда это случилось?
- Тогда, как телеграмму...
- Телеграмму - уже не он?
- Председатель колхоза Зинаида Федоровна прислала. Сегодня похороны.
Ждали вас три дня. Будут ждать еще до вечера.
- Иди к машине, я сейчас, - сказал Карналь, срывая с себя пестрый
галстук.

Они вырвались из Киева через мост Патона на Бориспольское шоссе - город
долго не выпускал их из своих каменных тисков, из уличных ограничений, с
зарегулированных перекрестков, и, когда под шинами мягко застучали бетонные
плиты Бортницкой дороги, когда плакучие ивы печально склонились к ним с
обочин, провожая маленькую неистовую машину на Переяслав и дальше на
Золотоношу, Градизск, Кременчуг, когда увидел солнце, что мчало им
наперерез, перечеркивая небо наискось, недвусмысленно целясь упасть со своей
неустойчивой высоты, он забыл обо всем на свете, тронул Юрия за плечо,
сказал умоляюще:
- Быстрее, быстрее!
- Уже и так сто двадцать!
- Еще быстрее! Мы должны успеть до захода солнца.
- Они знают и будут ждать. Вчера из Москвы позвонили, что вы уже
выехали, а сегодня утром звонила Людмила, я сказал. Они ждут.
- Солнце не ждет. А после заката хоронить нельзя.
- Какая разница - когда!
- Не смей!
- Простите, Петр Андреевич. Я... не знал... Наверное, обычай?
- Гони!
Церкви Переяслава, забитая машинами со свеклой Золотоноша, загадочный
Ирклиив, глубоченные балки, глиняные горы, бесконечные воды Кременчугского
моря, в Градизске чуть не столкнулись с "Москвичом", который шел на левый
поворот к придорожному ресторану и не хотел их пропускать по прямой, считая,
что его ресторан - важнее всего остального, Кременчуг срезали почти по
касательной, проскочили окраинами на Полтавскую дорогу, через Псел - по
мосту, который, кажется, проложили саперы для танков еще в сорок третьем
году. Солнце падало катастрофически. Оно уже чуть держалось, еще
разлохмаченнее, еще более сумасшедшее, чем возле Киева, уже давно как бы и
не светило вовсе, потому что все вокруг было серо-темное, будто Карналь
смотрел на мир через закопченное стекло. Юрий, бледный, спавший с лица, гнал
маленькую машину так, что чудо, как она еще не разлетелась на куски, не
разбилась, не перевернулась. Колеса бились о твердое покрытие шоссе, и вся
машина больно ударялась о тугой воздух, который словно стекался отовсюду,
сбивался, густел почти до железной твердости, словно какие-то злые силы
решили преградить путь этим двум людям, и они же разбесновавшимися
космическими ветрами сдували солнце с неба, гнали его на край неба, в
сумерки, в ночь.
Карналь отталкивал от себя мысль, что отец где-то лежит мертвый, для
него батько был всегда бессмертный, оставался живым. Карналь слышал его
глуховатый добрый голос, проступали строки его бесчисленных писем с
подробным перечислением всего, что произошло в селе с людьми, животными,
деревьями, травами, строки о сельских рождениях, радостях, о несчастьях и
смерти, о новых и старых песнях, любимых еще отцами, и дедами, и
прадедами... "Ой, крикнули cipi гуси на ставку в яру..."
"Ой, крикнули..." Сейчас для Карналя главным было: успеть. Приехать до
захода солнца. Застать отца. Если увидит его, тогда он для него будет жить
всегда. Не может умереть. Ибо отцы не умирают никогда - они живут в детях, в
своих сыновьях...
Только бы успеть!
Карналь почти молил Юрия. Уже не словами, а одним взглядом. Мукой
своей, которую тот, неизвестно, способен ли понять.
А солнце летело - страшно было даже взглянуть на небо. И темнота падала
сверху, а ей навстречу снизу поднималась еще гуще, еще мутнее, и две эти
столь неодинаковые темноты сталкивались высоко над землей, и черные вихри
падали на солнце и толкали, толкали его книзу - темно-красное,
взлохмаченное, усталое.
До села оставалось три километра, когда они свернули с шоссе, и
Просяниковская гора заслонила от них солнце, словно бы настала настоящая
ночь, так что даже Юрий впервые за всю их страшную дорогу встревоженно
взглянул на Карналя. Но тот теперь уже был уверен, что успеют, успокаивающе
показал глазами: гони!
Проскочив гору, в вулканных взрывах пылищи влетели в боковую улицу
Озер, возле Максима Живодера, потом на центральную улицу, к высокому
зеленому забору, к воротам...
Ворота настежь, от сарая длинные темные тени - на белые стены хаты; во
дворе пожилые женщины, какие-то все маленькие, в темных тяжелых платках,
хлопочут у столов. Множество столов посреди дво

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.