Купить
 
 
Жанр: Электронное издание
Синклер Льюис.
Рассказы
Юный Кнут Аксельброд
Мотыльки в свете уличных фонарей
Котенок и звезды
Письмо королевы
Скорость
Ивовая аллея
Синклер Льюис.
Юный Кнут Аксельброд

Пер. - А.Ширяева.
Авт.сб. "Кингсблад, потомок королей. Рассказы". М., "Правда", 1989.
OCR & spellcheck by HarryFan, 12 July 2001

Тополь - неряшливое, невоспитанное дерево. Он стряхивает свой седой пух
на холеные газоны садиков, возбуждая раздоры между соседями. Но это -
могучее дерево, наша защита и надежда: солнечные блики мелькают среди его
высоких ветвей, и слышится веселое стрекотание цикад, нарушающее тишину
нашего знойного лета; от пшеничных полей Айовы до полынных степей между
отрогами гор и Йеллоустоном один лишь тополь укрывает своей благодатной
тенью обливающихся потом фермеров.
У нас в Джоралмоне Кнута Аксельброда прозвали Старый Тополь. Сказать по
правде, прозвище это дали ему не за какие-то особые качества, а потому,
что вокруг унылого белого дома и кирпичного амбара у него растет целая
роща тополей. Насадил он этих красавцев и по обе стороны проселочной
дороги, так что теперь всякий, даже самый простой человек, проезжая под
ними на своей телеге, может воображать себя владельцем собственного парка.
В шестьдесят пять лет Кнут был похож на старый тополь: глубоко в землю
ушли корни; дождь, снег, палящее августовское солнце закалили ствол; днем
крона ветвится до самого горизонта, ночью уходит в огромное небо прерии.
Этот швед-переселенец был настоящим американцем даже по языку. Кое-что
он выговаривал не совсем чисто, но в остальном его речь ничем не
отличалась от гнусавого говора соседей-янки. Он был настоящим американцем
и потому, что Америка, еще когда он жил в Швеции, была для него лучезарной
страной просвещения и свободы. Через многие годы трудов и разочарований он
пронес эту веру, по-прежнему считая свою новую родину колыбелью
справедливости, гордясь ею как страной, создавшей большие прекрасные
города, вырастившей энергичный народ. И по-прежнему юной оставалась его
душа, дерзко стремившаяся к прекрасному.
В молодости Кнут Аксельброд мечтал стать знаменитым ученым; его влекла
романтика истории, приветливое общество умных книг, языки других народов.
Приехав в Америку, он нанялся на лесопильный завод. Днем работал, а
вечерами учился. Приобретенных знаний оказалось достаточно, чтобы
поступить преподавателем в школу; когда ему было всего восемнадцать лет,
он, движимый добротой и жалостью, женился на маленькой бесцветной Лине
Висселиус. Ехать через прерии в фургонах на новые земли было весело, но
там Кнут сразу же попал в тенета нужды и семейных забот. И от восемнадцати
до пятидесяти восьми лет он только и делал, что либо вырывал детей у
смерти, либо спасал ферму от заклада.
Ему оставалось довольствоваться чужим счастьем: вот он и жил счастьем и
удачами своих детей. Себе он мог позволить лишь чтение. В немногие
украденные от сна часы Кнут читал большие, толстые, скучные тома по
истории и экономике, которым отдают предпочтение те, кто на старости лет
занимается самообразованием. Кнут по-прежнему не оставлял мечты побывать в
чужих странах, увидеть величавые зубчатые башни, а сам трудился на ферме
не покладая рук. Он купил около ста тридцати гектаров хорошей земли. Ферма
была не заложена, отлично оборудована и украшена цементной силосной
башней, птичьим двором и новой ветряной мельницей. У него появился
достаток, уверенность в завтрашнем дне, и тут, пожалуй, ему можно было бы
и умирать, потому что к шестидесяти трем годам всю работу он сделал, а сам
оказался одинок и никому не нужен.
Жена его умерла. Сыновья разъехались кто куда: один был зубным врачом в
Фарго, другой жил на своей ферме в Голден-Валли. Кнут передал хозяйство
дочери и зятю. Они звали его жить с ними, но Кнут отказался.
- Нет, - сказал он. - Учитесь стоять на собственных ногах. Ферму я вам
даром не отдаю. Платите мне четыреста долларов в год за аренду. На эти
деньги я буду жить и посматривать с моей горы, что у вас получается.
На горушке возле одинокого тополя, своего любимца, Кнут соорудил из
толя лачугу и зажил тут по-холостяцки: сам варил себе пищу, убирал
постель, грелся на солнце, перечитал множество книг из Джоралмонской
библиотеки, чувствуя себя наконец совершенно свободным от ярма гражданских
обязанностей.
Широкоплечий, белобородый, неподвижный, часами сидел он на табуретке
перед хижиной - философ в смешных, мешковатых брюках и рубашке без
воротничка. Устремив взгляд на колокольню церкви в Джэкрэбит-Форкс,
видневшуюся за далекими просторами сжатых полей, он размышлял о том, для
чего человеку дана жизнь.
Сначала Кнут не мог преодолеть силу установившихся привычек: он, как и
раньше, вставал в пять часов, работал в доме и на огороде, обедал ровно в
двенадцать и ложился спать, когда садилось солнце. Некоторое время спустя
его осенило, что, если он разрешит себе кое-какие вольности, никто его за
это в тюрьму не посадит. Он стал вставать в семь, даже в восемь часов.
Завел себе большую ленивую трехцветную кошку и играл с нею в разные игры;
назвал ее Принцессой, позволял ей лакать молоко на столе и поделился с нею
одной своей тайной "мыслишкой": дураки люди, что так много работают. А в
душе этого старого фермера, на чьих могучих плечах болталась расстегнутая,
вся в пятнах жилетка, среди убожества жалкой лачуги - кое-как убранная
постель, простой сосновый стол, покрытый засаленной газетой, - жили
пламенные, юные мечты о прекрасном, о красоте минувших веков.
Кнут начал совершать по ночам далекие прогулки. Всю его полную лишений
жизнь ночи были отданы тяжелому сну в душной комнате. Впервые Кнут открыл
таинственную прелесть мрака, увидел широкие, окутанные туманом прерии в
лунном свете, услышал голоса травы, тополей и сонных птиц. Он уходил за
много миль от дома. Сапоги у него промокали от росы, но он этого не
замечал. Он взбирался на холмы и в волнении останавливался, широко
раскинув руки, благословляя дремлющую нагую землю.
Кнут старался сохранить в тайне свои ночные походы, но о них узнали.
Его видели соседи, солидные, добропорядочные люди, которым уж никогда бы
не взбрело на ум гулять ночью по росе, - когда они пьяными поздно
возвращались домой, выбрасывая пустые бутылки из бешено несущихся повозок,
и вовсю настегивали лошадей. Соседи-то и распространили слух, что Старый
Тополь свихнулся с тех пор, как передал ферму зятю, а сам ушел на покой.
"Своими глазами видели, старик бродит по ночам. Ему хорошо, спи, когда
захочешь, не то что наш брат. Нет, меня затемно на сырость из дому не
выманишь".
Сельские жители смотрят косо на всякого, чье поведение отличается от
принятого в их деревне стандарта, и проявляют жадный интерес ко всему, в
чем усматривают малейшие признаки безумия. В округе начали следить за
Кнутом, расспрашивать его, глазеть с дороги на его хижину. Он болезненно
чувствовал эту перемену и подчас был резок с любопытными соседями. Именно
тогда и пришла ему мысль о великом паломничестве.
Одним из последствий его морального падения - старый Кнут Аксельброд
дошел до того, что однажды закричал испуганной Принцессе: "Провались я на
этом месте! Не буду сегодня чистить зубы! Всю жизнь чищу, и всю жизнь
охота разбирает пропустить хоть раз", - было то, что он с большим
удовольствием деградировал в выборе книг. Он нарочно бросил недочитанной
"Завоевание Мексики" и принялся за легкие романы, которые брал в
Джоралмонской библиотеке. Они открыли перед ним пленявший его воображение
мир - балы, изысканные ужины. Он все еще читал книги по экономике и
истории, но каждый вечер, удобно устроившись на стуле из бизоньих рогов и
положив ноги на кровать, а Принцессу на колени, Кнут шел на приступ замка
Зенда или влюблялся в Трильби. Среди этих книг ему попался в высшей
степени оптимистический рассказ из жизни йельских студентов, в котором
описывалось, как один достойный молодой человек "окончил колледж на свои
трудовые гроши", был загребным университетской сборной, состоял членом
общества "Фи Бета Каппа" и вел чрезвычайно интересные, но
высоконравственные беседы, сидя по традиции на изгороди, окружающей
спортивную площадку.
Под впечатлением этой глубоко правдивой истории однажды в три часа ночи
- Кнуту Аксельброду было тогда уже шестьдесят четыре года от роду - он
решил, что поедет учиться в колледж. Всю жизнь он мечтал об этом. Почему
бы ему не поехать?
Утром у Кнута уже не было той решимости, что ночью. Он посмотрел на
себя со стороны: смешной, неуклюжий старик среди стройных юношей, как
седой тополь среди белых березок. Так продолжалось несколько месяцев: Кнут
то отказывался от своей мечты, то снова строил планы великого
паломничества к Храму Муз; он искренне верил, что колледж подобен
обиталищу муз. Он думал, что все студенты, за исключением богатых
бездельников, обуреваемы жаждой знаний. Он рисовал себе Гарвард, Йель и
Принстон в виде античных рощ, украшенных мраморными храмами, перед
которыми греческие юноши, стоя большими группами, тихо беседуют об
астрономии и справедливом правлении. Студенты, созданные его воображением,
никогда не ели и никогда не удирали с лекций.
И вот, мечтая о музыке, о книгах, об изящных искусствах, как не мог бы
мечтать самый пылкий юноша, этот груболицый фермер посвятил себя служению
прекрасному и бросил вызов непобедимой силе старости: он выписал программы
колледжей и учебники и начал прилежно готовиться в университет.
Неправильные латинские глаголы и причуды алгебры показались ему адскими
измышлениями. В его жизни эти знания были неприменимы, но Кнут овладел
ими. В былое время он трудился в поле по восемнадцати часов, теперь он так
же упорно сидел за книгами по двенадцати. С историей и английской
литературой было легче. Многое Кнут знал из чтения. Немецкий дался ему без
труда, потому что он давно научился разговорному языку у соседей-немцев.
Постепенно к нему возвращалось умение заниматься; недаром он сорок пять
лет назад работал учителем в школе. Он начал верить, что в самом деле
поступит в колледж. А в университете, твердил он себе, где ему помогут
добрые знающие преподаватели, не будет таких мучительных трудностей,
такого напряжения.
Однако отвлеченный характер предметов в конце концов расхолодил Кнута,
и ему прискучила его затея. Он не бросил заниматься главным образом
потому, что всю жизнь привык делать тяжелую, неприятную работу, к которой
не питал никакого интереса. Но к осени он совершенно потерял надежду.
Однажды Кнута остановил на улице бакалейщик, любитель всюду совать свой
нос, и принялся насмешливо расспрашивать о его занятиях, к великому
удовольствию членов импровизированного клуба, который всегда собирается у
дверей пивной. Кнут промолчал, но гнев его был страшен. К счастью, он
вовремя вспомнил, как однажды опустил гневную длань на провинившегося
батрака и у того оказалась сломанной ключица. Он повернулся и зашагал
прочь, но, даже пройдя семь миль до дома, все еще кипел от гнева. Он
посадил мяукавшую Принцессу себе на плечо и отправился любоваться закатом.
Остановившись около заросшего камышом болота, Кнут уставился невидящими
глазами на прыгавшую невдалеке ржанку и вдруг воскликнул:
- Поеду поступать в университет! Занятия начинаются на следующей
неделе. Думаю, я выдержу экзамены!
Два дня спустя Кнут переправил Принцессу и свою рухлядь к зятю, купил
шляпу с широкими опущенными полями, целлулоидный воротничок и солидный
черный костюм; всю звездную ночь он единоборствовал с господом в страстной
молитве, а утром сел в миннеаполисский поезд, держа путь в Нью-Хейвен.
Глядя из окна вагона, Кнут предупреждал себя мысленно, что сыновья
миллионеров будут смеяться над ним. Он велел себе бежать этих сынов
дьявола и прилепиться к людям, простым, как он, к тем, "которые учатся на
собственные трудовые гроши"...
В Чикаго Кнутом овладел великий страх: от стремительных потоков людей в
глазах вспыхивали сверкающие молнии; батареи машин, стоявших рядами,
целились прямо в него... Кнут прочитал молитву, опрометью бросился на
вокзал и сел в поезд, уходивший в Нью-Йорк. Наконец он прибыл в
Нью-Хейвен.
Йельский университет встретил Кнута не издевкой, но иронически-вежливо
поднятыми бровями; устроил ему экзамены, которые он еле-еле сдал,
обливаясь потом и тяжело водя пером по бумаге, и подыскал ему товарища по
комнате. Это был некий Рэй Грибл - большелобый и бледный, малосимпатичный
субъект. До поступления в университет он был "школьным учителем в Новой
Англии и стремился получить университетский диплом главным образом, чтобы
ему больше платили. Рэй Грибл был предприимчивый человек, он немедленно
подыскал себе работу - репетировал неудачного сынка стального короля и
служил официантом в ресторане, где его за это кормили.
Кроме Грибла, Кнут почти никого не знал в университете. Он все старался
уверить себя, что его неприятный сосед - славный парень, но Рэй не
удержался от искушения залезть в душу Кнута своими липкими руками. Он
выпытал с ловкостью профессионального учителя-исповедника, что привело
Кнута в университет, и, выведав его сокровенную мечту вкусить от изящной
словесности, вознегодовал:
- Кажется, пожилому человеку вроде вас надо бы больше думать о спасении
души, чем о всяких глупостях! Предоставьте стихи и прочий вздор богеме, а
сами лучше занимайтесь латынью и математикой да читайте библию. Можете мне
поверить, я работал в школе и знаю, что нужно.
Кнут и Рэй Грибл обитали в неопрятной комнате, среди скудости и
убожества: рваные одеяла, вонючая керосиновая лампа, словари,
логарифмические линейки. Неторопливые беседы у камелька были не для них.
Они жили в корпусе Вэст Дивинити, где находят приют богословы, менее
интересная часть юристов, два-три чудаковатых гения, орды не определивших
своего места студентов-первокурсников и разные неудачники-выпускники.
Не это ожидал Кнут встретить в университете, но их комната была его
единственным прибежищем, вне ее его охватывал страх. Он понимал, что в
колледже он гротескная фигура - седоголовый великан, с трудом помещающийся
за столом в аудитории, слушающий лекции преподавателей, которые моложе его
собственных сыновей. Однажды Кнут сделал попытку посидеть на изгороди.
Оказалось, что теперь это уже не принято: сидели на изгороди только
спортсмены, которые выступали в соревнованиях. При виде старика,
старавшегося казаться бравым молодцом, двое старшекурсников насмешливо
хихикнули, и Кнут потихоньку убрался домой.
Он возненавидел Рэя Грибла вместе со всеми его разглагольствующими
приятелями - этими "честными тружениками учебы". Можно с уверенностью
сказать: в нашей демократической стране лучше оскорбить государственный
американский флаг, чем усомниться в той общепризнанной истине, что молодые
люди, "добывающие образование на свои трудовые гроши", обязательно тверже
характером, мужественнее духом и вернее добьются успеха, чем расслабленные
неженки, болтающие у камина. Такова мораль любого романа из жизни
студентов. Но автор с дрожью признается, что, как это обнаружил Кнут,
работа официанта в ресторане столь же мало пригодна для воспитания героя,
как и футбол или блаженное бездельничанье. Многие их тех, кто "добывал
образование собственным трудом", были славные парни, веселые и смелые,
умевшие разговаривать с богатыми однокурсниками без подобострастия, но
многие надевали личину раболепного добронравия, потому что считали это
выгодным. Такие люди ловили на лету падающие крошки, заискивали перед
товарищами, которых натаскивали в науках; пресмыкались перед комиссией по
распределению стипендий; принимали набожный вид на собраниях Христианской
Ассоциации Молодых Людей, чтобы произвести впечатление на людей серьезных,
и выпивали в баре кружку пива, чтобы доказать людям несерьезным, что они
вовсе не хотят задеть кого-либо своей набожностью. Мстя грубым
спортсменам, которых они репетировали, за свои же собственные унижения
перед ними, эти люди плакались в безопасной компании себе подобных на
"отсутствие демократизма в колледжах". Разумеется, бороться они не
пытались - они были люди осторожные. Из таких бунтовщики не выходят. Кнут
слушал их и изумлялся: вот так же, бывало, у него на ферме брюзжали в
страдную пору молодые батраки за сараем.
"Неимущие" ненавидели своих товарищей, интересовавшихся искусством, еще
больше, чем фатов и прожигателей жизни. Особенно яростно они изливали свой
благородный гнев на некоего Гилберта Уошбэрна, богатого эстета, у которого
были более изящные манеры, чем полагается первокурснику. Они так много
рассуждали о серьезном отношении к делу и о трудолюбии, что Кнут, хотя
поначалу и не прочь был дружить с такими юношами, как Уошбэрн, устыдился
самого себя - эдакий он несерьезный, бессовестный старый грешник.
Кнут смиренно искал и не находил дружбы и помощи товарищей. Он был
белой вороной, и однокурсники, за исключением дружков Рэя, боялись, что
уронят себя в глазах остальных, если их увидят в обществе этого старого
чудака.
Так как Кнут сохранил еще свою физическую силу - он мог положить себе
на колени целый бочонок с солониной, - он сделал попытку найти друзей
среди спортсменов. Он шел на стадион смотреть на футбольные тренировки и
старался завести знакомство с кандидатами в сборную команду. Эти дюжие
молодцы удивленно смотрели на него, неохотно отвечали на вопросы, не
скрывая в простоте душевной, что считают его полоумным.
Магическая дымка, сквозь которую Кнут видел университет вначале,
рассеялась. Земля есть земля, видишь ли ее в Камелоте, Джоралмоне, на
спортивной площадке Йельского университета или даже во дворе Гарвардского!
Здания уже не казались Кнуту храмами - они превратились в обыкновенные
кирпичные и каменные постройки, из окон которых, лениво развалившись на
подоконниках, молодые люди с усмешкой смотрели на него, когда он пытался
незаметно прошмыгнуть мимо.
Огромная студенческая столовая стала для Кнута местом пытки, где его
каждодневно подвергали мучениям утром, днем и вечером. Среди сидевших за
его столом было двое юнцов, обладавших сверхъестественной
наблюдательностью, которая позволила им разглядеть, что у Кнута,
оказывается, есть борода, и они мужественно оповестили об этом мир. Один
из них, по фамилии Атчисон, был человек недюжинный, он прилежно работал,
много знал и отличался математическими способностями и хорошими манерами.
Он презирал Кнута за то, что тот приехал в колледж, не имея определенной
цели. Другой был завзятый шутник, остряк и выдумщик, одаренный
удивительным умением тонко высмеять человека. От его шуточек над бородой
Кнута их стол три раза в день сотрясался от хохота. Таким способом эти
благородные юноши вскоре выжили неуклюжего грустного старика из
университетской столовой, и Кнут теперь обедал за стойкой закусочной
"Черная кошка".
Без дружеской поддержки Кнуту было еще труднее справляться с огромными
заданиями. То, что он со вкусом прочитывал в своей лачуге за неделю,
теперь ему небрежно отмечали как задание на один день. Но напряженный труд
не испугал бы Кнута, если бы у него был друг, такой же юный, как он сам.
Какими старичками были все эти люди, "получающие образование на свои
трудовые гроши", эти труженики спорта, эти преподаватели, посвятившие
жизнь выставлению отметок в журнале успеваемости!
Но однажды, в тяжелый, мучительный день, Кнуту все же посчастливилось
встретить человека, юного душой.
Кнут как-то услышал, что один из профессоров, кумир колледжа, разбранил
за чрезмерную серьезность студентов, у которых вел семинар по Браунингу, и
велел им прочитать "Алису в стране чудес". Кнут долго рылся на пыльных
полках в лавке букиниста, пока не нашел себе "Алису". Он унес книгу домой
и взялся за чтение, жуя булку с сосиской - свой обед. Серьезные нелепицы
этой книжки пришлись ему по душе, и Рэй Грибл, войдя в комнату, увидел,
что Кнут сидит и давится от смеха над раскрытой страницей.
- Гм! - произнес мистер Грибл.
- Такая славная, занятная книжка, - сказал Кнут.
- Гм! "Алиса в стране чудес"! Слыхал. Ерунда! Почему вы не читаете
настоящих, хороших книг, например, Шекспира или "Потерянный рай"?
- Да вот... - промямлил Кнут. Это было все, что он мог сказать.
Чувствуя на себе стеклянный взгляд Рэя Грибла, Кнут уже не мог хохотать
и веселиться от души, читая книгу. Он подумал, что, может быть, и впрямь
следовало бы приняться за напыщенные сомнительные антропологические
рассуждения Мильтона. Грустный, пошел он на занятия по истории. Этими
занятиями отлично руководил доктор философии Блевинз.
Кнут восхищался доктором философии Блевинзом. Он был всегда так чисто
вымыт, всегда в очках и всегда абсолютно прав. Однако большая часть паствы
не любила Блевинза. По мнению студентов, он был "чудила". На его занятиях
они читали газеты и потихоньку пинали друг друга ногами.
Кнут сидел в чисто побеленной аудитории, тяжело опираясь на широкий
подлокотник стула, и внимательно слушал, стараясь не пропустить ни одного
из иронических аргументов Блевинза, доказывавшего, что точная дата второго
брака Фемистокла приходится на два года и семь дней позднее, чем это
утверждает безграмотный осел Фрутари из Падуи. Кнут восхищался ловкостью
молодого Блевинза и чувствовал себя ужасно добродетельным человеком,
заучивая эти неопровержимые истины.
Вдруг он услышал, что какие-то недостойные молодые люди играют за его
спиной в покер. Его ухо жителя прерий уловило сказанные шепотом слова:
"Два", - а затем: "Два сверху!". Кнут повернулся и посмотрел, сдвинув
брови, на юношей, не уважающих серьезную науку. Когда он отвернулся,
нарушители дисциплины захихикали и снова взялись за карты. Доктор
философии Блевинз как будто тоже заметил что-то неладное. Он нахмурился,
но ничего не сказал. Кнут сидел в раздумье. Для него Блевинз был просто
мальчик. Кнуту стало жаль его. Надо помочь мальчику.
Когда занятия окончились, Кнут задержался около стола Блевинза,
подождал, пока студенты выйдут из аудитории, и прогудел:
- Вы замечательный парень, профессор. Я хочу вам помочь. Ежели кто из
ребят что устроит, вы мне только скажите, я его отколочу, сукина сына.
Доктор философии Блевинз промолвил в ответ учтиво и ядовито:
- Весьма благодарен, Аксельброд, но думаю, что это излишне. Считают,
что я неплохо справляюсь с дисциплиной. До свидания! Да, одну минуту. Я
все хотел сказать вам... Было бы лучше, если бы во время опросов вы
поменьше старались блистать своей эрудицией. Вы отвечаете до такой степени
обстоятельно и так при этом улыбаетесь, как будто видите во мне что-то
чрезвычайно смешное. Я ничего не имею против того, чтобы вы считали меня
комическим персонажем про себя, но в аудитории необходимо соблюдать
условности, кое-какие маленькие условности, знаете ли.
- Да что вы, профессор! - взмолился Кнут. - Я и не думал над вами
смеяться. Даже не знал, что улыбаюсь! А ежели и улыбаюсь, так потому, что
рад, коли моя глупая старая башка запомнила урок.
- Ах так! Весьма похвально. И если вы впредь будете немного
сдержаннее...
Доктор философии Блевинз ощерился ледяной улыбкой и затрусил в
Преподавательский клуб, чтобы там потешиться, рассказывая со свойственным
ему остроумием о старике и его неправильной речи. А Кнут сидел один в
опустевшей аудитории, раздавленный, одряхлевший. В окна светило яркое
солнце погожей осени; со спортивной площадки доносились звонкие, молодые
голоса. Но Кнут, так любивший золотую осень, сидел, разглаживая мятый
рукав и устремив взгляд на классную доску, а сам видел перед собой только
серую осеннюю стерню вокруг своей далекой лачуги. Когда он представлял
себе, как наблюдают за ним в колледже, как исподтишка смеются над ним, над
его глупой улыбкой, он то сгорал от стыда, то приходил в ярость. Он
затосковал по своей кошке, по стулу из бизоньих рогов, по теплому
солнечному крылечку хижины и по земле, которая его понимала. К этому
времени Кнут проучился в колледже уже около месяца.
Уходя из аудитории, он встал за кафедру и посмотрел на воображаемых
слушателей.
- И я мог бы стоять вот тут, как наставник, если бы начал учиться
раньше, - тихо сказал он себе.
Потоки расплавленного золота, заливавшие осенние улицы, внесли
умиротворение в его сердце. Кнут пошел по Уитни-авеню к крутому холму,
который назывался Ист-Рок. Он увидел, как ласково ложится солнечный свет
на отвесную скалу, услышал нежную музыку листьев, вдохнул воздух,
насыщенный древними сказаниями Новой Англии. Он вскричал в упоении:
- Написал бы сейчас стихи, если б... ну, если б я умел писать стихи!
Он взобрался на вершину Ист-Рока, откуда были видны здания
университета, поднимавшиеся вверх, подобно башням Оксфорда, пролив,
отделяющий Лонг-Айленд от материка, и сам Лонг-Айленд, сверкавший
ослепительной белой полосой. Кнуту не верилось, что Аксельброд из края
тополей смотрит через пролив Атлантического океана на штат Нью-Йорк. На
скамейке над самым обрывом он вдруг увидел студента-первокурсника и
рассердился. Это был Гилберт Уошбэрн, тот самый сноб, любитель искусства,
о котором Рэй Грибл сказал однажды: "Этот парень позорит наш курс. Ни в
грош не ставит ни мнения преподавателей, ни Христианской Ассоциации
Молодых Людей, вообще ничего. Считает себя, черт его побери, настолько
выше всех, что и знаться ни с кем не желает! Говорят, воображает себя
писателем, а сам даже в "Литературном листке" не участвует. Терпеть не
могу таких вот праздных мечтателей и зазнаек".
Уставившись на ничего не подозревавшего Гила, красивый профиль которого
четко вырисовывался на фоне неба, Кнут мысленно обличал и порицал его с
позиций высокой гражданственности и морали. Гил был прекрасно одет, а
между тем Кнуту показалось, что лицо его выражает сумрачное недовольство
жизнью.
- Поработал бы на молотьбе да поспал бы на сене, - ворчал про себя Кнут
в стиле добродетельного Грибла, - ценил бы тогда хорошую жизнь, а не кис.
Тьфу!
Гил Уошбэрн встал, подошел к Кнуту, взглянул на него и сел рядом на
скамейку.
- Изумительный вид, - сказал он и улыбнулся восторженно.
И в этой улыбке Кнут вдруг узнал свою мечту о прекрасном, которая
привела его в колледж. Он с космической быстротой скатился с высот своей
добродетели и, широко улыбнувшись, отчего каждая морщинка на его
обветренном лице обозначилась еще заметнее, проговорил в ответ:
- Да, мне думается, в Акрополе вот так же, как тут.
- Знаете, Аксельброд, я давно о вас думаю.
- Правда?
- Нам надо подружиться. Мы с вами белые вороны в колледже. Мы мечтатели
и сюда приехали мечтать. Пронырливые бестии, вроде Атчисона и Гиблета, или
как там фамилия вашего соседа по комнате, считают нас дураками оттого, что
мы не гоняемся за отметками. Не знаю, согласитесь ли вы со мной, но я
нахожу, что мы с вами совершенно одинаковые люди.
- А почему вы думаете, что я приехал сюда мечтать? - взъерошился Кнут.
- Ну как же, я часто сидел неподалеку от вас в столовой, слышал, как вы
затыкали рот Атчисону, когда он принимался рассуждать о том, с какой целью
люди едут учиться. Старая, изъеденная молью тема! Пожалуй, еще Каин и
Авель обсуждали ее в Райском Сельскохозяйственном колледже. Знаете, Авель
- этакий первый ученик, очень набожный и отличного поведения, а Каин любит
поэзию.
- Верно, - сказал Кнут, - а, небось, профессор Адам говорил ему: "Каин,
брось стихи, это тебе не поможет изучать алгебру".
- Вот именно. Послушайте, хотите взглянуть на этот томик Мюссе, который
я, сентиментальная душа, притащил сюда? Купил его за границей в прошлом
году.
Гил вытащил из кармана книгу, каких Кнут никогда не видывал. Это был
изящный томик стихов на незнакомом ему языке, в переплете из тисненого
сафьяна - очаровательная дамская безделушка. Фермер из прерий только ахнул
от восхищения. Маленькая книжечка почти исчезла в его огромных руках. Он
робко погладил пальцем сафьян, перелистал страницы.
- Я не умею прочесть, что тут написано, а вот всегда думал, что должны
быть на свете книги вроде этой, - сказал Кнут, вздохнув.
- Знаете что? - воскликнул Гил. - Сегодня в Хартфорде концерт Изаи.
Поедем, послушаем его. Я звал ребят, да они подумали, что я спятил.
Кто такой или что такое Изаи, Кнут Аксельброд не имел понятия, однако
пробасил в ответ:
- Ладно.
Приехав в Хартфорд, они обнаружили, что денег у них с собой хватит
только на обед, билеты на галерке и обратный проезд до Меридена. В
Меридене Гил предложил:
- Пошли пешком до Нью-Хейвена. Дойдете?
Кнут не имел представления, сколько миль было до колледжа - четыре или
сорок четыре, - но опять сказал:
- Ладно.
Последние месяцы он чувствовал, что, несмотря на свое богатырское
здоровье, начинает сдавать, но сегодня он полетел бы куда угодно, как на
крыльях.
Когда играл Изаи - первый настоящий музыкант, которого Кнуту довелось
услышать, - становилось явью все то, о чем, медленно разбирая строки. Кнут
прочел у Уильяма Морриса и в "Королевских идиллиях". Пред ним предстали
стройные рыцари, изящные принцессы в белых парчовых одеждах, призрачные
стены заброшенных городов, блеск и слава рыцарства - вымысел поэтов.
От Меридена шли пешком по освещенной луной дороге, весело смеясь и
болтая, останавливаясь, чтобы стащить яблок в чужом саду, шумно
восторгаясь холмами, залитыми серебром, с искренним, чисто мальчишеским
удовольствием гоняясь за какой-нибудь нечестивой собачонкой. Говорил Гил,
Кнут больше слушал. Но потом и он стал рассказывать о первых переселенцах,
о метелях, об уборке хлебов, о зеленом пламени первых всходов пшеницы. Про
атчисонов и гриблов своего курса оба говорили с юношеским высокомерным
негодованием. Но негодовали они недолго, ведь сегодня они были
анахронизмом: двое бродячих менестрелей - трубадур Гилберт в сопровождении
своего оруженосца. Они добрались до университета в пять утра. С трудом
подыскивая слова, чтобы выразить свой чувства, Кнут сказал, запинаясь:
- Ну, очень даже было прекрасно. Сейчас пойду спать и увижу во сне...
- Спать? Чепуха! У меня правило: ни в коем случае не отпускать гостей
рано, если вечер оказался интересным. Слишком редко это бывает. К тому же
наш вечер еще в самом разгаре. К тому же мы хотим есть. К тому же...
Подождите минутку! Я сбегаю к себе за деньгами, мы чего-нибудь купим
поесть. Подождите! Пожалуйста, прошу вас!
Кнут был готов ждать хоть целую ночь. Ведь он прожил почти семьдесят
лет, проехал тысячу пятьсот миль, вытерпел Рэя Грибла для того, чтобы
встретить Гила Уошбэрна.
Полицейские с удивлением смотрели на старика в целлулоидном воротничке
и юношу в дорогом костюме, шедших под руку по Чепел-стрит в поисках
ресторана, достойного принять поэтов. Все рестораны были закрыты.
- В еврейском квартале сейчас уже все на ногах, - сказал Гил. - Пойдем,
купим там чего-нибудь и поужинаем в моей комнате. У меня есть чай.
Кнут с невозмутимым видом пробирался по темным улицам, как будто всю
жизнь колобродил до рассвета, презирая деревенскую привычку спать ночью в
постели. На Оук-стрит, в районе захудалых лавчонок, тусклых фонарей и
глухих тупиков жизнь уже кипела. Гил ухитрился купить коробку печенья,
творожных сырков, куриный паштет и бутылку сливок. Пока он торговался,
Кнут смотрел на улицу, тускло освещенную дрожащим светом газовых фонарей и
первыми слабыми лучами дня: на вывески еврейских кошерных лавочек, на
объявления, написанные русскими буквами, на женщин, закутанных в шали, на
бородатых раввинов. Смотрел, и в душе его росло счастье осуществленной
мечты, которое останется с ним навсегда: сегодня он совершил странствие в
чужие земли.
Именно такой и хотел видеть Кнут комнату Гила Уошбэрна - полной
изящных, бесполезных вещей. Все в комнате свидетельствовало скорее о том,
что Гил бывал за границей, чем о том, что он учится, в колледже:
персидские ковры, серебряный чайный прибор, гравюры, книги. Кнут
Аксельброд, вся жизнь которого прошла в поле да на скотном дворе,
удовлетворенно озирался. Он сидел, длиннобородый, глубоко утонув в кресле,
добродушно покряхтывая, пока Гил разжигал камин. За ужином они говорили о
великих людях и высоких идеалах. Интересная была беседа и к тому же
недурно приправлена разными острыми замечаниями по адресу Грибла, Атчисона
и Блевинза, благовоспитанно почивавших в своих постелях. Гил декламировал
отрывки из Стивенсона и Анатоля Франса, а потом читал свои стихи.
Хороши они были или плохи - не имеет значения. Кнуту вообще казалось
чудом, что он собственными глазами видит живого поэта.
Разговор становился менее оживленным, они начали позевывать. Кнут
почувствовал, что светлое упоение уходит, и поспешно встал. Когда он
прощался, ему казалось, что стоит поспать час-другой - и эта долгая
необыкновенная ночь вернется снова. Но на улице его встретил день. Была
половина седьмого; кирпичные стены зданий освещал жесткий трезвый свет.
"Буду часто ходить к нему. Я нашел себе друга", - думал Кнут. Он крепко
держал томик Мюссе, который Гил уговорил его взять в подарок.
Пройдя несколько шагов, отделявших его от Вэст Дивинити, Кнут
почувствовал страшную усталость. В лучах утра его приключение стало
казаться все более и более невероятным.
Войдя в общежитие, он тяжело вздохнул. "Старость и юность, сдается мне,
не могут бегать в одной упряжке".
Взбираясь по лестнице, он подумал: "Пожалуй, если встретиться с
мальчиком еще раз, ему будет со мной неинтересно. Я ведь рассказал ему
все, что знаю". А открывая дверь в свою комнату, Кнут заключил: "Вот для
чего я приехал в колледж - для этой одной ночи. Я должен уехать, пока не
испортил все".
Кнут написал Гилу записку и начал укладываться. Он даже не разбудил Рэя
Грибла, звучно храпевшего в душной комнате.
В вагоне пятичасового поезда, шедшего на запад, сидел какой-то старик и
неизвестно почему улыбался. Спокойная радость была в его глазах, а в руках
он держал маленький томик французских стихов.

1917

Синклер Льюис.
Мотыльки в свете уличных фонарей

Пер. - Л.Полякова.
Авт.сб. "Кингсблад, потомок королей. Рассказы". М., "Правда", 1989.
OCR & spellcheck by HarryFan, 12 July 2001

1

Бейтс лежал и пристально смотрел на стоявшую на письменном столе лампу
под зеленым абажуром, и вдруг с отвращением сообразил, что несколько часов
проспал на кожаном диване в своей конторе. Глаза у него болели, во рту
пересохло. Он встал пошатываясь и взглянул на часы. Было три часа утра.
- Идиот, - сказал он себе.
Он доплелся до окна; двенадцать этажей отделяло его от нью-йоркских
мостовых. Сонная одурь, словно ватой окутывавшая его сознание, развеялась
при виде красоты ночного города. Было очень тихо, насколько это вообще
возможно в Манхэттене. Смолкли трамваи, не слышно было скрежета стальных
балок на строительстве в соседнем квартале. Только одинокий таксомотор
глухо прошумел внизу на темной мостовой. Бейтс смотрел поверх моря крыш в
сторону Ист-ривер, туда, где линия топазовых огней дугообразно изгибалась
над мостом. Небо было не темным - оно сияло синевой, той ослепительной,
чистой, необыкновенной синевой, на фоне которой звезды кажутся золотыми.
- А впрочем, почему бы мне и не переночевать здесь? Досплю на диване, а
утром еще до завтрака возьмусь за нью-бедфордские спецификации. Мне ведь
ни разу не случалось провести в конторе целые сутки. Вот и попробую!
Он произнес это самодовольным тоном, свойственным преуспевающим людям,
но потом, усевшись на диван и сняв пиджак и ботинки, добавил:
- А все-таки жаль, что ни одну живую душу на свете не интересует,
вернусь я ночевать домой или исчезну на целую неделю.
Когда в контору пришла первая стенографистка, она застала Бейтса за
работой. Но ведь он часто приходил раньше всех. Он никому не рассказал о
том, что в предрассветный час этот обуянный торгашеским духом город
превращается в сине-золотое видение. Не было никого, кто мог бы вызвать
его на такую откровенность.
Тридцатипятилетнему Бейтсу мир представлялся сооружением из
железобетона, где роль материков и морей исполняли перегородки конторы и
чернильницы, которые служили лишь для того, чтобы подписывать письма,
начинающиеся словами: "В ответ на Ваш запрос от седьмого числа сего
месяца...". Целых пять лет он не видел, как за грядой холмов сгущаются
грозовые тучи и как в сумерки над лугами мелькают белые мотыльки. Ему
казалось, что мотыльки вьются только вокруг уличных фонарей и цветы растут
не на полях, а в вазонах, украшающих ресторанные столики. Он был истый
горожанин и деловой человек. Самым естественным пейзажем, на его взгляд,
были бумаги, телефонные звонки и двенадцатый этаж, где он находился с
восьми тридцати утра до шести вечера, а величайшее торжество цивилизации
заключалось в том, чтобы заставить еще одну компанию городского транспорта
ввести стоп-сигналы.
Но он принадлежал к новому поколению деловых людей. Он ничем не
напоминал дельцов старой школы, которые любили похваляться, что не
очень-то разбираются в книжной премудрости, и которых невозможно себе
представить без традиционного котелка, где бы они ни находились: в
конторе, в машине или у себя в постели. Стройный, всегда безупречно
одетый, с усиками, похожими на подведенные брови, он был вежлив, как самая
благовоспитанная дама, но вместе с тем тверд в своих решениях, как скала.
Когда Бейтс по окончании колледжа приехал в Нью-Йорк, он думал, что
будет вращаться в изысканном обществе и посещать оперу. За четырнадцать
лет он был в опере шесть раз, время от времени обедал с приятелями в
Йельском клубе, знал по именам двух соседей по дому, ходил на платные балы
и ухаживал за девушками, которые уже успели всем примелькаться. Но
Нью-Йорк - это похититель друзей: за один вечер в ресторане нетрудно
познакомиться с двадцатью новыми людьми, и за один день легко потерять
двадцать старых знакомых. У вас есть добрый приятель; он женится и
переезжает в Грейт-Нек; отныне вы встречаетесь с ним раз в два года. Когда
Бейтсу перевалило за тридцать, его стала все больше и больше поглощать
контора - там он всегда был нужен, и там его ценили.
Бейтс перешел из одной автомобильной компании в Компанию Тормозных
Устройств. Он пробыл год в Лонг-Айленде, на заводе, производящем
стоп-сигналы для Восточных штатов, и усовершенствовал механизм включения.
К тридцати пяти годам Бейтс добился успеха. Но всякий раз, обедая в
одиночестве, он жалел, что нет девушки, которая настолько бы ему
нравилась, чтобы хотеть к ней зайти.
Наблюдая в течение четырнадцати лет дочерей Нью-Йорка, падких на
конфеты, кабаре и завидных женихов, Бейтс сделался дьявольски осторожным.
К любой дебютантке он относился, как летчик к снаряду зенитной артиллерии.
Не лучше чувствовал он себя и с более зрелыми женщинами. Те рассуждали об
экономике. Бейтсу после окончания колледжа как-то довелось тоже прочитать
книжку, целиком посвященную вопросам экономики, но, поскольку он никак не
мог вспомнить ее названия, это не слишком помогало ему вести
глубокомысленные разговоры.
Он предпочитал беседовать со своей стенографисткой. С ней он никогда не
заводил речь об ужинах с вином или о ее больших черных глазах. "Прислал
чертежник синьки для Кэмдена?" или "Надо поспешить с ответом
Мак-Гульдену". Вот это настоящий разговор. В нем есть какой-то смысл.
Потом собеседницей Бейтса стала девушка в здании напротив. Это здание
заменяло ему сцену, и он наблюдал за ним, совсем как старая дева, которая,
прячась за кружевной занавеской, следит за всеми, кто проходит по
деревенской улице. Здание покоряло той архитектурной осмысленностью,
благодаря которой американские города начинают приобретать особую
прелесть, уже не заимствованную у французских замков и английских
гостиниц. Архитектор знал, что проектирует не отель и не голубятню, а дом,
где разместятся конторы. Он решительно покончил с лепными капителями,
которые ничего не поддерживают, и с мраморными украшениями, которые якобы
воспроизводят геральдические щиты, а на деле больше всего напоминают
гигантские тазики для бритья. Он создал здание чистое, прямое и честное,
как клинок шпаги. Глядя на этот дом, Бейтс радовался, что он деловой
человек.
Здание почти сплошь состояло из стекла, и конторы были так же доступны
обозрению, как клетки на выставке собак. Бейтс знал по виду всех мужчин и
женщин в двадцати комнатах. Сидя за своим столом, он, правда, ничего не
видел, но отдыхать он любил, стоя у окна. Он наблюдал, как в половине
девятого или в девять в конторы приходят служащие, как они курят и
болтают, прежде чем приняться за работу, как усаживаются за столы, как в
час обеденного перерыва встают с мест, разминая затекшие ноги, а вечером,
обалдевшие и молчаливые, выключают свет, прежде чем уйти домой. Когда
Бейтс поздно засиживался в конторе, ему не бывало тоскливо, потому что он
знал: у настольных ламп в конторах напротив непременно сидят два-три
человека.
Он сочувствовал мальчишке-рассыльному, на которого постоянно кричал
рыжеусый хозяин конторы на одиннадцатом этаже, и возмущался мальчишкой с
тринадцатого этажа, который воровал марки. Он потешался, глядя, как некий
клерк на одиннадцатом этаже ровно в шесть часов вечера облачается в
парадный костюм, прыгая на одной ноге, чтобы не волочить по полу брюки, а
после этого торжественно достает из верхнего ящика письменного стола
крахмальный воротничок и галстук. И он был искренне опечален, когда на его
"деревенской улице" случилось большое несчастье: бойкая, хорошенькая
секретарша управляющего из конторы на двенадцатом этаже, как раз напротив
его окон, несколько дней не приходила на работу, а потом на ее столе
появился траурный венок.
Новая секретарша, сменившая умершую, по всей вероятности, появилась
сразу же, но Бейтс заметил ее только через неделю. Это была одна из тех
недель, когда он разрывался между неотложным делом А и неотложным делом Б,
кидался от дела Б к делу В, когда не успевал он подумать, что наступила
минутная передышка, как уже раздавался телефонный звонок или приносили
телеграмму, когда каждый вечер он переписывал перечень дел, которые должен
был выполнить еще позавчера, и рай представлялся ему в виде стального
склепа без единого телефона. Но вот буря кончилась, и единственным его
занятием стало бродить по конторе и, пытаясь сохранить
назидательно-деловой вид, наблюдать, как трудятся стенографистки и
бездельничают мальчишки-рассыльные.
Строгий и подтянутый, он праздно сидел в кресле у окна, курил сигару и,
сам того не замечая, разглядывал здание на противоположной стороне улицы.
Он видел и не видел, как управляющий в конторе напротив диктует новой
секретарше, тоненькой девушке в платье из синей тафты с накрахмаленным
белым воротником и манжетами. Она не распластывалась над настольным
блокнотом, но и не сидела с неумолимо-мрачным лицом, как пожилая
машинистка этажом выше. На расстоянии она казалась на редкость деловитой.
В этом улье, доступном обозрению Бейтса, она выделялась прелестными
прямыми плечами и решительной походкой, которую Бейтс имел возможность
наблюдать, когда она, встав из-за стола управляющего, направилась за
перегородку - нелепо тонкое, на взгляд Бейтса, сооружение из дуба и стекла
- и там, не теряя ни минуты, села за машинку и принялась печатать.
Бейтс забыл о ней, но, когда наступили сумерки, весенние сумерки, и он,
задержавшись без особой нужды в конторе, стоял у окна и слегка грустил,
потому что не было такого места, куда ему хотелось бы пойти в этот вечер,
он вновь ее заметил. Ее шеф и она тоже засиделись в конторе. Бейтс видел,
как они разговаривают, как шеф подписывает бумаги, передает их ей, потом
прощается, берет свой котелок, зевает, выходит из кабинета в приемную и,
по-видимому, направляется к лифту. Секретарша проворно собрала бумаги, но,
подойдя к своему столу, стоявшему у самого окна, остановилась, прижала
ладонь к глазам, потом резким движением отвела руку, совсем как медиум,
выходя из транса.
- Бедные усталые глаза! - неожиданно для себя пробормотал Бейтс.
Ни аромат цветущих яблонь, ни веселый щебет птиц не доносился из
пригородов, где победно правила весна, до этих одетых цементом улиц. Но в
неумолчном городском шуме было что-то неспокойное, и пока Бейтс смотрел,
как темнеет здание напротив, выделяясь силуэтом на фоне закатного неба,
его грусть сменилась щемящим чувством одиночества. Он стремился к этой
волнующе независимой девушке и представлял себе свой разговор с ней. Через
пять минут она ушла; он помедлил у окна, потом побрел в Йельский клуб
обедать.
Спору нет, жизнь постепенно делала Бейтса эгоистом. Но в этот вечер,
слушая смертельно скучную оперетку, он вдруг поймал себя на утешительной
мысли, что глаза у девушки теперь, наверно, отдохнули.
На следующее утро, едва придя на работу, он сразу стал высматривать
девушку и остался недоволен расположением небесных светил, потому что
утром в конторе напротив было гораздо темнее, чем днем.
Только в три часа он окончательно разглядел, что на девушке блузка из
плотного золотистого шелка и что, несмотря на некоторую нервность
движений, шея у нее округлая и нежная. Накануне вечером он думал, что ей
лет двадцать восемь. Теперь он дал бы ей двадцать три. Он вздохнул:
"Видно, способная девушка, и походка у нее грациозная. Если бы моя
секретарша проявляла такой же интерес к работе... Кого бы мне пригласить
сегодня пообедать?"

2

Он видел, как она приходит в контору в девять утра, откалывает шляпку
и, глядя на свое отражение в матовом стекле перегородки, мгновенно
приводит в порядок волосы. Он видел, как по утрам она стенографирует,
проводит посетителей к управляющему. Видел, как в полдень, всегда одна,
она выбегает позавтракать, как к концу рабочего дня ее быстрые, уверенные
движения становятся вялыми, как по вечерам она собирается домой или
засиживается допоздна, и даже ее прямые плечи сутулятся, когда она
медленно отстукивает на машинке последние фразы. На протяжении всего дня
он наблюдал за ней, и, хотя не знал ни ее имени, ни семьи и никогда не
слыхал ее голоса, он понимал ее лучше, чем большинство мужчин понимают
женщин, на которых они женятся.
Служащие конторы относились к ней с уважением. Они раскланивались с ней
утром и вечером. Они никогда не позволяли себе подшучивать над ней, как
подшучивали над вертлявой телефонисткой. Все это занимало Бейтса, но
прошло много недель, прежде чем эта девушка вошла в его жизнь.
Как-то к вечеру, в начале лета, когда руки у него дрожали от усталости,
а глаза превратились в раскаленные угли оттого, что он переусердствовал,
изучая спецификации, когда все на свете словно сговорились играть на его
обнаженных нервах и он жаждал, чтобы кто-нибудь любовно позаботился о нем,
промыл его глаза и отвлек внимание от бесконечных кроваво-красных цифр,
выпрыгивавших из черноты, как только он закрывал воспаленные веки, он
поймал себя на том, что отыскивает взглядом окно, страстно желая еще хоть
раз мельком увидеть ее, единственное человеческое существо, которое он
по-настоящему знал.
"Неужели она посмела уйти? Я... да я просто с места не сдвинусь, пока
не увижу ее!"
Она стояла у окна - читала какое-то письмо. Она подняла голову и
поймала его взгляд. Мистер Бейтс нахлобучил шляпу и с достоинством
прошествовал к двери. Он явно был не способен на такую низость, как
подглядывание в окна чужих контор. Его покоробило от этого слова. Да,
разумеется, он никогда и не подглядывал, высокомерно заявил он себе,
ковыряя бифштекс, который ничем не отличался от десяти тысяч бифштексов,
покорно съеденных им в ресторанах. Впредь он будет вести себя
осмотрительнее, чтобы никто, случайно войдя к нему, не мог превратно
истолковать его привычку отдыхать, стоя у окна. Он никогда и не посмотрит
больше в сторону этого дома!
А наутро, когда на столе у него лежали три нераспечатанные телеграммы и
пришедшее с опозданием письмо из Бирмингамской Транспортно-Энергетической
Компании, он стоял у окна и с восхищением рассматривал в окне напротив
новую шляпку - затейливый рог изобилия из голубой соломки, - которую
девушка снимала с гладко зачесанных волос.
Существует несколько способов бросить курить. Можно держать табак в
ящике стола в соседней комнате, запирать ящик и прятать ключ. Можно
ограничить количество сигарет и курить строго по расписанию. Можно самому
не покупать сигарет и курить только те, что удастся выпросить у друзей.
Все эти способы апробированы авторитетами, и единственный их недостаток
заключается в том, что ни один из них не поможет вам бросить курить.
Точно так же существует много способов, чтобы удержаться от изучения
архитектуры здания на противоположной стороне улицы. Можно уверить себя,
что служащие чужих контор вас не интересуют и вы знать о них ничего не
желаете. Можно отдыхать, сидя на диване, а не стоя у окна. Единственный
недостаток всей этой умственной гимнастики заключается в том, что вы
продолжаете искать глазами девушку в здании напротив и...
И вы чувствуете себя последним негодяем, когда невольно оказываетесь
свидетелем ее минутной слабости, от которой у вас сжимается сердце. Вот
она твердым шагом выходит из кабинета управляющего, хладнокровная,
сильная, уверенная в себе, затем, подойдя к своему столу, как-то вся
сникает и несколько напряженных мгновений сидит, прижав тонкие пальцы к
пульсирующим вискам.
Всякий раз при виде этого жеста он забывал про свою наивную игру. Через
глубокое ущелье улицы его мысли устремлялись к ней и витали вокруг нее,
свободные от всяких мелочных забот: конторских дел, бифштексов, оперетт,
составлявших для него в последние годы смысл жизни.
С волнующей ясностью он ощущал, как кончики его пальцев ласково гладят
ее лоб, ощущал на ладони холодок испаряющегося спирта, когда мысленно
смачивал одеколоном ее затылок.
Он отказался от попытки не подсматривать и вести себя, как
приличествует джентльмену. Он стал задумываться над тем, что во всяких
метафизических теориях, возможно, и в самом деле есть какой-то смысл и,
может быть, он, Бейтс, шлет в дом напротив токи доброжелательства, чтобы
подбодрить эту хрупкую, мужественную девушку, которая выбивается из сил,
стараясь стать деловой женщиной. При этом он забыл, что, стоя у окна, он
так же хорошо виден ей, как и она ему. И вот однажды вечером, когда он не
таясь смотрел на девушку, она поймала его на месте преступления и резко
отвернулась.
Бейтс был огорчен, потому что огорчил ее. Он, привыкший все
воспринимать с позиции холостяка Бейтса, неожиданно для себя стал смотреть
на мир ее глазами, словно его душа растворилась в ее душе. С внезапной
болью он как бы услышал ее сетования: мало того, что приходится целый день
напряженно работать, - в этом стеклянном доме некуда спрятаться от
нескромных взглядов. Он хотел защитить ее - защитить от самого себя.
Целую неделю он ни разу не подходил к окну, даже чтобы бросить взгляд
вниз, на улицу, за которой он привык наблюдать, точно отшельник,
созерцающий суетливую жизнь долины из своей хижины на высокой горе. Ему
недоставало знакомого зрелища, и он этому радовался. Он жертвовал чем-то
ради кого-то. Он снова чувствовал себя человеком.
Да, Бейтс уже не стоял у окна, но просто удивительно, сколько раз в
день он проходил мимо него и как поневоле замечал все происходящее в
конторе напротив. Часто он видел, что девушка смотрит на него. Как только
она отрывалась от работы, их глаза встречались, словно ее притягивал
взгляд Бейтса. Но никакого кокетства в этом не было, считал он. Издали она
казалась недоступной, как маленькая холодная зимняя луна.
Снова наступил день, похожий на безумный вихрь. Бейтса рвали на части.
Телеграммы летели вслед за телеграммами. На заводе не хватало сырья. Две
стенографистки поссорились, и обе ушли, а бюро, куда он обратился, никого
не могло порекомендовать, кроме каких-то несуразных чучел, не умеющих
пишущую машинку отличить от стиральной машины. Когда контора опустела, а
ему оставалось просидеть за письменным столом еще каких-нибудь семь часов,
он вдруг обессилел. Руки беспомощно опустились, он тяжело дышал. Все
поплыло перед глазами, и голова склонилась на грудь.
- А ну, не раскисать! - пробормотал Бейтс. Он с усилием встал, похлопал
себя по плечам и вдруг очутился у окна. Там, напротив, девушка собиралась
домой. Непроизвольно, в надежде, что единственный сотоварищ по работе
ответит на его приветствие, он помахал ей.
Она заметила его жест. Она стояла с поднятыми руками, прикалывая
шляпку, и смотрела на Бейтса. Затем отошла от окна, так и не ответив ему.
Неожиданно Бейтса взорвало. "Я заставлю ее заметить меня. Я не
какой-нибудь оконный любезник и не желаю, чтобы обо мне так думали!"
Злость вызвала у него прилив энергии, и он снова начал работать.
Отрываясь каждые четверть часа, чтобы дать отдых усталым глазам, он изучал
судебный иск и делал заметки. Пробило восемь... потом девять... десять...
Бейтс чувствовал слабость, хотя не был голоден. Он встал и с удивлением
убедился, что ему хорошо. Он принялся отыскивать источник своей радости и
нашел его. Он спустит к себе на землю эту девушку, эту замороженную луну.
Утром Бейтс вошел в свой кабинет и остановился у окна, ожидая, пока она
поднимет голову. Он помахал рукой - это было коротенькое, скромное,
дружелюбное приветствие. С тех пор каждое утро и каждый вечер он посылал в
окно напротив свою мольбу о дружбе. Девушка никогда не отвечала, но
наблюдала за ним и... ну, в общем, ни разу не опустила шторы.
В июле у Бейтса был отпуск. Сам не зная почему, он не захотел на этот
раз ехать в чопорный приморский отель, где обычно проводил три недели,
вежливо беседуя с пожилыми тетушками, которые, судя по их туалетам, желали
сойти за собственных племянниц, и неизменно убеждаясь, что как игрок в
гольф он мелко плавает. Неожиданно он взял курс на Лебанон-Вэлли - тихий и
мирный уголок - и там обнаружил, что на свете все еще существуют густые
сливки, лесная смородина, цветы калужницы и что одышка совсем не
обязательна при быстрой ходьбе. Он носил рубашки с мягкими воротничками и
сильно загорел. Его перестало волновать то обстоятельство, что
Междугородная Транспортная Компания прекратила платежи, и порой он даже
смеялся, слушая рассказы хозяина гостиницы.
По крайней мере десятая часть его мыслей была занята тем, как лучше
обставить отдых девушки из здания напротив. Она будет лежать, погрузив
свои нервные руки в высокую траву; синее, как васильки, небо и смешные
пухлые облака принесут ей исцеление. Устроив все наилучшим образом, Бейтс
всякий раз вспоминал, что ей, поскольку она работает в этой конторе
недавно, полагается, вероятно, всего лишь пятидневный отпуск. Обливая себя
ядовитым презрением, он говорил, что только последний дурак может думать о
девушке, о которой ему известно лишь то,
что она, по-видимому, хорошая стенографистка,
что она грациозна,
что издали кажется, будто у нее изящный овал лица,
что ей от шестнадцати до сорока лет,
что она не мужчина.
Последний пункт не вызывал у него сомнений.
Бейтс был полон такого неколебимого благоразумия, что к концу отпуска
девушка почти испарилась из его памяти. Он вылечился от сентиментальных
настроений. Теперь ему казался забавным его роман на фоне железобетона -
этот танец мотыльков в холодных лучах уличного фонаря. После отпуска он...
он непременно побывает у Кристин Пэриш. Кристин была сестрой его
одноклассника; она хорошо танцевала и говорила все, что полагается
говорить об особняках на Парк-авеню и новых спектаклях на Вашингтон-сквер.
Он вернулся в город в понедельник, к концу рабочего дня, и сразу
помчался в контору, чтобы оповестить о своем возвращении. Бросился к себе
в кабинет, подошел к окну. Девушка в конторе напротив водила пальцем по
странице какой-то книги, вероятно, отыскивая номер телефона. Она взглянула
в окно, поднесла палец к губам. Шляпа мигом слетела с головы Бейтса, и вот
он уже кланяется и машет ей. Она замерла с наполовину поднятой рукой,
потом вскинула ее, посылая ему приветствие.
Бейтс сел за письменный стол. Служащие конторы, которые явились с
докладом или просто для того, чтобы тактично напомнить о своем
существовании, впервые видели его таким жизнерадостным. Когда они ушли,
Бейтс попытался вспомнить, как он собирался провести вечер. Ах да,
повидать Кристин Пэриш. Бог с ней! Успеется. Он подошел к окну. Девушка
ушла, но в темном окне, казалось, мерцал бледный призрак ее приветствия.
Бейтс пообедал в новом Йельском клубе, а потом сидел на крыше в
обществе двух соломенных вдовцов и младшего брата Бэнка Селби - юнца,
который только весной окончил колледж. Город внизу пылал огнями, как
лесной пожар. Бродвей казался огненной полосой; вдали за Ист-ривер
изрыгала языки пламени доменная печь. Отели "Билтмор", "Риц", "Белмонт",
здания оперы и центрального вокзала с их ослепительно сверкающими нижними
этажами и темными массивами и кое-где вдруг взметнувшейся вверх белой
стеной казались более таинственными, чем венецианские палаццо в
карнавальную ночь. Бейтс любил огненную красоту этого города; он радовался
своему возвращению, и вдруг, непонятно откуда, у него возникло ощущение,
что осень и зима принесут ему бесчисленные победы и нескончаемое счастье.
Только когда Бейтс впервые приехал в Нью-Йорк, он смотрел вперед с таким
же ликующим нетерпением. И вот опять будущее не было заранее расписано,
казалось туманным, исполненным духа приключений.
- Здорово отдохнул... Побездельничал вволю... Купили медные акции? -
Вот и все, что услышали от него мужчины, которые с ним курили.
Но они смотрели на него с любопытством.
- Похоже, что ты неплохо провел время. Чем ты там занимался? Обставил,
что ли, Мак-Лефлина в теннис?
Юный брат Бэнка Селби, только что окончивший колледж и не успевший
окончательно отупеть и потерять воображение, отважился сказать:
- Послушай, Бэнк, держу пари, что твой друг, мистер Бейтс, влюбился...
- Чушь! - сказал Бэнк, толстокожий, как все женатые люди. - Бейтси? Как
бы не так! Он на женщин и не смотрит.

3

На следующее утро без двух минут девять Бейтс стоял у окна. Вошла
стенографистка с письмами и телеграммами.
- Оставьте все на столе, - сказал он раздраженно.
В полминуты десятого в окне напротив вырисовалась фигура девушки. Бейтс
помахал ей. Она кивнула в ответ. Затем повернулась к нему спиной. Тем не
менее, разбирая почту, он что-то мурлыкал себе под нос.
С тех пор она всегда отвечала на приветствие Бейтса и, более того,
иногда в течение дня бросала на него быстрые взгляды. Она смотрела на него
лишь какую-то долю секунды, но теперь, просыпаясь по утрам, он уже
нетерпеливо ждал этого. Его заржавевшее воображение, скрипя, заработало,
он начал придумывать про нее всякие истории. Он был убежден, что при всех
обстоятельствах она должна быть совершенно непохожей на заурядных,
добродушных женщин из его конторы. Она была окутана тайной. Бейтс наградил
ее семьей: у нее сухощавый и изысканный отец с орлиным носом, классическим
образованием и ошеломляющей способностью менять профессии, поскольку, по
одной версии Бейтса, он был епископ, по другой - ректор колледжа, по
третьей - разорившийся миллионер.
Бейтс назвал девушку Эмили, ведь в этом имени заключалось все то, что
невозможно выразить с помощью пишущих машинок и картотек. С Эмили
воображение связывало пахнущие лавандой ящики комода, старинную парчу,
вечерние сады с кустами алых роз, окропленных росой, просторные залы,
белые панели стен и книги у камина. И не кто иной, как Бейтс, всегда
возвращал ее в эти просторные залы со старинной парчой и в объятия ее отца
- профессора-епископа-миллионера. Но как раз из-за этих фантазий Бейтс
боялся встретиться с ней лицом к лицу, он боялся услышать ее голос, -
вдруг первые незабываемые слова этой дамы с алыми розами будут: "Эй, вы,
послушайте! Вы не тот ли парень, который пялит на меня глаза? Надо же,
какой нахал!"
Однажды, когда Бейтс - хладнокровный и преуспевающий - степенно выходил
из подъезда, он вдруг увидел, что и она выходит из подъезда напротив, и
тут же нырнул обратно в вестибюль. Избежать встречи с ней было нетрудно.
Два этих дома были подобны двум городам. В здании Бейтса работало две
тысячи человек, в здании напротив - тысячи три, и в людских потоках,
которые бурно изливались по вечерам на улицу, отдельные люди были так же
неразличимы, как неразличимы солдаты в стремительно отступающей армии.
Только в конце октября он впервые разглядел выражение ее лица и впервые
сквозь разделяющее их холодное, пустое пространство уловил ее улыбку. Дни
становились короче, и электричество включали задолго до окончания работы,
а при искусственном свете он видел ее яснее, чем при дневном.
С последней почтой Бейтс получил письмо из управления фирмы, в котором
его уведомляли, не скупясь на похвалы, что впредь он будет получать на
тысячу долларов в год больше. Всем на свете известно, что, когда
вице-президентам повышают оклад, они в отличие от мальчишек-рассыльных
ведут себя вполне благопристойно. Но как бы то ни было, Бейтс сначала
помчался к двери, чтобы проверить, не идет ли к нему кто-нибудь, а потом
несколько раз прошелся фокстротом вокруг стола. Он бросился к окну. Ему
пришлось проделать это путешествие четыре раза, прежде чем она взглянула
на него. Он стал размахивать письмом, чтобы привлечь ее внимание. Она
сидела к нему вполоборота, и ему был виден только ее профиль, позолоченный
светом лампы. Он протянул к ней руку с письмом и стал водить пальцем по
строчкам, как бы читая вслух. Окончив чтение, он захлопал в ладоши и издал
ликующий возглас.
Ее изящно очерченное, спокойное лицо дрогнуло, губы приоткрылись, она
улыбнулась, закивала, захлопала в ладоши...
- Она... она... она все понимает! - задохнулся от радости Бейтс.
Он заметил, что иногда она не уходит в кафе, а тут же, за своим столом,
съедает принесенный в коробочке завтрак - какой-нибудь пирожок, который
она жует, задумчиво поглядывая на улицу; что по пятницам - потому ли, что
в эти дни много работы, или потому, что ее недельное жалованье подходит к
концу, - она всегда остается в конторе и что завтракает она ровно в
двенадцать. Как-то в начале зимы, в одну из пятниц, он попросил хозяйку
приготовить ему сандвичи и налить в термос кофе. Он знал, что его
подчиненные с их неугасающим интересом к любым чудачествам шефа будут
недоумевать, почему он завтракает в конторе... "Ладно, это их не
касается", - подумал он неуверенно и как бы между прочим сказал своей
стенографистке:
- Дел по горло! Пожалуй, не пойду сегодня завтракать! - Он прошел мимо
стола бухгалтера Крэкинза, который, как подозревал Бейтс, был присяжным
остряком конторы и коллекционировал промахи шефа в качестве материала для
восхитительных сплетен: - Что, Крэкинз, некогда вздохнуть? Мне тоже не
легче. В общем, наверно, не придется идти завтракать. Перекушу здесь.
Как только пробило двенадцать, он убавил слишком яркий свет над стеклом
письменного стола, подвинул к окну стул и разложил свои яства на широком
подоконнике. Эмили ела пончик и запивала его молоком. Бейтс поклонился,
однако он скромно сжевал полсандвича, прежде чем справился со своим
смущением и осмелился предложить ей кусочек. Она не шелохнулась, пончик
как бы в раздумье замер в воздухе. Потом она вскочила и бросилась прочь от
окна.
- А, будь я проклят! Болван! Скотина! Не дал ей даже спокойно
позавтракать! Пристаю к ней, отравляю единственные свободные минуты!
Эмили вернулась к окну. Она показала ему стаканчик. Налила в него до
половины молока из собственного стакана и нерешительно предложила ему. Он
вскочил и протянул руку. Сквозь гудящее от ветра пространство он принял ее
дар и ее приветствие.
Он рассмеялся и представил себе, что и она рассмеялась в ответ, хотя
вместо ее лица видел лишь золотистое пятно, расплывающееся в слабых лучах
осеннего солнца. Они сели и продолжали завтракать вместе. В тот момент,
когда он уговаривал ее выпить еще чашечку кофе, он услышал, как
открывается дверь и кто-то входит в комнату. Он лихорадочно стал
рассматривать воображаемые пятнышки на чашке. Он не осмеливался обернуться
и посмотреть на непрошеного гостя. Подняв чашку, он провел пальцем по краю
и пробормотал:
- Грязная!
Непрошеный гость подошел ближе. С невинным видом Бейтс взглянул на
него. Это был зубоскал Крэкинз. И Крэкинз ухмылялся:
- Муха в супе, мистер Бейтс?
- В су... Ах, да! Муха в супе. Да, грязная... очень грязная чашка...
Придется поговорить... поговорить с хозяйкой, - пробурчал Бейтс.
- Простите, я не помешал вам? Мне только хотелось узнать, будем ли мы
продлевать кредит Фермерской Железнодорожной Компании. Они на три недели
просрочили платежи...
Показалось ли это Бейтсу, или Крэкинз в самом деле покосился в окно на
Эмили?
С порывистостью, которая была ему так же к лицу, как мандолина -
ирландцу-подрядчику, Бейтс вскочил с места и увлек Крэкинза в приемную
контору. Ему пришлось задержаться там минут десять. Когда он вернулся,
Эмили стояла, прислонившись к оконному косяку, а он представил себе, что
она мечтает у венецианского окна во дворце епископа - мечтает, глядя на
солнечные часы и кусты мальвы.
Она знаками показала, что пикник окончен: перевернула вверх дном черную
коробочку и разочарованно развела руками, как бы говоря: "Пусто!" Он
предлагал ей кофе, сандвичи, шоколад, но она все отвергала, застенчиво
покачивая головой. Она указала на машинку, помахала рукой и села работать.
Близилось рождество, и Нью-Йорк был обуреваем таким дружелюбием, что
люди, которые жили в одном доме всего семь лет, при встрече кивали друг
другу. Бейтс гадал, неужели Эмили проведет рождество в одиночестве? Он
хотел как-то поздравить ее, но ничего не мог придумать. Все же в канун
рождества он притащил в контору огромный букет и с нетерпением стал ждать,
чтобы Эмили взглянула на него. Только в половине пятого, когда включили
электричество, он, наконец, добился успеха. Бейтс пристроил букет у самого
окна и, прижав руку к сердцу, отвесил поклон.
Снег кружился в разделяющем их холодном пространстве, поток ледяного
декабрьского воздуха омывал железобетонные и стальные утесы, но в эту
минуту они были вместе, и улыбка преобразила ее лицо, словно сошедшее с
обрамленной золотом миниатюры на желтоватой слоновой кости, лицо немного
грустное и усталое, но озаренное нежной рождественской улыбкой.

4

Эмили исчезла, а ему так ее недоставало. Она не появлялась уже неделю,
и однажды вечером к нему коварно подкралась тоска. Зима тянулась и
тянулась и с каждым днем становилась все скучней и невыносимей. Снег,
который был таким нарядным в декабре, к февралю превратился в грязное
месиво. Не верилось, что когда-то было лето, что когда-то перекрестки улиц
не утопали в слякоти, а на поворотах не сбивал с ног ветер. Бейтсу надоели
театры, осточертели балы, и он всей душой ненавидел людей, которые на зиму
съезжаются в город и вытесняют нью-йоркцев из их любимых местечек в
маленьких кафе и ресторанчиках.
А тут еще Эмили исчезла. Он не знал, перешла ли она на другую работу
или лежит больная, всеми заброшенная в какой-нибудь комнатенке с вытертым
ковром и предается отчаянию. И он был тут бессилен. Он не знал ее имени.
Отчасти потому, что он страшился за ее судьбу, отчасти потому, что ему
так недоставало ее, но в этот вечер, глядя на пустое окно напротив, он был
особенно мрачно и нервно настроен. Внизу безумствовала улица - это была
пляска сумасшедших на мокрых мостовых, залитых багряным светом уличных
фонарей. Неистовые звонки трамваев, нетерпеливые грузовики, бешено
несущиеся таксомоторы, изголодавшиеся по дому люди, которые, спотыкаясь,
пробираются сквозь потоки транспорта или же стоят в самом водовороте,
дрожа от холода, притоптывая мокрыми ногами и каждую минуту ожидая, что их
раздавят. Неутомимая дрель била по нервам Бейтса - р-р-р-р, словно
гигантская бормашина. Небо было яростным, по нему метались рваные облака в
тускло-красных пятнах закатного зарева. И только свет в окне Эмили казался
мирным, но Эмили там не было.
"Я так не могу. Я без нее измучился. Я не подозревал, что могу так
тосковать. Да я и не жил раньше. Что-то со мной случилось. Я не понимаю!
Не понимаю!" - говорил он себе.
На следующее утро она появилась в конторе. Бейтс глазам своим не
поверил. Он все время подходил к окну, чтобы удостовериться, и каждый раз
она махала ему рукой. Он сам удивлялся своей смиренной признательности за
это приветствие. Эмили изобразила кашель, потом, прижав ладонь ко лбу,
объяснила, что у нее был жар. Он задал немой вопрос - склонился щекой на
руку, что на общечеловеческом языке означает лежать в кровати. Она
утвердительно кивнула - да, она болела.
Бейтс отошел от окна, уже понимая, что рано или поздно должен
познакомиться с ней, даже если она окажется из тех, что говорят:
"Послушай, миляга!" Не может же он идти на риск снова ее потерять.
Только... зачем спешить. Он хотел окончательно убедиться, что не будет
смешон. В той среде, где он вращался, первой заповедью считалось: никогда
не быть смешным.
Он отскочил от окна в припадке нелепой ревности, потому что служащие в
конторе напротив пожимали руку Эмили, поздравляя ее с выздоровлением. Он
начал думать о них и о ее конторе. Он не имел ни малейшего представления о
том, что это была за контора: торгуют ли там нефтяными акциями или
почтовыми голубями или занимаются шантажом. Контора была слишком
современна, чтобы оповещать о своей деятельности надписями на окнах.
Правда, по стенам были развешаны какие-то чертежи, но они могли иметь
отношение к архитектуре, к машинам... к чему угодно.
Бейтс начал внимательно присматриваться к сослуживцам Эмили, и у него
появились весьма определенные симпатии и антипатии. Шеф Эмили был вполне
приличный малый, но девчонка-регистраторша, которая, по наблюдениям
Бейтса, вечно хихикала над чуть надменной манерой Эмили, - эта девчонка
была настоящей трущобной кошкой, и Бейтсу захотелось, как это водится в
трущобах, надавать ей оплеух.
Желание защитить Эмили превратило Бейтса в какого-то наивного мистика.
Прощаясь с ней, он посылал самую сокровенную частицу своей души незримо
охранять Эмили, бодрствовать над ней в ночи. Он наблюдал за ее
сослуживцами не как какой-нибудь досужий сплетник: нет, он пытался
пробудить в них теплое чувство к Эмили.
Но не слишком теплое!
Бейтс относился с неодобрением к новому молодому служащему, который
поступил в контору спустя неделю или две после возвращения Эмили. Молодой
человек расхаживал без пиджака, но рубашка на нем, по-видимому, была
шелковая; он носил большие интеллигентские очки в черепаховой оправе и с
независимым видом курил отдававшую колледжем трубку. Он так вымуштровал
свою черную, как вакса, шевелюру, что каждый устрашенный волосок твердо
знал свое место и покорно оставался там целый день. Это был самоуверенный,
легкомысленный, современный молодой человек, видимо, занимавший пост по
меньшей мере заместителя управляющего. Он непринужденно беседовал с шефом
Эмили, поставив ногу на стул и пуская из трубки облака серого дыма.
Этому молодому человеку, очевидно, нравилась Эмили. Хотя у него в
клетушке, крайней слева, была своя стенографистка, он постоянно
околачивался возле стола Эмили, и она заметно оживлялась в его
присутствии. Он болтал с ней перед уходом, и тогда она поворачивалась
спиной к окну, а там, напротив, Бейтс, позорно забросив все свои дела,
стоял и бормотал себе под нос, что щенков надо топить.
Эмили по-прежнему махала ему рукой на прощание, но Бейтсу казалось, что
она делает это слишком небрежно.
"Ну да, я просто верный старый пес. На сцене появляется некий юнец... и
меня приглашают на свадьбу. Держу пари, ни один человек в Нью-Йорке не был
столько раз шафером, сколько я. Я знаю свадебный марш не хуже, чем
органист церкви святого Фомы, и могу нюхом определить, куда закатилось
оброненное в ризнице кольцо. Конечно, только для этого я им и нужен", -
роптал Бейтс.
И он продиктовал сардоническое письмо, адресованное компании, которая
делала чертежи стоп-сигналов, и с горькой иронией осведомился у
мальчишки-рассыльного, не сможет ли он урвать несколько минут от посещения
кинематографа и когда-нибудь в ближайшие месяцы налить в чернильницы
чернил.
Однажды вечером Эмили и новый молодой человек вместе ушли из конторы, и
с высоты двенадцати этажей Бейтс видел, как они выходят из подъезда и идут
по улице. Спутник Эмили слегка наклонился к ней, а она кокетливо смотрела
на него снизу вверх. Потом их поглотила толпа.
Одинокий человек наверху у окна вздохнул:
- Я всегда желал ей счастья. Но этот щенок... Вздор! Вероятно, он
вполне порядочный малый. Господи помилуй, я становлюсь старым брюзгой,
которому до всего есть дело! Я сам себе противен. Но... я должен
познакомиться с ней. Я не допущу, чтобы она досталась ему! Не допущу!
Легко сказать! Бейтс был скован многолетней привычкой поступать так,
как поступают все приличные люди: он боялся показаться смешным и презирал
чудаков, социалистов, поэтов и влюбленных, не скрывающих своей любви.
Неделю спустя, думая все о том же и ничего не замечая вокруг, Бейтс
вошел в кафе и сел за белый смешной столик, на котором с одной стороны был
нарисован ярко-красный кролик, очевидно, взбесившийся. Он рассеянно
просматривал меню, предлагавшее сандвичи с грецкими орехами, сандвичи со
сливочным сыром и рагу из цыплят.
Внезапно он понял, что смотрит поверх меню прямо на Эмили, которая
сидит одна, за таким же красивым белым столиком, только в другом конце
комнаты.
А вдруг она подумает, что он ее преследует, что он какой-нибудь наглый
уличный прилипала? Чудовищно!
Бейтс съежился на стуле, стараясь стать незаметным, и вполголоса сказал
нетерпеливой официантке:
- Будьте добры, рагу из цыплят и чашку кофе.
Его страх рассеялся, как только он убедился, что Эмили его не заметила.
Она сидела спиной к нему, так что ему был виден только ее профиль. Она
читала книгу, рассеянно отщипывая кусочки от белой, пухлой, добротной
булочки - дежурного блюда всех кафе. Бейтс жадно ее разглядывал.
Она оказалась старше, чем можно было подумать, глядя из окна на ее
быстрые движения. Ей было лет двадцать семь. Гладкая кожа ее бледных щек
казалась шелковистой. Все в ней было изящно, во всем чувствовалась порода.
Она была подлинная Эмили.
Прежде Бейтс не обращал внимания на женские туалеты, но сейчас он
внимательно оценивал каждую мелочь: изысканную простоту синего платья с
шифоновыми рукавами, коричневые узкие туфли, ничем не отделанную синюю
шляпку, круто сдвинутую набок. Но почему-то больше всего его поразило
перекинутое через спинку стула пальто - обыкновенное коричневое пальто,
отделанное полосками искусственного меха; довольно дешевое пальто и не
очень теплое. Оно висело подкладкой наружу - Бейтсу видны были крохотные
морщинки на плечах, такие же женственные, как слабый запах пудры; и он
обнаружил, что в пройме подкладка заштопана. Охваченный состраданием к ее
бедности и жаждой что-то для нее сделать, он сжал кулаки.
Эмили шевельнулась и стала рассеянно нащупывать пальцами счет,
одновременно дочитывая последние строчки, прежде чем вернуться на работу.
За это время Бейтс успел выловить только несколько сочных белых кусочков
цыпленка, малодушно отложив напоследок мокрый, размякший гренок. Он был
голоден. Но он не знал, как ему себя держать, если, проходя мимо, она
заметит его.
Схватив пальто, шляпу и счет, он, не оглядываясь, бросился к выходу.
Бейтс пошел в хороший ресторан и как следует позавтракал. Он то сиял от
восторга, потому что она в самом деле оказалась той восхитительной,
нежной, изящной девушкой, какой представлялась ему в мечтах, то проклинал
себя за то, что не подошел и не заговорил с ней. Остроумно. Дерзко. Разве
не бывал он остроумен и дерзок с директорами Бингемптонской Компании
Городского Транспорта?
И теперь он твердо знал, что не уступит Эмили легкомысленному молодому
человеку в совиных очках.
В тот же день в 3 часа 37 минут Бейтс без всякой видимой причины вдруг
сорвался с места, схватил шляпу и решительно направился к дверям. Он
степенно вошел в лифт. Лифтерша - грузная добродушная ирландка в черной
юбке - знала всех в лицо. Бейтс подумал, не сказать ли ей: "Я собираюсь
перейти через дорогу и влюбиться".
Когда он впервые вошел в дом, который столько времени изучал снаружи, у
него началось такое сердцебиение, словно он до одури накурился. В лифте он
хрипло произнес:
- Двенадцатый.
Обычно погруженный в мысли о делах Бейтс проходил по зданиям, ничего не
видя, но на этот раз, совсем как деревенский мальчишка, впервые попавший в
странный мир, где вместо дорог туннели, он замечал все: широкий коридор
двенадцатого этажа, мраморные ступеньки, пол, похожий на окаменелый
фруктовый торт, лампочки из небьющегося стекла и алебастровые плафоны,
струящие рассеянный свет. По совершенно непонятной причине он отчаянно
трусил перед некоей тоненькой девушкой.
Когда он отошел от лифта шагов на пятьдесят, ему вдруг пришло в голову,
что он понятия не имеет, куда идти дальше.
Бейтс заблудился. Он не знал, с какой стороны расположена ее контора, а
два лифта, находившиеся в противоположных концах здания, не могли служить
ему ориентиром. Напустив на себя необычайно деловой вид, он бродил до тех
пор, пока в конце коридора не наткнулся на окно. Он увидел башню "Нью-Йорк
таймс", и ему сразу все стало ясно. Ее контора должна быть где-то справа.
Но где?
Он только сейчас сообразил, что со стороны коридора не сможет
определить, сколько в каждой конторе окон. Старательно отсчитав окна из
своего кабинета, Бейтс пришел к выводу, что ее окно - шестое справа. Но
оно могло принадлежать и Агентству по Застройке Цветущих Холмов и
Горнорудной Корпорации Краса Аляски С.Смит. (Надпись не разъясняла, что
такое С.Смит - Краса или Корпорация.)
Бейтс замер на месте. Из конторы Цветущих Холмов шумно выкатился рыжий
волосатый толстяк и уставился на него. Бейтс с независимым видом отступил
в конец коридора и стал сердито смотреть в окно. Вдруг его сразила еще
одна страшная мысль. Допустим, что в конце концов он разыщет нужную
контору и очутится в замкнутом пространстве приемной. Нельзя же сказать
мальчишке-рассыльному: "Передайте, пожалуйста, молодой леди в синем
платье, что ее ждет человек из здания напротив".
Это было бы смешно.
Ну и черт с ним, пусть он будет смешон! Бейтс помчался по коридору,
вошел в дверь с надписью "Горнорудная Корпорация Краса Аляски" и очутился
среди красного дерева и тисненого сафьяна конторы-будуара. Девица с алой
улыбкой, затянутая в черное платье, услужливо протянула:
- Да-а?
Кажется, это была та самая кокетливая особа, которая, по его
наблюдениям, работала в конторе, смежной с конторой Эмили. Он ляпнул:
- М-могу я посмотреть ваши проспекты?
Прошло минут двадцать, прежде чем ему удалось ускользнуть от
чрезвычайно приветливого молодого человека (сейчас он блистал великолепием
нового в клеточку костюма, но два дня назад Бейтс видел, как он чистит
лацкан старого костюма жидкостью из какой-то склянки), который пытался
продать Бейтсу акции двух золотых приисков и учредительные акции
потрясающе богатого медного рудника. Наконец Бейтса отпустили,
предварительно дав ему почувствовать, что он предает лучшего друга. Он
ушел, унося с собой целую библиотечку рекламных брошюрок с
высокохудожественными фотографиями рудоносных жил, медеплавилен, речных
барж и просто видов Аляски.
Бейтс аккуратно спустил их одну за другой в желоб пневматической почты
и возвратился в свой излюбленный коридор.
На этот раз он вошел в кремово-синюю приемную Агентства по Застройке
Цветущих Холмов. У него возникла сумасбродная идея выдать себя за
строительного инспектора, под этим предлогом пройти по всей конторе и,
таким образом, в конце концов оказаться у стола Эмили. План был
романтичный и весьма рискованный, и Бейтс отказался от него, как только
увидел циничного мальчишку-рассыльного в гольфах, рыжеволосого, с
холодными глазами, которые видят вас насквозь.
- У вас тут, кажется, продаются загородные участки?
- Угу.
- Я хотел бы повидать управляющего конторой. (Ведь это Эмили проводит
посетителей к управляющему.)
- По какому делу?
- Я собираюсь купить участок!
- А я-то думал, вы пришли за деньгами от той фирмы, что всучила нам
полотенца.
- Неужели я похож на торгового агента, мой юный друг?
- Такие времена пошли, что и не угадаешь, - вы, ребята, нынче денег на
одежу не жалеете. Ладно, хозяин, старик куда-то вышел, я пригоню вам
мистера Симмонса.
Оказалось, что мистер Симмонс - это заклятый враг Бейтса. Он был тем
самым легкомысленным молодым человеком с лакированной прической и очками в
черепаховой оправе, который осмелился поднять глаза на Эмили. Он вошел,
заранее открыв шлюзы красноречия и возведя себя в сан врача и исповедника
Бейтса. Он разливался соловьем о прелестях Цветущих Холмов на берегу
Хакенсака, где из водопроводных кранов льется шампанское, где все младенцы
весят при рождении пятнадцать фунтов, где бетонные гаражи растут на
деревьях, а цены на участки за ночь повышаются вдвое.
Бейтс бежал, унося с собой еще одну библиотечку роскошно изданных
проспектов и глянцевитую открытку, изображающую ослепительно зеленую траву
Цветущих Холмов и ослепительно красное бунгало Дж.Дж.Кина. Бейтс принес
открытку в контору и отправил ее тому единственному однокласснику,
которого терпеть не мог.

5

Четыре дня Бейтс игнорировал Эмили. Конечно, он по-прежнему махал ей
рукой на прощание - не мог же он так грубо ее обидеть. Но он уже не
наблюдал за ней весь долгий рабочий день. И он побывал у Кристин Пэриш.
Бейтс говорил себе, что атмосфера праздности, царящая в доме Кристин,
аромат белых роз, болтовня хозяйки о теннисных состязаниях и о
Пайпинг-Рок, ее манера все время упоминать в разговоре каких-то мужчин,
называя их Сурок, Пудель, Джорджи, что все это мило его сердцу и он
чувствует себя как дома. Но когда сидевшая рядом с ним на тахте Кристин
сквозь дым сигареты подарила его притворно-застенчивым взглядом, он словно
услышал канонаду Свадебного Марша и метнулся к спасительному камину.
На следующий день, когда Эмили - ясная, как сталь, Эмили - помахала ему
рукой и усталым движением выключила свет, Бейтс бросился сломя голову к
лифту и оказался у выхода раньше, чем она появилась в подъезде напротив.
Но его все еще сковывала многолетняя привычка соблюдать приличия. Он стоял
и смотрел, как она идет по улице и сворачивает за угол.
Бухгалтер Крэкинз, который, насвистывая, выходил из здания, был
потрясен, увидев, как Бейтс выскочил из подъезда и, нелепо размахивая
руками, спотыкаясь с непривычки, стремглав помчался по улице, пробежал
квартал и исчез за углом.
Бейтс нагнал Эмили в ту минуту, когда она вошла в метро и ее поглотил
людской водоворот. Он протянул руку, чтобы дотронуться до ее плеча, потом,
совсем как кошка, попавшая лапой в холодную воду, с дрожью отдернул руку.
Эмили спустилась на две ступеньки. Она его не видела.
- Эмили! - закричал он.
Несколько бегущих вниз пассажиров оглянулись на него. Эмили повернула
голову и нерешительно посмотрела на Бейтса, затем снова отвернулась.
- Эмили!
Он ринулся вниз и очутился рядом с ней.
- Влюбленная парочка поссорилась, - не преминула заметить пожилая
женщина, протискиваясь мимо них.
- Прошу прощения... - запротестовала Эмили.
Голос был чистый, тон - резкий. Таковы были первые слова его далекой
принцессы.
- Нет, это я должен просить у вас прощения, но... я пытался привлечь
ваше внимание. Я вел себя страшно глупо, понимаете, я не знаю, как вас
зовут, и когда... когда я смотрел на вас из окна, я всегда... всегда
называл вас Эмили.
В отчаянии он солгал:
- Мою мать звали Эмили.
- О, тогда у меня нет основания на вас сердиться, но...
- Вы ведь знаете, кто я, правда? Человек из дома напротив...
- Да, хотя я не сразу вас узнала. Человек из дома напротив такой
уравновешенный!
- Я знаю. Не посыпайте рану солью. Я всегда надеялся, что, когда мы
встретимся, мне удастся быть самоуверенным, остроумным и так далее,
словом, поразить ваше воображение.
Стоя на шершавых, выложенных стальными плитками ступеньках, которые
вели в подземные пещеры метро, получая со всех сторон толчки от налетающих
на него с размаху людей, он, запинаясь, продолжал:
- Но все получилось как-то нескладно. Понимаете, я сегодня чувствую
себя дьявольски одиноким. С вами так бывает?
- Всегда.
- Мы ведь стали такими добрыми друзьями, ну вот когда завтракали вместе
и вообще.
Ее губы дрогнули, она сжалилась над ним:
- Вы правы. Вам тоже на метро? Мы можем проехать вместе хотя бы до
Семьдесят второй улицы.
В те времена в метро еще не было поперечных соединительных линий, и
десятки людей прекрасно ориентировались там и с уверенностью могли
сказать, что доберутся до нужной станции.
- Нет, мне не на метро. Я хочу, чтобы вы со мной пообедали. Ну,
пожалуйста! Если вы свободны. Я... я не какой-нибудь уличный волокита. Я
еще никогда не заговаривал с незнакомыми девушками. Право же... Черт
побери, я добропорядочный гражданин. До противного добропорядочный. Моя
фамилия - Бейтс. Я управляющий конторой. Живи мы не в Нью-Йорке, мы бы уже
давно познакомились. Пожалуйста! Как только мы пообедаем, я сразу же
провожу вас домой.
Молодые женщины из фешенебельных кварталов, чьи отцы ворочали делами на
бирже или занимались оптовой торговлей шелком, юные хозяйки слишком
многочисленной прислуги, владелицы гостиных, украшенных столиками маркетри
и картинами в роскошных рамах, чувствовали себя польщенными, когда Бейтс
приглашал их обедать. Но эта женщина, которая работала секретаршей, у
которой между бровей залегла усталая морщинка, слушала и не делала ни шагу
навстречу.
- Здесь невозможно разговаривать. Пожалуйста, пройдите со мной хоть
один квартал, - молил он.
Она пошла, но продолжала внимательно наблюдать за ним. Как только они
выбрались из сутолоки метро, болезненное смущение Бейтса улеглось, и,
очутившись в квартале старых, отслуживших свой век домов из песчаника,
забытых среди высоких зданий, он остановился и рассмеялся.
- Я разговаривал с вами, как идиот. Меня ошеломила эта толпа. И потом я
всегда совсем иначе рисовал себе нашу первую встречу. Могу ли я изредка
как благонравный холостяк посещать ваш дом и, соблюдая приличия,
приглашать вас обедать? Постарайтесь забыть, что я вел себя так нелепо!
Она ответила очень серьезно:
- Нет, вы не вели себя нелепо. Вы вели себя мило. Вы говорили со мной
так, словно действительно хотели что-то выразить. С тех пор как я в
Нью-Йорке, ко мне еще ни разу не обращались со словами, которые бы хоть
что-нибудь выражали, разве что когда диктуют.
Он чуть было не сказал: "А что хочет выразить этот чурбан в дурацких
очках?"
Но он не успел совершить этот промах, так как мысленно подпрыгнул от
восторга, услышав от нее:
- И мне нравится ваш смех. Если хотите, я пойду сегодня с вами обедать.
- Не знаю, как вас благодарить. Куда бы вы хотели пойти? Может быть,
отправимся сначала в кино, чтобы скоротать время до обеда?
- Вы не... я ведь не делаю ничего дурного? У меня, правда, такое
чувство, словно мы давно знакомы. Вы не презираете меня за то, что я так
покорно принимаю ваше приглашение?
- О! Презираю... Вы оказываете благодеяние одинокому человеку! Куда...
- Куда угодно, только чтобы это не очень напоминало кафе. Я хожу в кафе
два раза в день. Мне становится не по себе всякий раз, как я вижу вареное
яйцо, и я подсчитала, что, если связать узлом все японские салфеточки со
столиков, за которыми я обедала, их хватило бы от Элкхарда до Раджпуваны.
- Я вас понимаю. Жаль, что мы не можем пойти пообедать в какой-нибудь
семейный дом, пусть не очень фешенебельный, но непременно старомодный, где
к обеду подают брюквенное пюре и мама говорит: "Сперва нужно доесть овощи,
детки. Маленьким девочкам, которые привередничают, не полагается сладкого
пирога".
- О, к сожалению, таких домов не осталось. Какой вы милый!..
Она улыбнулась, глядя ему прямо в лицо. Ему захотелось прижать к себе
ее локоть, но он не посмел, и они пошли в кино и пробыли там до семи
часов. Во время сеанса они не разговаривали. Эмили отдыхала, сложив на
коленях свои маленькие усталые руки. Бейтс решил, что они пообедают в
отеле "Гранд-Ройял", на верхней галерее Флорентийского зала, где можно,
наслаждаясь покоем и уединением, наблюдать веселую публику и слушать
приглушенную музыку. Он заказал обед, состоящий из самых экзотических
закусок, каких не подают в кафе. Вина он заказывать не стал.
Когда официант ушел, и они остались вдвоем, и уже их не отвлекала ни
ходьба, ни кино, ни уличная толчея, воцарилось молчание. Бейтс старался
что-нибудь из себя выдавить, но не придумал ничего лучше бесспорной
истины, что зимой холодно. Эмили поглядывала поверх перил на пышнотелую
девицу в серебристо-розовом, которая обедала в обществе трех мужчин во
фраках, проявлявших слоноподобную игривость. Эмили держалась гораздо
непринужденнее, чем Бейтс. Ему никак не давался уверенный тон. Он изучал
монограмму на вилке, и старательно чертил треугольники на скатерти, и
теребил цепочку от часов, и ерзал на стуле, и старался возвести из вилки и
двух ложек немыслимые фортификации вокруг стакана с водой, и легонько
почесывал ухо, и завязал узлом цепочку от часов, и со страшным звоном
уронил вилку на пол, и, наконец, выпалил:
- Э-э-э... Черт побери, давайте разговаривать. А то я нем, как сто рыб
или жареная устрица.
Она положила локти на стол, вопросительно улыбнулась и сказала:
- Хорошо. Но сначала расскажите мне, кто вы такой. И чем занимается
ваша контора? Я решила, что вы торгуете рождественскими открытками. У вас
столько всяких картонных штучек по стенам.
Рассказывая о стоп-сигналах, Бейтс обрел красноречие. Выходило, что это
приспособление может служить чем угодно - от путеводителя по городу до
профилактического средства от инфлюэнцы. Все магнаты городского
транспорта, не пожелавшие ввести стоп-сигналы, были...
- А теперь я буду продавать вам участок на Цветущих Холмах, - прервала
его Эмили.
- Ох, простите. Я буквально помешался на своей конторе. Но это и
вправду стоящее дело. В моем ведении весь Восточный район. Я окончил... Ну
вот, теперь я познакомлю вас со своей биографией и попытаюсь пробудить в
вас теплое чувство к моему прошлому. Я окончил технический колледж Шефилда
при Йельском университете. Отец мой был инженером-химиком; одиннадцати лет
от роду я написал свое единственное стихотворение, а мой дядюшка заключен
в Синг-Синг за подлог. Итак, теперь вы знаете обо мне решительно все. А
мне хотелось бы знать, действительно ли вы Эмили?
- То есть?
- Я... э-э-э... я выразился не совсем точно, говоря, что назвал вас
Эмили в честь моей матушки, просто это имя вызывает в памяти старые сады и
милую семью. Я решил, что ваш отец либо епископ, либо банкир в Хартфорде.
Она сосредоточилась было на закусках, потом ровным голосом сказала:
- Нет, мой отец служил управляющим на фабрике в Фолл-ривер. Он был
никудышный человек: пил, играл в карты и умер. Мама была очень милая.
Ничего романтичного в моей жизни нет. Я проучилась три года в колледже, а
теперь работаю, потому что нужно. Предел моих мечтаний - стать старшей
стенографисткой в какой-нибудь крупной конторе. Я хорошо знаю свое дело,
но у меня скверный характер. Мне страшно одиноко в Нью-Йорке, но, наверно,
это моя вина. Я нравлюсь одному человеку в нашей конторе, но он смеется
над моим служебным честолюбием. Я несчастлива и не знаю, что меня ожидает,
- может быть, в один прекрасный день я покончу с собой, и я терпеть не
могу, когда меня жалеют. Ни с кем я еще не была так откровенна, и напрасно
я разоткровенничалась с вами.
Она внезапно замолчала и стала смотреть вниз на публику. У Бейтса было
такое ощущение, словно он грубой рукой коснулся ее души. С неуклюжей
сердечностью он осмелился спросить:
- Вы живете одна?
- Да.
- А вы не могли бы поселиться вместе с какими-нибудь славными
девушками?
- Пробовала. Но они меня раздражали. Они были такие же изверившиеся,
как я.
- А нет у вас более жизнерадостной приятельницы, с которой вы могли бы
куда-нибудь пойти, развлечься?
- Есть. Но у нее никогда нет времени: она занимается общественной
деятельностью. Да и куда пойти? Изредка на концерты или просто
прогуляться. Как-то мы рискнули отправиться в ресторан. Знаете, в одно из
этих богемных местечек. Трое пьяных мужчин один за другим лезли к нам
знакомиться. Нью-Йорк не очень деликатный город.
- Эмили, Эмили... скажите же в конце концов, как вас зовут?
- Имя такое же неромантичное, как я сама, Сара Парди.
- Послушайте, мисс Парди, я встречаюсь в этом городе с самыми разными
людьми, прожил здесь немало лет... есть даже школьные друзья. Вы не
позволите мне что-нибудь для вас сделать? Познакомить вас с людьми,
которых я знаю, ввести в семейные дома и...
Она отложила вилку, осторожно опустила на стол руки ладонями вниз,
внимательно посмотрела на них, сдвинула плотнее пальцы и проговорила:
- Кое-что вы могли бы для меня сделать.
- Да? - встрепенулся Бейтс.
- Найдите мне работу получше.
У Бейтса вырвался хриплый стон, как будто его совершенно неожиданно
чем-то больно стукнули.
- Мне нравится работать в конторе Цветущих Холмов, но у меня там нет
никаких перспектив. Мистер Рэнсон не допускает мысли, что женщина может
быть не только секретаршей. Я хочу дослужиться до управляющей конторой
какого-нибудь большого концерна или чего-нибудь в этом роде.
Бейтс взмолился:
- Но... конечно, я с удовольствием помогу вам, но разве вы... А что
будет с вашей личной жизнью? Разве вы не хотите узнать поближе
нью-йоркцев?
- Нет.
- Дома, куда можно заглянуть в воскресенье и поболтать за чашкой чая?
- Нет.
- Ваших сверстниц, и танцы, и...
- Нет. Я деловая женщина и ничего больше. Боюсь, ни на что другое я не
способна. У меня не очень много сил. Приходится ложиться спать в десять
часов. Спартанка. Все это совсем невесело, но иначе мне не выдержать.
- Хорошо. Я выполню вашу просьбу. Завтра в двенадцать я вам позвоню.
Бейтс старался говорить неприятно вежливым тоном, но, видимо, его голос
звучал жалобно, потому что на ее лице промелькнула улыбка.
- Спасибо, - сказала она. - Мне бы только было с чего начать. Ведь я
почти никого не знаю из здешних предпринимателей. Несколько лет я работала
в бостонской конторе.
На этом - так удивительно похоже на лекцию о калькуляции цен и проверке
отчетности - закончились его поиски высокой романтики.
Бейтс был ужасно уязвлен и, стараясь держаться с достоинством, пустился
рассуждать об авторах, которых, как ему казалось, он читал, поскольку
всегда собирался прочитать их на досуге. Но на душе у него было скверно.
Он сказал себе, что все это время был круглым дураком, что Эмили - нет,
мисс Сара Парди - просто покрытый эмалью механизм и что он больше не
желает ее видеть.
Прошло целых шесть минут до того, как он спросил:
- Вам приятно было, что я каждый вечер желал вам доброй ночи?
- Да-а, - сказала она неуверенно.
- А вы тоже придумывали про меня всякие небылицы?
- Нет. Выслушайте меня. - Она говорила тихо, но веско. - Я поняла, что
смогу как-то тянуть лямку в этой малопривлекательной жизни, только если у
меня не будет ни сердца, ни воображения - одни лишь мысли о работе. В
юности у меня была бурная фантазия, я зачитывалась Китсом и, конечно,
Киплингом и в каждом мужчине с хорошей осанкой видела Стрикленд-саиба.
Многие стенографистки так всю жизнь и живут в мире вымысла. Замученные,
несчастные, они мечтают о муже и детях, а шифры картотек только
затуманивают им мозги. Ну, а я хочу добиться успеха. Поэтому я должна
работать, и хорошо соображать, и быть пунктуальной, и знать факты. Никаким
фантазиям я не позволяю отвлекать себя от работы. Я могу с абсолютной
точностью сказать, сколько футов и дюймов в канализационной системе
Цветущих Холмов. И я запрещаю себе умиляться при виде голубей, когда они
прилетают и воркуют на моем подоконнике. Думаю, что ни при каких
обстоятельствах я уже не способна быть чувствительной. Возможно, я сделала
ошибку. Но я в этом не уверена. Мой отец был преисполнен самых высоких
чувств, особенно когда приходил домой пьяный. Как бы там ни было, я такая,
как есть. Не женщина, а деловая женщина.
- Жаль!
Он проводил ее домой. По ее просьбе они возвращались пешком, шагая по
зимней слякоти. Они прошли мимо ребенка, который плакал, сидя на ступеньке
третьеразрядной закусочной.
Бейтс заметил, что какое-то мгновение Эмили смотрела на ребенка с
материнским волнением, потом ускорила шаг.
"Я уже не сержусь на нее. Но если бы даже мне и захотелось снова с ней
встретиться, я бы этого не сделал. В ней нет ничего человеческого", -
размышлял Бейтс.
На Семьдесят четвертой улице, у дверей ее дома - чопорного дома, где
сдают меблированные комнаты, - Бейтс, стараясь как-нибудь подостойнее с
ней попрощаться, вдруг выпалил:
- Не очень-то увлекайтесь этим молодым человеком в очках. Пускай
подождет, пока вы лучше узнаете нью-йоркцев. Ваш мистер Симмонс приятный
малый, но пустой.
- Откуда вам известно, что я знаю мистера Симмонса? - изумилась она. -
Откуда вам известно его имя?
Бейтс в первый раз застал ее врасплох; и это позволило ему укрыться за
вполне достойным ответом:
- Я наблюдателен. Спокойной ночи. Будет у вас превосходное место,
можете не беспокоиться.
Пройдя два дома, он украдкой оглянулся. Она, должно быть, вошла в
подъезд, даже не посмотрев ему вслед.
Хотя Бейтс говорил себе: "Я рад, что этот вечер уже позади", - он
бросился со всех ног в Йельский клуб. Там он допросил поочередно пятерых
знакомых, не могут ли они порекомендовать куда-нибудь молодую женщину,
которая, утверждал он (не имея на то никаких оснований), прекрасно
печатает на машинке, быстро стенографирует, умеет по всем правилам
подшивать копии документов и даже способна, в случае надобности, разыскать
их потом и так очаровывает клиентов, что они готовы вручить деньги еще до
появления агента по продаже.
По этому же поводу он звонил по телефону своему приятелю, живущему в
пригороде. Ему пришлось некоторое время сидеть в душной телефонной будке и
кричать: "Нет, нет, нет! Я вызываю Пелем, а не Чатам!" А когда он лег в
кровать и уже было задремал, ему неожиданно пришла в голову такая
волнующая мысль, что сон как рукой сняло. Он встал, закрыл окна, дрожа от
холода, влез в халат, потом сел, неизящно задрав ноги на радиатор, и
закурил сигарету. Почему бы не предоставить Эмили место в своей конторе?
Он нехотя отказался от этой мысли. Его контора недостаточно велика,
чтобы дать ей возможность выдвинуться. И Эмили - мисс Парди - скорее всего
не согласится. Он с горечью потушил сигарету о радиатор, открыл окна и
снова забрался в кровать. Он пришел в ярость, обнаружив, что, пока он
предавался размышлениям, кровать успела остыть. Под одеялом образовались
ледяные, арктические зоны.
- Бр-р-р, - поежился Бейтс.
Наутро он помахал Эмили рукой, но не очень приветливо, и она ответила
ему довольно небрежно. В семнадцать минут двенадцатого, позвонив
предварительно раз пять по телефону, Бейтс нашел наконец для нее место. Он
снял трубку и назвал ее номер.
- С вами говорит мистер Бейтс из здания напротив.
Он вскочил с места, подошел к окну, натянув до предела зеленый шнур, и
увидел Эмили, которая разговаривала по телефону.
Бейтс улыбнулся, но продолжал говорить суровым тоном:
- Если вы обратитесь в Промышленно-Бытовой Синдикат - новое
издательское объединение - и спросите мистера Хайдена, Хай-де-на из отдела
рекламы, он позаботится о том, чтобы вам предоставили место. Учреждение
крупное. Очень перспективно. Со временем сможете возглавить целый штат
машинисток, и, возможно, представится случай попробовать силы в отделе
рекламы. Сошлитесь на меня. Э-э-э...
Она бросила взгляд на его окно, увидела его, вздрогнула. Бейтса
захлестнула горячая волна нежности.
Но голос Эмили звучал безучастно, когда она ответила:
- Вы очень любезны.
Бейтс оборвал разговор решительным:
- Желаю удачи!
Он прошествовал к своему столу. Весь этот день он разговаривал со
своими подчиненными чрезвычайно мягко и нерешительно.
- Верно, у старика умер какой-нибудь приятель, - сказал регистраторше
бухгалтер Крэкинз. - На нем лица нет. Он малый с душой, наш Бейтси.
Через неделю Эмили исчезла из конторы напротив. Она не позвонила, чтобы
попрощаться. Спустя месяц Бейтс случайно встретил Хайдена из
Промышленно-Бытового Синдиката, и тот сообщил:
- Эта мисс Парди, которую вы мне прислали, - чистое золото.
Внимательная, толковая. Я поручил ей вести переписку. Она далеко пойдет.
Вот и все. Бейтс остался один. Он больше не видел ее лица из своей
двенадцатиэтажной башни, не получал больше вечернего прощального
благословения.

6

Бейтс говорил себе, что она высокомерна, что она неинтересна, что она
ему не нравится. Он вынужден был признать, что контора потеряла для него
всю свою волнующую романтику, и он устал от всех контор на свете. Однако
упорно считал, что Эмили тут ни при чем. Он сам придумал все ее
очарование.
Как он ни внушал себе это - каждый раз, когда он смотрел в окно или
сидел за письменным столом, сгорая от желания посмотреть в окно, его
охватывало болезненное ощущение пустоты, похожее на тоску по дому. Когда
ему случалось поздно засидеться в конторе, он часто поднимал голову со
смутным чувством, что ему чего-то недостает. Дом напротив стал просто
домом напротив. Никого он не видел в нем, кроме обыкновенных рабочих
муравьев, погруженных в будничную конторскую работу. Даже мистер Симмонс в
эстетских очках не вызывал в нем теперь воодушевляющего гнева. Зато
преемницу Эмили Бейтс просто ненавидел. У нее была идиотская жеманная
улыбка и прическа, как воронье гнездо.
Наступил март, улицы потемнели от пыли. Бейтс опять поплелся к Кристин
Пэриш. Очутившись среди приветливых ваз с нарциссами, сафьяновых кресел и
тисненых безделушек ручной работы, украшающих письменный стол в библиотеке
Пэришей, он как-то стряхнул с себя апатию, готовую поглотить его, словно
густой туман. Бейтс размышлял о том, что у Кристин он всегда найдет
сочувствие, а Эмили - это всего лишь эгоистическое подобие мужчины. Но
Кристин раздражала его. Она была уклончива. Она журчала:
- О, наверно, так интересно осматривать трамваи в этих забавных
городках!
Забавные городки! Хм! Разве не благодаря им в Нью-Йорке жизнь бьет
ключом? У Кристин вялый ум. Да и кожа ее мягких, атласных рук тоже скоро
увянет, а его привлекает свежесть и душевная ясность.
Когда Бейтс брел домой, все тот же туман, колыхаясь, заслонял от него
будущее. Что ждет его впереди? Одинокая холостяцкая жизнь?.. Болтаться по
вечерам в клубе и упрашивать неоперившихся юнцов сыграть с ним партию в
покер?
Все в конторе выводило Бейтса из себя, и он старался там не
задерживаться. Его не покоробило и он не вознегодовал, когда невольно
подслушал, как Крэкинз доверительно сообщил секретарше: "У старика
злокачественная брюзгливость. Мы будем настаивать на операции. Сколько вы
можете на это пожертвовать, графиня? О! Мы чрезвычайно вам признательны".
Как-то в пасмурный, сырой апрельский день, когда все идиоты Нью-Йорка и
окрестностей словно сговорились звонить ему по телефону, Бейтс был
особенно раздражен. Он помянул недобрым словом Александра Грэхема Белла.
Завод запрашивал, следует ли выполнить вне очереди заказ Бенгора. И это
после того, как Бейтс раз шесть давал им разъяснения. Некий торговый агент
звонил по междугородному телефону и требовал от Бейтса сведений о
театральных кассах и портновских мастерских. Телефонистка коммутатора
ошиблась номером, и жирный голос с немецким акцентом задиристо спросил:
"Этта што? Бутылочный завод? Што - ви мне не нужен! Повесьте трубку!"
- А вы мне тем более не нужны, - огрызнулся Бейтс. Но от этого ему не
стало легче.
- Тр-р-р! - заливался телефон.
Бейтс не обращал внимания.
- Тр-р-р! Р-р-р-р! Тр-р-р-р!
- Да? - рявкнул Бейтс.
- Мистер Бейтс?
- Да?
- Говорит Сара Парди.
- Кто?
- Ну... ну, Эмили! Боюсь, я не вовремя. Я не буду...
- Погодите! Погоди-и-те! Ради всех святых! Это, правда, вы? Как вы
поживаете? Как вы поживаете? Страшно рад слышать ваш голос! Как вы
поживаете? Мы так по вас соскучились.
- Мы?
- Ну я! Некому пожелать доброй ночи. Видел Хайдена, вы молодец. Страшно
рад. Как э-э... как?..
- Мистер Бейтс, не пригласите ли вы меня пообедать? Все равно на этой
неделе или на следующей...
- Сегодня! Согласны?
- А вы ни с кем не уславливались?
- Нет, нет. Собирался обедать один. Я очень вас прошу. Давайте
встретимся... Вы не хотите пойти в "Бель Шик"?
- А мы не могли бы опять пойти в "Гранд-Ройял"? И, если можно,
пораньше, в половине седьмого.
- Конечно. Я вас буду ждать в вестибюле. В половине седьмого. До
свидания.
Бейтс тянул слова, словно не желая с ними расставаться. Но она оборвала
разговор отрывистым телефонным "пока".
Немного погодя Бейтс позвонил приятелю, с которым четыре дня тому назад
условился вместе пообедать. Лгал он неумело, и приятель дал ему это
понять.
Целых полчаса Бейтс был охвачен блаженной, идиотской радостью, но потом
в его душу вкралась глумливая мысль. Она угнездилась там и ехидно
спрашивала Бейтса: "А может быть, мисс Парди просто угодно, чтобы я нашел
ей другую работу?" Это несколько охладило его пыл. В вестибюле отеля
"Гранд-Ройял" он поздоровался с мисс Парди скупым кивком... Она пришла
ровно в половине седьмого. У Кристин Пэриш минимальное опоздание было
двадцать минут.
Они стали спускаться по винтовой лестнице в Флорентийский зал.
- Где вы предпочитаете: внизу или на галерее?
Она повернулась к нему.
Она как будто совсем не изменилась. То же коричневое пальто, отделанное
искусственным мехом, которое Бейтс знал лучше любого другого одеяния на
свете, тот же взгляд стороннего наблюдателя. Стоя на ступеньках, нервно
теребя воротник пальто, она опустила глаза, потом умоляюще посмотрела на
Бейтса:
- Вы не сочтете меня очень глупой, если я попрошу, чтобы мы сели за наш
прежний столик?.. Он... он приносит счастье.
- Конечно. Так и сделаем.
- Я потому и просила вас прийти пораньше, чтобы столик не оказался
занятым. Мне нужен ваш совет в одном очень серьезном деле.
- Серьезном?
- О нет, ничего страшного. Но я как-то растерялась.
Бейтс шел за ней, терзаясь неизвестностью. Их столик был свободен. Он
суетливо снял с нее пальто и отодвинул стул.
Когда он кончил заказывать обед, ее глаза снова стали ясными и
проницательными, и она сказала:
- Пожалуйста, сделайте вид, что вы рассматриваете монограмму на вилке,
хорошо?
- Зачем?
- Затем, что вы это делали в прошлый раз. Вы вели себя восхитительно
нелепо. И были очень милы, когда старались не смутить незнакомую девушку.
Он покорно взял в руки вилку, но сразу же отбросил ее и властно
спросил:
- Почему вы растерялись?
Ее рука на перилах балкона заметно дрожала. Она тихо ответила:
- Я вдруг обнаружила, что я женщина.
- Я не совсем...
- Я хотела удержаться и не говорить вам, но не могу. Мне... мне очень
недостает наших вечерних прощаний и наших завтраков. Я хорошо
зарекомендовала себя в Промышленном Синдикате, но мне это безразлично. Я
думала, что совсем убила в себе всякую чувствительность. Я ошиблась. Я
размазня! Нет! Это неправда! Мне все равно. Я рада.
Она залилась румянцем - будто розовая тень от бокала с вином упала на
белую скатерть - и единым духом проговорила:
- Оказывается, мне наша наивная игра дороже успеха. Никто теперь не
улыбается мне в окне напротив. Там вывеска какого-то гаража, и я смотрю на
нее по вечерам, прежде чем уйти домой. О, я просто жалкая неудачница. Я не
могу больше бороться, одна, всегда одна.
Он схватил ее за руки, словно не было вокруг ни официантов, ни публики.
Но она высвободила руки:
- Не надо! Пожалуйста! Просто дайте мне выговориться. Я не знаю, радует
это меня или огорчает, но у меня нет ни капельки здравого смысла. И
мужества нет! Все, что мне нужно... пожалуйста, приглашайте меня раз в
месяц обедать, на товарищеских началах...
- О дорогая!
- ...и иногда в театр! Тогда я не буду чувствовать себя одинокой. Я
смогу работать, и добьюсь успеха, и, может быть, перестану... Только не
думайте, что я сверхженщина Бернарда Шоу, которая охотится за мужчинами.
Просто... Вы первый человек в Нью-Йорке, проявивший ко мне доброту.
Пожалуйста, простите...
- Эмили, не надо быть такой смиренной! Я предпочел бы, чтобы вы
заставили меня молить вас, как тогда. - У него перехватило дыхание, и он
замолчал. Потом спокойно произнес: - Эмили, будьте моей женой!
- Нет.
- Но вы сказали...
- Я знаю. Мне вас очень недостает. Но вы просто меня жалеете. Поверьте,
я не из тех, кто ищет, на кого бы опереться. Я смогу выстоять и одна...
почти одна. Вы очень деликатны и великодушны. Но я просила не об этом.
Просто время от времени продолжайте нашу игру.
- Но, правда же, я этого хочу. Ужасно хочу! Все это время я каждую
минуту думал о вас. Вы согласны выйти за меня замуж? Вот сейчас же?
- Нет.
- Когда-нибудь.
- Не знаю... Месяц назад я бы своими руками убила девушку, которая так
малодушна, что молит мужчину о дружбе. Я не знала! Я ничего не знала!
Но... Нет! Нет!
- Послушайте, Эмили, вы свободны? Вы разобрались в своих чувствах? Вам
по-прежнему нравится мистер Симмонс?
- Он у меня бывает.
- Часто?
- Да.
- Вы ему отказали?
- Да. Тогда я и обнаружила, что я женщина. Но не... не его!
- Значит, моя! Моя! Подумайте, дорогая, невероятно, но город не убил в
нас романтики. Мы все-таки нашли друг друга. Какой сегодня день? Среда?
Слушайте. В четверг вы пойдете со мной в театр.
- Хорошо.
- В пятницу вы под каким-нибудь благовидным предлогом придете в контору
Цветущих Холмов и помашете мне рукой из окна, и моя контора снова станет
раем. Потом мы встретимся с вами и пойдем ужинать к моим друзьям Пэришам.
- Хорошо.
- В субботу мы вместе позавтракаем и отправимся прямо в Ван Кортленд
парк, и я превращусь в деспота и сделаю вам предложение, и вы его примете.
- Боюсь, что приму. Но остается воскресенье. Что мы будем делать в
воскресенье?

1919

Синклер Льюис.
Котенок и звезды

Пер. - И.Бернштейн.
Авт.сб. "Кингсблад, потомок королей. Рассказы". М., "Правда", 1989.
OCR & spellcheck by HarryFan, 12 July 2001

Жертвы на сегодняшний день исчисляются в три тысячи двести девяносто
человек, и с каждой новой телеграммой из Сан-Колоквина цифра эта растет,
но пока еще не установлено, кто же был всему первопричиной: кондуктор ли
трамвайного вагона N_22, или миссис Симми Долсон с ее толстокожим
эгоизмом, или же Уиллис Стоудпорт, который погладил рыжего котенка с
мутными молочными глазами.
Поступок Уиллиса Стоудпорта был лицемерным. Уиллис целый день гонял в
салочки, вследствие чего был голоден и стремился заслужить милость своей
мамаши, демонстрируя хорошее отношение к нашему бессловесному другу. В
действительности он вовсе не жаждал хорошо относиться к бессловесному
другу. Жаждал он коржиков. Отношение же его к котенку, которого звали
Адольфус Джозефус Черномордик, было настолько неуважительным, что он потом
уволок его в кухню и там попробовал опытным путем установить, можно ли
утопить его в раковине, если посильнее отвернуть кран.
Но таково уж удивительно тонкое равновесие вещей в природе, где
легчайший вздох спящего земного младенца оказывает воздействие на вращение
солнц на расстоянии в десять миллионов световых лет, что ласка, выпавшая
Адольфусу Джозефу Черномордику, положила начало целой цепи бедственных
событий, которые теперь до бесконечности, будут сказываться на судьбах
одной далекой звезды за другой. Смерть Наполеона на Святой Елене побудила
двух-трех стариков почесать затылки и погрузиться в воспоминания. Падение
Карфагена дало дешевый кирпич строителям нищих лачуг. Лицемерный же
поступок Уиллиса Стоудпорта изменил ход истории.
Миссис Симми Долсон как раз была с визитом у матери помянутой
космически зловещей фигуры по имени Уиллис Стоудпорт, впрочем, вполне
обыкновенного белобрысого мальчишки, проживающего на Среднем Западе в
городе Верноне по Скримминс-стрит. Почтенные матроны обсудили цены на
масло, грехи новенькой кудрявой учительницы из семнадцатой школы и эти
дурацкие новомодные идеи насчет воспитания. Миссис Долсон прислушивалась к
проходящим трамваям, потому что Окдейлский трамвай ходит с перерывом в
восемнадцать минут и если она пропустит следующий, то не успеет дома
приготовить ужин. Но как раз в эту минуту, когда она, услышав трамвай,
схватилась за шляпку, в комнату бочком вошел юный Уиллис, наклонился и
погладил дремлющего Адольфуса Джозефуса Черномордика.
Вонзая в голову шляпную булавку, миссис Долсон умильно простонала:
- Боже, что за милый ребенок! Ну разве не прелесть?!
Мамаша Уиллиса сразу забыла, что собиралась поговорить с ним о пропаже
медной шишечки с крышки мучного ларя. Она просияла и грудным голосом
спросила своего отпрыска:
- Ты любишь киску, детка?
- Да, я люблю нашу киску; можно мне взять коржик? - поспешно ввернул
юный Макиавелли, и Альдебаран, алая звезда, затрепетал в предчувствии
беды.
- Ну разве не прелесть? - повторила миссис Долсон, потом спохватилась,
что трамвай не ждет, и вприпрыжку умчалась.
Однако созерцание добродетели так задержало ее, что когда она достигла
угла, Окдейлский трамвай уже тронулся и как раз проезжал мимо. Он был
битком набит усталыми конторщиками, жаждущими вырваться на волю в
Вернонские пригороды, но миссис Симми Долсон принадлежала к тому типу
толстых, румяных эгоистов, которые весь город заставят томиться в
ожидании, если им нужно купить конопли для любимой канарейки. Она отчаянно
замахала руками и притворилась, будто бежит во весь дух.
Кондуктор вагона N_22 был добрый человек, отец семейства, он дал звонок
и остановил трамвай за полквартала от угла. Пренебрегая сердитым рычанием
семидесяти пассажиров, он продержал там вагон, пока пыхтящая миссис Долсон
не поднялась на подножку, и тем самым отстал от графика на две минуты.
Этого было вполне достаточно, чтобы они не поспели к стрелке у
Севен-Корнерс и должны были пропустить три других трамвая.
Теперь вагон N_22 опаздывал уже на три и три четверти минуты.
Следующей ступенью в трагедии был мистер Эндрю Дискополос, известный
владелец парикмахерской "Денди". Мистер Дискополос дожидался этого же
Окдейлского трамвая. Он обещал жене быть к ужину дома, но в глубине своей
вакхической души мечтал сбежать в заведение Барни и провести вечерок за
покером. Он прождал одну минуту, сохраняя высокие моральные принципы и
твердое намерение воздерживаться от азартных игр. Он прождал вторую минуту
и начал сознавать, какой он, в сущности, мученик и страдалец. Окдейлский
трамвай не придет никогда. Пешком, что ли, домой тащиться? Ей-богу, жена
слишком уж многого от него хочет! Он прождал третью минуту, и перед ним в
розовых и золотистых тонах предстала картина покера у Барни.
За семь секунд до того, как опаздывающий Окдейлский трамвай выехал
из-за угла, мистер Дискополос сдался и с виду степенно, а в душе ликуя,
устремился по переулку в заведение Барни. По пути он заглянул в "Южное
Кафе" и перехватил там сандвич и чашечку кофе. Потом в табачной лавке он
кинул кости и выиграл три сигары - лишнее доказательство того, как он был
прав, что не пошел домой. К Барни он явился в половине восьмого, а ушел от
Барни в половине второго утра и, уходя, выказал резко пониженное чувство
направления и резко повышенную возбудимость, чему причиной была кварта
водки, которую он купил, чтобы отпраздновать выигрыш в четыре доллара.
Под мутным невеселым оком осенней луны плелся домой мистер Дискополос.
Уиллис Стоудпорт, и миссис Симми Долсон, и кондуктор трамвайного вагона
N_22 давно уже спали. Даже негодный Адольфус Джозефус Черномордик,
насладившись доброй дракой на помойке у Смитов, почил невинным сном в
мягких складках подовой тряпки на заднем крыльце, где всего меньше была
опасность, что его побеспокоят мыши. Один только мистер Дискополос не
спал, он нес дальше горящий факел бедствий; и на одной из планет,
обращающихся вокруг отдаленного солнца под названием Процион, произошли
потопы и землетрясения.
Когда наутро мистер Дискополос очнулся от сна, в глазах у него были
резь и туман. Перед тем, как отправиться в свою парикмахерскую, он налил
себе на три пальца "утешительной", которая привела его в столь прекрасное
расположение духа, что он долго стоял на углу, покачиваясь и улыбаясь во
весь рот. Обычно он очень гордился своим мастерством, но сейчас все
соображения высокого искусства отступили перед неодолимой жаждой
приключений. Взглядом знатока он отметил удивительную стрижку какого-то
детины, болтавшегося без дела у дверей аптеки: на висках и на затылке
волосы у него были сняты вовсе и только на макушке стояли высоким
гребешком. "Обкорнать бы кого-нибудь таким манером - то-то смеху будет!" -
весело подумал мистер Дискополос.
Последний год в рот не брал спиртного до обеда и даже поползновения
такого не испытывал. А насмешница-судьба уже послала ему навстречу
следующую жертву - мистера Палмера Мак-Ги, в руки которого и перешел
горящий факел бедствий.
Палмер Мак-Ги был один из самых многообещающих молодых людей в Верноне.
Он жил в номере Университетского клуба, имел два вечерних костюма и
работал помощником управляющего Малой Среднезападной железной дороги. Он
окончил технический колледж, говорил по-испански и тонко разбирался в
делах, и его манеры за столом были столь же безупречны, как и его сведения
о товаро-пассажирских перевозках.
Тот день был днем его торжества. После продолжительной переписки он
только что получил телеграмму из Нью-Йорка, куда его приглашали для
переговоров с президентом и директорами компании "Южное Цитрусовое
пароходство", - речь шла о месте управляющего Буэнос-Айресским отделением.
Он за десять минут сложил чемодан. До отхода поезда оставалось еще около
часа, а езды до вокзала было от силы двадцать минут. Он не стал брать
такси, а бодро двинулся пешком на Селден-стрит, где была остановка
трамвая.
Чуть не доходя до угла, он заметил вывеску мистера Дискополоса и
вспомнил, что ему не мешало бы постричься. В Нью-Йорке он вряд ли успеет
зайти в парикмахерскую до встречи с директорами пароходства. Салон мистера
Дискополоса был залит ярким светом, и сам он за витриной в своем
белоснежном халате казался таким чистеньким и симпатичным.
Палмер Мак-Ги нырнул в дверь, пропел: "Подровнять, слегка!" - и,
зачарованный воздушными прикосновениями длинных пальцев мистера
Дискополоса, смежил веки и погрузился в мечты о будущем.
Но примерно в середине работы утренняя "утешительная" дала себя знать:
она подтолкнула мистера Дискополоса под руку и затуманила его взор, и в
результате он простриг поперек прилизанного затылка мистера Мак-Ги
непоправимо глубокую борозду. Мистер Дискополос вздохнул и бросил взгляд
на свою жертву: замечена ли его оплошность? Но Мак-Ги сидел с закрытыми
глазами и разинутым ртом, в мечтах своих властелин океанских пароходных
линий, бог цейлонских плантаторов и обитателей безмолвных северных лесов.
Тут мистер Дискополос вспомнил давешнего зеваку с мудреной стрижкой и
решил воспроизвести эту модель. Он удачно скрыл свой промах, безжалостно
оголив Палмеру Мак-Ги весь затылок. И теперь эта некогда безукоризненная
шея торчала голая и нелепая, как у страуса.
Но, будучи артистом своего дела, мистер Дискополос должен был сохранить
симметрию - выдержать ритм, - и соответственно он обкорнал Мак-Ги спереди,
выстриг ему виски и обнажил его корректные университетские уши.
Когда эксперимент был завершен, мистер Мак-Ги имел вид облысевшего юнца
с маленьким паричком на макушке. Или вороньего гнезда на шесте. Или жертвы
высококвалифицированного сдирателя скальпов. Таким по крайней мере увидел
он себя в большом зеркале, когда открыл глаза.
Он воззвал к нескольким божествам: он объявил, что жаждет разорвать
мистера Дискополоса на части. Но для этого милосердного дела у него уже не
оставалось времени. Ему нужно было спешить на поезд. Он сунул свою
изуродованную голову в такси. И всю дорогу чувствовал, что шофер
посмеивается над его дурацкой стрижкой.
А обруганный, оставшийся без чаевых мистер Дискополос пробурчал ему
вслед: "Ну, я снял немного чересчур, экая беда! Через две недели он снова
будет в лучшем виде. Каких-то две недели, подумаешь! Выпью-ка я, что ли".
На этом мистер Дискополос вслед за Уиллисом Стоудпортом, Адольфусом
Джозефусом, миссис Долсон и мягкосердечным кондуктором трамвайного вагона
N_22 сошел со сцены во тьму безвестности, - как и они, не подозревая о
своей роли в развитии трагедии, - а тем временем Палмер Мак-Ги ехал в
пульмановском вагоне и жестоко страдал.
Ему чудилось, что все - от проводника вагона до лоснящейся шелками
девицы через проход - потешались над его небывалой прической. В
представлении мистера Мак-Ги необычный воротничок, пробор в волосах или
оборот речи были хуже убийства. Он всю жизнь старательно натаскивал себя
на стандарт во всем. Так, например, существовали только три марки виски,
которыми мог упиться порядочный человек. В управлении Малой Среднезападной
железной дороги не было более основательного молодого сотрудника, чем
мистер Мак-Ги. А до этого он был с кем нужно так корректно любезен, курил,
как и следовало, такую внушительную трубку и с таким восхищением рассуждал
о спорте, что сумел у себя в Йельском университете попасть в члены
избранных студенческих обществ и на третьем и на четвертом курсах. В жизни
он не сталкивался ни с чем таким, что научило бы его стойко переносить
позор нестандартной прически.
Поезд неумолимо влек его к Нью-Йорку, и время от времени мистер Мак-Ги
набирался храбрости и начинал верить, что его голова острижена не так уж
безобразно. С видом непринужденного достоинства он направлялся в
курительное отделение и, удостоверившись, что он один, сразу же
подскакивал к зеркалу. Но всякий раз он с ужасом убеждался, что выглядит
еще нелепее, чем ему представлялось.
Ни днем - делая попытки читать, или любоваться пейзажем, или же
стараясь произвести впечатление на пассажиров в курительном отделении, ни
ночью - раскачиваясь в своем узком гамаке, он не мог думать ни о чем
другом. Он прочитал только один абзац из объемистой книги, какие возят с
собой все пассажиры пульмановских вагонов в надежде, что от нечего делать
поневоле должны будут дочитать ее до конца. Мнительность его росла. Всякий
раз, как слышался чей-нибудь смех, он был уверен, что смеются над ним, а
смущенный вид, с каким он спешил отводить глаза, встречая рассеянные
взгляды соседей, только привлекал к нему эти взгляды.
Великолепная самоуверенность, которая всегда скрывала от мистера Мак-Ги
его собственные маленькие слабости и помогала ему возвыситься до поста
помощника управляющего железной дороги, теперь была сорвана с него; он
начал сомневаться в себе и почувствовал, что и другие могут в нем
усомниться. И когда он наконец тащился по туннелю Нью-Йоркского вокзала,
мучительно пытаясь по лицам носильщиков определить, так же ли он смешон в
глазах нью-йоркцев, как был смешон в глазах своих соседей по вагону, ему
подумалось, что, может быть, лучше вернуться в Вернон, а директорам
пароходства послать телеграмму о том, что он заболел.
Значение этой своей поездки в Нью-Йорк он не преувеличивал. Директора
компании "Южное Цитрусовое пароходство" действительно ждали его. Он был им
нужен.
Интересно с точки зрения экономико-психологической, что в мире всегда
имеется почти столько же крупных работодателей, мечтающих платить десятки
тысяч долларов в год положительным молодым людям, сколько и положительных
молодых людей, мечтающих получать хотя бы тысячу долларов в год. Президент
"Южной Цитрусовой", патриарх Южно-Американских Вест-Индских пароходных
линий, почтенный господин с брюшком и носиком-пуговкой, уже полгода лежал
в больнице после перитонита. С одра болезни он в общих чертах направлял
деятельность компании. Поначалу все шло хорошо, старые служащие работали
по-заведенному. Но теперь наступил критический момент. Компания должна
была либо расшириться, либо погибнуть.
Пароходство "Зеленое Перо", обескровленное судебными тяжбами, выразило
готовность продать все свои суда "Южной Цитрусовой", которая в этом случае
могла бы удвоить свои обороты. Если же суда эти перекупила бы какая-нибудь
другая компания, то при сильно возросшей конкуренции над "Южной
Цитрусовой" нависала угроза краха.
"Южная Цитрусовая" располагала пятимесячным льготным сроком. К исходу
этого времени здесь надеялись найти человека, который послужил бы
связующим звеном между мозгом больного президента и телом правления, и
считалось, что в лице Палмера Мак-Ги такой человек был найден.
Мак-Ги и не подозревал, как пристально за ним наблюдали. Он в глаза не
видел никого из директоров или ответственных сотрудников правления "Южной
Цитрусовой", и их переписка с ним велась в самых вежливых, но сдержанных
тонах. Но в Верноне незадолго перед тем появились два крайне
любознательных и крайне учтивых джентльмена, которые были на самом деле
тайными агентами финансово-кредитного информационного бюро "Титаник". И
этим двум господам стало известно о Мак-Ги решительно все, начиная с того,
сколько рюмок он выпивает в клубе за день, и кончая тем, как велик его
банковский счет и с каким выражением на лице он выслушивает анекдоты
основных перевозчиков по Малой Среднезападной железной дороге.
Боссы "Южной Цитрусовой" были убеждены, что нашли того, кто им нужен.
Мак-Ги предполагалось направить на работу в Буэнос-Айрес, но только для
испытания. И если окажется, что они в нем не обманулись, его через три
месяца должны были вернуть в Нью-Йорк уже в должности вице-президента на
жалованье, почти в четыре раза превосходящем то, что он получал в Верноне.
В этой крайности они проявляли щедрость отчаяния.
Встреча с Мак-Ги должна была состояться у президента в больнице в 4:30;
поезд прибыл в Нью-Йорк в три часа пятнадцать минут.
Мак-Ги поехал в гостиницу и сидел там, съежившийся, перепуганный,
разглядывая себя в зеркале на туалетном столе. Ему казалось, что с каждой
минутой он все заметнее превращается в грубого, угловатого, неотесанного
простофилю.
Он позвонил в больницу; его соединили с президентом:
- Э... это Мак-Ги говорит. Я сейчас приеду, - пролепетал он.
- Гм! Жидковат он как-то в разговоре. Не слышно особой уверенности в
себе, - недовольно сообщил президент своему старому другу, председателю
правления. - Подымите меня повыше на подушках, Билли. Его надо как следует
прощупать. Здесь шутить не приходится.
Нота сомнения в голосе президента, как микроб, немедленно заразила
председателя.
- Какая досада! Эти люди из "Титаника" утверждали, что он просто
находка. Но, конечно... если...
К тому моменту, когда Палмер Мак-Ги предстал перед лицом президента,
первого вице-президента и комитета в составе четырех директоров, трое из
шести присутствующих уже перешли от нетерпеливого радушия к каменному
недоверию. Он почувствовал это недоверие. Но про себя рассудил так:
"Они думают, что раз у меня такая стрижка, значит, я полный болван.
Думают, что я всегда так стригусь. Но объяснить им я не могу. Я и виду не
должен подать, что понимаю, в чем дело, - нельзя, чтобы они знали, как
меня облапошил и оболванил пьяный цирюльник".
Он так поглощен был этими душераздирающими мыслями, что прослушал резко
брошенный вопрос президента:
- Мак-Ги, каково ваше мнение о перспективах спроса на австралийскую
пшеницу при нынешнем урожае в Аргентине?..
- Я... э... э... я не совсем вас понял, сэр, - жалобно отозвался Мак-Ги
- несчастная жертва котенка и дрожащих планет.
Президент подумал: "Ну, уж если он такой вопиюще простой вопрос не
уразумел... Может быть, все-таки первый вице-президент справится? Да нет.
Где ему: отстал от века..."
И, рассуждая так, он между тем без особого интереса повторил Мак-Ги
свой вопрос и без особого внимания выслушал его исчерпывающий, но
нетвердый ответ.
А Мак-Ги позабыл ввернуть свои коронные соображения о будущем
новозеландского зерна.
Два часа спустя президент и директора пришли к выводу, что Мак-Ги "не
совсем подходящая фигура", а это должно было означать, что он фигура
совсем не подходящая; и они уныло перешли к обсуждению прочих кандидатов.
Прочие все никуда не годились.
Четыре месяца спустя они пришли к выводу, что лучше всего повременить,
пока не выздоровеет президент. Им не удавалось найти никого, кто мог бы
служить гибким передаточным звеном между президентом и правлением. И
пришлось им отказаться от преимущественного права на приобретение
пароходов компании "Зеленое Перо".
Соль же шутки в том, что эта легкомысленная стрижка была Палмеру Мак-Ги
даже к лицу. Он всю жизнь стригся так, как его остриг когда-то давно,
когда он был еще первокурсником в Йеле, один парикмахер с Чепел-стрит,
оставивший ему респектабельную, но унылую шевелюру. Новая же, короткая
стрижка обнажала его энергичные шейные мускулы. Никогда еще не выглядел он
таким подтянутым и ладным. Десятки людей на пути от вернонской
парикмахерской до нью-йорской больницы обратили внимание на его
нервозность, но никто не отнес ее за счет прически, просто гадали: ограбил
ли он банк, или подделал чек на крупную сумму?
Мак-Ги вернулся в Верной уничтоженный, а к процессии жертв Уиллиса
Стоудпорта, со Скримминс-стрит, присоединился генерал Кореос-и-Дульче,
экс-президент Центрально-Американской республики Сан-Колоквин.
Этот генерал колонизовал остров Инес-Айленд, расположенный неподалеку
от побережья Сан-Колоквина. Плантации кофе и сахарного тростника раскинул
он там по мановению своей руки и жил без забот, экспроприируя десять тысяч
беззаботно распевающих туземцев. Он считался веселым и добрым правителем.
Когда, после некоторых недоразумений военного характера, он принял на себя
бремя президентской власти в Сан-Колоквине, то даже не казнил никого -
разве двух-трех родственников, просто из вежливости.
Его колонию на Инес-Айленд обслуживало пароходство "Зеленое Перо".
Оборот грузов там был не настолько велик, чтобы официально назначить
остановку, но у генерала Дульче была личная договоренность с управляющим
"Зеленого Пера", а также с больным президентом "Южной Цитрусовой" -
последняя должна была вступить в силу в том случае, если компания вступала
во владение пароходами "Зеленого Пера".
Но когда "Южная Цитрусовая" отказалась от своих льготных прав, флотилию
"Зеленого Пера" купила не другая трансатлантическая линия, а одна
Сиэтлская фирма, которой нужны были пароходы для Канадско-Сибирских
торговых перевозок. В результате генералу пришлось обратиться к услугам
захудалой Сан-Колоквинской пароходной линии.
Владелец этой пароходной линии ненавидел генерала; он начал ненавидеть
его, когда тот еще был президентом, и с тех пор ненависть его долгие годы
неуклонно возрастала с каждым проглоченным им в задумчивости стаканчиком
джина. Фрукты генерала портились в трюмах старых, скрипучих пароходиков;
они никогда не поспевали в порт к отходу лайнера на Север. Его кофе
намокало, его сахар не тянул объявленного веса. Когда генерал с горя купил
собственное грузовое судно, оно загадочным образом сгорело.
Нищета и безнадежность воцарились на Инес-Айленде. Колонисты голодали.
Когда на остров пришла эпидемия инфлюэнцы, ослабевшее население стало
вымирать толпами. Некоторые сбежали на материк, разнося с собой заразу.
Число смертных случаев, которых при нормальных условиях, при достаточном
количестве пищи и медикаментов, можно было, вероятно, избежать, достигло,
под подсчетам доктора, профессора сэра Генри Хенсона Стэрджиса, трех тысяч
двухсот девяноста. Одним из последних скончался сам генерал.
Но перед тем, как он умер, колесо Фортуны успело повернуться и, миновав
его, остановилось против одного европейского монарха. Генерал во всех
своих колониальных и финансовых начинаниях был всего лишь подставным
лицом, действовавшим в интересах этого молодого монарха. Король чувствовал
себя неуютно на своем троне. Он под ним поскрипывал, покачивался, сиденье
грозило провалиться.
Приходилось без конца тратиться на то, чтобы его подпирать - щедро
одаривать одного герцога, лицемерно возглавлявшего оппозиционную партию,
одного иностранного эмиссара, нескольких церковных деятелей, газетных
издателей, профессоров и даже одного подставного лидера левого крыла
радикальной партии.
За пять лет до того, как Уиллис Стоудпорт погладил Адольфуса Джозефуса
Черномордика, король обнаружил, что его личные королевские средства
подходят к концу. Он пустился в спекуляции. Он призвал к себе из
Центральной Америки генерала Кореоса-и-Дульче; и освоение острова
Инес-Айленд совершалось на деньги из королевского кармана.
Вдаваться в хозяйственные детали король, естественно, не мог. Знай он о
том, что колония лишилась услуг пароходства "Зеленое Перо", он, возможно,
раздобыл бы средства для покупки всей флотилии, когда "Южная Цитрусовая"
отказалась от своего льготного права. Но упрямый гордый генерал с его
закрученными к небу усами и с его твердой уверенностью в том, что один
кастилец стоит четырех андалузцев или восьмерых гринго, надеялся
справиться без помощи своего августейшего господина.
Только на пороге смерти он послал наконец королю шифрованную телеграмму
о том, что на доходы с Инес-Айленда рассчитывать не приходится. И тогда
король понял, что не сможет выполнить обещаний, данных кое-кому из пэров и
министров; что красноречивейшие из его сторонников теперь примкнут к
республиканскому движению; что позлащенный, но жидконогий трон в любую
минуту может быть выбит из-под него ударом грубого рабочего башмака.
Вот как получилось, что в назначенный час отдаленнейшие звезды
затрепетали под воздействием таинственной силы, исходившей от затерянной
песчинки под названием Земля; той силы, которая для начала играючи
передвинула все государственные границы и таможни на юге Европы. В этот
час король в отчаянии призвал к себе последних двух министров и одного
иностранного эмиссара, которым еще доверял, и со своей исторической
слабовольной улыбкой сказал: "Господа, это конец. Как мне поступить:
бежать или... или?.. Вы помните, моего кузена не дали похоронить даже как
простое частное лицо".
В этот час в нищей лачуге в негритянском квартале столицы Сан-Колоквина
умирал генерал Кореос-и-Дульче, друг музыкантов и ученых мужей, умирал не
от смертельной болезни, а просто от неудачи, от холодного страха, а также
от того, что считал себя больным воспалением легких.
А за тысячу с лишним миль оттуда президент компании "Южное Цитрусовое
пароходство" подписывал собственную отставку. Его старый друг,
председатель правления, в который раз умолял его: "Но ведь это означает
гибель компании, Бен! Мы без вас не вытянем".
- Что делать, Билли, - вздохнул президент. - У меня больше нет сил. Вот
если бы мы нашли человека, который мог бы воплотить мои замыслы, тогда я
бы еще, быть может, выкарабкался и компания тоже. Одурачили нас с этим
Мак-Ги. Не потрать мы на него столько времени, мы бы еще успели, может
быть, подыскать нужного человека, который снял бы заботу с моих плеч, и
тогда... Ну, да что там. Через три месяца меня не будет, старина.
Сразимся-ка напоследок в безик. У меня предчувствие, что сегодня мне
сильно повезет.
А полчаса спустя и за полконтинента оттуда Палмер Мак-Ги вышел из дома
управляющего Малой Среднезападной железной дороги. Он шел как во сне.
Управляющий ему сказал: "Не знаю, в чем дело, милейший, но от вас уже
давно нет ровно никакого проку. И пьете вы чересчур. Уезжайте-ка
куда-нибудь подальше и возьмите себя в руки".
Мак-Ги дотащился до ближайшего телеграфа и сообщил компании "Буффало и
Бангор", что принимает предложенную ему должность в отделении закупок.
Жалованье там было не меньше, чем он получал в Верноне, но перспектив
никаких. После этого он пошел и выпил коктейль - четвертый за вечер.
Нельзя с достоверностью сказать, в тот ли самый вечер или же еще
накануне, цирюльник по фамилии Дискополос впервые ударил жену, и она по
этому поводу заметила: "Прекрасно. В таком случае я от тебя ухожу". Соседи
говорят, что, хотя побил он ее в этот день впервые, отношения у них
испортились уже давно. Утверждают, что неприятности у них начались с того
вечера, когда мистер Дискополос пообещал прийти домой к ужину, я сам
явился только в половине второго ночи. Оказывается, это был день рождения
его жены, о котором он совершенно забыл, а она, бедняга, приготовила целый
пир.
Зато достоверно известно, что в тот же самый час в доме Стоудпортов на
Скримминс-стрит царил покой и шуршали вечерние газеты.
Уиллис мимоходом дернул за хвост Адольфуса Джозефуса Черномордика,
теперь уже почти взрослого кота, и миссис Стоудпорт жалобно воскликнула:
- Уилли, не трогай, пожалуйста, кошку! Она тебя поцарапает, и ты
наберешься от нее блох и всякой мерзости. Подумать страшно, каких только
последствий не может быть, если возиться с животными...
Мистер Стоудпорт, зевнув, вмешался:
- Да оставь ты, ей-богу, ребенка в покое. Можно подумать, что
действительно произойдет что-то ужасное, оттого что он погладит котенка.
Уж не боишься ли ты, что он подхватит этих... как их?.. микробов и
кого-нибудь потом заразит и по его милости заболеют еще несколько человек?
Ха-ха-ха! Или еще, чего доброго, окажется, что из-за него где-то ограбили
банк? Ха-ха-ха! Ты уж лучше не давай, мамочка, воли своему воображению...
о-о-хо-хо!
Мистер Стоудпорт, зевая, выставил из гостиной кота, зевая, завел на
камине часы и, зевая, отправился наверх спать, посмеиваясь своей мысли о
мистическом влиянии, которое их Уиллис мог бы оказывать на судьбы людей,
живущих от него за пять-шесть кварталов.
А в это самое мгновение в средневековом замке в пяти тысячах миль от
Уиллиса Стоудпорта король древнего народа сказал со вздохом его
сиятельству достопочтенному графу Арденскому, кавалеру ордена Бани высшей
степени и неофициальному представителю интересов британской короны:
- Да, это сумерки богов. Горжусь, однако, тем, что даже в моем падении
мне отчетливо виден таинственный перст судьбы. Я твердо знаю, что мои
несчастья всего лишь звено в величественной цепи событий, начиная с...
- ...с гибели тысяч людей и с потери миллионов фунтов в Сан-Колоквине,
- задумчиво подхватил лорд Арден.
- Нет, нет! Не с этих земных мелочей. Уже много лет я занимаюсь
астрологией. И мы с моим звездочетом определили, что несчастья мои и моего
бедного народа суть лишь последний акт космической трагедии, которая
началась с эзотерических изменений в магнетизме Азимеха, холодной
девственной звезды. Что ж, во всяком случае, утешительно сознавать, что
твои страдания порождены не какими-то пошлыми причинами, что такова была
воля задумчивых светил, повисших над черными безднами вечной ночи, и
что...
- А-а-а! Ну, да. Конечно, конечно, - сказал граф Арденский.

1919

Синклер Льюис.
Письмо королевы

Пер. - А.Ширяева.
Авт.сб. "Кингсблад, потомок королей. Рассказы". М., "Правда", 1989.
OCR & spellcheck by HarryFan, 12 July 2001

Доктор Селиг был авантюрист. Конечно, подобная мысль никогда бы не
пришла вам в голову. Это был любезный, несколько лысоватый молодой
холостяк, преподаватель истории и экономики в Эразмус-колледже, где ему
вменялось в обязанность, сидя на дурацком возвышении, ласково уговаривать
пятьдесят юнцов и девиц, которые ничем не интересовались, кроме поцелуев и
закрытых автомобилей, увлечься до самозабвения законом убывающих прибылей.
Но вечерами в своем чинном пансионе он курил трубку, что считалось
непристойным под священной сенью колледжа, и отважно писал книгу, которой
предстояло прославить его имя.
Каждый человек пишет книгу, это всем известно. Но у Селига книга была
особенная. Глубокая. Судить о ее превосходных качествах можно было хотя бы
по тому, что, написанная всего на три четверти, она уже имела тысячу
пятьсот таких выразительных сносок, как, например, "см. ВАОИИ, VIII,
стр.234 и далее". Настоящая книга, не какая-нибудь дешевка, написанная
ради денег.
Называлась она "Влияние американской дипломатии на внутреннюю политику
Пан-Европы".
По мнению Селига, "Пан-Европа" звучало более красиво и учено, чем
просто "Европа".
Если бы доктор Селиг не руководствовался убеждением, что чем труднее
произведение читается, тем оно лучше, - книга на самом деле могла бы быть
интересной. Он открыл мир, полный романтики и малоизвестный. Подобно
путешественнику, набредшему в пустыне на неведомый оазис, где журчат
фонтаны, смеются девушки и шумит людный базар, он нашел среди старинных
документов свидетельства о том, что Франклин в своей скромной меховой
шапке был некогда донжуаном парижского общества, что Адаме боролся против
намерения английского правительства признать конфедерацию Южных штатов,
что Бенджамин Томпсон, янки из Массачусетса, был в 1791 году главным
советником при дворе в Баварии и носил титул графа Румфорда.
Селига волновали эти люди, благодаря которым мир в те дни восхищался
Америкой больше, чем в наше время. Взволновала его и история сенатора
Райдера и даже вызвала легкий приступ не приличествующего ученому гнева.
Ему, разумеется, было известно, что в первое президентство Гровера
Кливленда Лафайет Райдер предотвратил войну между Америкой и Англией; что
Райдер был в свое время государственным секретарем и послом в Париже, где
его ум, манеры и остроумие снискали ему всеобщее внимание; что, будучи
членом сената, он породил и выпестовал закон Райдера - Ханклина, спасший
американские рынки пшеницы, и что его книги "Перспективы разоружения" и
"Англо-американская империя" были не просто отличной пропагандой идей
пацифизма, но вдохновенными трудами, которые могли бы послужить
предотвращению бурской войны, испано-американской войны и мировой войны,
если бы в его викторианском мире нашелся хотя бы десяток его
единомышленников. Все это было известно Селигу, одного он не мог
вспомнить: когда Райдер умер.
Позже, вне себя от изумления, он узнал, что сенатор Райдер вовсе не
умер, что ему девяносто два года и он доживает свой век, забытый родиной,
для возвеличения которой он так много сделал.
Да, с горечью думал Селиг, мы чтим наших великих людей - иногда целых
два месяца после того, как они совершили подвиг, который вызвал наш
восторг. Но ведь у нас демократия, поэтому пусть герой не воображает, что
если 1 марта мы устроили ему (против его желания) триумфальное шествие по
Бродвею или (несмотря на яростное сопротивление) окунули его в шумиху
рекламы, то он может надеяться, что о нем еще будут помнить 2 мая.
Адмирала Дьюи, которого газеты целую неделю величали соединением
Нельсона, Наполеона и рыцаря Байярда, впоследствии свели в могилу
всевозможными нападками. Если драматург имеет успех в течение одного
сезона, то да помогут ему боги! Ибо после этого и до конца его дней люди
будут ходить на его пьесы в единственной надежде, что он оскандалится.
Но не всегда веселая толпа поклонников стаскивает своего кумира с
пьедестала, дабы обнаружить его глиняные ноги, - бывает, что огромный
стодвадцатимиллионный народ просто-напросто предает его забвению,
презрительно и равнодушно.
Так возмущался доктор Селиг, собираясь в конце своей книги воскресить
Райдера из мертвых. Он питал скромную надежду, что книга выйдет в свет еще
при жизни сенатора и тем самым осчастливит старика.
Когда Селиг читал речи Райдера, рассматривал его портреты в подшивках
старых журналов, ему казалось, что он близко знает сенатора. Он ясно видел
перед собой высокого человека с непринужденной осанкой, его лицо, в
котором противоречиво сочетались тонкий длинный нос, веселые глаза и
огромный выпуклый лоб, отчего казалось, что в нем было одновременно что-то
от пуританина, от клоуна и от благожелательного ученого.
Селиг мечтал написать Райдеру и спросить его - ах! - о тысяче разных
вещей, объяснить которые мог только он, - например, в чем заключались
предложения Лайонеля Саквиль-Уэста касательно Колумбии; что писала
королева Виктория в своем знаменитом неопубликованном письме президенту
Гаррисону относительно права рыбной ловли в нью-фаундлендских водах. А
что, если написать?
Нет, старику девяносто два года, и Селиг питал к нему такое
благоговение, что не решился бы его обеспокоить. К тому же он вполне
здраво опасался, что человек, который некогда послал к черту Гладстона,
просто выкинет его письмо в корзину. Сенатор был так основательно забыт,
что Селиг сначала никак не мог узнать, где он живет. Справочник "Кто есть
кто" адреса не указывал. Начальник Селига, профессор Манк, о котором
говорили, будто он знает все на свете, кроме того, где находится его
прошлогодняя соломенная шляпа, проблеял в ответ на его вопрос: "Дорогой
мой! Местожительство Райдера на каком-нибудь кладбище! Он отошел к
праотцам, насколько я помню, в 1901 году".
Кроткий доктор Селиг едва не совершил смертоубийственной расправы над
почтенным американским историком.
Наконец в бюллетене, издаваемом Лигой Противников Сухого Закона, Селиг
нашел в списке директоров: "Лафайет Райдер (бывш. сенат. США, госуд.
секр.), Уэст-Уикли, штат Вермонт". Хотя ему было безразлично, где живет
сенатор, Селиг так разволновался в тот вечер, что выкурил лишнюю трубку.
Он хотел уехать куда-нибудь на время каникул, мечтая кончить за лето
свою книгу. Сенатор жил в штате Вермонт, и Селига потянуло туда. В одном
педагогическом журнале он нашел объявление: "Скай-Пикс, близ Уикли, штат
Вермонт - тихий лесной уголок; библиотека; интеллигентное общество;
теннис, ручной мяч, прогулки верхом; по вечерам традиционное пение у
костра; мебл. бунг., цены умеренные".
Вот как раз то, что ему нужно: тихий уголок, библиотека, умеренные цены
и к тому же соседство с его кумиром. Он снял мебл. бунг. на лето и понес
свой чемодан на вокзал в тот чудесный день, когда юные мучители, терзавшие
его целый год каверзными вопросами, разъехались во все стороны, дав ему
возможность на целых три месяца почувствовать себя человеком. Скай-Пикс
оказался бывшей фермой, после переделки самым обидным образом смахивавшей
на кафе. Его бунгало - некогда простой амбар для хранения зерна - было
выкрашено в нежно-голубой и желтый цвета и носило название "Шелли". Но
ферма лежала среди гор, и воздух, благоухавший сеном и хвоей, нес
исцеление его легким, забитым пылью аудиторий.
В первый же день он спросил за обедом владельца Скай-Пикс, некоего
мистера Идла:
- Кажется, сенатор Райдер живет где-то поблизости?
- Ну как же, на горе, мили четыре отсюда.
- Хотелось бы как-нибудь его увидеть.
- Я отвезу вас к нему, когда захотите.
- Что вы, как можно! Я не смею его беспокоить!
- Ерунда! Он старый, это верно, но живо интересуется всем, что
происходит по соседству. Я ведь купил эту ферму у него и... Не забудьте,
вечером будем петь у костра.
В восемь вечера Идл вытащил Селига из его укромного амбара как раз в
тот момент, когда взаимоотношения между Локарнским пактом и Версальским
договором начали великолепно увязываться.
Пели песни вроде "Долгий, долгий путь" и "У всех божьих деток есть
башмаки". (У божьих деток имелись, кроме того, пиджаки, брюки, жилеты,
автомобили, арбузы и т.д. до бесконечности.) Рядом с Селигом у костра
сидела молодая женщина, у которой имелись нос, глаза, свитер и спортивного
вида юбка, - все это не особенно хорошее, но и не особенно плохое. Он не
обратил бы на нее внимания, если бы она сама не остановила на нем свой
выбор.
- Я слышала, вы преподаете в Эразмус-колледже, доктор Селиг?
- Угу.
- Вот где по-настоящему обращают внимание на воспитание характера. В
конце концов какой смысл развивать умственные способности, если развитие
характера отстает от развития интеллекта? Видите ли, я тоже преподаю - о,
не в колледже, как вы. Я всего-навсего веду историю в средней школе в
Скенектади. Давайте познакомимся - Сельма Суонсон. Нам нужно когда-нибудь
обстоятельно поговорить о преподавании истории, хорошо?
- Угу, - ответил Селиг и удрал. Но только укрывшись в своем амбаре,
посмел сказать вслух: - Совсем не хорошо.
Три месяца он отказывается думать о лекциях и о прелестях воспитания
характера. Ему предстоит будущее ученого. Даже сенатор Райдер, быть может,
пришел бы в волнение, если бы узнал, какой великий ум тихо отходит ко сну
в хлебном амбаре в четырех милях от него!
На следующий день, когда он усердно корпел над своей книгой, Идл
ворвался к нему со словами:
- Я еду в Уикли. Буду рядом с фермой старого Райдера. Поехали, я вас
познакомлю с ним.
- Ой, нет, честное слово, неудобно!
- Бросьте, он, небось, скучает один. Поехали!
Прежде чем Селиг успел передумать и, выбравшись из автомобиля
стремительного Идла, вернуться домой, они уже мчались по горной дороге и
вскоре въехали через мраморные ворота в имение сенатора. Миновав сырую
заросль берез и кленов, они оказались на лугу, где высился старинный
каменный дом с огромной верандой, обращенной в сторону пестрой, как
шахматная доска, долины. Они лихо подкатили к веранде, и Селиг увидел
лежавшего в шезлонге старика, укрытого пледом. Казалось, что в полумраке
веранды весь свет сосредоточился на его лысой голове, похожей на обтянутый
глянцевитым пергаментом шар, и на больших бескровных руках, лежавших
неподвижно, как у покойника, на покрытых пледом коленях. В потухших глазах
не чувствовалось никакого интереса к жизни.
Выскочив из машины, Идл рявкнул:
- Добрый день, сенатор! Прекрасная погода, верно? Я привез вам гостя.
Мистер Селит преподает в колледже... э-э... в одном из наших колледжей.
Через час я вернусь.
Он схватил Селига за руку - силища у него оказалась непомерная - и
вытащил из машины. В голове у несчастного Селига все смешалось. Прежде чем
он сумел выудить из этой гущи хоть одну путную мысль, машина Идла,
зафыркав, исчезла, а Селиг остался стоять перед верандой,
загипнотизированный взглядом сенатора Райдера, слишком старым, чтобы
выражать гнев или ненависть, но не утерявшим способность излучать
презрение.
Райдер молчал.
Тоном школьника, на которого возводят напраслину, Селит воскликнул:
- Честное слово, сенатор, я ни в коем случае не хотел вторгаться к вам
без приглашения. Я думал, Идл просто представит меня вам и снова увезет.
Мне кажется, у него были самые добрые намерения. А впрочем, подсознательно
я, быть может, действительно хотел завязать знакомство. Мне так хорошо
известны ваши "Перспективы разоружения" и "Англоамериканская империя"...
Сенатор зашевелился, словно древний филин, просыпающийся в вечерние
сумерки. Глаза его ожили. Казалось, вот-вот он закричит резко и хрипло,
как старая брюзгливая птица, но когда он заговорил, Селиг услышал
спокойный, исполненный благородства голос:
- Я не предполагал, что кто-нибудь заглядывает в мои книги после тысяча
девятьсот десятого года.
Старчески слабым, но изысканно любезными был жест, которым он пригласил
Селига сесть.
- Вы учитель?
- Я преподаю в одном небольшом колледже в Огайо. Читаю экономику и
историю. Я пишу монографию по истории американской дипломатии, и,
естественно... встречаются такие вещи, которые никто, кроме вас, объяснить
не может!
- Оттого что я так стар?
- Нет! Оттого что вас всегда отличали широкая осведомленность и
огромное мужество - может быть, это одно и то же. Работая над книгой, я
буквально каждый день мечтал о возможности посоветоваться с вами.
Например, скажите, сэр, ведь это верно, что государственный секретарь Олни
хотел начать войну с Англией из-за Венесуэлы? Он мечтал прослыть героем,
да?
- Нет!
Старик сбросил с себя плед. Казалось странным, что на нем был не халат,
отделанный по старинной моде золотым шнуром, а отлично выутюженный
полотняный костюм и элегантный галстук-бабочка. Сенатор выпрямился в своем
кресле. Он оживился, голос его зазвучал тверже:
- Нет, это был человек, преданный своей родине. Твердый. Честный.
Готовый идти на соглашение, если это было нужно, но умевший не дрогнуть
перед опасностью... Мисс Талли!
На крик сенатора из широкой двери с большим полукруглым окном наверху
появилась сестра. Ее строгая белая форма была так туго накрахмалена, что
чуть ли не скрипела, но это была молодая женщина, свежая, как пион, из
тех, которые непременно будут нянчить любого мужчину любого возраста,
неважно, нравится ему это или нет. Она свирепо посмотрела на непрошеного
гостя, погрозила сенатору пальцем и сказала со сладкой улыбочкой:
- Смотрите не переутомляйте себя, а то я рассержусь и в наказание уложу
вас в постель. Доктор сказал...
- К черту доктора! Попросите миссис Тинкхем принести их архива письма
Ричарда Олни - Вашингтон, тысяча восемьсот девяносто пятый год. Ол-ни. И,
пожалуйста, поскорее.
Когда мисс Талли ушла, сенатор проворчал:
- Нужна мне эта сестра, как кошке второй хвост. Это все болван доктор
выдумал, старый осел! Ему семьдесят пять лет, у него с тысяча восемьсот
восемьдесят восьмого года ни единой мысли в голове не водится. Уж эти мне
доктора!
Он произнес целую речь об искусстве врачевания, уснащенную такими
энергичными ругательствами, что Селиг замер в ужасе и восхищении. Сенатор
не смягчил красочности своих выражений и тогда, когда вошла его секретарша
миссис Тинкхем, маленькая, тщедушная, вылинявшая вдова
девственно-непорочного вида.
Селиг думал, что она со страху покончит с собой, бросившись вниз с
высокой веранды. Но этого не случилось. Она подождала немного, деликатно
зевнула, подала сенатору конверт из плотной коричневой бумаги и не менее
деликатно удалилась.
Сенатор ухмыльнулся.
- Вечером сделает из меня мишень для своих молитв. При вас не посмела.
Ну вот, теперь легче стало. Крепкая ругань - отличное терапевтическое
средство, забытое в наш развращенный век. По части крепких выражений я
могу сообщить вам более исчерпывающие сведения, чем по части дипломатии, -
кстати, дипломатия широко ими пользуется. А вот то письмо, в котором
государственный секретарь Одни говорит о роли своей дипломатической
переписки с правительством Великобритании.
Этот листок был страницей истории. Никогда в жизни Селиг не брал в руки
ни одного предмета с таким благоговейным трепетом.
- Ой! - воскликнул он. - Да ведь вы использовали его - конечно. Я-то
знаю только начало письма. Вы не представляете себе, сэр, как мне
интересно взглянуть на остальную часть. Если я не ошибаюсь, вы
использовали первый абзац в вашей "Англо-американской империи", кажется,
на странице двести семьдесят шестой, не правда ли?
- Возможно. Эта работа не принадлежит к числу моих настольных книг.
- Вам, несомненно, известно, что в прошлом году это письмо было
перепечатано из вашей книги в "Вестнике Американского общества
исторических изысканий"?
- Вот как?
Старик был, по-видимому, чрезвычайно польщен. Он ласково посмотрел на
Селига, как на молодого, но испытанного друга, и проговорил, усмехнувшись:
- Кажется, я понимаю, что чувствовал царь Тут, когда его вспомнили и
откопали... Мисс Талли! Эй, мисс Талли, будьте любезны, велите Мартенсу
принести нам виски с содовой и два бокала. Как?! Ну, знаете, сударыня, мы
с вами успеем обсудить мои старческие пороки, когда наш гость уедет.
Повторяю - два бокала! Так вот, вернемся к государственному секретарю
Олни. Дело обстояло так...
Два часа спустя сенатор Райдер все еще говорил, и за эти два часа он
сообщил Селигу столько нигде не опубликованных сведений, сколько
исследователь не обнаружил бы и за два года работы.
Два часа Селиг провел в обществе президентов и послов, слушал беседы
министров иностранных дел за обеденным столом, беседы настолько
конфиденциальные, имевшие такое значение для судеб мира, что о них не
упоминается даже в частной переписке. Сенатор рассказал Селигу о своей
дружбе с королем Эдуардом, о том, как однажды за стаканом минеральной воды
король предсказал будущую мировую войну.
Скромный учитель, которому ни разу в жизни не доводилось беседовать с
более важным лицом, чем ректор захолустного колледжа, захлебывался от
чувства, что стал поверенным тайн королей и фельдмаршалов, Анатоля Франса
и лорда Холдейна, Сары Бернар и Джорджа Мередита.
Только сейчас Селиг по-настоящему понял (хотя теоретически всегда это
знал), что в частной жизни все великие мира сего - простые, обыкновенные
люди, как, скажем, доктор Уилбур Селиг, преподаватель Эразмус-колледжа. С
королем Эдуардом, например, он почувствовал себя на короткой ноге, когда
узнал от сенатора (хотя тот, возможно, и преувеличивал), что король не
умел чисто, без немецкого акцента, произнести собственное имя, и ощутил
себя светским кутилой, услышав подробности одной не сверхпристойной
вечеринки, на которой после обильных возлияний Бахусу некий английский
герцог, некий немецкий князь и некий португальский король распевали в
компании сомнительных дам (и с сенатором Райдером в роли дирижера) нежный
романс "Наливай, не зевай".
В течение этих двух часов было несколько минут, когда Селиг витал между
небом и землей, в мире бесплотных духов Конан Дойля. До этого дня бутылка
домашнего пива раз в месяц казалась Селигу пределом злоупотребления
алкогольными напитками. Сделав себе слабую смесь виски с содовой, он
заметил - несколько встревоженный своим незнанием великосветских обычаев
по части спиртного, - что сенатор налил себе виски в три раза больше.
Однако старик, не спеша смаковавший виски, покачивая лысой головой от
удовольствия, держался крепко, в то время как Селиг, пробив какие-то
розово-серые облака, прорезаемые вспышками молний, взвился на шесть
миллионов миль над землей и парил на этой головокружительной высоте, едва
соображая что-либо, в то время как далеко-далеко внизу сенатор
ораторствовал о взаимосвязях кубинского сахара и колорадской свеклы.
Один раз в поле зрения Селига возник Идл в своем грязном
автомобильчике, предложил увезти его домой, но, к радости Селига, сразу
исчез после короткого замечания сенатора:
- Доктор Селиг останется обедать. Его отвезут в моей машине.
Обед... Селиг редко заглядывал в беллетристику, но все же вычитал в
каком-то романе о "спокойном пламени свечей в сумерки, отражавшемся, как в
тусклом зеркале, в полированной поверхности длинного стола красного
дерева. Свечи, розы, старинное серебро..." Читал он также об оленьних
рогах на стенах, о геральдических щитах и о мечтах воинов минувших времен.
Нужно сказать, что в столовой сенатора не было ни оленьих рогов, ни
геральдического щита, ни меча, а если и были "спокойно горевшие свечи", то
их пламя не отражалось в полированном красном дереве, ибо такового не
было: стол покрывала сверкающая белоснежная скатерть. Столовая была
продолговатая, просто обставленная комната, на стенах которой, обитых
белыми панелями, висели старинные портреты. И все же Селит чувствовал, что
это и есть та романтика, о которой писалось в книгах.
Обед был деревенский. Селит уже приготовился, что его будут угощать
икрой и павлиньими языками. Вместо этого подали бифштекс, дыню и маисовый
пудинг. Зато у каждого прибора стояли четыре рюмки, и, кроме воды,
напитка, хорошо знакомого ему по Эразмус-колледжу, он отведал - очень
несмело - хереса, бургундского и шампанского.
Единственное, что Уилбур Селиг, преподаватель Эразмус-колледжа, знал
совершенно твердо, было то, что шампанское - нечто сугубо безнравственное,
связанное с легкомысленными женщинами, непристойными разговорами и
проигрышами в рулетку, неизменно оканчивающимися самоубийством. Но, как ни
странно, именно когда Селиг пригубил свой первый в жизни бокал
шампанского, сенатор Райдер заговорил о том, как его радует укрепление
англо-католической церкви.
Нет, все это было невероятно.
Если Селит ликовал, когда его оставили обедать, то он пришел в
неистовый восторг, когда сенатор сказал: "Может быть, вы приедете
отобедать послезавтра? Отлично. Я пришлю за вами Мартенса в семь тридцать.
Фрак надевать не нужно".
Как во сне, поехал он домой с Мартенсом, дворецким и шофером Райдера.
Тысячи вопросов, мучивших его, когда он писал книгу, теперь были ясны.
Когда он приехал в Скай-Пикс, отдыхающие еще сидели у тускло горевшего
костра.
- Ах! - пискнула мисс Сельма Суонсон, учительница истории. - Мистер Идл
сказал, что вы провели весь вечер у сенатора Райдера. Мистер Идл говорит,
что это большой человек, в прошлом крупный политический деятель.
- Сенатор был так любезен, что помог мне разрешить некоторые запутанные
вопросы, - пробормотал Селит.
Укладываясь в постель - в блистательно преображенном амбаре, - он
захлебывался:
"Честное слово, я мог бы стать близким другом сенатора. Вот было бы
счастье!"
Гость уехал (какой-то не то Селиг, не то Селим), а Лафайет Райдер
продолжал сидеть за столом, куря папиросу и огорченно взирая на пустую
рюмку. "Славный малый, энтузиаст, - думал он. - Чувствуется, что
провинциал. Но воспитан. Интересно, правда ли есть еще люди, которые
знают, что Лаф Райдер когда-то жил на свете?"
Он позвонил. В столовую впорхнула кокетливая, накрахмаленная мисс Талли
и проворковала:
- Нам пора в постельку, сенатор!
- Нет, нам не пора! Я вызывал не вас, а Мартенса!
- Он повез домой вашего гостя.
- Гм! Тогда пришлите кухарку. Я хочу еще коньяку.
- Ой, не надо, дедушка! Ну, будьте паинькой!
- Не буду! А кто, черт побери, позволил вам называть меня дедушкой?
Дедушка!
- Да вы сами. Еще в прошлом году.
- Ну, а в этом году не разрешаю. Принесите мне коньяку.
- А вы пойдете тогда спать?
- Не пойду!
- Но ведь доктор...
- Ваш доктор - гнусная помесь щуки с дворняжкой. И даже хуже. А у меня
сегодня прекрасное настроение. Я долго еще буду сидеть. До самого утра.
Они сошлись на половине двенадцатого вместо "самого утра" и на одной
рюмке коньяку вместо бутылки. Но, рассердившись, что ему пришлось идти на
компромисс, - вот так же много раз за свои девяносто с лишним лет он
сердился, когда приходилось идти на компромисс с иностранными державами, -
сенатор (по словам мисс Талли) очень дурно вел себя в ванне.
- Даю вам честное слово, - уверяла позднее мисс Талли секретаршу
сенатора, миссис Тинкхем, - если бы не хорошее жалованье, завтра бы уехала
от этого несносного старика. Был когда-то государственным деятелем или
кем-то там еще, так, значит, может хамить сестре!
- Не уехали бы! - возразила миссис Тинкхем. - Но вы правы: с ним очень,
очень трудно.
Они думали, что старик наконец успокоился, а он лежал на своей широкой
с пологом кровати, курил и размышлял: "Боги всю жизнь были благосклонны ко
мне не по заслугам. Я-то боялся, что мне придется доживать свой век в
обществе бабья и докторов, а тут судьба посылает мне товарища - мужчину,
да еще молодого и, кажется, с задатками настоящего ученого. Он расскажет
миру о моих замыслах и делах. Ну ладно, довольно хныкать, Лаф Райдер!..
Хорошо бы заснуть".
На следующее утро сенатор решил, что он, пожалуй, возлагает слишком
большие надежды на молодого человека, но когда Селиг второй раз приехал к
обеду, сенатор с удовлетворением отметил, как быстро он освоился с
непривычным для него окружением, хотя, по-видимому, впервые попал в такой
богатый, хорошо поставленный дом. Просто и непринужденно он рассказал
сенатору о своем детстве на ферме - среди деревенской серости, как
мысленно определил сенатор, - о годах учения в университете своего штата.
"Он наивен, это еще лучше. Не то что какой-нибудь третий секретарь
посольства, щенок, воображающий себя невесть кем, потому что учился в
Гротоне, - размышлял сенатор. - Надо для него что-нибудь сделать".
В эту ночь сенатору опять не спалось, и внезапно его осенила
великолепная, по его мнению, мысль:
"Я помогу юноше. Денег у меня много, а оставить их, кроме кислых моих
родственников, некому! Дам ему возможность год не работать. Он, наверно,
получает две с половиной тысячи в год, дам ему пять и оплачу расходы,
пусть приведет в порядок мой архив. Если окажется толковым, разрешу ему
после моей смерти издать мою переписку. Письма Джона Хэя, письма Блейна,
Чоута! У кого еще в Америке найдется такое собрание неопубликованных
писем! Мальчику будет обеспечена блестящая карьера!
Миссис Тинкхем рассердится. Будет ревновать. Пожалуй, еще уйдет.
Великолепно! Лаф, подлый ты старый трус! Ведь ты уже четвертый год жаждешь
отделаться от этой дамы, только боишься обидеть ее! Смотри, как бы она
тебя не женила на себе на твоем смертном одре!"
В темноте раздался тихий, ехидный, довольный смешок старика.
"Ну, а если он оправдает мои надежды, я оставлю ему по завещанию
какой-нибудь пустячок. Надо обеспечить его на то время, когда он будет
издавать мои письма. Оставлю ему... ну, сколько бы?"
Среди заждавшихся родственников и неимущих прихлебателей сенатора
ходили слухи, что от состояния Райдеров у него осталось около двухсот
тысяч долларов. Только он сам и его маклер знали, что, выгодно поместив
деньги в разные предприятия, он за последние десять немощных, одиноких лет
увеличил это состояние до миллиона.
Старик лежал, обдумывая новое завещание. По-старому половину состояния
он отказывал университету, где когда-то учился, четверть - городу Уикли на
благотворительные цели, остальное - племянникам и племянницам да по десять
тысяч Талли, Тинкхем, Мартенсу и многострадальному доктору с условием, что
тот не будет указывать ни одному пациенту, сколько ему курить.
А в эту ночь доктору Селигу, почивавшему в своем несуразном бунгало и
даже во сне не видевшему уготованных ему благ, была преподнесена сумма в
двадцать пять тысяч долларов, отеческое благословение и собрание
исторических документов, ценность которых не поддавалась исчислению в
деньгах.
Утром, мучаясь от головной боли и круто обойдясь с мисс Талли из-за
скверного вкуса аспирина (в мышьяке его держали, что ли?), сенатор низвел
долю Селига до пяти тысяч, но ночью она снова выросла до двадцати пяти.
То-то обрадуется молодой человек!
В тот вечер, когда сенатор Райдер неожиданно пригласил Селига остаться
у него пообедать, тот был взволнован, словно... А что, в сущности, могло
бы привести в волнение доктора Селига? Великое произведение искусства?
Прибавка жалованья? Победа Эразмус-колледжа на футбольном состязании?
Во время второго обеда, когда и обстановка и герой в какой-то мере
утратили обаяние новизны, он испытывал спокойное удовлетворение и усердно
просвещался. Третий обед, неделю спустя, прошел довольно приятно, но на
этот раз Селиг уделял больше внимания тушеным голубям, чем рассказу
сенатора о панике, вызванной крахом банка Бэринг, и был несколько
раздосадован тем, что сенатор задержал его у себя до двенадцати часов -
эгоист этакий! - не дал человеку уйти домой и лечь спать, как все люди, в
десять часов, поболтав несколько минут с этой ужасно милой и умной
девушкой мисс Седьмой Суонсон.
И весь тот вечер Селиг беспрестанно ловил себя на том, что невольно
осуждает безнравственность сенатора.
Черт возьми, человек из хорошей семьи, имел возможность видеть в своей
жизни только прекрасное! Зачем же браниться скверными словами? Зачем
столько пить? Он далек от мещанской узости (самодовольно похвалил себя
Селиг), но такому глубокому старику пора бы о душе подумать; постыдился бы
ругаться, как сапожник.
Наутро Селиг упрекнул себя: "Сенатор ко мне замечательно относится. Он,
в сущности, славный старикан. И, бесспорно, человек блестящего
государственного ума".
Однако в нем снова вспыхнуло раздражение, когда позвонил шофер Мартене
и сказал:
- Сенатор просит вас сегодня на чай. Он хочет кое-что показать вам.
- Хорошо. Я буду. - Ответ Селига прозвучал сухо.
Внутренне он рвал и метал: "Тысяча чертей! Бессовестный, навязчивый
старый хрыч! Как будто у меня другого дела нет, кроме как ходить перед ним
на задних лапках и развлекать его! И как назло именно сегодня, когда я
собирался закончить главу! Правда, он сообщает мне кое-какие закулисные
сведения, но все-таки... Очень нужны для моей книги его посольские
сплетни. Весь нужный материал я уже получил. А как я доберусь до него?
Этакая скотина, эгоист, об этом он не подумал! Воображает, что у меня есть
деньги, чтобы взять машину! Пешком ведь идти придется! С удовольствием бы
остался дома!"
К сенатору он явился хмурый, но когда за чашкой чая тот заговорил о
письме королевы Виктории, немного отошел.
Историкам известно, что в первое президентство Бенджамина Гаррисона
между Америкой и Англией имели место недружелюбные акции: захват
рыболовных судов как той, как и другой стороной, и в связи с этим королева
Виктория написала собственноручно письмо президенту Гаррисону. Как
предполагали, она выражала сожаление, что не вправе непосредственно
обратиться к парламенту, и предлагала обсудить вопрос сначала в конгрессе.
Но что именно содержало это неофициальное послание, никому не было
известно.
Сенатор Райдер заметил безмятежно:
- Оригинал этого письма случайно оказался в моих руках.
- Что-о?
- Как-нибудь я дам вам взглянуть на него. Мне кажется, я даже имею
право разрешить вам его цитировать.
Селит чуть не подскочил на стуле. Вот это будет сенсация! И эту
сенсацию произведет он! О нем, о его книге будут писать на первых полосах
газет. Но сенатор начал рассказывать пошлый, совершенно непристойный
анекдот о некоем бразильском посланнике и модистке из Вашингтона, и Селиг
снова разозлился: "Чтоб ему провалиться! И как не стыдно старику, которому
за девяносто перевалило, думать о подобных вещах! Зачем-то, черт его
подери, кокетничает, секретничает... Хочет показать свое пресловутое
письмо, так пусть показывает!"
По этой причине доктор Селиг был, пожалуй, не так любезен, как
полагалось бы сему ученому мужу, когда, прощаясь, старик вытащил из-под
пледа брошюру в голубовато-серой потертой обложке и сказал высоким
старческим фальцетом:
- Я могу подарить вам эту книгу, если хотите. Кажется, на свете
существует всего шесть экземпляров. Это моя третья книга, она была
напечатана для узкого круга лиц и в списке моих работ не числится. Мне
думается, вы найдете в ней кое-что неизвестное исследователям. Это
подлинная история Парижской коммуны.
- Благодарю, - коротко ответил Селиг, а сев в машину сенатора, подумал:
"Вот доказательство его эгоизма: раз он что-то написал, так, значит, это
уж невесть какое сокровище!"
Селиг перелистал книгу. Она показалась ему содержательной, но он
равнодушно отложил ее в сторону: слишком далеко от его темы, значит, не
нужно доктору Селигу, а следовательно, и остальному миру.
Садиться за работу теперь не имело смысла - до обеда уже ничего не
сделать, - и Селиг велел шоферу Райдера остановить машину около магазина
Тредуэлла, служившего для отдыхающих одновременно универмагом, почтой и
кафе, где они буйно распивали бутылки лимонада, провозглашая пылкие тосты.
В магазине оказалась мисс Сельма Суонсон, и Селиг, смеясь, преподнес ей
жевательную резинку, коробку арахисовых батончиков и семь рыболовных
крючков. Они интересно провели время, перемывая косточки одной из
отдыхающих, этой чудачке - мисс Элкингтон.
Потом они отправились в Скай-Пикс, и Селиг забыл книгу сенатора на
прилавке. Он хватился ее, только когда уже лег в постель.
Два дня спустя Мартене снова позвонил и снова передал приглашение на
чай. На этот раз Селиг отрубил резко:
- Передайте сенатору, что я, к сожалению, не могу быть.
- Одну минуту, прошу прощения, - сказал шофер. - Сенатор просил узнать,
не пожелаете ли вы приехать к обеду завтра в восемь. За вами придет
машина.
- Право... Хорошо, передайте, что я с удовольствием приеду.
Он ничего не теряет: обеды в Скай-Пикс неважные, а домой он уедет
пораньше.
Он был доволен, что этот день у него оказался свободным: можно
поработать. Но проклятая назойливость сенатора до такой степени разозлила
его, что он с треском хлопнул книгой по столу и вышел на воздух.
Несколько отдыхающих играли в лапту. Душой компании была Сельма
Суонсон, очаровательная в своих гольфах. Они закричали Селигу, чтобы он
шел к ним, и он после нескольких величественных отказов согласился. Игра
прошла очень весело. Потом он стал в шутку бороться с мисс Суонсон, у нее
оказалась удивительно гибкая талия и необычайно томные глазки, которые он
только сейчас рассмотрел. Как хорошо, что он не потерял день, слушая
болтовню нудного старикашки!
На следующий день, в шесть часов, закончив блестящую главу, он
отправился с мисс Суонсон на гору Повэрти. Заходящее солнце так ярко
золотило пастбища, сосны и далекие луга, а мисс Суонсон в юбке из грубой
шерсти и тяжелых спортивных ботинках - но чулки она надела шелковые - была
так мила, что он пожалел о своем обещании быть в восемь у сенатора.
"Но я всегда держу свое слово", - размышлял он гордо.
Они сели на плоский камень на краю обрыва, и Селиг произнес привычным
преподавательским тоном:
- Какое необыкновенное освещение! Вы видите, как вспыхнула на солнце
крыша вон того домика? Посмотрите на тени кленов! Вы замечали, что красота
пейзажа зависит не столько от формы предметов, сколько от игры света и
тени?
- Нет, пожалуй, не замечала. Да, именно все дело в освещении. Ах, какой
вы наблюдательный!
- А мне кажется, я порядочный книжный червь.
- Что вы, ничуть! Вы серьезный ученый, это верно, - о, я только теперь
поняла, как надо работать! - Но вы и дурачиться умеете. Вчера вы смешили
нас до слез! Обожаю людей, которые умеют и работать и отдыхать!
В половине восьмого, держа ее крепкую ручку в своей, он говорил:
- Уверяю вас, мне не хватает многих хороших качеств. Но ведь вы
согласны со мной, что настоящему мужчине не к лицу пить, как этот старик?
Между прочим, нам пора возвращаться.
Без четверти восемь, после того, как он поцеловал ее и попросил
прощения, а потом снова поцеловал, он сказал:
- Ладно, подождет немного, не беда.
В восемь:
- Черт! Уже восемь! Как быстро прошло время! Теперь уж лучше совсем не
ехать. Позвоню ему вечером и скажу, что перепутал день. Знаете что,
давайте спустимся к озеру и пообедаем на лодочной станции вдвоем, а?
- Чудесно! - согласилась мисс Сельма Суонсон.
Лафайет Райдер сидел на веранде, которая вместе со столовой и спальней
составляла теперь весь его мир, и ждал своего доброго юного друга, который
возвращал ему мир его прошлого. Через три дня приедет из Нью-Йорка
поверенный и оформит новое завещание. Но - сенатор нетерпеливо пошевелился
- деньги, в сущности, противная вещь. У него есть для Селига нечто другое,
более редкостное - дар, достойный ученого.
Он посмотрел на подарок с улыбкой. Это был двойной листок плотной
почтовой бумаги. Наверху было вытиснено: "Виндзорский замок"; повыше
изящным почерком выведены слова: "Моему другу Л.Райдеру с разрешением
использовать, как сочтет нужным. Бендж.Гаррисон".
Письмо начиналось словами: "Его превосходительству, президенту", - а
внизу стояла подпись: "Виктория R." [R. (Regina) - королева (лат.)] В
немногих строчках между обращением и подписью заключалась неведомая миру
история правления королевы Виктории, история девятнадцатого века...
Динамит в больших пакетах не хранят.
Сунув руку под розовый плед, оставлявший открытым только его серое
лицо, старик спрятал письмо в карман.
Шурша халатом, на веранду вышла мисс Талли и стала упрашивать:
- Не больше одного коктейля сегодня, дедушка, да? Доктор говорит, вам
это вредно.
- Может быть, да, а может, нет. Который час?
- Без четверти восемь.
- Доктор Селит приедет в восемь. Если Мартене не принесет коктейль на
веранду через три минуты после того, как вернется, я с него шкуру спущу. А
искать папиросы в моей комнате не стоит. Я перепрятал их в новое местечко.
Весьма возможно, что буду сидеть и курить до утра. Да, пожалуй, я и вообще
не лягу сегодня. Пожалуй, и ванну принимать не буду...
Он только посмеивался в ответ на стоны мисс Талли: "Ну какой же вы
несносный!"
Сенатор мог бы и не спрашивать, который час. Начиная с семи он каждые
пять минут вытаскивал часы из-под пледа и смотрел на них. Он злился на
себя за то, что, как дурак, ждет не дождется своего молодого друга, но
ведь старых-то друзей никого не осталось.
Вот в чем проклятие такой долгой жизни. Никого нет. Все умерли
давным-давно. Ему еще писали идиотские письма, выпрашивая автографы,
деньги, но кто, кроме этого замечательного Селига, навестил его? Ни одна
душа, уже много лет!
В восемь сенатор встрепенулся - на этот раз не как сонный, дряхлый
филин, а как орел, когда он высовывает голую шею из гущи взъерошенных
перьев, готовясь взмыть к небу. Сенатор прислушался, не идет ли машина.
Через десять минут он выругался с большим знанием дела. Черт бы побрал
этого Мартенса!
Через двадцать минут машина подкатила к дому. Из нее вышел один
Мартене. Дотронувшись до фуражки, он доложил:
- Прошу прощения, сэр, мистера Селига не было на ферме.
- Какого черта вы его не подождали?
- Я ждал, сэр. Больше не посмел.
- Бедняга! Вдруг он заблудился в горах? Нужно немедленно начать поиски!
- Прошу прощения, сэр. С вашего разрешения, сэр, когда я ехал обратно,
мимо тропы на гору Повэрти, я видел мистера Селига с молодой дамой, сэр.
Они разговаривали, смеялись, шли они не к ферме, а в другую сторону, сэр.
Мне кажется...
- Хорошо, можете идти.
- Я немедленно подаю обед, сэр. Прикажете принести коктейль сюда?
- Не надо совсем. Позовите мисс Талли.
Сестра подбежала к нему и вскрикнула от испуга. Сенатор Райдер сидел в
кресле, весь поникнув. Наклонившись, она услышала шепот:
- Если вам не трудно, голубчик, я попросил бы вас помочь мне добраться
до постели. Есть мне не хочется. Я что-то устал.
Пока она встревоженно снимала с него плед, он глядел не отрываясь на
темнеющую долину, как человек, который смотрит на нее в последний раз. Но,
когда она помогла ему подняться, к нему внезапно вернулись силы. Он
выхватил из кармана сложенный вдвое твердый листок, разорвал его в клочья
и яростным взмахом своей длинной руки рассыпал их по веранде.
А потом упал на руки мисс Талли.
Синклер Льюис.
Скорость

Пер. - И.Бернштейн.
Авт.сб. "Кингсблад, потомок королей. Рассказы". М., "Правда", 1989.
OCR & spellcheck by HarryFan, 12 July 2001

В два часа ночи под единственным фонарем на Главной улице
провинциального городка в Небраске, который должен был бы в это время
давно уже спать крепким сном, собралась плотная толпа людей; они
переговаривались, смеялись и то и дело поглядывали на запад, где улица
терялась в бескрайней тьме прерии.
Прямо на дороге лежали две новые автомобильные шины и стояли канистры с
бензином, маслом и водой. Поперек тротуара был протянут шланг насоса, а
подле него красовался манометр в новом замшевом футляре. Через улицу в
окне ресторана ослепительно сияли электрические лампочки без абажуров и
востроносая девица со взбитыми кудряшками сновала от окна к плите, где у
нее грелась еда. Председатель местного мотоклуба, он же владелец здешнего
крупнейшего гаража, задыхаясь от волнения, в который раз твердил парню в
коричневом комбинезоне:
- Ну, будь наготове, смотри, будь наготове. Не зевай, ведь покрышки
надо сменить за три минуты.
Ожидалось романтическое событие - установление нового рекорда
трансконтинентального автопробега на машине марки "мэллард", гонщик
Дж.Т.Баффем.
Фотографии Баффема видели все - они смотрели чуть не с каждой
спортивной полосы в газетах Линкольна и Канзас-Сити: квадратное лицо,
широкоскулое, невозмутимое, добродушное, в крепких зубах незажженная
сигара и мальчишеская челка на чистом высоком лбу. Два дня назад он был в
Сан-Франциско, между грязной позолотой Китайского квартала и грохочущим
тихоокеанским прибоем. Еще два дня - и он будет в далеком Нью-Йорке.
Где-то в прерии, за много миль от города, возник пронзительный луч
света, быстро приближаясь, разъединился на два, а отдаленный треск
барабанной дроби вырос в громовой рев мощного мотора без глушителя.
Прожорливое чудовище ворвалось в город, надвинулось на них, изрыгая
молнии, и, лязгнув, остановилось как вкопанное. Толпа увидела за огромным
рулем человека в кожаном шлеме: вот он, кивает, улыбнулся, совсем как
простой смертный! То был великий Баффем.
- Ур-ра! Ур-ра! - прозвучало в ночи, и говорок прошел по толпе, сменив
напряженное молчание.
А механик из гаража с помощью своего хозяина и троих рабочих уже сдирал
изношенные покрышки, заливал бензин, масло, воду. Баффем вылез из машины и
зевнул, подобный льву, разминая затекшие богатырские плечи, могучие руки и
ноги.
- Вылазьте, Рой, подзаправимся и мы, - сказал он тому, кто сидел на
втором сиденье в его машине. Этого человека толпа не замечала. То был
всего лишь механик и подменщик Баффема, жалкое существо, за всю жизнь не
ездившее быстрее девяноста миль в час.
Владелец гаража, суетясь, провел Баффема через улицу в ресторан. Как
только автомобиль ворвался в город, хорошенькая официантка, прыгая от
нетерпения, схватила с плиты и поставила на стол жареную курицу, налила в
стаканы настоящего кофе и гордо добавила в него настоящих сливок. Смена
покрышек и завтрак заняли три с четвертью минуты.
Рев мотора полоснул по притихшим домикам и пропал вдали. Городок
остался, серый и скучный. Обыватели, зевая, расходились в темноте по
домам.
По выезде из этого городка в Небраске Баффем был намерен два часа
поспать. Его сменил за рулем Рой Бендер. Баффем расслабил мышцы, откинулся
на спинку, раскачиваясь в лад с рывками несущегося автомобиля, и сонно,
врастяжку произнес громовым хриплым басом, отчетливо прозвучавшим даже
сквозь рев мотора:
- Осторожнее вон на том подъеме, Рой. Там будет скользко.
- Откуда вы знаете?
- Ниоткуда. Носом, может, чую. Только вы, правда, там поосторожнее.
Спокойной ночи, дружище. Разбудите меня в четыре пятнадцать.
Вот и весь разговор за семьдесят две мили.
Уже светало, когда Баффем опять сел за руль. Он молчал: он только
следил за тем, чтобы спидометр не переставал показывать на два деления
выше безопасного предела. Но на ровных перегонах он успевал скользнуть
устало-счастливым взглядом по утренним лугам, по узорочью трав и молодых
хлебов, уловить на слух полнотки из запева полевого жаворонка. И углы его
рта, сурово сжатые на опасных участках дороги, тогда чуть вздрагивали.
Незадолго до полудня, когда Баффем подъезжал к городку Апогею в штате
Айова, ровный вой автомобиля вдруг перебило грохотом, словно мотор
разнесло в куски.
Он рывком выключил зажигание; машина еще не успела толком остановиться,
как уже они с Роем выскочили с двух сторон, бежали к радиатору, поднимали
капот.
Припаянный к радиатору предохранительный козырек из толстой проволоки
отломился и погнул лопасть вентилятора, которая вырвала целую секцию
радиаторных ячеек. Внутри все было словно изрублено тупым ножом. Вода
хлестала струей.
Баффем размышлял:
- Ближайший населенный пункт - Апогей. Там радиатора не достанешь. Да и
вообще раньше Клинтона его негде сменить. Придется спаять этот... Эгей!
Послушайте! - Последнее восклицание относилось к водителю проезжавшего
мимо дряхлого двухместного автомобиля. - Мне надо доставить эту телегу в
город. Вам придется меня подтащить.
Рой Бендер между тем уже достал трос из багажника их гоночного красавца
и привязывал один конец к передней оси "мэлларда", а второй - к задней оси
невзрачного незнакомца.
Баффем не оставлял времени на обсуждение.
- Я Дж.Т.Баффем. Веду трансконтинентальный пробег. Вот десять долларов.
Мне нужна ваша машина на десять минут. Поведу я сам. - И он протиснулся на
сиденье. Рой сидел за рулем "мэлларда", и они уже въезжали в Апогей.
Из домов и лавок с криками высыпала толпа. Баффем медленно оглядел
собравшихся. Потом спросил мужчину в плисовых брюках и защитной рубахе,
стоявшего в дверях гаража:
- Кто у вас в городе лучший паяльщик?
- Я буду лучший. Никому не уступлю во всей Айове.
- Погодите! Вы знаете, кто я?
- Ясное дело. Вы Баффем.
- У меня радиатор разбит всмятку. Надо все спаять. Работы часов на
шесть, но мне надо, чтобы было сделано за час. Вот в той скобяной лавке не
найдется ли паяльщика еще получше, чем вы?
- Да-да, пожалуй, старик Фрэнк Дитерс будет и получше моего.
- Зовите его и сами идите и принимайтесь за работу. Пусть каждый
берется со своей стороны. Рой Бендер - вот он вам все покажет. - Рой уже
снимал радиатор. - Помните: один час! Поторопитесь! Заработаете кучу
денег...
- Деньги тут ни при чем!
- Спасибо, старина. Ну, а я пока вздремнул бы часок. Где тут у вас
можно заказать междугородный разговор? - Он зевнул.
- Через улицу, у миссис Риверс. Там потише будет, чем в гараже.
На той стороне улицы стоял дом - низкая квадратная коробка с
восьмигранной башенкой на крыше. Перед домом был дворик, заросший высокой
травой и старыми яблоньками-китайками. У калитки Баффем увидел невысокую
строгую даму в очках и в переднике и девушку лет двадцати пяти. Он дважды
посмотрел на девушку и все же не мог бы точно сказать, что отличает ее от
всех остальных женщин, которые, смеясь и толкаясь, высыпали на улицу
разглядывать прославленный автомобиль.
Она выделялась. А между тем она была обыкновенного роста и вовсе не
такая уж красавица. Она была изящна, и черты ее были тонкими, как старая
гравюра: точного рисунка, хотя и мягкий подбородок, римский нос -
женственный прелестный вариант римского профиля. Но отличала ее среди
всех, решил Баффем, надменная осанка. Девушка, стоявшая у калитки,
смотрела невозмутимо и свысока, точно холодная далекая луна в зимнем небе.
Он перешел через улицу. Он не сразу нашелся, что сказать.
- Надеюсь, никто не пострадал? - вежливо осведомилась она.
- Да нет, нужен только небольшой ремонт.
- Почему же все как будто так взволнованы?
- Но ведь... дело в том... я ведь Дж.Т.Баффем.
- Мистер... Баффем?..
- Вы, верно, никогда и не слышали обо мне?
- А разве... я должна была слышать? - Она смотрела на него серьезно и
словно сокрушалась о собственной нелюбезности.
- Да нет. Просто... те, кто интересуется автомобилями, обычно меня
знают. Я гонщик. Веду пробег Сан-Франциско - Нью-Йорк.
- Вот как? Из конца в конец за... дней за десять, наверное?
- За четыре. Максимум - за пять.
- И будете через два дня на Востоке? Увидите... увидите океан?
В ее голосе прозвучала зависть и тоска, а глаза устремились вдаль. Но в
следующее мгновение она уже опять была в Апогее, штат Айова, и говорила,
обращаясь к большому человеку в запыленной кожаной одежде:
- Мне стыдно, что я о вас не слыхала. Дело в том... У нас ведь нет
автомобиля. Надеюсь, вам быстро все починят. Не могли бы мы с мамой
угостить вас стаканом молока?
- Я был бы признателен, если бы вы позволили мне позвонить по вашему
телефону. Там у них так шумно...
- Разумеется! Мама, это мистер Баффем, он совершает
трансконтинентальный автопробег. Ах, да, меня зовут Ориллия Риверс.
Баффем неловко поклонился на обе стороны сразу. Он последовал за
стройной спиной Ориллии Риверс. Лопатки у нее совсем не торчали и все-таки
были видны под тонкой шелковой тканью. Казалось, синий шелк жил вместе с
теплым танцующим телом, которое он обтягивал. Нет, в своей наигранной
степенности она оставалась очень юной.
После торопливого стука молотков и гаечных ключей, после говора
любопытной толпы он вдруг почувствовал, что здесь царит покой. Кирпичи,
которыми была выложена садовая дорожка, давно истерлись и стали
блекло-розовыми, и на них трепетали тени сиреневых кустов. Дорожка вела к
старой-престарой садовой скамье в увитой диким виноградом беседке, полной
сумрака и воспоминаний о долгих, мирных прошедших годах. В краю новеньких
домов, красных кирпичных амбаров и бескрайних ослепительных полей это
воспринималось, как древняя волшебная старина.
А на крыльце дома лежал выбеленный временем китовый позвоночник. Баффем
слегка растерялся. Он так много и так быстро ездил, что должен был каждый
раз подумать минутку, чтобы сообразить, где он находится: на Западе или на
Востоке. На ведь сейчас... ну да, он в Айове. Конечно! Однако китовый
позвонок говорил о Новой Англии. О Новой Англии говорила и большая морская
раковина, и старый стол красного дерева в просторной прихожей, и узкая
ковровая дорожка, по которой мисс Риверс вела его к телефону - аппарату
старинного образца, висевшему на стене. Баффем смотрел, как мисс Риверс
деликатно удалилась и, пройдя прихожую, вышла через широко распахнутую
заднюю дверь прямо в цветник, пестревший красными гвоздиками, анютиными
глазками и петуниями.
- Междугородную, пожалуйста.
- Я здесь одна и за междугородную, и за городскую, и...
- Отлично. Говорит трансконтинентальный гонщик Баффем. Соедините меня с
Детройтом, штат Мичиган, автомобильная компания "Мэллард", кабинет
директора.
Он ждал десять минут. Он присел на край старомодного кресла, чувствуя
себя большим, неуклюжим и возмутительно грязным. Потом отважился встать с
кресла и, стыдясь грохота собственных шагов, заглянул с порога в гостиную.
В нише у окна там было устроено нечто вроде святилища. Над подлинным
допотопно старинным диваном, обитым рогожей из настоящего конского волоса,
висели на стене три картины. В центре был довольно приличный портрет
маслом, изображавший типичного жителя Новой Англии в 50-х годах прошлого
века, - бакенбарды, суровое ровное чело, римский нос, строгий треугольник
белой манишки. Справа от портрета висела акварель: на фоне серого песка,
синего моря и рыбачьей лодки на берегу - дом с белыми дверьми, узкими
карнизами и невысокими окошками. На стене примыкающего к дому сарая видна
прибитая доска с корабельным названием - "Пеннинский Воробей". Слева же
была увеличенная фотография человека с таким же римским носом, как у
Новоанглийского патриарха, но только лицо было безвольное и надменное -
красивое лицо пожилого щеголя, пенсне на вычурно широкой ленте, шевелюра,
должно быть, серебристая и, вероятно, густой смуглый румянец на щеках.
К дивану был придвинут мраморный столик, а на нем стоял букетик
душистого горошка.
В это время ответил Детройт, и Баффема соединили с президентом
автомобильной компании "Мэллард", который вот уже два дня и две ночи
следил за его головокружительным полетом, не отходя от телеграфного
аппарата.
- Алло, шеф! Говорит Баффем. Вышла заминка, примерно на час. Апогей,
штат Айова. Думаю, сумею наверстать. Но на всякий случай передвиньте
график для Иллинойса и Индианы. Что? Течь в радиаторе. Пока!
Он выяснил, на какую сумму наговорил, и вышел в сад. Правда, ему
следовало торопиться, чтобы успеть поспать перед выездом, но он все-таки
хотел еще раз увидеть Ориллию Риверс и унести с собой память о ее
сдержанной решительности. Она шла ему навстречу. Он покорно последовал за
ней обратно через прихожую и на парадное крыльцо. Здесь он ее остановил.
Он еще успевает до Нью-Йорка насмотреться на Роя Бендера и на свой
автомобиль.
- Пожалуйста, присядем на минутку и расскажите мне...
- О чем?
- Ну, о здешних местах и о... Да, кстати, я должен вам за телефонный
разговор.
- О, прошу вас, это такая мелочь!
- Вовсе не мелочь. Два доллара девяносто пять центов.
- За один телефонный разговор?
Он вложил деньги ей в руку. Она села на ступеньку, и он осторожно
опустил свое крупное тело рядом с нею. И вдруг она сверкнула на него
глазами.
- О, вы меня в бешенство приводите! Вы делаете все то, о чем я всегда
мечтала, - покрываете огромные расстояния, распоряжаетесь людьми, имеете
власть. Я думаю, это во мне говорит кровь старых капитанов.
- Мисс Риверс, я заметил у вас в доме портрет. Мне показалось, что он и
старый диван образуют там нечто вроде святилища. И эти свежие цветы...
Она чуть подняла брови. Потом ответила:
- Это и есть святилище. Но вы первый, кто об этом догадался. Как?..
- Не знаю. Вероятно, это потому, что еще дня два назад я проезжал мимо
старых миссий в Калифорнии. Расскажите мне о тех, кто изображен на
портретах.
- Но вам же не... О, когда-нибудь в другой раз, может быть.
- В другой раз? Послушайте, дитя. Вы, наверное, не представляете себе,
что через сорок минут я вылечу отсюда со скоростью семьдесят миль в час.
Вообразите, что мы уже встречались - где-нибудь, в банке или на почте, и
наконец через полгода я нанес вам визит и беседовал с вашей матушкой о
маргаритках. Вот и прекрасно. Все это уже позади. А теперь скажите мне,
кто вы, Ориллия Риверс? Кто и что, как, почему и когда?
Она улыбнулась. Кивнула. Рассказала.
Теперь она работает учительницей в школе, но когда был жив отец... там,
на увеличенной фотографии, изображен ее отец, Брэдли Риверс, первый
адвокат в Апогее. Он приехал с Кейп-Кода совсем молодым. Человек с
бакенбардами, что на среднем портрете, - это ее дед, капитан Зенас Риверс
из Вест-Харлпула, мыс Кейп-Код, а дом на акварели - это фамильный особняк
Риверсов, где родился и вырос ее отец.
- А вы сами бывали на Кейп-Коде? - поинтересовался Баффем. - Сдается
мне, я проезжал через Харлпул. Но в памяти ничего не осталось - только
белые дома и молельня с гигантским шпилем.
- Я всю жизнь мечтала побывать в Харлпуле. Отец один раз туда заезжал,
когда ему надо было по делам в Бостон. Тогда-то он и привез портрет деда,
и изображение старого дома, ну, и мебель, и все это... Он говорил, что ему
больно было видеть перемены в родном городе, и больше ни за что не хотел
туда ехать. А потом... он умер. Я коплю деньги для поездки на Восток. Я,
разумеется, сторонница демократии, но в то же время я убеждена, что такие
семьи, как мы, Риверсы, обязаны подавать миру положительный пример. И я
хочу разыскать там родных. Людей нашей крови!
- Может быть, вы и правы. Сам-то я из простых. Но у вас это в лице.
Сразу видно. Как и у вашего деда. Право, жаль, что... Ну, да ладно.
- Что вы! Вы аристократ. Вы делаете такое, чего не смеют делать другие.
Пока вы звонили по телефону, я видела директора нашей школы, и он сказал,
что вы... как это?.. Викинг и вообще...
- Стойте! Перестаньте! Минутку! Разные личности, особенно в газетах,
восхваляют меня до небес только за то, что я умею быстро ездить. А мне бы
нужен кто-нибудь вроде вас, чтобы показывал мне, что я за дубина.
Она посмотрела на него задумчиво своими ясными глазами.
- Боюсь, здесь, в Апогее, молодые люди находят, что я сужу слишком
строго.
- Понятное дело! Потому-то они дальше Апогея и не идут. - Баффем
заглянул в самую глубину ее глаз. - Знаете, по-моему, между нами есть
сходство в одном: ни вам, ни мне не по нутру прозябание. Большинство людей
никогда не задумывается над тем, почему они живут на свете. Мечтают: вот
ужо, если бы да кабы, когда-нибудь, хорошо бы поднатужиться да
поднапружиться - и, глядишь, они уже отдали богу душу. Но вы и я... Мне
кажется, будто я с вами знаком давным-давно. Вы будете вспоминать обо мне?
- Конечно. Здесь, в Апогее, не так-то много таких, кто несется со
скоростью семьдесят миль в час.
У калитки появился Рой Бендер.
- Эй, босс! Через две минуты кончаем! - прогудел он.
Баффем, вскочив, натягивал кожаную куртку и шоферские перчатки. И
говорил. А она не сводила с него серьезного взгляда. Голос его звучал
настойчиво.
- Мне пора. Еще через сутки начнет сказываться напряжение. Думайте обо
мне, тогда, хорошо? Пошлите мне вдогонку добрые мысли.
- Хорошо, - ответила она спокойно.
Он сдернул огромную перчатку. Ее рука казалась хрупкой на его ладони. В
следующее мгновение он шагал к калитке и вот уже садился в машину, бросив
Рою через плечо:
- Все проверили - бензин, батареи?
- А как же. Все сделано, - ответил механик их гаража. - А вы
передохнули малость?
- Да. Посидел в холодке, развеялся немного.
- Вы, я видел, разговаривали с Ориллией Риверс...
- Ладно, ладно, - перебил Рой Бендер. - Давайте, босс, стартуем.
Но Баффем выслушал механика до конца.
- Наша Ориллия - девушка, каких мало. Умница. И настоящая-настоящая
барышня. А ведь родилась и выросла здесь, у нас на глазах.
- А как бишь его, жениха вашей мисс Риверс? - рискнул Баффем.
- Да надо думать, она выйдет за преподобного Доусона. Старая сушеная
вобла, этот Доусон, но родом с Востока. В один прекрасный день станет ей
невмоготу учительствовать, тут-то он ее и зацапает. Как говорится, со
свадьбой спешить - в Рино каяться.
- Это верно. Расплатились, Рой? Ну, счастливо.
Баффем уехал. Через пять минут его уже отделяли от Апогея шесть и три
четверти мили. Мысли его были лишь об одном - наверстать упущенное время;
перед глазами стояла только стрелка спидометра, да стремительно неслась
навстречу лента дороги. Вскоре после того, как стемнело, он буркнул Рою:
- Берите руль. Поведете. Я вздремну немного.
И действительно вздремнул, проспал ровно час, потом, просыпаясь, потер,
как сонный ребенок, глаза кулаками, покосился на спидометр и положил
ладонь на руль, бросив Рою:
- Ладно, хорош. Подвиньтесь.
К рассвету не существовало уже больше ничего, кроме стремления на
предельной скорости вперед. Землю заслонила сплошная стена воя и скорости.
Ничто человеческое не пробудилось в нем даже тогда, когда он, побив
рекорд, с триумфом вылетел на Коламбус-Серкл.
Прежде всего он пошел и лег спать и проспал двадцать шесть с четвертью
часов, потом присутствовал на устроенном в его честь обеде, где произнес
речь, на редкость несвязную, так как сам все время думал о том, что через
восемь дней ему надо быть в Сан-Франциско. Оттуда он отбывал в Японию, где
должен был принять участие в гонках вдоль побережья острова Хондо. Прежде
чем он возвратится, Ориллия Риверс уже, конечно, выйдет замуж за своего
преподобного мистера Доусона и отправится в свадебное путешествие на мыс
Кейп-Код. И большие, сильные мужчины с измазанными машинным маслом лицами
будут внушать ей только отвращение.
На поездку туда и обратно уйдет один день. Машиной до Кейп-Кода
быстрее, чем поездом. А по дороге на Сан-Франциско у него будет еще один
час для разговора с Ориллией. Он произведет на нее большее впечатление,
если сможет потолковать с нею о родине ее предков. Можно будет показать ей
снимки, привезти ей какое-нибудь кресло из фамильного особняка.
На Морской улице Вест-Харлпула он увидел дом, в точности такой, как на
картине у Ориллии, и дощечка с названием потонувшего корабля - "Пеннинский
Воробей" - была прибита к стене сарая. Проехав чуть дальше по улице, он
прочитал вывеску над лавочкой: "Гайус Бирс. Продажа всевозможных товаров -
остроги, мельницы, сувениры". На пороге лавочки возился какой-то
человечек. Баффем зашагал прямо к нему и, приблизившись, увидел, что
человечек очень стар.
- Доброе утро. Это вы - капитан Бирс? - спросил Баффем.
- Самый я и есть.
- Не скажете ли, капитан, кто теперь живет в доме Риверсов?
- В котором, вы говорите, доме?
- У Риверсов. Вон через дорогу.
- А, в этом? А это дом Кендриков.
- Но ведь его построил Риверс?
- Вот и нет. Капитан Сефас, вот кто его построил. И всегда в нем жили
Кендрики. Теперешнего владельца зовут Уильям Дин Кендрик. Сам он в
Бостоне, по шерстяному делу, но семья приезжает сюда, почитай, каждое
лето. Уж кому и знать, как не мне. Кендрики со мной в родстве.
- Но... где же тогда жили Риверсы?
- Риверсы? А-а, они-то? Вы, стало быть, с Запада приехали? Думаете
провести здесь лето?
- Нет. Почему вы решили, что я с Запада?
- Да Риверс на Запад переселился, Брэдли Риверс. Вы-то про него, что
ли, спрашивали?
- Да.
- Приятель вам будет?
- Нет. Просто слыхал о нем.
- Ну тогда я вам вот что скажу: никаких Риверсов никогда и не было.
- То есть как это?
- Отец этого самого Брэдли Риверса называл себя Зенас Риверс, Да только
настоящее-то имя ему было Фернао Рибейро, и был он всего-навсего
португалец-матрос. И добром он не кончил, хоть и знал толк в промысле. Но
как запьет, то уж, не дай бог, себя не помнил. Он грабил затонувшие
корабли. А сюда он приехал с островов Зеленого Мыса.
- Я так понял, что предки этого Брэдли Риверса были самые что ни на
есть аристократы и прибыли сюда на "Мэйфлауэре".
- Может, и так, может, и так. Аристократы по части как бы нализаться
ямайского рома. Но они не на "Мэйфлауэре" приехали. Зенас Риверс пришел
сюда на бриге "Дженни Б.Смит".
- Но, значит, Зенас до Кендриков владел этим домом?
- Это он-то? Да если он или Брэд и переступали когда порог Кендрикова
дома, то разве чтобы дров охапку принести или раков на продажу.
- А какой он был с виду, этот Зенас?
- Да такой плотный из себя, смуглый - одно слово, португалец.
- А нос у него был с горбинкой?
- У него нос с горбинкой? Что твоя слива у него был нос.
- Но ведь у Брэдли был римский профиль. Откуда же у Брэдли взялся нос с
горбинкой?
- От мамаши. Мамаша у него янки, только их семья совсем была
никудышная, вот она и вышла за Зенаса. Брэд Риверс всю жизнь был отпетый
враль. Лет семь-восемь назад он вдруг объявился, так он тогда хвастал,
будто стал первым богачом в Канзасе или в Милуоки он говорил, не помню.
- Не знаете, он покупал здесь картину дома Кендриков?
- Вроде бы покупал. Он подрядил одного живописца нарисовать Кендриков
дом. И купил кое-что у меня в лавке - старый диван и портрет покойного
капитана Гулда, что оставила здесь Мэй Гулд.
- А этот капитан Гулд... у него нос с горбинкой? Лицо такое суровое, с
бакенбардами?
- Он, он. Что же вам про него Брэд нарассказал, а?
- Ничего, - вздохнул Баффем. - Так, значит, Риверс был самый
обыкновенный простолюдин вроде меня?
- Брэд Риверс? Простолюдин? Он у Зенаса, правда, учился года два в
Тэнтоне, но все равно, его здесь на задворках у Кендриков, или у Бирсов,
или Доунов всякая собака знает, привыкли. Да вы спросите хоть кого из
старожилов, вам всякий скажет.
- Спрошу. Спасибо вам.
Он шел по единственной улице Апогея в густом облаке пыли - ничем не
примечательный высокий господин в котелке.
В его распоряжении была всего пятьдесят одна минута до возвращения
местного поезда Апогейской ветки, который должен был доставить его на
ближайшую узловую станцию для пересадки в Западный экспресс.
Он позвонил; он постучал кулаком в парадное; он обошел дом кругом, и
здесь застал матушку Ориллии за стиркой салфеток. Она поглядела на него
поверх очков и гордо осведомилась:
- Что вам угодно?
- Вы не помните меня? Я проезжал здесь недавно в гоночном автомобиле.
Могу ли я видеть мисс Риверс?
- Нет. Она в школе. На уроках.
- А когда вернется? Сейчас четыре.
- Возможно, что прямо сию минуту, а возможно, что и до шести
задержится.
Его поезд отходил в 4:49. Он ждал на ступеньках парадного крыльца. Было
уже 4:21, когда в калитку вошла Ориллия Риверс. Он бросился к ней
навстречу, держа часы в руках, и, прежде чем она успела промолвить слово,
выпалил одним духом:
- Узнаете меня? И прекрасно. У меня неполных двадцать восемь минут.
Должен поспеть на поезд в Сан-Франциско, пароходом в Японию, оттуда,
возможно, в Индию. Рады мне? Пожалуйста, не будьте мисс Риверс, будьте
просто Ориллией. Осталось двадцать семь с половиной минут. Скажите, вы
рады?
- Д-д-да.
- Думали обо мне?
- Конечно.
- А вам хотелось, чтобы я когда-нибудь опять проехал через ваши места?
- Какой вы самонадеянный!
- Нет, я просто очень тороплюсь. У меня осталось всего двадцать семь
минут. Вам хотелось, чтобы я вернулся? Ну, пожалуйста, скажите! Разве вы
не слышите свисток парохода, уходящего в Японию? Он зовет нас.
- В Японию!
- Хотите посмотреть Японию?
- Очень!
- Пойдемте со мной! Я распоряжусь, чтобы в поезде нас встретил пастор.
Можете позвонить в Детройт и навести обо мне справки. Соглашайтесь!
Скорее! Будьте моей женой. Осталось двадцать шесть с половиной минут.
В ответ она смогла только прошептать:
- Нет! Мне нельзя об этом даже думать. Это так заманчиво! Но мама
никогда не согласится.
- При чем тут ваша мама?
- Как при чем? В таких семьях, как наша, судьба одного человека -
ничто, важна и священна судьба рода. Я должна помнить о Брэдли Риверсе, о
старом Зенасе, о сотнях славных пионеров-янки, возродивших нечто
величественное, по сравнению с чем не имеет значения счастье отдельного
человека. Дело в том, что... о! Noblesse oblige [положение обязывает
(фр.)].
Мог ли он, не пощадив этой страстной веры, сказать ей правду? Он
выпалил:
- Но вы бы хотели? Ориллия! Осталось ровно двадцать пять минут. - Он
сунул часы в карман. - Слушайте. Я должен поцеловать вас. Я уезжаю отсюда
за семь тысяч миль, и я этого не вынесу, если... Я сейчас вас поцелую вон
там в беседке.
Он ухватил ее под руку и увлек по дорожке.
Она слабо сопротивлялась: "Нет, нет, о, пожалуйста, не надо!" - пока он
не смел ее слова поцелуем, и в поцелуе она забыла все, что только что
говорила, и прильнула к нему с мольбой:
- О, не уезжайте! Не оставляйте меня тут, в этой мертвой деревне.
Останьтесь, поезжайте следующим пароходом! Уговорите маму...
- Я должен ехать этим пароходом. Меня ждут там: будут большие гонки.
Поедем со мной!
- Без... без вещей?
- Купим все по дороге, в Сан-Франциско!
- Нет, не могу. Я должна подумать и о других, не только о маме.
- О мистере Доусоне? Неужели он вам нравится?
- Он очень деликатен и внимателен, и он такой образованный человек!
Мама хочет, чтобы мистер Доусон получил приход на Кейп-Коде, и тогда, она
думает, я могла бы возобновить прежние связи нашей семьи и стать настоящей
Риверс. Сделавшись миссис Доусон, я, может быть, разыскала бы наш старый
дом и...
Ее прервали его руки, легшие ей на плечи, его глаза, смотревшие прямо в
ее глаза с горькой прямотой.
- Неужели вам не надоедают предки? - воскликнул он.
- Никогда! Хороша я или дурна, у меня славные предки. Однажды во время
мятежа на клиппере, которым командовал Зенас Риверс, он...
- Дорогая, никакого Зенаса Риверса не было. Был только
иммигрант-португалец по имени Рибейро, Фернао Рибейро. На портрете у вас в
доме изображен некий капитан Гулд.
Она отпрянула. Но он продолжал говорить, стараясь взглядом и голосом
выразить свою нежность:
- Старик Зенас был низкорослый смуглый толстяк. Он грабил затонувшие
суда и был не слишком-то приятной личностью. Первый настоящий аристократ в
вашем роду - это вы!
- Подождите! Значит... значит, это все неправда? А дом, фамильный дом
Риверсов?
- Нету дома. Дом, который у вас на картине, принадлежит и всегда
принадлежал Кендрикам. Я сейчас прямо с Кейп-Кода, и там я выяснил...
- Все неправда? Ни слова правды во всей истории Риверсов?
- Ни слова. Я не хотел вам говорить. Если не верите, можете написать
туда.
- О погодите! Одну минуту.
Она отвернулась и посмотрела вправо, туда, где в конце улицы, как
припомнил Баффем, был небольшой холм и на склоне - кладбище.
- Бедный отец! - прошептала она. - Я так... я так любила его, но я
знаю, он часто говорил неправду. Но только безобидную неправду. Он просто
хотел, чтобы мы им гордились. Мистер... как ваша фамилия?
- Баффем.
- Идемте.
Она быстрыми шагами повела его в дом, в комнату с боготворимыми
портретами. Она посмотрела на "Зенаса Риверса", потом на "изображение дома
Риверсов". Она погладила застекленную фотографию отца, сдула с пальцев
пыль, вздохнула: "Здесь такой затхлый воздух, так душно!" - и, подбежав к
старому красного дерева комоду, выдвинула ящик и вынула лист пергамента.
На нем, как успел разглядеть Баффем, был вычерчен фамильный герб. Она
взяла карандаш и на обороте пергамента нарисовала крылатый автомобиль.
Потом протянула рисунок ему и воскликнула:
- Вот герб будущего рода, эмблема новой аристократии, которая умеет
работать!
И он с веселой торжественностью провозгласил:
- Мисс Риверс, не согласитесь ли вы выйти за меня замуж где-нибудь на
полпути отсюда в Калифорнию?
- Да. - Он поцеловал ее. - Если вы сумеете... - она поцеловала его, -
...убедить маму. У нее здесь есть знакомства и есть немного денег. Она
сможет прожить и без меня. Но она верит в аристократический миф.
- Можно мне солгать ей?
- Ну, один раз, пожалуй.
- Я объявлю ей, что моя мать - урожденная Кендрик из Харлпула, и она
увидит, что я страшно важный, только очень тороплюсь. А торопиться надо. У
нас всего тринадцать минут!
Из прихожей донесся недовольный голос миссис Риверс:
- Ориллия!
- Д-да, мама?
- Если ты и этот господин хотите поспеть на поезд, вам пора.
- К-как?.. - только и могла произнести Ориллия. - Потом бросила
Баффему: - Я сейчас, сбегаю уложу чемодан!
- Все уже уложено, Ориллия. Как только я снова увидела здесь этого
субъекта, я сразу поняла, что придется спешить. Но, по-моему, вам
следовало бы перед уходом сообщить мне имя моего будущего зятя. У вас
осталось всего одиннадцать минут. Торопитесь! Скорее! Скорее!

1919

Синклер Льюис.
Ивовая аллея

Пер. - М.Литвинова.
Авт.сб. "Кингсблад, потомок королей. Рассказы". М., "Правда", 1989.
OCR & spellcheck by HarryFan, 12 July 2001

1

Джэспер Холт вынул из ящика стола квадратное стекло. Положил на стекло
лист бумаги и написал: "Настало время, когда все честные люди должны
прийти на помощь своей партии". Он внимательно рассмотрел свой округлый
канцелярский почерк и переписал фразу мелкими, витиеватыми буквами, как
пишут старые ученые-схоласты. Десять раз он переписал эти слова тем же
искаженным, убористым почерком. Потом мелко-мелко разорвал листок, сжег
обрывки в большой пепельнице и вымыл пепельницу под умывальником.
Удовлетворенно побарабанив пальцами по стеклу, он убрал его в ящик. Если
подложить стекло под бумагу, отпечатков не остается.
Как и его комната, обставленная креслами с бахромой и украшенная
пестрыми подушечками-булавочницами, - лучшая комната в аристократическом
пансионе миссис Лайенс, - Джэспер Холт имел вид почти аристократический.
Он был стройный, уже лысеющий брюнет лет тридцати восьми, в элегантном
светлом костюме с белой гвоздикой в петлице. У него были удивительно
крепкие, гибкие пальцы. Он походил на агента по продаже акций или младшего
партнера юридической фирмы. В действительности же он служил старшим
кассиром в Национальном Лесном банке в городе Верноне.
Он посмотрел на дорогие плоские золотые часы. Была половина седьмого,
за окном начинали густеть сумерки теплого весеннего дня. Сегодня среда. Он
взял трость, серые шелковые перчатки и стал спускаться по лестнице. Внизу
он встретил хозяйку и поклонился. Хозяйка ответила ему длинной тирадой о
погоде.
- Я сегодня не буду к обеду, - приветливо улыбаясь, предупредил ее
Джэспер Холт.
- Хорошо, мистер Холт. Я знаю, вас ждут ваши высокопоставленные друзья!
Я читала в "Геральде", что вы опять играете главную роль в новой
постановке "Общественного театра". Не служи вы в банке, мистер Холт, вы
были бы замечательным артистом.
- Не думаю. У меня, знаете ли, не тот темперамент. - Голос его звучал
приветливо, но улыбался он одними губами. - Вот у вас сценическая
внешность. Из вас вышла бы вторая Этель Барримор, если бы не мы, ваши
подопечные.
- Ах, мистер Холт, ну и льстец же вы!
Джэспер Холт, откланявшись, вышел на улицу и, не торопясь, зашагал к
местному гаражу. Кивнув дежурному, но не сказав ни слова, он сел за руль
своего автомобиля и выехал на улицу. Он поехал в противоположную от центра
Вернона сторону к предместью Роузбэнк. Но, не доехав до предместья, он
свернул и вскоре остановился на Фэнделл-авеню - этой типичной маленькой
Главной улице бедного квартала, на которой есть свои кинотеатры и
закусочные, магазины, прачечные и похоронные бюро. Холт вышел из
автомобиля и сделал вид, будто проверяет, хорошо ли надуты шины. Он тыкал
их носком ботинка, а сам незаметно оглядывал улицу. Не увидев ни одного
знакомого лица, он вошел в кондитерский магазин "Парфенон".
Магазин "Парфенон" специализировался на продаже конфетных коробок,
которые по виду походят на книги. Крышки сделаны под кожу, как переплет,
на них тиснеными буквами словно бы название книги. Боковые стенки
изображают обрез. Но страниц под фальшивым переплетом нет. Внутренность
коробки заполняется конфетами.
Джэспер пересмотрел несколько коробок и выбрал две, с названиями
попристойнее: "Дамское счастье" и "Любимое - любимой". Он попросил
продавца-грека наполнить коробки недорогими шоколадными конфетами и
завернуть.
Из кондитерской он зашел в соседнюю лавку, торговавшую между прочим
книгами, и выбрал себе два романа с чувствительными заголовками под стать
тем, что были на конфетных коробках. Их он тоже приказал завернуть. Выйдя
из лавки, он нырнул в соседнюю закусочную, заказал у мраморной грязной
стойки бутерброд с салатом, пару пончиков и чашку кофе, отнес все на
дальний столик и торопливо поел. Вернувшись к своему автомобилю, он еще
раз огляделся по сторонам.
Ему показалось, что он знает приближавшегося к нему человека. Но уверен
он не был. Голова, плечи и грудь - то, что видит через окошечко кассир в
банке - были как будто знакомы. Но, встречая человека на улице, Холт
никогда не мог с уверенностью сказать, знает он его или нет. Было очень
странно видеть, что у его клиентов, которые были для него только лица с
руками, предъявлявшими чеки и получавшими деньги, имелись еще ноги, своя
походка и манера держаться.
Он подошел к обочине тротуара и принялся, задрав голову и поджав губы,
с деловым видом разглядывать карниз кондитерского магазина. А сам уголком
глаза продолжал следить за опасным прохожим.
- Привет кассиру! - кивнув, проговорил подошедший.
- Ах, это вы... здравствуйте! - Джэспер сделал вид, будто только сейчас
его заметил, и пробормотал: - Вот осматриваю собственность банка.
Человек прошел мимо.
Джэспер сел в машину и выехал с Фэнделл-авеню опять на улицу, ведущую в
предместье Роузбэнк. Взглянул на часы. Было без пяти семь.
В четверть восьмого он с главной улицы Роузбэнка свернул в проулок,
который почти совсем не изменился с тех пор, как был простым проселком.
Правда, кое-где на него выходило несколько плохоньких домов с облезлой
краской, но в основном с обеих сторон тянулись болота, да там и сям
курчавились ивовые рощицы, и зыбкая почва была усеяна сухими листьями и
струпьями коры.
За ветхими воротами виднелась заглохшая, почти не езженная колея,
терявшаяся среди ив в глубине участка. Джэспер провел машину между двумя
покосившимися столбами ворот и затрясся по ухабистой колее. Он круто
повернул к некрашеному сараю и, не сбавляя скорости, въехал внутрь, так
что чуть не врезался передним бампером машины в заднюю стенку сарая. Он
выключил зажигание, выскочил из машины и бегом вернулся к воротам.
Спрятавшись в ольшанике у забора, он выглянул на дорогу. Мимо, оживленно
разговаривая, шли две женщины. Они замедлили шаги, заглядывая в ворота.
- Вот где живет этот отшельник, - сказала одна.
- Это который пишет книгу о божественном и выходит из дому только по
вечерам? Проповедник какой-то?
- Да, да, он самый. Его, кажется, зовут Джон Холт. По-моему, он
немножко не в себе. Он поселился в старом доме Бодеттов. Дом отсюда не
виден - он в дальнем конце участка, выходит фасадом на ту улицу.
- И я слыхала, что он не в себе. Но кто это въехал сюда сейчас в
автомобиле - вы видели?
- А-а, это его брат, не то родной, не то двоюродный. Он живет в городе.
Говорят, богатый. И симпатичный.
Женщины прошли дальше. Джэсперу не слышно было уже, что они говорят.
Стоя в кустах, он пальцами одной руки тер ладонь другой. Ладонь была
совсем сухая от волнения. Но он улыбался.
Он вернулся к сараю и пошел по выложенной кирпичом ивовой аллее,
тянувшейся чуть ли не на целый квартал. Ивы росли с обеих сторон, образуя
как бы стены и потолок. Когда-то это была красивая аллея, вдоль нее стояли
резные деревянные скамьи, в конце она расширялась, образуя двор,
посередине которого был фонтан с каменной скамьей и альпийский садик.
Альпийский садик давно превратился в руины, поросшие буйными побегами
плюща и дикого винограда; краска с фонтана облезла, железных купидонов и
наяд съедала ржавчина. Мостившие аллею кирпичи поросли мхом и лишайником.
Неубранные сухие листья и комья запекшейся грязи свидетельствовали о
полном запустении. Кирпичи кое-где были выбиты, по неровной дорожке трудно
было идти, не спотыкаясь. От ив, кирпичей и земли тянуло сыростью и
холодом. Но Джэспер, по-видимому, этого не чувствовал. Он быстро шел по
аллее к дому - серому каменному сооружению, которое на этих недавно
заселенных землях Среднего Запада по праву могло считаться старинным. Оно
было построено в тысяча восемьсот тридцать девятом году одним французом,
торговцем мехами. Когда-то во дворе его индейцы-чиппева даже сняли с
кого-то скальп. Массивная дверь черного хода запиралась неожиданно дорогим
новейшим замком. Джэспер отпер его плоским ключом и захлопнул за собой
дверь. Пружина щелкнула, и дверь заперлась. Джэспер очутился в маленькой,
просто обставленной кухне. Окна были завешаны шторами. Он прошел кухню,
затем столовую и попал в гостиную. Уверенно, словно у себя дома, обходя в
темноте стулья и столы, он подошел по очереди к каждому из трех окон и,
только убедившись, что шторы опущены, зажег лампу на колченогом столике.
Неяркий огонь осветил унылые коричневые стены, и Джэспер, обведя глазами
комнату, довольно кивнул: с того времени, как он был здесь в последний
раз, ничего не изменилось.
В комнате пахло затхлостью от старого зеленого репса, которым была
обита мебель, и кожаных переплетов книг. Здесь давно не убирали. Всюду
лежал слой пыли: на высоких с красными плюшевыми спинками стульях, на
жесткой кушетке, на холодном белом мраморном камине, на дверцах огромного
застекленного книжного шкафа, занимавшего целую стену.
Вся обстановка не вязалась с обликом Джэспера Холта - этого делового,
энергичного человека. Но Джэспера она не смущала. Он ловко развернул оба
пакета - с настоящими книгами и с конфетными коробками, похожими на книги.
Положил один лист оберточной бумаги на стол и разгладил его. Потом высыпал
на него конфеты из обеих коробок. Второй лист и бечевку он бросил в камин
и тут же сжег. Подойдя к книжному шкафу, он отпер ключом одну из книжных
полок. На ней стояли десятка два дешевых романов и среди них по меньшей
мере полдюжины были такие точно конфетные коробки, какие он купил сегодня
в "Парфеноне".
Только одна полка в этом шкафу была отведена под эту легкомысленную
литературу. На остальных плотно стояли унылые, в черных переплетах, с
пятнистыми обрезами труды по истории и богословию, жизнеописания великих
людей - убого-благородные произведения, какие можно у любого букиниста
купить по пятнадцати центов за штуку. Джэспер несколько минут смотрел на
них, словно заучивал наизусть названия. Затем взял "Житие преподобного
Иеремии Бодфиша", открыл наугад и прочитал вслух: "Во время таких
задушевных бесед в кругу семьи, которые мы вели после вечерней молитвы,
брат Бодфиш заметил однажды, что Филон Иудей, чья ученая карьера всегда
напоминала мне рассуждения Меланхтона о сущности рационализма, был
всего-навсего софист". Джэспер захлопнул книгу и удовлетворенно
проговорил:
- Филон Иудей так Филон Иудей. Сойдет для начала.
Он запер шкаф и пошел наверх. Дверь справа в верхнем коридоре вела в
маленькую спальню. Там горел свет. Дом до появления Джэспера был,
по-видимому, пуст, но горевшая на втором этаже лампочка должна была
убедить всякого непрошеного гостя, который мог бы проникнуть во двор, что
в доме есть люди. Мебель в спальне была самая спартанская - железная
койка, один стул с прямой спинкой, умывальник, громоздкий дубовый комод.
Джэспер повозился с замком, рванув, выдвинул нижний ящик, достал оттуда
черный мятый, лоснящийся костюм, пару черных ботинок, небольшой черный
галстук бабочкой, белый стоячий воротничок, белую рубашку с накрахмаленной
грудью, коричневую фетровую шляпу, всю в пятнах, и парик - отличный
дорогой парик, грязно-рыжий и непричесанный.
Он сбросил с себя свой элегантный фланелевый костюм, воротничок с
высокими уголками, синий галстук, сшитую на заказ шелковую сорочку,
изящные туфли из мягкой кожи и, прежде всего поспешив натянуть парик,
облачился в мрачное, черное одеяние. Он переодевался, а углы его рта уныло
опускались. Бросив на кровать свое платье и оставив свет, он сошел назад в
гостиную. Но теперь это был совсем другой человек - слабее здоровьем,
слегка не от мира сего, менее располагающий к себе и, без сомнения, куда
больше знакомый с долгими грустными думами одиночества. Приходилось
согласиться, что это не Джэспер Холт, а его брат-близнец, Джон Холт -
религиозный фанатик и отшельник.

2

Джон Холт, брат-близнец Джэспера Холта, старшего банковского кассира,
протер глаза, как будто только что оторвался от многочасовых ученых
занятий, и, горбясь, пошел в прихожую к парадному выходу. Он отпер дверь,
подобрал два-три рекламных проспекта, брошенных почтальоном в узкую щелку
для писем, вышел и запер за собой дверь. Ступеньки вели во двор, не такой
запущенный, как ивовая аллея на задах. Двор выходил на улицу предместья,
гораздо более оживленную, чем тот проулок, по которому Джэспер Холт
подъехал к дому отшельника.
Уличный фонарь освещал двор и входную дверь, на которой белел
приколотый листок. Джон провел ладонью по листку, ногтем попробовал,
крепко ли он держится. Сейчас он не мог разобрать надпись, но хорошо знал,
что там мелким, витиеватым почерком было написано: "Просьба не беспокоить,
на звонок никто не выйдет, хозяин пишет книгу".
Джон стоял на крыльце, пока не разглядел за забором справа своего
соседа-счетовода, большого, грузного человека, который расхаживал перед
домом и курил послеобеденную сигару. Тогда Джон стал ходить по двору,
понемногу приблизился к забору и стоял там, нюхая сирень, до тех пор, пока
сосед не заметил его и не крикнул:
- Добрый вечер!
- Да, вечер как будто неплох.
Голос Джона походил на голос Джэспера, только был немного ниже по
тембру, и тон был не такой уверенный.
- Как подвигается книга?
- Это очень, очень нелегкое дело. Трудно проникнуть в тайный смысл всех
пророчеств. Однако мне пора на собрание духовного братства "Спасение".
Искренне надеюсь видеть вас у нас в одну из наших сред или в воскресенье
вечером. Желаю вам всего наилучшего, сэр.
Джон вялой походкой вышел на улицу. Зашел в мелочную лавку. Купил
пузырек чернил. В бакалейной лавке, торговавшей по вечерам, купил два
фунта кукурузной и два фунта пшеничной муки, фунт бекона, полфунта масла,
полдюжины яиц и банку сгущенного молока.
- Прикажете доставить на дом? - спросил продавец.
Джон удивленно взглянул на него. Но оказалось, что продавец новый, он
не мог знать его привычек.
- Нет, - сказал он укоризненно. - Я всегда отношу свои покупки сам. Я
пишу книгу. И не могу позволить, чтобы меня беспокоили.
Расплачиваясь, Джон передал кассиру почтовый чек на тридцать пять
долларов и получил сдачу. В бакалейной лавке привыкли к таким
чекам-переводам на имя Джона Холта - отправителем на них всегда значился
некий Р.Дж.Смит из Южного района Вернона. Джон взял пакет с провизией и
вышел из лавки.
- Тронутый, что ли? - спросил новый продавец.
- Да-а, - покачал головой кассир. - Он даже свежего молока никогда не
покупает. Сидит на сгущенном. Что вы на это скажете? Соседи говорят, что
он сжигает весь свой мусор. В его мусорном ящике, кроме золы, никогда
ничего нет. Если постучаться к нему, он ни за что не откроет. Так мне
рассказывали. День-деньской строчит свою книгу. Чудак, каких мало.
Религиозное помешательство, по-моему. Но какой-то доход к нему поступает,
видно, он из состоятельной семьи. Изредка выползает вечером из своей норы
и бродит по городу. Сперва над ним подсмеивались, а потом привыкли. Он
живет у нас, думаю, около года уже.
А Джон тем временем невозмутимо шагал по главной улице предместья
Роузбэнк. В самом темном конце улицы он свернул в подъезд, над которым
корявыми буквами, освещенными электрической лампочкой, было написано:
"Духовное братство "Спасение". Приглашаются все желающие. Вход свободный".
Было восемь часов вечера. Члены духовного братства собрались, как
всегда, в своем помещении над булочной. Это была крошечная секта,
державшаяся самых строгих принципов. Ее члены были убеждены, что только
они истинно следуют догматам священного писания, и что только они одни
спасутся, что все остальные секты и вероисповедания обречены вечной
погибели за противное христианству пристрастие к роскоши, что грешно иметь
священников и органы в храмах, а равно и самые храмы, а не пустые
помещения с голыми стенами. Свои богослужения они проводили сами, по
очереди вставая и обращаясь к присутствующим с толкованием какого-либо
библейского текста или просто с хвалебным приветствием собранию
благочестивых, которое отвечало возгласами: "Аллилуйя!" и "Аминь, брат
наш, аминь". Были они люди тощие, строго одетые, по большей части пожилые
и весьма собой довольные. Из них самым почитаемым был Джон Холт.
Джон Холт поселился в предместье Роузбэнк всего одиннадцать месяцев
назад. Он купил дом, выстроенный французом Бодеттом, вместе с библиотекой,
принадлежавшей последнему владельцу дома - удалившемуся от дел священнику,
и заплатил за все новенькими стодолларовыми купюрами. Но он уже успел
заслужить глубокое уважение членов братства. Он жил отшельником, почти
никуда не выходил, проводя, как видно, дни в молитвах, в чтении и работе
над книгой. Последнее вызывало у братии восхищение. Его просили, чтобы он
прочитал им свою книгу. Ко времени описываемых событий он прочел им
несколько страниц, содержавших главным образом цитаты из древних авторов,
толкующих пророков. Он не пропускал почти ни одного собрания и в самой
ученой, но абстрактной манере рассуждал перед братьями о "мирском" и
"плотском".
В этот вечер он долго распространялся о том, что некто Филон Иудей был
попросту софистом. Спасающиеся братья не очень-то понимали, ни кто такой
Филон Иудей, ни что такое софист, но все они одобрительно кивали головами
и подхватывали:
- Ты прав, брат. Аллилуйя!
Незаметно Джон перешел к своему брату Джэсперу, погрязшему в мирских
пороках. Он говорил о нем печально и строго. Рассказывал, как борется с
пагубной страстью Джэспера к деньгам. По его просьбе братья помолились за
Джэспера.
Собрание окончилось в девять.
- Прекрасно прошло сегодня собрание. Такое свободное изъявление духа! -
вздыхая, пожимал Джон руки старейшинам братства.
Он сказал несколько назидательных слов вновь обращенной сестре -
служанке, недавно приехавшей в Роузбэнк из Сиэтла. Захватив пузырек с
чернилами и пакет с провизией, он мерными шагами спустился по лестнице. И
в семь минут десятого покинул молитвенный дом.
В девять часов шестнадцать минут Джон Холт был в своей спальне и
стаскивал с себя рыжеватый парик и траурный костюм проповедника. А в
девять часов двадцать восемь минут Джон Холт снова превратился в Джэспера
Холта, энергичного служащего Лесного банка в Верноне.
Джэспер Холт оставил в спальне своего брата зажженную лампу, быстро
сбежал по лестнице, проверил замки парадной двери, запер ее еще на засов,
проверил, закрыты ли ставни на окнах, взял пакет с продуктами и кулек
конфет, которые привез в коробках, похожих на книги, погасил свет в
гостиной и торопливо зашагал по ивовой аллее к машине. Он бросил на
сиденье конфеты и пакет, вывел машину задним ходом со двора, уверенно
лавируя между кустов, и поехал по безлюдному проулку.
Проезжая мимо болота, он нашарил на сиденье кулек с конфетами, одной
рукой развернул его и вытряхнул конфеты из окна. Они так и посыпались
дождем в густую придорожную траву. Бумагу с маркой кондитерского магазина
"Парфенон" Джэспер сунул к себе в карман. Затем из пакета, на котором тоже
стояла марка магазина, он вынул и сложил на сиденье свертки с провизией, а
пакет тоже сунул в карман.
Возвращаясь из Роузбэнка в город, он еще раз свернул и остановился у
жалкой лачуги, в которой жил старый хромой норвежец. Джэспер просигналил.
Из дома выбежал внук норвежца.
- Возьмите, я тут кое-что привез вам, - сказал Джэспер, подавая
свертки.
- Да благословит вас бог, сэр. Я не знаю, что бы мы без вас делали, -
прошамкал из-за двери старик.
Но Джэспер не стал его слушать.
- На днях заеду опять! - крикнул он и уехал.
В четверть одиннадцатого он остановился у дома, где помещался
"Общественный театр" - последняя выдумка высшего вернонского света.
Обитатели фешенебельных кварталов чуть не все были членами Театрального
клуба, во главе которого стояла дочка самого управляющего железной
дорогой. Джэспер Холт, воспитанный и холостой, был радушно принят в среде
"лучших людей города", хотя, кроме того, что он отличный кассир и родом из
Англии, никто ничего о нем не знал, зато как актера его прямо-таки на
руках носили: он был признан как самый талантливый актер-любитель во всем
Верноне. Его ничем не примечательное лицо могло вытягиваться в трагическую
маску или раздуваться толстощекой шутовской физиономией; его спокойные
манеры словно скрывали вулкан страстей. В отличие от других любителей он
не "представлял" - он просто перевоплощался. Он забывал о существовании
Джэспера Холта и становился то бродягой, то судьей, то лощеным денди Ноэля
Кауарда, то странным порождением фантазии Бернарда Шоу или символом из
драм лорда Дансейни.
Все другие одноактные пьесы из нового репертуара "Общественного театра"
уже отрепетировали. Джэспера ждали любители-актеры, занятые в пьесе, где
он играл главную роль. Еще его хотели видеть дамы-постановщицы, чтобы
узнать, во-первых, как он отнесется к синим шторам на сцене, а во-вторых,
какой, по его мнению, заключается высший смысл в роли пажа, состоявшей
всего из двух строчек, но доставшейся зато самой очаровательной
любительнице самого юного поколения. Когда все обсудили и утихомирили двух
крупно поспоривших членов репертуарного совета, то, наконец, приступили к
репетиции. Джэспер Холт был все в том же фланелевом костюме с увядшей
гвоздикой в петлице; но это был уже не Джэспер Холт, это был старый герцог
де Сан Саба, циничный, щедрый, великолепный, с изысканными манерами, с
вкрадчивым голосом и снедаемый самыми низменными страстями.
- Ах, если бы мне побольше таких талантов, как вы! - восклицал нанятый
театром профессиональный режиссер.
Репетиция окончилась в половине двенадцатого. Джэспер отвел машину в
гараж и пешком вернулся домой. Дома он изорвал и сжег бумагу с маркой
кондитерского магазина и пакет, в котором были продукты.
Спектакль состоялся в следующую среду. Джэсперу Холту аплодировали без
конца. А на банкете, устроенном после окончания пьесы в Лейксайд-клубе, он
танцевал с самыми красивыми девушками города. Он говорил мало, но зато
танцевал без устали. Джэспер Холт был в зените славы.
В среду вечером Джон Холт не пришел на собрание духовных братьев в
Роузбэнке.
А через пять дней в понедельник на совещании у директора Национального
Лесного банка Джэспер Холт пожаловался на головную боль. На следующий день
он позвонил директору и сказал, что не придет в банк: он попробует
отоспаться, дать отдых глазам, может быть, тогда пройдет его мучительная
головная боль. Это было некстати, потому что именно в этот день его брат
Джон приехал в Вернон и зашел в банк навестить Джэспера.
Директор видел Джона Холта всего один раз. И так уж совпало, что и в
тот раз Джэспера не было в банке - он уезжал за город. Директор пригласил
Джона в свой кабинет.
- Ваш брат сегодня остался дома. У бедняги страшная головная боль.
Надеюсь, она скоро пройдет. Мы очень ценим вашего брата. Вы можете им
гордиться. Не хотите ли сигару?
Директор говорил с Джоном, а сам незаметно разглядывал его. Как-то во
время обеда (директор иногда угощал обедом своего старшего кассира)
Джэспер обмолвился, что они с братом похожи как две капли воды. Но сколько
ни всматривался директор в Джона Холта, он не замечал такого разительного
сходства. Черты, были, пожалуй, те же. Но у Джона на лице застыла такая
гримаса хронического духовного несварения, взгляд был так угрюм, рыжие
космы такие спутанные, неряшливые - то ли дело черный лоснящийся зачес
Джэспера над просвечивающей плешинкой, - что директор почувствовал к Джону
неприязнь, столь же сильную, как и его симпатия к Джэсперу.
А Джон тем временем говорил:
- Я, знаете ли, не курю. Я решительно не понимаю, как это человек может
отравлять сосуд божий наркотиками. По-видимому, я должен был бы
радоваться, что вы так цените моего бедного брата. Но меня куда больше
заботит его полное равнодушие к духовной стороне жизни. Он иногда
приезжает ко мне в Роузбэнк. Я пытаюсь наставить его на путь истинный. Но
признаюсь, мне это плохо удается. Легкомыслие его поразительно!
- Мы не замечали в нем легкомыслия. Он образцовый работник.
- Но он занимается актерством! И читает любовные романы! Конечно, я
помню заповедь: "Не судите, да не судимы будете". Но я глубоко скорблю о
том, что мой брат готов отдать вечное блаженство за преходящие радости
земные. Однако я должен идти навестить его. Я верю, что мы встретимся с
вами на собраниях нашего братства "Спасение" в Роузбэнке. Будьте здоровы,
сэр.
Возвращаясь к прерванной работе, директор пробормотал:
- Скажу Джэсперу, что лучший комплимент, какой я могу ему сделать, -
это что он совсем не похож на своего братца.
На следующий день, в среду, когда Джэспер пришел в банк, директор и в
самом деле повторил ему свою шутку насчет сходства с Джоном, но Джэспер, -
вздохнув, ответил:
- О, Джон, по существу, славный малый. Но он так давно занимается
метафизикой, восточным мистицизмом и бог знает еще какой чертовщиной, что
живет теперь как в тумане. Но, право же, он гораздо лучше меня. Если я
вдруг убью мою домохозяйку или, скажем, ограблю ваш банк, шеф, пойдите к
Джону - и я ставлю лучший обед в городе, что Джон не успокоится, пока я не
окажусь в руках правосудия. Вот какие высокие принципы у моего брата!
- Такие высокие, что простому смертному до них и не дотянуться! Так,
значит, если вы нас ограбите, то я должен обратиться к вашему брату? Но,
прошу вас, воздержитесь от этого. Я содрогаюсь при мысли, что придется
иметь дело с детективом, который к тому же еще религиозный фанатик в
крахмальной манишке.
Оба рассмеялись, и Джэспер пошел в свою кабину. Он признался, что
голова у него все еще болит. И директор посоветовал ему взять недельный
отпуск. Джэспер не соглашался: в связи с войной в Европе стала расти
военная промышленность, и все больше поступает заводских платежных
ведомостей, которыми как раз занимается Джэспер.
- Лучше неделю отдохнуть, чем потом болеть месяц, - настаивал директор.
И Джэспер поддался на уговоры. Он решил уехать и отдохнуть денька
два-три. Он отправится в пятницу на озеро Уэкамин, день-другой порыбачит и
не позже вторника будет обратно. Перед отъездом он успеет подготовить
ведомости к оплате и передаст их второму кассиру. Директор поблагодарил
Джэспера за его добросовестное отношение к своим обязанностям и, как
нередко бывало, пригласил в четверг вечером к себе домой на ужин.
В эту среду вечером Джон, брат Джэспера, был на собрании духовного
братства в Роузбэнке. Вернувшись домой и чудесным образом превратившись в
своего брата Джэспера, он не стал убирать парик и костюм Джона в нижний
ящик комода, а уложил в чемодан. Чемодан он отвез к себе в Верной и запер
в шкаф.
За ужином в гостях у директора он был, как всегда, любезен, но
несколько молчалив: у него еще болезненно стучало в висках - и он ушел из
гостей рано, в половине десятого. Он степенно шагал к центру Вернона по
фешенебельному бульвару, держа в одной руке свои серые шелковые перчатки,
а в другой - трость, которой он величаво помахивал. Так он дошел до
гаража, где стояла его машина.
- Страшно болит голова. Хочу проехаться за город, подышать свежим
воздухом, - сказал он дежурному.
Он выехал со скоростью не больше пятнадцати миль в час, держа путь на
юг. За пределами города он перешел на двадцать пять миль в час. Вся его
спокойная, удобная поза говорила о том, что он едет далеко: он сидел
неподвижно, только чуть шевелилась нога на акселераторе и правая рука на
руле. Левый локоть покоился на мягком подлокотнике, и ладонь снизу только
чуть касалась руля.
Он проехал к югу пятнадцать миль, почти до самого городка у Уонагуши.
Затем по довольно плохой дороге круто свернул на северо-запад и, описав
большую дугу вокруг Вернона, взял курс на Сен-Клер, который, как и
предместье Роузбэнк, лежит к северу от Вернона. Сделано это было не
случайно. Уонагуши находился в восемнадцати милях к югу от Вернона;
Роузбэнк, наоборот, в восьми милях к северу. Сен-Клер же стоял от Вернона
на двадцать миль, почти так же, как и Уонагуши, только в противоположном
направлении.
По пути в Сен-Клер, проезжая в двух милях от Роузбэнка, Джэспер съехал
с шоссе в рощу, где росли вперемешку дубы и клены. Он остановил машину на
заброшенной лесной дороге. Вылез из машины, размялся и пошел вверх по
склону лесистого холма, который круто обрывался над заглохшим лесным
озером. Каменная стена почти отвесно уходила в воду. Стоя на самом краю
обрыва, Джэспер разглядывал в слабом свете звезд темное, заросшее
тростником озеро. Оно так затянулось тиной, что в нем никто никогда не
купался. Жили в озере склизкие мордастые голавли, но редкий рыбак
заглядывал сюда.
Джэспер стоял, задумавшись. С этого обрыва однажды сорвалась в воду
упряжка лошадей, и вязкое дно озера засосало ее.
Он пошел вниз, ведя тростью по земле, как бы прочерчивая дорогу от
обрыва до того места, где под деревьями ждал его автомобиль. Один раз он
остановился и вырубил большим карманным ножом целый ореховый куст, росший
на этом воображаемом пути. Дойдя до машины, он удовлетворенно ухмыльнулся,
потом вышел на опушку леса и взглянул вправо и влево по шоссе.
Приближалась какая-то машина. Он подождал, пока она проедет и скроется из
глаз, и бегом вернулся к своему автомобилю. Вывел его задним ходом на
шоссе и помчался дальше на север, в сторону Сен-Клера со скоростью почти
что тридцать миль в час.
На окраине Сен-Клера он остановился, вынул сумку с инструментами,
вывернул свечу и стал бить ею по картеру. Кусок фарфорового изолятора
откололся. Тогда он ввернул свечу на место и сел за руль. Мотор застучал с
перебоями, один цилиндр не работал.
- Не иначе, как что-то случилось с зажиганием, - сказал он весело.
Он кое-как дотянул до гаража в Сен-Клере. Там никого не было, кроме
старика негра, ночного рабочего, который мыл губкой и поливал из шланга
большой черный лимузин.
- У вас есть дежурный механик? - спросил Джэспер.
- Нет, сэр. Боюсь, что вам придется оставить машину до утра.
- Черт! У меня что-то случилось с зажиганием. Или с карбюратором. Ну,
делать нечего, придется, видно, оставить. Ты будешь здесь завтра, когда
механик придет?
- Да, сэр.
- Тогда скажи ему, что я приеду за машиной в полдень. Нет, лучше
сговоримся на девять утра. Не забудь, смотри. - Он протянул старику монету
в двадцать пять центов. - Это поможет тебе не забыть.
- Поможет, поможет, очень поможет, - радостно закивал старик. Потом
спросил, привязывая к машине Джэспера номерок: - Ваша фамилия, сэр?
- Фамилия? Э-э... Хэнсон. Так запомни. Завтра в девять утра я приеду за
машиной.
Из гаража Джэспер пошел на вокзал. Было без десяти час. Джэспер не
спросил дежурного о ближайшем поезде на Вернон. По-видимому, он знал, что
в час тридцать семь в Сен-Клере останавливается нужный ему поезд. Он не
остался в зале ожидания, а сел в темноте на багажную тележку возле камеры
хранения. Когда подошел поезд, он проскользнул в последний вагон и сел на
последнюю скамью. Надвинув на глаза шляпу, он заснул или сделал вид, что
заснул. В Верноне он сошел и отправился в гараж, где всегда стояла его
машина. Он вошел внутрь. В коридоре, служащем одновременно въездной
дорожкой, притулившись к стене, дремал на большом табурете ночной мойщик.
- Вот не повезло так не повезло! - с деланным весельем воскликнул
Джэспер. - Что-то стряслось с зажиганием. Думаю, что с зажиганием. Оставил
машину в Уонагуши.
- Д-да, не повезло, - проснувшись, откликнулся мойщик.
- Ничего не поделаешь, оставил машину в Уонагуши, - еще раз повторил
Джэспер, уходя.
Джэспер был несколько неточным. Он оставил машину не в Уонагуши, что на
юге Вернона, а в Сен-Клере - прямо в противоположной стороне.
Затем он вернулся домой, прекрасно выспался, принял, весело напевая,
ванну, однако за завтраком жаловался на головную боль и объявил, что едет
на озеро Уэкамин, по северной дороге, будет ловить там окуней и даст отдых
своим больным глазам. Хозяйка пожелала ему счастливого пути и спросила, не
нужно ли ему помочь собраться.
- Нет, нет, благодарю вас. Я беру с собой всего два чемодана -
кое-какая старая одежда, ну, и рыболовные снасти. Я уже все уложил. Если
управлюсь в банке пораньше, выеду с одиннадцатичасовым. У нас сейчас дел
по горло со всеми этими платежами военных заводов. Оружие союзникам,
знаете ли. Что там пишут сегодняшние газеты?
Джэспер появился в банке с двумя небольшими чемоданами и элегантным
шелковым зонтиком с серебряной ручкой, на которой было выгравировано его
имя. Швейцар, он же и сторож, помог Джэсперу отнести чемоданы в его
отделение.
- Осторожно с этим чемоданом. В нем мои рыболовные снасти, - сказал
Джэспер, показывая на один чемодан, который был довольно тяжел, но
чувствовалось, что в нем много свободного места. - Просто не верится, что
я сегодня буду ловить окуней в Уэкамине.
- И я бы не отказался от такой поездки, сэр. А как ваша голова сегодня?
- Голова-то лучше, а глаза все болят. Видно, уж очень я их натрудил.
Знаете, Коннорс, я хотел бы успеть на поезд в одиннадцать ноль семь.
Вызовите для меня такси в одиннадцать. Впрочем, не надо, лучше я потом
попрошу, а то вдруг не управлюсь до одиннадцати. Очень мне хочется уехать
с этим поездом.
- Хорошо, сэр.
Директор, второй кассир и старший клерк - каждый спросил у Джэспера,
как он себя чувствует. И каждому он повторил в ответ, что глаза у него
болят и что он собирается в Уэкамин ловить окуней.
Второй кассир, чья кабина примыкала к кабине Джэспера, весело крикнул
через стальную сетку:
- Надо же, какое некоторым везение! Ну, подождите! Вот разыграется у
меня летом сенная лихорадка, я на целый месяц закачусь рыбу ловить!
Джэспер поставил оба чемодана к себе и, предоставив второму кассиру
выплачивать по чекам, занялся подготовкой субботних платежей. Он, как
обычно, прошел в подвал - узкое, скучное, освещенное одной лампочкой без
абажура, непроветриваемое помещение, где пол бы покрыт линолеумом, а всю
заднюю стену составляли стальные дверцы сейфов. Дверцы, выкрашенные в
бледно-голубой цвет, были ничем не примечательны, но за ними хранилось
несколько миллионов долларов наличными и в ценных бумагах. Верхние дверцы
- на мощных стальных петлях, каждая имеет два циферблата. Их могут открыть
только два старших служащих банка, причем каждый из них знает только свою
комбинацию цифр и не знает второй. Внизу несколько сейфов поменьше, и один
из них находится в распоряжении Джэспера, как старшего кассира. Это
небольшой стальной сейф, в котором лежало сейчас сто семнадцать тысяч
долларов бумажными деньгами и четыре тысячи золотом и серебром.
Джэспер входил в подвал и возвращался в свою кабину с пачками денег. От
второго кассира, который работал в трех шагах, его отделяла только
стальная сетка.
Работая, Джэспер иногда перекидывался с ним несколькими словами.
Одни раз, отсчитав девятнадцать тысяч долларов, он заметил:
- Большие платежи на этой неделе для вагоностроительного "Хеншель".
Они, кажется, поставляют союзникам лафеты и кузова грузовиков.
- Угу, - безразлично отозвался второй кассир.
Быстро и четко шла у Джэспера привычная работа. Он отсчитывал деньги,
сверяя с отпечатанными на машинке платежными ведомостями. Взгляд его,
казалось, ни разу не оторвался от денег и колонок цифр. Кредитные билеты
он складывал в пачки, скрепляя каждую бумажной лентой. Рядом лежали черные
кожаные мешки, куда он как будто клал готовые пачки денег. Но он их туда
не клал.
Оба чемодана стояли у его ног. Предполагалось, что они заперты. На
самом деле один был отперт. И хотя он был довольно тяжел, в нем ничего,
кроме чугунной болванки, не было. Время от времени рука Джэспера,
державшая пачку долларов, опускалась. Легким движением ноги он приоткрывал
чемодан, и пачка бесшумно падала на дно чемодана.
Нижняя часть кассы была отгорожена от наружного помещения толстой
стальной плитой, так что никто, кроме второго кассира, не мог видеть этих
подозрительных действий. Но Джэспер опускал пачки долларов в чемодан,
только когда второй кассир был занят с посетителями или поворачивался к
нему спиной. Выжидая подходящий момент, Джэспер иногда пересчитывал пачки
по нескольку раз и усиленно тер глаза, чтобы все видели, как он устал.
Каждый раз, уронив украдкой в чемодан пачку долларов, Джэспер
демонстративно, не спеша запихивал в кожаный мешок завернутые в синюю
бумагу столбики монет на остальную сумму, указанную в ведомости. Именно в
эти минуты он и заговаривал со вторым кассиром. Потом запечатывал мешок и
деловито отставлял его в сторону.
Джэспер так долго возился, что, когда он кончил, было без пяти
одиннадцать. Он крикнул швейцара и попросил вызвать такси.
У него оставался незапечатанным еще один мешок. И все могли видеть, как
Джэспер пачку за пачкой укладывает в мешок деньги, давая второму кассиру
последние наставления.
- Я сложу все мешки в мой сейф, а вы потом перенесете их к себе. Только
не забудьте запереть сейф. Ну, я должен бежать, а то опоздаю на поезд!
Вернусь самое позднее во вторник. Будьте здоровы.
Он поспешно отнес мешки в подвал и набил ими свой сейф чуть не до
отказа. Но все они, кроме последнего, были пусты, если не считать
нескольких столбиков монет, завернутых в синюю бумагу. Хотя он и поручил
запереть свой сейф второму кассиру, но впопыхах сам набрал нужную
комбинацию цифр - досадная оплошность, из-за которой второму кассиру,
чтобы открыть сейф, пришлось дожидаться директора.
Джэспер схватил зонтик, чемодан, задержавшись над одним не более десяти
секунд. Махнув рукой второму кассиру в окошечке кассы, он быстро побежал к
выходу, так что швейцар не успел даже поднести ему чемоданы. Вскочив в
такси, он громко, чтобы швейцар услышал, велел шоферу ехать на Северный
вокзал.
На вокзале, отказавшись от услуг носильщиков, он купил билет до
Уэкамина - курортного городка на берегу озера, находившегося в ста сорока
милях от Вернона, а стало быть, в ста двадцати от Сен-Клера. И
только-только успел вскочить в вагон, как поезд тронулся. Поехал он не
первым классом, а сел на лавку возле задней двери в вагоне третьего класса
и, аккуратно отвинтив серебряную ручку зонтика, где было выгравировано его
имя, сунул ее в карман.
Когда поезд остановился в Сен-Клере, Джэспер вышел с обоими чемоданами
на площадку, оставив на сиденье зонтик без ручки. Его лицо было
непроницаемым и абсолютно спокойным. Поезд тронулся, он соскочил на
платформу и деловито зашагал к выходу в город. Только на миг по его лицу
пробежало азартное выражение и тут же исчезло.
В гараже, где с вечера стоял его автомобиль, он спросил механика:
- Моя машина готова? Я оставил ее у вас вчера вечером. Что-то с
зажиганием.
- Какое там! - ответил механик. - Знаете, сколько перед вами было
машин. Я к вашей еще и не притрагивался. Думаю, после обеда за нее
возьмусь.
Джэспер в сердцах облизнул губы. Со стуком опустил чемоданы на пол и,
прижав согнутый указательный палец к нижней губе, стал соображать, как
быть дальше.
- Ну что ж, придется, видно, ехать так. Я очень спешу. Надо вовремя
попасть в соседний городишко, - пробормотал он.
- В наши дни, мистер Хэнсон, торговые агенты почти все разъезжают на
машинах, - вежливо заметил механик, прочитав фамилию на гаражном номерке.
- Да, на автомобиле куда быстрее можно обернуться.
Он беспрекословно расплатился, хотя, по справедливости, платить было не
за что, ведь машину не починили. Вообще он вел себя сдержанно и был
совершенно такой, как все. Чемоданы он сунул на сиденье, сел за руль и
уехал. Мотор, как и ночью, работал с перебоями. В другом гараже он купил
новую свечу, ввернул. И мотор стал работать нормально.
Он поехал из Сен-Клера обратно в направлении Вернона и Роузбэнка, где
жил его брат Джон. В двух милях от Роузбэнка он свернул с шоссе в ту самую
дубовую рощу, где накануне наметил дорогу к обрыву над заросшим осокой
озером. Съехал с проселка в густую траву и остановился. Он сложил под
кустом и прикрыл чемоданы, из-под сиденья извлек куриные консервы, коробку
печенья, жестянку с чаем, котелок и спиртовку и все это разложил на траве
- чем не пикник?
Так он сидел на траве с часу дня и до тех пор, пока не стемнело. Иногда
он даже делал вид, что ест, - сходил на родник за водой, вскипятил чай,
заварил, открыл коробку печенья, консервы. Но большую часть времени он
сидел просто так, куря сигарету за сигаретой.
Только один раз его уединение было нарушено: швед-фермер шел ближней
дорогой на свое поле. Увидев Джэспера, он окликнул его:
- Пикник, а?
- Да, пикник. Выходной день у меня, - скучно ответил Джэспер.
И фермер, не оглянувшись, пошел своей дорогой.
Когда стемнело, Джэспер докурил сигарету, раздавил коротенький окурок и
вслух произнес непонятную фразу:
- Ну, это, должно быть, последняя сигарета Джэспера Холта. Ты, Джон,
конечно, не куришь, чтоб тебе пусто было.
Потом спрятал в кустах оба чемодана, сложил в машину еду, котелок,
спиртовку, опустил верх машины и, крадучись, вышел на шоссе.
Вокруг ни души. Он вернулся к машине. Достал из сумки с инструментами
молоток и зубила, открыл капот и в несколько ударов так сплюснул заводской
номер мотора, что его стало невозможно различить. Он снял передние и
задние номерные знаки и спрятал их в кусты рядом с чемоданами. Потом почти
в полной темноте он запустил мотор, повел машину между смутными массами
кустов, вверх по склону холма, и, не выключая мотор, остановился почти над
самым обрывом.
От машины до края обрыва оставалось метров сорок - ровная полянка,
поросшая красный клевером. Джэспер измерил шагами расстояние, вернулся в
машину, сел за руль, как-то бочком и явно нервничая, и двинулся с места,
включив вторую скорость, потом рывком переведя на третью. Машина ринулась
в пропасть. Джэспер уже был на подножке. Стоя, он левой рукой направлял
машину точно к обрыву, а правой все дальше отводил ручной дроссель,
прибавляя и прибавляя газ. И в самый последний миг успел соскочить на
землю.
Оставленная человеком, машина на ходу взревела и сорвалась в пропасть.
Метров пять она еще летела по воздуху, как бескрылый аэроплан. Потом два
раза перевернулась на лету и отвесно рухнула в воду. Раздался сильный
всплеск, поднялся столб воды, и сразу стало очень тихо. Круги разбежались
и пропали. В сумерках поверхность озера блестела, словно молоко. Машины
как не бывало. Озеро лежало таинственное, зловещее и спокойное.
- Боже мой! - прошептал Джэспер, стоя на краю обрыва. И, помолчав,
добавил: - Зато они не найдут ее года два, а то и больше.
Он вернулся к тому месту, где были спрятаны чемоданы. Присев на
корточки, вынул из одного парик и черный потрепанный костюм Джона Холта.
Разоблачился, надел платье Джона, а костюм Джэспера уложил в чемодан. Взяв
чемоданы и номерные знаки, он пошел, держась леса, в сторону Роузбэнка.
Скоро он был в полумиле от предместья. Теперь еще немного по открытому
месту - и вот он уже в ивовой аллее. Он черным ходом проскользнул в дом,
сжег в камине платье Джэспера, расплавил в печке номерные знаки. Двумя
камнями разбил вдребезги дорогие часы Джэспера и авторучку и бросил
обломки в бочку под водосточной трубой. Серебряную ручку зонтика он долго
царапал стамеской, пока имя Джэспера Холта стало неразличимо.
Он отпер нижнюю секцию книжного шкафа, где стояли под видом книг пустые
конфетные коробки. Вынимая из чемодана пачки однодолларовых,
пятидолларовых, десятидолларовых и двадцатидолларовых бумажек, он набивал
ими коробку за коробкой. Пряча деньги, он сосчитал их. Всего было
девяносто семь тысяч пятьсот тридцать пять долларов.
Оба чемодана были новые, без единой царапины. Он отнес их на кухню, там
обил им углы, тер куском черного гуталина, поцарапал бока и крышки, пока
не стало казаться, что чемоданы были в долгом и безжалостном употреблении.
Тогда он отнес их на чердак и там бросил.
В спальной он, не спеша, разделся. Раздеваясь, сказал с усмешкой:
- Я презираю этих самодовольных глупцов: администрацию банка и полицию.
Я не подвластен их дурацким законам. Никогда им меня не разоблачить -
только я сам мог бы это сделать!
Он лег в постель.
- А, черт побери, - раздраженно буркнул он. - Надо думать, Джон каждый
вечер молится, несмотря на ледяной пол.
Он вылез из-под одеяла и стал молить непостижимого владыку вселенной о
прощении, но не Джэсперу Холту, а тем, которые не разделяли истинной веры
его духовного братства.
Потом снова лег в постель и проспал до следующего утра, подложив руки
под голову и спокойно улыбаясь во сне.
Так кончилось без таинственных мук смерти земное существование Джэспера
Холта и возник из небытия не как призрак, являющийся лишь по средам и
воскресеньям, а как человек во плоти и крови, живой все двадцать четыре
часа в сутки, все семь дней в неделю - его брат Джон Холт.

3

Обитатели Роузбэнка привыкли к чудаковатому затворнику Джону Холту. И
когда он в субботу вечером - на другой день после описанных выше событий -
выполз из дому и побрел в магазин почтовых и канцелярских товаров на
Главной улице, они только посмеивались ему вслед.
Джон Холт купил вечернюю газету и сказал продавцу:
- Прошу доставлять мне домой каждое утро "Морнинг Геральд". Адрес -
Хамберт-авеню, 27.
- Я знаю ваш адрес. Но, мне помнится, вы терпеть не могли газет, -
дерзко заметил продавец.
- Право? Так, пожалуйста, каждое утро "Геральд". Плачу за месяц вперед,
- сказал Джон, в упор посмотрев на продавца. И тот потупился под его
взглядом.
В воскресенье вечером Джон, как обычно, посетил собрание своего
братства. И опять его два дня не было видно на улицах Роузбэнка.
Первое сообщение об исчезновении Джэспера появилось только в среду.
Местная газета поместила на первой полосе большую статью под кричащим
заголовком: "Бегство банковского кассира - любимца общества".
Газета писала, что Джэспер Холт исчез четыре дня назад. Администрация
банка на первых порах отрицала преступление. Но потом вынуждена была
признать, что вместе с Холтом из сейфа банка исчезло - по одним сведениям
- сто тысяч долларов, по другим - двести тысяч долларов. Он купил в
пятницу билет до Уэкамина. Кондуктор - клиент банка - видел, как он
садился в поезд. Но до Уэкамина Джэспер Холт, по-видимому, так и не
доехал.
Одна женщина утверждала, что в пятницу к вечеру видела Холта в
автомобиле на шоссе между Верноном и Сен-Клером. Но она, по всей
вероятности, ошиблась. Джэспер не мог появиться в тот час возле Сен-Клера.
Наш проницательный начальник полиции имеет неоспоримые доказательства, что
Холт поехал не в северном направлении, к Сен-Клеру, а в южном - за
Уонагуши, в Де-Мойн или даже Сент-Луис. Точно известно, что в четверг
вечером, накануне своего исчезновения, Холт оставил свою машину в
Уонагуши, и наша полиция с присущей ей основательностью и проворством уже
ведет в Уонагуши расследование. Начальник полиции связался с полицейскими
отделениями во всех городах к югу от Вернона. Так что поимка дерзкого
грабителя ожидается с минуты на минуту. Пока на посту шефа полиции стоит
этот верный человек нашего всеми уважаемого мэра, горе тому, кто хотя бы
помыслит о злодеянии.
На вопрос, каково его мнение о гипотезе, согласно которой преступник
бежал на север, начальник полиции ответил, что, безусловно, Холт сперва
действительно поехал в северном направлении, но только затем, чтобы сбить
полицию со следа. Он очень скоро повернул на юг в Уонагуши, где остался
его автомобиль. Начальник полиции дал понять, что человек, скрывавший в
Уонагуши автомобиль Холта, будет, вероятно, арестован.
На вопрос, не считает ли он Холта помешанным, начальник рассмеялся и
сказал:
- Его помешательство стоило банку двести тысяч долларов. Я не
злословлю, но среди наших политических противников немало найдется таких,
что согласятся прослыть сумасшедшими и за гораздо меньшую сумму.
Директор банка, однако, был очень расстроен и уверял всех, что Холт -
человек, пользовавшийся расположением "лучших людей города", прекрасный
актер и добросовестнейший работник, не иначе как помешался в уме;
последнее время его мучили сильные головные боли. Страховая компания,
которой пришлось выплатить банку по страховому полису двести тысяч
долларов, тем временем послала на розыски преступника в помощь полиции
своего детектива.
Как только Джон Холт прочитал в газете об исчезновении Джэспера Холта,
он немедленно сел в трамвай и приехал в Верной. Он явился к директору
банка с поникшей от стыда и горя головой. Директор принял его. Он
нетвердыми шагами вошел в кабинет и через силу выговорил:
- Я только что узнал из газеты ужасную новость о моем брате. Я
пришел...
- Мы надеемся, что это просто временная потеря памяти. Мы уверены, что
он придет в себя и скоро вернется, - упорствовал директор.
- Я бы хотел этому верить. Но я знаю брата. Это испорченная натура.
Пьет, курит, актерствует. Суетно поклоняется моде.
- Помилуйте, это еще не дает оснований считать его вором.
- Молю бога, чтобы вы оказались правы. Тем временем я хотел бы оказать
вам всякое посильное содействие. Отныне дело моей жизни - предать
правосудию моего брата. Если, конечно, он виновен.
- Очень похвально, очень похвально, - промямлил директор.
Несмотря на такую потрясающую честность, директор не мог побороть своей
неприязни к Джону. Тот сидел подле него, подавшись вперед и почти вплотную
приблизив свое тупое лицо к его лицу.
Директор отодвинул кресло и сухо сказал:
- Мы, между прочим, собирались произвести у вас обыск. Вы живете,
насколько я помню, в Роузбэнке?
- Да. И я буду счастлив показать вам каждый закоулок, каждую щелку в
моем доме. Я сделаю все, что потребуется. Я чувствую, что вина моего брата
в полной мере падает и на меня. Вот вам ключ от моего дома. За домом есть
еще сарай, где Джэспер оставлял машину, когда приезжал ко мне. - Он вынул
из кармана и протянул директору большой, заржавленный старинный ключ. -
Мой адрес: Роузбэнк, Хамберт-авеню, 27.
- Право, это ни к чему, - сказал директор, устыдившись, и в раздражении
отвел руку Джона.
- Но я должен как-то вам помочь! Что я могу сделать? Кто, выражаясь
языком газеты, ведет дело? Я окажу ему содействие...
- Вот что я вам посоветую: поезжайте к мистеру Скэндлингу в страховую
компанию и расскажите ему все о своем брате.
- Хорошо, так и сделаю. Я разделю с братом ответственность за содеянное
им. Иначе я возьму на душу грех Каина. Вы даруете мне возможность искупить
нашу общую вину. А как говорил, бывало, преподобный Иеремия Бодфиш,
искупление греха - великая благодать, как бы тяжело и мучительно ни было
наказание для тела. Как я, возможно, уже говорил вам, - я член духовного
братства "Спасение". И хотя мы свободны от ханжества и догматизма, наша
непоколебимая вера...
И тут Джон Холт разразился проповедью, он цитировал позабытые книги и
словеса старцев-изуверов, сплетая злобную гордость и нелепые мистические
формулы в липкую паутину исступления. Директор пережил десять ужасных
минут. Он ходил в церковь, постоянно жертвовал на миссионерскую
деятельность, сорок лет его семье принадлежала скамья в церкви святого
Симеона, но сейчас его прошиб холодный пот и била дрожь от ярости при виде
этого самодовольного святоши.
Наконец он не выдержал и довольно грубо выпроводил Джона Холта.
"Проклятие, - пробормотал он, когда захлопнулась дверь. - Я понимаю, что
это нехорошо, но, признаюсь, я предпочитаю грешного Джэспера
благочестивому Джону. Фу! От него несет подвальной сыростью. Как будто он
целыми днями сидит в подполье и перебирает картошку. Черт! А ведь Джэспер
имел наглость когда-то мне сказать, что если он ограбит банк, то мне лучше
всего обратиться к его брату. Теперь мне все понятно. Джон - из тех
назойливых болванов, которые способны запутать любое дело. Так что, прошу
прощения, Джэспер, с вашим братцем я впредь иметь дело не намерен!"
А Джон отправился в страховую контору к Мистеру Скэндлингу и долго
терзал его подробными, никому не нужными рассказами о юношеских и совсем
недавних прегрешениях своего порочного брата. Мистер Скэндлинг послал его
к детективу, который по поручению компании занимался розысками Джэспера
Холта. Детектив был человек общительный, простецкий - ему Джон показался
еще невыносимее. Джон требовал, чтобы детектив обыскал его дом в
Роузбэнке. Детектив с ним поехал, но осматривал дом кое-как, думая только
об одном: как бы скорее улизнуть. А Джон целых пять минут показывал ему
сарай, куда Джэспер ставил машину. Он пытался также вызвать у детектива
интерес к своим бесценным засаленным книгам. Отпер одну секцию, достал
четырехтомное собрание проповедей и начал читать вслух.
- Да, да, - прервал его детектив, - это здорово интересно. Но ведь ваш
братец не мог спрятаться на полке за книгами!
И поспешил убраться оттуда, заверив Джона, что, если понадобится его
помощь, за ним пришлют.
- Если бы только я мог искупить...
- Да, мистер, ясное дело! - взвыл детектив и бросился без оглядки к
воротам.
В тот день Джон еще раз съездил в Верной. Он навестил начальника
полиции. И сообщил ему, что приглашал к себе в дом для обыска детектива
страховой компании. Так не будет ли и полиция любезна обыскать его дом? Он
должен искупить... Начальник полиции похлопал Джона по спине и посоветовал
не терзаться совестью из-за преступления брата.
- Поезжайте-ка лучше домой. У меня, знаете ли, дел по горло. - И
выпроводил Джона.
Когда в тот вечер Джон Холт направлялся на собрание в молитвенный дом,
люди на улице шептались о том, что это его брат ограбил Национальный
Лесной банк. Джон шел, понурив от стыда голову. Своим духовным братьям он
объявил, что берет грех Джэспера на себя, молился вместе с ними о том,
чтобы Джэспер был пойман и сподобился благодетельного наказания. Братья
умоляли, чтобы Джон не чувствовал себя виновным, - ведь он принадлежит к
братству, которое одно в этом грешном и жестоком мире спасется.
В четверг, в субботу утром, во вторник и в пятницу Джон ездил в Вернон
к директору банка и детективу страховой компании. Дважды директор принимал
его и чуть не умер с тоски от его проповедей. На третий раз он велел
сказать, что его нет. На четвертый Джона все же допустили к директору, но
директор резко сказал ему, что если он хочет быть полезным, то лучше всего
пусть не вмешивается куда его не просят.
Детектив страховой компании все четыре раза "отсутствовал".
Джон кротко улыбнулся и перестал предлагать свои услуги. Конфетные
коробки на нижней полке в его шкафу стали покрываться пылью - все, кроме
одной, которую он время от времени доставал. И всякий раз после того, как
он брал с полки эту коробку, в почтовом отделении южного района Вернона
появлялся человек с рыжеватыми волосами, в черном давно не глаженном
костюме и, подписавшись Р.Дж.Смитом, посылал на имя Джона Холта в Роузбэнк
почтовый перевод, как он это делал уже на протяжении полугода. Переводы
эти были всегда на скромную сумму - не больше двадцати пяти долларов в
неделю. Но их с лихвой хватало такому аскету, как Джон. Иногда он получал
деньги на почте Роузбэнка, но чаще разменивал почтовый чек в своей любимой
бакалейной лавке, когда выходил вечером подышать свежим воздухом.
В разговоре со своим соседом-счетоводом, который каждый вечер
прогуливался у себя перед домом, выкуривая послеобеденную сигару, Джон, не
кривя душой, признался, как мучает его эта плачевная история с братом,
наверное, он, Джон, слишком уж погрузился в свои занятия и мало внимания
уделял брату Джэсперу. Сосед уговаривал Джона почаще выходить из дому.
Джон дал себя убедить - во всяком случае, он стал ежевечерне совершать
недалекие прогулки и позволил нарушить свое ученое уединение молочнику и
посыльным из мясной и бакалейной лавок. Он стал похаживать в библиотеку и
в зале справочной литературы читал книги о Центральной и Южной Америке -
как будто собирался в один прекрасный день туда уехать.
Но богословских занятий он не оставил. Можно было бы подумать, что до
бегства Джэспера Джон не очень усердно трудился над своим исследованием
Апокалипсиса. Во всяком случае, до сих пор свет был знаком только с
небольшими отрывками, представлявшими собой беспорядочную смесь цитат из
сочинений святых отцов. Потрясенный преступлением брата, он стал трудиться
с гораздо большим усердием и постоянством. Весь год, в течение которого
страховая компания мало-помалу отказалась от поисков Джэспера, придя к
выводу, что его нет в живых, в душе Джона шла интенсивная, но загадочная
работа. Дни и ночи он проводил в размышлениях, стал терять чувство
реальности. И за тучами физического бытия ему стали мерещиться башни и
стены духовного града.
Про Джэспера Холта говорили, что он не играет роль, а воплощается в
своего героя. Но истинных размеров таланта этого артиста, погибшего в
скромном банковском служащем, никто не узнал. Ему не рукоплескала толпа,
зато он не остался без материального вознаграждения. Сыграв свою самую
трудную роль, он получил за это наличными девяносто семь тысяч долларов.
И, пожалуй, он их заработал. Право же, это было справедливое
вознаграждение за весь риск, с каким сопряжена такая работа. Ведь Джэспер
прикоснулся к тайне человеческой индивидуальности. И теперь ему грозила
опасность совсем потерять себя, душой уподобиться Вечному Жиду, блуждать
по земле живым мертвецом.

4

Узкие, длинные листья ив пожухли и опали после проливных октябрьских
дождей. Кора полопалась и кое-где отвалилась, оставляя длинные глубокие
раны, влажно желтевшие на темных стволах. За голыми деревьями подымались
серые каменные стены дома, где жил Джон Холт. На черной мокрой земле
рыже-бурой щетиной торчало былье. Кирпичи, вымостившие аллею, никогда не
просыхали. Все в природе съежилось, поникло под холодным, сырым дыханием
осени.
В серых сумерках по ивовой аллее прохаживался человек, такой же унылый,
как все вокруг. Бессильная походка, шевелящиеся губы - знак постоянных
одиноких размышлений. Поверх неглаженого черного пиджака и изжелта-серой
манишки на нем было поношенное пальто с позеленевшим от старости бархатным
воротником. Человек думал:
"Во всем этом что-то есть. Я начинаю прозревать, но я еще не понимаю
смысла того, что является моему духовному взору! Я вижу свет
сверхъестественного мира, и мысли о еде и сне кажутся мне смешными. Я сам
себе закон! Я... я выше всех законов! Почему же мне не подняться над
законами зрения и не заглянуть в тайны бытия? Да, я совершил грех и должен
испытать раскаяние - когда-нибудь. Я не буду возвращать деньги. Я понял
теперь: деньги посланы мне, чтобы я вел эту жизнь мыслителя. Но такая
неблагодарность по отношению к директору банка, к людям, которые
доверились мне... Может быть, я всего-навсего самый ничтожный из
грешников, жалкий слепец? Голоса - я слышу противоречивые голоса, одни
превозносят меня за мою дерзость, другие упрекают..."
Он встал коленями на черную мокрую доску низенькой садовой скамьи под
ивами и в сгущавшихся осенних сумерках начал молиться. Ему казалось, что
он молится не словами, а огромными смутными образами - словами языка,
более могучего, чем все человеческие языки. Когда молитва совсем
обессилела его, он медленно побрел домой. Запер за собой дверь на замок.
Ему нечего было бояться. Но ему всегда было неприятно, когда дом был не
заперт.
При свече он приготовил свой скудный ужин: гренки, яйцо, дешевый
зеленый чай со снятым молоком. Как всегда, после еды ему захотелось
выкурить сигарету, и, как всегда в эти полтора года, он не закурил, а
пошел в гостиную и весь долгий тихий вечер читал старинную книгу, читал
подробно, со всеми сносками и примечаниями о нумерологии в Книгах пророков
и о числе апокалиптического зверя. Потом делал выписки для своей книги об
Апокалипсисе - набралась уже целая стопка листов, исписанных витиеватым
мелким почерком ученого-схоласта. Этим почерком он исписал уже тысячи
страниц. Иногда он целыми ночами не выходил из-за письменного стола, но
всегда ему казалось, что его перо не успевает угнаться за мыслями. И он
безжалостно сжигал большую часть написанного.
Но придет день, и он создаст настоящий шедевр! Он ощупью продвигается к
величайшему в истории открытию. Все в мире, установил он, решительно все
физические явления, а не только тот или иной священный предмет являются
символами. С ужасом и восторгом стал он испытывать новый способ
предсказания. Лампа под потолком гостиной едва заметно качалась. Он
прошептал:
- Если этот светлый круг, качаясь, коснется книжного шкафа, это будет
знак, что я должен превратиться в другого человека, уехать в Южную Америку
и истратить там мои деньги.
Дрожь пробежала по его телу. Лампа двигалась невыносимо медленно. Вот
светлое пятно подошло к самому шкафу. Он затаил дыхание. Пятно, не
коснувшись шкафа, поползло обратно.
Неужели он до конца дней своих обречен жить в этом приюте скорби и
страха, который всегда представлялся ему таким надежным убежищем? И вдруг
он все понял:
- Ища спасения, я укрылся в тюрьме! Не правосудие ловит человека - он
ловит себя сам.
Он решил попробовать еще раз. Если карандашей на столе больше пяти,
тогда он грешник, если меньше - значит, в самом деле законы писаны не про
него. Он обыскал весь стол, поднимал книги, бумаги, ища карандаши. Он
обливался холодным потом, мучаясь неизвестностью.
- Что это? Я схожу с ума? - вдруг воскликнул он. И побежал в свою
спартанскую спальню. Но он не мог спать. В его воспаленном мозгу плясали
мистические числа, и во всех окружавших его предметах ему чудились скрытые
предзнаменования.
Он очнулся от полузабытья, в котором видения теснили его еще
безжалостнее, чем наяву.
- Я должен пойти и признаться! - воскликнул он. - Но я не могу! Не
могу! Я в тысячу раз умнее их всех. Я не могу позволить им
восторжествовать над собой! Чтобы эти дураки взяли меня, не шевельнув и
пальцем!..
С тех пор, как исчез Джэспер Холт, минуло полтора года. Иногда Джону
казалось, что прошло всего полтора месяца, а иногда - что целые столетия.
Душевные силы Джона были подточены его таинственными занятиями,
мистическими упражнениями с оккультными таблицами, долгими бессонными
ночами, когда он слышал, как столы стучали, а потрескивающие в очаге угли
говорили. И вот уже вторая осень его затворничества сменяется зимой, а он
по-прежнему здесь, а не в Южной Америке. У него не хватает энергии
приступить к исполнению задуманного. Еще летом он гордо говорил себе, что
скоро покинет это проклятое место и уедет на юг, заметя за собой следы,
как один только он умеет. Но боже! - столько хлопот... Он не испытывал
больше радости от актерского перевоплощения, которая вдохновляла его брата
Джэспера, когда тот готовил свой побег.
Он убил Джэспера Холта. И из-за жалкой кучки бумажек, именуемых
"деньгами", превратился в заплесневелого отшельника.
Он ненавидел свое одиночество, но еще больше он ненавидел своих
спасающихся братьев: визгливую святошу-швею, угрюмого плотника,
домохозяйку с поджатыми губами, старого крикуна с криво подстриженными
бакенбардами. Ах, это были люди без всякого воображения! Их собрания до
тошноты походили одно на другое: те же самые люди в том же порядке
поднимались с места и произносили одни и те же слова, внушая господу, что
они единственные его избранники на земле.
Сперва их уважение забавляло его, потом прискучило. Он стал
возмущаться, как они смели равнять себя с ним - с единственным человеком
на земле, который сумел отринуть все мирские иллюзии и познать блаженство,
доступное только немногим возвышенным душам.
Это случилось в среду, в конце ноября, когда один красномордый собрат
на молебствии в течение получаса уныло мямлил о том, что он, как член
братства "Спасение", заведомо непогрешим. Джону Холту стало невыносимо
скучно. Он не выдержал и вскочил.
- Мне тошно от вас от всех! - не выговорил, а прорычал он. - Вы так
уверены, что вас посетила благодать божия, что почитаете себя
непогрешимыми. Я тоже так считал! Теперь я знаю, что все мы жалкие
грешники. И только! Вы твердите: я грешен, грешен, - но сами ни на минуту
не верите этому. Я говорю это вам, всем вам, которые только что тут, бия
себя в грудь, завывали, и тебе, брат Джадкинс, с длинным любопытным носом,
и себе, Джону Холту, самому несчастному из смертных. Мы должны покаяться,
исповедаться в своих грехах. Мы должны искупить их! И вот сейчас...
здесь... я покаюсь перед вами... Я... я... украл...
Как громом, пораженный своими словами, он бросился вон из зала и, как
был, без шляпы, без пальто, помчался по главной улице Роузбэнка, не
останавливаясь, пока за ним не захлопнулась дверь его дома. Ужас охватил
его: ведь он только что чуть не выдал своей тайны, но еще большее терзание
испытывал он оттого, что, испугавшись, остановился на полуслове, не
признался и не обрел покоя, который еще мог бы обрести, - покоя,
приносимого возмездием.
Он больше не приходил на собрания братства. Он вообще никуда не выходил
из дому целую неделю, не считая ночных прогулок по ивовой аллее. Но
однажды он вдруг почувствовал, что больше не в силах переносить молчание
пустого дома. Он выбежал из дому, забыв запереть дверь и даже притворить
ее. Он бежал в город, без пальто, в своем ветхом черном костюме и старой
садовничьей кепке на рыжеватых, растрепанных волосах. Люди смотрели ему
вслед, и он испытывал бессильное бешенство.
Он вошел в кафе, мечтая посидеть за столиком и чтобы кругом
разговаривали нормальные люди, не обращая внимания на него. Но бармен у
стойки, увидев его, обомлел. Из-за кассы раздалось:
- Глядите-ка, да это никак безумный отшельник!
Пять-шесть парней у стойки выпялили на него глаза. Ему стало так
неуютно, что он не смог выпить молока и съесть сандвич, которые заказал.
Оттолкнув поднос, он выбежал на улицу. Так печально закончилась его первая
за полтора года попытка позавтракать и посидеть на людях - безнадежная
попытка воскресить Джэспера Холта, которого он сам так хладнокровно убил.
Потом он зашел в табачный магазин и купил коробку сигарет. Он испытывал
наслаждение, попирая свой аскетизм. Но когда на улице он раскурил
сигарету, у него так закружилась голова, что он чуть не упал и должен был
сесть на обочину тротуара. Стала собираться толпа. Он с трудом поднялся на
ноги и через силу побрел домой.
Он шел долго и всю дорогу строил самые противоречивые планы: то он
решал пойти в банк и во всем признаться, то воображал, как будет жить,
швыряя деньгами направо и налево, и никогда никому не признается.
Домой он добрался за полночь.
У дома он в изумлении остановился. Входная дверь была распахнута
настежь. Вспомнив, что сам не запер ее, он успокоился и не спеша вошел в
дом. Не заходя в гостиную, он направился к лестнице, ведущей в спальню.
Неожиданно ему под ногу попался какой-то предмет размером с книгу, но по
звуку пустой. Он поднял его. Это была похожая на книгу конфетная коробка.
И совсем пустая. Он испуганно прислушался. В доме было тихо. Он прокрался
в гостиную и зажег свет.
Дверцы книжного шкафа были сорваны. Все книги валялись на полу.
Конфетные коробки, которые еще утром содержали девяносто шесть тысяч
долларов, лежали стопкой. И все были пустые. Десять минут он шарил по
комнате. Бумажка в пять долларов, завалившаяся под стол, - вот все, что он
нашел. В кармане у него был один доллар и шестнадцать центов. Итак, у
Джона Холта осталось всего шесть долларов шестнадцать центов и при этом ни
друзей, ни работы, ни настоящего имени.

5

Когда директору Национального Лесного банка сказали, что его ждет Джон
Холт, он нахмурился.
- О господи! Про него-то я совсем забыл! Он у нас не был пожалуй что с
год. Пусть войдет. Хотя нет. Не надо. Скажите ему, что я сейчас очень
занят и не могу его видеть. Если, конечно, у него нет новостей о Джэспере.
Порасспросите его.
- Я очень сожалею, - нежно улыбнулась Джону секретарша директора, - но
у директора сейчас совещание. У вас к нему какое-нибудь дело? Нет ли
новостей о вашем брате?
- Новостей нет, мисс. Я пришел к директору, выполняя волю господню.
- Ох, вот оно что! Тогда, боюсь, я не смогу побеспокоить господина
директора.
- Я подожду.
И он остался ждать. Он ждал все утро, ждал в обеденные часы - один раз
директор быстро прошел мимо него и вернулся, - ждал до вечера, пока
директор окончательно не потерял способность о чем-либо думать, кроме
этого пугала у себя в приемной, и велел его позвать.
- Здравствуйте, Джон. Какое у вас ко мне дело? Я очень сегодня занят.
Есть какие-нибудь новости о Джэспере?
- Новостей никаких, сэр. Есть зато сам Джэспер! Я Джэспер Холт! Его
вина - моя вина!
- Да, да. Я помню всю эту чепуху. Родные братья, родные души, общая
вина...
- Вы не поняли. Нет никакого брата. Нет никакого Джона Холта. Я -
Джэспер. Я выдумал брата-близнеца, переоделся... Неужели вы не узнаете
моего голоса?
Джон, упираясь ладонями, с выжидательной улыбкой перегнулся через стол,
но директор только покачал головой.
- Нет, не узнаю, - мягко сказал он. - Это голос честного,
благочестивого Джона. Джэспер был веселый малый и ловкий мошенник. Его
смех...
- Послушайте, я засмеюсь, и вы сейчас же узнаете меня!
Хриплый смех Джона походил на крик больной выпи. Директор банка
содрогнулся. Его пальцы искали сбоку стола кнопку, которой он вызвал
секретаршу.
Но Джон убеждал:
- Посмотрите на мои волосы. Это парик. Теперь вы видите, что я Джэспер?
Он сдернул с головы рыжеватую копну. И боязливо выпрямился.
Директор в первую минуту растерялся. Потом покачал головой и вздохнул.
- Бедняга Джон! Парик париком. Но и ваши собственные волосы нисколько
не похожи на волосы Джэспера.
Он указал на зеркало в углу.
Джон, пошатнувшись, шагнул в зеркалу. У Джэспера были жидкие, гладко
прилизанные черные волосы. А Джон увидел влажные седые космы, примятые на
желтом черепе.
- Неужели вы не видите, что я Джэспер? - в отчаянии взмолился Джон. - Я
украл девяносто семь тысяч долларов из вашего банка. Я хочу понести
наказание. Что надо сделать, чтоб доказать? Я бывал в вашем доме. Вашу
жену зовут Эвелина. Я получил от вас...
- Мой дорогой Джон, все эти интересные факты вы могли узнать у вашего
брата. Боюсь - вы уж простите меня за прямоту, - что от этой несчастной
истории вы немножко повредились в уме, милый Джон.
- Нет никакого Джона! Нет! Нет! И не было!
- Я бы поверил этому, если бы никогда не видал вас до исчезновения
Джэспера.
- Дайте мне лист бумаги. Вы знаете мою руку...
Цепкими скрюченными пальцами он схватил банковский бланк и попробовал
писать округлым канцелярским почерком Джэспера. За последние полтора года
он покрыл тысячи страниц мелким витиеватым почерком Джона. И сейчас, как
он ни старался, выведя три слова большими дрожащими буквами, он перешел на
густую, неразборчивую вязь Джона.
Джон еще не положил пера, а директор уже с облегчением говорил ему:
- Боюсь, что и это не поможет. Джэспер писал совсем по-другому.
Послушайте, Джон, что я вам посоветую. Уезжайте из Роузбэнка, поселитесь
где-нибудь на ферме. Физический труд, свежий воздух. Все ваши тревоги и
беспокойства как рукой снимет. - Директор встал и ласково прибавил: - А
теперь, боюсь, я должен вернуться к работе.
Он помолчал, дожидаясь, пока Джон уйдет.
Джон яростно скомкал листок бумаги и швырнул его на пол. В его
перетруженных глазах блеснули слезы.
- Неужели я ничем не могу доказать, что я Джэспер Холт? - простонал он.
- Почему же нет? Можете. Верните то, что осталось от девяносто семи
тысяч долларов.
Джон вынул из кармана старенькой жилетки пятидолларовую бумажку и
горсть мелочи.
- Вот все, что от них осталось. Вчера вечером из моего дома украли
девяносто шесть тысяч.
Как ни жаль было директору бедного безумца, он не мог удержать улыбки.
Тут же справившись с собой, директор попытался выразить сочувствие:
- Да, вам здорово не повезло, старина. Ну что ж, может, у вас живы
родители, какие-нибудь родственники, кто мог бы подтвердить, что у
Джэспера не было брата-близнеца?
- Мои родители давно умерли. Родню всю я растерял. Я ведь родился в
Англии. Отец приехал сюда, когда мне было шесть лет. Возможно, в Англии
соседи или дальние родственники могли бы... Я не знаю. Сейчас, с войной,
наверное, и не выяснишь. Пришлось бы ехать туда...
- Ну, значит, ничего не поделаешь, старина. - Директор нажал кнопку
звонка. Вошедшей секретарше он мягко сказал:
- Проводите, пожалуйста, мистера Холта.
В дверях Джон еще успел крикнуть:
- Мою машину можно найти...
Дверь захлопнулась. Директор не слушал.
Он "отдал распоряжение никогда, ни при каких обстоятельствах не пускать
к нему больше Джона. Потом позвонил в страховую компанию и предупредил их,
что Джон Холт сошел с ума и что разговаривать с ним бесполезно.
Но Джон не пошел туда. Он отправился в городскую тюрьму. Прошел в
канцелярию и спокойно сказал:
- Я украл большую сумму денег. Но не могу этого доказать. Не посадите
ли вы меня в тюрьму?
- Убирайся отсюда! - закричал на него начальник тюрьмы. - Вы, бродяги,
всегда что-нибудь такое придумаете, когда вам нужна теплая, бесплатная
квартира на зиму. Почему, черт бы вас побрал, вы не хотите поработать
лопатой на песчаных карьерах? Там платят в день два доллара семьдесят пять
центов.
- Слушаю, сэр, - кротко ответил Джон. - Скажите только, как туда
проехать?

1918

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.