Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

Leandr05

страница №3

умной работы над ненужным, шуток, которые никого не веселят,
громкого смеха, похожего на треск раздираемых в отчаянии одежд. Принесли дерево,
действительно очень большую ель, наполнившую комнату пряным, смолистым, немного
похоронным запахом хвои, чадили восковые свечи, которые то зажигались для опыта,
то тушились; и я с мисс Молль и детьми что-то навешивал, лазал по лестнице,
которую держал сам Норден, и раскидывал по колючим, неподатливым ветвям
серебристые нити. Потом танцевали, исполняли какие-то замысловатые обряды и
хоровые песни, и снова играла нам невидимая музыкантша.

А ночью происходило следующее. Разговор с Норденом, вернее, моя собственная
глупость, так возмутили меня, что я тут же решил, с новым приливом сил, не
оставлять дела так, сделать что-то твердое и решительное. И снова, как в ту
ночь, я лег спать в постель, не раздеваясь, и нетерпеливо ждал минуты, когда за
пологом окна я почувствую его присутствие: в этот раз, сгорая от невыносимого
возбуждения, я сам готов был позвать своего странного и беспощадного
преследователя. Но он медлил, и было уже около часа ночи, когда обычное, никогда
не обманывавшее меня чувство показало мне, что он тут. Я быстро подошел к окну и
отдернул занавеску: да, здесь. С ненавистью и гневом я окинул взглядом темный
силуэт с широкими плечами и головой, казавшейся во тьме почему-то маленькой,
погрозил пальцем и повернулся, чтобы идти,- и он также повернулся от окна. Шагая
быстро, но осторожно и без шуму, я прошел ощупью две темные комнаты, пока
сильный запах меха не показал мне, что я уже в прихожей; тут я зажег спичку,
тотчас же погасшую, и открыл дверь в холодный стеклянный фонарь, отделявший
прихожую от наружной двери. Железный засов был холоден и обжигал руки; в
темноте, не имея возможности зажечь спичку, я довольно долго возился с ним,
наконец распахнул дверь и решительно шагнул в темноту - и почти столкнулся с
ним. Он стоял на занесенной снегом небольшой каменной площадке всего в одном
шаге от меня, был неподвижен и молчал. Темное лицо его было обращено ко мне.
Ростом он был немного выше меня. Не знаю, сколько времени стояли мы так друг
против друга; он не делал попыток войти, не двигался, но с каждым мгновением мне
становилось все страшнее,- и, тихонько шагнув назад, я стал медленно, с какой-то
бессмысленной, но казавшейся мне необходимой вежливостью закрывать дверь. Когда
я, закрыв дверь, поспешно задвигал засов, мне почудилось, что он слабо тянет
ручку двери к себе, но, несомненно, это было только воображение.

В темной прихожей было тепло и уютно, и опять сильно пахло мехом от зимних
одежд. Дрожа, я отправился в свою комнату.

VI


Тогда меня еще не покинул разум; и наутро, после долгой и бессмысленной ночи, я
отдался размышлениям о происходящих событиях. Помню хорошо, что в то утро я был
очень серьезен, очень спокоен, и голова у меня была свежа, как у всякого
другого, совершенно здорового и ничем не напуганного человека. Чтобы ничто не
мешало размышлениям, я, под предлогом легкого нездоровья, отказался участвовать
в дальнейшем, еще не законченном убранстве елки и пошел пройтись по широкой,
накатанной дороге, ведущей к станции. День был морозный и хмурый.

Из книг и рассказов старых людей я знал, как и всякий знает, что людей одиноких,
несчастных, потрясенных внезапным горем или совершивших преступление, посещают
фантастические видения. Но я не совершал преступления, и не было у меня такого
горя, и, что самое главное, непонятное, бессмысленное и нелепое: и никакой
вообще связи с моей жизнью не имел и не мог иметь этот уличный и в то же время
необыкновенный господин в котелке, летающий по воздуху, сторожащий меня у окон,
полюбивший меня такой привязчивой и загадочной любовью. Что ему надо от меня? Я
только репетитор в этом доме, и я ничего не знаю о той печальной ошибке, горькой
неправде, быть может, преступлении, тень от которого покрывала чуждых мне людей
и чуждое место. И я совершенно здоров, ежедневно прибавляю в весе, и все это так
бессмысленно, что я даже не могу поехать к психиатру. Что ему надо от меня? Я
только репетитор в доме.

Я несколько раз вслух - на дороге не было никого - повторил, как заклинание, эту
фразу: я только репетитор в доме, и она была настолько убедительна и ясна, что
на мгновение даже явилось желание поговорить с призраком и объяснить ему, что он
ошибается, что я - только репетитор в доме. Но разве с призраками говорят, разве
им доказывают что-нибудь? Бессмыслица, бессмыслица!

И снова я шагал по дороге и напряженно размышлял, пока не заметил, что мысли мои
повторяются, двигаясь в одном и том же порядке, что я мыслю по кругу,
соответствующему бегу цирковой лошади, и что круг замыкается в одном и том же
месте, одним и тем же словом: бессмыслица. Надо сойти с круга, надо думать както
иначе, но как? Я не знаю. А круг повторялся снова, я уже не шел, а бежал по
замкнутой линии, возвращаясь, устремляясь вперед, теряя надежду и силы; и тогда
мне стало нестерпимо страшно. Не от призрака, нет, он как-то потерял
значительность, а от того, что делается и что может делаться в бедной
человеческой голове. Помню, что я чуть не закричал и, повернувшись, быстро
зашагал домой: даже это казалось домом рядом с призраком пустоты, явившимся
сознанию.


И дома мне показалось совсем весело, тепло и приятно; и что было совсем радостно
и заставило меня смеяться: без меня приехали приглашенные на Рождество два
студента, племянники Нордена, очень милые и очень вежливые молодые люди, очень
похожие друг на друга. Вместе с самим Норденом они возились около елки, кончая
ее убранство, и тут же были дети, а вверху звучала музыка, в этот раз также
показавшаяся мне непритворно-веселой - играла невидимая г-жа Норден новые танцы,
привезенные студентами. Помню, что со студентами я ходил гулять, потом за обедом
мы пили вино и чему-то очень много смеялись, а вечером уже совсем по-настоящему
танцевали, так как приехала какая-то толстая дама с двумя дочерьми, молоденькими
девушками, очень веселыми и любезными. Забегая несколько вперед, упомяну, что в
последующие дни приехало еще много гостей, приглашенных на Рождество, очень
милых и приветливых людей, и мне даже странным показалось, как мог наш дом, хотя
и большой, вместить такое количество людей, исчезавших к ночи по своим комнатам.
Кто они были, я, собственно, не знаю; и еще я должен указать на некоторый курьез
памяти: я не помню ни одного лица, ни старого, ни молодого. Очень хорошо помню
платья, мужские и женские, черные и цветные, очень ясно вижу до сих пор даже
один генеральский мундир, но над ним настолько бессилен вызвать памятью хоть
какое-нибудь лицо, словно это не было настоящим и живым, а только вывеской у
военного портного.

Возвращаюсь к тому дню, когда приехали студенты и толстая дама с двумя дочерьми.
После вина и танцев, в которых я принимал самое оживленное участие и всех смешил
своей неловкостью, у меня сильно кружилась голова; и, придя в свою комнату,
когда все разошлись, я, не раздеваясь, бросился на постель и тотчас же уснул.
Проснулся я часа через два или три среди глубокой ночи: томила жажда и что-то
еще другое, беспокойное и повелительное, звало меня проснуться и встать; было
мертвенно-тихо в спящем доме, и за окном, у которого я забыл задернуть
занавеску, стоял он. Помню, что я еще пожал плечами и, не торопясь, но в то же
время не сводя глаз с окна, налил один за другим два стакана воды и выпил. Но он
не уходил. И, уже леденея от холода, словно открылось окно наружу, в мороз и
тьму зимней ночи, совсем позабыв о недавнем вечере с его танцами и музыкой, весь
отдаваясь чувству дикой покорности и тоски, я медленно показал ему рукой на
дверь и по-вчерашнему, в темноте, направился к выходу. И опять по-вчерашнему
пахло мехом в передней, и был холоден железный засов, долго не поддававшийся
усилиям моих дрожащих слегка рук; и снова, как вчера, уже стоял на площадке он и
молча ждал. Я также молчал и ждал, очень внимательно почему-то прислушиваясь к
далекому и одинокому лаю собаки, единственному живому звуку, нарушавшему
безмолвие ночи; не знаю, сколько прошло времени, когда он вдруг шагнул в дверь,
сильно толкнув меня плечом. Я последовал за ним и еще видел, когда он открывал
дверь из передней в комнаты, его темный силуэт, мелькнувший на фоне далекого
окна; и меня нисколько не удивило, что он вошел в мою комнату - именно в мою
комнату. Вошел и я, по привычке закрыв за собой дверь, но дальше порога не
двинулся: было очень темно, я не знал, где он, и мог на него наткнуться. Только
спустя некоторое, довольно долгое время, когда глаза мои освоились с полумраком
комнаты, я увидел темное, высокое, неподвижное пятно у стены; если бы я не знал,
что в этом месте стена пуста, я мог бы принять это пятно за какую-то мебель или
груду висящего платья. Дыхания не было слышно.

Времени прошло так много и неподвижность его была так ненарушима, что я начал
сомневаться, и, сделав шаг вперед, далеко протянутой рукой осторожно коснулся
пятна: на мгновение мои пальцы ощутили прикосновение к материи и чему-то за ней
твердому, плечу или руке. Я отдернул пальцы и опять долго стоял, не зная, что я
должен делать дальше; наконец я пересилил сухость в горле и громко, хотя и
хриплым голосом, сказал:

- Что вам надо? Я только репетитор в доме.

Но он молчал, и мне стало смешно, что я сказал ему "вы". Но все же я понял из
его молчания, что мне надо ложиться в постель; и я сделал это, медленно и по
порядку раздевшись под его невидимым в темноте, но угадываемым взглядом, - сидел
я на своей кровати, сильно скрипевшей при моих движениях, что меня почему-то
очень смущало. И уже ложась под холодное одеяло, я еще подумал, что не выставил
за дверь ботинок, но решил: теперь все равно. Лег я навзничь, лицом вверх, иначе
казалось невежливым; и в ту же минуту он сел,- осторожно подвинув меня к стене,-
на край постели и положил свою руку мне на голову. Она была умеренно холодна и
очень тяжела, и от нее исходили сон и тоска. В жизни моей я испытал много
тяжелого, видел своими глазами смерть горячо любимого отца, не раз думал,
несмотря на свою молодость, что сердце может не выдержать и разорвется от печали
и горя, но такой тоски я даже не мог представить себе до этой ночи, до первого
прикосновения к моему лбу этой холодной и тяжелой руки. Сразу же я почувствовал,
что я засыпаю, но странно: сон и тоска не боролись друг с другом, а вместе
входили в меня, как единое, и от головы медленно разливались по всему телу,
проникали в самую глубину тела, становились моей кровью, моими пальцами, моей
грудью. Я еще сознавал тот момент, когда тоска и сон дошли до сердца и залили
его, но дальше все, и сознание, и страх, и отрывочные мысли о происходящем,- все
погасло в чувстве единой и все исчерпывающей, все покрывающей тоски. Погасли все
образы, все мысли и воспоминания, и отошла молодость; погасли все желания, сама
жизнь погасла, и было душе так больно, такая тоска овладела ею, для какой нет на
нашем языке ни образа сравнения, ни слова.


Уже стало совсем неинтересно, что возле сидит он и держит на голове свою
страшную руку; и медленно, тоскуя смертельно, тоскуя неподвижно, тоскуя вне
всяких пределов, какие полагает ограниченная действительность,- медленно я
погрузился в сон без сновидений.

Утром я проснулся в свое обычное время. Комната была пуста, и все было на своем
месте, как всегда. В окно светило красноватое, морозное солнце; чувствовал я
себя ни плохо, ни хорошо, а как-то пусто и плоско, и в зеркале, одеваясь, увидел
свое обычное, нисколько не изменившееся лицо - серое и некрасивое лицо часто
голодавшего человека, которого никто не ласкает. И все было как обычно, как
всегда, но одно я знал твердо: что-то изменилось в мире, и прежнего, еще
вчерашнего мира нет и больше никогда не будет. Тут же, еще не выходя из комнаты,
я сделал одно интересное и как-то тускло меня порадовавшее наблюдение: от
недавнего страха перед загадочным призраком, терзавшего меня все это время, не
осталось и следа. А выйдя в столовую, где уже собрались гости и Норден
рассказывал при общем смехе свои анекдоты, я почувствовал непреодолимое
отвращение ко всем этим людям. Настолько было велико отвращение, что,
здороваясь, при каждом новом рукопожатии я испытывал чисто физическое ощущение
томительной, подступающей к горлу тошноты. Правда, в течение шумного и
разнообразного дня чувство отвращения сгладилось, почти исчезло, но каждое
следующее утро начиналось для меня томительной тошнотой, идущей за каждым
крепким пожатием незнакомой руки.

VII


В то же утро, возвратившись с прогулки, во время которой все мы под
предводительством господина Нордена играли в снежки, я ушел на несколько минут в
свою комнату и написал письмо товарищу-студенту, жившему в городе. Друзей в
жизни у меня не было, и этот студент не был моим другом, но относился он ко мне
лучше других, был добрый и хороший человек, всегда готовый помочь. Смысл письма
и чувство, с которым я писал его, было то, что я нахожусь в ужасной опасности и
он должен приехать и спасти меня; но выражено все это было в очень вялой форме,
звучало скукой, почти равнодушием и едва ли достигло бы цели, пошли я письмо. Но
почему-то я даже не послал его, и уже долго спустя, после выздоровления, я нашея
его в кармане тужурки запечатанным и без адреса. Может быть, я тогда забыл
адрес? Не знаю. Даты на письме нет; и вот что в нем написано: "Дорогой М. И.,
если вы не очень заняты, то приезжайте сюда. Здесь что-то происходит, и меня
надо взять". И подпись.

И вообще надо думать, что с этого именно дня у меня началось то странное
ослабление памяти, а временами почти полная потеря ее, вследствие которой на
весь последний период моей жизни у Нордена ложится налет отрывочности и
беспорядка. Я уже говорил, что я не помню ни одного лица многочисленных гостей
Нордена и вижу только платья без голов: как будто это не люди были, а раскрылся,
ожил и затанцевал платяной шкап; но должен добавить, что и речей я не помню, ни
одного слова, хотя знаю твердо, что все, и я с ними, очень много говорили,
шутили и смеялись. Совершенно не помню я чисел и до сих пор не знаю, сколько
времени, сколько дней и ночей прошло до того момента, как я покинул дом,- и
иногда мне кажется, что прошло не менее нескольких недель, а иногда - что все
совершилось в два-три дня. И в то же время я с величайшей ясностью помню
отдельные мелочи, многие свои тогдашние мысли и чувства и храню ощущение от того
периода не беспамятства, а наоборот, памяти твердой и сознания вполне ясного:
как будто только теперь, после болезни, я забыл, что происходило, а тогда помнил
все и все сознавал.

Так, первое, чего и нельзя забыть, я помню те ночные часы, когда приходил он и
клал мне на голову свою холодную и тяжелую руку. Эти посещения стали как бы
порядком моей жизни и каждый раз происходили при одних и тех же обстоятельствах:
с вечера, когда гости расходились по своим комнатам, я, одетый, бросался в
постель и несколько часов спал; потом в темноте шел в прихожую, открывал
наружную дверь и впускал его, уже стоявшего на площадке. Потом мы шли в мою
комнату, я раздевался и ложился навзничь под холодное одеяло, а он садился возле
и клал мне на голову свою руку. И от руки исходили сон и тоска - сон и тоска.
Страх перед незнакомцем совершенно исчез; правда, я никогда не пытался сам
коснуться его или заговорить, но это не от страха, а от какого-то чувства
ненужности всяких слов; и все делалось по виду так спокойно и просто, словно он
не был величайшим злом и смертью моею, а простым, аккуратным, молчаливым врачом,
ежедневно посещающим такого же аккуратного и молчаливого пациента. Но тоска была
ужасна.

А потом начиналось короткое утро, лишенное света, и долгий, шумный,
беспорядочный и, по-видимому, веселый вечер - очень быстро одно за другим. Не
знаю, что сделали без меня с елкой, но с каждым вечером она горела все ярче и
ярче, заливала светом потолок и стены, бросала в окна целые снопы ослепительного
огня. И целый день с утра до ночи раздавался непрерывный смех Нордена и его
приглашающий возглас:

- Танцирен! Танцирен!

Я не помню других голосов, но этот крик до сих пор стоит у меня в ушах,
преследует меня во сне, врывается в глубину моих мыслей и разгоняет их. Покрывая
музыку, смех, топот ног, весь тот шум, который производят люди, собравшись для
веселья, резкий, как голос попугая, он звучал во всех углах и становился
невыносим. И иногда Норден кричал весело и шутливо, но часто - как мне помнится
- голос становился хриплым, почти угрожающим; казалось порою, что и сам он
устал, но уже не может остановиться и кричит с угрозой, почти со слезами:

- Танцирен! Танцирен!

Один такой случай я хорошо помню. Не знаю, почему вдруг смолкла музыка наверху и
наступила тишина, необычайная для этого времени; не знаю, не обратил внимания,
вероятно, что делали гости, собравшись у стены, залитой светом елки. Помню
только самого Нордена. Вероятно, он был пьян, потому что и борода его, и волосы
были в беспорядке, и выражение лица у него было дикое и странное. Он стоял
посередине комнаты и, потрясая кулаками, яростно вопил:

- Танцирен!

И кому-то грозил. Дальше была снова музыка и танцы; и в этот, кажется, вечер,
именно в этот, состоялся тот самый большой, даже грандиозный бал, от которого у
меня в памяти сохранился образ множества движущихся людей и необыкновенно яркого
света, похожего на свет пожара или тысячи смоляных бочек. Положительно
невозможно, чтобы на балу присутствовали только обычные гости Нордена: людей
было так много, что, вероятно, были и другие, только на этот вечер приглашенные
гости, потом разъехавшиеся. И с этим же вечером у меня связано очень странное
чувство - чувство близости Елены: словно и она присутствовала на балу. Очень
возможно, что в саду и на дворе действительно горели смоляные бочки и что я
случайно или умышленно пробрался к тому месту берега, где стояла занесенная
снегом пирамида, и долго думал там о Елене, но в тогдашнем состоянии моем
вообразил себе иное - другого объяснения я не могу найти. Но это только
объяснение, чувство же близости Елены было и остается до сих пор таким
убедительным и несомненным, что всю правду я невольно приписываю ему; я помню
даже те два стула, на которых мы сидели рядом и разговаривали, помню ощущение
разговора и ее лица... но тут все кончается. И теперь мне кажется минутами: стоит
мне сделать какое-то усилие над памятью - и я увижу ее лицо, услышу слова,
наконец пойму то важное, что тогда происходило вокруг меня, но нет - я не могу,
да и не хочу почему-то сделать это усилие. Пусть лучше будет так, как оно есть.
Потом Елена ушла и больше уже не возвращалась.

Из тогдашних чувств моих особенно ясно сохранилось в памяти одно: будто я
оказываюсь невольным и слепым свидетелем каких-то огромных и чрезвычайно важных
событии, совершающихся возле меня, какой-то огромной мучительной и страшной
борьбы недоступных моему зрению существ. Свидетелем я оказался случайным,
ненужным и совершенно слепым, но самый воздух вокруг меня, в котором двигались,
борясь, эти существа, колыхался так сильно размахи были так широки и властны,
что и меня захватило в круговорот. Но не думаю, чтобы и сам Норден знал больше
меня; и если он и был одним из действующих лиц, то, вероятно, не менее слепым,
чем я, как свидетель. Но эти чувства и догадки, ничего не объясняющие,
существовали только днем, а ночью приходил он - и все: волнения и догадки,
желания и воля, все поглощалось смертельной, ни с чем не сравнимой тоской. И то,
что тоска приходила вместе со сном, сливалась с ним воедино, делало ее
непреодолимой и ужасной. Когда человек тоскует наяву, к нему еще приходят голоса
и образы живого мира и нарушают цельность мучительного чувства; но тут я
засыпал, тут я сном, как глухой стеной, отделялся от всего мира, даже от
ощущения собственного тела,- и оставалась только тоска, единая, ненарушимая,
выходящая за все пределы, какие полагает ограниченная действительность.

Не знаю, сколько прошло дней после необыкновенного бала, когда неумолчный крик
Нордена: "Танцирен! Танцирен!" - вдруг оборвался внезапно, был поглощен хаосом
каких-то других громких, беспокойных и многочисленных голосов. Так же внезапно
оборвался и танец, был поглощен потоком какого-то нового движения,
беспорядочного, хаотичного и печального, как печальны были голоса. Произошло это
ночью, около того часа, когда должен был прийти он, и по характеру напомнило мне
ту ноябрьскую ночь, когда была буря, и с невидимой госпожой Норден случился
припадок. Я проснулся и, не знаю почему, не счел нужным выходить из комнаты; и
так же равнодушно, с непонятной, но твердой уверенностью, что сегодня он не
придет, я позволил себе раздеться и лечь в постель. Но голоса и движение по дому
продолжались еще долго, и особенно настойчив был один звук: кто-то непрерывно
бегал по деревянной лестнице вверх и вниз.

Взбегал вверх и тотчас же, с той же стремительностью и грохотом ног по
деревянной пустой настилке, сбегал вниз; и снова вверх, и снова вниз. В другое
время этот беспокойный звук, говорящий о несчастье, показался бы мне мучительным
и, конечно, не дал бы мне уснуть, но теперь я не думал о значении его и был даже
рад: он давал мне эту уверенность, что, пока в доме шумят, он не посмеет прийти
и я могу спать спокойно. И совсем равнодушно, без тоски и мыслей, как неживой, я
быстро уснул, последним звуком унося в сон грохот пустых ступеней под тяжелой,
беспокойной и торопливой ногой. Тогда я еще не знал, что он больше никогда уже
не придет и никогда больше я не увижу широких плеч с маленькой темной головой.


Утром когда я проснулся в обычный час, в доме было необыкновенно тихо. Обычно в
этот час уже начиналась жизнь, но теперь, после беспокойной ночи, все, даже
прислуга вероятно, еще спали, и во всем доме царила необыкновенная тишина. Я
оделся и вышел в столовую, и тут увидел: на том столе, где вчера мы ужинали,
лежала мертвая женщина, обряженная так, как обыкновенно обряжают покойников.

Хотя я никогда не видал госпожи Норден, но тут сразу узнал - это была она.

VIII


Не было над нею ни свечей, ни чтеца, и стояла кругом ненарушимая тишина, и от
этого мне показалось в первую минуту, что никто еще в доме не знает о смерти -
так одинока была она на своем ложе. Но тотчас же я понял, что все они
действительно спят, и перестал думать о них. Это было не от недостатка сознания:
наоборот, именно в этот час вернулось ко мне сознание более ясным, чем оно было
когда-нибудь раньше. Нет, потому я перестал думать о людях, что они стали не
нужны.

Она была молода и прекрасна. Нет, она не была прекрасна, но она была та, которую
я знал всю жизнь и всю жизнь любил. И любил я ее, не зная, что люблю, и искал
ее, не зная, что ищу. Мне не нужно было заходить с той стороны, чтобы увидеть
маленькое темное пятнышко у глаза, милую родинку - я и так знал, что она есть.
Мне не нужно было касаться ее тонких ледяных пальцев, сложенных на груди, чтобы
увидеть их живыми, такими я их знал всегда, и не нужно было поднимать мертвых
век, чтобы увидеть ее знакомый взгляд, живое сияние дорогих и вечно любимых
глаз. Мне жаль только ее дорогих и милых пальцев, которые должны были играть
веселые, незнакомые танцы, пока там, внизу, смеялся и танцевал - смеялся и
танцевал несчастный Норден. Прости его, он не знал. Прости и меня, что я чертил
на песке пустое имя Елена: я не знал тогда твоего имени - как не знаю и сейчас.

Нет, она не была прекрасна, и никто не мог бы сказать, какая она. Но она была
та, которую я любил всю жизнь, не зная, что люблю. Всю жизнь я думал о других и
о другом, а о ней не подумал ни разу,- и оттого все мысли мои были ложью; всю
жизнь я видел другие лица, слышал другие голоса, а ее никогда не видал и голоса
никогда не слышал,- и оттого ненастоящими казались мне все люди. Только тебя
одну я знал, и только тебя одну не видел ни разу.

Я не могу припомнить вполне точных выражений, но так приблизительно думал я,
стоя перед мертвой. Теперь я не знаю, насколько правдиво было тогдашнее чувство
мое, и больше того: я не могу вспомнить отчетливо бледного лица, на которое
смотрел так долго и которое - тогда - я знал так хорошо. Но я знаю, что чувство
любви, внезапно открывшей свои глаза, было тогда глубоко и непостижимо, и так же
глубока была начавшаяся тихо, но все растущая печаль. Кажется, я не сразу понял,
что она мертва, и только постепенно, видя неподвижность трупа, ощущая пустоту и
тишину мертвого дома, я начал чувствовать горькую и неутолимую печаль. Я
заплакал и плакал долго, и так, продолжая плакать, плохо различая первые свои
шаги, я вышел из норденовского дома.

Я вышел раздетый, только в одном сюртуке, без фуражки, но холода не
почувствовал, да и день был не особенно морозный, иначе я, конечно, замерз бы в
пути. На дорогу я не пошел, но, миновав сад с его глубоким снегом, выбрался на
берег и оттуда дальше в море. На льду снег был почему-то не так глубок, идти
было легче, и уже скоро я оказался далеко от берега, в центре пустынного,
ровного и белого пространства. Плакать я перестал, ни о чем не думал и только
шел, с каждым шагом точно растворяясь в пустоте белой и безграничной глади. Ни
дороги, ни следа ноги, ни темного пятна не было передо мною и вокруг меня; и
когда я, начиная уставать и поддаваться холоду, приостанавливался на минуту и
озирался кругом,- всюду было то же пустынное, ровное, белое пространство, почти
сама пустота, какою ее можно видеть только во сне. И скоро мое движение вперед
приобрело все черты долгого и однообразного сна, покорной и безнадежной борьбы с
неодолимым пространством; так, вероятно, грезят измученные оглохшие лошади к
концу далекого пути и те особенные люди, что ходят из конца в конец земли и
тягучим ритмом своих шагов гасят сознание жизни. Время от времени слой снега
утолщался, ноги вязли в глубоких сугробах, и я останавливался, минуту смотрел
вокруг и говорил:

- Какое го

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.