Жанр: Электронное издание
Алексей Максимович Горький
НА ПАРОХОДЕ
Вода реки гладкая, тускло-серебристая, течение ее почти неуловимо, она
как бы застыла, принакрытая мглою жаркого дня, и только непрерывное
изменение берегов дает понять, как легко и спокойно сносит река старенький
рыжий пароход с белой каймой на трубе, с неуклюжей баржей на буксире.
Сонно чмокают шлепки плиц, под палубой тяжело возится машина,
сипит-вздыхает пар, дребезжит какой-то колокольчик, глухо ерзает рулевая
цепь, но все звуки - не нужны и как будто не слышны в дремотной тишине,
застывшей над рекой.
Лето - сухое, и вода - низка; на носу парохода матрос, похожий на
монаха, - худощавый, чернобородый, с погашенными глазами на желтом лице, -
мерно спуская за борт пеструю наметку, стонет-поет печально, тающим
голосом:
- Сеем... се-ем... шесть... Словно жалуется:
"Сеем, сеем, а есть - нечего..."
Пароход не спеша поворачивает свой стерляжий нос то к одному берегу,
то к другому, баржа рыскает, серый шнур буксира натягивается струною,
дрожит; золотыми и серебряными искрами летят от него во все стороны брызги
воды, - с капитанского мостика кричат в рупор толстые слова:
- Оол...уо...
Под носом баржи - белый крылатый вал, разрезанный надвое, он волнисто
бежит к берегам.
В луговой стороне, должно быть, горят торфяники, там, над черными
лесами, нависло опаловое облако, а может, его надышали болота.
С правой стороны берег высок, обрывист, голые глинистые скаты, но
иногда они разрезаны оврагом, в нём - в тени - прячутся осины и березы.
Тихо, жарко, безлюдно на земле, в мутно-синем, выгоревшем небе -
раскаленное добела солнце.
Без конца расплылись луга, кое-где среди них одиноко стоят, заснув,
деревья, звездою дневной горит над ними крест сельской колокольни, вскинуты
в небо серые крылья мельницы, далеко от берега видны парчовые скатерти
зреющих хлебов. Люди редко видны.
Всё вокруг немного слинявшее, спокойное и трогательно простое: всё так
близко, понятно и мило душе. Смотришь на медленные, неуверенные изменения
горного берега, на неизменную широту лугов, на зеленые хороводы леса, - они
подходят к воде и, заглянув в зеркало ее, снова тихо уплывают в даль, -
смотришь и думаешь, что не может быть на земле столь просто и ласково
красивых мест, каковы эти вот - тихие берега реки.
Уже на прибрежных кустарниках виден желтый лист, но всё вокруг
улыбается двойственной, задумчивой улыбкой молодухи, для которой пришла
пора впервые родить, - и страшит ее это и радует.
Время - далеко за полдень. Пассажиры третьего класса, изнывая от скуки
и жары, пьют чай, пиво, многие сидят у бортов, молча глядя на берега.
Дрожит палуба, звенит посуда в буфете, и всё вздыхает усыпительно матрос:
- Шесь... шесь с половина-ай...
Из машины вылез копченый кочегар и, развинченно покачиваясь, тяжело
шаркая босыми ногами, идет мимо каюты боцмана, а боцман, светловолосый
бородатый костромич, стоя в двери и насмешливо прищурив бойкие глаза,
спрашивает:
- Куда торопишься?
- Митьку дразнить.
- И то - дело!
Болтая черными руками, кочегар пошел дальше, боцман, неохотно
позевнув, оглянулся. Около спуска в машину на длинном ящике сидит маленький
человечек в коричневом пиджаке, в новом теплом картузе, в сапогах,
облепленных серыми комьями засохшей грязи. От скуки боцману захотелось
распорядиться, он строго окрикнул:
- Эй, земляк!
Тот, пугливо и по-волчьи, - всем туловищем, - повернулся к нему.
- Ты чего тут сел? Написано - "Осторожно", а ты сел! Али неграмотен?
Пассажир встал и, оглядывая ящик, отозвался:
- Грамотный.
- А сидишь где нельзя!
- Не видать надпись-то.
- И жарко тут; из машины масляный дух. Ты откуда?
- Кашинской.
- Давно из дома?
- Третья неделя.
- Дожди у вас были?
- Не-е. Какие тут дожди!
- А отчего сапоги у тебя эдак грязны?
Опустив голову, пассажир выдвинул вперед одну ногу, потом другую,
посмотрел на них и сказал:
- Это не мои сапоги.
Боцман ухмыльнулся, его светлая борода весело ощетинилась.
- Ты - что, пьющий, что ли?
Не ответив, пассажир тихо, короткими шагами, пошел на корму. Рукава
пиджака опустились ниже кистей его рук, стало- ясно, что пиджак на нем с
чужого плеча. Глядя, как осторожно и неуверенно он шагает, боцман
нахмурился, закусил бороду, подошел к матросу, усердно оттиравшему голой
ладонью медь на двери каюты капитана, и негромко сказал ему:
- Тут едет маленький, в рыжем пиджаке, сапоги грязные - видал?
- Видал будто.
- Скажи - поглядывали бы за ним.
- Жулик?
- Вроде того.
- Ладно...
За столом, около рубки первого класса, толстый человек, весь в сером,
одиноко пьет пиво. Он уже осовел в тяжелом опьянении, глаза его слепо
выкатились и, не мигая, смотрят в,стену. Пред ним на столе, в липких лужах,
копошатся мухи, они ползают по его седоватой бороде, по кирпично-красной
коже неподвижного лица.
Боцман сказал, подмигнув на него: ;
- Всё гасит.
- Такое его дело, - отозвался, вздохнув, рябой безбровый матрос.
Пьяный чихнул, мухи тучей взвились над столом; боцман поглядел на них
и, тоже вздохнув, сказал задумчиво;
- Мухами чихает...
Я облюбовал себе место на дровах, около трюма кочегарни, и, лежа,
смотрю, как темнеют горы, тихо подвигаясь встречу пароходу, бросая на воду
траурную пелену. В лугах еще догорает вечерняя заря, стволы берез красны,
новая крыша избы у самого берега точно кумачом покрыта, там всё плавится в
огне и, теряя очертания, течет широкими ручьями красного, оранжевого,
синего, а на горе стоит черный ельник и напряженно приподнят, острый,
точеный.
Уже рыбаки зажгли костер под горою, огонь, играя, освещает белый борт
лодки, темного человека в ней, паутину сети, повешенной на кольях, и бабу в
желтой кофте, присевшую у огня. Над костром и женщиной растопырилось черное
ветвистое дерево, и видно, как трепещут золотисто освещенные листья нижних
веток.
Примятый сумраком вечера, говор пассажиров слился в сплошной,
по-пчелиному гудящий звук: не видно и непонятно, кто о чем говорит,
бессвязны слова, но как будто все говорят об одном, дружески и правдиво.
Слышен сдержанный смех молодой женщины, на корме ладятся петь, но не могут
найти песню всем по душе и негромко, без сердца, спорят. Во всех звуках
есть что-то вечернее, мирно-печальное, похожее на молитву.
За дровами, близко от меня, густой, гудящий голос не спеша
рассказывает:
- Был он парень-удача, опрятный, гладкой, а после того - замшился,
запаршивел, в сучки пошел...
Другой голос, бодрый и звонкий, восклицает:
- Не тянись к барам, не пройдет даром...
- Однако сказано, рыба ищет - иде глубже...
- А дурак - что хуже! Он тебе не родня?
- Брат родной...
- О? Ну, прости за слово.
- Ничего. Он - дурак и есть, ежели прямо-то сказать...
К отводу подошел пассажир в коричневом пиджаке; держась левою рукой за
стойку, он шагнул на решетку, под которой пенно кипела вода, взбитая
колесом, и Долго стоял, глядя за борт, покачиваясь, напоминая летучую мышь,
которая, зацепившись одним крылом за что-то, висит в воздухе. Глубоко
надвинутый картуз согнул ему уши, и они смешно оттопырились.
Вот он обернулся, всматриваясь в сумрак под тентом парохода и, должно
быть, не различая меня в дровах. Мне хорошо видно его лицо - острый нос,
клочья рыжеватой шерсти на щеках и подбородке, маленькие, неясные глаза.
Он, видимо, прислушивается к чему-то.
Вдруг он решительно шагнул на отвод, быстро отвязал от железа перил
швабру, бросил ее за борт и тотчас стал отвязывать другую.
- Эй, - окликнул я его, - это зачем?
Он подпрыгнул, завертелся и, приложив руку ко лбу, отыскивая меня
глазами, заговорил тихонько, быстро, заикаясь:
- Какое дело, а? Вот ведь!..
Я подошел к нему, удивленный и заинтересованный его озорством.
- За это с матросов взыщут...
Поочередно подтягивая вверх рукава пиджака, точно собираясь драться, и
тихо притопывая ногою по скользкой решетке, он бормотал:
- Я вижу - отвязалась она, сейчас ее стрясет в реку! Хотел привязать
да и не сумел - ускользнула из рук.
- А мне показалось, - заметил я, - что вы ее сами отвязали да
сбросили.
- Ну вот, - зачем же! Разве можно!
Легко и быстро проскользнув под рукой у меня, он пошел прочь, всё
поправляя рукава. Пиджак смешно укорачивал его ноги, и снова бросилось в
глаза, что походка у него какая-то виляющая, тревожная.
Ночь пришла: люди заснули, ухо привыкло к неугомонному шуму машины, к
мерному хлюпанью колес по воде и уже не воспринимает этот шум. Сквозь него
ясно слышен храп спящих, тихие шаги, чей-то возбужденный шепот:
- Говорила я ему, ах говорила: "Яша, не надо, не надобно!"
Берега исчезли, о них вспоминаешь только по движению редких огней во
тьме. В реке тускло блестят звезды, а за пароходом текут золотые отражения
его огней, - дрожат, как будто желая оторваться и уплыть во тьму. Парчовая
пена лижет темный борт; за кормою, настигая пароход, тащится баржа, на носу
у нее прищурились два огня, а третий, на мачте, то заслоняет звезды, то
сливается с огнями берега.
Недалеко от меня, на скамье, под фонарем, крепко спит дородная
женщина, одна рука ее закинута под голову, на небольшой узел, кофта под
мышкой лопнула, видно белое тело, и обильные волосы косицей высунулись
наружу. Лицо у нее большое, чернобровое, полные щеки оплыли к ушам,
растянув толстые губы в нехорошую, мертвую улыбку.
Я лежу выше ее, поглядываю на нее сверху вниз и думаю сквозь дрему:,
ей лет сорок с лишним, наверное, она добрая баба, едет к дочери, к зятю или
к сыну и невестке, везет им подарки и много славного, материнского в
большом сердце.
Что-то вспыхнуло, точно близко спичку зажгли, я открыл глаза -
пассажир в чужом пиджаке стоял около женщины, прикрывая рукавом горящую
спичку, потом, осторожно вытянув руку, он приблизил маленький огонь к
волосам под мышкой женщины, - я услышал тихий треск и противный запах
паленой шерсти.
Вскочив, я схватил озорника за шиворот, встряхнул:
- Что ты делаешь?
Чуть слышно, противно хихикая, он вертелся в руке у меня и шептал:
- Как бы она испугалась, а?
- Ты сума сошел, чёрт!
Он, часто моргая, заглядывал куда-то за спину мне, вертелся и шептал:
- Да - пусти! Захотелось пошутить, - беда ли? Вон она, - спит себе...
Я оттолкнул его, он бесшумно откатился на коротких, точно обрубленных
ногах, оставив меня в тоскливом недоумении:
"Значит - я не ошибся, швабру он нарочно сбросил. Что за человек?"
В машине задребезжал колокольчик.
- Есть тихой! - весело крикнул кто-то.
Завыл гудок, женщина проснулась, быстро подняла голову, пощупала левой
рукою под мышкой и, сморщив измятое лицо, взглянула на фонарь. Села и,
заправляя под платок сбившиеся волосы, сказала тихонько:
- О матушка, пресвятая богородица... ..Пароход стоял у пристани,
чуваши таскали дрова,
с грохотом сбрасывая их в трюм кочегарни, а перед тещ как сбросить,
сердито кричали странное слово:
- Труш-ша!
Над городком, прижатым к горе, поднялась ущербленная луна, черная река
посветлела, ожила, лунный свет словно вымыл всю землю теплой водою.
Я ушел на корму и сел там среди каких-то ящиков, разглядывая город,
вытянувшийся по берегу. Над одним его концом толстой палкой торчала труба
завода, над другим и в середине - поднялись две колокольни, одна - с
золотою главой, другая, должно быть, зеленая или синяя, теперь, при луне,
она кажется черной и похожа на истертую малярную кисть.
Против пристани в широкое чело двухэтажного дома воткнут фонарь,
вздрагивая, горит за грязными стеклами бескровный, тусклый огонь, и по
длинной полосе изогнутой вывески ползают желтые крупные буквы: "Трактир с",
дальше буквы не видны.
Еще в двух-трех местах сонного города зажжены фонари, пятна мутного
света стоят в воздухе,- освещая углы крыш, серые деревья и окно,
нарисованное белой краской на глухой стене.
Смотреть на всё это грустно.
Пароход шипит, возится, трется о борт пристани, скрипит дерево,
вздыхает вода, кто-то свирепо орет:
- Дьявол! Кранцы, - кранец на корму, чтоб те разорвало...
- Пошли, слава создателю, - говорит за ящиками уже знакомый, бодрый
голос и спрашивает густо:
- Ну, дак как же, поди, кричал он? Торопливо и невнятно, причмокивая,
заикаясь, кто-то отвечает:
- Кричал: родимые, кричал, не убивайте, помилуйте, Христа ради! Всё,
кричит, вам спишу, в крепкие ваши милые рученьки, дайте греха избыть,
душеньку отмолить! На богомолье пойду, пропаду на всю жизнь, до конца даже,
не увидите, не услышите, - а тут шкворнем его по виску, ажио на меня кровью
брызнуло, он и покатился. А я - бежать, прибег в кабак-то, стучу-кричу:
сестрица родная, убили совсем батюшку-то, а она из окошка вывесилась - так,
говорит, ему, волку беспутному, и надо! Ох, как страшно было, - ночь эта, -
до того ли напугался я - беда! Залез на чердак сначала, нет, думаю, найдут
и прикончат, как я Прямой наследник ко всему имуществу; вылез на крышу, за
трубу спрятался, сижу, держусь за нее руками-ногами и онемел со страху.
- Чего же тебе-то было бояться? - перебил рассказчика бодрый голос. -
Ведь ты, с дядей, тоже шел против отца?
- В этаких делах расчета нету: одного убил по иужде, а другого и так
можно, просто...
- Верно, - сказал густой голос тяжело и глухо, - это верно! Абы один
раз кровь пролить, на другой она сама поманит. Убивать кто начал - ему всё
равно за что, хоть за то, что не стой близко-
- Однако тут - ежели он правду сказывает - за дело! Хозяйство зорить
нельзя...
- А и убивать самовольно тоже не порядок! Для неправильных людей суд
есть...
- Дойди-ко до него! Вон малый-то, боле года зря в тюрьме сидел...
- Как же - зря? Он отца в избу заманивал? Ворота запер?
Снова быстрым ручьем потекли всхлипывающие, мятые слова, - я
догадался, что рассказывает про убийство человек в грязных сапогах.
- Я себя не оправдываю, я ведь и на суде всё это сказал, потому и
лишили меня наказания. Их дядю с братом - в каторгу, а меня отпустили
вот...
- А ты знал, что они согласились убить отца-то?
- Я думал - только постращают. Он, батюшка-то, не признавал меня за
сына, езуитом звал... Очень многие люди плакали через него...
- Мало ли через что люди плачут! Эдак-то, ежели все причины слез наших
поубивать, - чего с нами будет? Ты пролей слезу, а кровь - не тронь, не
твоя! Думаешь - твоя в тебе кровь-то? И в тебе она не твоя, не то что...
- Тут, главное, имущество! Жили-жили, наживали, вдруг - всё начало
тлеть да пропадать. Поневоле ум потеряешь, озлобишься и на отца родного...
Однако надо маленько поспать...
Мимо меня прошел высокий человек в черном чапа-не и картузе с большим
козырьком.
За ящиками стало тихо, я встал и посмотрел туда: пассажир в коричневом
пиджаке привалился, съежившись, ко груде каната, руки он засунул в рукава
и, положив на колени, оперся на них подбородком. Луна смотрела прямо в лицо
ему - оно было синевато, узкие глаза спрятались под бровями.
Рядом с ним, вверх грудью, ко мне головой, лежал широкоплечий мужик в
коротком полушубке, в белых валяных сапогах с мушками. Кудрявая, вся в
кольцах, серая борода его жестко торчала вверх; закинув руки под голову, он
смотрел воловьими глазами в небо, где тихо блестели редкие звезды и таяла
луна.
Трубным звуком, безуспешно стараясь смягчить голос, он спросил:
- Значит - дядя-то на барже едет?
- Да. И брат.
- А ты - тут? Дела!
По синевато-серебряной пенной дороге тащилась, взрывая ее, как соха,
темная арестантская баржа. При луне огни ее побледнели, корпус с железной
клеткой на палубе поднялся выше над водою. С правой руки плыл, волнисто
изгибаясь, черный мохнатый берег.
И всё вокруг - мягкое, текучее, тающее - возбуждало тоскливое чувство
неустойчивости, непрочности.
- Куда же ты едешь?
- Да вот... увидаться с ними надобно.
- По хозяйству?
- А как же...
- Я те, малой, вот что скажу: брось всё - дядю, хозяйство, всё бросай!
Коли в кровь попал, да еще в родную, - удались прочь ото всего!
- А хозяйство-то как? - подняв голову, спросил парень.
- Толкуй с тобой! - сердито сказал мужик, закрыв глаза.
Рыжеватая шерсть на лице парня зашевелилась, как под ветром, он
крякнул, оглянулся и, заметив меня, зло крикнул:
- Ну, - чего глядишь?
Большой мужик открыл глаза, посмотрел на него, на меня и загудел:
- А ты не ори, варежка!
Я ушел на свое место и лег спать, думая, что мужик верно сказал, -
лицо парня очень похоже на шерстяную, истертую варежку.
Мне приснилось, будто я крашу колокольню, а огромные большеглазые
галки, летая вокруг ее главы, бьют меня крыльями, мешают работать.
Отмахиваясь от них, я сорвался, упал на землю торчмя головой и тотчас
проснулся от боли, - тошное, тупое ощущение слабости и дурноты мешало
дышать, пред глазами колебался, одуряя, разноцветный туман, а из головы, за
ухом, текла кровь.
С трудом поднявшись на ноги, пошел на отвод к водокачке, облил голову
тяжелой струею холодной воды, крепко обвязал полотенцем и, возвратясь на
свое место, стал осматривать его, соображая: как это могло случиться со
мною?
Спал я на палубе, около поленницы мелких дров, приготовленных для
кухни; там, где лежала моя голова, валялся березовый кругляш. Я поднял
полено, посмотрел - оно чистое, всё в тонких, шелковых кудрях бересты, и
эти кудри тихонько шуршат. Вероятно, это полено и стрясла на голову мне
непрерывная дрожь парохода.
Успокоенный, зная, как объяснить этот неприятный случай, я отправился
на корму, где нет тяжелых запахов и широко видно. ,.
Были те минуты перелома ночи, минуты крайнего напряжения ее пред
началом рассвета, когда вся земля кажется глубоко и надолго погруженной в
непробудный сон, когда полнота тишины возбуждает в душе особенную чуткость,
звезды странно близки к земле, а утренняя звезда ярка, точно маленькое
солнце.
Но уже небо, холодно серея, незаметно теряет ночную мягкость и
теплоту; лучи звезд опадают, как лепестки цветов, луна, доселе золотистая,
бледнея, опыляется серебром и уходит всё дальше от земли. Вода реки
неуловимо изменяет свой густой, маслянистый блеск, в ней капризно являются
на миг и тотчас исчезают жемчужные отражения быстрых изменений цвета небес.
А на востоке, над черными зубцами елового леса, уже поднята - повисла
тонкая, розовая пелена; она разгорается всё ярче, и ее слишком нежный,
сладковатый цвет приятно густеет, становится всё более смелым и ярким, -
точно шёпот робкой молитвы переходит в ликующую песнь благодарности. Еще
миг, и острые вершины елей вспыхнули красным огнем, горят, как праздничные
свечи во храме.
Невидимая рука бросила на воду и влачит по ней прозрачную ткань
разноцветного шёлка, предутренний ветер покрыл реку серебристой чешуей, -
глаза устают следить за игрою золота и перламутра, багреца и
зеленовато-голубых пятен обновленного солнцем неба.
Веером раскрылись первые, мечеобразные лучи, концы их ослепительно
белы, и кажется, что слышишь, как с безграничных высот ниспадает на землю
густой звон серебряных колоколов, торжественный звон встречу грядущему
солнцу, - над лесом уже виден красный его край, - чаша, полная сока жизни,
опрокинута над землею и щедро льет на нее свою творческую мощь, а с лугов в
небо поднимается, точно дым кадильный, красноватый пар. С горного берега
мягко легли на реку зеленые тени прибрежных деревьев, ртутью блестит роса
на траве, птицы проснулись, белая чайка летит над водою, белая тень ее
скользит по цветной воде, а солнце жар-птицей всплывает всё выше в
зеленовато-голубые небеса, где, угасая, серебряная Венера - тоже как птица.
По желтой полосе прибрежного песка бегают голенастые кулики; двое
рыбаков, выбирая снасть, качаются в лодке на волне парохода; с берега
плывут чуть слышные звуки утра - поют петухи, басовито мычит скот, слышны
упрямые голоса людей.
Желтые ящики на корме парохода тоже покраснели, и красной стала сивая
борода большого мужика, - распластав тяжелое тело по палубе, он спит с
открытым ртом, гулко всхрапывая; брови его удивленно подняты, густые усы
шевелятся.
В углублении, среди ящиков, кто-то завозился, вздохнул; заглянув туда,
я встретил воспаленный взгляд узких маленьких глаз, мохнатое лицо-варежка
было еще более худо и серо, чем вчера. Человеку, видимо, холодно, он
скорчился, воткнул подбородок между колен, обнял ноги шершавыми руками и
тоскливо, затравленно смотрит снизу вверх, прямо в глаза мне, устало,
безжизненно говоря:
- Ну, нашел? Ну - бей! Вали!.. Я - тебя, ты - меня, - ну!
Удивленный почти до испуга, я тихонько спросил:
- Это ты меня ударил?
- А где свидетели? - сипло и негромко крикнул он, разняв руки и
вскидывая голову с оттопыренными ушами, точно раздавленную нахлобученным
картузом, сунул руки в карманы пиджака и вызывающе повторил:
- Свидетели - есть? Пошел к чёрту!
Было в нем что-то беспомощное, лягушечье, - он вызывал чувство
брезгливости. Говорить с ним не хотелось, и не было желания отомстить ему
за дрянной удар. Я молча отвернулся.
А когда, через минуту, снова взглянул - он сидел в прежней позе, обняв
руками колена, положив на них подбородок, и смотрел мертвым взглядом
красных от бессонницы глаз на баржу, тянувшуюся за пароходом, между двух
широких лент вспененной воды, игравшей на солнце, как ядреная брага.
И праздничное, утреннее веселье, ясный блеск неба, ласковые краски
берегов, певучие звуки юного дня, бодрая свежесть воздуха - всё вокруг еще
более печально оттеняло глаза маленького человека, их неживой, чуждый всему
взгляд...
Когда пароход отвалил от Сундыря, человек этот бросился в воду, - он
прыгнул за борт на глазах людей, и тотчас же все на палубе заорали,
заметались, толкая друг друга, жадно пробиваясь к бортам, быстро оглядывая
спокойную реку, всю от берега до берега в ослепительном блеске.
Прерывисто и набатно гудел гудок, матросы бросали в воду спасательные
круги, точно барабан, ухала палуба под прыжками и беготней людей, испуганно
шипел пар, истерически кричала какая-то женщина, а на мостике дико орал
капитан:
- Довольно бросать! Обалдел, подлец! Успокаивай публику, чёрт вас...
Немытый, нечесаный священник, придерживая обеими руками встрепанные
волосы, толкал всех толстым плечом, подставлял ноги людям и, пугливо тараща
глаза, спрашивал одно и то же:
- Мужик али баба? А? Мужик?
Когда я пробился на корму, человек был уже далеко за кормой баржи, -
на широком стекле воды чуть виднелась его голова, маленькая, словно муха. К
ней быстро, как водяной жук, подплывала рыбачья лодка, качались два гребца
- красный и серый, от лугового берега спешно мчалась еще одна, прыгая на
волне веселым теленком.
В тревожный шум на пароходе вливался с реки тонкий, режущий сердце
крик:
- А-а-а...
И в ответ ему остроносый, чернобородый мужик в хорошем чапане
бормотал, причмокивая:
- Ах, дурашка... экой несуразной, а?
А мужик с курчавой бородою убежденно и крепко говорил, заглушая все
голоса:
- Не-е, совесть свое возьмет! Вы там судите, как назначено, а -
совесть нельзя погасить-Перебивая друг друга, они стали рассказывать
публике тяжелую историю рыжеватого парня, а рыбаки уже подняли его из воды
и, торопливо взмахивая веслами, везли к пароходу.
- Как увидали они, - трубил бородатый мужик, - что он около солдатки
этой совсем завертелся...
- А имущество, после отца, неделеное, - смекни! - вставил мужик в
чапане, и всё время, пока бородач с жаром рассказывал историю убийства
человека братом, племянником и сыном, этот опрятный, сухой, солидно одетый
мужик, ухмыляясь, вставлял в густую речь бодрым голосом бесчисленные острые
слова и поговорки, точно колья в землю забивал, городя плетень.
- Всякого туда тащит, иде еда слаще. - В сладком-то - яд!
- А ты его не ешь, не л обишь?
- Ну, так что? Я не праведник!
- Ага? То-то!
- Что - то-то?
- Ничего! Псу - не укор, коли цепь коротка.
И, нос к носу друг с другом, они начали возбужденно спорить, влагая в
простые, но неожиданно ловко соединенные слова какие-то только им понятные
мысли. Один - тонкий, весь вытянувшийся вверх, с холодным взглядом
насмешливых глаз на темном костлявом лице, говорил бойко, звонко и всё
приподнимал плечи: другой - широкий и огромный, раньше казавшийся
спокойным, уверенным в себе и всё решившим, теперь дышал тяжело, в его
воловьих глазах горела тревожная злость, на лице выступили красные пятна,
борода ощетинилась.
- Стой! - уже рычал он, размахивая рукой, вращая мутными зрачками. -
Как так? Али господь не знает, в чем надо стеснить людей?
- Господь ни при чем, коли ты бесу служишь...
- Врешь! Кто первый руку поднял?
- Каин, - ну?
- А кто впервой покаялся?
- Ну, - Адам?
- Ага-а!..
- Привезли!
Публика хлынула с кормы, увлекая за собою спорщиков; худой мужик
опустил плечи и плотно запахнул чапан, бородатый пошел за ним быком,
наклоняя голову, беспокойно передвигая зимнюю шапку с уха на ухо.
Тяжело ворочая колесами, пароход старался удержаться на течении, и
следя, чтоб баржа не навалилась на корму, капитан всё время орал в рупор:
- Лев-во клади, рябая морда! Лево-о-о! Рыбачья лодка подобралась к
борту, утопавшего
Закладка в соц.сетях