Наталья ДУРОВА
ВЕРКА
Верка некрасивая. Другие тоже, бывает, не блещут. Но в них есть искорка
или бесёнок, который и остановит чей-нибудь взгляд. Обернётся прохожий,
влюбится, да ещё... Впрочем, о том, что на ней кто-нибудь и когда-нибудь
женится, Верка давно уже не думала.
Тридцать два года. Бледное, плоское лицо. Едва заметные ресницы, которые
словно карандашом обвели круги, где медленно поворачивались светлые глаза.
Рот большой, пухлый, но опять какой-то бесцветный. Пробовала Верка мазать
губы помадой. Ничего не вышло! На лице появлялись яркие губы, но тотчас
исчезало всё остальное, особенно брови. А если намазать ещё и брови —
становилась Верка похожей на расписную матрёшку.
Так и жила она некрасивой. Утром торопилась на работу. Принимала одну за
другой телеграммы. Изредка, не поняв закорючек торопливого почерка,
переспрашивала слово. Лица тысячами мелькали в окошке, но Верка уже не
искала среди них того, которое могло бы дать ей хоть каплю чувства. Верка
давно в это не верила, хотя в глубине души что-то беспокойное начинало
ворошиться, требуя от неё то озлобления, то тяги к тому, что у других
называлось "семья".
Верка, однако, не жаловалась, молчала. С готовностью выслушивала все
житейские тайны своих подруг. Даже иногда они заполняли её настолько, что
обычная вялость исчезала, и Веркино лицо принимало озабоченное выражение.
Когда же всё улаживалось и рассеивалось, Верка снова была опустошённой и
сердилась неизвестно на кого, упрямо думая, что её обошли, обокрали.
Три года назад Верка похоронила мать. И сразу осунулась, затихла. На
работе отнеслись участливо. Даже сам начальник отделения подошел и сказал:
— Тяжело, да! Эх, Веруха, ничего тут не попишешь... — Утешать Иван
Саввич не умел, да и боялся лишним словам посыпать соль на Веркино сердце.
Потрепал её по плечу и добавил: — Ты вот что, работай, не давай себе покоя.
Глядишь, оно и образуется.
Потом иногда она ловила на себе его ласково-одобряющий взгляд и
работала, работала. И вдруг неожиданно для себя оказалась в самом центре
внимания. Её фотография висела с фотографией Ивана Саввича на Доске почёта
рядом. Верку это очень обрадовало, но про себя она думала:
"Угораздило же! Другие хоть на карточках получаются, а у меня, кроме
носа, и смотреть не на что". И всё же почёт ей льстил.
Как-то Иван Саввич подошёл к ней и сказал:
— Я — человек прямой. Хорошая ты, Верка. От всей души желаю тебе... —
он запнулся. — Знаешь, у нас сегодня это... пельменник. Сыну моему на
заводе премия вышла. Так вот, давай приходи.
Верку в жар бросило. Она покраснела и тихо сказала:
— Ладно.
И тут первый раз за много лет её посетила надежда. Опа слыхала, что сын
у Ивана Саввича вдовый и что Иван Саввич никого не звал с почты к себе
домой — хорошо знала. "Неспроста!" — думала Верка и собралась
взволнованно, осторожно, тщательно. Надела своё синее, с плиссированной
юбкой платье. Хотела пойти в парикмахерскую завиться. Но вдруг испугалась,
что это не пойдёт к ней и может повредить тому, без чего она уже не мыслила
жизни. По простоте своей она решила не идти с пустыми руками и пошла в
"Детский мир". Тут сама, точно ребёнок, растерялась, не зная, какую же из
игрушек унесёт отсюда. Пожалуй, вот этот чёрный копь, который словно застыл
в ожидании седока: возьми уздцы, так и понесёт тебя вскачь.
— Простите, пожалуйста, сколько стоит эта игрушка? — робко спросила
Верка.
— Пятьдесят рублей сорок копеек.
Верка открыла сумочку.
— Надо же! Всего только...
Продавщица не дала ей медлить:
— Мы давно не получали этот товар. Игрушка замечательная. Ваш ребёнок
будет доволен.
При словах "ваш ребёнок" Верка вздрогнула, покраснела и, благодарно
взглянув на продавщицу, сказала:
— Выпишите, пожалуйста.
Она вышла из магазина радостная и даже рассмеялась, подумав:
"Не на троллейбусе, а на коне пронесусь четыре остановки". В кармане у
неё одиноко болтался гривенник.
Запыхавшись, румяная, появилась она в открытой двери перед Иваном
Саввичем. Старик удивлённо заморгал, глядя на неё. Что-то новое,
необыкновенное появилось в Верке и приятно поразило его.
— Что ж опаздываешь-то? Заждались! Проходи, проходи...
Ей представили всех, кто был. Но Верка не могла почему-то запомнить ни
одного имени. Вот он, сын Ивана Саввича. Коренастый, чубатый. С узкими
щёлками глаз, которые без конца смеются. Даже плотно сжатый рот не делает
его строгим. Подвижные руки. То теребят салфетку, то гремят вилкой о краешек
тарелки. Вносят пельмени. В большой супнице их такое множество, словно это
отварили простые рожки. Они клубятся паром. Кусок сливочного масла мгновенно
тает, растекаясь кое-где пенными струйками, а пельмени, будто разомлев
окончательно, отлипают друг от друга, разваливаясь по тарелкам.
Верка счастлива. В соседней комнате проснулся мальчик. Она слышит его
смех:
— Ух, ты, коняга!
Его, ещё сонного, в пижаме, выводят в столовую. Он не похож на отца.
Почему-то наголо острижен. Для школьника мал.
Ему объясняют, что это она принесла коня. Взгляд его всё же недоверчив.
Вокруг веселье. Вскоре пельмени съедены, и только в селёдочнице плавает
уцелевший лук. Мальчик стоит около Верки, не дичится. Верка тоже не
чувствует робости. Смеющиеся глаза сына Ивана Саввича заставляют её краснеть
и взволнованно разглаживать руками складки плиссированной юбки.
Первыми уходят родственники. Их шумно провожают. И Верке кажется, что ей
тоже нужно уходить. Она поднимается, подходит к портьере. Но здесь внезапно
останавливается, не зная, что делать...
Голос Ивана Саввича звучит глухо, ворчливо:
— Тоже выискался гусь! Не с лица воду пить. Девка работящая, душевная.
Мальцу твоему чем не мать? Все вы с норовом!
— Ты, батя, по старинке живёшь. А невесту позволь мне самому выбрать.
Ты по близорукости опять матрёшку какую-нибудь в родные запишешь...
Верка быстро подходит к патефону. Хриплая, дребезжащая пластинка режет
слух, и Верке кажется, что ещё немного, и она заплачет в голос, по-бабьи...
Нельзя, нельзя... Нужно сфальшивить, как патефонная пластинка, и тогда никто
не разберёт, что в голосе слёзы.
На улице сын Ивана Саввича держит её локоть и говорит, а Верка идёт так,
как всегда с работы, не торопясь и не заботясь, что слякоть оставляет
грязные брызги на её чулках.
— По понедельникам мы обычно кончаем раньше. Если вы разрешите, то в
кино пойдём, а то к нам в клуб учиться танцам...
Это и есть первая фраза, которую слышит и понимает Верка. Она ещё
по-прежнему бредёт рядом с ним молча. Но, улыбнувшись, отвечает:
— Вам же, наверное, скучно будет, — лицо её совершенно бесстрастно, но
голос выдаёт тревогу.
— Отчего же! — Глаза его опять смеются, и Верке вдруг очень хочется,
чтобы тот разговор за портьерой, как постоянный ярлык "старая дева", был
только её болезненным воображением.
Потом она, не веря, всё-таки ждёт понедельника за понедельником. Иван
Саввич почему-то ведёт себя так, точно что-то должен Верке, а отдать не
может. Проходит время, и Иван Саввич не выдерживает. Остановившись как-то у
Веркиного стола, говорит:
— Всё собираюсь сказать тебе... Петька наш уехал. Уехал на освоение, —
он помедлил, нажал большим пальцем на телеграфный бланк, но, видимо, не
придумав предмета, что должен был осваивать сын, Иван Саввич скомкал бланк,
бросил его в корзинку, нахмурился и вяло пробормотал:
— На улице-то распогодилось как будто!
Верка усмехнулась. С этого дня она чувствовала себя постаревшей, и
каждый шёпот за спиной, косой, непроизвольный взгляд, даже звук её имени
заставляли Верку вздрагивать.
"Верка" — как часто она задумывалась над тем, что даже в этом
коротеньком имени для неё находится обида. И в самом деле, где бы она ни
появлялась, цепкое неуважительное имя спешило за ней. Перекочевало ли оно со
двора, что был наискосок от почты, или пришло с курсов, где её действительно
помнили "Веркой", только первый седой волос, появившийся на виске, почти
незаметный, стал для неё грустным подтверждением обиды, таившейся в
навязчивом имени.
Однако постепенно обида и раздражение стали привычными. У Верки
появилось новое, доселе неизведанное ощущение: быть рядом со всем, в чём она
видела жизнь. Какая грустная мягкость появилась у неё на работе! Она теперь
не принимала телеграммы безучастно. Она перекладывала значение иной
телеграммы так, если бы торопливые строки были посланы именно ей. И
иронически улыбалась при мысли, сколько волнений доставила бы она человеку
своим холодным надуманным молчанием.
Иногда Верка, окончив работу, шла в сквер. И там подолгу наблюдала за
тем, что всегда оставалось неизменным: матери, дети, бабки с внучатами.
Весенние ли полутона трепешущей зелени, или жухлость осенних листьев —
ничто не могло изменить какого-то своего, особенного счастья на лицах людей,
следящих за малышами. Верка, возвращаясь со сквера, замечала и в себе
стремление ощутить такие же улыбки, какими улыбались люди в сквере. Но шли
дни, а улыбка лишь кривила Веркины губы.
Она замкнулась в себя и стала совсем неприметной. Только изредка лицо её
заострялось, принимая жёсткое болезненное выражение, и Верке очень хотелось,
чтобы эта боль захлёстывала всю её целиком; тогда остальное отходило, и
Верке казалось, что ей ещё не так долго мучиться. Собственно говоря, зачем и
для кого она живёт? Кончилась стопка бланков, кончился рабочий день. А дома
время ползёт по-черепашьи. "Скорее бы завтра!" — твердила вечером Верка.
Она не шла к врачам, однако грелку подолгу держала на правом боку. И если бы
случайно, на работе, боль не заставила её вскрикнуть, то Верка и не узнала
бы, что больна, больна давно и серьёзно.


