Превратности любви
Аннотация
Одилия и Изабелла — две женщины, два больших и сложных чувства в жизни героя
романа Андре Моруа... Как непохожи они друг на друга, как по-разному
складываются их отношения с возлюбленным! Видимо, и в самом деле, как гласит
эпиграф к этому тонкому,
камерномупроизведению,
в каждое мгновенье нам...
даруется новая жизнь
I
Мой внезапный отъезд, вероятно, удивил Вас. Я прошу за него прощения, но не
раскаиваюсь в нем. Не знаю, слышите ли Вы, подобно мне, ту внутреннюю
музыку, которая поднимается, словно ураган, и бушует в моей душе, как буйное
пламя Тристана. Ах, как хотелось бы мне отдаться тому волнению, что еще
третьего дня, в лесу, бросило меня к Вашим ногам, к Вашему белому платью. Но
я боюсь любви, Изабелла, и боюсь самого себя. Не знаю, что именно Ренэ, что
другие рассказали Вам о моей жизни. Мы с Вами иногда говорили о ней; но я не
сказал Вам правду. Прелесть новых встреч в том и состоит, что мы надеемся
преобразить в глазах незнакомых людей наше прошлое, которое должно было быть
совсем иным, — преобразить, опровергнув его. Наша с Вами дружба уже
переросла пору одних только лестных признаний. Мужчины обнажают свою душу,
как женщины — тело, постепенно и лишь после упорной борьбы. Я бросил в
сражение один за другим все свои последние тайные резервы. Истинные мои
воспоминания, укрывшиеся в крепости, осаждены и готовы сдаться и выйти на
свет Божий.
Теперь я вдали от Вас, я в той самой комнате, где прошло мое детство. На
стене — этажерка с книгами, которые моя мать уже больше двадцати лет
бережет, как она говорит,
для своего старшего внука. Будут ли у меня
сыновья? Вот эта книга с широким красным корешком, закапанным
чернилами, — мой старый греческий словарь, а эти, в золоченых
переплетах, — мои школьные награды. Мне хотелось бы рассказать Вам,
Изабелла, всю мою жизнь, начиная с той поры, когда я был ласковым
мальчуганом, до того времени, когда я стал циничным юношей, потом мужчиной —
оскорбленным, несчастным. Я хотел бы все рассказать Вам — простодушно,
правдиво, смиренно. Но если я и доведу этот рассказ до конца, у меня, быть
может, не хватит мужества показать его Вам. Что ж! Подвести итог жизни
небесполезно, хотя бы и для самого себя.
Помните, однажды вечером, возвращаясь из Сен-Жермена, я описал Вам Гандюмас?
Это край прекрасный и печальный. В дикой лощине мчится бурный поток, огибая
ряд строений; это наши фабрики. Наш дом — небольшой замок XVI века, каких
немало в Лимузене, — высится над песчаной равниной, поросшей вереском.
Еще совсем ребенком я испытал чувство гордости, осознав, что я — Марсена и
что наше семейство занимает в округе господствующее положение. Крошечный
бумажный заводик, который моему деду с материнской стороны служил всего лишь
лабораторией, благодаря энергии моего отца превратился в большую фабрику.
Отец выкупил хутора, находившиеся в аренде, и Гандюмас, земли которого до
той поры почти не обрабатывались, стал образцовым поместьем. В детстве я был
свидетелем того, как у нас беспрерывно возводились все новые и новые здания
и расширялся амбар для древесины, построенный вдоль потока.
Семья моей матери — родом из Лимузена. Мой прадед, нотариус, купил замок
Гандюмас, когда его пустили в продажу как национальное имущество. Отец,
инженер из Лотарингии, поселился здесь только после женитьбы. Он вызвал к
себе одного из своих братьев, дядю Пьера, и тот обосновался в соседнем селе
Шардейле. По воскресеньям, в хорошую погоду, наши семьи встречались у Сент-
Ирьекских прудов. Мы отправлялись туда в экипаже. Я сидел на узенькой
жесткой откидной скамеечке напротив родителей. Монотонный бег лошади наводил
на меня сон; от скуки я наблюдал за ее тенью, которая то сжималась, то
уходила вперед, обгоняя нас, то оказывалась позади на поворотах — в
зависимости от того, пробегала ли она по стенам деревенских домиков или по
откосам, тянувшимся вдоль дороги. Временами нас обволакивал, словно облако,
запах навоза, и я замечал вокруг себя больших навозных мух; этот запах до
сих пор хранится в моей памяти; как и звуки церковного колокола, он связан у
меня с представлением о воскресном дне. Я терпеть не мог косогоров, —
тут лошади переходили на шаг, и сколько ни щелкал старик кучер и языком и
бичом, коляска двигалась невыносимо медленно.
На постоялом дворе нас ждали дядя Пьер с женой и кузина Ренэ, их
единственная дочь. Мама давала нам бутерброды, а отец говорил:
Идите. Мы с Ренэ гуляли под деревьями или по берегам прудов и собирали
играйте
каштаны и сосновые шишки. Отправляясь в обратный путь, мы брали Ренэ с
собой; чтобы ей было где сесть, кучер опускал борта откидной скамеечки. В
дороге мои родители всегда молчали.
Разговаривать они не могли из-за крайней застенчивости отца; он не выносил
проявления на людях каких-либо чувств. Стоило только маме сказать за столом
что-нибудь, касающееся, например, нашего воспитания, или фабрики, или дядей,
или тети Кора, которая жила в Париже, как папа пугливым жестом указывал ей
на прислуживающего лакея. Мама умолкала. Я еще в детстве заметил, что если
папа или дядя хотят упрекнуть в чем-нибудь один другого, то они с великими
предосторожностями поручают передать это своим женам. Тогда же я узнал, что
отец не терпит откровенностей. У нас считалось, что общепринятые чувства
всегда искренни, что родители всегда любят своих детей, дети — родителей,
мужья — жен. Марсена принимали мир за благопристойный земной рай, и это было
у них, мне кажется, скорее следствием душевной чистоты, чем лицемерия.
