Унесенные ветром Том 2
Унесенные ветром
— единственный роман Маргарет Митчелл (1900—1949). Ее
жизнь рано оборвалась из за трагической случайности, но образам Скарлетт
О'Хара и Ретта Батлера, рожденным воображением
маленькой смелой женщины
—
как называли писательницу американские критики, — суждено жить вечно. Это
книга о любви и о войне, о предательстве и верности, о жестокости и о
красоте самой жизни. Это одна из тех книг, к которым возвращаешься снова
спустя годы и испытываешь радость от встречи...
Она только было снова взялась за гусиное перо, но тут же его опустила,
услышав шаги Уилла у черного хода. Вот его деревянная нога застучала в холле
и он остановился у двери в ее кабинет. Скарлетт подождала немного, но он не
входил, и тогда она окликнула его. Уилл переступил через порог — уши у него
покраснели от холода, рыжие волосы были растрепаны; он стоял и смотрел на
нее сверху вниз с легкой кривой усмешкой.
— Мисс Скарлетт, — обратился он к ней, — сколько у вас по
правде живых денег?
— Ты что, решил жениться на мне, Уилл, и уже считаешь приданое? —
не без раздражения спросила она.
— Нет, мэм. Просто захотелось узнать.
Она внимательно посмотрела на него. Нельзя сказать, чтобы Уилл выглядел
озабоченным — впрочем, озабоченным он никогда не бывал. И тем не менее она
почувствовала: что-то неладно.
— У меня есть десять долларов золотом, — сказала она. — Это
все, что осталось от денег того янки.
— Так вот, мэм, этого мало.
— Мало — для чего?
— Мало, чтобы заплатить налог, — сказал он, проковылял к камину и,
нагнувшись, протянул к огню свои покрасневшие от холода руки.
— Налог? — повторила она. — Да что ты, Уилл! Мы ведь уже
заплатили налог. — Да, мэм. Только говорят, недостаточно заплатили. Я
слышал об этом сегодня в Джонсборо.
— Ничего не понимаю, Уилл. Что ты такое говоришь?
— Мисс Скарлетт, мне, конечно, неприятно вас тревожить, когда на вас и
без того столько всего свалилось, а все-таки сказать нужно. Говорят, вы
должны заплатить куда больше. Тару оценили ужас как дорого — разрази меня
гром, дороже всех поместий в округе.
— Но ведь не могут же заставить нас еще раз платить налог, если мы его
уже заплатили.
— Мисс Скарлетт, вы ездите в Джонсборо не часто, и я этому только рад.
В нынешние времена это место не для леди. Но если б вы туда чаще ездили,
тогда б знали, что сейчас там верховодят крутые ребята — республиканцы,
подлипалы и
саквояжники
. Они бы вас довели до белого каления. Ниггеры там
расхаживают по тротуарам, а белых господ на мостовую сталкивают, и еще...
— Да при чем тут это — речь же о налоге!
— Сейчас, сейчас, мисс Скарлетт. Эти мерзавцы по какой-то там причине
решили поднять налог на Тару, точно она у нас дает доход в тысячу тюков.
Когда я об этом услыхал, пошел в обход по салунам, чтобы поднабраться
сплетен, и вот узнал: кто-то хочет купить Тару по дешевке с шерифских
торгов, ежели вы налог сполна не заплатите. А все прекрасно понимают, что
заплатить вы не можете. Кто этот человек, который хочет купить Тару, я еще
не знаю. Этого я разнюхать не сумел. Правда, думаю, этот трус Хилтон, что
женился на мисс Кэтлин, знает, так как очень уж нахально он склабился, когда
я его выспрашивал.
Уилл опустился на диван и принялся потирать свою культю. Она начинала ныть у
него в холодную погоду: деревяшка, на которую она опиралась, была плохо
обита, да и неудобна. Скарлетт в ярости смотрела на него. Да как он может
говорить таким небрежным тоном, когда каждое его слово — все равно что
похоронный звон по Таре! Продадут с шерифских торгов?! А куда они все
денутся? И Тара перейдет к другим владельцам! Нет, даже мысли такой
допустить нельзя!
Стремление сделать Тару доходной настолько поглотило Скарлетт, что она
совсем не думала о том, что происходит за пределами поместья. Если возникали
дела, требовавшие поездки в Джонсборо или в Фейетвилл, она посылала туда
Уилла или Эшли, а сама почти не покидала плантации. И подобно тому как
раньше она никогда не прислушивалась к разговорам отца о войне, пока война
не началась, так и теперь едва ли вникала в долгие беседы, которые вели за
столом после ужина Уилл и Эшли по поводу Реконструкции Юга.
Да, конечно, она слышала про подлипал — южан, с выгодой для себя
переметнувшихся на сторону республиканцев, и про
саквояжников
— этих янки,
которые после поражения южан, словно саранча, ринулись в Южные штаты с одним
лишь саквояжем в руке, вмещавшим все их достояние. Было у нее и несколько
неприятных стычек с Бюро вольных людей. Слышала она и о том, что какие-то
освобожденные негры нахально себя ведут, но этому трудно было поверить, ибо
она в жизни еще не встречала нахального негра.
Однако Уилл с Эшли многое намеренно скрывали он нее. Вслед за тяжелыми
испытаниями войны для Юга наступила еще более тяжкая пора — Реконструкция,
но мужчины условились не говорить дома о некоторых моментах, вызывавших у
них наибольшую тревогу. А Скарлетт если и прислушивалась к их беседе, то в
одно ухо впускала услышанное, в другое выпускала.
Она, например, слышала, как Эшли говорил, что победители относятся к Югу
словно к завоеванной провинции и главным образом занимаются мщением. Но
Скарлетт решила, что к ней это никакого отношения не имеет. Политика —
мужское дело. Она слышала и то, как Уилл сказал однажды, что, похоже, Север
ни за что не даст Югу снова подняться.
О господи, — подумала
Скарлетт, — мужчины вечно выдумывают причины для беспокойства
. Ее, к
примеру, ни один янки и пальцем тронуть не посмел, да и не посмеет. Главное
— работать не покладая рук и перестать изводить себя из-за того, что правят
у них теперь янки. Война-то все-таки кончилась.
Скарлетт не понимала, что за это время изменились правила игры и далеко не
все зависит от того, насколько честно ты будешь трудиться. Джорджия, по сути
дела, находилась на военном положении. Всем командовали солдаты-северяне,
расквартированные по всей округе, а также Бюро вольных людей, и они
устанавливали правила, какие хотели.
Бюро вольных людей, созданное федеральным правительством, чтобы заботиться о
бывших рабах, получивших свободу и еще не очень понимавших, что с ней
делать, тысячами переселяло негров с плантаций в поселки и города. Бюро
обязано было кормить их, пока они не найдут себе работу, а они не слишком
спешили, желая сначала свести счеты с бывшими хозяевами. Местное Бюро
возглавлял Джонас Уилкерсон, бывший управляющий Джералда, а помощником у
него был Хилтон, муж Кэтлин Калверт. Эта парочка усиленно распространяла
слухи о том, что южане и демократы только и ждут случая, чтобы снова
закабалить негров, и лишь Бюро вольных людей и республиканская партия
способны помочь им избежать этой участи.
Уилкерсон с Хилтоном внушали также неграм, что они нисколько не хуже белых и
что скоро будут разрешены смешанные браки, а поместья у бывших хозяев
отберут и каждому негру дадут по сорок акров земли и мула в придачу. Они
распаляли негров рассказами о жестокостях, чинимых белыми, и в краю, издавна
славившемся патриархальными отношениями между рабами и рабовладельцами,
вспыхнула ненависть, зародились подозрения.
Бюро в своей деятельности опиралось на солдатские штыки, а военные власти
издали немало вызывавших возмущение циркуляров по поводу того, как должны
вести себя побежденные. Можно было угодить в тюрьму даже за непочтение к
чиновнику Бюро. Циркуляры издавались по любому поводу — об обучении в
школах, о поддержании чистоты, о том, какие пуговицы следует носить на
сюртуке, какими товарами торговать, — словом, на все случаи жизни.
Уилкерсон с Хилтоном имели право вмешаться в любое начинание Скарлетт и
заставить ее продавать или менять товары по той цене, какую они установят.
К счастью, Скарлетт почти не соприкасалась с этой парочкой, ибо Уилл убедил
ее предоставить это ему, а самой заниматься только плантацией. Мягкий и
сговорчивый, Уилл с честью вышел из многих подобного рода трудностей, а ей и
словом не обмолвился о них. Да Уилл справился бы и с
саквояжниками
, и с
янки, если бы пришлось. Но теперь возникла проблема, с которой справиться он
не мог. О новом дополнительном налоге на Тару, грозившем потерей поместья,
Скарлетт уже не могла не знать, и поставить ее в известность следовало
немедленно.
Глаза Скарлетт вспыхнули.
— Черт бы побрал этих янки! — воскликнула она. — Сожрали нас
с потрохами, обобрали до нитки — и все им мало, надо еще спустить на нас
свору этих мерзавцев!
Война кончилась, заключили мир, а янки по-прежнему могут грабить ее,
заставить голодать, выгнать из собственного дома. А она-то, дурочка,
считала, что, как бы тяжело ни было, если она продержится до весны — пусть
измотается, пусть устанет, — зато все наладится. Сокрушительная весть,
которую сообщил ей Уилл, была последней каплей, переполнившей чашу ее
страданий: ведь она целый год работала, не разгибая спины, и все надеялась,
ждала.
— Ах, Уилл, а я-то думала, что война кончилась и наши беды остались
позади!
— Нет, мэм. — Уилл поднял свое простоватое, деревенское с
квадратной челюстью лицо и в упор посмотрел на нее. — Беды наши только
начинаются.
— И сколько же с нас хотят еще налога?
— Триста долларов. На мгновение она лишилась дара речи. Триста
долларов! Триста долларов для нее сейчас все равно что три миллиона — такой
суммы у нее нет.
— Что ж, — раздумчиво произнесла она, — что ж.., что ж,
значит, придется где-то добывать триста долларов. — Конечно, мэм. И еще
радугу и луну в придачу.
— Но, Уилл, не могут же они продать с молотка Тару! Ведь это...
В обычно мягком взгляде его светлых глаз появилась такая ненависть, такая
горечь — никогда бы она не подумала, что он способен на подобные чувства.
— Не могут продать Тару? Очень даже могут — и продадут, и с превеликим
удовольствием! Мисс Скарлетт, вы уж меня простите, но нашему краю теперь
пришла крышка. Эти
саквояжники
и подлипалы — они ведь голосовать могут, а
из нас, демократов, мало кто такое право имеет. Ежели за каким демократом в
шестьдесят пятом году в налоговых книгах штата больше двух тысяч долларов
было записано, такой демократ не может голосовать. Значит, и ваш папаша, и
мистер Тарлтон, и Макра, и Фонтейны — все вылетают из списков. Потом, ежели
ты был полковником и воевал, ты тоже не можешь голосовать, а ей-же-богу,
мисс Скарлетт, у нас куда больше полковников, чем в любом другом штате
Конфедерации. И ежели ты служил правительству конфедератов, ты тоже не
можешь голосовать; значит, все вылетают из списков — от нотариусов до судей,
и таких людей сейчас в лесах полным-полно. Словом, лихо янки подловили нас с
этой своей присягой на верность: выходит, ежели ты был кем-то до войны,
значит, голосовать не можешь. Люди умные, люди достойные, люди богатые — все
лишены права голоса.
Ну, я-то, конечно, мог бы голосовать, ежели б принял эту их чертову присягу.
У меня ведь никаких денег в шестьдесят пятом не было и полковником я не был,
да и вообще никем. Только дудки — никакой их присяги я принимать не стану.
Даже не взгляну на нее! Если б янки по-честному себя вели, я бы принял их
присягу, а сейчас не стану. К Союзу можете присоединить меня, пожалуйста, а
какая тут может быть Реконструкция — в толк не возьму. Ни за что не приму их
присяги — пусть даже никогда больше не буду голосовать... А вот такой
подонок, как этот Хилтон, — он голосовать может, и мерзавцы вроде
Джонаса Уилкерсона, и всякие белые голодранцы вроде Слэттери, и никчемные
людишки вроде Макинтошей — они все могут голосовать. И они теперь правят
всем. И ежели вздумают двадцать раз взыскать с вас налог, то и взыщут.
Теперь ведь ниггер убьет белого — и никто его за это не повесит. Или,
скажем... — Он умолк, погрузившись в свои мысли, и оба одновременно
вспомнили про белую женщину на уединенной ферме близ Лавджоя... — Эти
ниггеры могут как угодно нам гадить: Бюро вольных людей все равно их
выгородит, и солдаты поддержат винтовками, а мы даже голосовать не можем и
вообще не можем ничего.
— Голосовать, голосовать! — воскликнула Скарлетт. — Да какое
отношение имеет голосование к тому, о чем мы говорим, Уилл?! Мы же говорим о
налогах... Послушай, Уилл, ведь все знают, что Тара — хорошая плантация. В
крайнем случае можно заложить ее за приличную сумму, чтоб заплатить
налог. — Мисс Скарлетт, вы же не дурочка, а иной раз так говорите, что
можно подумать — глупее вас на свете нет. Да у кого сейчас есть деньги,
чтобы дать вам под вашу собственность? У кого, кроме
саквояжников
, а они-
то как раз и хотят отобрать у вас Тару! У всех есть земля. Всем земля чего-
то приносит. Нельзя отдавать землю.
— У меня есть бриллиантовые сережки, которые я отобрала у того янки. Мы
могли бы их продать.
— Мисс Скарлетт, ну у кого есть деньги, чтоб сережки покупать? Да у
людей на мясную грудинку денег нет, где там на мишуру! Вот у вас есть
десятка золотом, а у многих, могу поклясться, и того нет.
Они снова замолчали; Скарлетт казалось, что она бьется головой о каменную
стену. Сколько же было за прошлый год таких стен, о которые ей пришлось
биться головой!
— Что же делать-то будем, мисс Скарлетт?
— Не знаю, — сказала она уныло и вдруг почувствовала, что не
только не знает, но и не хочет знать. Нет у нее сил, чтобы пробивать еще и
эту стену, — она так устала, у нее даже кости ноют. К чему работать не
покладая рук, бороться, истязать себя, когда в конце каждого испытания тебя
с ехидной усмешкой ждет поражение? — Не знаю, — повторила
она. — Только ничего не говори папе. Он может встревожиться.
— Не скажу.
— А кому-нибудь уже сказал?
— Нет, я пришел прямо к вам.
Да, подумала она, с плохими вестями все приходят всегда прямо к ней, и она
устала от этого.
— А где мистер Уилкс? Может быть, он что-то придумает? Уилл посмотрел
на нее своими добрыми глазами, и она поняла — как в тот день, когда Эшли
вернулся домой, — что Уилл все знает.
— Он во фруктовом саду — обтесывает колья для ограды. Я, когда ставил в
конюшню лошадь, слышал, как он орудует топором. Но у него ведь тоже нет
денег, как и у нас.
— Я, что же, уж и поговорить с ним не могу, да? — резко парировала
она, поднимаясь и движением ноги отбрасывая старое одеяло.
Уилл не обиделся — он продолжал стоять, грея руки у огня. Взяли бы вы шаль,
мисс Скарлетт. На улице-то сыро.
Но она вышла без шали, ибо за шалью надо было подняться наверх, а ей не
терпелось поскорее увидеть Эшли и излить ему свои тревоги.
Хоть бы застать его одного — вот было бы счастье! Ни разу с тех пор, как он
вернулся домой, она не имела возможности перемолвиться с ним хоть словом
наедине. Вечно вокруг вертелся кто-то из домашних, вечно рядом была Мелани —
она то и дело протягивала руку и дотрагивалась до его рукава, словно хотела
лишний раз убедиться, что он действительно тут. Этот жест счастливой
собственницы неизменно вызывал у Скарлетт взрыв ревности и злости, которые
притупились было за те месяцы, когда она считала, что Эшли уже мертв. Сейчас
же она твердо решила, что должна видеть его наедине. Она не допустит, чтоб
ей помешали говорить с ним с глазу на глаз.
Она шла по фруктовому саду под голыми деревьями — трава была сырая, и ноги у
нее промокли. Она слышала вдали звонкие удары топора — это Эшли обтесывал
вытащенные из болота стволы. Не скоро это и не просто — восстановить
изгородь, которую янки с таким упоением тогда сожгли. Все дается не скоро и
не просто, устало подумала она, и как же все ей надоело, надоело и
опротивело до тошноты. Вот если бы Эшли был ее мужем, а не мужем Мелани,
какое это было бы счастье — прийти к нему, уткнуться головой ему в плечо,
расплакаться, переложить на него все свои тяготы и беды, пусть бы он все
распутывал.
Она обошла гранатовую рощицу — голые ветви деревьев трепал холодный ветер —
и увидела Эшли: он стоял, опершись на топор, вытирая лоб тыльной стороной
ладони. На нем были старые домотканые брюки и рубашка Джералда — из тех, что
в лучшие времена надевали только в суд или на пикники, — рубашка с
кружевными, рюшами, слишком короткая для ее нынешнего владельца. Сюртук Эшли
повесил на сучок, ибо работать в нем было жарко, и сейчас отдыхал.
Глядя на Эшли — оборванного, с топором в руке, Скарлетт почувствовала, как
сердце у нее защемило от любви к нему и ярости на то, что все так
складывается. Просто невыносимо было видеть некогда беспечного,
безукоризненно элегантного Эшли за тяжелой работой, в рубашке с чужого
плеча. Руки его не созданы для физического труда, а тело — для грубой
одежды; он должен ходить в шелковистом льне и тонком сукне. Бог предназначил
ему жить в большом доме, беседовать с приятными людьми, играть на рояле,
писать стихи, такие красивые, хоть и непонятные.
Ее не коробило, когда она видела собственное дитя в переднике из мешковины,
а своих сестер — в грязных старых ситцах; она спокойно переносила то, что
Уилл работает больше, чем иной раб на плантации, — но не могла
стерпеть, чтоб так работал Эшли. Эта работа не для него, да и слишком он ей
дорог. Нет, лучше самой обтесывать колья, чем допустить, чтоб это делал он.
— Говорят, Эйби Линкольн начинал свою карьеру тоже так — обтесывал
колья, — заметил Эшли, когда она подошла к нему совсем близко. —
Подумать только, каких высот я могу достичь!
Она нахмурилась. Вечно он шутит по поводу их невзгод. Она же воспринимала
все очень серьезно, и его шуточки порой раздражали ее.
Она выложила ему новость, привезенную Уиллом, — сухо, без лишних слов,
чувствуя облегчение уже оттого, что говорит с ним. Конечно же, он что-то
придумает, чем-то поможет. А он молчал; однако, заметив, что она дрожит,
снял с сучка сюртук и накинул ей на плечи.
— Так вот, — нарушила она наконец молчание, — не кажется ли
вам, что нам придется добывать где-то деньги?
— Да, конечно, — сказал он. — Но где?
— Вот я вас об этом и спрашиваю, — раздраженно сказала она.
Чувство облегчения исчезло. Пусть он не в состоянии помочь, но почему он
молчит, почему не утешит ее, ну хоть сказал бы:
Ах, как мне вас жаль
.
Он усмехнулся.
— С тех пор как я вернулся домой, я слышал, что только у одного
человека есть деньги: у Ретта Батлера, — сказал он.
Тетушка Питтипэт написала Мелани неделю тому назад, что Ретт снова появился
в Атланте: разъезжает в коляске, запряженной двумя отличными лошадьми, и
карманы у него набиты зелеными бумажками. Она, конечно, не преминула
добавить, что добыл он эти бумажки уж наверняка нечестным путем. А тетя
Питти, как и многие в Атланте, верила слухам о том, что Ретту удалось
завладеть мифическими миллионами конфедератской казны.
— О нем и речи не может быть, — отрезала Скарлетт. — Он
мерзавец, каких свет не видывал. Но что же с нами-то со всеми станет?
Эшли опустил топор и посмотрел в сторону — казалось, взгляд его блуждал в
каком-то далеком-далеком краю, куда она не могла за ним последовать.
— Не знаю, — сказал он. — Я не только не знаю, что станет с
нами, живущими в Таре, но не знаю, что станет с южанами вообще.
Ей захотелось крикнуть ему:
Плевала я на южан! Что будет с нами?
Но она
промолчала, потому что усталость вдруг снова навалилась на нее. Нет, помощи
от Эшли ждать нечего.
— В конце концов с нами произойдет, видимо, то, что происходит всегда,
когда рушится цивилизация. Люди, обладающие умом и мужеством, выплывают, а
те, кто не обладает этими качествами, идут ко дну. По крайней мере, мы хоть
видели Gotterdаmmerung — любопытно, хотя и не очень приятно.
— Видели — что?
— Сумерки богов. К несчастью, мы — южане — считали ведь себя богами.
— Ради всего святого, Эшли Уилкс! Не стойте и не болтайте чепухи — ведь
это мы же вот-вот пойдем ко дну!
Ее страстное отчаяние, казалось, проникло в его сознание, вернуло мысль из
тех далеких краев, где она блуждала, ибо он нежно взял Скарлетт за руки и,
повернув их ладонями вверх, посмотрел на мозоли.
— Самые красивые руки, которые я когда-либо видел, — сказал он и
легонько по очереди поцеловал обе ладони. — Они красивые, потому что
сильные, и каждая мозоль на них — это медаль, Скарлетт, каждая ссадина —
награда за мужество и бескорыстие. И загрубели они потому, что трудились за
нас всех — и за вашего отца, и за девочек, и за Мелани, и за малыша, и за
негров, и за меня. Хорошая моя, я знаю, о чем вы сейчас думаете. Вы думаете:
Какой же он непрактичный дурак и болтун, несет всякую чушь про мертвых
богов, в то время как живые люди — в опасности
. Ведь правда, вы так
думаете?
Она кивнула, от души желая, чтобы он всю жизнь держал ее руки, но он
выпустил их.
— И вы пришли ко мне в надежде, что я помогу. Ну, а я не в состоянии
помочь. — Он с невыразимой горечью посмотрел на топор и на груду
кольев. — Дома моего не стало, как не стало и денег, которые у меня
были и обладание которыми я считал само собой разумеющимся. Я не
приспособлен жить в этом мире, а мир, к которому я принадлежал, —
исчез. Я ничем не могу помочь вам, Скарлетт, могу лишь попытаться стать
захудалым фермером. А этим я вам Тары не сохраню. Неужели, вы думаете, я не
понимаю всей горечи нашего положения: ведь я, по сути дела, давно живу
вашими щедротами... О да, Скарлетт, именно так: вашими щедротами. И я
никогда не смогу расплатиться с вами за то, что вы по доброте душевной
сделали для меня и для моих близких. С каждым днем я все острее это сознаю.
И с каждым днем все яснее вижу, сколь я беспомощен, сколь не способен
справиться с тем, что обрушилось на всех нас... С каждым днем моя проклятая
боязнь действительности все больше осложняет мне жизнь, не позволяя
взглянуть в лицо тому новому, что в нашей действительности появилось. Вы
понимаете, о чем я говорю?
Она кивнула. Ей было не очень ясно, что он имел в виду, но она, затаив
дыхание, впитывала его слова. Впервые он делился с ней своими мыслями — он,
который всегда был так от нее далек. И вся она пылала от волнения, словно ей
вот-вот должно было открыться что-то.
— Это проклятие, когда человек не хочет смотреть в лицо реальности. До
войны жизнь казалась мне не более реальной, чем игра теней на занавеси. И
меня это устраивало. Я не люблю слишком резких очертаний. Я люблю размытые,
слегка затуманенные контуры. — Он помолчал, легкая улыбка тронула его
губы; внезапно он вздрогнул, почувствовав сквозь тонкую рубашку
прикосновение холодного ветра. — Иными словами, Скарлетт, я — трус.
Она слушала его рассуждения насчет теней и размытых контуров и ничего не
понимала, но его последние слова уже были на языке ей доступном. Она знала,
что это — неправда; трусость — не в его натуре. Его стройное тело
свидетельствовало о поколениях храбрых, мужественных людей, да к тому же
Скарлетт знала и об его ратных подвигах.
— Но это же не так! Разве трус мог бы вскочить на пушку под
Геттисбергом и сплотить солдат вокруг себя?! Разве стал бы сам генерал
писать Мелани письмо про труса? И потом...
— Это не храбрость, — устало произнес он. — Обстановка боя
действует как шампанское. Ударяет в голову равно трусам и героям. Любой
дурак может быть храбрым на поле брани, потому что, если не будешь храбрым,
тебя убьют. Я говорю сейчас о другом. Моя трусость бесконечно хуже того
чувства, которое побуждает человека бежать при первом пушечном выстреле.
Он говорил медленно, с трудом произнося слова, точно ему было больно, точно
он как бы издали с грустью смотрел на картину, которую сам нарисовал.
Скарлетт с презрением отнеслась бы к такой исповеди со стороны кого угодно
другого, усмотрев в этом проявление нарочитой скромности и желание услышать
похвалу. Но Эшли, очевидно, действительно так думал, и во взгляде его было
что-то такое, чего она не могла понять, — не трусость и не сожаление, а
покорность силе, неизбежной и всесокрушающей. Зимний ветер холодом хлестнул
ее по мокрым ногам, и она вздрогнула — впрочем, не столько от холода,
сколько от страха, вызванного его словами и леденившего ей душу.
— Но, Эшли, чего же вы боитесь?
— О, это не поддается определению. Бывают вещи, которые звучат очень
глупо, если их облечь в слова. Главное в том, что жизнь стала вдруг слишком
реальной, что ты соприкоснулся, сам соприкоснулся с простейшими ее фактами.
И дело не в том, что меня огорчает необходимость обтесывать колья, стоя в
грязи, — меня огорчает то, что эту необходимость породило. И меня
огорчает — очень огорчает — утрата красоты, которой полна была прежняя,
любимая мною жизнь. А ведь какая, Скарлетт, красивая была жизнь до войны. В
ней было все — и прелесть, и совершенство, и идеал, и симметрия, как в
греческом искусстве. Возможно, она не была такой для всех. Теперь я даже
твердо знаю, что не была. Но мне, когда я жил в Двенадцати Дубах, жизнь
казалась поистине прекрасной. И я был частью этой жизни. Я составлял с ней
единое целое. А теперь ее не стало, и мне нет места в новой жизни, и я
боюсь. Теперь я знаю, что раньше я видел не жизнь, а лишь игру теней. Я
избегал всего, что не было призрачно, — избегал обстоятельств и людей,
слишком живых, слишком реальных. Я злился, когда они вторгались в мою жизнь.
Я старался избегать и вас, Скарлетт. В вас жизнь била ключом, вы были
слишком реальны, а я трусливо предпочитал тени и мечты.
— А.., а... Мелли?
— Мелани — самая нежная из моих грез, она всегда присутствовала в моих
мечтаниях. И не случись войны, я бы так и прожил в счастливом уединении
Двенадцати Дубов, наблюдая за тем, как жизнь течет мимо, однако не участвуя
в ней. Но вот началась война, и жизнь подлинная, реальная обрушилась на
меня. В первом же сражении — а было это, вы помните, у Булл-Рэна — я увидел,
как друзей моего детства разрывало на куски снарядами, я слышал ржание
гибнущих лошадей, познал мерзкую тошноту, которая подкатывает к горлу, когда
у тебя на глазах вдруг сгибается пополам и харкает кровью человек, в
которого ты всадил пулю. Но не это самое страшное на войне, Скарлетт. Для
меня самым страшным были люди, с которыми приходилось жить.
Я рею жизнь отгораживался от людей и своих немногих друзей выбирал очень
тщательно. И вот на войне я узнал, что создал себе мир, населенный
выдуманными людьми. Война открыла мне, каковы люди на самом деле, но не
научила меня жить с ними. И боюсь, никогда этому не научусь. Что ж, я
понимаю, что должен кормить жену и ребенка и мне придется для этого
прокладывать себе путь в мире людей, с которыми у меня нет ничего общего.
Вы, Скарлетт, хватаете жизнь за рога и поворачиваете ее туда, куда хотите. А
мое место в жизни — где оно теперь? Говорю вам: я боюсь.
Тихий голос его звенел от напряжения, а Скарлетт, ничего не понимая, в
отчаянии пыталась зацепиться хотя бы за отдельные слова и составить из них
какой-то смысл. Но слова ускользали, разлетались, как дикие птицы. Что-то
терзало Эшли, жестоко терзало, но она не могла понять, что именно.
— Я и сам не знаю, Скарлетт, когда я толком понял, что моему театру
теней пришел конец. Возможно, в первые пять минут у Булл-Рэна, когда я
увидел, как упал первый простреленный мною солдат. Но я знал, что все
кончено и я больше не могу быть просто зрителем. И я вдруг обнаружил, что
нахожусь на сцене, что я — актер, гримасничающий и попусту жестикулирующий.
Мой внутренний мирок рухнул, в него ворвались люди, чьих взглядов я не
разделял, чьи поступки были мне столь же чужды, как поступки готтентотов.
Они грязными башмаками прошлись по моему миру, и не осталось ни единого
уголка, где я мог бы укрыться, когда мне становилось невыносимо тяжело. Сидя
в тюрьме, я думал:
Вот кончится война, и я вернусь к прежней жизни, к моим
старым мечтам, в свой театр теней
. Но, Скарлетт, возврата к прошлому нет. И
то, с чем столкнулись мы сейчас, — хуже войны и хуже тюрьмы, а для меня
и хуже смерти... Так что, как видите, Скарлетт, я несу наказание за свой
страх.
— Но, Эшли, — начала она, все глубже увязая в трясине
непонимания, — если вы боитесь, что мы умрем с голоду, так почему же..,
почему... Ах, Эшли, не волнуйтесь: мы как-нибудь справимся! Я знаю, что
справимся.
На секунду взгляд его вновь обратился на нее, и в серых глазах, широко
раскрытых и ясных, было восхищение. А потом они снова стали отчужденными,
далекими, и сердце у Скарлетт упало — она поняла: он думал не о том, что они
могут умереть с голоду. Вечно они говорят на разных языках. Но она так
любила его, что, когда он замыкался в себе, как сейчас, ей казалось, будто
теплое солнце ушло с небосклона и она осталась в холодном сыром полумраке.
Ей хотелось схватить его за плечи, привлечь к себе, заставить наконец
осознать, что она живая, а не вычитанная им или вымечтанная. Вот если бы
вновь почувствовать, что они — одно целое, как в тот давний день, когда он
вернулся домой из Европы, стоял на ступеньках Тары и улыбался ей.
— Голодать — не очень-то приятно, — сказал он. — Я это знаю,
потому что голодал, но я не боюсь голода. Я боюсь жизни, лишенной неспешной
красоты нашего мира, которого уже нет.
Скарлетт в отчаянии подумала, что Мелани поняла бы его. Эшли с Мелани вечно
болтают о всяких глупостях — стихи, книги, мечты, лунный свет, звездная
пыль... Ему не страшно то, что страшит ее, Скарлетт, — не страшны
режущие боли в голодном желудке, пронизывающий зимний ветер, выселение из
Тары. Его терзает какой-то иной страх, которого она никогда не знала и не
может вообразить. Честное слово, ну чего в этом мире еще бояться, если не
голода, холода и возможности лишиться крова?
А ведь ей казалось, что если она будет внимательно слушать Эшли, то поймет
его.
— Вот как?! — произнесла она, и в голосе ее прозвучало
разочарование ребенка, который, развернув яркую бумажную обертку, обнаружил,
что внутри ничего нет.
При этом возгласе Эшли печально улыбнулся, как бы прося у нее прощения.
— Извините меня, Скарлетт, за все, что я тут наговорил. Вы не можете
меня понять, потому что не знаете страха. У вас сердце льва, вы начисто
лишены воображения, и я вам завидую. Вас не страшит встреча с
действительностью, и вы не станете бежать от нее, как я.
— Бежать!
Казалось, из всего им сказанного это было единственное слово, которое она
поняла. Значит, Эшли, как и она, устал от борьбы и хочет бежать. Она чуть не
задохнулась.
— Ох, Эшли, — вырвалось у нее, — как вы не правы! Я тоже хочу
бежать. Я тоже от всего этого устала!
Он в изумлении поднял брови; в эту минуту она своей горячей рукой схватила
его за плечо.
— Послушайте меня, — быстро заговорила она; слова полились
неудержимым потоком, подгоняя друг друга. — Я же говорю вам: я тоже от
всего этого устала. До смерти устала и не желаю больше так жить. Я боролась
за каждый кусок хлеба, за каждую лишнюю монету, я полола и рыхлила мотыгой,
и собирала хлопок, я даже пахала, а потом вдруг поняла, что не желаю больше
так жить — ни минуты. Говорю вам, Эшли: Юг умер! Умер! Янки, вольные негры и
саквояжники
стали здесь хозяевами, и для нас ничего не осталось. Эшли,
бежим отсюда!
Он наклонился к ней и впился взглядом в ее пылающее лицо.
— Да, давайте убежим — бросим их всех! Устала я гнуть спину на других.
Кто-нибудь о них позаботится. Когда люди сами не могут заботиться о себе,
всегда ведь находится кто-то, кто берет на себя заботу о них. Ах, Эшли,
давайте убежим, убежим вдвоем — вы и я. Мы могли бы уехать в Мексику —
мексиканской армии нужны офицеры, и мы могли бы быть так счастливы там. Я
буду работать на вас, Эшли. Я для вас горы сверну. В глубине души вы сами
знаете, что не любите Мелани...
На лице его отразился испуг, изумление, он хотел что-то сказать, но она не
дала ему и рта раскрыть, обрушив на него поток слов. — Вы же сами
сказали мне в тот день, — помните тот день? — что любите меня
больше! И я знаю, что вы не изменились с тех пор! Я же вижу, что не
изменились! Вот только сейчас вы говорили, что она для вас как сон, как
мечта... Ох, Эшли, давайте уедем! Я могла бы сделать вас таким счастливым.
Ведь Мелани, — с жестокой откровенностью добавила она, — Мелани
больше не сможет... Доктор Фонтейн сказал, что у нее никогда уже не будет
детей, а я могла бы родить вам...
Он сжал ее плечи так крепко, что ей стало больно и она, задохнувшись,
умолкла.
— Мы должны забыть тот день в Двенадцати Дубах.
— Да неужели вы думаете, что я могу его забыть?! Разве вы его забыли?
Можете, положа руку на сердце, сказать, что вы меня не любите?
Он глубоко вобрал в себя воздух и быстро произнес:
— Да, могу. Я не люблю вас.
— Это ложь.
— Даже если и ложь, — сказал Эшли мертвенно-ровным, спокойным
голосом, — обсуждать это мы не станем. — Вы хотите сказать...
— Да неужели вы думаете, что я мог бы уехать и бросить Мелани с нашим
ребенком на произвол судьбы, даже если бы я их ненавидел? Мог бы разбить
Мелани сердце? Оставить их обоих на милость друзей? Скарлетт, вы что, с ума
сошли? Да неужели у вас нет ни капли порядочности? Вы ведь тоже не могли бы
бросить отца и девочек. Вы обязаны о них заботиться, как я обязан заботиться
о Мелани и Бо, и устали вы или нет, у вас есть обязательства, и вы должны их
выполнять.
— Я могла бы бросить отца и девочек.., они мне надоели.., я устала от
них...
Он склонился к ней, и с замирающим сердцем она подумала, что он сейчас
обнимет ее, прижмет к себе. Но он лишь похлопал ее по плечу и заговорил,
словно обращаясь к обиженному ребенку:
— Я знаю, что вы устали и все вам надоело. Поэтому вы так и говорите.
Вы тянете воз, который и трем мужчинам не под силу. Но я стану вам
помогать.., я не всегда буду таким никчемным...
— Вы можете помочь мне только одним, — хмуро произнесла
она, — увезите меня отсюда и давайте начнем новую жизнь в другом месте,
где, может быть, нам больше повезет. Ведь нас же ничто здесь не держит.
— Ничто, — ровным голосом повторил он, — ничто, кроме чести.
Она с глубокой нежностью смотрела на него и словно впервые увидела, какие
золотые, цвета спелой ржи, у него ресницы, как гордо сидит голова на
обнаженной шее, какого благородства и достоинства исполнена его стройная
фигура, несмотря на лохмотья, в которые он одет. Взгляды их встретились — в
ее глазах была неприкрытая мольба, его же глаза, как горные озера под серым
небом, не отражали ничего.
И, глядя в эти пустые глаза, она поняла, что ее отчаянные мечты, ее безумные желания потерпели крах.
Разочарование и усталость сделали свое дело: Скарлетт уткнулась лицом в
ладони и заплакала. Еще ни разу в жизни Эшли не видел, чтобы она так
плакала. Он никогда не думал, что такие сильные женщины, как Скарлетт,
вообще способны плакать, и волна нежности и раскаяния затопила его. Он
порывисто шагнул к ней и через минуту уже держал ее в объятиях, нежно
баюкая, прижав ее черную головку к своей груди.
— Милая! — шептал он. — Мужественная моя девочка... Не надо!
Ты не должна плакать!
Он почувствовал, как она меняется от его прикосновения, стройное тело,
которое он держал в объятиях, запылало, околдовывая; зеленые глаза,
обращенные на него, зажглись, засияли. И вдруг угрюмой зимы не стало. В
сердце Эшли возродилась весна — почти забытая, напоенная ароматом цветов,
вся в зеленых шорохах и приглушенных звуках, — бездумная праздная весна
и беззаботные дни, когда им владели желания юности. Тяжелых лет, выпавших за
это время на его долю, словно и не бывало — он увидел совсем близко алые
губы Скарлетт и, нагнувшись, поцеловал ее.
В ушах ее стоял приглушенный грохот прибоя — так гудит раковина, приложенная
к уху, — а в груди глухо отдавались удары сердца. Их тела слились, и
время, казалось, перестало существовать — Эшли жадно, неутолимо прильнул к
ее губам.
Когда же он наконец разжал объятия, Скарлетт почувствовала, что колени у нее
подгибаются, и вынуждена была ухватиться за ограду. Она подняла на него
взгляд, исполненный любви и сознания своей победы.
— Ведь ты же любишь меня! Любишь! Скажи это, скажи! Он все еще
продолжал держать ее за плечи, и она почувствовала, как дрожат его руки, и
еще больше полюбила его за это.
Она снова пылко прильнула к нему, но он отстранился, и взгляд его уже не был
отрешенным — в нем читались борьба и отчаяние.
— Не надо! — сказал он. — Не надо! Перестань, иначе я овладею
тобой прямо здесь, сейчас.
Она только улыбнулась в ответ — бездумно, жадно: не все ли равно, когда и
где, — важно, что он целовал ее, целовал.
Внезапно он встряхнул ее, встряхнул так сильно, что ее черные волосы
рассыпались по плечам, и продолжал трясти, точно вдруг обезумел от ярости на
нее — и на себя.
— Не будет этого! — сказал он. — Слышишь: этого не будет! Ей
казалось, что голова у нее сейчас оторвется, если он еще раз так ее
встряхнет. Ничего не видя из-за упавших на лицо волос, оглушенная этим
внезапным взрывом, она наконец вырвалась из рук Эшли и в испуге уставилась
на него. На лбу его блестели капельки пота, руки были сжаты в кулаки, словно
от невыносимой боли. Он смотрел на нее в упор и будто пронизывал насквозь
своими серыми глазами.
— В том, что случилось, виноват я — и только я один, и этого никогда
больше не повторится: я забираю Мелани с ребенком и уезжаю.
— Уезжаешь? — в ужасе воскликнула она. — Ох, нет!
— Клянусь богом, да! Неужели ты думаешь, что я останусь здесь после
того, что произошло? Ведь это может произойти опять...
— Но, Эшли, ты же не можешь так вот взять и уехать. И зачем тебе уезжать? Ты же любишь меня...
— Ты хочешь, чтобы я тебе сказал? Хорошо, скажу. Я люблю тебя. —
Он резко наклонился к ней; в его лице появилось такое исступление, что она
невольно прижалась к ограде. — Да, я люблю тебя, люблю твою храбрость и
твое упрямство, твою пылкость и твою безграничную беспринципность. Сильно ли
я тебя люблю? Так люблю, что минуту назад чуть не попрал законы
гостеприимства, чуть не забыл, что в этом доме приютили меня и мою семью и
что у меня есть жена, лучше которой не может быть на свете.., я готов был
овладеть тобой прямо здесь, в грязи, как последний...
Она пыталась разобраться в хаосе мыслей и чувств, обуревавших ее, а сердце
холодело и ныло, словно пронзенное острой ледышкой. И она неуверенно
пробормотала:
— Если ты так желал меня.., и не овладел мною.., значит, ты не любишь
меня.
— Никогда ты ничего не поймешь.
Они стояли и молча смотрели друг на друга. И вдруг Скарлетт вздрогнула и,
словно возвращаясь из далекого путешествия, увидела, что на дворе зима,
голые поля ощетинились жнивьем; она почувствовала, что ей очень холодно.
Увидела она и то, что лицо Эшли снова приняло обычное отчужденное выражение,
которое она так хорошо знала, что и ему тоже холодно, и больно, и совестно.
Ей бы повернуться, оставить его, укрыться в доме, но на нее вдруг навалилась
такая усталость, что она просто не могла сдвинуться с места. Даже слово
сказать было тяжело и неохота.
— Ничего не осталось, — произнесла она наконец. — У меня
ничего не осталось. Нечего любить. Не за что бороться. Ты уходишь, и Тара
уходит.
Эшли долго смотрел на нее, потом нагнулся и взял пригоршню красной глины.
— Нет, кое-что осталось, — сказал он, и на губах его промелькнуло
что-то похожее на прежнюю улыбку, но только с иронией, которая относилась и
к ней, и к нему самому. — Осталось то, что ты любишь больше меня, хотя,
возможно, и не отдаешь себе в этом отчета. У тебя есть Тара.
Он взял ее безвольно повисшую руку, вложил в ладонь комок влажной глины и
сжал пальцы. Руки его уже лихорадочно не горели, да и у нее руки тоже были
холодные. Она смотрела с минуту на комок красной земли, но эта земля ничего
сейчас для нее не значила. Потом посмотрела на Эшли и вдруг впервые поняла,
какой это цельный человек — ни ее страсть, ни чья-либо еще не заставит его
раздвоиться.
Он никогда — даже ради спасения своей жизни — не покинет Мелани. И никогда
не сделает ее, Скарлетт, своей — хуже того: будет держать ее на расстоянии,
какое бы пылкое чувство ни снедало его. Эту броню ей никогда уже не пробить.
Слова
гостеприимство
,
порядочность
,
честь
значат для него куда больше,
чем она сама.
Глина холодила руку Скарлетт, и она снова взглянула на зажатый в пальцах
комок.
— Да, — сказала она, — это у меня пока еще есть. Сначала это
были просто слова, а комок в руке был просто красной глиной. Но внезапно она
подумала о море красной земли, окружающем Тару, о том, как это ей дорого, и
как она боролась за то, чтобы это сохранить, и какая ей еще предстоит
борьба, если она хочет, чтобы Тара осталась у нее. Скарлетт снова посмотрела
на Эшли, удивляясь, как вдруг исчезли бушевавшие в ней чувства. Мысли были,
а чувств не было, словно ее выпотрошили: ей безразличен был и он, и Тара.
— Тебе нет нужды уезжать, — отчетливо произнесла она. — Я не
допущу, чтобы вы голодали из-за того, что я повисла у тебя на шее. Больше
этого не повторится.
Она повернулась и пошла к дому прямо по неровному полю, на ходу скручивая в
узел волосы на затылке. Эшли стоял и смотрел ей вслед. Внезапно он увидел,
как она распрямила свои худенькие плечи. И этот жест сказал ему больше, чем
любые слова.
Закладка в соц.сетях