Купить
 
 
Жанр: Любовные романы

Кристина

страница №12

ума,
быстро и решительно прекратить. Как-нибудь подбодрить и отвести в отель, а
то дело становится неприятным.
— Да, деточка, — говорит он. — Конечно, деточка... не нужно
только спешить... мы все непременно обсудим. До утра есть еще время
подумать... может быть, ваши родственники тоже сожалеют и примут иное
решение... завтра нам все покажется яснее.
— Нет, не завтра, нет! — настаивает она. — Завтра я должна
уехать, рано утром, совсем рано... Они выпроваживают меня... отправляют, как
почтовую посылку, срочную, быстро, быстро... А я не позволю, чтобы меня вот
так отсылали... не позволю... — И, вцепившись в него еще крепче:
— Возьмите меня с собой... сейчас же... сейчас... помогите мне... я...
я больше не вынесу.
Пора кончать, размышляет инженер. только ни во что не ввязываться. Она не в
своем уме, не сознает, что говорит.
— Да, да, деточка, — гладит он ее по голове, — само собой
разумеется, понимаю... мы обо всем сейчас там поговорит, не здесь, здесь вам
нельзя больше оставаться. Вы можете простыть... без пальто, в тонком
платье...
Идемте, сядем в холле... — Он осторожно высвобождает свою руку. — Ну
пойдемте, деточка.
Кристина пристально смотрит на него. Она вдруг сразу перестала всхлипывать.
В состоянии охватившего ее отчаяния, когда рассудок не способен что-либо
воспринимать, она не расслышала, что он говорит, и ничего не поняла, но ее
тело почувствовало, что теплую нежную рук боязливо убирают.
Тело первым поняло то, что с испугом только сейчас уловил инстинкт, а за ним
осознал и мозг: этот человек покидает ее, он струсил, он опасается, что все
здесь хотят ее отъезда, все. Опьянение прошло, она очнулась. Собравшись с
духом, она сухо и отрывисто говорит:
— Благодарю. Благодарю, я дойду сама. Извините за это минутное
недомогание, тетя права, высокогорный воздух на меня плохо действует.
Он хочет что-то сказать, но Кристина, повернувшись к нему спиной, уходит.
Лишь бы не видеть больше его лицо, никого больше не видеть, никого, прочь,
прочь, не унижаться больше не перед кем из этих высокомерных, трусливых,
сытых людей, прочь, прочь, ничего у них не брать, никаких подарков, не
заблуждаться на их счет, не позволять им себя обманывать, никому из них,
никому, прочь, прочь, лучше околеть, лучше сдохнуть где-нибудь в темном
углу. Она входит в обожаемый отель, в любимый холл и, проходя мимо людей,
как мимо каких-то наряженных, размалеванных фигур, испытывает лишь одно:
ненависть. К нему, к каждому здесь, ко всем.
Всю ночь Кристина н неподвижно сидит у стола. Мысли угрюмо кружат вокруг
одного и того же: лишь какая-то оцепенелость, но что-то с ней самой
происходит, она смутно ощущает подобие боли, как ощущают на операционном
столе в первую минуту анестезии жгучее прикосновение ножа, рассекающего
тело. Ибо, пока она сидит, уставившись взглядом в стол, с ней происходит то,
что не осознается еще оцепеневшим рассудком: другое, поддельное существо, та
нереальная и все же реальная фройляйн фон Боолен, жившая девять сказочных
дней, сейчас в ней отмирает. Она еще сидит в комнате, принадлежащей той,
дугой, и телесная оболочка ее пока что другая — с ниткой жемчуга на
застывшей шее, с ярким мазком кармина на губах, облаченная в любимое, почти
невесомое вечернее платье, но вот уже легкий озноб пробегает от него по
коже, оно кажется чужеродным на ней, как простыня на трупе. Ничто здесь,
ничто из этого высшего, счастливого мира больше не подходит к ней, все
опять, как и в первый день, чужое, полученное взаймы. Рядом стоит кровать с
чистым, отглаженным бельем, с нежными пуховиками — тепло и нега в цветочках,
но Кристина не ложится в постель: она больше не принадлежит ей. Блестит
мебель, тихо дышит ковер, но все это окружение из латуни, шелка и стекла она
больше не воспринимает как свое, как перчатку на руке и жемчуг на
шее, — все принадлежит той, другой, той убитой "двойнице", Кристиане
фон Боолен, каковой она больше не является и тем не менее остается. Вновь и
вновь пытается она отделиться от своего искусственно "я", возвращаясь к
настоящему, заставляет себя думать о матери, больной ли уже мертвой, но, как
ни насилует она себя, ей не удается вызвать в душе ни тревогу, ни боль: лишь
одно чувство переполняет ее — злоба, глухая, судорожная, бессильная злоба,
которая не может вырваться наружу и ропщет взаперти, беспредельная злость —
она не знает на кого — на тетку, на мать, на судьбу, злость человека,
которого обидели. Истерзанной душой она чувствует только, что у нее что-то
отняли, что из счастливой, окрыленной она снова должна превратиться в
ползающую по земле слепую гусеницу; что-то миновало, и миновало
безвозвратно.
Всю ночь сидит она на деревянном стуле, окаменев в своей злости. Сквозь
обитые двери до ее слуха не доносятся звуки другой жизни, продолжающейся в
этом доме, — безмятежное дыхание спящих, стоны любовников, кряхтение
больных, беспокойные шаги страдающих бессонницей; сквозь закрытую балконную
дверь она не слышит предрассветного ветра, овевающего сонный дом, она
ощущает только себя, свою одинокость в этой комнате, этом доме, этом мире,
себя — кусочек живой, трепетной плоти, еще теплый, как отрубленный палец, но
уже бессильный и бесполезный. Идет жестокое медленное умирание, частица за
частицей застывает в ней и отмирает, а она сидит недвижно, будто вслушиваясь
в себя, когда же, наконец, перестанет стучать в ней горячее сердце ван
Боолен.

Спустя тысячу лет наступает утро. Слышно, как в коридорах начала уборку
прислуга, как садовник шаркает граблями по гравийным дорожкам; начинается
неизбежно реальный день, конец, отъезд. Пора собирать вещи и съезжать, пора
стать прежней — почтовой служащей Хофленер из Кляйн-Райфлинга — и забыть ту,
чье дыхание маленькими незримыми волнами касалось здесь утраченных отныне
драгоценностей.
Поднимаясь со стула, Кристина почувствовала огромную усталость, руки и ноги
одеревенели: четыре шага до стенного шкафа показались ей путешествием с
одного континента на другой. С немалым усилием открыв дверцу, она
испугалась: словно труп повешенной качалась там невзрачная, белесая юбка из
Кляйн-Райфлинга с ненавистной блузой, в которой она приехала. Снимая ее с
вешалки, Кристина вздрагивает от омерзения, точно прикоснулась к какое-то
гнили: и в эту мертвую шкуру Хофленер она снова должна влезть! Однако выбора
нет. Она быстро сбрасывает вечернее платье, и оно , шурша, как шелковая
бумага, соскальзывает по бедрам, затем откладывает в сторону одно за другим
остальные платья, белье, свитер, жемчужные бусы — десяток-два очаровательных
вещиц; только явные подарки берет с собой — горстка, легко уместившаяся в
жалком плетеном чемоданчике.
Все готово! Она еще раз внимательно оглядывается вокруг. На кровати валяются
вечерние платья, бальные туфли, пояс, розовая сорочка, свитер, перчатки —
все в таком диком беспорядке, словно прозрачную фройляйн фон Боолен взрывом
разнесло на сотни кусочков.
С отвращением взирает Кристина на остатки призрака, которым была она сама.
Затем проверяет, не забыла ли чего-нибудь из того, что принадлежит ей.
Нет, больше ничего ей не принадлежит: здесь, на этой кровати, будут спать
другие, другие будут любоваться в окно на золотой пейзаж, а в зеркало — на
свое отражение, она же никогда больше, никогда! Это не прощание, это своего
рода смерть.
Коридор был еще пуст, когда она вышла со старым чемоданчиком в руке
Машинально направилась к лестнице. Но тут же подумала, что бедно одетая
Кристина больше не вправе спускаться по этой парадной лестнице с ковровой
дорожкой и окантованными латунью ступеньками; лучше она скромно сойдет по
железной винтовой, что возле уборной для прислуги. Внизу, в сумеречном,
наполовину убранном холле, дремавший ночной портье настороженно
приподымается. Что это? Какая-то девица, заурядно, а вернее, плохо одетая, с
убогим чемоданом, явно стесняясь, украдкой пробирается к выходу, не поставив
его в известность. Так не пойдет! Он проворно догоняет ее и загораживает
дверь.
— Куда изволите спешить?
— Я уезжаю семичасовым поездом.
Портье озадачен: он впервые видит, чтобы постоялец этого отеля, к тому же
дама, собственноручно нес багаж на вокзал. Почуяв неладное, он спрашивает:
— Позвольте узнать... из какого вы номера?
Теперь Кристина догадывается, в чем дело. Портье принял ее за мошенницу, что
ж, он, пожалуй, прав, разве она не такая? Но она не обижается, напротив,
даже испытывает какое-то горькое удовлетворение от того, что ее, гонимую,
еще подхлестывают, ее, униженную, еще оскорбляют. Чем больше неприятностей,
чем больше огорчений — тем лучше!
Совершенно спокойно она отвечает:
— Я Кристина Хофленер. Снимала номер двести восемьдесят шесть за счет
моего дяди, Энтони ван Боолена, номер двести восемьдесят один.
— Минуточку, пожалуйста.
Портье освобождает проход, однако не спускает глаз с подозреваемой (она это
чувствует), чтоб та не удрала, пока он листает книгу записей. Неожиданно его
тон меняется; следует поспешный поклон и — очень вежливо:
— О, милостивая барышня, прошу прощения, теперь вижу, дневной портье,
оказывается, был уведомлен об отъезде... я только потому подумал, что вы так
рано... и... барышня не понесет же чемодан сама, машина доставит его вам за
двадцать минут до отправки поезда. А сейчас пройдите, пожалуйста в столовую,
барышне вполне хватит времени, чтобы позавтракать.
— Нет, мне больше ничего не надо. Прощайте!
Она выходит, не оглядываясь на удивленного портье, который, качая головой,
возвращается за свою конторку.
"Мне больше ничего не надо". Она почувствовала себя лучше от этих слов.
Ничего и ни от кого. С чемоданом в одной руке, с зонтиком в другой, устремив
напряженный взгляд на дорогу, она идет на станцию. Горы уже освещены,
беспокойно толпятся облака, вот-вот покажется синева, божественная,
несказанно любимая энгадинская лазурь, но Кристина, сгорбившись, упрямо
смотрит на дорогу: ничего больше не видеть, ни от кого больше не брать
милостей, даже от бога. Ни на что больше не заглядываться, не напоминать
себе, что отныне и навеки эти горы предназначены для других; спортивные
площадки, игры, отели с их сверкающими комнатами, грохот лавин и дыхание
лесов — все для других и ничего для нее, никогда больше, никогда!
Отвернувшись, она проходит мимо теннисных кортов, где — она знает — и
сегодня будут состязаться в ловкости другие — легкие, загорелые, в ярко-
белых спортивных костюмах; идет мимо еще закрытых магазинов с тысячами
сокровищ (для других, для других!), мимо отелей, рынков и кондитерских, идет
в своем дешевом пальто, со старым зонтиком, к поезду. Прочь, прочь. Только
бы ничего больше не видеть, только бы ни о чем больше не вспоминать.

На станции она прячется в зале ожидания третьего класса; здесь, в вечном
третьем классе, одинаковом по всему миру, с деревянными скамьями и убогим
однообразием, она чувствует себя уже наполовину дома и, когда подъезжает
поезд, торопливо выходит: никто не должен ее здесь видеть, не должен узнать.
Но тут — не галлюцинация ли это? — она вдруг слышит:
"Хофленер, Хофленер!" Кто-то, бегая вдоль вагонов, выкрикивает (возможно
ли!) ее фамилию, ее ненавистную фамилию. Она задрожала. неужели над ней хотя
поиздеваться и на прощание? Но голос отчетливо повторяется, тогда она
выглядывает из окна вагона: на перроне стоит портье и машет телеграммой. Он
просит извинения, телеграмма пришла еще вчера вечером, но тот портье не
знал, кому ее передать, а ему только сейчас стало известно, что фройляйн
уезжает. Кристина вскрывает конверт: "Внезапное ухудшение, приезжайте
немедленно. Фуксталер". И вот поезд трогается... кончено. Все кончено.
У каждого материала есть свой предел выносливости, сверх которого он больше
не сопротивляется нагрузке; этому непреложному закону подвластна и
человеческая душа. Радость может достигнуть такой степени, когда любая
добавка становится уже не ощутимо, так же — горе, отчаяние, уныние,
отвращение и страх. Наполненная до краев чаша не приемлет больше ни капли.
Так Кристина, прочтя телеграмму, не огорчилась. Она, конечно, понимала, что
должна бы испугаться, встревожиться, однако, несмотря на бодрствующий мозг,
чувство не включилось, не восприняло известия, не отозвалось. Обследуя
больного с парализованной ногой, врач проверяет иглой чувствительность
омертвевшей ткани; больной видит иглу и знает, что она острая, жалящая; вот-
вот она вонзится, будет больно, очень больно, и он уже весь сжался, готовясь
стерпеть муку. Но жгучая игла входит в мышцу, а нерв не реагирует — ткань
мертва, и больной с ужасом осознает, что его нога стала совершенно
нечувствительной, что в нем, живом и теплом, угнездилась уже частица смерти.
Такой вот ужас от своего равнодушия испытывает Кристина, вновь и вновь
перечитывая телеграмму. Мать больна, состояние ее наверняка безнадежно,
иначе бережливые родственники не потратились бы на срочную телеграмму.
Возможно, и умерла, даже вполне вероятно. Но при этой мысли (которая еще
вчера повергла бы ее в отчаяние) ничто не шелохнулось в ее душе, ни слезинки
не выкатилось из глаз. Она оцепенела, и эта оцепенелость словно
распространилась на все вокруг. Она не слышит ритмичного стука колес, не
замечает, что на скамье напротив сидят краснощекие мужчины, жуют колбасу и
смеются, она не видит, что горы за окном то вырастают до облаков, то
съеживаются в цветистые холмики, и подножия их омываются белоснежным горным
молоком — будто на рекламных картинках, которые она по дороге из дому
воспринимала как живые и которые теперь окоченели перед ее неподвижным
взглядом. И только на границе, побеспокоенная вошедшим таможенником, она
очнулась, ей вдруг захотелось выпить горячего. Чтобы хоть немножко оттаять,
избавиться от невыносимой окоченелости сдавившей горло, вздохнуть полной
грудью, наконец выстонать все, что наболело.
В станционном буфете Кристина выпивает чашку чая с ромом. И тотчас блаженное
тепло разливается в крови, оживляя даже застывшие клеточки мозга; она опять
способна думать, и у нее мелькает мысль, что надо бы телеграфировать домой о
приезде.
— Направо, за углом, — говорит ей буфетчик. Да, да, она вполне
успеет.
Кристина походит к окошку. Матовое стекло опущено. Она стучит. За
перегородкой слышатся медленные шаркающие шаги, стекло, звякнув поднимается.
— Что вам угодно? ворчливо спрашивает мрачная женская физиономия в
очках с железной оправой.
Кристина медлит с ответом, настолько она поражена видом женщины. Ей
показалось вдруг, что дряхлая, костлявая старая дева с потускневшими
глазами, с пергаментными руками, которая механически протягивает ей
бланк, — это она сама лет через десять, двадцать; точно в каком-то
дьявольском зеркале перед ней предстал призрак ее собственной старости.
Непослушными пальцами она еле держит ручку. это я, такой я стану, неотступно
думает она и украдкой косится на тощую коллегу, которая с карандашом в руке
терпеливо ждет, склонившись над столом, — о, как знакомы ей поза и эти
минуты, пропавшие втуне, крадущие радость и счастье, каждая из них
приближает старость, превращая тебя в такой вот изнуренный призрак.
Волоча ноги, Кристина возвращается к поезду. Ей будто приснился кошмарный
сон: она увидела себя в гробу на катафалке и с криком ужаса проснулась в
холодном поту.
В Санкт-Пельтене, утомленная от бессонной ночи, Кристина выбирается из
вагона. Навстречу ей через рельсовые пути уже кто-то спешит, это учитель
Фуксталер, наверное, ждал здесь всю ночь. С первого же взгляда Кристина все
поняла на нем черный сюртук, черный галстук; и когда она протягивает учителю
руку, он пожимает ее соболезнующе, а глаза смотрят сквозь очки участливо и
беспомощно. Кристина ни о чем не спрашивает, его замешательство сказало все.
Но странно, она не испытывает ни потрясения, ни скорби, ни волнения. Умерла
мать. Может быть, оно и хорошо — умереть...
В поезде на Кляйн-Райфлинг обстоятельно и деликатно рассказывает о последних
часах усопшей. Вид у него усталый, лицо серое, небритое, одежда мятая и
пыльная. Каждый день он (ради нее) по три-четыре раза навещал мать, дежурил
ночами (ради нее). Заботливый друг, думает Кристина. (Хоть бы уж замолчал,
оставилменя в покое, надоело слушать его проникновенно-сентиментальный
голос, видеть желтые, плохо запломбированные зубы.) Ее вдруг охватывает
почти физическое отвращение к этому человеку, прежде внушавшему ей симпатию,
она понимает, что ее чувство постыдно, но ничего поделать с собой не может,
это как привкус желчи во рту.

Невольно она сравнивает его с мужчинами там — здоровыми, стройными,
загорелыми, ловкими кавалерами в приталенных пиджаках, с ухоженными руками —
и с каким-то злорадным любопытством разглядывает комичные детали его
траурного облачения: сюртуку с протертыми локтями, явно перелицованный,
дешевая несвежая сорочка, дешевый черный галстук. Невыносимо смехотворным
кажется ей вдруг этот тощий человечек, этот деревенский учитель с бледными
оттопыренными ушами, неровным пробором в жидких волосах, очками в стальной
оправе на бледно-голубых глазах с воспаленными веками, его пергаментное
остроносое лицо над продавленным воротничком из желтого целлулоида. И он еще
собирался... он... Нет, думает Кристина, никогда! Чтобы он дотронулся до
нее? Невозможно! Поддаться робким, недостойным ласкам вот такого переодетого
причетника с трясущимися руками? Ни за что! Ее тошнит при одной мысли об
этом.
— Что с вами? — озабоченно спрашивает Фуксталер, заметив, что она
вздрогнула.
— Ничего... Нет, нет... Просто я слишком устала. Не хочется сейчас ни говорить... ни слушать...
Откинувшись к стенке, Кристина закрыла глаза. Ей сразу стало легче, едва она
перестала видеть его, перестала слышать этот утешающе-кроткий, нестерпимый
именно своей смиренностью голос. Какой стыд, думает она, ведь он так хорошо
относится ко мне, такой самоотверженный, а я... ну не могу я больше смотреть
на него, противно, не могу! Такого... таких, как он... ни за что! Никогда!
Льет дождь, священник скороговоркой читает у открытой могилы заупокойную.
Могильщика, держа лопаты, нетерпеливо переминаются с ноги на ногу в вязкой
глине. Дождь усиливается, священник говорит еще быстрее; наконец все кончен,
и четырнадцать человек, провожавших старуху на кладбище, молча, чуть ли не
бегом возвращаюся в деревню. Кристина в ужасе от самой себя — вместо того
чтобы скорбеть и горевать, она во время церемонии думала о разных пустяках:
о том, что она без калош — в прошлом году хотела купить, но мать отговорила,
предложив свои; что у Фуксталера воротник пальто протерся на сгибе; что зять
Франц растолстел и при быстрой ходьбе пыхтит, как астматик; что зонтик у
невестки прохудился, надо бы отдать в починку; что лавочница прислала на
похороны не венок, а всего лишь букетик полуувядших цветов из палисадника,
связанных проволочкой; что на лавке пекаря Гердлички появилась новая
вывеска... Все мелочи того отвратительного мирка, в который ее впихнули
обратно, острыми когтями вонзаются в нее и причиняют такую мучительную боль,
что не остается сил для горестных переживаний.
У ее крыльца провожавшие прощаются и, уже не стесняясь, разбегаются,
забрызганные грязью, по домам; лишь сестра, зять, вдова брата и столяр — ее
второй муж — поднимаются по скрипучей лестнице наверх. В комнате всего
четыре стула, и хозяйка, пятая, усаживает на них гостей. Помещение тесное,
мрачное. От мокрых пальто на вешалке и капающих зонтиков несет сыростью, в
окна барабанит дождь, в углу тенью сереет опустевшая кровать.
Все молчат.
— Может, кофе выпьете? — спрашивает Кристина, преодолевая
смущение.
— Да, Кристль, — говорит зять, — чего-нибудь горяченького
теперь в самый раз. Только поторопись, долго мы ждать не может, в пять —
поезд.
Закурив сигару, он облегчено вздыхает. Этот добродушный и веселый
муниципальный чиновник, служа фельдфебелем в армейском обозе, наел себе
брюшко, округлившееся еще стремительнее в мирную пору; уютно он чувствует
себя только без пиджака и только дома. На похоронах он держался строго, с
подобающе печальным лицом, что было нелегко. Теперь же, немного расстегнув
траурный сюртук, который придавал ему какой-то маскарадный вид, он уселся
поудобнее.
— Все-таки хорошо, что мы не взяли детей. Хоть Нелли и считает, что
внуки непременно должны быть на похоронах бабушки — полагается, мол, —
но я ей сказал: такие грустные вещи детям показывать нельзя, они этого еще
не понимают. Да и поездка в оба конца стоит кучу денег, а при нынешней
дороговизне...
Кристина судорожно вертит ручку кофейной мельницы. Прошло всего пять часов,
как она приехала, а уже, наверное, в десятый раз слышит проклятое,
ненавистное "слишком дорого". Фуксталер говорил, что было бы слишком дорого
приглашать главного врача из санкт-пельтенской больницы, он все равно ничем
бы не помог; невестка говорила, что надгробный крест из камня не стоит
заказывать, обойдется слишком дорого; сестра то же самое сказала о панихиде,
а теперь вот и зять — о поездке. Все беспрерывно твердят это слово, оно
назойливо барабанит по ушам, как дождь по крыше, унося радость. И ей
придется теперь слушать это изо дня в день: слишком дорого, дорого,
дорого... Кристина яростно крутит ручку, срывая злость на хрустящей зернами
мельнице: уехать бы только отсюда, чтобы ничего не слышать и не видеть!
За столом в ожидании кофе пытаются завязать разговор. Столяр из Фаворитена,
что женился на вдове брата, сидит, скромно потупившись, среди
полуродственников — он вообще не был знаком с покойной; разговор вяжется с
трудом, то и дело спотыкаясь о вопросы и ответы, будто о камни на дороге.

Наконец кофе готов, Кристина ставит четыре чашки (больше в доме нет) и снова
отходит к окну. На нее угнетающе действует сконфуженное молчание гостей, то
странное молчание, за которым все неловко прячут одну и ту же мысль.
Кристина знает, затылком чувствует, что сейчас последует, — в прихожей
видела, что каждый принес по два пустых рюкзака, — она знает, что
сейчас начнется, и омерзение сдавливает ей горло.
И вот раздается приветливый голос зятя:
— Собачья погода! А Нелли, по рассеянности конечно, не захватила
зонтик. Может, выручишь, Кристль, дашь ей материн? Или самой надо?
— Нет, не надо, — дрожа, отвечает Кристина. Ну, началось, только
бы скорее, скорее!
— Вообще-то, — вступает, будто по уговору, сестра, — мне
кажется, самое разумное будет сейчас и поделить мамины вещи, а? Кто знает,
когда мы соберемся опять вчетвером, ведь у Франца столько дел по службе, и у
вас ведь (она обращается к столяру), наверно, тоже. А еще раз ехать сюда
ради этого вряд ли стоит, да и тратиться опять же. Давайте прямо сейчас и
поделим, не возражаешь, Кристль?
— Конечно нет. — Голос у Кристины вдруг становится хриплым. —
Только прошу, делите все между собой, все! У вас дети, мамины вещи вам
больше пригодятся, мне ничего не надо, я ничего не возьму, делите между
собой.
Отперев сундук, она вытаскивает несколько поношенных платьев и кладет —
другого места в тесной мансарде нет — на кровать умершей (вчера постель была
еще теплой). Наследство невелико: немного постельного белья, старый лисий
мех, штопаное пальто, плед, трость с рукояткой из слоновой кости,
венецианская брошь, обручальное кольцо, серебряные часики с цепочкой, четки
и эмалевый медальон из Мариацелля, затем чулки, ботинки, войлочные туфли,
нижнее белье, старый веер, мятая шляпка и захватанный молитвенник. Все
вынула, ничего не забыла, все заложенное и перезаложенное старье — его было
так мало у матери, и быстро отошла к окну.
За ее спиной обе женщины тихо переговариваются, оценивают, делят.
Сестра откладывает свое направо, невестка — налево, между ними на кровати
умершей остается незримая пограничная межа.
Кристина, глядя на дождь, тяжело дышит. Ее обостренный слух улавливает
перешептывания торгующихся родственниц, хотя стоит спиной к кровати. К
жгучему гневу, обуревающему ее, примешивается жалось. Какие же они бедные,
убогие и даже не подозревают об этом. Делят хлам, которого иные побрезговали
бы коснуться ногой; старые отрезы фланели, изношенные туфли — и все это
нелепое барахло для них драгоценность! Ну что они знают о настоящей жизни?
Понятия не имеют! А может, так лучше — не понимать, к

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.