Жанр: Любовные романы
Медная венера
...и страшилась пуще смерти. К тому
же в московском и петербургском свете ее явно заждались, пора и там блеснуть этакой
сверкающей кометою! А главное, папенька прокутил на свои дурацкие манускрипты все
деньги, а жизнь в Италии вовсе не так дешева, как обыкновенно расписывают...
Словом, спустя год после отъезда Аграфены Федоровны, 11 октября 1823 года,
господин Булгаков явился навестить своего приятеля Закревского, как вдруг... ба,
знакомые все лица!
"Только вхожу к Арсению, первый предмет, который я встретил, была его жена. Ну
целоваться, здороваться... - немедленно отписал он брату. - Агр. Фед. свежа, как розан,
несколько подобрела; очень весела и довольна, что здесь. Не поверишь, с каким я
удовольствием рассказывал о сем возвращении всем кумушкам... Кажется, все такая же
ветреная, говорит о десяти предметах в одно время, просит есть, одеваться, ложу в
московскую оперу, разбирать, что навезла, а еще лошади не отложены".
Словечко "подобрела" означало в те поры - поздоровела, пополнела, а вовсе не то, что
вздорный нрав графини Закревской исправился. И в этом смог в полной мере убедиться
Арсений Андреевич, как только жена узнала, что ей не придется блистать ни в
московском, ни в петербургском свете, а предстоит приготовиться к ссылке черт знает
куда - в заснеженную Финляндию!
Строго говоря, это была вовсе не ссылка, и причиной ее стала вовсе не какая-нибудь
оплошность генерала Закревского по службе. Просто-напросто у него начались стычки со
знаменитым Аракчеевым, всевластным военным министром, который очень ревниво
относился ко всем, кому царь дарил свою благосклонность. В результате аракчеевских
интриг Закревский и был удален из Петербурга. Впрочем, "в возмещение ущерба" он
получил графский титул и новое назначение - генерал-губернатором Финляндии...
Что собой представлял в то время этот сумрачный, загадочный край, всего лишь в 1809
году присоединенный к России? Поэт Евгений Боратынский позднее назовет Финляндию
"отчизной непогоды", "печальной страной", где "мрачен вид нагой природы,
безжизненна весна". Знаменитый водопад Иматра на реке Вуоксе мог, конечно, поразить
воображение, но города Гельсингфорс, Роченсальм, Фридрихсгам, Вильманстранд и
прочие были, увы, уныло-провинциальны. Чем хорошо было служить в Финляндии, так
это тем, что офицеры здесь со скуки часто уходили в отставку, а потому производства в
следующие чины ждать было недолго. А вскоре в полках бурею пронесся слух о том, что
жена у нового генерал-губернатора обладает невероятной красотой, а также истинная
этуаль. L'etoile по-французски - звезда, но сим словом легкомысленные галлы обозначают
не только небесное светило, но и особу не слишком нравственного поведения. Генералгубернаторша,
впрочем, вполне отвечала обоим смыслам этого слова.
Судьба оказалась к новоиспеченной графине Закревской благосклонна и немедленно
после прибытия в "ссылку" послала ей утешение. Сие утешение звалось Николай Путята.
Окончив школу колонновожатых и послужив три года прапорщиком в свите его
императорского величества по квартирмейстерской части, в ноябре 1823 года он был
переведен в лейб-гвардии конно-егерский полк с назначением адъютантом к командиру
Отдельного Финляндского корпуса генерал-адъютанту графу Закревскому. По долгу
службы Путята часто виделся с Аграфеной Федоровной, которой не стоило труда
соблазнить его - да и самой соблазниться им. Впрочем, ни о чем, кроме самого
обыкновенного плотского влечения, здесь речи не шло: Путята, несмотря на то что был
моложе любовницы на три года, был человек по сути своей ироничный и даже циничный,
в "чувствия" совершенно не верил; его влекло роскошное тело графини - и не более того.
Аграфена Федоровна, при всей своей истеричности и экзальтированности, дурой тоже
никогда не была, а главное, повторимся, ненавидела выглядеть смешной. Поэтому она
охотно встречалась с Путятой лишь для увеселения своих и его чресел, однако душа ее,
душа любительницы французских романов, жаждала именно "чувствий". И жажда сия
была вскорости удовлетворена. Путята познакомил ее с Евгением Боратынским, который
служил в Финляндии с 1819 года.
Он настаивал, чтобы называли его именно Боратынский, а не Баратынский, уверяя, что
род их происходит из польской местности Боратынь, а значит, фамилия должна писаться
через "о".
Что о нем знали тогда? Что он не чужд изящной словесности, а посему протекцию ему
оказывали знаменитый поэт Василий Андреевич Жуковский, а также не менее
знаменитый не только на пиитической стезе, но и воинской доблестью (его не зря
прозвали "Анакреонт под доломаном"!) Денис Давыдов. Слово "протекция"
применительно к службе в Финляндии звучало для многих нелепо, однако следовало
учитывать обстоятельства Боратынского, которые и вынудили гусара-поэта Давыдова в
марте 1824 года писать к своему давнему знакомцу графу Закревскому: "Сделай милость,
постарайся за Боратынского, разжалованного в солдаты; он у тебя в корпусе. Гнет этот он
несет около восьми лет или более, неужели не умилосердятся? Сделай милость, друг
любезный, этот молодой человек с большим дарованием и верно будет полезен; я приму
старание твое, а еще более - успех в этом деле за собственное мне благодеяние".
Что же это был за "гнет", о коем упоминает Давыдов?
В письме Василию Андреевичу Жуковскому Евгений Боратынский так повествовал о
своей участи: "В судьбе моей всегда было что-то особенно несчастное, и это служит
главным и общим моим оправданием: все содействовало к уничтожению хороших моих
свойств и к развитию злоупотребительных. Любопытно сцепление происшествий и
впечатлений, сделавших меня, право, из очень доброго мальчика почти совершенным
негодяем.
12 лет вступил я в Пажеский корпус. Начальником моего отделения был некто
Кристафович (он теперь уже покойник, чем, на беду мою, еще не был в то время), человек
во всем ограниченный, кроме страсти своей к вину. Он не полюбил меня с первого
взгляда, обращался со мной как с записным шалуном и был особенно груб со мною.
Несправедливость его меня ожесточила, и я решился отмстить ему. Большими
каллиграфическими буквами написал я на лоскутке бумаги слово "пьяница" и прилепил
его к широкой спине моего неприятеля. К несчастью, некоторые из моих товарищей на
меня показали, я просидел три дня под арестом.
Я был уже негодяем в мнении моих начальников. Я не сделал еще ни одной особенной
шалости, а через год по вступлении моем в корпус они почитали меня почти чудовищем.
Я сказал сам себе: буду же я шалуном на самом деле! Разбойная жизнь казалась для меня
завиднеишею в свете, и я задумал составить общество мстителей, имеющих целью
сколько возможно мучить наших начальников. Нашему инспектору мы однажды всыпали
толченых шпанских мух в табакерку, от чего у него раздулся нос; всего пересказать
невозможно.
Нас было пятеро. Мы сбирались на чердаке каждый вечер после ужина. По общему
условию, ничего не ели за общим столом, а уносили оттуда все съестные припасы,
которые возможно было унести в карманах, а потом свободно пировали в нашем убежище.
Мы давно замечали, что у одного нашего товарища водится что-то слишком много
денег; мы вошли к нему в доверенность и узнали, что он подобрал ключ к бюро своего
отца, где большими кучами лежат казенные ассигнации, и что он всякую наделю берет
оттуда по нескольку бумажек. Овладев его тайною, мы стали пользоваться и его деньгами.
Мы ели конфеты фунтами, а когда он получил отпуск, то оставил несчастный ключ мне и
родственнику своему Ханыкеву.
Мы пошли очень весело негоднейшей в мире дорогою... Похищение наше не осталось
тайным, и нас обоих выключили из корпуса с тем, чтобы не определять ни в какую
службу, разве пожелаем вступить в военную службу рядовыми.
Не смею себя оправдывать; но человек добродушный сказал бы: вспомните, ему было
15 лет. Что его побудило к такому негодному делу? Корпусное молодечество и
воображение, испорченное дурным чтением. Из сего следует то единственно, что он
способнее других принимать всякого роду впечатления и что при другом воспитании, при
других, более просвещенных и внимательных наставниках самая сия способность,
послужившая к его погибели, помогла бы ему превзойти многих из своих товарищей во
всем полезном и благородном..."
Общественное мнение было, в принципе, снисходительно к молодому человеку.
Каждый подумал втихомолку: ну кто ж без греха, особенно в такие молодые годы?! К тому
же первые стихотворные опыты Боратынского снискали ему успех; русское общество
тогда было помешано на поэзии, строк не рифмовал только ленивый, ну а мало-мальский
талант превозносился до небес и считался самым извинительным на свете
обстоятельством. Вдобавок Боратынский был красив: он обладал весьма модной в то
время (да и в последующие, если на то пошло!) романтической внешностью и печальным,
даже трагическим обаянием, которое обращало к нему сердца. Именно этим и
объясняется тот интерес, с которым нашкодившего, но раскаявшегося мальчишку (назовем
вещи своими именами!) встречали новые товарищи по службе.
Очень любивший его сослуживец, поручик Н.Д. Коншин, так описывал первую с ним
встречу: "Осенью 1819 года командир нашего полка, полковник Лутковский, получил
извещение от родных об определении к нам Боратынского. Я узнал, что он сын известного
добросовестностью генерала Абрама Андреевича Боратынского, человека, взысканного
особенной милостью императора Павла, что он был сначала в Пажеском корпусе, но
отсюда, в числе других напроказивших детей, исключен; кончил образование . дома и
принят был рядовым в лейб-егерский полк.
Я услышал, что в Петербурге первыми литературными трудами он обратил на себя
внимание просвещенного круга; что он интересный юноша; имеет воспитание,
называемое в свете блестящим, милую наружность и доброе сердце.
Я с нетерпением ждал его.
Мы стояли в Фридрихсгаме.
Однажды, пришел к полковнику, нахожу у него за обедом новое лицо, брюнета, в
черном фраке, бледного, молчаливого и очень серьезного.
В Финляндии, краю военных, странно встретить русского во фраке, и поэтому я при
первой возможности спросил: что это за чиновник? Это был Боратынский...
Я не видел человека, менее убитого своим положением: оно сделало его опытным,
много выше его лет, а благородная свобода, примета души возвышенной и гения, сама
собой поставила его далеко выше толпы, его окружающей. Он был всеми любим, но,
казалось, и не замечал этого, равно как и своего несчастья. Глаза его, кажется, говорили
судьбе слова бессмертного безумца: Gettate mi ove volere voi... che m'importa!"
Вполне подтверждает этот психологический пассаж Коншина стихотворение
Боратынского "Безнадежность", написанное в 1822 году:
Желанье счастия в меня вдохнули боги;
Я требовал его от неба и земли
И вслед за призраком, манящим издали,
Жизнь перешел до полдороги.
Но прихотям судьбы я боле не служу:
Счастливый отдыхом, на счастие похожим,
Отныне с рубежа на поприще гляжу -
И скромно кланяюсь прохожим.
Очень мило и убедительно. Однако не зря же мудрые люди советуют: не зарекайся.
Никогда не говори - никогда! Ведь Судьбу хлебом не корми, только дай похохотать над
нашими зароками и разбить вдребезги наши самые благие намерения. Именно это она и
проделала с зароками и благими намерениями Евгения Боратынского.
Николай Путята познакомился с ним весною 1824 года, когда генерал-губернатор
делал инспекторский смотр некоторым войскам, расположенным в Финляндии, в том
числе Нейшлотскому пехотному полку, в котором Боратынский в то время служил унтерофицером.
Обратимся вновь к его воспоминаниям.
"Я шел вдоль строя за генералом Закревским, когда мне указали на Боратынского. Он
стоял в знаменных рядах. Боратынский родился с веком, следовательно, ему было тогда 24
года. Он был худощав, бледен, и черты его выражали глубокое уныние. В продолжение
смотра я с ним познакомился и разговаривал о его петербургских приятелях".
Подружившись с Боратынским, Путята сделал его невольным поверенным своих
тайных встреч с графиней Закревской. Боратынский вовсе не был ханжой: его
нравственность не возмутили сношения приятеля с замужней дамою, тем паче - с
супругой начальника. Его вообще ничто не возмутило, ибо невозможно же растревожить
мертвеца, убитого и вновь воскрешенного к жизни неким колдовским, вернее,
ведьминским усилием, совершенно покорного воле ведьмы, порабощенного ею всецело!
Боратынский был убит наповал при первой же встрече с Аграфеной Федоровной. Отныне
никто, кроме нее, более не существовал ни в сердце его, ни в мире. Она одна определяла
отныне его воззрения на мир, его моральные принципы, и нравственно было лишь то, что
способствовало этой внезапно вспыхнувшей страсти.
Меж мудрецами был чудак:
"Я мыслю, - пишет он, - итак,
Я, несомненно, существую".
Нет! любишь ты, и потому
Ты существуешь: я пойму
Скорее истину такую, -
напишет он потом, признавая и подтверждая право возлюбленной определять его
судьбу, владеть им и властвовать по своему произволу.
Картина этой неожиданной, сокрушительной, сногсшибательной страсти, поразившей
внешне холодного, разочарованного в жизни поэта, была настолько очевидна и настолько
потрясла Путяту, что он немедленно устранился из постели и из сердца своей любовницы
и чуть ли не с раскрытым ртом принялся наблюдать развитие ее нового романа.
Что характерно - Путята даже ревности не чувствовал! Обуревало его нечто, враз
похожее на страх и умиление - да, вот такие вроде бы взаимоисключающие чувства...
Умилялся он тому выражению девичьего, даже девчоночьего счастья, которым вдруг
засияли прекрасные черные глаза Аграфены Федоровны. Такого выражения он у нее
прежде не видал и втихомолку, как человек склада лирического (Путята и сам не чужд
был музам: пописывал стишки, прозу, занимался историческими исследованиями, знался
с поэтами), даже завидовал Боратынскому, который возжег такой огонь. Завидовал - и в то
же время страшился за него, ибо в не менее прекрасных и не менее черных глазах нового
своего друга, к которому истинно привязался, видел выражение обреченного безумия.
Да уж, умела голубушка Аграфена рвать в клочки мужские сердца! Теперь все
признания, обращенные к каким-то там прелестницам в былые времена, казались
Боратынскому лишь пустым сотрясением воздуха. Все стихи, написанные до встречи с
ней, не существовали, ибо лгали. Имели значение лишь те строки, которые вызвала к
жизни Закревская, лишь они казались правдивыми.
Все. что было в его жизни прежде, - ложь, не существует ничего, кроме страсти к
Альсине, Магдалине, Фее - так называл он Аграфену Федоровну, пытаясь прикрыть хоть
легким флером приличия обуревавший его пламень.
Но флер тоже сгорел в этом пламени, вот беда-то какая...
Сей поцелуй, дарованный тобой,
Преследует мое воображенье:
И в шуме дня, и в тишине ночной
Я чувствую его напечатленье!
Сойдет ли сон и взор сомкнет ли мой -
Мне снишься ты, мне снится наслажденье!
Обман исчез, нет счастья! и со мной
Одна любовь, одно изнеможенье.
Существует такое расхожее выражение: она так и просится на полотно! На полотно
красота Аграфены Федоровны и впрямь просилась, тому свидетельство известный
портрет кисти английского художника Доу , написанный, правда, уже в 1827 году, но
вполне дающий представление об удивительной, нет - уникальной красоте графини
Закревской и о власти ее чар.
Она изображена в виде античной богини, а может быть - жрицы любви: с роскошными
формами, в небрежной и в то же время царственной позе. Лицо ее прекрасно,
обольстительно, надменно... Невольно вспоминается прозвище, которое Закревской дал
поэт Петр Вяземский, тоже покоренный ее красотой и чувственностью. А назвал он
Аграфену Федоровну "медной Венерой".
Ох, как много скрыто в этих двух словах... Восхищение влюбленного - и в то же время
обида отвергнутого любовника, очарование поистине божественной красотой любовницы
и ароматом ее темно-рыжих, искристых волос - и в то же время мелкая мстительность
мужчины, который считает всякую женщину, предпочитающую ему другого, непременно
продажной, готовой отдаться за медную полушку...
Есть здесь и еще кое-что. В то время среди литераторов и России, и Франции был
очень популярен античный автор Лукиан с его произведением "Любитель врак". Среди
этих самых "врак" можно отыскать страшноватую историю о статуе, губящей людей.
Проспер Мериме, который был в России весьма известен и любим (Пушкин даже
переводил его), написал по мотивам Лукиана поразительный рассказ "Венера Илльская".
Это история о том, как в некоем итальянском селении случайно выкопали старинную
древнеримскую бронзовую статую Венеры с надписью на пьедестале: Venera Turbulenta,
то есть Венера буйствующая. Была там и вот такая надпись: Cave amantem, что означает:
"Берегись любящей". Однако некий молодой человек накануне своей свадьбы, играя в
мяч, надел на палец статуи кольцо, предназначенное его невесте, а снять не смог. Ему
показалось, что статуя согнула палец! И вот в брачную ночь в спальне молодоженов
появилась бронзовая Венера и удушила в своих объятиях неосторожного юношу, который
вздумал подшутить над ней - богиней! - и надел ей на палец кольцо с многообещающей
надписью: Sempre ab ti, то есть "навеки с тобой"...
Что страсть к Закревской может быть поистине смертельна, Боратынский понял очень
скоро. Чувствия, так сказать, чувствиями, однако воздыхания влюбленного поэта не могли
утолить ненасытной плоти Аграфены Федоровны. Она вновь стала нервной,
раздражительной, глаза ее сверкали не любовью, а яростью, она обращалась с прежним
идолом своего сердца все небрежней, и вот однажды Евгений, "любви слепой, любви
безумной тоску в душе своей тая", увидел рядом с ней нового фаворита. И еще одного. И
другого, и третьего...
И все его жалкие мольбы о возвращении в прежний рай были напрасны.
Страдаю я! Из-за дубравы дальной
Взойдет заря.
Мир озарит, души моей печальной
Не озаря.
Будь новый день любимцу счастья в сладость!
Душе моей
Противен он! что прежде было в радость,
То в муку ей.
Что красоты, почти всегда лукавой,
Мне долгий взор?
Обманчив он! знаком с его отравой
Я с давних пор.
Обманчив он! его живая сладость
Душе моей
Страшна теперь! что прежде было в радость,
То в муку ей.
Да уж, помучиться Боратынскому пришлось... И, как и полагается отвергнутому
мужчине, он принялся мстить владычице своего сердца. И, как и полагается отвергнутому
поэту, мстил он ей, разумеется, в стихах, справедливо рассудив, что эта месть переживет и
его, и прекрасную даму, и свидетелей их страсти, что эта месть останется в веках и будет
позднее восприниматься как некая пиитическая истина в последней инстанции. Что
написано пером - не вырубить топором, а насколько сие изречение правдиво... Ну, спустя
пару-тройку веков кому какое будет дело до истинного "морального облика" МагдалиныАльсины-Феи?
К тому же Закревская ведь и сама исповедует принцип - чем хуже, тем
лучше...
Порою ласковую Фею
Я вижу в обаянье сна,
И всей наукою своею
Служить готова мне она.
Душой обманутой ликуя,
Мои мечты ей лепечу я;
Но что же? - странно и во сне
Непокупное счастье мне:
Всегда дарам своим предложит
Условье некое она,
Которым, злобно смышлена,
Их отравит иль уничтожит.
Или вот это - еще злее, еще трагичнее, еще горше:
Как много ты в немного дней
Прожить, прочувствовать успела!
В мятежном пламени страстей
Как страшно ты перегорела!
Раба томительной мечты!
В тоске душевной пустоты,
Чего еще душою хочешь?
Как Магдалина, плачешь ты,
И, как русачка, ты хохочешь!
Этот загадочный, обольстительный русалочий хохот надолго отравит потом русскую
поэзию и откликнется даже в прозе - вспомним Веру из гончаровского "Обрыва" с ее
русалочьим смехом... А впрочем, бог с ней, с Верой! Но это факт, что именно
Боратынский, обуреваемый мстительной страстью и ревностью, ввел в русскую
литературу образ этакой la femme fatale, как сказали бы французы - роковой женщины,
сокрушительницы судеб, разбивательницы сердец, бессердечной, грешной красавицы.
Воистину, Аграфена Федоровна просилась не только на полотно, но и в стихи!
Ну что ж, просилась - вот и допросилась...
Для начала Боратынский предсказал ей - злобно предсказал, с ненавистью! - участь
"бесчарной Цирцеи". Предсказание, к слову сказать, не сбылось, потому что Аграфена
Федоровна Закревская до последних дней своих затмевала других женщин красотой и
обворожительностью. Стареть-то все стареют, вопрос лишь в том, как это происходит...
Боратынский в литературном кругу был уже прославлен как певец Финляндии суровой.
Поэма "Эда" принесла ему славу сугубо романтического, возвышенного пиита.
Трогательная история "финляндки Эды", соблазненной веселым русским гусаром,
восхитила столичных стихотворцев, в том числе и Пушкина. Остается лишь руками
развести, дивясь мужскому лицемерию этих записных гуляк (кто из них и когда хоть
строку написал на трезвую голову?) и распутников (как насчет прилежного изучения
"науки страсти нежной, которую воспел Назон, за что страдальцем кончил он"?), которые
с видом праведников читали обличения Боратынского (бывшего воришки, бывшего
любовника замужней дамы, к слову сказать!), писавшего о грехопадении Эды так:
Заря багрянит свод небес.
Восторг обманчивый исчез;
С ним улетел и призрак счастья;
Открылась бездна нищеты,
Слезами скорби платишь ты
Уже за слезы сладострастья!
Восхитила и собратьев по перу, и читателей смиренная кончина бедняжки Эды,
брошенной (конечно же!) вероломным любовником. Этот нежно-пошловатый набор был
вполне в духе русского литературного сентиментализма, плавно перетекшего в
романтизм. Однако новая поэма Боратынского - "Бал" заставила снисходительных
поклонников его таланта насторожиться. Слишком много было в ней оскорбленной
гордости, слишком много живой Зкизни, слишком много сходства с реальностью, чтобы
поэма сия могла считаться вполне романтической. А ее героиня, княгиня Нина... Да ведь
это же Закревская! Это ее портрет! Ее натура! Ее манеры, ее грехи, ее любовники, ее
причуды... Чтобы ни у кого не оставалось на сей счет сомнений, Боратынский скромно -
так и видишь его добродетельно поджатые губы! - сообщил в письме к Путяте: "В поэме
ты узнаешь гельсингфорские впечатления. Она моя героиня".
Это, кстати, и без его подсказки уловили все. И особенно Пушкин, писавший рецензию
на "Бал" и заметивший некую заданность в сюжете поэмы.
Да как же иначе? Да разве же могло быть по-другому, если каждое слово здесь,
выражаясь упомянутым нежно-поэтически-сентиментально-пошловато-романтическим
штилем, написано просто-таки не чернилами, а кровью разбитого сердца?! И если поэт
даже смеется, то это смех сквозь слезы:
...Меж умниц и меж дур
Моей княгине чересчур
Слыть Пенелопой трудно было.
Презренья к мнению полна,
Над добродетелию женской
Не насмехается, ль она,
Как над ужимкой деревенской?
Кого в свой дом она манит:
Не записных ли волокит,
Не новичков ли миловидных?
Не утомлен ли слух людей
Молвой побед ее бесстыдных
И соблазнительных связей?
Но как влекла к себе всесильно
Ее живая красота!..
Да уж. Внимателен был влюбленный поэт и, конечно, не мог не заметить, с какой
легкостью разбивала Аграфена Федоровна мужские сердца. А как истово-неистово
завидовали ей дамы и барышни всех возрастов! Такова же и княгиня Нина из поэмы
"Бал":
Какая бы Людмила ей
Своих лазоревых очей
И свежести ланит стыдливых
Не отдала бы сей же час
За яркий глянец черных глаз.
Облитых влагой сладострастной,
За пламя жаркое ланит?..
Как в близких сердца разговорах
Была пленительна она!
Как угодительно нежна!
Какая ласковость во взорах
У ней сияла! Но порой,
Ревнивым гневом пламенея,
.Как зла в словах, страшна собой,
Являлась новая Медея!
Какие слезы из очей
Потом катилися у ней!
Переменчивая, капризная, обольстительная, лживая, блистательная, опасная... Как не
влюбиться, как не потерять голову?! Ведь и сам Боратынский разбил себе сердце на сем
поприще. Бедолага провидел явление тех, кто последует его губительному примеру (имя
им легион!), и настойчиво предостерегал их, словно надеясь отвратить (и тем, видимо,
уменьшить количество счастливых соперников) от femme fatale Грушеньки, этой "заразы
страстной":
Страшись прелестницы опасной.
Не подходи: обведена
Волшебным очерком она;
Кругом ее заразы страстной
Исполнен воздух! Жалок тот,
Кто в сладкий чад его вступает:
Ладью пловца водоворот
Так на погибель увлекает!
Беги ее: нет сердца в ней!
Страшися вкрадчивых речей
Одуревающей приманки;
Влюбленных взглядов не лови:
В ней жар упившейся вакханки,
Горячки жар - не жар любви.
Насчет жара упившейся вакханки - это сильно сказано. Очень сильно... "Круто!" -
воскликнули бы потомки поэта, наши с вами, читатель, современники. Даже не сказано, а
выкрикнуто, прорыдано! Ну что же, в Закревской этот жар, может быть, и впрямь пылал.
Не исключено. Но в Боратынском - уж точно! - пылал не в меру разгоревшийся, ревнивый,
мстительный жар, который и заставит поэта вульгарно прикончить свою героиню. Да,
княгиня Нина покончит с собой, но для начала влюбится - впервые в жизни - в человека,
сердце которого принадлежит другой. Причем эта другая - "малютка Оленька" -
воплощает собой именно ненавистные Нине "ужимки деревенские" женской
добродетели. Когда ее любовник сделался счастливым супругом какой-то там дуры
Пенелопы, Нина отравилась. Свершилось возмездие... Ох уж эта патологическая страсть
литераторов сводить счеты со своими врагами и возлюбленными на страницах своих
произведений!
Ладно, счеты сведены. Однако сделался ли Боратынский счастливее и спокойнее? Нет.
Он еще сильнее растравил свою рану, а Закревская прочла поэму с пятого на десятое,
пожала плечами, усмехнулась - и отбросила не до конца разрезанную книжку, в
следующую минуту вовсе забыв о ней. Так что все маневры отставного любовника
пропали втуне.
Между тем жизнь гвардейская шла своим чередом. Все-таки Боратынский не только
любовью занимался и стихи писал, но и в службе военной состоял! Весной 182
...Закладка в соц.сетях