Жанр: Лирика
Играла музыка в саду
...весну нынешнюю, двухтысячного года. Принесла она мне
огорчений едва ли не больше, чем все мои остальные весны, вместе взятые. Да,
была весна ареста, но и весна Победы, и весна первого успеха в песне, и
весна нашей свадьбы с Лидочкой. А эта - привела меня, в общем-то, к финалу:
оказалось, что сердца моего осталось на считанные дни, и коронарограмма
подтвердила это. И повезли меня на каталке (помните - "лебеди-саночки"?) под
лампы в операционной знаменитого и, как оказалось, весьма симпатичного
хирурга Рината Акчурина.
Но эта его знаменитость лишь прибавляла мне надежды на успешный, а
точнее, просто положительный исход операции, а дальше не избавляла от
неминуемых мучений выхода из кризиса. С Божьей помощью мы пережили эти
стрессовые две недели. А в день выписки меня, еще совсем слабого, учившегося
снова ходить по земле, постиг еще удар (удар! еще удар!): температура 39,6,
потеря сознания и новая операция под общим наркозом - перитонит, и двадцать
минут до смерти. Хирургам, опять же с Божьей помощью, хватило этих двадцати
минут! И снова - палаты, уколы, бесконечная сдача крови. Лежание плашмя на
спине. Подумать только, за все мои длинные годы я не знал, что такое
капельница! А тут сразу все узнал - такое, о чем боюсь даже вспомнить. Да и
что можно вспомнить при температуре 39,6, в бреду?
Я отстрадал свое в госпитале Вишневского. Несмотря на повышенное внимание
врачей, отстрадать свое ты можешь только сам. Потерять от обилия лекарств и
наркозов аппетит и сон, представьте себе: бессонные ночи, лежание на спине -
грудь-то разрезана, а теперь еще разрезан живот, Господи, помоги!
И Он помог - я покинул и госпиталь Вишневского с премилым доктором
Немытиным, и вот, вышагивая по коридорам санатория на своих ставших худыми и
ватными ногах, снова пытаюсь оклематься. Гоню от себя впечатления и обломы
этой холодной весны, не в силах выйти в зелень и ощутить цвет и запах жизни,
которую я было покинул насовсем: боюсь простудиться и опять - под
капельницы.
И колесо обозрения крутит совсем другие воспоминания! Пытаюсь понять: кто
я есть, почему я такой, а не другой? От кого и от чего у меня мой легкий
нрав, самолюбие, все меньше граничащее с самоуверенностью, эта, а не другая
внешность? От родителей, о которых так мало написал я в этой книге, от
обстоятельств и узлов, в которые завязывала меня жизнь? От чего в человеке -
что вообще?
Вот в 1942-м пишу маме наспех, собираясь покидать Ростов, к которому
подошли немцы, записку, где и как нам встретиться. И понимаю, что никак и
нигде нам больше не встретиться, потому что мама мобилизована на рытье
противотанковых рвов. И скорее всего, уже попала в немецкое окружение.
Предчувствие не обмануло меня, оно у меня развито, как у женщины: мама
всю войну провела в немецкой оккупации, пробираясь из города в город по
Украине, где нищенкой, а где и нанимаясь на черную работу. Семейная легенда
рассказывает, что по доносу была она вызвана на допрос к самому гауляйтеру
Эриху Коху, который при двух овчарках допрашивал ее:
- Откуда вы знаете немецкий язык?
- За два года его нетрудно выучить. Но я также знаю и французский.
- Вот как! - И гауляйтер перешел на французский... Он служил в Париже. И
это спасло маму.
Что здесь правда? Может быть, гауляйтер был поменьше рангом, чем
наместник Украины, но остальное, скорей всего, правда. Даже я помню, как в
пору нашей жизни в Ленинграде, когда отец еще был студентом, маму учила
французскому бывшая фрейлина двора баронесса Остен-Сакен, в том доме, где
висел между этажами неподвижный с самой революции лифт - он же одновременно
Зимний дворец и крейсер "Аврора" наших ребячьих затей.
И мама двигалась на запад с немцами, пока ее сын вместе с Красной Армией
не обогнал отходящих немцев и не освободил маму вместе со всей Украиной.
Мама работала судомойкой в фашистском госпитале города Староконстантинова,
бывшего еврейского местечка, возле Шепетовки. Моя молодая, красивая,
крашенная в рыжий цвет мама.
А потом, когда я, чемпион по притягиванию неприятно-стей, попал из
военного огня в тюремное полымя, мама присылала мне в лагерь почти
ежемесячно по двести рублей, отрывая их от себя и спасая меня от голодной
смерти. От своих семисот рублей зарплаты экономиста.
Бессребреница моя мама, не нажившая за всю жизнь ничего, кроме раздобытой
мной, уже писателем, девятиметровой комнаты в коммуналке у Красных ворот и
крошечного холодильника "Морозко" на две кастрюли!
Когда мама умерла, совершенно здоровая, во время йоговской гимнастики,
мгновенно - закололо сердце, и "скорая" приехала поздно, - я буквально сошел
с ума от горя и не-ожиданности.
Что у меня - от мамы? И есть ли что - не знаю. Я не так прекраснодушен,
не так добр, не так способен на подвиги ради кого-то, не так чужд всему
внешнему в окружающем меня мире. Так что, я генетическая копия своего отца?
Отца забрали, когда мне было уже 14, но я не очень хорошо могу рассказать
о нем, хоть и был его любимцем и гордостью. Гордился он не моими
академическими успехами (помню, как лупил меня, с трудом постигавшего
таблицу умножения: ну почему семью девять - шестьдесят три?) Нет, отец
гордился моими успехами в спорте. Я уже при нем получил футбольную форму
спортобщества "Сталь" в Таганроге, а как я забивал голы на пустырях, отец
иногда мог видеть сам.
Но мой отец, я уже, помнится, говорил, был еще одним из отцов города. Он
ведал всем - строительством, коммунальным хозяйством, трамваем, жильем и
водопроводом, всеми траншеями и котлованами. И приезжал поздно, а когда в
обеденный перерыв обедал дома, всегда с белым сухим вином, и наскоро
прочитывал кипу газет, мы не могли посягать на это его время.
Зато в карты, в домино и в шашки ему не было равных и далеко за пределами
Таганрога. Иногда он позволял мне допоздна сидеть во время преферансных
ночей и учиться у таких же - но приезжих - гроссмейстеров, как он, этому
во-все не бесполезному в жизни умению. Не научился - они почти не хлопали
картами, а быстро расписывали висты, и пулька продолжалась не более одного
часа. Я потом утром изучал записи - не проиграл ли отец?
Нет, ни игроцкой лихости, ни удивительной энергии на работе, ни
авторитета в профессии, скорее всего, я не унаследовал от моего отца! А как
спокойно спросил он у энкаведешников: "Ордер?!" Откуда же мы - такие, как
есть? Почему, передав своим дочерям не вызревшую в нас музыкальность и
художественные способности, мы не добились от них хоть какого-то результата?
Ведь сами мы кое-что все же успели на этом поприще! Почему?
И какой смысл был клонировать овечку Долли - ведь по всем другим
признакам, кроме каракулевой шкурки и вылупленных зеленых глаз, это будет
совсем другое существо?!
Холодная весна, черемуха цветет, на улицу не выйти, и всякие глупости
туманят сегодня мое тоже еще не совсем оправившееся сознание.
ВОЙНА. ОБРАТНАЯ ДОРОГА
Городок Мерзебург, узловая станция, предоставил нашей армии какой-то
безграничный плац с военными постройками под десятки тысяч солдат, сразу
отпущенных домой. Мы жили в ожидании, пока собирались попутные эшелоны: на
Москву, на Украину, на Дон и за Волгу.
В кинозальчике круглые сутки крутился один-единственный американский
фильм "Серенада Солнечной долины". Согласитесь, что и Голливуд, и Соня Хени
в главной роли, а еще больше музыка Гленна Миллера - почти что нокаут для
вчера еще окопного и вшивого русского солдата. Два мира - две войны.
Посмотрев раза три весь фильм и выбрав для себя самый кайфовый момент -
чечетку "Чуча", я стал приходить только на этот номер и представлял себе,
как дома научусь бить степ не хуже братьев Николас. Через много-много лет я
видел их (их ли?) седенькими, старенькими, но живыми в городе Новый Орлеан,
штат Луизиана, во французском квартале - они плясали для прохожих один-два
такта прямо на мостовой: доллар за славу. Они были нищими.
Будущая жизнь моя представлялась мне смутно, но все-таки раем. Победа
пришла неожиданно, как все долгожданное. Я - цел, молод, достоин уважения,
честолюбивый юноша с тысячей незабитых голов впереди. Потом всю тысячу
забьет Пеле, а мои так и останутся при мне.
Каким-то образом я и здесь угодил на гауптвахту, не помню за что. Это моя
удивительная способность попадать в неприятности, по мне всегда скучали
гауптвахты и карцеры, виноват, не виноват ли, такова видимо, моя суть. И я
не успел получить свою медаль "За взятие Берлина", которую тут же вручали
солдатам, причастным к штурму Берлина, а я из моей пушки с рингавтобана
одним из первых открыл стрельбу по этому городу в апреле 45-го.
Эшелоны собирались медленно: ехала домой миллионная армия отвыкших от
дома солдат, и у каждого - какое-то наспех нажитое на чужбине имущество:
отомщенные костюмы с подложенными ватными плечами, гостинцы для жен и детей,
аккордеоны всех марок. Да это еще что! Тысячи велосипедов и мотоциклов,
попробуй провези их через всю Европу. Эшелоны-то состояли из теплушек: сорок
человек или восемь лошадей. Ведь ехали миллионы рядовых, самая настоящая
армия-победительница. Генералы и офицеры свои велосипеды доставляли каким-то
более хитрым способом.
Хочу, чтобы вы представили себе и весь эшелон целиком, с присобаченными
любым способом к своему вагону трофеями - с боков и на крышах теплушек,
проволоками и веревками - эшелон, идущий, как фантом, по Европе в каком-то
удивительном победном ритме. Немножечко пьяненький? Да, конечно. Облепленный
трофейными, кровью заслуженными колесами. Это хватило ума разрешить нашему
безжалостному к солдату командованию - без трофеев солдат голым и нищим
возвращался бы в свои голые и нищие пенаты.
А внутри теплушки - нары, сплошь устланные немецкими коврами, иногда
размером через весь вагон, синий дым от гаванских сигар, откуда-то их было в
Германии много. И звучат фальшивя немецкие аккордеоны "Хонер" и даже дорогие
итальянские. Какой проворный народ - через два-три дня (дорога была долгая)
эти люди, никогда ранее не державшие в руках никаких музыкальных игрушек,
руками, казалось бы, навек приржавевшими к пулеметам, довольно сносно
выводили свое любимое "Над озером чаечка вьется" и вовсе уж модное "На
позиции девушка провожала бойца".
У меня, не знаю откуда, тоже оказался небольшой аккордеончик, который мне
только мешал, и я не проявил ярких музыкальных способностей, как ни
старался. Ну никак еще долго не проклевывалась моя будущая профессия.
Поэтому в Варшаве аккордеончик был продан за пару бутылок польского самогона
бимбера и несколько упаковок - по 100 - сигарет "Пани". Так сгорела и ушла
дымом единственная моя возможность приобщиться к миру музыки. Считаю эту
сделку удачным компромиссом - в мире не возникло еще одного бесталанного
музыканта.
А эшелон-призрак мчался с войны по никому еще не принадлежавшей и не
выставившей границ Европе, пугая своим видом и сумасшедшей музыкой немецкие
и польские деревушки по обе стороны своего исторического марша - война,
обратная дорога.
Сто раз славлю предприимчивость и хозяйственность русского солдата
(некоторые везли даже конскую сбрую!). Не морщитесь и не фэкайте - мы их не
звали к себе в гости. Но они пришли. А мы обид не прощаем.
СМЕРТЬ ФАРАОНА
Поселок Кураховка на Донбассе. Дымит на угле и дает свою маленькую "плюс
электрификацию" местная ГЭС, а в гостинице имеет служебную комнату моя мама,
единственный мой якорь в жизни, сама снявшаяся со всех своих якорей. Два
перекати-поля. Мама, правда, начальник планового отдела какого-то
предприятия, а сынок - только что откинувшийся забалансовый человек,
навсегда пропитанный лагерным духом, без видимого будущего в свои уже
тридцать лет.
Скоро я покину этот поселок, подамся в город Мариуполь, почему-то
вписавшийся в судьбу мою, моих родителей и прародителей. Подамся в поисках
работы, в попытке приобщиться к обществу, из которого меня уволокли в
воронке. Вольюсь незаметным ручейком в русло строителей социализма на заводе
имени Ильича. И начнется странная полоса моей жизни в общежитии, о которой я
уже упоминал на страничках этой книги памяти.
А пока истекают февральские деньки 53-го года. Бездельничая на маминых
харчах, я пытаюсь понять, что же такое воля, потому как что такое свобода,
мне и до сих пор не совсем понятно. Выбор возможностей в поселке невелик.
Пейзаж: дымящие трубы ГРЭС да по горизонту - горами - терриконы старых шахт.
Правда, есть Дворец культуры энергетиков, а в нем - большой бильярдный
стол, вокруг которого и закружилась моя никем не востребованная свобода. Я и
раньше, в детстве, был любителем катания шаров, а здесь, при ежедневной
многочасовой тренировке, превратился и вовсе в грозу местных авторитетов.
Вечерами, когда поселок собирался во Дворце на кино и другие мероприятия,
стол обступали зеваки, а я был героем зрелища и слышал то и дело похвальные
реплики: "Во цыган дает!" Цыган так цыган, я же и здесь, как и всюду, был
чужим. Главное, что я даже помаленьку мог зарабатывать себе на карманные
расходы.
Пока однажды не появились в толпе две приезжие молодые женщины, одна со
своими киями в чехле, и не показали мне, как нужно хорошо играть на
бильярде. Одна была профессионалкой и появлялась там и сям в зависимости от
дня выплаты шахтерам аванса или зарплаты. Цыган был посрамлен, а быть не
первым, как вы уже знаете, он не привык. Прощай, бильярдная!
А дни февральские скатились к марту, и вот как-то утром гостиничное радио
принесло весть о кончине товарища Сталина. Я слушал сообщение, подводившее
черту под целой эпохой, и плакал. Да, плакал. Как я ненавидел этого
человека, развеявшего по ветру мой дом, отнявшего у меня надежды, душившего
в своих объятиях половину Европы! Но нет, нет и нет - это не были слезы
радости, это были настоящие человеческие слезы по оставившему сей мир
главному человеку эпохи: что теперь? Как мы теперь без него? Я не могу
перевести сейчас на язык логики эти дурацкие слезы по скончавшемуся фараону,
но так было.
Остались построенные в его честь пирамиды: этот Дворец культуры, весь в
его бюстах и портретах, в красных полотнищах с утвержденными им лозунгами,
эти ГЭСы и ГРЭСы, это пятипроцентное ежегодное снижение цен, Красная Армия в
Корее. И осталась на всю жизнь наша с мамой неприкаянность, бездомность,
выброшенность за борт, а обеспечил и подарил ее нам лично он, фараон, по
которому я плакал в том поселке и до сих пор не в силах объяснить себе эти
свои позорные слезы.
ПИСЬМО МИШЕ ШЕЙКИНУ
Как мало осталось нас, вояк 168-го истребительно-противотанкового полка,
в живых. Еще недавно мы собрались в Белгороде, где жил наш престарелый
замполит, как бы вокруг него.
Вот и встретились,
Звенят на нас медали,
Сорок лет, считай,
Друг друга не видали!
Пахнут галстучки
С резинкой
Нафталином,
А расстались пацанами,
За Берлином.
- Ты-то - чей?
- А я - Рогозин!
Совпадает? -
В разговоре буква "ё"
Преобладает.
Ну, по первой,
Ну, с прицепом
Опростали,
Сикось-накось
Всю войну перелистали.
Погудели, вспоминая,
Забывая -
Ведь война,
Она у каждого иная!
А вино, оно у нас
Как проявитель -
И уже не пиджачок
На мне, а китель.
Снова танки
Выползают из лощинки,
И опять у нас -
Ни страха, ни морщинки.
Проявляет проявитель,
Проявляет,
Молодая моя армия
Гуляет!
Ну, в общем, все рассказано в этом как бы прозаическом стихотворении. И
было нас - не вообще живых, а только приехавших на встречу - человек
двадцать. Большинство не огневики, а шоферы, возившие наши пушки. Но куда
возили? На самый передок, на огневые позиции, так что убивало нас и их
одинаково, рядышком.
А как собрать со всего Союза однополчан? Должен кто-то проявить
инициативу. И такой человек нашелся - сейчас отставной подполковник, а тогда
рядовой фронтовой водитель "студебеккера" Михаил Михайлович Шейкин. Веселый,
инициативный по характеру человек. По-английски такой человек называется
"миксер", а по-русски такого в точности слова нет, но близко - заводила,
душа общества, закоперщик.
Это ж сколько усилий надо приложить, почти термоядерной энергии - всех
разыскать, списаться, ответить каждому, с кем-то даже съехаться-свидеться!
С тех пор стали приходить ко мне десятками письма-открыточки из разных
мест. Главным образом поздравления с Днем Победы и другими праздниками. И
почти каждое послание кончалось словами: "...И мирного неба над головой".
Жена принесет почту из ящика и скажет: "А вот эти три письма "мирного неба
над головой"". Ей-то чудно это прилипчивое мышление, как под копирку.
А мне - воспоминания, и я не замечаю стандарта, живы, и слава Богу! Миша
же Шейкин, любитель писать подробные письма, пишет мне и до сих пор
регулярно, с перерывами на свои инфаркты, с подробными советами, как их надо
преодолевать волей и силой духа. Как он увеличивает количество и расстояния
своих проходок и пробежек. А потом - негодование на украинские власти, так
жестко отделившие Украину от России: Миша живет в Чернигове. Когда-то, в
войну, наша бригада формировалась неподалеку, в Черкассах. Вот так и стал
моим однополчанином этот восемнадцатилетний паренек с шоферских скоростных
курсов.
Но главное в Мишиных письмах - информация об ушедших друзьях. Похоронки.
Нас все меньше и меньше остается на земле. Жалковато было смотреть на нас,
одетых в одинаковые выданные штатские костюмы на параде в честь 55-летия
Победы. Вот идем в беретах, вот - в кепочках, а когда пошли мы в шляпах,
жена моя сказала: "Шпионы!" Смешно. И грустно.
Не имею права цитировать чужие письма, но не сочинять же мне за Мишу
Шейкина. Его заветная мечта - попасть в передачу "Поле чудес" и рассказать
по телику о Мишке Таниче - солдате и футболисте, как он его помнит, с
большими преувеличениями,
Я думал всегда, получая эти письма: где мы разошлись в оценке событий и в
самой стилистике ("мирного неба") - ведь мы же стояли под одной пулей и
миной рядом? Когда я начал думать по-иному? Ах, наверное, это было еще до
того, как мы встретились на ратном поле, - слишком много поводов дала мне
жизнь для сомнений и инакомыслия!
С год назад Миша снова сообщил: нас осталось всего пятеро, и перечислил.
Давно уже нет писем от Миши Шейкина, вот и с 55-м Днем не поздравил впервые.
(Оказывается, поздравил, слава Богу, - я был в больнице.) И это число -
пятеро - имеет горькую тенденцию сокращаться. Может быть, оно уже не есть
правда. Живите подольше, пятеро, не сдавайтесь!
Пиши мне, дорогой Миша! Мы еще побываем на "Поле чудес". И какое значение
могут иметь наши несовпадающие оценки и тем более слова!
Пиши - мы еще живы.
КОРОТКОЕ ЗАМЫКАНИЕ. ЭПИЛОГ.
Бессонница! Вот уж часы заполночь пробили два раза, потом три. Взял себя
за волосы, как Мюнхгаузен, и усадил за письменный стол. Впервые в жизни пишу
ночью.
На днях сгорел офис моего знакомого, Сережи Михайлова, в Доме туриста на
Ленинском. Дотла сгорел вместе с электронной серьезной начинкой. Причина
пожара - короткое замыкание. Короткое замыкание по-российски: точно в
назначенное время. Ровно через двадцать минут после ухода последнего
сотрудника, в девять часов вечера. Поджигателя, разумеется, не найдут или, в
крайнем случае, дело развалится в суде. Нет Закона в нашем молодом
государстве, нам и всего-то тысяча лет!
Сейчас горит в Москве Останкинская телевизионная башня, символ уходящего
века в безбожной стране, слишком поздно спохватившейся о Боге.
А может, причина бессонницы - злосчастная рюмка водки в компании друзей,
да под селедочку с картошечкой. Как тут удержаться? Слышите - под селедочку,
а не под селедку! Слыхал где-то, что рюмка водки настолько полезна,
насколько вредна сигарета. Себе в оправдание вспомнил.
Не спится. Возвращаюсь к своему двадцатому веку. Вот он снова навалился
на меня всей несносной тяжестью, прогибает! Научившись ходить на исходе
первой его четверти, я так и прошагал, прополз, промелькал по просторам
остальных его трех четвертей. И вот он кончается. Он уже многажды кончался
для меня. Кончается и сегодня. Горит Останкинская башня. Грустно, тревожно,
символически.
Что-то вспомнилось, больше позабылось. Вот мы подались в длинное
путешествие по экзотической Средней Азии. Три молодых сталинградских поэта -
Федор Сухов, Валентин Леднев (оба уже члены Союза писателей) и литературный
неофит, лирический герой этой книжки. За впечатлениями, без гроша в кармане,
наудалую. Напечатаем в Баку по парочке стихотворений, выпросим гонорар сразу
- и за море, в Красноводск!
На первом пароходике, открывающем навигацию, по Каспию в нефтяных
разводах, с билетами без места. Один из нас, не я, прикорнул среди ночи на
чем-то мягком, оказавшемся поутру шваброй, которой команда драит палубу.
Хорошая подушечка! Не беда.
А зато дальше умываемся и чистим зубы уже в Азии, в Красноводске, на
вокзале, соленой морской водой из-под крана - небывальщина, Красно-безводск!
Потом поезд раскаляется в пустыне Каракум до сорока пяти по Цельсию по
дороге в Ашхабад. И никаких тебе фотогеничных басмачей по дороге, одни
пограничники. И - Ашхабад, с его арыками, папахами и какой-то по-райски
красивой и прохладной, оккупированной партийными бонзами Фирюзой.
И снова стишки в молодежной газете, а далее - Ташкент с хлопковыми
горами, после землетрясения, и Алма-Ата со следами недавнего селевого
потока, все сокрушившего на своем спуске от катка Медео. Впечатления,
впечатления, молодость! Хорошо еще, что многое улетучилось из памяти, а то
не было бы конца у этой книжки.
В Ташкенте, проездом, на вокзале, вспомнил я, что здесь живет сосланный
или сам себя сославший во искупление грехов любимый мой с войны поэт
Константин Симонов. Вот познакомиться бы! Набираю просто так, безумный, ноль
девять и спрашиваю у сонной телефонистки (время - четвертый час утра)
телефон Симонова, Константина Михайловича.
- Один какой-то Симонов у нас есть, без инициалов.
- Давайте! - сказал я в надежде узнать у абонента телефон моего кумира,
автора стихотворения "Жди меня". И набрал номер, как в рулетку. Трубка на
том конце недовольно сказала: "Да!"
- Я тот самый Симонов, но какого черта вы звоните в такое странное время?
- Видите ли, мы здесь проездом и просто ну не можем не повидать вас! Наш
поезд отходит в десять утра.
- Ладно, - сжалилась трубка. - Валяйте приходите в девять.
Полиграфическая, сто тринадцать.
Господи, каким образом запомнился мне навсегда этот совершенно
никчемушный адрес? И до утра мы брились и чистили перышки в вокзальном
туалете - я в волнении от предстоящей встречи, а друзья мои как бы не
возражая - им Константин Симонов был менее интересен. Вода на этот раз была
сухопутная, пресная, настоящая.
"113" оказался коттеджем, разделенным на две двух-уровневые квартиры.
Веранда симоновской половины была уставлена цветами, в корзинах и россыпью -
не иначе после какого-то торжественного дня в семье. Я рассказал поэту, как
променял на его сборник сорок пятого года с портретиком подполковника
Симонова толстенный том запрещенного тогда Аркадия Аверченко - его раздобыла
и сберегла для меня мама в немецкой оккупации.
- Придется ради вас вернуться к стихам. Я ведь давно и насовсем ушел в
прозу.
Потом друзья мои спросили неуклюже его мнение о книжке Кочетова, в
которой Симонов выведен непристойно.
- Я Кочетова не читаю.
Не вспомню даже, угостил ли он нас чаем. Скорей всего, нет, но не может
же это быть правдой!..
А когда я вернулся домой с гостинцами и остатком неистраченных
заработков, опоздав на несколько дней к обещанному празднику - Дню Победы,
моя распрекрасная жена Лидочка третий день голодала: никаких припасов в
нашем доме не водилось, а те, что были, скончались в праздник. Голодала и
записывала в дневник свои головокружения. Денег не было даже на хлеб! А
одолжить сотню на пару дней у соседей - такое ей и в голову прийти не могло,
легче умереть с голоду. Такой уж человек моя Зоя Космодемьянская, гордая до
погибели!
Прости меня, любимая, за все-все-все неприятности, которые я причинил
тебе! Я здесь прошу прощения и у Господа. Всей любовью к тебе, единственной,
может быть, я искупил мои мелкие прегрешения.
Кончается двадцатый век, да что там - мы уже живем в двадцать первом!
Ведь когда мальчику исполняется десять лет, ему уже в день рождения десять
лет, а не девять. И христианскому человечеству уже две тысячи лет, ровно
двадцать веков!
Горит Останкинская башня, передавшая миру столько вранья и трагических
сообщений! Гибель двух атомных субмарин с экипажами. Череда смертей (одна за
другой) кремлевских старцев, хозяев горящего останкинского эфира. Расстрел
Белого Дома на глазах у любопытной толпы, просто Древний Рим какой-то!
Чернобыль, траур всей Европы, один стоящий всех перечисленных печалей.
Заказные убийства и фотороботы исполнителей, которые - все знают - никогда
не будут пойманы. Чеченские (зачем?) похоронки, взрывы домов в Москве и
Волгодонске. Разметанные фрагменты человеческих тел на Котляковском
кладбище. Совсем недавняя диверсия в подземном переходе на Пушкинской
площади... Хватит!
А из веселых новостей "раньшего" и вовсе карикатурного времени -
зна
Поділитися у соцмережах