Жанр: Журнал
Юрий лотман - человек судьбы
В. Вахрушев
ЮРИЙ ЛОТМАН - ЧЕЛОВЕК СУДЬБЫ
Книга Б. Егорова, посвященная жизни и творчеству Юрия Михайловича Лотмана, была
заказана автору его коллегами из КНР и должна быть опубликована там в переводе на
китайский язык. Одновременно она публикуется и у нас. Хотя о выдающемся ученом уже
существует множество публикаций научного, научно-популярного, мемуарного характера,
за Б. Егоровым остается приоритет в создании 'комплексного' труда, объединяющего
жанры жизнеописания и монографии, освещающей вклад Лотмана в науку - в контексте
отечественной и мировой культуры. Автору книги посчастливилось в течение сорока с
лишним лет быть коллегой и близким другом Юрия Михайловича, что и дает ему право
считать свою работу 'может быть, самой обстоятельной' на данном этапе филологической
науки (с. 242). Такое объединение биографического, мемуарного и научного начала в
книге о Лотмане особенно уместно потому, что этот ученый был цельной личностью, или,
говоря его собственным языком, и объектом и субъектом творимой им самим
семиосферы.
В работе 'Миф - имя - культура' Ю. Лотман и Б. Успенский доказывают: '...система
собственных имен образует... особый... мифологический слой'1 естественного языка,
способствующий - парадоксально-внерациональным путем, через метафоры, символы и т.
п., - развитию как искусства, так и точных наук. Определенный 'мифологизм' присущ и
фамилии ученого. Фамилия его отца была Финкельштейн, но по каким-то соображениям
он сменил ее на 'Лотман'. А слово 'лот' в древнегерманском (в формах 'hlot, khlut')
означало 'предмет для определения судьбы с помощью перебора шансов'2. 'Лотман' - это
'мифема' (термин К. Леви-Стросса) человека судьбы. Судьбы не как фатальной
обреченности, а как активного 'жизнестроительства' - о чем речь пойдет ниже.
Б. Егоров воссоздает облик Лотмана-человека на всех этапах его жизни, стараясь не
упустить ни одной сколь-нибудь значимой черты его личности, социальнопсихологического
типа, который в нем воплощался. Каким же предстает перед нами этот
филолог и культуролог мирового масштаба? Прежде всего необычайно сложной и посвоему
противоречивой личностью, каким и 'положено' быть гениальному человеку.
Честный и прямодушный, он заявлял: '...я все же человек сталинской эпохи...'3. Было в
нем нечто от одессита (его родители из Одессы) - легкость, стремительность, фантазия,
юмор. И в то же время и от... Васи Теркина, в чем он тоже охотно признавался4. А по
глубинной своей сути это был типичный русский интеллигент XIX - начала ХХ века с его
своеобразнейшей 'достоевской' установкой, о которой сам Юрий Михайлович говорил:
'...сочетание оппозиционности ко всему и чувства вины перед всем... создает тот
специфически русский комплекс, который мы напрасно искали бы на Западе'5. Эти и
другие качества характера и мировоззрения ученого определяли как его поведение, так и
во многом его научную деятельность, многочисленные примеры чему мы находим в книге
Б. Егорова. Характерна, скажем, особая предрасположенность Лотмана к проблеме игры
как одной из фундаментальных категорий мировой культуры. Склонность к шутке,
озорству - 'теркинскому', 'одесситскому', специфически интеллектуальному -
сопровождала его всю жизнь: в тяжелых ситуациях на фронте, в мрачный период 'борьбы
с космополитизмом', в относительно веселые 'оттепельные' годы и далее - вплоть до
конца. Об этом 'карнавальном' элементе в его жизни свидетельствуют 'шарады',
разыгрывавшиеся в семьях Егоровых - Лотманов в Тарту (разновидность домашнего
театра, популярная еще в XVIII-XIX веках), веселая атмосфера, которую поддерживал
Лотман на своих знаменитых 'летних школах', лотмановские письма и рисунки. Юмор
ученого мог принимать характер тонких интеллектуальных эскапад, тщательно
замаскированной иронии. Так, в письме к Ф. С. Сонкиной он рассказывает о том, как ему
довелось 'разыграть' ленинградских писателей 'зело теоретической' лекцией, хотя
аудитория ждала более популярного выступления6.
Как показывает Б. Егоров, в своей научной деятельности ученый шел к постижению
сущности и закономерностей игры, последовательно расширяя диапазон своих
наблюдений над игровыми процессами в культуре, обогащая свою теоретическую базу за
счет привлечения новых научно-философских построений (в частности, теории Ильи
Пригожина о динамике неравновесных систем). Так, в книге 'Структура художественного
текста' Лотман сопоставляет игру и искусство, находит сходство и различие между ними.
Он пишет: 'Игра моделирует случайность, неполную детерминированность, вероятность
(очевидно, здесь лучше подойдет слово 'вероятностность'. - В. В.) процессов и явлений'7.
И устанавливает корреляционную связь между игрой и художественным текстом, а также
с 'художественным поведением' адресата, воспринимающего этот текст.
Здесь Б. Егоров пишет о 'досадной промашке' Лотмана и других тартусцев по отношению
к наследию А. Ф. Лосева (с. 141), разрабатывавшего в те же годы проблемы эстетики. Речь
шла о том, что в работах московско-тартуской школы не было ссылок на лосевские труды.
А ведь этот философ, в частности, тоже говорил об 'игровой' природе творчества, только
обозначая ее другими терминами. У него, например, сказано: искусство есть
'вероятностное знание', 'поэтическое' вероятное'8 (в толковании Аристотеля. - В. В.) выше
повседневной реальности. Тартусцам, очевидно, не по душе была та словесная дань,
которую Лосев отдавал марксизму и диалектике, 'диалектической логике'. К слову
сказать, на Лосева не ссылался и Бахтин, хотя он мог бы, например, учесть лосевское
представление о слове как о диалектическом единстве и борьбе различных 'стихий',
'энергий', о столкновении в слове того, что стало у семиотиков называться знаком и
значением9.
В дальнейшем Лотман, расширяя диапазон исследуемой им семиосферы, начинает все
больше говорить об игровых аспектах других видов искусства - кино, театра, живописи,
музыки, а также об игре в действительности, в истории, в бытовом поведении людей.
Здесь он продолжил и научно обосновал многовековую традицию сравнения жизни с
театром (музыкальным представлением, живописью, вообще с искусством), которая
зародилась одновременно с появлением театра в мировой культуре. А в последние годы
своей жизни ученый стал заниматься драматическими и трагическими аспектами
жизненной 'игры' - темами смерти, пустоты, энтропии и той ролью, которую играет или
может играть искусство в борьбе с окружающим нас хаосом.
Б. Егоров справедливо замечает: чрезмерное увлечение игровым поведением в жизни и
творчестве опасно. 'И я подумал тогда, что, наверное, у Лотмана глубоко в душе сидит
этот червь разрушения' (с. 138-139). Слава Богу, он умерялся добротою ученого, его
гуманным мировоззрением. Недаром сам Лотман выступал против постструктуралистов и
деконструктивистов с их культом безответственной 'интертекстуальной игры', в ходе
которой выстраивается некая эпистемологическая энтропия: 'смерть автора', 'смерть
текста', 'смерть читателя' и т. п. Но заслугой ученого следует считать то, что он обосновал
неизбежность и необходимость соединения в творческом процессе 'разрушительного' и
созидательного начал, взаимодействие которых и придает творчеству специфическую
'игровую' окрашенность. Б. Егоров приводит интересные примеры пародий на работы
Лотмана, его собственных пародийных оценок своих трудов.
Детально прослеживается в книге эволюция пушкинской темы в исследованиях Лотмана.
Без преувеличения можно сказать, что Пушкин был для ученого вдохновляющим образцом
гениального творца и человека, которому он посвятил, возможно, лучшие свои работы,
вошедшие по праву в мировую пушкиниану. Б. Егоров учитывает по возможности все
известные ему оценки, которые были даны в отечественной и зарубежной
филологической науке пушкиноведческим исследованиям ученого, но он не просто
суммирует их, а и дополняет, корректирует со своих позиций. Особую остроту этому
разделу книги придает эпизод, связанный с рецензией Б. Егорова на книгу Лотмана
'Александр Сергеевич Пушкин. Биография писателя' (1981). Рецензент, очень высоко
оценивая книгу в целом, не соглашается с одной магистральной мыслью автора о том, что
у Пушкина была 'сознательная и программная жизненная установка', что поэт 'всегда
строил свою личную жизнь', создавал 'неповторимое искусство жизни'10. Текст рецензии
был послан Лотману, который тотчас откликнулся на нее большим письмом. Он не
возражал против публикации рецензии, но отстаивал свою позицию как в научном, так и
личностном плане. Перекликаясь с французскими экзистенциалистами, особенно с Камю,
Лотман подчеркивал, что недостойно ссылаться на непреодолимые обстоятельства. Они
'могут сломать и уничтожить большого человека, но они не могут стать определяющей
логикой его жизни. Все равно важнейшим остается внутренняя трагедия...'11. Конечно
же, ученый при этом имел в виду и самого себя. Егорову удалось опубликовать это письмо
и свою реценцию лишь в 1994 году12. Но и теперь, в своей книге, он остается
противником 'жизнестроительной' позиции своего друга и коллеги. В чем причина столь
радикального расхождения и кто прав в этом споре?
По моему мнению, истина тут лежит не 'где-то посредине', а во взвешенной
диалектической оценке позиций с обеих сторон. Говоря иначе, желательно
переформулировать проблему: 'жизнестроительство' можно понять как выстраивание
жизни по законам художественного жанра. Ведь речь идет об одном из важнейших
аспектов культуры, о соотношении жизни и искусства ('внетекстовой реальности' и
текста, как говорил Лотман в 60-е годы). В мировой культуре сложилась освященная
тысячелетиями традиция восприятия жизни как явления изоморфного искусству. Уже
Алкиной, легендарный царь феаков, говорит в 'Одиссее' о героях Троянской войны:
Им для того ниспослали и смерть, и погибельный жребий
Боги, чтоб славною песнею были они для потомков.
Но превращение судьбы в 'песню' предполагает, что первая была структурно готова к
этому. И у немецких романтиков мы находим логический поворот темы: искусством
становится сама реальность. Новалис заявлял: 'Мы живем в огромном (и в смысле целого
и в смысле частностей) романе'13. Разумеется, сразу возникает вопрос, о каком 'романе'
идет речь? Может ли действительность, история осмысляться в жанровых категориях? По
нашему мнению, может и должна, как это делается давно уже в мировой историографии.
Но в таком случае почему бы Пушкину не быть автором - отчасти 'аукториальным',
отчасти 'персональным' - романа (или трагедии) собственной жизни? (Вспомним изящноциничный
афоризм Уайльда: 'Полюбить самого себя - вот начало романа, который
продлится всю жизнь'.) Б. Егоров справедливо замечает, что жизнь любого человека
складывается из 'тьмы случайностей', вроде бы не оставляющих места для 'творчества'
жизни (с. 177). Но ведь и Лотман оговаривается: пушкинское 'искусство жизни' не есть
'сухо рациональный процесс', это 'сознательно-волевой импульс, который может быть
столь же иррационален, как и любая психологическая установка' (с. 179). Для Егорова же
соединение 'сознательности' и 'иррациональности' выглядит неприемлемым
'оксюмороном' (с. 182). Однако оксюморон - это как раз приемлемое метафорическое
определение для нашей психики, в которой различные пласты сознания и подсознания
борются, сосуществуют и взаимодействуют. Да, жизнь Пушкина складывалась во многом
из непредвиденных случайностей, она же была обусловлена социально-историческими
закономерностями русской истории. Были в ней моменты фарсовые, были мелочи
'бытового жанра', 'фламандской школы пестрый сор'. Но была и высокая 'романическая'
(одновременно и трагедийная) составляющая - это выделенное ученым противостояние
поэта среде и судьбе, его гениальная способность возвышаться над обстоятельствами,
претворять их в творчество. Троянские герои жили для того, чтобы стать песней. Пушкин
творил 'песню' из своей жизни и из истории России. А его смерть стала легендой, мифом,
материалом для научных и популярных работ, художественных произведений. Чем не
'жизнестроительство'? Лотману, на мой взгляд, следовало бы несколько
подкорректировать текст своей книги о поэте, дать развернутую теоретическую базу для
своей концепции, и тогда к его представлению о Пушкине - авторе 'внетекстового'
художественно-жизненного текста (прибегнем к такому неуклюжему выражению) было
бы меньше критических замечаний. Тем более, что и жизнь самого Лотмана несла в себе
возможность 'романного' ее осмысления (см. нашу рецензию на 'Письма' ученого:
'Вопросы литературы', 1999, ? 3). В любом случае, как правильно пишет Б. Егоров, 'споры
мои, как и ряда более ранних рецензентов книги, с лотмановской концепцией
сознательного 'жизнестроительства' не должны отвратить читателя от этой проблемы' (с.
183). Могут быть мнения и совершенно 'безумного' (в духе афоризма Н. Бора) характера.
Для обоснования их в творчестве Пушкина, в его рукописях, черновых набросках, других
документах его эпохи (например, в письмах Дантеса к Геккерену) найдется немало
материалов.
Большой интерес представляет в книге раздел 'Искусственный интеллект и артоника'.
Речь идет об интереснейшем эпизоде из истории междисциплинарных связей,
начавшемся в 1971 году и насильственно прерванном в 1976-м по воле партийного
чиновника. Егоров в 30-е годы учился в Ленинградском институте авиационного
приборостроения, затем, под влиянием знаменитой работы Н. Винера, написал книгу
'Кибернетика и литературоведение' (она, к сожалению, до сих пор не опубликована). На
хоздоговорной основе Лотман, Егоров и профессор кафедры кибернетики М. Б. Игнатьев
(теперь его учебное заведение называется Санкт-Петербургский университет
аэрокосмического приборостроения) стали разрабатывать основы новой научной
дисциплины, которая, по аналогии с бионикой, была названа 'артоника'. Это была заявка
на теоретическое обоснование мысли: 'законы художественных конструкций' могут быть
использованы для создания сложных электронных систем информации.
Б. Егоров отдает должное двум 'итоговым' книгам ученого: 'Внутри мыслящих миров'
(1996; рецензию на нее см.: 'Вопросы литературы', 1998, ? 6) и 'Культура и взрыв' (1992).
Первая из них создана на основе лотмановских работ 70-80-х годов и является их
обобщением. По аналогии с известными понятиями 'биосфера', 'ноосфера' Лотман ввел
термин 'семиосфера', который по-своему переструктурировал семиотику как науку. В
русле мировой семиотической мысли лежит ведущая идея книги о тексте как
'смыслопорождающем устройстве', идея, близкая философу Мерабу Мамардашвили,
выдающемуся современнику Лотмана. Большой интерес представляют и мысли ученого о
механизмах работы этого 'устройства', о типах интертекстовой коммуникации. Б. Егоров
полагает, что здесь Лотмана подстерегала известная методологическая опасность,
выразившаяся в том, что в последние свои годы исследователь подчас прибегал к 'манере
индуктивного расширения... возведения частных черт и свойств до общих категорий' (с.
231). Автор книги вступает в спор с Лотманом относительно оценки двух типов
коммуникации ('Я - Он' и 'Я - Я'), и эта плодотворная дискуссия, несомненно, актуальна и
сейчас.
Можно еще много говорить о том, как взвешенно и всесторонне оценивает автор
рецензируемой работы богатейшее научное наследие Лотмана, как прослеживает он
эволюцию его научной методологии, начиная от первых трудов, выдержанных в
гегелевско-марксистском духе (о них хорошо сказано в статье М. Гаспарова 'Лотман и
марксизм'), продолжая его первыми структуралистскими работами, трудами по
семиотике и кончая последними книгами и статьями ученого, в которых намечался
широкий и разнообразный спектр дальнейших исследований с отдаленной увлекательной,
а, возможно, в чем-то и утопической, перспективой создания 'универсальной'
дисциплины, в которой объединились бы достижения точных и гуманитарных наук. Но
мы теперь обратимся к структуре книги о Лотмане.
Можно со значительной долей вероятности предположить, что сам ученый одобрил бы ее
план. Она построена так, что части ее перекликаются друг с другом, а в чем-то даже и
повторяются, но так, что создается как бы система взаимоотражающихся зеркал, в
которых фигура Юрия Михайловича Лотмана возникает как живое стереоскопическое
изображение. Мы видим его ребенком, школьником, студентом, солдатом, прошедшим
все ужасы войны и ставшим одним из миллионов ее героев, снова студентом,
начинающим преподавателем, мужем, отцом, заведующим кафедрой, университетским
профессором и популярным лектором, создателем школы советского структурализма и
международно признанным авторитетом в семиотических исследованиях. Видим Лотмана
и в последние трудные годы его жизни. Автор жизнеописания правильно сделал,
поместив рассказ о смерти ученого чуть ли не в середину своего повествования (с. 224227).
Сдержанно, почти протокольно рассказано об этом печальном событии. В
соответствии с предсмертной волей усопшего не было никаких речей над гробом, лишь
университетский хор пел 'Gaudeamus', молча шло прощание, на могилу возлагались цветы
и венки. И только вечером за поминальным столом президент Эстонии Леннарт Мэри,
который сам в свое время был студентом при кафедре Лотмана, сказал проникновенное
поминальное слово, в котором подчеркнул искреннюю простоту, человечность великого
ученого и значимость его научной школы для развития культуры 'свободного мышления'.
Земная жизнь Лотмана кончилась, но живут его труды, живет память о нем.
Продолжается и книга Б. Егорова. Мне представляется, что тут он (возможно, невольно)
использовал художественный прием из романа Фейхтвангера 'Мудрость чудака', в
котором смерть главного героя, великого писателя и мыслителя Жан-Жака Руссо, тоже
изображена где-то на полпути сюжета. Человек скончался, но живут его идеи,
торжествует его дело, - вот что говорит этим немецкий писатель. Так и здесь: после
страниц о смерти и похоронах ученого его коллега и друг продолжает свой рассказ - о
последних книгах Лотмана, об оценке его научного наследия в целом. И о полемике
против его идей, принимающей иногда явно неприемлемые формы. Особенно удивила и
возмутила Б. Егорова критика, прозвучавшая в книге талантливого и эксцентричного
филолога В. Турбина 'Незадолго до Водолея' (1994). В 60-е годы этот молодой ученый
бросил вызов филологам-традиционалистам и советским чиновникам от науки своей
дерзкой книгой 'Товарищ время и товарищ искусство', в которой звучали 'оттепельные'
лозунги, провозглашавшие сближение гуманитарных наук с точными. А в последней своей
работе Турбин, ничтоже сумняшеся, сводит лотмановский структурализм к набору схем,
'чисел и линий', более того - к 'своеобразному концлагерю' для искусства, к
'заключительному аккорду... лебединой песни марксизма' (с. 241). Автору этих мыслей не
откажешь в остроумии: 'числа и линии' вполне годятся как пародия на структурализм.
Верно и то, что Лотман был человеком сталинской эпохи. Но обвинять его в устройстве
филологического 'концлагеря' - это действительно 'клеветническая чушь' (с. 241), как
выражается Б. Егоров.
Солидное место в книге, не менее одной трети ее объема, занимают 'Приложения',
несколько разнородные по составу, но в целом удачно ее дополняющие. Прежде всего, это
статья Б. Егорова 'Бахтин и Лотман' (видимо, следует ожидать аналогичных работ на тему
'Лотман и Лосев', 'Лотман и Леви-Стросс' и т. д.), исследование Т. Кузовкиной 'Тема
смерти в последних статьях Ю. М. Лотмана'. Особую ценность представляют так
называемые 'Не-мемуары' ученого (по аналогии вспомним 'Антимемуары' Андре Мальро).
Это блестящий образец армейских воспоминаний о Великой Отечественной войне, в
которых 'окопная' правда, увиденная и пережитая рядовым бойцом, органически
соединяется со стратегическими оценками, сделавшими бы честь работнику Генштаба.
Кроме того, здесь ценнейшие зарисовки университетской жизни 30-х и 40-х годов,
выразительные зарисовки из 'эстонского' периода работы ученого. Читая эти страницы,
мы видим, как их использовал Б. Егоров в своем повествовании и как эти два мемуарных
пласта соотносятся друг с другом. Хорош и 'вольный опыт автобиографии' исследователя,
сделанный им для радиостанции Би-би-си в 1989 году, а он в свою очередь плавно
перетекает в 'Двойной портрет', удачный опыт Лотмана в жанре Плутарховых
'Сравнительных жизнеописаний'. Сопоставляются университетские учителя Лотмана,
сначала Б. Томашевский и Г. Гуковский, а затем М. Азадовский и В. Пропп. К этим эссе
примыкает отрывок о Б. Эйхенбауме. Не вникая в суть этих изящно выполненных
мемуарных фрагментов, отметим лишь один штрих. Для Лотмана было исключительно
важно подчеркнуть мнение известного слависта академика А. С. Орлова о том, что
'исследователи невольно передают изучаемым ими писателям глубинные черты своего
собственного характера' (с. 335). Так же, добавим мы, как и то, что филолог выбирает для
исследования художников, близких ему психологически. А это лишний раз
свидетельствует о близости филологии к искусству и опровергает клевету против Лотмана
- устроителя 'концлагерей' в гуманитарной науке.
Последняя часть книги отдана воспоминаниям Б. Егорова о Лотмане, друге и соратнике.
Они привлекательны тем, что начисто лишены какого-либо 'сальерианского' подтекста,
особенно когда речь идет о долголетней дружбе с выдающимся человеком. Здесь дорога
любая деталь, и мемуарист не скупится на подробности, связанные с бытом, с быстро
уходящей 'натурой' второй половины ХХ века, с жизнью кафедры Тартуского
университета, на которой работал и которой долго руководил Лотман. Мы снова и снова
убеждаемся в удивительной талантливости и фантастической трудоспособности Юрия
Михайловича, который за свою жизнь сумел создать 800 научных трудов, и, главное,
каких! Ведь количеством ныне мало кого удивишь - есть среди ученых рекордсмены,
выдающие на-гора и тысячу, и две тысячи публикаций. Главное, понятно, качество - и в
нем-то исследователь почти не имел себе равных. Удивляет и его способность, будучи
духовным лидером выдающейся научной школы, оставаться всю жизнь 'рядовым'
работником кафедры, всю жизнь 'пахать по-черному', не требуя никаких привилегий! 'Он
не был ни в аспирантуре, ни в докторантуре, он никогда не награждался творческими
отпусками, получал... непосильную (но и ныне действующую. - В. В.) нагрузку в 700-800900
часов в год...' (с. 358). И при этом еще оказывался превосходным домохозяином,
отличным кулинаром, просто веселым человеком, умевшим и пошутить над собой.
Прямое свидетельство юмора Лотмана - факсимиле его писем и рисунков, украшающих
книгу Б. Егорова.
Многое еще можно говорить о первом столь детальном жизнеописании знаменитого
ученого, можно выискивать в нем те или иные недочеты, упущения, лакуны. Скорее всего
сам автор книги о них знает, и, возможно, в будущем он дополнит ее новыми
хранящимися у него материалами. В любом случае надо быть благодарным ему за работу,
необходимость которой очевидна.
В. ВАХРУШЕВ
г. Балашов
Закладка в соц.сетях