Купить
 
 
Жанр: Журнал

Рассуждения о писателях

страница №3

нужды, еще при жизни был признан великим, дружил с лучшими людьми
своего времени, любил красавиц и был любим красавицами, видел рай-Цейлон и
ад в образе Сахалина, наконец, его, как нарочно, всю жизнь окружала
художественная проза, выделяемая порами обыкновенного бытия, так сказать, в
чистом виде литература - просто выдумывать ничего не надо, примечай и пиши.
Конечно, может быть, это свойство писательского глаза - различать в
самых будничных обстоятельствах художественное зерно, а может быть, это
именно свойство российской жизни - окружать писателя чистой литературой,
однако как бы там ни было, Чехова постоянно сопровождали по жизни его герои.
Он жил бок о бок с <человеком в футляре>, ездил на вскрытие с ионычами,
чаевничал с симпатичными артиллерийскими офицерами, лечил чудных девушек из
обедневших дворянских гнезд и бывал на вечеринках у попрыгуний.
Он даже умер художественно, литературно: за несколько минут до кончины
выпил бокал шампанского, сказал по-немецки <я умираю>, хотя по-немецки почти
вовсе не говорил, повернулся на правый бок и скончался; в эту минуту пугающе
выстрелила пробку початая бутылка шампанского, а в окно влетела страшно
большая панбархатная ночная бабочка и начала биться о стекло, панически
шелестя.
И доставили его из Баденвейлера домой в вагоне для перевозки остендских
устриц и похоронили на Новодевичьем рядом с Ольгой Кукаретниковой, вдовой
кубанского казака, наверное, <печенега>:
Что уж совсем неясно, так это то, что до сих пор мы недостаточно
понимаем писателя Чехова, хотя это-самый понятный <туз> из всех <тузов
литературной колоды>, как выражался Писарев.
Это недопонимание имеет давнюю историю: когда еще критики были так
простодушны, что писали от первого лица множественного числа, когда одним из
самых читаемых сочинителей был Игнатий Потапенко, Боборыкин считался живым
классиком, а самым перспективным литературным направлением полагалось
оголтело-народническое, девизом которого были плещеевские строки <Вперед,
без страха и сомнения>, когда Толстой методически раскачивал трон
Романовых-Голштейн-Готторпских и Щедрин смешно глумился над всероссийскими
дураками,- критик Михайловский писал о Чехове: <Я не знаю зрелища печальнее,
чем этот даром пропадающий талант>.
Критика того времени вообще делала Антону Павловичу регулярные выговоры
за то, что он не был социален в том ракурсе, в каком это было принято у
литераторов демократического склада, но кроткого дарования, которые даже
табуретку умели описать с уклоном в славянофильство и средствами
прокламации, что он-де не поднимал больные общественные вопросы и не давал
портретов земских безобразников, фрондирующих курсисток, жертв полицейского
произвола, а писал вообще о человеке со всем, что ему довлеет.
Современному читателю эти претензии, наверное, покажутся дикими,
поскольку с нынешней точки зрения требовать от Чехова того, что от него
требовали сторонники остросоциального лубка, так же нелепо, как требовать от
микроскопа приспособленности к заколачиванию гвоздей. Сейчас для нас
очевидно то, что около ста лет тому назад было недоступно даже серьезной
критике: более всего социальна, то есть общественно насущна, такая
художественная литература, которая более всего художественна; сейчас это
очевидно уже потому, что целые поколения обличителей давно и заслуженно
позабыты, что любитель острых общественных вопросов Дружинин остался в
истории нашей словесности только как основатель Литературного фонда,
Лукин-только как изобретатель прилагательного <щепетильный>, а <жреца
беспринципного писания> Чехова народное сознание безошибочно возвело на
соответствующий пьедестал.
Собственно, причина недоразумений между Чеховым и критиками Чехова
состояла в том, что они по-разному понимали художественность литературы,
точнее будет сказать ее сущность и назначение.
Критики простодушно толковали ее как средство от общественных
неустройств, хотя Герцен и наставлял, что литература - это редко лекарство,
но всегда - боль, а Чехов принимал ее так, как, кроме него, принимали еще
только два-три писателя,- говоря грубо и приблизительно, в качестве средства
духовного просвещения человека и, стало быть, средства воспитания такой
естественной жизни, которая была бы свободна от общественных неустройств,
ибо все в человеке - и следствия и причины.
Другими словами, Чехов отлично понимал, что литература - инструмент
чрезвычайно тонкий и предназначенный не для удаления бородавок, а для
операции на душе; что успех этой операции обеспечивает только высочайшее
художественное мастерство, ибо по-настоящему созидательно и понастоящему
разрушительно только то, что захватывает и чарует. Действительно, можно
целый рулон бумаги исписать обличительной фразой: <Николай Кровавый, Николай
Кровавый, Николай Кровавый...> - однако этот рулон вряд ли будет иметь такую
возмутительную, разоблачающую силу, как коротенький портрет императора
Николая II, принадлежащий чеховскому перу; <Про него неверно говорят, что он
больной, глупый, злой. Он просто обыкновенный гвардейский офицер. Я его
видел в Крыму...> Значит, все же социально в литературе то, что
художественно, и, возможно, Чехов - один из самых социальных писателей
своего времени, который всеми силами дарования долбил в одну болевую точку,
связанную нервными токами с тем отдаленным будущим, когда каждый из нас
поймет, что другого выхода нет, что в человеке должно быть все прекрасно: и
лицо, и одежда, и душа, и мысли; позже мы формулировали эту задачу иначе, но
сущность ее нисколько не изменилась.

Может быть, Чехов даже не просто социальный, а в определенном смысле
революционный писатель, в том смысле, в каком революционны все титаны
художественного слова. Другое дело, что сам он это вряд ли сознавал и
даже...- с душевным раскаяньем вписываю это наречие - наивно считал себя
художником вне партий, как это следует из его письма к поэту Плещееву: <Я
боюсь тех, кто между строк ищет тенденцию и кто хочет видеть меня непременно
либералом или консерватором. Я не либерал, не консерватор, не постепеновец,
не монах, не индифферентист. Я хотел бы быть свободным художником...>
Вообще современный читатель намного толковее причеховской критики, но
зато в большинстве он держится того мнения, что проза Чехова сильно
пессимистична, что в литературе он печальный насмешник, <певец сумеречных
настроений> и сторонник камерной философии.
Между тем Чехов есть писатель большого личностного и социального
оптимизма, особенно чувствительного в его драматических произведениях, а в
рассказах и повестях малоприметного потому, что чеховская проза напоена
любовью к русской жизни и русскому человеку не в ракурсе глагола <любить>, а
в ракурсе глагола <жалеть>, которым для обозначения любви пользовалось тогда
99 процентов российского населения.
С другой стороны, оптимизм Чехова - это вовсе не оптимизм уровня
<завтра, бог даст, спички подешевеют>; это чувство будущего, свойственное
человеку, которого по весне запах навоза не мучает, а бодрит. Как повсюду в
прозе Толстого стоит высокое небо, так повсюду сквозь чеховскую прозу
видится волнующе-отрадная даль, и даже в одном из самых унылых его
рассказов, <Свирели>, светится любовь к человеку, такая вера в него, такая
надежда на благообразную перспективу, что апокалиптическая беседа Мелитона
Шишкина с Лукой Бедным, кажется, несет в себе больше оптимизма, чем иная
производственная эпопея. Чехов многое закрыл в жанре рассказа, как закрывают
математические разделы.
Дочеховский рассказ был отчасти этнографической картинкой, <смесью
пейзажа с жанром>, тем, что равномерно могло быть и отрывком и заготовкой,
то есть разделом литературы без строго определенных законов формы и
содержания. Возможно, Чехов внес в развитие жанра не так уж много, но это
<не так уж много> стало решающей конструктивной деталью, которая,
собственно, и определила архитектуру рассказа, как ботаническая линия -
стиль модерн. Чехов выработал то, что впоследствии Томас Манн назвал
<продуктивной точкой>, такой поворотный пункт, в котором количество
повествования чудесным образом превращается в качество откровения.
Происходит это примерно так: один человек, задумавший собрать миллион
почтовых марок, в один прекрасный день собрал-таки этот миллион, выложил
марками пол своей комнаты, лег на них.,.-<продуктивная точка> - и
застрелился.
Все, что после Чехова делалось в области рассказа, обогащало жанр
только декоративно или за счет оригинального наполнения, и вот уже сколько
времени как вопреки библейской мудрости молодому вину не вредят старые
мехи...
Опять о писателе-человеке, уж больно притягательна эта тема.
Воспоминания о Чехове его современников, как это ни странно, рисуют
довольно путаную картину; Потапенко утверждал, будто у Чехова никогда не
было друзей, на что, впрочем, память подсказывает приличное возражение из
Островского: <Как же ты хочешь, чтоб он разговаривал, коли у него
миллионы!>;
Измайлов вспоминает, что Чехов был необязательным человеком, так как
однажды он не поехал через вею Москву лечить его горничную от мигрени;
кто-то называл Антона Павловича трусом, кто-то гордецом, поскольку из-за
дефекта зрения ему ловчее было смотреть, высоко вскинув голову, кто-то
обличал его мещанские предрассудки в связи с тем, что, например, он не сразу
решился жениться на актрисе, которые по тем временам третировались наравне с
содержанками, а сестру Марию Павловну не пустил работать к Суворину в <Новое
время> со словами: <Ты служить у него не будешь - такова моя воля>. Но в
том-то все и дело, что скоро становится ясно: все эти претензии набраны с
бору по сосенке из той же растерянности перед исключительной
нравственностью, которая способна ввести в искушение даже самое
доброжелательное лицо и которая неприятно смущает тем, что уж больно она
прочна.
Последнему обстоятельству можно подобрать только одно объяснение:
чеховская нравственность - это нравственность выработанная, нажитая, а она
глубже и принципиальнее привитой. Ведь Антон Павлович вышел, что называется,
из народа: отец его был крепостной, только в зрелые года записавшийся в
купцы третьей гильдии, и, следовательно, понадобилась какая-то отчаянная
внутренняя работа, чтобы в конце концов вышло то, что вышло из обыкновенного
мальчика, который родился в сквалыжном городе Таганроге, на Полицейской
улице, в доме Гнутова, мальчика, которого секли за корку хлеба, скормленную
собаке, заставляли петь на клиросе и торговать в лавке колониальных товаров,
который по два года сидел в третьем и пятом классах, был воспитан на
чинопочитании, любил обедать у богатых родственников и поил скипидаром
кошек.

Сейчас даже трудно вообразить себе объем этой внутренней работы, в
результате которой явился человек, до такой степени светлый, что единственно
вооруженным глазом увидишь, что это был все же живой человек, а не ходячий
памятник самому себе, человек из плоти, страдавшей как минимум двумя
неизлечимыми недугами, из тщательно вычищенного пиджака, стоптанных туфель и
пенсне на синей тесемке, оставляющем на переносице пятнышки, похожие на
укус.
Неловко в этом сознаваться, но легче становится на душе, когда
выясняется, что Чехов не умел тратить деньги и вечно сетовал на то, что
<денег меньше, чем стихотворного таланта>; что он, как многие смертные, умел
ценить женскую красоту, изящную одежду, вкусную еду, удобные рессорные
экипажи, но не так, как волокита, щеголь, гуляка, привереда, гурман, а как
культурный человек, который уважает жизнь и прекрасное во всех его
проявлениях; что он не всегда удачно острил, был неисправимый мечтатель, то
планирующий поездку в Австралию, то проектирующий дворец-санаторий для
сельских учителей с музыкальными инструментами и лекциями по метеорологии,
обожал потолковать о том, какова будет жизнь через пятьсот лет; что на
пирушках он симпатичным баском певал тропари, кондаки и пасхальные ирмосы, а
в Монте-Карло с карандашом в руках искал тайну рулетки; что под рассказом
<Гусев> он для шика велел проставить - Коломбо, хотя рассказ был написан в
Москве; что он очень боялся смерти и в тяжелую минуту мог пожаловаться на
жизнь: <Длинные, глупые разговоры, гости, просители, рублевые, двух- и
трехрублевые подачки, траты на извозчиков ради больных, не дающих мне ни
гроша,- одним словом, такой кавардак, что хоть из дому беги. Берут у меня
взаймы и не отдают, книги тащат, временем моим не дорожат... Не хватает
только несчастной любви>. И вот что интересно: этот Чехов уже не смущает, а
как бы дает понять, что он просто продолжает художественную работу
счастливой своей жизни, счастливым своим характером, необидно наставляя
потомков в том, что порядочный человек может выйти из любого теста, что
безупречная нравственность - это вовсе не обременительно, а, напротив,
выгодно и легко.
Нелепая, но пленительная мечта: будто бы Чехов по-прежнему живет в
своей Ялте, читает, пишет <в стол> и копается у себя в саду, сквозь усы
посмеиваясь над <собачьей комедией нашей литературы>. И вот в минуту
жестокой нелюбви к самому себе, в минуту смятения, когда дороже жизни
возможность высказаться перед всепонимающим человеком, ты берешь лист чистой
бумаги, ручку - и выводишь: <Уважаемый Антон Павлович!..>
Возможно, литература не имеет особого прикладного значения и ее
дидактическая отдача очень невелика, но почему-то кажется, насколько меньше
пролито крови и совершено несправедливостей, насколько больше сделано добра,
насколько любовнее мы по отношению к нашей земле и друг к другу <из-за того,
что над русской жизнью затеплел неугасимый огонек - Чехов.

¶ВСЕМ ПРАВДАМ ПРАВДА§

Известная особенность нашей культурной жизни заключается в том, что
писательские биографии имеют у нас серьезное филологическое значение, потому
что наши колдуны в области художественного слова жили литературно, то есть,
так сказать, дополнительно и разъяснительно к тому, что они писали. И даже
когда они жили отчасти наперекор, то все равно их наперекорные
биографические обстоятельства очень даже ключик к пониманию их творений. Что
же касается Исаака Эммануиловича Бабеля, то он писатель еще и несколько
призабытый, и поэтому остановиться на его жизни вовсе не дань традиции
жанра, а прямая необходимость.
Бабель родился в 1894 году в губернском городе Одессе, весело известной
своими космополитическими кабачками, критической плотностью рыцарей ножа и
отмычки на квадратный километр Молдаванки, французской топонимикой,
памятником герцогу Ришелье и уютными двориками, в которых идиш мешается с
нежным украинским говорком. Дед Исаака Эммануиловича был расстриженным
раввином и отчаянным атеистом, а отец держал лавку сельскохозяйственного
инвентаря; впрочем, торговля шла у него через пень-колоду, и он главным
образом посиживал в дверях своей лавочки, держа на руках любимого кота по
кличке Иегудиил. Образование Бабель получил, как бы мы сейчас сказали,
экономическое: он окончил Одесское коммерческое училище имени императора
Николая I, а затем поступил в Киевский коммерческий институт, но тут
разразилась империалистическая война, и все пошло прахом. В шестнадцатом
году Бабель был уже в Петрограде, где и началась его писательская карьера: в
горьковской "Летописи" он опубликовал два рассказа под псевдонимом Баб-Эль и
был привлечен к уголовной ответственности за порнографию, а также "за
кощунство и покушение на ниспровержение существующего строя". Затем лира его
примолкла, так как жизнь и история затребовали свое: он воевал на Румынском
фронте против австро-германских войск, на Северном против Юденича и на
Юго-Западном против белополяков, работал в "чрезвычайке", репортерствовал в
Тифлисе и Петрограде, то есть "1600 постов и должностей переменил, кем
только не был", как он писал в письме к одному своему товарищу. Однако и в
мирное время он жил достаточно суетно, как говорится, на чемоданах, хотя по
природе был любитель покоя и домосед: скажем, сегодня он еще покуривает
сигару в богемной кофейне Иванова и Шмарова на Невском проспекте, а через
пару дней уже заседает в кабинете у Бетала Калмыкова в Кабарде; он ездил по
конным заводам, бывал на великих стройках двадцатых и тридцатых годов, живал
во Франции, Бельгии и Италии, снимал у черта на куличках "Бежин луг" с
Сергеем Эйзенштейном и, даже пребывая в Москве, то и дело сновал между домом
и своей звенигородской избушкой или совершал многочасовые прогулки по кольцу
московских застав.

Из прочих кардинальных пунктов бабелевской биографии нужно упомянуть
следующие: Бабель был делегатом 1-го съезда советских писателей и Всемирного
форума писателей в защиту культуры; он был трижды женат и имел троих детей -
старшая Наталья живет в Вашингтоне, средний Михаил - московский художник,
младшая Лидия - архитектор; 12 мая 1939 года Бабель был арестован у себя на
даче в Переделкине, через несколько месяцев приговорен к десяти годам
лишения свободы без права переписки и вскоре погиб - где и когда именно он
окончил свои дни, это покрыли "сороковые роковые".
Внешность его тем была необыкновенна, что для писателя была, пожалуй,
слишком обыкновенна: он представлял собой плотного, даже, можно сказать,
упитанного человека невысокого роста, с круглой головой, глубоко утопленной
в плечи, пухлыми губами и толстым носом, лысоватого, в круглых очках, за
которыми как бы светились две лампочки добрых и умных глаз. Было в его
внешности, по-видимому, еще и что-то повелительное, внушающее инстинктивное
уважение - теща Гронфайн даже называла его по фамилии:
- Бабель, - говорила она за завтраком, - почему вы не кушаете яички?
Вероятно, у всякого крупного дарования есть некая метафизическая
сторона, которая пленительно действует на обыкновенного человека, во всяком
случае, Бабель пользовался таким магнетическим влиянием, что, например, мог
напоить до положения риз в принципе непьющего человека. Кое-кто его попросту
опасался: хозяйка из парижского пригорода Нейи, у которой Бабель одно время
квартировал, запирала его в комнате по ночам, опасаясь, как бы квартирант ее
не зарезал.
Из прочих достопримечательностей его личности: он был добр, как
блаженный, и раздавал все, что только можно поднять и унести, включая
обстановку своей квартиры, а также вещи, принадлежащие не ему; когда его
спрашивали по телефону, а ему необходимо было слукавить, будто его нет дома,
он говорил женским голосом, что его нет дома; он был гастроном и чаевник из
тех, кто, как говорится, без полотенца не сядет за самовар, причем всегда
заваривал чай самолично и со всеми китайскими церемониями; любопытен он был
в диковинной степени, к примеру, в Париже присутствовал на заседании палаты
депутатов, в Киеве ходил смотреть на голубятника, который застрелил другого
голубятника из обреза, наблюдал в жуткий глазок кремацию Багрицкого и одно
время, как на службу, каждое утро отправлялся в женскую консультацию на
Таганке, где часами выслушивал жалобы женщин на своих любовников и мужей;
друзей-приятелей имел тьму, и среди них Ежова, Рыкова, Пятакова, что скорее
всего его и сгубило; приехав в какой-нибудь город, он пять тысяч человек
оповещал о своем прибытии и всем говорил, что путешествует инкогнито; вдова
его, Антонина Николаевна Пирожкова, утверждает, что фундаментальнейшая
бабелевская черта - это надежность, он был надежен, как старорежимная
кирпичная кладка; он также отчаянный был лошадник и даже помогал печататься
графоманам из жокеев Московского ипподрома; он охотно брал издательские
авансы и неохотно их возвращал, даже просто не возвращал, если не поспевал
представить рукопись к сроку или же если было нечего представлять, и при
этом оправдывался, как школьник: "Я не сволочь, напротив, погибаю от
честности". И это была чистая правда, потому что Бабель писал трудно и
долго, многократно переиначивал текст и ни за что не соглашался отпустить в
печать то, что казалось ему недостаточно совершенным. Разумеется, Бабель в
конце концов представлял авансированную рукопись, но за продолжительные
родовые муки частенько расплачивался тем, что писал насущного хлеба ради
неинтересные киносценарии, редактировал статьи для Медицинской энциклопедии
или просто служил секретарем сельсовета в Звенигородском районе.
Как он писал: как он писал - не видел никто. Известно только, что писал
он чернильным карандашом на узких полосках бумаги, и когда обдумывал
рассказ, то ходил по комнате из угла в угол, запутывая и распутывая
какую-нибудь веревочку. Работал он очень много и тем не менее производил
впечатление человека, который не работает вообще. Когда бы ни зашел
посетитель в деревянный двухэтажный особнячок на Покровке, в Большом
Николо-Воробинском переулке, который снесли двадцать два года тому назад,
Бабель беззаботно вводил его в комнаты, сажал, положим, на кованый сундук,
где, по слухам, хранил свои рукописи, заказывал для чаепития кипяток и
начинал балагурить:
- Гляди, какая страшненькая уродилась, - положим, говорил он, показывая
гостю свою крохотную дочь. - Зато замуж не отдадим, на старости лет будет
отцу утешение.
Или вспоминал свою одесскую молодость и на весь дом кричал голосом
популярной торговки с 10-й станции Большого Фонтана:
- Вы окончательно сказились, молодой человек? Или что?
Но литературное наследие его не обширно: за двадцать четыре года работы
он написал два тома рассказов, несколько статей, киносценариев и пьесы -
"Закат" и "Мария", причем последняя так и не была поставлена на театре.
Вообще судьбу его творений благоприятной не назовешь: многие его рукописи
бесследно исчезли, включая наброски романа о коллективизации, часть
рассказов, опубликованных в периодике двадцатых годов, не вошла ни в один из
его сборников, наконец, "Конармия" в последние десятилетия издавалась крайне
редко, можно сказать, через не хочу, да еще и с купюрами: рассказ "У батьки
нашего Махно" почему-то исключался из книги с тридцать второго года. В этом
смысле Бабель своего рода веха в истории нашей литературы, потому что он
был, пожалуй, первым блестящим писателем, которого после смерти начали
последовательно забывать и скоро позабыли до такой степени, что два
поколения советских читателей слыхом не слыхивали, кто такой Исаак Бабель.

На все это были свои причины. Главнейшая из них заключается в том, что
Бабель являл собой талант слишком крупный, чтобы его сочинениям слишком
благоприятствовала судьба. Ведь первыми же своими рассказами из военного
быта Конармии в пору польской кампании двадцатого года, которые стали
завязью будущей книги, он продемонстрировал возможности еще неслыханные в
нашей литературе, дар настолько яркий и оригинальный, что ему трудно
подобрать ровню в недавнем прошлом и настоящем. Может быть, сказать так
будет слишком смело, но хочется сказать так: он открыл совершенно новый
стиль прозы... а впрочем, не совсем чтобы прозы и не то чтобы совсем новый;
стиль этот обозначил еще Тургенев, когда написал "Последний день июля; на
тысячи верст кругом Россия..." - стихотворение в прозе, но именно обозначил,
поскольку, похоже на то, не предъявил нового литературного качества, а
просто сочинил выспренние адресы орловской деревне, свежей розе, русскому
языку. А. Бабель предъявил; его конармейские рассказы суть именно
стихотворения в прозе, только что записанные не столбиком, а в строку,
именно поэзия как образ восприятия мира, как алгоритм преображения жизни в
литературу. Впрочем, точнее будет сказать, что Бабель работал на грани
поэзии и прозы, на том пределе, где исчерпываются чисто повествовательные
возможности языка и начинается то, так сказать, сердцевещание, которое мы
называем поэзией, на том рубеже, где еще работают решения типа "гости
съезжались на дачу", но уже и решения типа "неуютная жидкая лунность"
вступают в свои права. Ну что это, если не соединительная линия, фигурально
выражаясь, земли и неба литературы: "И, пробивши третий звонок, поезд
тронулся. И славная ночка раскинулась шатром. И в том шатре были
звезды-каганцы. И бойцы вспоминали кубанскую ночь и зеленую кубанскую
звезду. И думка пролетела, как птица. А колеса тарахтят, тарахтят..." Или:
"- Развиднялось, слава богу, - сказал он, вытащил из-под сундучка револьвер
и выстрелил над ухом дьякона. Тот сидел прямо перед ним и правил лошадьми.
Над громадой лысеющего его черепа летал легкий серый волос. Акинфиев
выстрелил еще раз над другим ухом и спрятал револьвер в кобуру.
- С добрым утром, Ваня, - сказал он дьякону, кряхтя и обуваясь. -
Снедать будем, что ли?"
Этого у нас не умел больше никто, и даже такая сила, как Борис
Пастернак, который, положим, в случае с "Детством Люверс" просто перевел
поэму о девочке с поэтического на прозу, и даже такая сила, как Андрей
Белый, который, положим, в

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.