Купить
 
 
Жанр: Юмор

Сука (сборник)

страница №48

еопределенной
горечью организм наполняя, а теперь уже с каждой
минутой, с каждым километром настоящим страданием,
внутренней болью, что по особым законам умственной
конституции Остякова оборачивалась у него ненавистью
и презрением ко всему сущему, ибо, в самом деле, что уж
говорить о прочих тварях и гадах, мир населяющих, если
и в лучшем представителе биосферы, в самом духовно
чистом Егоре Гавриловиче Остякове, оказывается, еще
гнездятся и суетливость презренная, и бесстыдное ханжество.

Подвиг, только могучее былинное деяние могло принести
ему облегчение, но хитроумный, изворотливый враг
прямой честный вызов принимать не желал. Решил было
Остяков с музыкой бесовской разобраться, так выключили,
вырубили сами, едва лишь добрый человек указал ему
наконец на их дьявольскую радиорубку. В ресторане хотел
страха нагнать, так официантка-бестия и та, словно чует
неладное, не грубит, не пререкается. Сговорились, определенно,
сговорились, водка, водка и та, и та не берет.

С этим автор, конечно, не может согласиться, водка как
раз взяла, в полное и безраздельное владение приняла
Остякова, но в силу гнусного своего естества, завладев
чувствами и конечностями поэта, однако, ничего не дала
сердцу и уму, не обогрела и не успокоила.

Эх, в тяжкие минуты принуждает нас муза описывать
Егора Гавриловича, в период кризиса и надлома, но, увы, не
автор, а сама судьба устроила ему тогда железнодорожное
путешествие в компании наших героев, и, может быть, не
из-за одного лишь присущего ей злорадства, ведь, поверите
ли, но тот памятный запой был последним в жизни Егора
Гавриловича, уже лет пятнадцать не берет он за воротник,
не принимает на грудь, не глядит и не притрагивается,
бережет свое реноме и общественный авторитет приумножает ни
на день не утихающей борьбой с Черемховским
водохранилищем и его творцами. Да-да, едва ли даже самые
несговорчивые из его недоброжелателей, прилепившие
ныне поэту ярлык мракобеса и черносотенца, могут отрицать
очевидное,- с тех пор как тайно задуманное строительство
стало явным наряду с бестолковостью проекта
и повсеместным воровством, несомненно, и публицистической
страстности Остякова обязаны мы тем, что до сей
поры не сомкнулись темные воды над крышами Шестопалова,
Илиндеева и Старых Гусят. И хотя под ножами бульдозеров
уже полегла половина примерно стволов некогда
заповедной (реликтовой) илиндеевской липовой рощи, а под
колесами самосвалов исчез совсем легендарный серебристый
шестопаловский заяц, но очередная недавняя корректировка
контрольных цифр и сроков дает основания для
оптимизма и веру в грядущую победу сил разума.

Ну, хорошо, отложив в сторону свежую газетную полосу,
вернемся в праздничные времена лукавой наивности,
в вагон-ресторан скорого поезда, сядем по правую руку от
систематического семидневного перебора уже невменяемого
Егора Гавриловича, к несчастью для наших героев,
ничего еще не подозревающего о мигом и навсегда его
протрезвившем плане зодчего нашей южносибирской гидротехники.

Присядем и насладимся в полной мере столь характерной
для определенного возраста и воспитания дивной смесью
самовлюбленности и невнимательности, каковую являет
собой молодой человек, а именно Толя по фамилии
Семиручко (какой там глухарь, ни с одним представителем
животного мира не может быть отождествлен Толя, упоенный
эпическим своим косноязычием).

Токует Толя, несет, заливает с хамской беспардонностью
и руками мысль формулирует и носом пособляет,
поет, умолкая лишь на мгновение, чтобы бросить наглый
взгляд за спину, туда, куда устремлен невидящий взор Остякова,-
на Мару и Провидением ей посланного Гаганова.

- ...Но это еще что,- неожиданно из мрака, из небытия
доносится до Егора Гавриловича,- у той девки, я говорю,
все руки исколоты...

- Чем? - роняет в ответ экзистенциальный пограничник
Остяков, определенно потрясенный самим существованием
во враждебном космосе феномена членораздельной
речи.

- Как чем? - В слюнявой улыбке Толян смещает
мужскую ямочку подбородка с линии носа,- ясно дело,
иглой. - И добавляет с уголовно, честное слово, наказуемой
снисходительностью: - Наркоманка она.

- Кто она? - Поэта сердит уже не само бытие организованной
речи, а смысловая ее, нарочитая неопределенность.

- Ну, как кто, ты, батя, чТ? - Мерзавец обижается
слегка, однако равно бессилен скрыть и радость предвкушения
гнусного удовольствия пересказа наново.

Однако не станем слушать злодея, и не по привычке,
а постольку поскольку внимания заслуживает лишь правда,
а ее, голубушку, за отсутствием личного интереса изложить
способен лишь автор. Итак, пересчитаем гулкие переходы
против движения до самого двенадцатого, белым пластиком
знаменитого вагона и узнаем кое-что о событиях, последовавших
за трагической потерей душистой травы, казахстанской
кочубеевки.

Ну-с, с остановившимся сердцем в груди Смолер рванул
к себе вспоротый полиэтилен, а Лапша, дарованной извергом
секунды замешательства не упустив, рванула вдоль
коридора и затворилась в первом же гостеприимно распахнутом
купе, грохнула замком, щелкнула собачкой, звякнула
предохранителем, уселась на чужое одеяло с ногами, забилась
в угол и, глядя в любопытством совершенно непристойным
обезображенную физиономию незнакомого ей субчика,
пролепетала:

- Они меня убьют.

И ушлый этот тип, впрочем, скрывать не станем, тот
самый, коего приятели с соседней Симферопольской улицы
звали Чомба, не стал интересоваться, кто же именно способен
жизнь отнять у нежданной взволнованной особы.

Он открыл рот (откровенно говоря, просто не закрыл)
и, высунув язык, провел пупырчатым кончиком по нижней
губе пару раз справа налево.

Мост отгремел, вагон покачивался мерно и плавно, за
стеклом один бетонный столб торопился вслед другому,
разок отчаянная птица прочертила быструю черную диагональ,
вот и все, минут десять - пятнадцать лишь сочная
зелень откосов предвещала скорые сумерки.

- Попить бы.

- Момент,- встрепенулся Семиручко, но за бутылкой
боржоми под стол не полез, продел палец в эмалированное
ушко железной кружки и потянулся к предохранителю.

- Потом.

- Да не бойся ты, - развязно осклабился бывшей ефуеАтор,-
закройся сразу обратно, потом откроешь, как постучу,-
и показал, каким именно образом, хотел заодно потрепать
и по землистой щеке, но Лапша воспротивилась, и Толя
вышел, просто смачно щелкнув-цыкну.

Очутившись в коридоре, направился к титану, но, достигнув
цели, кисть положил не на без усердия притертый кран,
а на холодный алюминий, изогнутый в форме ручки, легко
поддавшийся вместе с дверью служебного помещения.


Хорошее начало. Утром, надобно заметить, Толя уже
пробовал открыть дверь с пустой планкой "дежурный проводник",
но запор не смог пронять ни вежливым подергиванием,
ни столь же деликатным перестуком. Днем, правда, подстерег
проводника в коридоре, но тот, торопять неизвестно куда и,
по обыкновению, будучи слегка не в себе, ограничился
заверением:

- Я над этим работаю.

Но над чем, собственно? Ах, ну да, конечно, как же такое
запамятовать, не может Толя явиться в приемную комиссию
(а имеет он, увы, очередная ехидность, данная свыше, помимо
"теткой подаренного билета" в Лужники еще и в части
выданное направление на рабфак эМ... не просто какого-то
Гэ-У, а вполне конкретного эМ-Гэ-У), не облачившись во
"Врангель".

И наконец-то счастливое стечение обстоятельств позволяет
ему обратиться к гордым и заносчивым (наверно)
аристократам и сибаритам без пьяного посредника.

Итак, дверь открыта. Толя стоит на пороге и видит прямо
перед собой костлявый зад Смолера, обтянутый ржавым
самопальным вельветом в крупный фермерский рубчик,
мизантроп и злюка, стоя на карачках, с пола собирает
в бумажку, что бы вы думали, пыльцу, прах, собственные
грезы какие-то (автор так думает), лепестки, стихии наперекор
в Волге лояльно тонуть не пожелавшие.

Нет, вельвет, спасибо, не надо, Толя озирается, слегка
поводит бровями, наткнувшись на синее исподнее Грачика.
задерживается на майке с самодельным трафаретом и...
в вожделении оттопыривает нижнюю губу,- вот они, так
и есть, тут... (прошу вас, не смейтесь, преисполнимся лучше
почтения к отсутствющему Свире, ибо как раз пожарные его
штаны домашней окраски и показались неискушенному молодцу
дороже и желаннее лаврухинской фирмы).

- Чуху,- произносит Толя, несолидного своего контрагента
обнаруживая возлежащим на верхней полке с драгоценной
фуражкой на животе. - Чуху свою приблудную сами
заберете?

Зад в бархатный рубчик описывает спираль, два угольных
глаза фиксируют источник звука.

- Или могу привести,- услужливо предлагает пришелец,
нежно кося на Колины коленки.

О, сладкое мгновение, о, краткое видение, секунда,
и ошарашенный Толян зрит лишь надпись "дежурный проводник"
на белом непорочном пластике.

Механизм молниеносного возникновения стены описанию
с Толиной точки обзора, к сожалению, не поддается,
ибо три возможности не исключены,- например, проводник
мог, прервав отдых, привстать и свеситься со своего
ложа, это раз; два, обладателю роскошных штанов самому
ничего не стоило одним движением руки отделить Толю от
общества непреодолимой преградой; и три, почему-то кажется,
все же это тот вельветовый едва не покалечил
Чомбу, с лязгом задвинув дверь перед самым его стремительно
ретирующимся носом.

Итак, сцена закрывания повторилась, сопровождаясь
знакомой последовательностью манипуляций с замком и собачкой,
с разницей в одном,- Толя оказался не внутри,
а снаружи, где некоторое время стоял без звука и комментария,
озонируемый легким сквозняком. Та сторона тоже
некоторое время от активных действий воздерживалась, но
спустя полминуты тонкий пластик завибрировал, принес
неясный обрывок фразы, а вслед за ней послышалось нечто
очень похожее на глухие равномерные удары, - какую
бурю он вызвал, наш визитер мог только гадать. Мог, но не
захотел, нашел кружке, которую до сих пор держал в руке,
место за приоткрытой створкой титана, освободив ладонь,
нащупал ею в кармане брюк две смятые бумажки и, как
будто сие и было его первоначальным намерением, двинулся
в ресторан.


Однако, увы, нам не удастся утешиться, предположив
в нем хотя бы стыдливый внутренний позыв вытеснить
прискорбное воспоминание, напротив, придя в заведение
и заняв без спроса диванчик напротив Остякова, Толя немедленно,
еще до принятия заказа, живописал происшествие,
впрочем, скорее, бессовестно оклеветал противоположную
сторону, о своей же роли и планах попросту не
упомянув.

- Проводничок-то наш не просыхает третьи сутки,-
так он начал и сразу потерял слушателя.

Егор Гаврилович кивнул головой и вперил взор в узкий
проход между буфетом и окном, тот самый, из коего, не
обманув его тревожного предчувствия, через пару-тройку
минут явились миру Мара и Штучка.

Поэт проигнорировал вранье, цвет он воспринимал лучше,
чем звук, и поэтому, конечно, пришествие эффектной
певицы взволновало его необыкновенно. Семиручко распинался
перед камнем, бревном, монументом, имевшим впоследствии
все основания удивиться, внезапно услышав -
"она наркоманка".

Кто она?

А упрек "ты чТ, батя" Толя вполне мог адресовать
самому себе (чертов везунок, которого за низкую суету
и образ мыслей непотребный на страницах нашего повествования,
увы, возмездие не постигнет).

На сей раз от неласковых объятий уберегла счастливчика
официантка. Чутье Егора Гавриловича не обмануло,
завитая быстроглазая не сомневалась в том, чего можно
ждать от перехода кирпичного оттенка щек клиента в багровый
и синюшный, однако потерю вменяемости она профессионально
не путала с утратой платежеспособности
и потому обслуживание не прекращала, всецело полагаясь
на проворство чернявого повара в белой куртке с желтыми
пятнами.

Итак, Толя не убоялся и не смутился необходимости
пересказа, наоборот, возрадовался возможности посредством
самых кратких корней родного языка (удлиненных
приставками и суффиксами) воссоздать картину жуткого
вертепа, кошмарного бардака, в каковой четыре парня
и девка превратили служебное помещение двенадцатого
вагона.

-...Короче, батя, иду сюда, выхожу в коридор, а эта их
шалава оттуда (deleted), глаза по чайнику (deleted), и ко
мне, за руки (deleted), ты понял, я вроде бы их пьяные
(deleted) разбирать должен (deleted)...

Нет, в самом деле, негодяй полагал, - "шалава" и "лярва"
наилучшие определения, но ошибся, жестоко просчитался,
Остяков помнил русого голубоглазого птенца, девочку,
робко, бочком в его купе зашедшую и кротко севшую
на краешек дивана, клянусь, он даже брюк на ней не
приметил, и вовсе не из-за белой, принятой на посошок,
просто взор от лица отвести не мог,- волос прямой,
некрашеная, простая, правда, потом, когда ушла она на
ночь глядя, а утром выяснилось куда, ох, слов не жалел,
старый дурак, а ее, ее-то, прости, Господи, неразумие наше,
оказывается, силой, силой окрутили там изверги, надругались
нелюди, все руки искололи, мучили, держали, не
пускали, а вырвалась, спасения искала, защиты, так этот
молодой здоровый гаденыш...

Локти непослушные всему виной, встал Остяков, да
пошатнулся, задел графинчик, сыграл тот о бокал, и оба на
пол.

- Гена! - наполнил помещение призыв, и не только
незадачливого трепача расправа миновала, но обошло рукоприкладство
и Гаганова с Марой, которые, вместо благодарения
и молитвы (по неведению и недомыслию, безусловно),
лишь смешочки вознесли к небу, любуясь, как коренастый
и сноровистый повар, завернув руку за спину превосходящему
его и в росте и в весе поэту, вел бунтующего
в унизительном полупоклоне к выходу, между прочим как
бы интересуясь:

- Нина, сколько с него?

- Двенадцать.

В прохладном тамбуре и без свидетелей грубый Гена,
обшарив остяковские карманы, изъял на ощупь полным
показавшееся портмоне и в ответ на негодующее: "Ну ты,
чурка нерусская, отпусти"- исключительным по расчетливости
пинком отправил поэта из железного проема перехода
в следующий вагон, лбом прямо в красное донышко стену
украшавшего огнетушителя.

Боже мой, но нет, еще лишь "Боже", "мой" нас ждет
впереди.

И поскольку в замке ресторанной двери слышен перестук
торцевого железнодорожного ключа, нам нечего возле
нее больше делать, проследуем в двенадцатый вагон и примем
неизбежное с достоинством и честью.

Итак, оловянным алюминием купейной двери вознамерившись
совершить членовредительство (отсечь Чомбе
нос), Дмитрий Георгиевич Смолер сам не сумел разминуться
с Эбби, уже сутки духов заклинавшим, Роудом и в неловком
соприкосновении, разумеется, смял и опорожнил Димыч
кулек, рассыпал, расплескал одинокой возней на четвереньках
собранные листочки.

Последствия случившегося никак не соответствовали совершенной,
в сущности, ничтожности этой утраты,- лицо
Смура стало серым, пепельным, губы, всегда алые и напряженные,
побелели, опустились и задрожали.

- На,- к несчастью, еще промолвил внезапно вдруг
оживший Бочкарев,- возьми,- сказал, протянув в фантик
из-под "барбариса" завернутое энзе, кусочек серо-зеленого
вещества со зведнозолотистымн вкраплениями.

- Ах ты заботливый, устал притворяться? - зловеще
зашипел взбешенный новым ужасным подозрением интриган.-
Поздно проснулся, можешь теперь засунуть его
себе... Засунь себе, - задохнулся всегда так комично
и принципиально щепетильный в выборе слов Димон,-
засунь себе в задницу вместо мозгов, дурак... Дурак,-
повторил Смолер раз пять.- Скотина, комедиант, князь
кошкин-мышкин, шизо...

- Извинись,- выдавил Бочкарь, вновь приоткрывая
глаза.

- Я?

- Ты.

- За что?

- За шизо.

- Ах ты псих недолеченный, калека, великий юродивый,
обиделся? Дурочку валял - ничего, а теперь обиделся,
ну, прости, прости, убогий ты наш, прости...

И, упав на колени, принялся Смолер биться курчавой
своей башкой о стену, самозабвенно приговаривая:

- Прости сирого, отпусти грех.

Довершил же неприглядное действо спокойный баритон
Винта, объявившийся сладким чмоканьем и принявшийся
с нескрываемым удовлетворением подсчитывать:

- Три, четыре, пять...

Признаемся здесь, С-м-о уже случалось однажды (чуть
больше года тому назад) стучаться головой в резную дубовую
дверь и, кстати, также, в общем-то, из-за пустяка, из-за
медсестрой Лаврухиной посеянной (естественно, и на треть
не прочитанной) книги с названием "Колыбель для кошки".

Впрочем, тот давний (недавний?) приступ неподдельного
отчаяния был встречен жалостью, отчего лишь усилился
и перешел в постоянное и неизбывное чувство отвращения
к доброй сестре милосердия.

В поезде всхлипывать в такт было некому, за плечи
Димона не хватали, тело свое и "машину" не предлагали,
более того, самый терпеливый из всех людей на свете, увы,
обнаружил предел добродетели.

В общем, когда злорадный Кулинич досчитал до двенадцати,
подняв себя бережно и плавно, как сосуд, полный
благородного и великолепного нектара (слегка, правда,
прогоркшего эа сутки, прокисшего, начавшего от неумеренных
добавок бродить и пениться), Бочкарь встал, косо, без
сожаления посмотрел на психующего С-м-о и, объявив: "я
тебя прощаю", вышел.

Да, сказал и, позвякав задвижками, покинул помещение,
а за ним, как всегда, пример для подражания выбрав самый
неподходящий, рванулся Мишка Грачик, Лысый.

Но если угодно правду, если вы, не смущаясь, готовы
лицезреть наивные заблуждения и смещные иллюзии, то
этого момента Лысый ждал давно и страстно, не просто
ждал, верил,- именно Коля, Эбби Роуд, в конце концов
встанет и лишит всю безумную компанию своего покровительства:

- Я ухожу от вас, свиньи.

Вот так, и только так. Вчера, конечно, после бессонных
ночей, в опьянении удачей, едой, пивом и дымом, казалось
Лысому,- привела его судьба в прекрасное четвертое измерение
Коли Бочкарева, а сегодня взор просветлел, голова
прояснилась, не в волшебную долину, не в страну алых
маков, а в подъезд и подворотню, куда, похоже, и Эбби
Роуда затянули не то обманом, не то силком.

Признаться, со стороны, на расстоянии, в молодежном
кафе "Льдинка" все они, и Лапша, и Смур, выглядели как-то
не так, иначе, симпатичнее (насчет Винта, похмелье лет
с пятнадцати врачевавшего футбольчиком, "дыр-дыром",
сомнений-то ни малейших не было), но эти двое, даже
и непонятно теперь, как они с Колей рядом оказались.

Впрочем, сенсации Лысого сейчас не так уж и важны.
Главное, он сознательно сделал ноги, смылся. Выполнил
задуманное, реализовал побуждение, зародившееся едва
ли не в то самое мгновение, когда он, Мишка, Ken'ом
Hensley возбужденный, мечтою окрыленный, конец своего
сна наяву принял за случайный разрыв пленки и, усаживаясь
между Смуром и Эбби Роудом, не удержал глупого
восклицания:

- Слыхали?

- Дверь закрой,- ответили слева.

- Ксюша-ресторанная среди дня без музыки ломается,-
добавили сверху (вернее, слово вклеили, в коем на
четыре дружные согласные "б", "з", "д" и "т" приходилась
всего одна и та бравой, звонкой, авангардной тройкой
приглушенная гласная).

Свалил-таки, а в Казани слаб оказался духом, когда шел
по перрону навстречу за лимонадом посланному Штучке,
делал за шагом шаг, оставлял за спиной вагон за вагоном,
но, увы, сопоставляя в уме скорость приближения к столице
с пустотой в кармами, и не удивительно, что повернул
обратно.

Теперь же с Колей на пару, вдвоем, может быть, с одним
из самых замечательных людей на свете, ясновидцем
и прорицателем, первым математиком первой физматшколы,
обитателем неэвклидовых пространств чувствовал себя
Грачик пусть не утренний задор и надежду обретшим, но
уж, определенно, готовым если не пешком до столицы
дотопать, то уж пересидеть в каком-нибудь укромном уголке
ночь вполне.


Да что ж ночь, при чем здесь темное время суток, оно
придет и уйдет. Все, happines, complacency, satisfaction,
serenity, радость без конца и без края, одна лишь она
впереди, и не нужны никакие билеты, пропуска и мандаты,
все произойдет само собой по бочкаревскому велению, по
грачиковскому хотению.

This is a thing I have never known before
It's called easy livin'

Ну, в самом деле, так он и думал. Мишка, и так был рад
своему избавлению и Колиной удали, что, стоя в дальнем
тамбуре перед сгорбившимся, на откидном стуле покой
обретающим в набивании косяка Эбби Роудом, лишь усилием
воли удержался и не погладил мечтателя по забубенной
голове. И невнятное, в обильной слюне полуутопленное
бормотание: "...несчастный, он не слышит... не слышит
и не услышит... больной, больной... вот кому действительно
надо лечиться... да всем, всему миру надо бы... нормальному
человеку дышать уже нечем... лом, чувак, лом... но
я его прощаю... мы, мы их всех прощаем..." - казалось
Лысому забористей битяры имени Чарлза Диккенса. Конечно,
Колино трансцендентальное "мы" (Зайка, Зайка, к тебе
еду, к тебе) принял бедняга на свой счет, ну и ладно, по
наивности и совершенно бескорыстно, да и вообще вернул
сторицей, молчаливым, чистым своим обожанием, восхищением
чайника воскресил в воздухоплавателе Николае Бочкареве
если не волшебных колокольчиков песню, то внес
в его душу умиротворение, и в награду уже за этот прилив
Эбби Роуд, мундштучных дел мастер, сделал Грачику "паровозик"
- искусственное дыхание через красный уголек папиросы,
дал урок неопытной диафрагме, и Лысый, наивно
до сих пор лишь учащение сердечных сокращений да
тяжесть в ногах принимавший за действие смолы, в полях
под жарким солицем потемневшей, впервые в жизни действительно
бросил вызов силам тяготения.

- Небо... скажи, небо,- велел Эбби Роуд.

- Небо,- повиновался Лысый.

- А теперь молчи,- приказал Учитель, памятуя, верно,
о дурацкой выходке с Lady Madonna'ой.- Слушай,-
сказал и, к Мишкиному уху приблизив губы, затянул (не
иначе, проверенным, надежным способом чудесный фокус
со вселенской слышимостью надеясь повторить):

Hosanna Heysanna Sanna Sanna Но
Sanna Hey Sanna Ho Sanna.

Лысый закрыл глаза и ощутил в крови ритм музыки,
резонирующую барабанную дробь в черепной коробке, он
коснулся Колиной руки и, зарядившись сухим трением,
легко оттолкнулся от земли, сначала завис буквой "г",
а затем медленно, плавно, наслаждаясь всесилием, распрямился,
лишь кончиками пальцев слегка страхуясь, опираясь
о плечо Эбби Роуда, завис над стремительно пролетающим
где-то внизу под ним железнодорожным полотном.

- Небо, - вымолвил, - вечность, - прошептал,-
камень.

И в ту же секунду почувствовал в руке своей маленький
округлый голыш, галечку, камешек и, ощутив, перестал
бояться совсем, отнял пальцы от Колиной рубахи, воспарил,
окрыленный могуществом ласкового, из ладони в ладонь
катавшегося кругляшка. И остановил часы, и засмеялся
беззвучно.

Через полтора часа его ударило в бок тяжелой железной
дверью, он отшатнулся, встретил спиной холодный пластик,
устоял и услышал:

- Встань, ублюдок,- диссонансом, не в жилу хрип,-
встань, кому говорю, шакал. Что ты с ней сделал, что ты
с ней сделал...


Пол под ногами Лысого задрожал, завибрировал, звук
падения заверил хлопок откидного сиденья. Лысый сделал
усилие и увидел кровь.

В метре-полутора от него сплелись на несвежем линолеуме
двое, поэт и философ. Причем нападавший оказался
под защищавшимся, в алом тумане Остяков рычал, пытаясь
вызволить запястья из цепких рук Эбби Роуда, сбросить
с себя Бочкарева, освободить грудную клетку для дальнейшей
беседы, но Коля так просто преимущество
уступить не соглашался, упирался ногами в стенку. при
этом надежды словами урезонить нечистую силу, по-видимому,
не теряя совсем, тяжело бормотал:

- Мужик, ты чТ, мужик, ты обознался, мужик...

Лысый отвернулся, качнулся в воздухе, колеблемом
единоборцами, и вылетел в следующий вагон, приземлился
и пошел, приспосабливаясь теперь к ритму мелких, неровным
пунктиром вдоль коридора тянувшихся капель.

В девятом вагоне он уступил дорогу женщине (теперь
и тремя сотнями не рассчитаться Винту), девице и здоровому
молодцу с фигурными бакенбардами. Троица отслеживала
ту же пунцовую морзянку, но в другую сторону.

У ресторанной запертой двери Лысый сам занял откидное
сиденье и играл с маленькой галечкой до сизой предрассветной
росы на окне, покуда барабанная дробь не
сменилась у него в голове звенящей пустотой, покуда поезд
не стал тормозить и не замер у освещенной платформы.

И тогда Мишка отпер дверь и ступил на мягкий асфальт,
сиреневая череда фонарей указывала ему путь, а на
старинном здания с башенкой буквы складывались в загадочный
заговор - ом, ум, ром.

Муром.

МУРОМ ПАССАЖИРСКИЙ

Итак, вдоль пустынной платформы, от фонаря к фонарю,
увлекая за собой двоящуюся, троящуюся и вновь
в одну сгущающуюся тень, шел человек. Вещества растительного
происхождения, расщепляясь в печени и фильтруясь
в почках, сделали его движения гордыми и независимыми,
а лицо спокойным и счастливым.

Слева, отбрасывая оконные блики на серые веки пешехода,
набирал ход поезд, ускорялся, засасываемый в лунную
необозримую пустоту.

Последний вагон сглотнул праздничную песню буферов,
тройкой красных огней мигнул за стрелкой и потерялся,
исчез за черной бесконечной чередой цистерн, вдруг
стронувшихся и змейкой начавших менять путь.

Свободный от всех на свете человек, а это, конечно
же, Лысый, продолжает свое торжественное движение навстречу
белому, постепенно в предрассветном морсе концентрирующемуся
пятну, светло-кофейному, бежевому,
в шахматку, в клетку, к спине, сгорбленной и несчастной,
рукам опущенным и ногам подогнутым.

Аннигиляция неизбежна, радость и горе сближаются,
боль и покой, преступление и наказание, но нет, одному.
было дано очнуться. Штучка обернулся, вгляделся в приближающийся
силуэт свистнул, поперхнулся и дунул, дунул,
клянусь Богом, дунул, ужасом объятый, через пути,
сквозь вокзал, на площадь, во тьму, прямо под гневно
и решительно вскинутую к небу бронзовую руку героического
бюста летчику Гастелло.

Лысого же внезапное явление из приокского воздуха
соседа, обманщика и долбня, нисколько не встревожило,
игра света, перекличка огней, даже голос с небес - "по
третьему пути товарный на Арзамас" - ничто не в силах
нарушить величавую размеренность его поступи, на каковую
взираем мы из другой геологической эпохи с непонятной
жалостью и восхищением.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ВЫШЕЛ МЕСЯЦ ИЗ ТУМАН

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.