Купить
 
 
Жанр: История

Ведьма. Женщина.

Мишле" Жюль.
Ведьма.
Женщина.
пер. с фр.
М., 1997.
463 с.ИСТОРИК-ПОЭТ ЖЮЛЬ МИШЛЕ"
Ведьма.
Женщина.
Коментарии.
ИСТОРИК-ПОЭТ ЖЮЛЬ МИШЛЕ"
Книга, которую держит в руках читатель, принадлежит
перу видного французского историка Жюля Мишле.
Эпоха, к которой он принадлежал, ведет начало со
взятия Бастилии, с "Марсельезы", а завершилась она
Парижской коммуной. Трагическая история XX века генетически
уходит своими корнями в века предшествующие
и не может быть понята вне этой связи. Ведь именно
эпоха, ознаменованная Французской революцией, подарила
человечеству великую культуру: историю, философию,
литературу, поэзию... Вся эта культура, все эти
"испореди сыновей века" так или иначе были связаны
с осмыслением того, что произошло в 1789 году. Культура
развивалась "под знаком революции", и творчество
Мишле не является в этом смысле исключением. И не
только его.
Во Франции в середине прошлого века появилась
целая плеяда историков, писателей, поэтов и публицистов,
к слову которых жадно прислушивались во всем
мире. Среди них - историки А. Ламартин, Ф. Гизо, О.
Тьерри, историк и публицист Э. Кине, писатели В. Гюго,
О. де Бальзак, Жорж Санд и многие другие. Их современник
Жюль Мишле - историк, мыслитель, "поэт и романтик"
- занимает в этом блестящем созвездии свое уникальное
место.
Он родился 21 августа 1798 года в Париже на хорах
церкви женского монастыря, отданной под небольшую
типографию, которую его отец содержал вплоть до 1810
года, когда все небольшие типографии Парижа были
закрыты по указу Наполеона. Отец и мать будущего
историка - крестьянского происхождения, и это очень
многое объясняет как в личностно-психологическом, так
и в общественно-политическом "облике" Ж. Мишле. На
всю жизнь он сохранил горячее чувство любви к природе,
доходившее порой до настоящей экзальтации (как, впрочем,
и почти всякое чувство у него), свидетельством чего
являются его лирико-философские книги (настоящие поэмы
в прозе): "Насекомые", "Море", "Птицы", "Горы".
Все эти книги - не что иное, как восторженный гимн
природе, который только и может вырваться из груди
горожанина, с детства лишенного солнца и роскошной
зелени деревенских просторов. "Я рос, - писал впоследствии
Ж. Мишле, - словно травинка в щели между
булыжниками парижских мостовых, лишенная солнечного
света"*.
Может быть, в этом и заключается тайна того
обаяния, которое производили на современников Мишле
его перечисленные выше так называемые "малые
произведения". Во всяком случае, вот как описывает
свои впечатления от книги "дорогого мэтра" его ученик
и поклонник Г. Флббер: "Что за дивная книга "Море"!
Сначала я прочел ее единым духом, потом два раза
перечитал, и она надолго стала моей настольной
книгой.
...Кажется, будто облетел мир на крыльях кондора
или возвратился из путешествия в подводные леса;
слышишь шуршанье песка, соленая вода хлещет
тебе в лицо, и чувствуешь, как покачивает тебя
на волнах.
...Даже в дни, когда чувствуешь себя подавленным,
в одну из тяжких минут, когда руки опускаются от усталости,
когда ощущаешь себя беспомощным, печальным,
измотанным, сумрачным, как туман, и холодным,
как ломкая льдина, все же благословляешь жизнь, если
доведется тебе встретить сочувствие, подобное вашему,
книгу, подобную "Морю"**.
Как политический мыслитель, Ж. Мишле всю жизнь
колебался между признанием права собственности и пол*
Мишле Жюль. Народ. М., 1965. С. 14.
**Флобер Г. О литературе, искусстве, писательском труде. Письма.
Статьи: В 2 т. М., 1984. Т. 1. С. 442-443. Впрочем, в письмах
Флобера встречаются и довольно пренебрежительные высказывания
в адрес "дорогого мэтра": "Прочел сегодня "Женщину" папаши Мишле,
- писал он Э. Фейдо 29-30 ноября 1859 г. - Вот старый болтун!
Право, он злоупотребляет многословием. Не кажется ли тебе, что,
в сущности, он завидует Бальзаку?" (Там же. С. 431).
ным "коммунистическим" (в духе Бабефа) ее отрицанием.
Все это - черты, до некоторой степени унаследованные
им от его крестьянских предков.
С детских лет Мишле вынужден был работать в отцовской
типографии. "Думается, - вспоминал он позднее,
- никогда моя фантазия не пускалась в такой вольный
полет, как в часы, проведенные мною у наборной
кассы. Чем больше романтических историй я мысленно
сочинял, тем проворнее двигались мои пальцы, тем быстрее
одна литера ложилась к другой... С тех пор я понял,
что ручной труд, не требующий ни сосредоточенного
внимания, ни большой затраты физических усилий, нисколько
не мешает воображению. Я знавал многих образованных
женщин, утверждавших, что они не могут как
следует обдумать что-нибудь или беседовать, если их
руки не заняты вышиванием"*.
До двенадцати лет Ж. Мишле, по его собственному
признанию, не знал ничего, кроме нескольких латинских
слов, которым его обучил один старый букинист. Тем не
менее, несмотря на закрытие типографии и последовавшее
затем почти полное обнищание, родители решили,
что он во что бы то ни стало должен учиться, и устроили
его в коллеж Карла Великого.
В коллеже Ж. Мишле чувствовал себя среди своих
сверстников "как испуганный совенок, ослепленный солнцем",
но закончил его блестяще, защитив в 1819 году
диссертацию о "Сравнительных жизнеописаниях" Плутарха.
От детских и юношеских лет Мишле сохранил несколько
сильных воспоминаний-впечатлений, которым оставался
верен всю последующую жизнь и которые помогают
полнее и глубже понять его историческое и мировоззренческое
кредо.
Он самостоятельно обрел идею Бога, прочитав еще
подростком несколько книг (мифологию, Буало и отрывки
из "Подражания Христу"). "Вера, - писал он, - воспринятая
мною таким образом, без чьего бы то ни было
посредничества, вкоренилась в меня очень глубоко. Она
осталась у меня на всю жизнь, как нечто неотъемлемое,
неразрывно связанное с моей душой..."**
* Мишле Жюль. Народ. С. 12-13.
** Там же. С. 13.
Самое сильное детское впечатление, по собственному
его признанию, он вынес от посещения Музея французских
памятников, где его воображение "проникало"
в гробницы франкских королей из династии Меровингов.
И конечно, главный интерес его жизни - Франция.
Франция - не как географическое понятие и даже не как
горячо любимая родина, а как "кормчий корабля Человечества":
"Для того, чтобы постичь Францию, нужно
постичь историю всего мира"*.
В 1822 году началась преподавательская деятельность
Мишле, а в последующие годы, осознав свое призвание
историка, он задался целью "сочетать" философию с историей.
В 1824 году он знакомится с "Новой наукой" Дж.
Вико (1668-1744) и с философией истории В. Кузена
(1792-1867) - одного из самых знаменитых французских
философов середины XIX века, т. е. именно того
времени, когда центром мировой философской мысли
надолго стала Германия. Виктора Кузена современные
историки философии - в общем-то справедливо - называют
эклектиком. И тем не менее в истории французской
философской и общественной мысли он сыграл весьма
значительную роль. Помимо всего прочего, он познакомил
французов с основными идеями Канта, Шеллинга
и Гегеля. Именно из трудов В. Кузена Мишле позаимствовал
гегелевскую формулу: "История - вечный прогресс,
все возрастающая победа свободы"**.
У Дж. Вико (вольный перевод его "Новой науки",
выполненный Ж. Мишле, вышел в свет в 1827 году) он
нашел несколько дорогих ему идей, уже выдвинутых
французскими историками 20-х годов: "История должна
быть историей народных масс, а не отдельных личностей,
которые являются лишь выразителями масс; история
каждого народа имеет свою национальную форму; все
национальные истории проходят через один и тот же
цикл развития и все народы составляют общечеловеческое
единство"***. Первая из этих идей была особенно
близка сердцу Мишле. Герой исторического протресса,
по Мишле, это народ, а великие люди - "почти всегда
* Мишле Жюль. Народ. С. 170.
** Там же.
***Коган-Бернштейн Ф. А. Жюль Мишле и его книга "Народ" //
Мишле Жюль. Народ. С. 169.
карлики", кажущиеся большими, "потому что они обманным
путем взбираются на покорные плечи доброго гиганта-Народа".
Исходя из этой идеи, Ж. Мишле всю
жизнь страстно призывал своих соотечественников никогда
не раскалываться "на два народа" (т. е. классы - богатых
и бедных). Избежать этого раскола помогла бы, по
его мнению, изобретенная им система школьного воспитания
(основные идеи которой Мишле заимствовал
у Руссо и Песталоцци). Нужна школа, считает Мишле,
где бы "дети одного народа хоть некоторое время сидели
на одних скамьях, увидели и узнали друг друга прежде,
чем познать пороки бедности и богатства - зависть
и эгоизм... Они получили бы неизгладимое представление
о родине. Родина была бы в школе не только предметом
изучения и преподавания, она предстала бы детям воочию..."*
Академическая карьера Ж. Мишле складывалась
вполне счастливо. В 1827 году он стал профессором
Высшей Нормальной школы, в 1831 году - заведующим
исторической секцией Национального архива Франции,
в 1838 году - профессором Коллеж де Франс. В годы
Июльской монархии он становится кумиром радикального
студенчества, прославившись как страстный борец
против католического клерикализма. В 1852 году, за отказ
принести присягу Луи-Наполеону, Мишле был уволен
из Архива и - вместе с Э. Кине и А. Мицкевичем
- лишен кафедры. Оставшись фактически не у дел, Мишле
до конца своих дней (он умер 9 февраля 1874 года,
пережив Седанскую катастрофу и Парижскую коммуну)
всецело отдается писательству.
Еще в начале 1830-х годов он приступил к реализации
главного замысла своей жизни - написанию "Истории
Франции". На этот труд (в 17 томах) Мишле в общей
сложности потратил 34 года (1833-1867). Кроме того, он
написал семь томов "Истории революции" и три тома
"Истории XIX века", в которой изложение доведено до
1815 года. Труд колоссальный и до сих пор не
поддающийся однозначной оценке. Причем оценки,
которыми критики награждают историка Мишле,
зачастую бывают полярно противоположными. Макс
Нордау в своем коротком, но проницательном очерке
* Мишле Жюль. Народ. С. 159.

9

о Мишле называет его "пророком" и "предвестником
национально-шовинистического направления, которое
потом легло в основание историографии всех стран"*.
"Его история, - пишет он далее, - презирает
кропотливую и сухую ученость и верит в сверхъестественную
силу духовного ока, которым одарены пророки. Им
нет надобности робко цепляться за перила, они, не
связанные никакими путами, прыгают и летают через
всякие пропасти и крутизны. Они не любят труда
судебного следователя, им больше нравится свободный
рассказ. Высказывая какое-нибудь мнение, они не
останавливаются долго на доказательствах; и это они
делают с такой самоуверенностью, что убеждают
простодушного читателя гораздо скорее, чем критический
исследователь...
Желание подвести под одну мерку понимание истории
певца и основное учение философа или социолога было
бы большой педантичностью, которая невольно вызвала
бы улыбку. У Мишле не имелось никаких систематических
воззрений. По всей вероятности, он никогда и не
спрашивал о силе, которая движет историей, и целях,
которые она преследует; а если подобные вопросы и вставали
в его уме, то он оставлял их без ответа. Он и не
думает проникнуть в глубину загадочного закона, скрывающегося
за историческим развитием, его интересует
только художественное изображение самих событий. Он
перелистывает историю, как великолепную книгу с картинками,
где на каждой странице ожидает его ярко раскрашенная
миниатюра, и он с неподдельным восторгом
останавливается то на одном, то на другом эскизе картины"**.
Очевидно, в таком подходе к историческому исследованию
воплощается другая сторона творческой натуры
Ж. Мишле - его душа писателя и публициста. Помимо
уже перечисленных выше книг он написал такие произведения,
как "Иезуиты" (в соавторстве с Э. Кине), "Демократическая
легенда", "Любовь", "Женщина", "Ведьма"
(две последние составляют настоящий том), "Жанна
д'Арк", посмертно вышла его автобиографическая книга
*Нордау Макс. Вырождение. Современные французы. М., 1995.
С. 335.
**Там же. С. 336.
"Пир. Интимные записки", опубликованная его вдовой
Атанаис Мишле.
В этих "малых произведениях", "которыми, - по
словам М. Нордау, - он наполнял часы отдыха между
такими колоссальными трудами, как его "История"*,
- перед нами "другой Мишле" - публицист, лирик,
романтик, "просто писатель", а в общем тонко и глубоко
чувствующий человек и конечно же типичный француз
середины прошлого века. Порой он чрезмерно риторичен
и напыщен. Количество восклицательных знаков на одной
странице иногда не уступает количеству точек или
запятых. И все-таки читать его интересно, он заставляет
читателя быть участником описываемых картин и событий,
сопереживать им, а это удается далеко не всякому,
кто берет в руки перо.
Две книги, объединенные в этом томе под одной
обложкой, "заманивают" читателя уже своими названиями:
"Ведьма"! "Женщина"!
Первая из этих книг - "Ведьма", этюд из области
"социальной патологии", написана в 1862 году и принадлежит
к числу лучших и наиболее известных произведений
Ж. Мишле. Основной ее пафос можно сформулировать
знаменитой фразой Вольтера: "Раздавите гадину".
Антиклерикализм Мишле достигает в этой книге своего
апогея, но было бы ошибкой считать, что он стал атеистом.
Мишле исходит из отрицания всех исторически существующих
религий, в том числе и христианства, но
сохраняет веру в Бога и бессмертие души. Католическую
церковь он воспринимает как социальный институт, пережиток
средневековья, "мертвое, которое хватает живое".
На этом фоне "ведьма" предстает для него жертвой,
хранительницей неумирающих языческих богов и демонов,
которых насильственное крещение не смогло умертвить
в памяти народа, а загнало внутрь, в "подполье",
откуда они время от времени выходят на свет, наводя
ужас на церковников. "Атеизм" Мишле напоминает деизм
просветителей с их верой в безличного Бога, культ
разума, который означает высшую степень атеизма, достигнутую
в ходе Великой французской революции.
Отсюда открылись два пути: "религия человекобожия",
если воспользоваться популярным термином рус*
Нордау Макс. Вырождение. Современные французы. С. 335.
II
ской религиозной философии, и путь постепенных компромиссов
между духовной и светской властью, на который
вступила Западная Европа уже после Мишле. Этот
путь означает и компромисс между наукой и религией;
и вот на исходе XX века мы наблюдаем, что Бог, изгнанный
из науки в конце XVIII века, медленно, но верно
возвращается в нее уже как "спаситель науки" (так называется
переведенная в 1992 году на русский язык книга
американского богослова Стэнли Яки). Если смотреть на
книгу Мишле с этой точки зрения, то кое-что в ней может
показаться наивным. Но мы должны помнить, что перед
нами памятник культуры и, как таковой, требует от нас
исторического подхода.
По словам автора предисловия к первому французскому
изданию книги Г. Сеайля, в "Ведьме" Мишле "в
большей степени, чем в других своих трудах, применяет
свой метод угадывания, воскрешения прошлого, доходя
в этом отношении даже до крайности. Он пишет не
столько историю, сколько поэму о ведьме...
Желая объяснить происхождение и роль ведьмы
- этого сочетания величия и злобы, - Мишле не становится
собирателем анекдотов, а воплощает толпу проклятых
женщин в идеальном, едином существе, которое он
создает из глубины своей симпатии ко всем этим безвестным
жертвам. Рожденное его фантазией, это дитя мечты
и действительности не имеет от него секретов. Переносясь
по ту сторону засвидетельствованных историей фактов,
он старается отгадать ее сокровенные мысли, распутывает
их нить, видит, как они последовательно зарождаются
вплоть до того момента, когда отчаяние бросает
ее к ногам Сатаны...
В лице ведьмы гений женщины обнаруживает свою
глубокую интуицию: она вновь открывает природу, восстанавливает
тело в его правах; угадывая тесную и многообразную
связь между духом и миром, она предвосхищает
современную науку, закладывает ее основание,
изучая лекарства и яды, обладая даром непосредственного
проникновения в сущность вещей...
Книга Мишле обладает достоверностью не истории,
а легенды или поэзии. Если ее понимать в буквальном
смысле, то легко впасть в ошибки. Если же ее понимать
символически, то невольно поражаешься той гениальной
интуиции, с которой автор усматривает в вековечной
борьбе против идеи падшей и извращенной природы
поступательное движение все того же духа, который сначала
омрачен всеми темными страстями, потом становится
все яснее и светозарнее, пока, наконец, от прежнего
его бунта остается лишь вновь завоеванная свобода
и умиротворенный разум..."*.
Хочется напомнить, что слово "ведьма" происходит
от глагола "ведать", т. е. знать. Иными словами, женщине
доступно некое знание, своего рода ясновидение, недоступное
мужчине. Общество должно ценить и оберегать
эту способность и те знания, которыми она и сама добровольно
готова поделиться. В "нормальном" обществе
женщине не для чего быть "ведьмой" - вот, наверное,
главный вывод, к которому подводит своего читателя
Жюль Мишле.
"Женщина" (1859), в отличие от "Ведьмы", - это не
"роман" и не "легенда", а скорее социологический этюд,
правда, как и всегда у Мишле, с большой долей
"поэзии". Конечно, и в ней автор касается того, что
принято называть "загадкой женской натуры"; можно
сказать, что и в "Ведьме", и в "Женщине" обозначены
два крайних полюса женственности и оба они оцениваются
автором высоко. Но все же вторая книга по
преимуществу посвящена так называемому женскому
вопросу, едва ли не более популярному и злободневному
в прошлом веке, чем вопрос религиозный. И хотя
некоторые рассуждения Мишле сегодня не воспринимаются
как откровения, многие и ныне звучат весьма
и весьма актуально. П. Л. Лавров в своей статье
о Мишле отметил, что книга "Женщина" посвящена
решению вопроса: "какой элемент женщина вносит
в общество?" Вопрос этот, согласно Лаврову, имеет две
стороны: "современную полемику о правах женщины,
столь тесно связанную со всеми социальными несогласиями
нашей эпохи, и определение влияния женщины
в истории... Оба эти вопроса столь существенны, что, не
решив их для себя хотя бы гипотетически, ни один
историк не может надеяться на правильное воссоздание
картины общества"**.
* Мишле Ж. Ведьма. Пер. под ред. В. Фриче. М., б/г. С. V-VIII.
** Мишле Ж. Женщина. Одесса, 1863. С. 5-6.
В наше время можно сказать и так: степень социальной
зрелости, достигнутой обществом, определяется,
в частности, и тем местом, какое занимает в нем женщина.
И на вопрос, сформулированный несколько поэтически:
"Что такое женщина - подарок Бога или порождение
сатаны?" - можно ответить: "Женщина -ни то и ни
другое. Она - зеркало, глядя в которое "худшая часть
человечества" может увидеть свои собственные пороки
и добродетели. Если, конечно, умеет смотреть".
В России судьба Мишле - историка, писателя, публициста
- складывалась весьма типично. В прошлом
веке он был довольно популярен среди радикально настроенной
интеллигенции. Тесные дружеские связи были
у него с А. И. Герценом и другими русскими эмигрантами.
После революции 1917 года его начали было печатать,
но вскоре выяснилось, что антиклерикализм Мишле
замешен на весьма религиозной основе. Неудивительно
поэтому, что у современного читателя лишь сегодня появилась
возможность познакомиться с замечательными
книгами Жюля Мишле. Ведь в последний раз на русском
языке "Ведьма" публиковалась в 1929 году, а "Женщина"
- и того раньше (в 1863 году). Самое позднее издание
Мишле в России (книга "Народ") относится к 1965 году.
Любимым афоризмом Мишле были слова: "История
- это воскрешение". Историк, стало быть, - воскреситель.
Хорошо, когда воскрешают самого воскресителя.
В. В. Сапов
ВЕДЬМА
Книга первая
1. СМЕРТЬ БОГОВ
Некоторые авторы уверяют нас, что незадолго до
того, как христианство одержало окончательную победу,
на берегах Эгейского моря был слышен таинственный
голос, провозглашавший: "Великий Пан умер!'" Древний
всемирный бог природы перестал существовать. Это было
великой радостью. Полагали, что раз природа мертва,
мертв и соблазн. Душа человеческая, так долго потрясаемая
бурями, может теперь отдохнуть.
Шло ли дело только о конце древнего культа, его
поражении и крушении старых религиозных форм? Отнюдь
нет. Разбираясь в первоначальных памятниках христианства,
мы всюду встречаем выражение надежды, что природа
вот-вот исчезнет, жизнь угаснет и настанет конец мира.
То было делом богов жизни - так долго поддерживать
заблуждения. Теперь же все падет, все рушится, все погрузится
в бездну. Все станет ничем: "Великий Пан умер!"
Что боги должны умереть, это не было новостью.
Множество древних культов было основано именно на
идее о смерти богов. Умирает Озирис, умирает Адонис,
- правда, чтобы снова воскреснуть. Даже на сцене Эсхил
в своих драмах, разыгрываемых в праздники богов, объявляет
им от имени Прометея, что когда-нибудь они
должны умереть. Но каким образом? Побежденные титанами
и подчиненные им, этим античным силам природы.
В христианстве совсем другое. Первые христиане, в общем
и в частностях, на все прошедшие и будущие времена
проклинают природу, как таковую. Они осуждают ее
всю, целиком, так что в любом цветке видят воплощенное
зло, дьявола. Явятся же рано или поздно ангелы,
погрузившие некогда в бездну города Мертвого моря
- Содом и Гоморру. Пусть они уничтожат, раздерут, как
завесу, суетную видимость этого мира, пусть они освободят,
наконец, святых от столь долгих соблазнов.
Евангелие говорит: "День приближается". Святые отцы
говорят: "Близок час". Крушение империи и нашествие
варваров дают святому Августину^ надежду, что
скоро не будет иного государства, как единый "град
божий".
Однако умирать тяжело, и мир упорно желает жить. Он,
как Иезекииль, просит хоть какой-нибудь отсрочки, хоть
еще одного оборота часовой стрелки. Ну что ж, пусть будет
так до тысячного года. Но потом - ни одного дня более.
Действительно ли древние боги, как это много раз
говорилось, перестали существовать, наскучив жизнью
и утомленные ею? Что они ушли в унынии, почти прося
об отставке? Что христианству стоило только подуть на
эти призрачные тени?
Этих богов показывают в Риме, показывают их в Капитолии,
куда они допускаются только при условии предварительной
смерти^; я хочу сказать этим, что они теряли
значение местное, отказывались от своего отечества, переставали
быть гениями, представляющими народы. Чтобы
заполучить их к себе, Рим совершил над ними поистине
жестокую операцию: ослабил их власть, сделал менее
величественными. Эти великие централизованные боги
стали в официальной жизни печальными исполнителями
воли Римской империи. Но олимпийская аристократия
в своем падении отнюдь не увлекла за собой все массы
туземных божеств; низшие боги продолжают по-прежнему
владеть громадными пространствами полей и лесов, горами,
источниками, тесно сливаясь с жизнью края. Боги,
обитавшие в дуплах деревьев, в глубоких струящихся водах,
не могли быть оттуда изгнаны. И кто говорит об этом?
Церковь. Она жестоко противоречит себе самой. Объявляя
о смерти богов, она в это же время негодует на то, что они
живы. Из века в век угрожающим голосом своих соборов
она предписывает им умереть... И что же? Они все живут!
"Это суть демоны..." Итак, они живы. Не будучи
в состоянии справиться с ними, церковь предоставляет
простодушному народу переряжать и чуть-чуть изменять
их. Согласно легендам, над ними совершают крещение,
помещают их в самой церкви. Их обращают, по крайней
мере, в новую веру? Совсем нет. Их берут такими, какими
они продолжают втихомолку существовать, во всей их
языческой природе.
Где же они живут? В пустынных местностях, в степи,
в лесу? Да, но особенно в доме. Они удерживаются там
наряду с самыми интимными домашними привычками.
Женщина хранит и прячет их в домашней утвари и даже
в постели. Им предоставляется лучшее место в мире
(лучше, чем храм) - очаг.
Никогда не было революции более насильственной,
чем переворот, совершенный Феодосием". Нигде в древности
не видим мы и следа подобного свержения какогонибудь
культа. Персия, поклонница огня, в своей героической
чистоте могла жестоко обижать видимых богов,
но она предоставляла им право существования. Она
очень милостиво относилась к иудеям, покровительствовала
им, давала им места. Греция, дочь. света, насмехалась
над богами тьмы, над пузатыми Кабирами^, и все же
терпела их, усыновляя их, как работников, каким считала,
например, Вулкана. Рим, в своем могуществе, принял
не только богов Этрурии, но и деревенских богов старого
итальянского крестьянина. И если он преследовал языческих
жрецов, то только видя у них опасное национальное
сопротивление.
Победоносное христианство хотело и надеялось совсем
добить врага. Оно до основания снесло школу,
отменив логику и уничтожив философов при Валенте*.
Оно сносило, уничтожало храмы, разбивало изображения
богов. Новое предание могло бы милостивее относиться
к семье, раз отец не был совершенно устранен в лице
святого Иосифа, а мать была поднята на высоту воспитательницы,
морально родившей Иисуса. Но эта возможность
была отвергнута из-за стремления к высокой
бесплодной непорочности.
Так вступило христианство на путь отшельничества,
до которого мир дошел сам собой, и на путь
безбрачия, с которым напрасно боролись законы
империи. Монашество толкает его еще дальше по
тому же склону.
Но был ли человек в пустыне один? Нет, дьявол со
всеми соблазнами составлял там ему компанию. Вопреки
всем противодействиям он умеет возродить общество
в виде отшельнических общин. Хорошо известны черные
поселения монахов, образовавшиеся возле Фиваиды\ Известно,
какой неугомонный, дикий дух одушевлял их;
известны их смертоносные вылазки в Александрию. Они
говорили, что их смущал и подталкивал дьявол, и в этом
они не лгали.
В мире образовалась громадная пустота. Кто заполнил
ее? Христиане говорят - демон, всюду демон:
Ubique daemon.
У греков, как и у других народов, были свои исступленные,
возмущаемые и одержимые духами. Но сходство
здесь только внешнее, кажущееся, на самом деле это
вещи совершенно различные. У христиан речь идет не
о духах вообще. У них это - темные исчадия бездны,
высшая степень испорченности. И потому эти несчастные,
мрачные созданья всюду блуждают, ненавидят сами
себя и внушают ужас другим. Подумайте, в самом деле,
каково знать, что существует твой двойник, другое "я",
и верить в этого другого, жестокого господина, который
приходит, уходит, прогуливается в тебе, заставляет тебя
блуждать в пустыне, над пропастями. Худоба и слабость
несчастного увеличиваются, а чем беспомощнее и слабее
тело, тем сильнее действует в нем демон. В женщине
особенно часто обитают эти тираны, наполняя и вдохновляя
ее. Они наполняют ее адским огнем, производят
в ней бури и грозы, играют ею по своей прихоти,
заставляют ее грешить, доводят до отчаяния. И не
только люди, но и вся природа становится одержимой
демонами. Если дьявол в цветке, то насколько же вероятнее,
что он в темном лесу! Свет, который почитался до
того таким чистым, оказывается полон чадами ночи!
Небо полно кромешной тьмы! Какая хула! Чем стала
теперь утренняя звезда, величественное сияние которой
не раз просвещало Сократа, Архимеда и Платона? Дьяволом,
великим дьяволом Люцифером. А вечером дьявол
Венера вводит нас в искушение своим мягким и нежным
мерцанием.
Меня не удивляет, что такое общество становится
ужасным и жестоким. Негодуя на собственную слабость
борьбы с демонами, оно преследует их всюду - в храмах
и алтарях старого культа прежде всего, затем в лице
языческих мучеников. В опалу попадает даже семья, ибо
привычка могла бы снова собрать бесов вокруг древних
домашних богов. Да и только ли семьи? Вся империя
становится империей монахов.
Но и отдельная личность - человек, изолированный
и немой, может смотреть на небо и в светилах небесных
видеть и чтить древних богов. "Это тот, кто насылает
голод и всякие бедствия на государство", - говорит
император Феодосии. Слово жестокое, направляющее на
безобидного язычника слепую ярость толпы. Закон безрассудно
спускает с цепи все противозаконные ужасы.
Идите же в могилу, древние боги! Угасни, бог любви,
жизни, света! Надень капюшон монаха. Девы, будьте
монахинями. Жены, оставьте своих мужей или, если вы
нужны в доме, оставайтесь холодными сестрами. Возможно
ли все это? Какое веяние может быть настолько
сильно, чтобы одним порывом потушить пылающий божественный
светоч? Эта дерзая попытка нечестивого благочестия
может произвести небывалые уродливые чудеса...
Трепещите, виновные!
Мрачная история "Коринфской невесты"* не раз повторялась
в средние века. Очень рано рассказанная Флегонтом,
она снова была извлечена на свет Адрианом, ее
находим мы в XII столетии, слышим и в XVI, как глубокий
упрек, неукротимый протест природы.
Из Афин в Коринф многоколонный
Юный гость приходит незнаком.
Там когда-то житель благосклонный
Хлеб и соль водил с его отцом;
И детей они
В их младые дни
Нарекли невестой с женихом.
Но какой для доброго приема
От него потребуют цены?
Он - дитя языческого дома,
А они - недавно крещены!
Где за веру спор,
Там, как ветром сор,
И любовь и дружба сметены.
Вся семья давно уж отдыхает,
Только мать одна еще не спит,
Благодушно гостя принимает
И покой отвесть ему спешит;
Лучшее вино
Ею внесено,
Хлебом стол и яствами покрыт.
И простясь, ночник ему зажженный
Ставит мать, но ото всех тревог
Уж усталый он и полусонный,
Без еды, не раздеваясь, лег.
Как сквозь двери тьму,
Движется к нему
Странный гость бесшумно на порог.
Входит дева медленно и скромно,
Вся покрыта белой пеленой;
Вкруг косы ее, густой и темной,
Блещет венчик черно-золотой.
Юношу узрев,
Стала, оробев,
С приподнятой бледною рукой.
- Видно - в доме я уже чужая, -
Так она со вздохом говорит: -
Что вошла, о госте сем не зная,
И теперь меня объемлет стыд;
Спи ж спокойным сном
На одре своем,
Я уйду опять в мой темный скит.
- Дева, стой, - воскликнул он, - со мною
Подожди до утренней поры!
Вот, смотри, Церерой золотою,
Вакхом вот посланные дары;
И с тобой придет
Молодой Эрот,
Им же светлы игры и пиры!
- Отступи, о юноша! Я боле
Непричастна радости земной;
Шаг свершен родительскою волей:
На одре болезни роковой
Поклялася мать
Небесам отдать,
Жизнь мою, и юность, и покой!
И богов веселых рой родимый
Новой веры силой изгнала,
И теперь царит один незримый,
Одному распятому хвала!
Агнцы боле тут
Жертвой не падут,
Но людские жертвы без числа!
И ее он взвешивает речи:
- Неужель теперь, в тиши ночной,
С женихом не чаявшая встречи,
То стоит невеста предо мной?
О, отдайся ж мне,
Будь моей вполне,
Нас венчали клятвою двойной!
- Мне не быть твоею, отрок милый,
Ты мечты напрасной не лелей.
Скоро буду взята я могилой,
Ты ж сестре назначен уж моей;
Но в блаженном сне
Думай обо мне,
Обо мне, когда ты будешь с ней!
- Нет, да светит пламя сей лампады
Нам Гимена факелом святым,
И тебя для жизни, для отрады,
Уведу к пенатам я моим!
Верь мне, друг, о, верь!
Мы вдвоем теперь
Брачный пир нежданно совершим!
И они меняются дарами:
Цепь она спешит златую снять,
Чашу он с узорными краями
В знак союза хочет ей отдать;
Но она к нему:
- Чаши не приму,
Лишь волос твоих возьму я прядь!
Полночь бьет, и взор доселе хладный
Заблистал - лицо оживлено,
И уста бесцветные пьют жадно
С темной кровью схожее вино;
Хлеба ж со стола
Вовсе не взяла,
Словно ей вкушать запрещено.
И фиал она ему подносит,
Вместе с ней он ток багровый пьет,
Но ее объятий как ни просит,
Все она противится - и вот,
Тяжко огорчен,
Пал на ложе он
И в бессильной страсти слезы льет.
И она к нему, ласкаясь, села:
- Жалко мучить мне тебя, но, ах,
Моего когда коснешься тела,
Неземной тебя охватит страх:
Я как снег бледна,
Я как лед хладна,
Не согреюсь я в твоих руках!
Но кипящий жизненною силой
Он ее в объятья заключил.
- Ты хотя бы вышла из могилы,
Я б согрел тебя и оживил!
О, каким вдвоем
Мы горим огнем,
Как тебя мой проникает пыл!
Все тесней сближает их желанье,
Уж она, припав к нему на грудь,
Пьет его горячее дыханье
И уж уст не может разомкнуть;
Юноши любовь
Ей согрела кровь,
Но не бьется сердце в ней ничуть.
Между тем, дозором поздним, мимо
За дверьми проходит мать,
Слышит шум внутри необъяснимый
И его старается понять:
То любви недуг,
Поцелуев звук,
И еще, и снова, и опять!
И недвижно, притаив дыханье,
Ждет она - сомнений боле нет -
Вздохи, слезы, страсти лепетанье
И восторга бешеного бред:
- Скоро день - но вновь
Нас сведет любовь!
- Завтра вновь, - с лобзаньем был ответ.
Доле мать сдержать не может гнева,
Ключ она свой темный достает:
- Разве есть такая в доме дева,
Что себя пришельцам отдает?
Так возмущена,
Входит в дверь она -
И дитя родное узнает.
И воспрянув, юноша с испугу
Хочет скрыть завесою окна,
Покрывалом хочет скрыть подругу;
Но, отбросив складки полотна,
С ложа, вся пряма,
Словно не сама,
Медленно подъемлется она.
- Мать, о мать!.. нарочно ты ужели
Отравить мою приходишь ночь?
С этой теплой ты меня постели
В мрак и холод снова гонишь прочь!
И с тебя ужель
Мало и досель,
Что свою ты схоронила дочь?
Но меня из тесноты могильной
Некий рок к живущим шлет назад,
Ваших клиров пение бессильно,
И попы напрасно мне кадят:
Молодую страсть
Никакая власть,
Ни земля, ни гроб не охладят!
Этот отрок именем Венеры
Был обещан мне от юных лет,
Ты вотще во имя новой веры
Изрекла неслыханный обет!
Чтоб его принять,
В небесах, о мать,
В небесах такого Бога нет!
Знай, что смерти роковая сила
Не могла сковать мою любовь,
Я нашла того, кого любила,
И его я высосала кровь!
И покончив с ним,
Я пойду к другим -
Я должна идти за жизнью вновь!
Милый гость, вдали родного края
Осужден ты чахнуть и завять;
Цепь мою тебе передала я,
Но волос твоих беру я прядь.
Ты их видишь цвет?
Завтра будешь сед,
Русым там лишь явишься опять.
Мать, услышь последнее моленье,
Прикажи костер воздвигнуть нам,
Освободи меня от заточенья,
Мир в огне дай любящим сердцам!
Так из дыма тьмы
В пламе, в искрах мы
К нашим древним полетим богам!
Средние века наряжают эту идею в одежды гротеска,
чтобы внушить нам страх перед "дьяволом Венерой".
Некий молодой человек легкомысленно надевает обручальное
кольцо на палец ее статуи. Венера сгибает палец,
удерживает кольцо, как невеста, и ночью приходит на
ложе жениха, предъявляя на него свои права. Надо прибегнуть
к экзорцизму, заклинанию бесов, чтобы избавиться
от адской супруги. Эта история рассказывается
и в фаблио", но с нелепым изменением: вместо Венеры
там героиней оказывается святая дева. И Лютер в своих
"Застольных речах" снова повторяет это старинное предание,
но в более грубой, отвратительной форме: статую
заменяет труп. У испанца Дель-Рио место действия не
Греция, а Брабант. В его рассказе невеста умирает незадолго
до свадьбы. Глухо звенит похоронный колокол.
Опечаленный жених блуждает по полям. Вдруг он слышит
жалобный стон, и перед ним по лужайке вереска тихо
проходит его невеста. "Разве ты не видишь того, кто
ведет меня?" - спрашивает она. "Нет!" - и жених
обнимает ее, поднимает, уносит к себе. Дальше рассказ
мог бы стать очень нежным и трогательным, но суровый
инквизитор Дель-Рио сразу обрывает его нить. "Когда
жених поднял покрывало, - говорит он, - перед ним
оказалось большое полено, обтянутое кожей, содранной
с трупа". Судья Луайе, тоже человек мало склонный
к сентиментальности, восстановил, однако, первоначальный
конец истории.
Потом эти печальные рассказы исчезают. Они уже
неуместны. Начинается новое, наше время, невеста одерживает
полную победу. Погребенная, зарытая в могилу
Природа возвращается в дом, но не тайком, а открыто,
как госпожа.
II. ПОЧЕМУ СРЕДНИЕ ВЕКА
БЫЛИ ВЕКАМИ ОТЧАЯНИЯ?
"Будьте детьми, новорожденными, совсем маленькими,
станьте юными сердцем, невинными, забудьте споры,
живите в мире и несмущаемой ясности под благословляющей
рукой Иисуса".
Вот кроткое наставление, даваемое церковью бурному
миру на следующий день после великой битвы. Другими
словами, она говорит: "Вулканы, развалины, пепел и лава,
зазеленейте свежей травой! Сожженные поля, покройтесь
цветами!"
Одно обстоятельство говорило, правда, за восстановление
мира: все школы были прикрыты, все пути к логике
заброшены. Метод бесконечно простой освобождал от
рассуждения, предоставляя каждому свободную дорогу,
по которой оставалось только... спуститься вниз. Догматы
были темны, и вся жизнь шла по пути легенд.
Первым и последним словом было одно и то же: подражание.
"Подражайте, и все пойдет хорошо. Повторяйте и следуйте
чужому примеру". В самом ли деле это путь истинного
детства, оживляющего сердце человека и дающего
ему возможность обрести свежие, обильные дарами источники?
В христианском мире, который будто бы делает
человека юнцом и ребенком, я прежде всего вижу признаки
старости, лукавства, низкопоклонства, бессилия. Что
значит христианская литература по сравнению с величественными
памятниками греков и евреев или с римским
гением? Такое же падение литературы имело место в Индии
при переходе к буддизму; боязливое пустословие
вслед за высоким вдохновением. Книги копируются
с книг, церкви с церквей, и даже эта способность копирования
утрачивается. Начинается просто обкрадывание
друг друга. Мраморные статуи, вырванные у Равенны,
украшают Аахен. Таково и все общество. Епископ
- князь общины является варварским князем племени,
копирующим римские власти. Наши монахи не творят
нового: они только и делают в своих монастырях, что
восстанавливают "виллы"'", как очень хорошо выразился
Шатобриан. У них и в помышлении нет создать новое
общество или как-нибудь обновить старое. Подражая
монахам Востока, они хотят, чтобы их слуги тоже были
прежде всего монахами. Монахами-земледельцами, каким-то
бесплодным народом. И уже помимо их воли
восстановлялась семья, восстановлялся мир.
Видя, с какой быстротой дряхлеют эти старцы, как
в течение одного столетия совершается падение от мудрого
монаха святого Бенедикта до педантичного Бенедикта
Амианского", мы отлично понимаем, что эти люди
совершенно неповинны в великом народном творчестве,
расцветшем на развалинах старого мира; я говорю
о житиях святых. Писали их монахи, но создавал их
народ. Это юное творчество могло пустить листья и цветы
в расщелины старой римской развалины, обращенной
в монастырь, но оно, конечно, вышло не отсюда. Корни
его лежат глубоко в земле; посеял его народ, обработала
семья, и все приложили к этому свою руку - мужчины,
женщины, дети. Ненадежная, беспокойная жизнь в те
времена господства силы наделяла бедные общины способностью
воображения и легковерия, необходимого для
фантастического творчества, доставлявшего им успокоение.
То были странные грезы, богатые чудесами, бессмысленными
и восхитительными бреднями.
У семьи, изолированной среди леса и гор (как живут
еще и теперь в Тироле в Альпах) и спускавшейся в долину
раз в неделю, не было недостатка в галлюцинациях.
Какой-нибудь ребенок видел это, какой-нибудь женщине
это приснилось, - и в результате появлялся новый святой.
История о нем, в виде грубо срифмованного духовного
стиха, заходила в деревню; его распевали и плясали
под него по вечерам у дуба над источником. Придя
в воскресенье в лес отслужить обедню в часовне, священник
уже находил легендарную песню у всех на устах... Он
говорил себе: "В конце концов, история прекрасна и назидательна...
Она делает честь церкви. Глас народа
- глас божий!.. Но каким образом они дошли до нее?"
Ему указывали на словесных свидетелей, которых никто
не опровергал, на дерево, камень, которые запомнились
в видении, на совершившееся чудо. Что можно было
сказать на все это?
Дойдя до монастыря, легенда находит там какогонибудь
монаха, ни к чему не пригодного, умеющего лишь
писать, любознательного и верящего во все, во всякие
чудесные вещи. Он записывает эту историю, украшает
своей сухой риторикой, портит немного. И вот она подписана
и освящена, ее читают в трапезной, а потом
и в церкви. С нее снимают копии, украшают разными
добавлениями, часто забавными, и так переходит она из
века в век до тех пор, пока с почетом не войдет, в конце
концов, в жития святых.
Когда (даже и в наше время) читаешь эти прекрасные
истории или слышишь простые, наивные и сильные мелодии,"
в которые простой люд вложил всю свою душу, то
нельзя не почувствовать в них великого порыва и не
прийти в умиление при мысли о том, какова была судьба
этих людей.
Они буквально восприняли наставление церкви: "Будьте
детьми новорожденными". Но к нему они сделали
и добавление, до которого дошла их примитивная мысль.
Насколько христианство боялось и ненавидело природу,
настолько они любили ее, считали непорочной, даже
благословляли, вводя ее в легенду. Они самым трогательным
образом вводят в свои прекрасные истории тех
самых животных, которых Библия так сурово называет
"косматыми" и которых монах остерегается, боясь обрести
в них дьявола (например, оленья самка, согревающая
и утешающая Женевьеву Брабантскую)'^. И не только
в легенде, но и в действительной жизни животные
- кроткие друзья домашнего очага, мужественные помощники
в работе - пользуются уважением человека.
У них существует свое "право". В их честь устраиваются
особые праздники. Если бесконечной благости божией
хватает и на самых маленьких существ и по отношению
к ним проявляется, как будто, даже особая жалость, то
почему, говорит простой люд, нельзя моему ослу войти
в церковь? У него, конечно, есть свои недостатки, но тем
больше походит он на меня. Он тяжел на подъем, туповат,
непослушен, упрям, непокорен - в конце концов,
совсем как я.
Из празднеств в честь животных особенно хороши
были в средние века праздник "невинных", "безумных"
и "праздник осла". Так в те времена народ под видом осла
возит свое собственное изображение, самого себя выставляет
перед алтарем безобразным, смешным, униженным.
Трогательное зрелище! Приводимый Валаамом^ осел
торжественно входит, как свидетель, пророк между Сивиллой
и Вергилием'". Если некогда он ослушался Валаама,
то только потому, что видел перед собой меч древнего
закона. Но закону этому пришел конец, и мир благодати,
по-видимому, открылся настежь для малых и простых.
Народ наивно верил в это. В величественной песне, говорящей
об осле, народ говорит как бы о самом себе:
На колени, и скажем аминь!
Довольно есть траву и сено!
Оставим все старое и - вперед!
Новое уносит старое!
Истина заставляет бежать ложь.
Свет изгоняет тьму!
Что за дерзкая отвага! Разве об этом просили вас,
горячие, непослушные дети, когда говорили, что вы
должны быть детьми? Вам предлагали молока; вы пьете
вино. Вас тихонько, под уздцы, повели по узкой тропинке.
Смирные и робкие, вы стали противиться идти вперед,
и вдруг - узда порвалась... Вы пускаетесь вперед и одним
скачком перескакиваете через дорогу. Какая неосмотрительность
была в том, что вам позволили сначала
создавать своих святых, воздвигать алтари, украшать их,
засыпать и обсаживать цветами! Потом, очень быстро,
разглядели в этом языческую ересь, осужденную церковью,
- негреховность природы. И даже больше, в этом
увидели новую ересь, конец которой настанет не скоро,
- независимость человека. Слушайте и повинуйтесь!
Запрещается придумывать что-либо новое, творить
новое. Нет больше легенд, нет новых святых. Достаточно
всего этого. Запрещается вводить в богослужение новые
песнопения; налагается запрет на вдохновение. Пусть
вновь обретенные мученики лежат себе в могилах, скромно
ожидая, когда они станут известны церкви. Запрещается
духовенству, монахам украшать земледельцев или крепостных
тонзурой. Вот узкий, трусливый дух каролингской
церкви. Она не держит своего слова, противоречит
самой себе, она говорит детям: "Будьте стариками!"
Какое падение! Да серьезно ли все это? Ведь нам же
сказали - быть юными. О, священник теперь уже не то,
что народ. Уже положено начало бесконечному разногласию,
бездне разделения между ними. Священник - сеньор
и князь, распевает теперь в золоченой мантии на
господствующем языке великой империи, которой больше
не существует. А нам, печальному стаду, потерявшему
язык человеческий, единственное, чем старались мы тронуть
Бога, что теперь остается нам, как не мычать и блеять,
вместе с простодушным товарищем, согревающим
нас зимой в хлеву и прикрывающим своею шерстью? Мы
живем с немыми и сами становимся немыми.
Поистине, мало было нужды идти в церковь. Но она
не покидала нас. Она требовала, чтобы шли слушать то,
чего нельзя было понять.
С этого времени густой туман, непроницаемый свинцовый
туман обволакивает мир. Надолго ли? На целую
ужасную тысячу лет! В течение целых десяти веков томление,
незнакомое предшествующему времени, держит
средние века (а отчасти и позднейшие времена) в положении
среднем между бодрствованием и сном, под властью
нестерпимого явления - тоскливой судороги, которая
зовется зевотой.
Когда неутомимый церковный колокол начинает звонить
в обычный час - люди зевают; когда слышат
гнусавое пение на старом латинском языке - люди зевают.
Все заранее предусмотрено; в этом мире больше не
на что надеяться; дальше будет повторяться все одно и то
же. Уверенность в скуке завтрашнего дня заставляет зевать
уже сегодня, и перспектива целого ряда скучных
дней и годов, которые должны последовать дальше, тяготит
заранее и внушает отвращение к жизни. От мозга
к желудку, от желудка ко рту; растягивая челюсти, проходит
невольная фатальная судорога, нескончаемая и неисцелимая.
Это настоящая болезнь, в которой сознается
благочестивая Бретань, приписывая ее, правда, козням
дьявола. Он сидит себе, притаившись в лесу, говорят
бретонские крестьяне, - и тем, кто пасет там свои стада,
он начинает петь вечерни и обедни; вот это-то и заставляет
людей так смертельно зевать*.
Быть старым - значит быть слабым. Что сталось бы
с нами, если бы народ оставался старым, когда сарацины
и норманны угрожали нам? Плакал Карл Великий, плакала
церковь; она признавалась, что мощи не спасают
алтарей от этих дьяволов-варваров**. Не пришлось ли
призвать на помощь непослушного ребенка, которого
хотели связать, юного великана, которого хотели лишить
силы? Совершенно противоположные движения наполняют
собою IX век. Народ сдерживают и в то же время узду
отпускают. Его боятся и его же зовут на помощь. С ним,
его руками, наспех сооружают заграждения и преграды,
которые могли бы остановить варваров и прикрыть священников
и святых.
Помимо воли Лысого императора, запрещавшего сооружать
какие-либо постройки, на горе появляется башня.
Беглец направляется сюда. "Во имя Бога, пустите
меня или, по крайней мере, жену и детей. Я и скот
поместимся на наружном дворе, за оградой". Башня
придает ему храбрости, он чувствует себя человеком. Она
охраняет его своею тенью, он защищает ее.
Раньше бедняк, понуждаемый голодом, отдавал себя
знатному в рабство. Теперь совсем не то. Теперь он
отдается как вассал, то есть человек храбрый и доблестный.
Отдаваясь другому, он в то же время ограждает себя,
оставляя для себя возможность отказаться. "Я отправлюсь
дальше. Земля велика. Я, как и всякий другой, могу
где-нибудь построить себе башню. Если я защищу ее
снаружи, то смогу безопасно спрятаться внутри".
Это и есть великое, благородное происхождение феодального
мира. Человек, владеющий башней, получал
вассалов, но говорил им: "Ты можешь отправляться куда
хочешь; я помогу тебе во всем, если это будет нужно, при
одном условии: если ты запятнаешь себя чем-нибудь,
я слезаю с лошади". Такова точная древняя формула.
*0дин очень известный бретонец, "последний человек средневековья",
между прочим, друг мой, во время своего путешествия в Рим
был принят очень милостиво. "Чего вы хотите?" - спросил его папа.
- Только одно: избавьте меня от молитвенника... Я умираю от скуки".
** Знаменитое признание архиепископа Гинкмара в IX в.
Но что вижу я в одно прекрасное утро? Помутилось
у меня зрение, что ли? СенЬор объезжает кругом долину,
намечает межи и границы, теряющиеся вдали... Что это
такое?.. А это говорит о том, что сеньория (поместье)
огораживается... Сеньор воротами и засовами замыкает
ее от неба и земли.
По какому же праву разоружили и удержали этого
vassus'a (то есть виллана)? Потому что виллана захотели
назвать тоже рабом.
Точно так же слово servus, означающее слугу (и часто
слугу очень высокого - какого-нибудь имперского графа
или князя), для человека незначительного будет значить
серв-раб-крепостной, ничтожное создание, жизнь которого
стоит грош.
Так попались они в эти мерзкие сети. И все-таки
остается еще один человек, настаивающий, что его земля
свободна - его аллод, недвижимое поместье. Он садится
на меже, надвигает шапку на голову и поглядывает себе,
как проходит мимо сеньор и даже сам император. "Иди
своей дорогой, проходи себе император. Ты крепко сидишь
на коне, я еще крепче на своей меже. Ты пройдешь
мимо, а я отсюда никуда не уйду... Потому что я свободен".
Но у меня не хватает мужества досказать, что сталось
с этим человеком. Воздух вокруг него сгущается, и он
дышит все слабее и слабее. Как будто его околдовывают.
Он не может больше двигаться, как будто он парализован.
Скот его тоже худеет, как будто и он обречен на ту
же участь. Слуги его умирают с голода. Земля больше
ничего не приносит. Духи опустошают ее по ночам.
И все-таки он еще противится: "бедняк в своем доме
король". Но его не оставляют и здесь. Его вызывают на
суд, он должен отвечать перед имперским двором. И вот
он, никому неизвестный призрак старого мира, отправляется
туда. "Что это такое?" - спрашивает молодежь. Он
ни сеньор, ни раб! В таком случае, значит, он ничто?..
"Кто я?.. Я тот, кто построил первую башню, кто
защищал ее, кто, выйдя из нее, отправился храбро поджидать
у моста язычников-норманнов... А потом я запрудил
реку, я обработал наносную землю, я как бы создал
эту самую землю, точно Бог, отделивший ее от воды...
Кто же прогонит меня с этой земли?" "Нет, друг мой,
- говорит ему сосед, - тебя не прогонят. Ты будешь
обрабатывать эту землю... только несколько иным образом,
как тебе и в голову не приходит... Вспомни-ка,
старина, когда ты был молод (тому будет лет пятьдесят),
ты сгоряча женился на Жакелине, молоденькой крепостной
моего отца... Теперь вспомни положение: "раз моя
курица, то мой и петух". Сними-ка пояс, брось шпагу...
С этого дня ты - мой крепостной".
Во всем этом нет ни капли выдумки. Эта ужасная
история повторяется беспрестанно в средние века.
Случилось как-то, что при столь великом оскорблении
один человек пришел в такую ярость, что не мог произнести
ни слова. Вся кровь поднялась в нем и приступила
к горлу... Глаза пылали, и немой рот, ужасающе красноречивый,
заставил побледнеть все собрание... Все попятились
назад... Он умер. У него лопнули вены, и алая
кровь из артерий брызнула прямо в лоб его убийцам*.
Ненадежность положения, страшный спуск, скользя
по которому человек свободный становился вассалом,
вассал - слугой и слуга сервом, - вот ужас средних
веков и основа отчаяния того времени. Нет никакого
средства избегнуть этого, потому что кто сделал хоть
шаг, тот погиб. Он становится чужестранцем, никому не
принадлежащим, дичью, рабом или мертвецом. Вязкая
земля задерживает ногу, притягивает к себе прохожего.
Зараженный воздух убивает его, то есть он становится
"мертвой рукой", мертвецом, ничем, животным, душой,
цена которой пять су, так как пять су искупали убийство.
Вот две основные, сразу видные причины средневекового
отчаяния, заставлявшего человека отдаваться дьяволу.
Теперь заглянем внутрь, в глубину нравов и попробуем
исследовать их.
III. МАЛЕНЬКИЙ ДЕМОН
ДОМАШНЕГО ОЧАГА
Начало средневековья, когда создаются легенды, носит
характер какой-то грезы. Легко поверить в величайшую
непорочность простого люда, объединенного одним
духом кротости и покорности церкви (об этом свидетель*Это
случилось с графом Авен, когда его свободная земля была
объявлена простым леном, а он сам простым вассалом, "человеком"
графа Эно.
ствуют легенды). Все люди составляют как бы единый
народ божий. Тем не менее "пенитенциарии" (покаянные
книги), в которых'на^одятся указания на грехи, наиболее
распространенные, упоминают о странных проступках,
редких и в царстве сатаны.
Они являлись следствием двух вещей: крайнего невежества
и общих жилищ, в которых смешивались близкие
и дальние родственники. Тогдашним людям, кажется,
едва была знакома наша мораль. Их же собственная,
несмотря на все влияния, оставалась моралью патриархов
самой глубокой старины, когда брак между чужестранцами
рассматривался как распутство и разрешался
только брак между родственниками. Связанные между
собой семьи составляли одну семью. Они не отваживались
еще разбрасывать свои жилища в окружавшей их
пустынной местности и обрабатывали только ближайшую
окрестность какого-нибудь меровингского дворца
или монастыря. Каждый вечер они со всем своим скотом
собирались под крышей одной обширной виллы. Отсюда
- условия жизни, аналогичные античному ergastulum^,
куда запихивали в кучу всех рабов. Некоторые из этих
общин существовали в средние века и позже.
Сеньора мало занимало, что происходило в результате
этого. Он смотрел как на одну семью на это поселение,
на это скопище людей, которые "встают и ложатся
спать вместе", "едят от одного каравая и из одного
горшка". При такой неразберихе женщина была очень
плохо защищена. Она занимала совсем невысокое место.
Если пресвятая дева, идеал женщин, подымалась из века
в век, то женщина реальная значила очень мало в простой
массе, в этой смеси людей и скота. Неизбежная бедность
могла уменьшиться только при разделе поселений, когда,
набравшись храбрости, люди решались селиться отдельно,
на выселках и, поставив хижину на лесной просеке,
обрабатывали где-нибудь вдалеке плодородную землю.
Изолированный очаг создал настоящую семью. Гнездо
создало птицу. С этих пор люди не просто вещи, это уже
души... Тогда впервые родилась женщина.
Момент весьма трогательный. Вот мы у нее. Она
может быть наконец святой и чистой, бедное создание.
Она может таить в себе какую-нибудь мысль и мечтать
в одиночестве, за пряжей, в то время как муж в лесу.
Жалкая хижина сыра и плохо защищена, зимой здесь
свищет ветер, но зато она тиха. В ней есть темные уголки,
которые женщина отводит своим грезам.
Теперь она является собственницей. У нее есть кое-что
свое. Прялка, кровать, сундук - вот все, о чем упоминает
старинная песня*. Если прибавить к этому стол, лавку
или пару скамей... Конечно, бедный домишко очень пуст,
но зато в нем есть душа. Огонь оживляет его; благословленный
буксус осеняет постель, иногда к нему прибавляется
хорошенький букет вервены. "Дама" этого дворца
прядет, сидя на пороге и присматривая за несколькими
овцами. Здесь еще недостаточно богаты, чтобы иметь
корову, но это придет позже, если Бог благословит дом.
Роща, немного пашни, пчелы в степи - вот и вся жизнь.
Пашни обрабатывают еще немного, так как ниоткуда не
может быть помощи при сборе урожая, так далеко от
селения. Жизнь, конечно, убогая сама по себе, но не очень
тяжелая для женщины. Она не измождена и выглядит
неплохо; такой она станет позже, во времена большего
развития земледелия. А пока у нее достаточно досуга.
О ней вовсе не следует судить по грубоватой литературе
рождественских песен и фаблио, по смешным глупостям
и вольным, сальным рассказам, появившимся на свет
позже. Она одинока. Соседства нет никакого. Дурная,
нездоровая жизнь темных, замкнутых поселков, взаимный
шпионаж, жалкие сплетни и всякого рода опасные
похождения еще не начались. Нет еще и в помине старухи,
приходящей по вечерам, как станет темной узкая
улица, смущать молодую женщину, говоря, что кто-то
умирает от любви к ней. У нашей женщины пока нет
иных друзей, кроме собственных дум; она беседует пока
лишь со своими животными да с деревом в лесу. Они
разговаривают с ней; и мы знаем о чем. Они будят в ней
то, что когда-то говорили ей мать, бабушка - старинные
вещи, в течение целых веков переходящие от одной женщины
к другой. Это - наивные воспоминания о старых
духах края, трогательная семейная религия, которая при
жизни общей и ее шумной неразберихе имела мало силы;
теперь она снова возрождается и часто посещает одинокую
хижину.
* Три шага до скамьи,
Три шага до кровати,
Три шага до Сундука,
Три шага... начинайте сначала.
(Старинная песенка учителя танцев.)
Странный, утонченный мир, мир фей, домовых, открывается
женской душе. С тех пор как великое творчество
легенд о святых останавливается, иссякает, эта легенда,
еще более древняя и гораздо более поэтическая, входит
в жизнь и царствует в ней тайно и незаметно. Легенда
эта - сокровище женщины, женщина забирает ее себе,
всячески лелеет ее. Фея - ведь тоже женщина, как бы
фантастическое зеркало, в которое, принарядившись, заглядывает
женщина.
Кто такие феи? Некогда, как говорят, они были
королевами Галлии; гордые и капризные, они невозможно
вели себя; когда явился Христос и апостолы, дерзко
отвертывались от них. В Бретани они изволили танцевать
в это время и не пожелали прекратить своих
танцев. Потому и такой жестокий приговор над ними.
Они осуждены жить до дня Страшного суда. Некоторые
из них были уменьшены до величины кроликов, мышей,
например ковриг-гваны (феи-карлицы), собирающиеся
по ночам возле старых жреческих камней и завлекающие
вас своими танцами. Например, прекрасная королева
Мэб, соорудившая королевскую колесницу из ореховой
скорлупки. Они немного капризны и иногда бывают
в дурном настроении. Но можно ли этому удивляться,
зная их печальную участь? Ведь как бы они ни были
малы и своенравны, в них тоже есть сердце и им
хочется, чтобы их любили. Они бывают и добрые
и злые и всегда полны всяких фантазий, причуд. При
рождении какого-нибудь ребенка они спускаются по
каминной трубе и наделяют его разными способностями,
предрешая его судьбу. Они любят тех, кто хорошо
прядет, и сами прядут превосходно. Потому и говорят:
"прясть, как фея". Рассказы о феях, испорченные смешными
украшениями, добавленными позднейшими авторами,
составляют душу народа. Ими отмечается поэтическая
эпоха между грубым коммунизмом примитивной
виллы и распущенностью того времени, когда
нарождающаяся буржуазия создавала свои циничные
фаблио.
В рассказах этих есть и частица истории; они напоминают
нам, например, о временах страшного голода (под
видом людоеда) и т. д. Но в общем они покоятся несравненно
выше. чем вся история, - на крыле Белой птицы
в области вечной поэзии и говорят о наших желаниях,
всегда одних и тех же, передают неизменную историю
сердца.
Мы часто встречаемся там с желанием закабаленного
бедняка вздохнуть свободно, отдохнуть, найти такое
сокровище, которое положило бы конец всем его
несчастьям. Чаще всего, по какому-то благородному
вдохновению, таким сокровищем оказывается душа,
сокровище дремлющей любви (спящая лесная красавица);
но часто прелестное создание прячется под видом
какого-нибудь другого существа, вследствие фатального
превращения. Отсюда - трогательная трилогия (замечательное
creszendo) "о горбуне с хохолком", "об ослиной
коже" и "о красавице и звере"*. Любовь не отступает ни
перед чем. Она преследует красоту, прячущуюся в образе
этих уродов, и добивается своего. В последнем из
названных рассказов это доходит до такого величия, что,
мне кажется, никогда никто не мог читать его без слез.
Под этим скрывается реальная и очень искренняя, но
безнадежная страсть, которую жестокая природа часто
порождает между бедными душами, находящимися
в слишком различных условиях. Горесть крестьянки,
которая не может стать настолько прекрасной, чтобы ее
полюбил рыцарь; подавленные вздохи крепостного,
видящего со своей борозды, как проезжает мимо на
белом коне ослепительно прелестная красавица, обожаемая
владелица замка. Это точно меланхолическая
идиллия недостижимой любви Розы и Соловья в восточной
поэзии. Но в этом есть и большая разница: птица
и цветок прекрасны и равны в своей красоте. Здесь же
существо, стоящее несравненно ниже, признается само
себе: я безобразно, я чудовище. И сколько льется из-за
этого слез! В то же время оно могущественнее, чем на
Востоке, и героическим усилием воли, силой желания,
оно сбрасывает с себя в конце концов ложную оболочку.
Оно так сильно любит, что и его, такое чудовище,
начинают любить так же, и тогда оно становится
прекрасным.
Все это полно бесконечной нежности. Очарованная
душа заботится не только о себе. Она старается также
спасти всю природу, все общество. Поэтому все угнетенные
- ребенок, побитый мачехой, младшая дочка, с которой
дурно обходятся старшие, держа ее в загоне,
- становятся ее любимцами. Она распространяет свое
сострадание даже на даму из замка, горюя о том, что та
находится во власти такого свирепого барона (Синей
* Из сказок Перро.
Бороды)*. Она жалеет животных, утешая их в том, что
они все еще имеют внешний вид животных. Все это
пройдет, пусть они потерпят. Их находящиеся теперь
в плену души в один прекрасный день снова получат
крылья и станут свободными, достойными любви и любимыми.
Таков скрытый смысл рассказа об "ослиной
коже" и других, подобных ему. Они в особенности убеждают
нас, что женщина наделена душой. Грубоватый
труженик полей довольно груб и со своими животными.
Но жена его совсем не видит в них животных. Она
рассуждает об этом, как дитя. Все человечество, во всем
- дух. Мир в целом совершенен. О, милое очарованье!
Стоя так низко и считая себя такой дурнушкой, она своей
красотой и прелестью наделяет всю природу.
Разве она уж так дурна собой, эта мечтательная "хозяюшка"
крепостного? Я уже говорил, что она ведет
хозяйство, прядет, стережет скот, ходит в лес собирать
сучья на топливо. На ней не лежит еще никакой особенно
тяжелой работы, и она совсем не похожа на ту изможденную
крестьянку, которая появляется позже, в эпоху большей
культуры хлебов. Не походит она и на толстую
горожанку, неповоротливую и праздную, о которой наши
предки сочинили столько грубоватых рассказов. Она не
чувствует никакой уверенности в своем положении, она
* Синяя Борода - герой французской сказки (в "Сборнике сказок
Перро"). Это страшно жестокий и ревнивый барон, убивший шесть
своих жен и повесивший их трупы в потайной комнате. Когда его
седьмая жена проникла в эту тайну. Синяя Борода хотел убить и ее, но
вовремя подоспели ее братья и убили самого барона.
Путем нескольких промежуточных песен и легенд эта сказка связывается
с действительной биографией Жилля де Рэтца, барона, графа,
маршала, жившего в первой половине XV века. По данным судебного
следствия, он действительно тайно убил одну за другой семь женщин,
на которых был женат. Он отбирал у своих крестьян мальчиков-сыновей,
предавался с ними противоестественному разврату и потом приносил
этих несчастных в жертву дьяволу, отрезая у них руки, ноги,
вырезая потом сердце. Этот гомосексуалист и садист был мистиком,
вызывая бесов и души умерших, служил черные мессы и в то же время
отличался церковной набожностью. В его подземельях нашли кости 149
мальчиков. Погиб он потому, что, не довольствуясь крепостными мальчиками,
захватил сына свободного горожанина. Родители и местный
епископ начали процесс. Жилль де Рэтц был сожжен в 1440 году, из
уважения к его знатности злодея удавили, прежде чем сжечь, чтобы
избавить от лишних мучений, и позволили родным похоронить его
останки с пышными церковными обрядами и соорудить на могиле
великолепный памятник.
молчалива, кротка, постоянно чувствует над собой руку
божью. На горе видит она черный, грозный замок, откуда
могут свалиться на них тысячи несчастий. Она боится
и почитает своего мужа. Для других он - крепостной,
для нее - король. В нем видит она все хорошее и ничего
дурного. Она стройна и миловидна, как святые в церкви.
Весьма скудная пища тех времен должна была делать
людей более стройными, но зато и более слабыми. Этим
и объясняется громадная смертность среди детей. Бледные
розы на щеках - чисто нервного происхождения.
Позже все это разрешится эпилептической пляской XIV
столетия. Теперь же - около XII - с этим состоянием
постоянного недоедания соединяются две слабости: ночью
- сомнамбулизм, днем - призраки, мечты и слезы.
Но и у этой женщины, такой непорочной, есть тайна,
которую она никогда не доверит церкви. В ее сердце
живет воспоминание и сожаление о бедных старых богах*,
падших до положения духов. Что касается жизни
духов, не думайте, что она протекает без страданий.
Зимой им приходится очень плохо где-нибудь под камнем
или в дупле дерева. Ведь они страшно любят тепло.
Что сталось бы с ними, не найдись ни одной сострадательной
души? Но такая есть, и она покровительствует
им. Будучи доброй христианкой, женщина отвела и для
них уголок в своем сердце. Им одним может доверить
она те незначительные тайны, совершенно невинные у целомудренной
женщины, за которые, однако, церковь стала
бы упрекать ее. Им она доверяет и исповедует свои
трогательные секреты. Бросая в огонь освященный буксус,
она думает о них. Рождество Христа совпадает с древним
праздником северных духов, с празднованием самой
длинной ночи. Точно так же канун майской ночи
- с римским pervigilium'OM^, когда сажают дерево. День
* Ничего не может быть трогательнее этой верности. Несмотря
на преследования, в V веке крестьяне носят на себе, в виде маленьких
кукол, набитых тряпками или мукой, богов этих великих религий
- Юпитера, Минерву, Венеру, Диану, чтут нерушимо до самых глубин
Германии. В IX веке все еще носят изображения богов. В некоторых
хижинах в их честь приносят жертвы, совершают гаданья. Капитулярии
напрасно грозят за это смертью. В XII столетии Бурхард Вормский,
упоминая об этих запретах, говорит, что они совершенно не приносят
пользы. В 1389 году Сорбонна снова осуждает остатки язычества,
а около 1400 года Жерсон свидетельствует, что старые суеверия упорно
сохраняются.
памяти святого Иоанна является настоящим праздником
жизни, цветов и любовных грез. У кого нет детей, кто
хочет их иметь, тот в особенности считает своим долгом
любить эти праздники и строго соблюдать их. Может
быть, даже обет святой деве не имеет такой силы. Это
совсем не дело святой Марии! И женщина скорее обратится
к старому духу-покровителю, который некогда
считался деревенским богом и которого теперь местная
церковь превратила в святого. Таким образом, постель,
колыбель, самые интимные тайны, кроющиеся в целомудренной,
влюбленной душе, - все это поручается старым
богам.
Боги не остаются неблагодарными. Проснувшись однажды
утром, женщина видит, что у нее уже все сделано
по хозяйству, хотя сама она ни к чему еще не прикасалась.
Она страшно изумлена, но, ничего не говоря, только
крестится. Когда уходит муж, она спрашивает сама
себя, что бы это могло значить, но все напрасно. Должно
быть, это какой-нибудь дух. Но какой же? И как он
сделал это? Как хотелось бы мне видеть его! Только
страшно... Ведь. говорят, кто видел духа. тот должен
умереть... В это время начинает шевелиться колыбель
и покачивается сама собой. Женщина садится и слышит
слабый, очень приятный голос, такой тихий, что кажется,
будто бы он говорит в ней самой: "Дорогая моя хозяюшка,
если мне нравится качать твоего ребенка, то это
потому, что я и сам ребенок". Сердце ее бьется, но тем не
менее она успокаивается. Колыбель невинна, следовательно,
невинен и этот дух, и это заставляет ее верить,
что он должен быть добр, мягок и во всяком случае
терпим Богом.
С этого дня женщина уже не одинока. Она очень
хорошо чувствует присутствие духа; он постоянно находится
около нее. Он здесь; она чувствует его легкое
прикосновение. Ежеминутно бродит он возле и, по-видимому,
не хочет оставлять ее одну. Когда она отправляется
в хлев — он уже там. И она уверена, что это он
побывал на днях в горшке с маслом. Какая досада, что
она не может схватить и рассмотреть его! Однажды,
когда неожиданно потухла головешка, ей показалось, что
она видела, как он, проказник, катался в искрах. В другой
раз она ошиблась, думая, что захватила его вместе с розой.
Такой крошка, он работает, подметает, прибирает,
избавляет ее от тысяч забот.
Есть у него, конечно, и свои недостатки. Он легкомыслен,
дерзок, и, если не сдерживать его, он, пожалуй,
отобьется от рук. Он слишком много видит и слышит.
Иной раз, утром, он повторит такое словечко, которое
она произнесла совсем тихо, ложась спать, когда уже был
потушен огонь. Она знает, что он очень нескромен, слишком
любопытен. Ей надоело, что он следует за ней всюду,
она жалуется на это сама себе и находит в том удовольствие.
Иной раз она примется гнать его от себя, грозит ему,
и когда подумает, что осталась одна, сразу успокаивается.
Но в ту же минуту чувствует, точно ее ласкает какойто
легкий ветерок или крыло птицы. Оказывается, он
сидит тут же, под листом... Вот он смеется... Милый
голосок его, без всякой насмешки, говорит о том, как он
доволен тем, что захватил врасплох свою целомудренную
хозяюшку: "Ну же, дорогая, милочка моя, не сердись на
меня за это".
Она смущена и не решается больше ничего говорить.
Но для нее становится ясным, что она слишком любит
его. Ночью ей кажется, что она чувствует, как он проскальзывает
в постель. Ей становится страшно, она молится
Богу, прижимается к мужу. Что станется с нею? У нее нет
сил сказать об этом в церкви. Она рассказывает об этом
мужу, но тот сначала только смеется и не верит ей. Тогда
она признается еще, что дух этот большой проказник,
иногда чересчур назойлив... "Что за беда, ведь он так
мал!" Таким образом, муж сам успокаивает ее.
Должны ли успокоиться и мы, видящие дело яснее?
Она еще очень невинна. Она пришла бы в ужас при мысли
о том, что можно подражать важной даме там, наверху,
которая на глазах у мужа имеет целый двор любовников
и собственного пажа. Надо сознаться, однако, что домовой
уже давно подвинулся вперед. Ни один паж не может
компрометировать женщину меньше, чем этот, прячущийся
в розе. И в то же время он ведет себя, как
любовник. Он навязчив больше, чем всякий другой, он
так мал, что незаметно проскальзывает всюду.
Он проникает даже в сердце мужа, ухаживая за ним,
даря своей благосклонностью. Он заботится об его инструментах,
работает за него в саду, а вечером, в награду
за все это, прячется позади ребенка и кошки в камине.
И тогда оттуда раздается его слабый голосок, совсем
точно песенка сверчка, но самого его не увидишь, по
крайней мере пока слабый свет не озарит какую-нибудь
щель, в которую он любит забираться. Тогда хозяева
видят, или им кажется, что они видят, его острую мордочку,
и они говорят: "Э, малыш, мы видим тебя!"
В церкви постоянно говорится о том, что надо остерегаться
духов, что тот, кто кажется совсем невинным
и скользит, точно легкий ветерок, на самом деле может
оказаться дьяволом. Но так трудно поверить этому. Уже
маленький рост духа заставляет думать, что он невинен.
И потом, с тех пор как он в доме, все идет хорошо. Муж,
как и жена, может быть, еще больше, думает именно так.
Он видит, что от проказника-домового зависит счастье
дома.
IV. ИСКУШЕНИЯ
Из этой картины устранены ужасные, темные стороны
того времени, которые могли бы страшно омрачить ее.
Я имею в виду ту неизвестность положения, в которой
находилась деревенская семья, постоянное ожидание
и вечный страх всяческих притеснений, которые с минуты
на минуту могут обрушиться на них из замка.
Феодальный режим поистине создавал ад двумя вещами:
с одной стороны, крайней неподвижностью человек
был прикреплен к одному определенному участку
земли, переход с которого был для него совершенно
невозможен; с другой стороны - страшной ненадежностью
положения.
Историки-оптимисты, так много говорившие о точно
установленных оброках, хартиях, выкупных вольностях,
забывают, как мало было гарантии в точном выполнении
всего этого. Полагалось уплатить сеньору вот столькото,
но ведь он мог взять себе и все остальное. Это,
в простоте душевной, называется "правом захвата". Работай,
работай, добрый человек! А в то время как ты будешь
в поле, страшная банда оттуда, сверху, может наскочить
на твой дом и взять с собой все, что ей угодно "для нужд
сеньора". Посмотрите на этого человека. Как он мрачен
на своей борозде, как низко опустил голову!.. И таков он
всегда - с нахмуренным лбом, стесненным сердцем,
точно постоянно ждет какой-нибудь плохой вести.
А, может быть, он замышлял что-нибудь дурное? Нет,
его осаждают две мысли, два острия, одно за другим,
пронзают его. Одна мысль: "В каком состоянии сегодня
вечером найдешь ты свой дом?" Другая: "Эх, если бы
поднять глыбу и увидеть под ней какой-нибудь клад!
Если бы добрый демон дал его мне, чтобы мы могли
выкупиться!"
Уверяют, что на этот призыв не раз появлялся, в виде
ребенка, из земли карлик, совсем крошечный гном и,
карабкаясь по борозде, говорил: "Чего ты хочешь от
меня?" Но растерявшийся бедняга уже не хотел ничего.
Он бледнел, крестился, и тогда все исчезало.
Жалел ли он потом об этом? Не говорил ли сам себе:
"И дурень же ты! Ты всегда будешь несчастным!" Охотно
верю, что это так и было... Но я думаю также, что
человека останавливал непреодолимый страх. Я не могу
согласиться, что договор с сатаною заключался (как хотели
уверить нас монахи, рассказывавшие о всяких колдовствах)
в легкомысленном порыве страсти у влюбленных
или жадности у скряги. Обратившись к здравому
смыслу, мы, напротив, поймем, что к этому можно было
прибегнуть только в крайности, отчаявшись решительно
во всем, под страшным гнетом оскорблений и несчастий.
Но, заметят мне, ведь эти великие бедствия должны
были очень смягчиться во времена святого короля Людовика
IX, запретившего частные войны между вассалами?
Полагаю, и довольно основательно, что это было как раз
наоборот. В течение восьмидесяти ста лет, протекших
со времени этого запрещения до начала английской войны
(1240-1340), сеньоры, не имея обычной забавы, состоявшей
в том, чтобы жечь и грабить земли соседей,
были особенно жестоки со своими вассалами. Так что
этот мир был для последних войною.
Сеньоры из среды духовенства, сеньоры-монахи и т. д.
заставляют содрогаться, когда читаешь дневник Эвда
Риго. Это омерзительная картина какого-то варварского
необузданного разврата. Сеньоры-монахи особенно часто
совершают набеги на женские монастыри. Суровый
Риго, духовник святого короля, архиепископ Руана, сам
производит обследование Нормандии. Каждый вечер он
посещает какой-нибудь монастырь. И везде он видит
монахов, живущих широкою жизнью феодалов, вооруженных,
пьяных, драчливых, яростных охотников, топчущих
все посевы. Монахини всюду с ними в связи, всюду
беременны от них.
Вот какова церковь. Какими же должны быть светские
сеньоры? Какова внутренняя жизнь этих черных башен,
на которые с таким ужасом взирали снизу? Два рассказа,
являющиеся, без всякого сомнения, рассказами историческими
- о Синей Бороде и о Гризельде, - говорят нам
кое-что об этом. Каков же он был со своими вассалами
и крепостными, этот любитель пыток, обращавшийся так
со своей семьей? Об этом мы можем судить по одному из
них, против которого был учинен процесс, и когда же
- в XV веке! Это был Жилль де Рэтц, похититель детей.
Фрон де Беф* Вальтера Скотта и сеньоры мелодрам
и романов - ничто по сравнению с этой ужасной действительностью.
Тамплиер из "Айвенго" также какой-то
слабый и слишком искусственный образ. Автор не осмелился
подойти вплотную к поганой действительности
безбрачия рыцарей храма и к тому, что царило внутри
замка. Женщин там бывало мало; ведь они были бесполезными,
лишними ртами. Рыцарские романы дают
картину, совершенно противоположную действительности.
Не раз уже замечалось, что литература часто изображает
нравы, вовсе не соответствующие действительным
(например, приторный театр эклог во вкусе Флориана
времен террора).
Внутренность замков, по крайней мере тех, которые
еще можно видеть, говорит больше, чем книги. Воины,
пажи, слуги на ночь сбивались в кучу под низкие своды,
а днем держались в амбразурах, на узких террасах.
Страшно скучая, они изнывают по свободе и живут только
во время выездов туда, вниз; выездов не только воинственных,
на соседние земли, но и для охоты, для охоты
на человека - я хочу сказать, для бесконечных притеснений
и оскорблений крепостных семейств. Сеньор прекрасно
понимал, что такую массу мужчин без женщин можно
было держать в повиновении, только отпуская их время
от времени "погулять".
Поражающая нас идея ада, где душам самых больших
грешников предназначено мучить души менее грешные,
это поэтическое верование средних веков применялась
буквально в действительной жизни. Человек чувствовал
отсутствие Бога. Каждый набег являлся доказательством
царствования сатаны и заставлял думать, что с этих пор
следует обращаться к нему. Там, наверху, над всем этим
только смеялись, забавляясь. Крепостные женщины чересчур
некрасивы. Но дело вовсе не в красоте. Удовольствие
заключалось в том, чтобы оскорбить, поколотить,
*См. "Айвенго", роман Вальтера Скотта.

43

заставить плакать. Еще в XVII веке знатные дамы умирали
от смеха, слушая рассказ герцога Лотарингии о том.
как его люди в мирных поселках насиловали и мучили
всех женщин и даже старух.
Особенно много оскорблений выпадало, как можно
полагать, на долю семей зажиточных, пользующихся относительным
почетом среди крепостных. Такими были,
например, семьи старшин; мы видим их уже в XII веке во
главе деревни. Знать их ненавидела, издевалась над ними,
разоряла их. Вследствие их происхождения за ними не
могли признать никаких нравственных качеств. Не допускалось
мысли, что их жены, дочери могли быть честны
и целомудренны. Они не имели права на уважение. Их
честь не принадлежала им. "Крепостные телом"- вот
жестокое слово, которое постоянно бросали им.
Нелегко поверить, что закон христианских народов
делал то, чему совсем не было места при существовании
античного рабства, а именно точно предписывал самое
страшное оскорбление, какое только можно нанести человеку.
Сеньор из духовенства, как и светский, пользовался этим
мерзким правом. В одном приходе в окрестностях Бурга
священник, будучи одновременно сеньором, определенно
заявлял о своем праве "первой ночи", на практике весьма
охотно продавая за деньги мужу девственность его жены.
Очень хотелось бы верить, что это оскорбление было
лишь пустой формой и никогда не приводилось в исполнение
в действительности. Но цены, назначаемые в некоторых
местностях за то, чтобы откупиться от этого обряда,
сильно превышали средства всего сельского населения.
В Шотландии, например, за это требовалось "несколько
коров". Вещь весьма значительная и непосильная для
крестьянина. Итак, бедная молодая женщина предоставлялась
во власть другого. В конце концов, "обычаи Беарни"
весьма определенно говорят о том, как пользовались этим
правом на практике. "Старший сын крестьянина считался
сыном сеньора, так как это могло быть его делом".
Все феодальные "кутюмы" - сборники обычного права,
не вдаваясь в подробности, предписывают новобрачной
отправиться в замок и отнести туда "свадебные
яства". Что за мерзость заставлять ее подвергать себя
опасности! Чего не может сделать эта стая бесстыдных,
необузданных холостяков?
И вот перед нами постыдная сцена. Молодой муж
приводит в замок свою жену. Можно вообразить себе
смех рыцарей, слуг, шутки пажей вокруг этих несчастных.
Может ли сдержать присутствие владелицы замка? Нисколько.
Дама, которую романы хотели представить такой
нежной, но которая на самом деле распоряжалась
людьми в отсутствие мужа. судила, налагала наказания,
заставляла пытать, которая и самого мужа держала в руках
теми ленами, что принесла с собою в приданое, - эта
дама не могла быть нежной, в особенности по отношению
к крепостной, может быть, еще и хорошенькой к тому
же. Имея весьма открыто, по тогдашнему обычаю,
своего рыцаря и пажа, она вовсе не сердилась на то, что
свои вольности могла как бы узаконить вольностями
мужа.
Она нисколько не помешает разыграться этому фарсу,
чтобы позабавиться над дрожащим мужем, желающим
выкупить свою жену. Сначала с ним поторгуются, посмеются
над муками "скупого" крестьянина, постараются
высосать из него мозг и кровь. Откуда такое остервенение?
А это потому, что он чисто одет, честен, порядочен,
известен в деревне. Потому, что она благочестива, целомудренна,
чиста, потому, что она любит его, потому, что
она боится и плачет. Ее прекрасные глаза просят милости.
Напрасно несчастный предлагает все, что у него есть,
и даже приданое... Этого слишком мало. Тогда он приходит
в ярость от такой ужасной несправедливости... Ведь его
сосед не заплатил ничего... "Ах, наглец! Он еще смеет
рассуждать!" И вся свора с криками набрасывается на него;
палки и прутья работают, удары сыплются, точно град. Его
толкают, валят наземь. И говорят ему: "Ревнивый негодяй,
подлая, постная рожа! Твою жену не собираются отбирать
у тебя навсегда; ее вернут тебе сегодня же вечером и,
к довершению почета, вернут беременной!.. Будь же благодарен;
вот и вы станете благородными... Твой старший сын
будет' бароном!" Все бросаются к окнам, чтобы видеть
забавную фигуру этого мерзавца в одежде новобрачного.
Взрывы хохота преследуют его, и вся эта блестящая сволочь,
до последнего поваренка, улюлюкает вслед "рогоносцу".
Человеку оставалось бы только умереть от всего этого,
если бы у него не было надежды на демона. Он
возвращается один. Его печальный дом пуст? Нет, он
находит здесь кое-кого. У очага восседает сатана!
Скоро возвращается и она, бедняжка, бледная, измученная.
Она бросается на колени, просит у мужа прощенья.
Тогда его сердце разрывается. Он кладет руки ей на
плечи. Он плачет, рыдает, рычит, заставляет содрогаться
весь дом...
Однако с нею возвращается Бог. Что бы ей ни пришлось
вытерпеть, она чиста, непорочна, она - святая.
Сатане ничего не принес этот день. Время договора еще
не наступило.
Наши смешные фаблио и шутливые рассказы полагают,
что женщина как при этом смертельном оскорблении,
так и при всех последующих заодно с теми, кто
оскорбляет ее, и против мужа. Нас хотят заставить верить,
что она счастлива и в восторге от того, что с ней
так жестоко поступили и сделали беременной. Как это
маловероятно! Конечно, личные качества, вежливость,
элегантность могли бы прельстить ее, но разве об этом
заботились? Над тем, кто стал бы разыгрывать настоящую
любовь с какой-то крепостной, все вволю посмеялись
бы. Вся шайка, все - от капеллана и дворецкого до
самого последнего слуги - полагали, что оказывают
женщине великую честь, нанося ей оскорбление. Самый
ничтожный паж считал себя важным сеньором, приправляя
"любовь" наглыми выходками и побоямиИ
вот в один прекрасный день, уже после того как с ней
так дурно поступили, женщина, в отсутствие мужа, причесывая
свои длинные волосы и плача, произносит совсем
громко: "О, жалкие, деревянные боги! На 410 они годны
и к чему приносить им обеты? Глухи они? Или слишном
стары?.. Почему нет у меня какого-нибудь сильного, могущественного
духа-покровителя, хотя бы и злого, что за
беда! Ведь я хорошо знаю, что они живут под камнем
у церковной двери. Что они там делают? Почему не идут
они в их настоящее жилище в замок, чтобы смести с лица
земли, сжечь этих грешников!.. О, кто бы мог дать мне силу
и могущество? В обмен я охотно дала бы... Увы, что дала
бы? Что у меня есть такое, что могла бы я отдать? У меня
не осталось ничего. Ведь не это же тело! И не душу, которая
теперь точно труп! Почему, вместо маленького духа — домового,
который не годен ни к чему, нет у меня какогонибудь
большого, сильного и могущественного духа!"
- О моя славная хозяюшка! Я мал по твоей же вине,
я не могу расти... И, кроме того, если бы я был большим,
ты не захотела бы меня, не стала бы терпеть меня возле,
а муж твой и подавно. Вы позволили бы вашему священнику
гнать меня вон молитвой и святой водой... Я стал
бы сильным, если бы вы захотели...
Слушай, хозяйка, духи сами по себе не бывают ни
большими, ни маленькими, ни сильными, ни слабыми.
А вот если кто захочет, то и самый маленький сейчас же
станет великаном.
- Каким же образом?
- Очень простым. Чтобы сделать духа великаном,
надо только принести ему что-нибудь в дар.
- Что же именно?
- Прекрасную женскую душу.
- О, какой ты злой! Чего ты просишь этим?
- Того, что отдается ежедневно... Может быть, ты
хочешь оценивать себя выше, чем та дама, наверху? Она
обязывалась отдать свою душу мужу, потом любовнику
и, несмотря на это, целиком отдает ее своему пажу,
ребенку, какому-то глупцу. Я для тебя гораздо больше,
чем паж: я больше, чем какой-нибудь слуга! Сколько раз
был я для тебя служанкой. Не красней, не сердись... Дай
мне только сказать, что я всегда возле тебя, а может
быть, и в тебе. Иначе как мог бы я знать твои мысли,
даже те, которые ты прячешь от самой себя?.. Кто же я?
Я - твоя маленькая душа, без стеснения беседующая
с большой. Мы - неразделимы. Хорошо ли ты знаешь,
сколько времени я уже с тобой?.. Уже тысячу лет. Потому
что я был с твоею матерью, был с ее матерью, был
с твоими прабабушками... Я - гений домашнего очага.
- О, соблазнитель! Но что же ты сделаешь тогда?
- Тогда твой муж станет богат, ты могущественней,
тебя будут все бояться.
- Значит, ты - демон спрятанных сокровищ?..
- Зачем называть меня демоном, если я делаю правое
дело, доброе и благочестивое?..
Бог не может поспевать всюду, не может работать
постоянно. Иногда ему хочется отдохнуть, а мы, духипокровители,
остаемся делать здесь обыденную работу,
исправлять ошибки и нарушения, допущенные по рассянности
провидением.
Пример тому - твой же муж.... Бедный, честный
труженик, который убивает себя, не зарабатывая ничего.
У Бога нет времени позаботиться о нем. А я хоть и ревнив
немного, но люблю его, добряка хозяина. Мне его
жаль. У него не хватает больше сил, он изнемогает. Он
умрет, как умерли от нищеты ваши дети. Зимой он был
болен... Что будет с ним, когда опять настанет зима?
Тогда женщина закрывает лицо руками и плачет два,
три часа подряд, может быть, и больше. И когда же нет
уже больше слез (но сердце еще бьется), он говорит: "Ведь
я не требую ничего... Только прошу тебя — спасем его".
Она ничего не обещает, но с этого часа принадлежит
ему.
V. ОДЕРЖИМОСТЬ
Век золота был самым ужасным веком. Я имею в виду
тяжелую эпоху, когда впервые начинает чувствоваться
власть золота. С 1300 года началось царствование прекрасного
металлического короля, которого с одинаковым
правом можно назвать и золотым и железным, который
никогда не произнес ни слова, но в распоряжении которого
был точно какой-то демон. Этот великий король был
нем; но могущественная рука его была достаточно сильна,
чтобы сжечь тамплиеров, достаточно длинна, чтобы
достать до Рима и железной перчаткой нанести первую
пощечину папе.
Золото становится тогда и великим папой, и великим
Богом. И не без причины. Крестовыми походами было
положено начало большому передвижению в Европе.
С этого времени ценится только такое имущество, у которого
есть крылья, которое можно использовать для
передвижения, то есть быстро обменять на деньги. Король
хочет только денег, чтобы иметь возможность наносить
удары на большом расстоянии. Золотая армия, армия
государственной казны растекается по всей стране.
Сеньор, грезящий о Востоке, мечтает о всяких чудесных
вещах: о дамасском оружии, о коврах, пряностях, ценных
лошадях. Для всего этого нужно золото. И вот, когда
крепостной приносит зерно, господин отталкивает его
ногою: "Это не все; я хочу золота!"
С этого дня все меняется. До того, среди всех бедствий,
у общины было одно бесхитростное оправдание.
В хороший и дурной год оброк находился в прямой
зависимости от природы и урожая. Если сеньор говорил:
"Этого мало", ему отвечали: "Господин, Бог не дал
больше".
Но золото! Откуда его взять?.. У нас нет армии, чтобы
добывать его в городах Фландрии. Где станем мы рыть
землю, чтобы добыть для господина плоды? О, если бы
дух указал нам путь к этим скрытым сокровищам*.
В то время как все приходят в отчаяние, женщина,
отдавшаяся домовому, уже сидит на мешках с зерном
в маленькой вилле по соседству. Только она одна. Другие,
на деревне, еще не закончили работу. Ей очень везет.
Она продает зерно по какой ей угодно цене. И даже когда
приходят другие продавцы, покупатели все же идут к ней,
точно по какому-то волшебству. Никто не торгуется
с ней. Муж раньше срока несет оброк прекрасной звонкой
монетой к феодальному вязу. Все твердят: "Но ведь это
что-то невероятное... Конечно, она продала свое тело
дьяволу!" Они смеются, но ей не до смеха. Она печальна,
ей страшно. Вечером она особенно усердно молится Богу.
Странная дрожь охватывает ее и не дает уснуть. Она
видит какие-то дикие фигуры. Ей представляется, что
прежний дух, такой маленький и скромный, стал вдруг
величавым и надменным. Он становится дерзким. Женщина
приходит в беспокойство, негодует, хочет подняться,
но остается, дрожит и, чувствуя, что совсем подчинена
им, говорит: "Я больше не принадлежу себе!"
* Демоны беспокоят мир в течение всех средних веков. Но сатана
приобретает законченность характера не раньше XIII века. "Договоры
с сатаною, - замечает Мори, — до этого времени очень редки".
Думаю, что так. Можно ли заключать договор с тем, кого по-настоящему
еще нет? Ни одна из вступающих в сделку сторон не была еще
готова к этому. Чтобы свободная воля могла прийти к такой ужасной
крайности, как продаться навек сатане, надо было, чтобы она была
доведена до отчаяния. До такой степени отчаяния доходит не просто
несчастный человек, но человек нищенствующий, познавший бедность
в совершенстве, страшно страдающий и не ждущий ниоткуда никакого
избавления. Несчастным в этом смысле является человек XIV века,
человек, у которого требуют невозможного (оброк деньгами). В этой
главе и в следующей я отмечу внешнюю обстановку, а также внутренние
переживания и постепенное развитие этого чувства отчаяния, то
есть то, что могло привести к необходимости заключения договора
с сатаной и к тому, что было пострашнее простого договора, - к ужасному
положению "ведьмы". Слово употреблялось часто, но само состояние
было редко, в нем было нечто похожее на брак и на священство.
Для простоты изложения я связал отдельные черты этого подробного
анализа одной воображаемой нитью. В конце концов, план не
важен. Главное заключается в том. чтобы понять, что подобные вещи
происходят вовсе не от легкомыслия людского, испорченности натуры
или случайных похотливых побуждений (как старались нам внушить
это). Для этого надо было почувствовать феодальный гнет железного
века, всю ужасающую бедность того времени; надо было, чтобы самый
ад казался каким-то убежищем, пристанищем по сравнению с тем адом,
что был здесь, на земле.
"Наконец-то, - говорит сеньор, - хоть один разумный
крестьянин уплатил все раньше срока. Ты мне нравишься.
А считать ты умеешь?" - "Самую малость".
- "Ладно, теперь ты будешь вести счеты со всеми этими
людьми. Каждую субботу ты будешь усаживаться под
вязом и получать с них деньги. А в воскресенье, перед
обедней, будешь приносить их в замок".
Какая перемена положения! Сердце женщины сильно
бьется, когда в субботу она видит, как ее бедный труженик,
этот раб, точно какой-нибудь властелин, восседает
под тенью сеньориального вяза. Муж немного смущен.
Но в конце концов привыкает и он, он набирается храбрости.
Он приобретает солидность. Сеньору угодно, чтобы
к нему относились с уважением. Когда он поднялся
в замок и кое-кто из завистников скорчил насмешливые
гримасы, делу был дан сразу иной оборот. "Вы хорошо
видите этот зубец на стене, - произнес'сеньор. - Веревку
вы не видите, но она всегда наготове: первого, кто
тронет его, я единым взмахом вздерну сюда".
Эти слова облетают всех, повторяются всеми и создают
вокруг мужа и жены атмосферу страха. Каждый низко,
очень низко снимает перед ними шапку. Но когда они
проходят мимо, их сторонятся и разбегаются. Чтобы
избежать встречи с ними, люди, согнув спины, не глядя
на них, обходят их окольными тропинками. Сначала
такая перемена наполняет их гордостью, но потом начинает
наводить тоску. Они оказываются одинокими в своей
общине. Женщина очень проницательна и отлично
видит и отвратительное пренебрежение к ним в замке,
и боязливую ненависть здесь внизу. Она чувствует себя
точно между двух огней, в этом ужасном одиночестве.
Никакой защиты, кроме сеньора, или, вернее, тех денег,
которые для него собираются. Но сколько надо употребить
настойчивости, угроз, суровых мер, чтобы собрать
эти деньги, заставить крестьян нести их и в конце
концов набрать хоть сколько-нибудь. Простак крестьянин
вовсе не привык к такому занятию. Жена упрекает
его, подталкивает, говоря: "Будь с ними строг, а если
надо, так и жесток". Бей их, иначе ты не соберешь ничего
к сроку, и тогда мы погибли".
Но все эти дневные волнения - ничто по сравнению
с ночными муками. Она как будто совсем утратила способность
спать. Она встает, выходит, снова возвращается,
бродит возле дома. Все спокойно, и в то же время как
изменилось все в доме! Исчезла вся прелесть его прежней
невинности и безопасности. О чем мурлычет кошка у очага?
Она как будто спит, но зеленые глаза ее наполовину
открыты. Длиннобородый козел, особа важная и скрытная,
знает об этом гораздо больше, чем обычно думают.
И почему корова в хлеву, освещенная в это время лунным
светом, бросает в сторону хозяйки такой странный
взгляд?.. Все это неестественно.
Женщина дрожит и снова укладывается возле мужа.
"Счастливый человек! Как он глубоко спит! А для меня
все кончено, я не могу, я никогда больше не буду
спать!.." Она все-таки ложится и вытягивается в постели.
И тогда-то вот начинаются ужасные муки. Несносный
хозяин, требовательный и повелительный, опять возле
нее. Он не дает ей пощады. Если она на минуту отгонит
его крестным знамением или молитвой, он тотчас же
возвращается снова в каком-нибудь другом виде. "Отойди,
демон, чего ты добиваешься? Я христианка, тебе
не разрешается этого..." Тогда, чтобы отомстить за
себя, он принимает сотни всяких гнусных форм. Точно
мелкий уж, скользит он по ее груди, танцует у нее
на животе под видом ящерицы, принимает вид летучей
мыши и острым концом своей морды срывает ужасные
поцелуи с ее испуганных уст... Чего он хочет? Подтолкнуть
ее к концу, добиться, чтобы, измученная и побежденная,
она произнесла только одно слово: "да".
Но она все еще противится. Она упрямо твердит: "нет".
Она настойчиво стоит на своем, хотя и принуждена
выносить каждую ночь жестокие битвы и бесконечные
мучения этой безотрадной борьбы.
В какой мере дух может считаться существом телесным?
И могут ли на самом деле иметь место все эти
приставания и искушения? Согрешит ли она телесно, если
уступит настояниям того, кто постоянно бродит около
нее? Разве это может считаться настоящей связью? Вот
к каким ловким уверткам прибегает дух не один раз,
и это ослабляет сопротивление женщины. "Если я не
больше, чем дуновение, дым, легкий ветер (как выражаются
проповедники), чего же ты боишься меня, трусливая
душа, и какое дело до всего этого твоему мужу?"
Вот душевные муки, испытываемые людьми в течение
всех средних веков, когда множество вопросов, кажущихся
нам теперь не стоящими никакого внимания, чисто
схоластическими, волнуют и ужасают умы людей; их
обступают видения, они ведут дебаты с дьяволом, жестокие
споры, волнующие их до глубины души. Как ни
свиреп демон по отношению к "одержимым", он все еще
остается духом, как во времена Римской империи, так
и во времена святого Мартина в V веке. Со времени же
нашествия варваров варваризуется и он: его наделяют
телом. Он обладает теперь такой физической силой, что,
швыряя камнями ради забавы, разбивает колокол в монастыре
святого Бенедикта. И все больше и больше чисто
телесных черт придают дьяволу, чтобы напугать наглых
захватчиков церковного имущества. Церковь старается
вбить в головы людей мысль, что они будут испытывать
муки телесные не от пламени воображаемого, но от
пылающих углей, раскаленной решетки, раскаленного
прута.
Представление о дьяволе-мучителе, которому отдаются
души умерших для вечных пыток, было для церкви
своего рода золотыми россыпями. Люди живые, удручаемые
горем и жалостью, спрашивали себя: "Нельзя ли
здесь, в этом мире, выкупить несчастные души, перешедшие
туда, в другой мир? Может быть, можно их выкупить
посредством денежного взноса или какой-нибудь
другой сделки, практикующейся здесь, на земле?" Мостом
между двумя мирами был монастырь Клюни, с самого
своего основания (около 900 года) ставший одним
из самых богатых орденов.
Когда Бог наказывает сам, карает собственной десницей
или поражает мечом ангельским, то это еще не так
страшно. Десница его, как всякого судьи, сурова, но все
же это - рука отца. Карающий ангел чист и незапятнан,
как и его меч. Совсем иное дело, когда эту операцию
производят нечистые духи. Они отнюдь не следуют примеру
ангела, который, перед тем как сжечь Содом, сам
удаляется оттуда. Они остаются среди пламени, и ад
- это ужасный Содом, где духи, гораздо более грязные,
чем доставшиеся им грешники, пускают в ход пытки,
полные гнусных наслаждений. Таков поучительный
смысл наивных изображений, помещаемых обычно у церковных
дверей. Они являются ужасным уроком мук сладострастия.
Под предлогом наказания дьявол на своих
жертвах утоляет самые отвратительные похоти. Безнравственная
(и глубоко преступная!) выдумка, будто бы
какое-то мнимое правосудие осуществляется худшими
грешниками над менее виновными, усиливает разврат,
давая ему вволю пищи, и совращает даже самого дьявола!
Жестокие времена! Чувствуете, как низко нависло над
человеческой головой черное, тяжелое небо? Бедные маленькие
деги, с ранних лет пропитываясь этими жестокими
идеями, начинают дрожать с колыбели. Чистая, невинная
дева считает себя осужденной на вечные муки из-за
какого-нибудь невинного удовольствия, якобы внушенного
злым духом. Женщина в брачной постели терзается,
чувствуя атаки этого духа, сопротивляется и все-таки
временами сознает, что он в ней... Ужасное состояние,
вполне понятное только тому, кто на себе испытал все
это. Сознавать, что живешь какой-то двойной жизнью,
различать в себе движения чудовища то по особому
беспокойству, то по мягкой, убаюкивающей нежности,
которая волнует еще больше и создает впечатление, точно
находишься на море. Тогда теряешь голову, начинаешь
бояться самого себя, хочешь убежать от себя, умереть...
Женщина, которой завладел демон, бродит, охваченная
меланхолией, даже и тогда, когда демон не свирепствует
в ней. Потому что теперь избавиться от него
вполне - невозможно даже на короткое время. Он вошел
без всякого разрешения, точно едкий дым. Он князь
воздуха и грез точно так же, как и бурь внутренних. Это
грубо, но сильно изображено на портале Страсбургского
собора. Во главе хора "неразумных дев" - нечестивая
женщина, увлекающая их за собой в бездну. Женщина эта
чрезвычайно толста, потому что ее раздувает изнутри
дьявол. Он гнусно извивается, выходя из-под ее юбок
в облаке густого дыма. Раздутие - вообще характерная
черта "одержимости". Это одновременно и наказание,
и гордость. Страсбургская гордячка, закинув назад голову,
далеко выставляет свой живот вперед; она гордится
своей толщиной, радуется тому, что она такой урод.
Женщина, о которой ведем рассказ мы, еще не стала
такой. Но ее уже наполняет и дьявол, и гордость от ее
нового положения. Земля уже не носит ее. Полная и красивая,
она идет по улице, высоко подняв голову, безжалостная
в своем презрении к остальным. Ее боятся, ненавидят,
но ею восхищаются. И осанкой и взглядом наша
деревенская красавица говорит: "Я должна быть настоящей
дамой..." Что она делает там, вверху, бесстыдная
и ленивая, среди всех этих мужчин, когда мужа нет дома?
Устанавливается соревнование. Деревня, ненавидя красавицу,
в то же время гордится ею. "Если владелица замка
- баронесса, то наша - королева, даже больше, чем
королева, не решаешься и подумать, кто она..." Она
полна фантастической, наводящей страх красотой, страшной
гордостью и скорбью. В ее глазах сам дьявол.
Она - его и все еще не его. Она пока остается
"собой". Она не принадлежит целиком ни дьяволу, ни
Богу. Дьявол легко мог бы завладеть ею, проникнув
в нее, как тончайший воздух. И тем не менее он еще не
сделал этого. Он еще не завладел ее волей. Она одержима
дьяволом и в то же время не принадлежит ему. Много
раз прибегал он к жестокому насилию и не добился пока
ничего. Точно раскаленный уголь, бросается он ей на
грудь, на живот. Извиваясь, она сопротивляется и все еще
твердит: "Нет, мучитель, я останусь сама собою".
- Берегись, я так отстегаю тебя хлыстом-змеею, так
отколочу, что ты с криками и воплями будешь ходить по
миру!
На следующую ночь он не приходит. Утром (это было
воскресенье) муж отправляется в замок. Оттуда он возвращается
совершенно убитым. Сеньор заявил ему: "Ручей,
в который вода стекается по одной капле, не может
пустить в ход мельницу. Ты приносишь мне по одному
су, и это мне также ни к чему... Через две недели я собираюсь
уезжать. Король отправляется на Фландрию, и у меня
не хватает только боевого коня; мой хромает с самого
турнира. Устрой-ка это дело. Мне надо сто ливров..."
"Но, господин мой, откуда же я возьму их?" - "Можешь
ограбить всю деревню, если хочец^. Я дам тебе
достаточно людей для этого. И скажи своим мужикам,
что, если денег не будет, все они погибли, и ты первый
отправишься на тот свет. Мне надоело возиться с тобой.
У тебя сердце бабы: ты труслив и ленив. И ты поплатишься
за свою трусость и мягкость: ты погибнешь. Мне
ничего не стоит сделать так, чтоб ты не вышел отсюда.
Сегодня воскресенье; вот похохочут там внизу, если увидят,
как ты болтаешь ногами на зубцах моей стены!"
Несчастный передает это жене и, ни на что не надеясь,
готовится к смерти, вручая свою душу Богу. Жена напугана
не меньше его; она не может ни прилечь, ни заснуть.
Что делать? Она страшно жалеет, что прогнала духа.
Если бы он вернулся!.. Утром, когда муж поднимается,
она, измученная, падает на постель. Но едва ложится, как
чувствует страшную тяжесть на груди; она начинает тяжело
дышать, ей кажется, что она задыхается. Тяжесть
спускается вниз, на живот, и в то же время женщина
чувствует на своих плечах чьи-то железные руки... "Ты
хотела меня... Вот я. Ну, упрямица, наконец-то, наконецто
я возьму твою душу". - "Да разве она моя? А мой
бедный муж?" - "Твой муж!.. Разве ты забыла? Ты
уверена, что он будет всегда твоим?.. Твоя душа! Я прошу
ее у тебя только по доброте своей, ведь она уже моя..."
- Нет, - говорит в ней возмутившаяся гордость,
- нет, что бы там ни было. Нет, душа принадлежит мне
и мужу, это освящено таинством.
- О, неисправимая дурочка! Ты все еще споришь, даже
теперь, когда вам угрожает такая беда!.. Ведь я хорошо
знаю твою душу и вижу ее всю, насквозь, в любой час,
гораздо лучше, чем ты сама. Изо дня в день следил я, как ты
сопротивлялась сначала, видел потом твое огорчение, твое
отчаяние; слышал, как ты, падая духом, вполголоса говорила:
"Никто не может совершить невозможного". Видел, как
ты стала сдаваться: с тебя немножко сбили спесь, ты стала
кричать уже не так сильно... И если я прошу твоей души, то
только потому, что она уже потеряна для тебя... Теперь вот
твой муж гибнет. Что делать? Мне жаль вас. Ты и так моя...
но я хочу еще большего, я хочу, чтобы ты покорилась мне
по доброй воле. Иначе твой муж погибнет".
И она, засыпая, совсем тихо отвечает: "Что же делать!
Возьми мое тело, спаси моего несчастного мужа... Но
сердце мое... нет! Оно никогда никому не принадлежало
и я никому не хочу отдавать его".
Так, покорная, вытягивается она в постели. И он
бросает ей только два слова: "Запомни же их; в них твое
спасение". В ту же минуту ее охватывает дрожь, она
чувствует такой ужас, точно ее посадили на кол, пронзили
огненной стрелой, погрузили в ледяные волны...
Она громко вскрикивает и приходит в себя на руках
удивленного мужа, обливаясь слезами.
Она вырывается и быстро встает, боясь забыть эти
два, такие важные, слова. Муж страшно напуган. Она
даже не замечает его, бросая на стены пронзительные
взгляды. Никогда еще не была она так прекрасна. Черные
глаза ее, окруженные желтоватым белком, мечут такое
пламя, что в них страшно глядеть - точно сернистая
струя, брызжущая из вулкана.
Она направляется прямо к городу. Первым словом
было - "зеленое". И вот на двери торговца она видит
зеленое платье (цвет князя мира). Платье уже старое, и,
когда она надевает его, оно кажется совсем желтым,
вылинявшим. Ни у кого ничего не спрашивая, она идет
прямо к двери еврея и громко стучит в нее. Ей открывают
со всякими предосторожностями.
Бедный еврей, сидящий на полу, кажется уже превратившимся
в прах. "Милый мой, мне нужны сто ливров!"
- "Но что же я могу сделать, сударыня? Архиепископ,
чтобы заставить меня сказать, где мое золото, велел
вырвать мне все зубы*. Видишь, как залит кровью мой
рот..." - "Знаю, знаю, но я пришла к тебе именно за тем,
чтобы уничтожить твоего епископа. Когда дают пощечину
папе, то и епископ не значит ничего". - "Кто
говорит так?" - "Толедо"**.
Еврей опускает голову, а женщина говорит, точно
вдохновляемая кем-то другим. Душа ее переполнена, дьявол
витает над нею. Необычайная теплота наполняет
комнату. Даже еврей чувствует точно огненную струю.
"Сударыня, - произносит он, глядя на нее снизу вверх,
- сударыня, у меня, такого бедняка и разоренного к тому
же, есть только несколько су в запасе, чтобы накормить
моих бедных детей". - "Ты не раскаешься, еврей... Клянусь
в том великой клятвой, от которой умирают... То,
что ты дашь мне сейчас, ты получишь в течение недели
и даже раньше, даже завтра утром... Клянусь и твоей
великой клятвой и моей, еще более великой: Толедо".
Прошел год. Женщина сильно пополнела. Она стала
точно вся золотая. Все поражаются, видя, до чего она
хороша. Все восхищаются ею, все повинуются ей. Еврей
* Весьма обычный в те времена прием с целью заставить евреев
откупиться. Иоанн Безземельный, английский король, часто прибегал
к нему.
** По-видимому, Толедо был священным городом колдунов, особенно
многочисленных в Испании. Их сношения с маврами, столь
цивилизованными, с евреями, считавшимися такими учеными и являвшимися
тогда хозяевами Испании (в качестве агентов государственной
казны), давали и колдунам-знахарям высокие знания. Они образовали
в Толедо нечто вроде университета. В XVI веке он был христианизирован
и преобразован в университет белой магии.
каким-то дьявольским чудом становится щедрым и по
первому знаку ссужает ее деньгами. Она одна поддерживает
замок, благодаря своему кредиту в городе и жестоким
вымогательствам на деревне. Зеленое платье, доставившее
ей первую победу, сменяется другим, новым, более красивым.
Сама она приобретает какую-то особенную красоту,
от которой веет победой и наглостью. И только одно пугает
в ней; каждый замечает: "Она чересчур полна для своих лет!"
Тем временем приходит известие, что сеньор возвращается.
Владелица замка, долгое время не решавшаяся
выйти из него, чтобы не встретиться лицом к лицу с другой
женщиной там, внизу, садится на своего белого коня.
Окруженная всем двором, отправляется она навстречу
мужу. И, здороваясь с ним, она прежде всего говорит:
"Как я заждалась вас! Почему так долго оставляли вы
свою верную тоскующую жену вдовой?.. Но я не подпущу
вас к себе, если вы не сделаете мне одного подарка".
- Просите, просите, красавица! - отвечает рыцарь.
- Только скорее... Потому что мне хочется поскорее
обнять вас, дама моего сердца... Как вы похорошели!
И она говорит ему что-то на ухо, но никто не слышит,
что именно. Прежде чем подняться в замок, благочестивый
сеньор слезает с коня перед деревенской церковью
и заходит в нее. На паперти, во главе деревенской знати, он
видит какую-то даму, совершенно ему неизвестную, и приветствует
ее низким поклоном. Полная какой-то необычайной
гордости, она выше всех держит голову, на которой,
точно победный венец дьявола, возвышается высокий
головной убор того времени - "hennin". Его обычно
называют так из-за двойного рога, которым он бывает
украшен. Дама из замка краснеет, красота ее меркнет,
становится совсем незаметной. И в негодовании она говорит
вполголоса: "Но ведь это - твоя крепостная. Конечно.
Все перевернулось. Ослы начинают оскорблять лошадей".
Когда начинают выходить из церкви, наглый пажлюбимец
вытаскивает из-за пояса отточенный кинжал
и ловко, одним ударом, срезает зеленое платье у поясницы.*
Она почти теряет сознание. Толпа страшно изумлена.
Но видя, что весь двор сеньора принимается охо*
Страшное оскорбление, бывшее в обычае в те времена. В законах
галлов и англосаксов о нем упоминается как о наказании за разврат.
Позже то же оскорбление стали пускать в ход и по отношению к женщинам
честным - возгордившимся горожанкам, которых дворянство
хотело унизить.
титься на нее, соображают, в чем дело. Быстро и безжалостно
сыплются на нее удары плеток. Она пытается
бежать, но не может; для этого она уже чересчур тяжела.
Едва делает она шагов двадцать, как начинает спотыкаться.
Лучшая подруга бросает ей под ноги камень... Все
смеются. Она спотыкается, падает на руки... Но безжалостные
пажи поднимают ее ударами хлыстов. Благородные
борзые помогают им, кусая ее. Наконец, совершенно
вне себя, добирается она до двери своего дома. Заперто!
Тогда она принимается бить в нее руками и ногами,
крича: "Открой же мне скорее, скорее, открой же мне!"
Она напоминает жалкую ночную сову, бьющуюся в двери
дома. А на нее, словно дождь, сыплются удары. Внутри
все тихо. Где же муж? Или, может быть, разбогатев, он
боится, как бы толпа не разграбила его дом?
На ее долю пришлось уже столько оскорблений, ударов,
пощечин, что она опускается на землю в совершенном
изнеможении. Обнаженная, полумертвая, прислоняется
она к холодному камню порога; окровавленное тело
ее прикрыто только волнами длинных волос. Тогда ктото
из замка говорит: "Довольно... больше здесь нечего
делать; она мертва".
Ее оставляют, она прячется. И мысленно видит картину
большого торжества в замке. Сеньор позабавился всем
происшедшим, но все-таки заявляет: "Мне ее жаль". Тогда
капеллан тихо говорит: "Если эта женщина была, как
говорят, действительно одержима дьяволом, то вы обязаны
перед своими вассалами, перед всей страной освободить от
нее святую церковь. Ужасно видеть, какие успехи делает
дьявол. Против него одно средство - огонь". На это
доминиканец замечает: "Ваше преосвященство изволили
выразиться превосходно. Одержимость дьяволом это
прежде всего ересь. Следовательно, одержимый дьяволом,
как еретик, должен быть сожжен. Однако некоторые из
наших святых отцов не доверяют больше и огню. Они
мудро рассуждают, что душа прежде всего должна очиститься,
пройдя через всякие испытания и пост. Чтобы она не
сгорела, оставаясь гордой, чтобы не могла торжествовать
на костре. Ваше благочестие, ваше милосердие, сударыня,
столь велики! Что, если бы взяли на себя труд позаботиться
об этой погибшей? Бросили бы ее на несколько лет
в какое-нибудь подземелье поглубже; ключ от него взяли бы
себе... Постоянными испытаниями вы могли бы сотворить
большое благо ее душе, посрамить дьявола и предать ее,
униженную и усмиренную, в руки святой церкви".
VI. ДОГОВОР
Не хватало только жертвы. Все знали, что она самый
приятный подарок для госпожи. Всю свою нежность
отдала бы она принесшему этот дар любви - жалкое,
окровавленное тело соперницы!
Но добыча чует охотника. Через несколько минут
"ведьму" схватили бы, навсегда замуровали бы в каменной
могиле. Набросив на себя кое-какие лохмотья, какие
нашлись в хлеву, она пускается в путь и к полуночи
оказывается на расстоянии нескольких миль от дома,
в стороне от проезжей дороги, среди пустынного поля,
покрытого лишь чертополохом да терном. На опушке
леса, при слабом свете луны, набирает она желудей и ест
их, точно какое-нибудь животное. Целые века прошли со
вчерашнего дня; она стала совсем другой. Красавицы
королевы уже нет больше; душа ее, изменившись сама,
изменила и тело. Теперь она похожа на жующую желуди
свинью или на присевшую на корточки обезьяну. В голове
проносятся далеко не кроткие мысли, как вдруг слышится
крик совы, а за ним резкий взрыв хохота. Ей
становится страшно... А может быть, это пересмешник
передразнивает все, что услышит? Это обычно его проделки.
Взрыв хохота повторяется снова. Откуда он несется?
Она ничего не может разобрать. Пожалуй, из того старого
дуба.
И вдруг она отчетливо слышит: "А, вот наконец
и ты... Ты не хотела прийти по доброй воле и не пришла
бы вовсе, если бы в последний раз не познала до конца
всей сладости своего положения. Тебе, гордячке, надо
было сначала отведать плетей, накричаться вволю, прося
пощады, надо было почувствовать, что над тобой издеваются,
что ты погибла, что у тебя нет никакого приюта,
что муж оттолкнул тебя. Что сталось бы с тобой, если бы
вечером я из жалости не показал тебе, что готовится для
тебя там, в замке? Ты поздно, очень поздно приходишь
ко мне; теперь каждый назовет тебя уже старухой. А когда
ты была молода, ты не хотела хорошо обходиться со
мной, твоим маленьким домовым, так настойчиво предлагавшим
тебе свои услуги. Теперь настанет твоя очередь
(если я захочу тебя) служить мне и целовать мне ноги.
Ты была моею от самого рождения, вследствие шаловливости
своей натуры, благодаря своей дьявольской
прелести. Я был твоим любовником, твоим мужем. Муж
закрыл перед тобой дверь своего дома. Я не закрываю
своей. Я возьму тебя в свои владения, в свои свободные
поля, в свои леса... Что выиграл я от всего этого? Разве
ты не была моею с давних пор во всякое время? Разве не
я владел тобою, наполняя тебя своим огнем? Я изменил
самую кровь твою. В твоем теле нет ни одного сосуда,
где не побывал бы я. Ты сама не знаешь, до какой степени
ты - моя. Но наш брак не скреплен нужными формальностями...
А я не хочу быть безнравственным и испытываю
некоторые угрызения совести... Станем же с тобой
"одно" и навсегда".
- Что могу сказать на это я в своем теперешнем
положении, господин мой? О, я хорошо, слишком хорошо
чувствовала, что ты уже с давних пор завладел моей
судьбой. Ты ласкал меня, выполнял все мои желания,
обогатил меня со злобным умыслом столкнуть меня
в пропасть. Вчера, когда черная борзая собака стала
хватать меня за голое тело, обжигая своею пастью, я сказала
себе: это он. А вечером, когда эта грязная Иродиада
наводила страх своею речью на все собрание, кто явился
тогда посредником, обещавшим мою кровь? Ты.
- Да, но я же и спас тебя, я привел тебя сюда. Ты
угадала, все это сделал я. Я погубил тебя... Зачем? Затем,
что хочу владеть тобою безраздельно. Будем откровенны,
твой муж надоел мне. Ты постоянно доносила ему на
меня, торговалась со мной. Все было делом моих рук,
потому что мне надо все или ничего. Вот почему пришлось
немного поработать над тобою, вышколить тебя,
довести до такого состояния, чтобы ты стала готова для
меня... Уж такой у меня вкус. Мне вовсе не нужны, как
полагают люди, те глупые души, что отдаются сами. Мне
нужны души избранные, дошедшие до состояния соблазнительной
для меня ярости и отчаяния... Не хочу скрывать
от тебя, ты мне нравишься теперь. Ты очень похорошела;
теперь ты - желанная душа... О, я давно люблю
тебя! Но сегодня я умираю от желания...
Я веду свои дела благородно. Я не из тех мужей,
которые заводят счеты со своими невестами. Если ты
захочешь быть богатой, станешь ею сейчас же; если захочешь
быть королевой и занять место Жанны Наваррской,
ты станешь ею, чего бы это мне ни стоило, и король не
потеряет от этого ничего из своей гордости и упрямства.
Быть моею женою - великое дело. Скажи, чего же ты
хочешь в конце концов?
- О, господин, только одного - причинять зло!
- Прекрасный, прекрасный ответ!.. У меня были
причины любить тебя... В самом деле, ведь это вмещает
в себе все - весь закон и всех пророков... За то, что ты
сделала такой прекрасный выбор, я дам тебе эту способность
в дополнение ко всему остальному. Ты узнаешь все
мои тайны, будешь видеть далеко в глубь земли. Весь
мир придет к тебе и положит золото к твоим ногам...
И больше, я дам тебе настоящее сокровище - это будет
моим свадебным подарком - месть. Ведь я хорошо знаю
тебя, плутовка, мне известно твое самое тайное желание...
О, наши сердца отлично сходятся на этом. Так
приобрету я тебя на вечные времена. Ты увидишь, как
враждебная тебе женщина склонится на колени перед
тобою, прося пощады, и будет счастлива, если ты, желая
отплатить ей, поступишь с нею так же, как поступила
некогда она с тобой. Она будет плакать, но ты скажешь:
"Нет" и, указывая на нее, воскликнешь: "Смерть и отмщение!"
Тогда за дело примусь я.
- О, господин мой, я буду твоею служанкою... Я была
неблагодарна, это правда. Ты всегда был милостив ко
мне. Теперь я принадлежу тебе, мой учитель, бог мой!
Мне не надо больше никого. Сладко угождать тебе,
приятно служить тебе.
И она падает на колени, поклоняется ему. Она воздает
ему почести, предписываемые церковью по отношению
к Богу и означающие совершенное отречение от собственной
воли. Ее учитель, князь мира, князь ветра, в свою
очередь, дует на нее, как настоящий дух-властелин. Над
нею совершаются сразу три антитаинства: крещение, посвящение,
брак. В этой новой церкви, совсем иной, чем
та, другая, все должно совершаться по противоположности
с той. Покорная, терпеливая женщина принимает это
страшное посвящение, поддерживая себя одним словом:
"Месть!"
Адский огонь не только не уничтожил, но не истощил
ее. Она поднимается с удвоенными силами, со сверкающими
глазами. Луна, целомудренно спрятавшаяся на
мгновение за облако, испугалась, снова увидев ее. Насыщенная
адским дыханием, огнем, гневом и каким-то новым
желанием, она казалась чем-то необыкновенным
в избытке сил и в своей поражающей красоте. Она оглядывается
кругом. Вся природа изменилась... Деревья
обрели способность речи и рассказывают ей о том, что
было давно. Травы стали лекарствами. Те самые растения,
которые еще вчера она топтала, считая годными только на
сено, оказались теперь важными персонами, беседующими
о медицине.
На следующий день она просыпается в совершенной
безопасности, далеко-далеко от своих врагов. Ее искали
всюду, но не нашли ничего, кроме клочков ее рокового
зеленого платья. Бросилась ли она с отчаяния в поток? Или ее
живою унес к себе дьявол? Этого не могли решить наверняка,
но каким бы образом она ни погибла, она, конечно, осуждена
на вечные муки. Для дамы из замка было во всяком случае
большим облегчением, что ее не могли найти.
А если бы ее и встретили, то едва ли узнали бы. Так она
изменилась. Одни глаза остались те же. Но и они теперь не
сияли, как прежде, а горели каким-то странным, тревожным
блеском. Она сама боялась, как бы не напугать кого
своим взглядом. И потому глядела не прямо в глаза,
а сбоку, чтобы уменьшить силу взгляда. Она сразу как-то
потемнела, точно прошла через пламя. Но кто приглядывался
к ней получше, тот чувствовал, что пламя это
горело внутри нее, точно в ней самой пылал какой-то
нечистый костер. На ней остался след сатаны, и от негото,
точно от зловещего факела, исходило это дикое сияние,
придавая глазам опасную привлекательность. Ее
сторонились и в то же время оставались перед нею на
месте, чувствуя, что спокойствие их отныне нарушено
навсегда.
Придя в себя, женщина видит, что находится у входа
в одну из тех пещер, которых так много в холмистой
местности центра и запада нашей страны. Это была
пограничная, тогда еще совершенно дикая местность
между страною Мерлина и владениями Мелюзины. Степи
эти, насколько мог окинуть их глаз, говорили еще
о прежних войнах, постоянных набегах и ужасах, мешавших
людям заселить этот край вновь. Потому-то дьявол
и обосновался прочно здесь. Большая часть чрезвычайно
редкого населения принадлежала к числу его горячих
поклонников. И несмотря на все привлекательные стороны
колючих кустарников Лотарингии, темного ельника
Юры, пропитанных солью Бургоса, ему, по-видимому.
больше всего пришлись по вкусу именно эти пограничные
местности запада. И дело здесь не в каком-нибудь пастухе-ясновидце
или в сатанинской связи между ними
и козою; главная сущность - в тесной связи с природой,
в проникновении в тайны целебных и ядовитых трав,
в таинственных сношениях с учеными Толедо, с дьявольским
университетом.
Настала зима. Ее дыхание обнажило деревья, смело
в беспорядочные груды листья, умертвило молодые побеги.
Женщина решает, что пора выйти из ее мрачного
убежища. Через лес и степь проходит она четверть мили,
отделяющую ее от нескольких деревушек, выросших по
течению реки. "Вот твое королевство, - говорит ей
внутренний голос. - Нищая сегодня, ты завтра станешь
королевой в этом краю".
VII. ЦАРЬ МЕРТВЫХ
Сначала на женщину не производят большого впечатления
эти обещания. Уединение, в котором совсем не
чувствуется присутствие Бога, пустынная местность, монотонные
ветры, такие сильные на западе, безжалостные
воспоминания в полном одиночестве об утратах и пережитых
оскорблениях, неожиданное вдовство, мысль о муже,
так бесчестно ее бросившем, - все это удручает ее.
Игрушка в руках судьбы, она - точно печальное степное
растение без корня, на которое вдруг набегает ветер,
немилосердно треплет, словно в наказание, и уносит далеко
прочь. О перекати-поле говорят, что части его соединены
только затем, чтобы их можно было отрывать.
Ребенок топчет его ногами, и народ, смеясь, говорит:
"Это невеста ветра".
Женщина горько смеется, когда ей приходит в голову
это сравнение. Но из глубины ущелья слышится голос:
"Глупая ты, неразумная, ты сама не знаешь, что говоришь.
Растение, проносящееся таким образом всюду,
имеет полное право презирать все эти толстые деревья.
Оно катится по земле, но, будучи совершенно само по
себе, приносит все - и цветы, и семена. Будь похожа на
него. Ищи корень, основу в себе самой, и тогда, даже
среди вихря, ты будешь приносить цветы, наши цветы,
особенные, как те, что выходят из праха могил и пепла
вулканов.
Первый цветок сатаны я дам тебе сегодня же, чтобы
ты узнала мое первое имя, мою древнюю силу. Я был
и есть - царь мертвых... О, сколько клеветали на меня!..
И все же только я (за это благодеяние я заслуживаю
алтарей), только я могу вернуть их в мир..."
Проникать в будущее, угадывать прошлое, ускорять
течение времени или задерживать его, когда оно движется
чересчур быстро, - все это вещи, на которые налагался
строгий запрет в средние века. Напрасно! Природы
ничем не осилить; ничего не выиграешь от борьбы с ней.
И потом, нарушающий такое запрещение хочет быть
только человеком. Разве человек тот, кто навсегда прикреплен
к своей борозде, кто, опустив глаза вниз, следит
только за тем, как идут впереди его быки? Нет, он может
видеть вещи выше, дальше и глубже. Ударяя ногой по
земле, той самой, которую с таким трудом измеряет
шагами, он говорит: "Что находится там, в твоих недрах?
Ты даешь нам гораздо больше зерна, чем мы сеем. Но ты
не возвращаешь вовсе другого посева - умерших, которых
мы отдаем тебе. Разве никогда уже не могут вернуться
к жизни наши друзья, наши возлюбленные, которых
мы погребаем в тебе? Если бы, по крайней мере, они
могли прийти к нам, хоть на один час, хоть на одну
минуту! Ведь мы тоже скоро очутимся в "terra incognita"
(неведомой стране), куда уже отправились они. Увидимся
ли мы там с ними? Будем ли мы там все вместе? Где они?
Что делают? Нужно думать, что они крепко заперты там,
если не могут подать нам о себе никакого знака. И можно
ли что-нибудь сделать, чтобы они услышали меня? Как
может мой отец, у которого только и был я один, который
так любил меня, как может он не прийти ко мне?
Видно, и здесь, и там - зависимость и рабство, и мы,
и они ничего не знаем друг о друге. Темная ночь, без
просвета!"
Вот вечные мысли. В античной древности они отзываются
только меланхолией; в средние века они действуют
на человека страшным образом, угнетают, обессиливают
его, сжимают сердце. Душу человека намеренно стараются
сжать и придавить с таким расчетом, чтобы она пришлась
как раз по мерке гроба; чтобы низкий гроб из
четырех еловых досок оказался как раз пригодным для
нее. При одной мысли о том, что в нем можно задохнуться,
должна была содрогаться душа человека. И если
погребенный в таком гробу является потом кому-нибудь
в сновидениях, то, конечно, в виде легкой лунной тени
в ореоле Елисейских полей. Ведь умерший человек - раб,
осужденный на мучения, жалкий зверек, попавший в лапы
адской кошки. Что за гнусная нечестивая мысль — мой
отец, такой добрый и всеми любимый, моя мать, всеми
почитаемая, должны стать игрушкой в зубах кошки!.. Вы
смеетесь теперь, но над этим не смеялись в течение целой
тысячи лет; над этим горько плакали. Да и теперь еще,
когда пишешь об этих мерзких вещах, сердце сжимается
и перо рвет бумагу от негодования!
Точно так же, разве не жестоко было перенести праздник
мертвых с весны, когда он приходился в древности,
на ноябрь? В мае, когда первоначально справлялся этот
праздник, могилы обсаживались цветами. Когда позже
его перенесли на март, он совпал с земледельческими
работами, с пробуждением жаворонка. Усопший и зерно
закапывались в землю с одинаковой надеждой. Но в ноябре,
когда все работы уже кончены и надолго наступает
мрачное мертвое время года, когда все запираются по
домам и человек, садясь у очага, видит перед собою
опустевшее место... Как все это должно усиливать его
скорбь по умершим! Очевидно, этот и без того мрачный
для человека момент соединили с умиранием природы из
боязни, что без этого человек недостаточно будет предаваться
скорби.
У самых спокойных, занятых людей, при некоторой
рассеянности, появившейся в результате всех жизненных
треволнений, бывают странные моменты. В темное пасмурное
утро или вечером, когда сумрак спешит поглотить
нас, вам вдруг слышится голос, проникающий в самую
душу: "Здравствуй, милый... Ты все по-прежнему
работаешь... Тем лучше. Благодаря этому ты не так
страдаешь при мысли, что потерял нас, и привыкаешь
обходиться без нас... Мы ушли от тебя навсегда. Дом,
который был раньше нашим, полон всем; мы благословляем
его. Все хорошо, все даже лучше, чем в те времена,
когда отец твой носил тебя на руках или когда маленькая
дочка говорила тебе в свою очередь: "Поноси меня,
папа!" Но ты плачешь. Довольно, прощай..."
Они опять ушли. Их тихая жалоба разрывает сердце.
Справедлива ли она? Нет! Я в тысячу раз скорее забыл
бы самого себя, чем их, и в то же время, как это ни
трудно, человек должен сознаться, что кое-что, имеющее
отношение к умершим, ускользает из его памяти; коекакие
черты лица если не стерлись совсем, то потускнели
и побледнели. Как жестоко, горько, обидно сознавать,
что ты так слаб, так быстро уходишь от жизни, уходишь,
точно быстро текущая вода, не оставляя по себе никакой
памяти; сознавать, что с течением времени утрачивается
3 Ж. Мишле 65
драгоценная способность скорбеть об ушедших, которую
надеялся сохранить навсегда. Верните мне ее, дайте способность
плакать!.. Восстановите в моей памяти дорогие
лица... Если бы можно было увидеть их хотя бы во сне!
Не один человек говорит так в ноябре. И в то время
как звонят колокола и листья осыпаются с деревьев,
люди расходятся из церкви, говоря потихоньку друг другу:
"Не знаешь ли, сосед, правда, что там, наверху, живет
какая-то женщина, о которой болтают так много хорошего
и плохого? Что касается меня, я ничего не решаюсь
говорить о ней. Но она обладает властью над подземным
миром. Она вызывает мертвых, и те приходят. Если бы
она могла (не совершая, само собой разумеется, никакого
греха и не вводя в гнев Бога) вызвать моих!.. Знаешь, ведь
я совсем один, я потерял всех в этом мире. Но кто ее
знает, что это за женщина? С неба она или из ада? Я не
пойду к ней (а сам умирает от желания)... Не пойду. Я не
хочу рисковать своей душой. К тому же лес там так глух!
Сколько раз и в степи видели то, чего не может быть на
самом деле. Знаешь Жакелину? Как-то она отправилась
туда вечером искать барана, ну а вернулась сумасшедшей...
Нет, я не пойду туда".
И, прячась друг от друга, люди идут туда. Сначала
женщины едва решаются на это. Они только поглядывают
на опасную дорогу, беспокоясь о тех, кто должен
вернуться по ней. Ворожея, живущая там, не Эндорская
волшебница, вызывавшая для Саула тень Самуила*. Она
не вызывает загробных теней для тех, кто приходит к ней;
она только велит им запомнить каббалистические слова,
дает чудодейственное питье, и это помогает им видеть
покойников во сне. И сколько одолеваемых скорбью
людей идет к ней! Даже восьмидесятилетняя бабушка, еле
держащаяся на ногах, хочет увидеть своего внука. И вот
она тащится сюда, подталкиваемая сверхъестественным
усилием воли, хотя совесть и не совсем чиста от упрека,
что она грешит на краю могилы. Дикая неровная местность,
скалы и утесы, суровая темная красота неумолимой
Прозерпины пугают ее. Дрожа от страха, бедная
старуха, бросается к ее ногам, плачет и молит... Никакого
ответа. Когда она решается наконец поднять голову, то
видит, что та, из ада, тоже плачет.
*См. Библию, Первую Книгу Царств, гл. 28.

66

Самое простое, естественное превращение. Прозерпина
краснеет... Ей вдруг так захотелось поплакать! "Ах. ты
пропащая слабая душа, - говорит она сама себе, - ведь
ты пришла сюда с твердым намерением делать только
зло... Тому ли учил тебя твой господин? Как он посмеется
над тобой!"
- Вовсе нет! Разве я не великий пастырь теней, обладающий
силой вызывать и отсылать их назад, открывая
двери сновидениям? Рисуя мой портрет, Данте забыл
мои атрибуты. Придав мне совершенно бесполезный
хвост, он упустил из виду, что я удержал в своих руках
пастырский жезл Озириса, а от Меркурия унаследовал
его кадуцей*. Напрасно старались воздвигнуть недоступную
стену между двумя мирами. Ведь у меня на пятках
- крылья, и я свободно перелетаю через нее. Оклеветанный
дух, это безжалостное чудовище, в порыве мятежной
благотворительности помогает плачущим, утешает любовников
и матерей. Он прикрывает их своим состраданием
от нового Бога.
Средние века, со всеми своими книжниками и церковниками,
не могли не признаться, что в настроении народа
происходили глубокие, хотя и скрытые, перемены. Было
очевидно, что отныне сочувствие простого люда - на
стороне сатаны. Сама Пречистая Дева - идеал милосердия
- точно так же, как и церковь, не говорила ничего
самой настоятельной потребности души. Вызывание
умерших было строжайше запрещено. В то время как
книги, на потеху всем, заполнялись изображениями дьявола
то в образе свиньи (начало средневековья), то в образе
когтистого чудовища (позднейший период средневековья),
фигура сатаны изменялась и в воображении тех,
кто не умел писать. Он принял образ древнего Плутона,
только величие его сильно потускнело. Он уже не так
непреклонен и разрешает умершим приходить время от
времени из подземного мира, живым - видеть умерших.
Он делается все более и более похожим на своего отца
или предка Озириса, пастыря душ.
От этого изменилось и многое другое. На словах
исповедовали ад и кипящий котел в нем. Но веровали ли
этому в глубине души? Легко ли было сокрушенному
сердцу примирить эту симпатию к адским изгнанникам
с традиционным представлением об адских мучителях?
* Жезл, перевитый змеями; Меркурий, бог торговли, вместе с тем
провЬдник душ умирающих.
Одна мысль ослабляла другую, не уничтожая ее совершенно,
и в результате получалась какая-то неопределенная
смесь, все более и более приближавшаяся к представлению
об аде Вергилия. Это было большим облегчением, особенно
для бедных женщин, которых жестокое учение об адских
муках заставляло безутешно проливать слезы. Вся жизнь
их была сплошным воздыханием.
Сивилла размышляла о словах учителя, как вдруг
послышались тихие шаги. Едва рассветало (это было около
первого января). По скрипящей, покрытой инеем траве, вся
дрожа, приближалась маленькая белокурая женщина. Подойдя
ближе, она совершенно лишилась чувств, не будучи
в состоянии даже вздохнуть. Черное платье говорило о ее
вдовстве. Неподвижная безмолвная фигура сказала уже все
проницательному взгляду Медеи; для нее уже не было
никакой тайны в этой боязливой гостье. И тогда громким
голосом она сказала: "Ты не можешь заставить себя сказать
всю правду, немая дурочка. Так мы не придем ни к чему.
Я скажу сама за тебя... Ты умираешь от любви!" И после
минутного колебания, сложив руки, почти на коленях перед
ворожеей, пришедшая исповедуется ей, признаваясь во
всем. Она так мучилась, плакала, молилась Богу! Ей
хотелось терпеть до конца и умереть, не сказав никому
ничего... Но зимние праздники, когда вся семья собирается
вместе, откровенное счастье женщин, безжалостно выставляющих
напоказ свою законную любовь, - все это пронзило
ее сердце, точно раскаленной стрелой... Что можно
сделать для нее? Ах, если бы ее муж мог вернуться, хоть на
минуту, чтобы утешить ее... "Хотя бы ценою моей жизни...
Пусть я умру, только бы мне увидеть его еще раз!"
- Ты вернешься домой, запрешь получше двери
и ставни от любопытных соседей. Потом снимешь с себя
траурное платье и наденешь то, что было на тебе в день
свадьбы; накроешь стол для еды - но он еще не придет
к тебе тогда. Ты споешь песню, которую он сложил и так
часто пел тебе; но он и тогда не придет еще. Ты вытащишь
из сундука платье, которое он носил, и, целуя его,
скажешь: "Тем хуже для тебя, если ты не приходишь". И,
не медля ни минуты, выпьешь вот это горькое питье,
дающее глубокий сон, и ляжешь спать, как замужняя
женщина. И тогда не сомневайся больше - он придет".
Бедняжка не будет женщиной, если на следующее
утро, счастливая и нежная, не признается совсем, совсем
тихо своей лучшей подруге в этом чуде: "Не говори об
этом никому ничего, прошу тебя... Но он сам сказал мне,
что, если я буду надевать это платье и крепко спать, он
будет приходить ко мне каждое воскресенье".
Счастье не совсем безопасное. Что сталось бы с нею,
если бы церковь узнала, что она уже не вдова больше,
и воскрешенный ее любовью дух приходит утешить ее?
Но - редкий случай - этот секрет оберегается хорошо.
Все в полном согласии скрывают приятную тайну. Разве
найдется кто-нибудь, кто бы не был заинтересован в ней?
У кого никто никогда не умирал? Кто не плакал об этом?
Кому не доставляло бы радости видеть, как воздвигается
мост между двумя мирами? О, ведьма-благодетельница!
Будь же ты благословен, подземный дух!
VIII. князь ПРИРОДЫ
В угрюмом северо-западном крае печальная зима особенно
продолжительна и сурова. И даже когда кажется,
что она уже кончилась совсем, она вдруг возвращается
и начинает свирепствовать опять, точно утихшая на время
боль. В одно прекрасное утро все просыпается в уборе
из блестящих игл. В этом ироническом, жестком блеске
замерзает вся жизнь, весь растительный мир каменеет,
теряет все свое разнообразие, цепенея в шероховатых
кристаллах.
Бедная Сивилла, измученная несносным северным
ветром, коченея у своего мрачного костра из листьев,
чувствует себя так, точно в сердце ее вонзили холодный
кинжал. Она особенно чувствует теперь свое одиночество:
но это самое и поднимает ее. К ней возвращается гордость,
а вместе с нею и та сила, что согревает сердце
и просветляет разум. Взгляд ее, проницательный, быстрый
и острый, пронзает так же, как эти иглы на деревьях,
и мир, жестокий мир, заставивший ее так страдать, для
нее прозрачен как стекло. И она испытывает радость,
одержав над собою победу.
Разве она не королева? Разве нет у нее придворных?
Ведь вороны явно в сношениях с нею. Собравшись в стаи,
они прилетают к ней, степенные, важные, словно древние
авгуры, и рассказывают ей о том, что было. Боязливо
пробегают мимо волки, бросая ей исподлобья взгляд
в знак приветствия. И медведь (не такая редкость в те
времена), добродушный и неловкий в своей тяжелой неповоротливости,
садится у порога пещеры как отшельник,
пришедший навестить другого такого же отшельника;
точь-в-точь как мы видим это в житиях отцовпустынников.
Птицы и животные, с которыми человек
имеет дело только на охоте, убивая их, все они являются
такими же изгнанниками, как она. И все они живут
в согласии с нею. Сатана - великий изгнанник - дарует
своим младшим братьям радость пользоваться преимуществами
природы, дикую радость чувствовать, что ты
- целый мир, находящий удовлетворение в себе самом.
Привет тебе, суровое, свободное одиночество!.. Вся
земля еще покрыта белым саваном и скована тяжелой J
ледяной корой со множеством бесформенных, острых,
немилосердно колющих кристаллов. С 1200 года мир
особенно крепко запирается в какую-то прозрачную
гробницу, где все живое становится неподвижным и затвердевает,
замирает и коченеет^. 1
Говорят, что "готическая церковь есть сплошная кристаллизация".
Совершенно верно. Около 1300 года архитектура,
жертвуя всем, что было в ней оригинального,
живого, всем своим разнообразием, становится бесконечным
повторением одних и тех же форм, соперничая с монотонными
ледяными призмами острова Шпицбергена.
Правдивое и страшное изображение угрюмого кристал- ,
лизованного общества, в котором жестокое учение собирается
заживо погрести все живое, j
Но как ни стараются поддержать это здание всякими ^
контрфорсами, откосными подпорками, что-то все-таки \
расшатывает его. Не громкие удары снаружи, но еле ^
слышные толчки у самого его основания, точно еле за- ^
метная оттепель, делают свое дело над этим кристаллом. ^
Что же это? Тихая волна теплых слез, пролитых миром,
целое море слез! Что же это" Дыхание будущего, могуще- \
ственного, непреодолимого воскресения, возрождения '
живой природы. И фантастическое здание, у которою
обрушилась уже не одна подпорка, говорит не без страха: ''
"Это дыхание сатаны". {
То же происходит с каким-нибудь глетчером Геклы, 1
когда вулкан, не чувствуя необходимости производить ^
целое извержение, исподволь ласкает его теплым огоньком
снизу и, окликая его, говорит потихоньку: "Ну же, 1
спускайся вниз!"
Ведьме было бы над чем посмеяться, если бы среди
подземного мрака ей при пылающем светоче удалось
разглядеть, насколько Данте и святой Фома были не
в курсе истинного положения дел. Оба они воображали,
что сатана прокладывает себе путь с помощью ужаса
и лукавства. Они изображают его смешным и грубым,
как во времена его младенчества, когда Иисус мог еще
заставить его войти в свиней. А еще чаще они изображают
его хитрецом, логиком-схоластом, каким-то все отрицающим
юристом-хулителем! Если бы он был действительно
только таким животным или отчаянным спорщиком,
все смешивающим с грязью или все
опровергающим, он давно умер бы от голода.
Легко, конечно, торжествовать, показывая, как дьявол,
тяжущийся с женщиной (Пресвятой Девою), принужден
сдаться с обязательством уплатить все издержки по
суду. Но на самом деле на земле в то время происходит
совершенно обратное. Сатана одним ударом завоевывает
своего прекрасного противника - женщину, соблазняя ее
не словом, но весьма реальным аргументом, поистине
прекрасным и неопровержимым. Он дает ей в руки плод
знания и природы.
Ему не было никакой надобности вступать в споры
или заводить тяжбы, ему стоило только показаться
в раю. Таким вновь обретенным раем оказался Восток.
Ни с чем не сравнимая утренняя заря заблистала впервые
в Азии, которую считали совершенно побежденной, и лучи
ее проникли далеко в глубины угрюмого Запада. Мир
природы и искусства, проклинаемый невежеством, снова
поднял голову, чтобы в соблазнительной борьбе за право
любви и материнства покорить тех, кто раньше покорил
его. И все оказались побеждены, все безумно влюблены,
никто не хотел ничего, кроме Азии. Она пришла с полными
руками. Ткани, шали, ковры чарующей мягкости
и сказочных, красочных сочетаний, изящная, блистающая
сталь дамасского оружия - все подчеркивало наше собственное
варварство. Мало того, в этих странах проклятых
нехристей, где царствует сатана, находят явное доказательство
благодати Божией; ведь они дают высочайшие
произведения природы - эликсир божественной
силы, самое лучшее из растений - кофе; самое лучшее из
животных — арабскую лошадь. Да что я говорю? Это
целый мир драгоценностей, шелка, сахару, разных чудодейственных
трав, восстанавливающих сердце, дающих
утешение, облегчающих горе.
Все это обнаруживается около 1300 года. Даже Испания,
которая была покорена варварами-готами, но мозг
которой составляли мавры и евреи, говорит в пользу этих
нехристей. Всюду, где работают мусульмане, все преуспевает:
источники бьют ключом, земля покрывается цветами.
Добросовестно, честно работая, они украшают страну
виноградными лозами, в чудодейственной натуре которых
человек находит забвение и черпает новые силы,
думает, что пьет небесную благодать и утешение.
Кому же подает сатана пенящийся кубок жизни? Кто
в этом мире поста, в мире, так сильно ратующем за
воздержание, мог выпить этот кубок, не чувствуя головокружения,
не опьянев и не рискуя потерять рассудок?
Разве оставался на земле кто-нибудь, чей мозг еще не
окаменел, не превратился в кристалл стараниями святого
Фомы?' * Кто обладал еще способностью к жизни, растительными
силами, был открыт для жизни во всей ее
полноте? Три мага'" прилагают к тому много усилий.
Преодолевая все трудности, подходят они к природе, но
у этих гениев не хватает одного - народной мощи. Тогда
сатана обращается к своей Еве. Женщина остается единственным
существом, близким к природе. В ней еще
сохраняются черты той наивной и лукавой шаловливости,
которую замечаем мы у котенка или очень умненького
ребенка. А потому она и подходит больше всех для
мировой комедии, для той великой игры, которой развлекается
вездесущий Протей^.
Но так как женщина легкомысленна и непостоянна, то
и горести ее не могут быть постоянны. А вот когда,
гонимая всеми, она очутится одна в дикой степи, тогда
она может оказаться действительно хорошей добычей.
Остается узнать, может ли она, разбитая жизнью, ожесточенная,
полная ненависти, снова вернуться к природе
и сладостям жизни. Нет в ней гармонии, согласия с ними;
если она и придет наконец, то обходным путем, проселками
зла.
Чем слабее она, тем более напуганной и ожесточенной
выйдет она из жизненной бури.
Когда, с наступлением теплых весенних дней, воздух,
земля, цветы - все со всех сторон своим языком начинает
говорить ей о пробуждении природы, у нее кружится
голова. Сердце расширяется и выходит из границ. У жрицы
знания свои муки, как у Пифий Кум или Дельф.
Схоласты могли говорить: "Ее раздувает "аура", воздух,
и больше ничего. Ее любовник, князь воздуха, наполняет
ее видениями и всякой ложью; в ней - ветер, дым,
ничто". Нелепость! Напротив, причина ее опьянения
именно в том, что грудь ее не пуста, а полна самой
настоящей жажды жизни.
Видели вы когда-нибудь агаву, суровое, дикое растение
Африки, с острыми краями, горькое на вкус, колючее,
имеющее вместо листьев громадные пестики? Оно любит
и умирает раз в десять лет. В одно прекрасное утро
влюбленный отпрыск, так долго собиравшийся с силами
внутри сурового растения, выходит из него, с шумом
ружейного выстрела, устремляясь к небесам. Такой молодой
побег - целое деревцо, не меньше тридцати футов,
и весь унизан цветами.
Нечто аналогичное испытывает и суровая Сивилла,
когда, в прекрасное утро запоздавшей и теперь особенно
дружной весны, она вдруг чувствует всю вспышку жизни
вокруг себя.
И все это смотрит на нее, все существует для нее.
Потому что каждое живое существо тихонько говорит ей:
"Я принадлежу тому, кто поймет меня".
Какая перемена! Она - супруга пустыни и отчаяния,
вскормленная ненавистью, местью, а вся эта наивная
природа, точно сговорившись, улыбается ей. Деревья,
покачиваемые нежным, теплым ветром, тихонько кланяются
ей. Полевые цветы, во всем разнообразии своих
свойств и запахов, целебные и ядовитые (что всегда одно
и то же), предлагают себя, говоря: "Сорви меня".
Так ясно, что все это любит... Не правда ли, какая
насмешка?.. Для меня ведь уготован ад, а не этот странный
праздник... Скажи, дух, ты все тот же страшный дух,
которого я знаю давно, который оставил по себе след
- эту рану, что все еще горит во мне?..
Нет, не может быть, это не дух, на которого я возлагала
надежды в своем отчаянии. Тот всегда говорит
только - "нет". А это - дух любви, опьянения, исступления,
дух, который говорит - "да". Что сделал он
с ней? Разве это та же безутешная душа, боящаяся жизни?
Говорят, великий Пан умер. А не он ли ожил в Бахусе,
в Приапе, нетерпеливый от долго сдерживаемого желания,
угрожающий, страстный, оплодотворяющий?.. Нет,
нет, прочь от меня эта чаша. Потому что я почерпну из
нее только смятение, а может быть, и огорчения, еще
более сильные, чем мои.
И, несмотря ни на что, где только появляется женщина,
там она становится единственным предметом любви.
Все следуют за нею, пренебрегая всем остальным. Что
говорят о черном козле, будто бы любимце ее? Но это
и так всем известно. Лошадь начинает ржать, завидев ее,
разбивает все, подвергая ее опасности. Черный бык. глава
полей, жалобно мычит, когда женщина, проходя мимо,
удаляется от него. И упавшая из гнезда птица, не
желающая больше своей самки, трепеща крылышками,
шлет женщине свою последнюю любовь.
Новое проявление мощи владыки, фантастическим образом
превращающегося вдруг из царя мертвых в царя
жизни.
"Нет, - говорит женщина, - оставьте мне мою
ненависть. Я ничего не прошу больше. Я так измучена,
так страшна... Моя красота - это черные змеи волос,
лицо, изможденное горем, черты, пораженные молнией".
И высочайший дух злобы коварно нашептывает ей: "О,
как ты прекрасна! Ты доступнее всякому чувству в своем
гневе! Кричи же, проклинай! Это - лезвие обоюдоострое...
Буря вызывает бурю. Переход от ярости к сладострастию
быстр и незаметен; от ненависти до любви один
шаг".
Ни гнев, ни гордость не спасли бы ее от этих искушений.
Ее спасает только безмерность желания. Ничто не
может удовлетворить ее. Все живущее ограничено и немощно.
Отступи же назад, лихой конь, степной бык.
Отойди, пламенная любовь птицы! Назад, слабые созданья,
перед тем, что испытывает жажду бесконечного!
Она вся - одно женское желание. Желание чего? Да
всего, всей вселенной.
Сатана не предвидел того, что будет в состоянии
укротить женщину при помощи какого-нибудь другого
живого существа. Но чего не мог сделать он, свершилось
само собою. Обессиленная чрезмерным, глубоким, необъятным,
как море, желанием женщина задремала.
И в эту минуту, утратив способность воспоминания и ненависти,
без всякой мысли о мести, невинная, несмотря
ни на что, она спала на зеленой лужайке так, как спало
бы всякое живое существо - овца, голубка, - ослабев
всеми членами, с прояснившимся лицом и - не решаюсь
договорить - влюбленная.
Она спала и видела сон... Дивный сон! Сказать, какой?
Что она вместила в себе дивное чудовище мировой жизни,
что с этих пор жизнь и смерть хранится в ее чреве, что
ценою всех своих страданий она зачала природу.
IX. САТАНА - МЕДИК
Мрачная сцена "Коринфской невесты"* не раз повторяется
в действительной жизни XIII--XV веков. Темная,
долгая ночь все еще длится, а когда перед самым рассветом
оба любовника - человек и природа, обретшие друг
друга, обнимают один другого в порыве исступления,
в этот самый момент они чувствуют на себе страшные
удары бича... Кажется, все еще слышишь, как возлюбленная
говорит своему другу:
...волос твоих беру я прядь.
Ты их видишь цвет?
Завтра будешь сед...
Я мертва. - и ты умрешь...
Три ужасных удара в течение трех веков. Во-первых,
накожная болезнь проказа, уродующая человека; вовторых,
болезнь внутренняя - необычайное нервное возбуждение,
выливающееся в пляску эпилептиков; а когда
все это затихает - кровь уже испорчена, язвы подготовили
сифилис - бич XV столетия.
Болезни средневековья, до сих пор мало изученные,
происходили, по-видимому, главным образом от голода,
малокровия, плохого кровообращения, являлись результатом
истощения, следы которого заметны и в скульптуре
того времени. Кровь была прозрачна, как вода;
золотуха должна была царствовать повсеместно. Если не
считать лекарей - арабов и евреев, дорого оплачиваемых
королями, то с полным правом можно сказать, что врачевание
происходило только у дверей церкви, у чаши со
святой водой. В воскресенье, к концу службы, сюда стекалось
больных без конца. Они просили помощи и получали
в ответ: "Вы согрешили, и вот Бог покарал вас.
Возблагодарите его: тем меньше придется вам терпеть на
том свете. Покоритесь, терпите и умирайте. Церковь
молится за умерших". Слабые, изможденные, без надежды
на что-либо лучшее, без всякого желания жить, больные
точно следовали этому совету и уходили из жизни.
Это какой-то гибельный упадок духа, жалкое состояние,
*См. гл.
в результате чего свинцовый век мог длиться вечно и путь
к дальнейшему развитию становился невозможен. Хуже
всего было то, что люди послушно покорялись, легко
и безропотно принимали смерть, ничего не могли сделать,
ничего не хотели. И только новая эпоха, начинающаяся
в конце средневековья, ценою тяжелых усилий
находит верное средство, помогающее снова вернуться
к жизни; средство это - возрождение желаний.
Некоторые арабские писатели высказывают мнение,
что большое распространение накожных болезней в XIII
веке является следствием возбуждающих средств, результатом
стараний пробудить или оживить слабевшую способность
любви. Нет никакого сомнения, что вывезенные
с Востока пряности, действующие возбуждающим образом
на кровь, могли сыграть в этом некоторую роль.
Начавшееся винокурение и некоторые напитки, подвергнутые
брожению, могли производить такое же действие.
Но в это время происходило брожение еще более
сильное, имевшее еще большее значение. В жестокой
внутренней борьбе двух миров, двух настроений был
некто третий, заставлявший их молчать. Угасающая вера
и нарождающийся разум спорили между собой, а этот
третий, скользя между ними, завладевал человеком. Кто
же это? Нечистый, неистовый дух страстных желаний,
доводящий до клокотания кровь.
Не имея никакого выхода - ни телесных наслаждений,
ни простора для работы ума, жизненная сила, которую так
старались умертвить, приходит в упадок сама собою.
Лишенная света, голоса, слова, она проявляется в зловещих
сыпных заболеваниях. Тогда происходит нечто ужасное
и новое. Человек, постоянно подавлявший свои желания,
вдруг поражен страшными изменениями, происшедшими
в нем. Какое же лекарство предлагает Европа против этой
двойной болезни? Смерть и неволю, ничего больше. Как
и горестное безбрачие, безнадежная страсть, острая, раздражающая
приводит к болезненному состоянию. А когда
кровь твоя разложится - отправляйся на тот свет или строй
себе хижину в пустыне. Там ты будешь жить с колокольчиком
в руке, чтобы все бегали от тебя. Ни одно человеческое
существо не должно видеть тебя; у тебя не будет никакого
утешения. А если подойдешь близко - смерть тебе!
Проказа явилась последней степенью, апогеем всех
бед; но тысяча других болезней, менее отвратительных,
свирепствовала повсюду. Самые чистые, прекрасные женщины
бывали поражены ими, и это принималось всеми
как видимое наказание за грехи, как кара божья. Любовь
к жизни не могла больше с этим мириться, все запрещения
были отброшены; старая священная медицина и бесполезная
святая вода оставлены. Люди отправились
к ведьме. По привычке, а также из чувства страха они
продолжали еще посещать церковь; но настоящая церковь
с этих пор там - в степи, в лесу, в пустыне. Туда
несут люди свои желания. Желание избавиться от болезни,
желание пользоваться жизнью. Как только начинает
бурлить кровь, с большими предосторожностями, в час,
когда надеются никого не встретить, отправляются люди
к ворожее. "Что такое со мной? Что творится во мне?
Я весь горю, дай мне чего-нибудь, что успокоило бы
меня... Во мне все кипит, дай мне чего-нибудь, что утолило
бы это нестерпимое желание".
Шаг отважный и рискованный, и вечером за него
упрекают себя. Очевидно, вновь проявившаяся потребность
была уже очень настоятельна, огонь, сжигающий
человека, очень силен, и все святые оказались не в силах
помочь этой беде. Да что говорить об этом! Процесс
тамплиеров, процесс папы Бонифация^ разоблачают содом,
скрывавшийся за алтарем. Одна мысль о папе-колдуне,
друге дьявола, унесенном дьяволом, должна была
перевернуть все понятия. И разве могло случиться без
помощи дьявола, чтобы живший не в Риме, а в Авиньоне
папа Иоанн XXII", сын сапожника из Кагора, мог собрать
золота больше, чем все императоры и короли?
Каков папа, таков и епископ. Разве Гишар, епископ Труа,
не добился от дьявола смерти дочерей короля?.. А мы не
просим ни для кого смерти, мы просим только приятных
вещей: жизни, здоровья, красоты, радости... Все это дано
Богом, и Бог же отказывает нам в них... Как же быть? Не
обратиться ли к милосердию князя мира?
Великий и могущественный доктор эпохи Возрождения
- Парацельс сжег все древние книги по медицине - латинские,
еврейские, арабские, заявляя, что если он научился
у кого-нибудь медицине, то только у "добрых женщин"*,
пастухов и палачей, среди которых часто встречал
опытных хирургов (костоправов) и хороших ветеринаров.
* Так называли ведьм из вежливости и из страха перед ними.

77

Я не сомневаюсь, что для своей замечательной, полной
гениальных мыслей книги "О женских болезнях"
(первое сочинение по этому важному вопросу), такой
глубокой и содержательной, он воспользовался знаниями
женщин, к помощи которых прибегали другие женщины;
я имею в виду ведьм, которые всюду были известны как
опытные повивальные бабки. В те времена ни одна женщина
не шла со своей болезнью к врачу, не советовалась
с ним, не доверяла ему своих секретов. Одна ведьма знала
эти секреты и была для женщины единственным врачом.
Что касается медицины ведьм, то наверняка можно
сказать, что они для своих врачеваний в широких размерах
пользовались обширной семьей растений, не без
основания носящих название "трав-утешительниц" (пасленовые
растения)*. Растения эти обладают противоречивыми
и весьма опасными свойствами и употреблялись
в то время для самых разнообразных целей - и для
успокоения, и для возбуждения.
Это очень обширная семья общеизвестных растений,
большинство отдельных видов которых чрезвычайно распространены
и встречаются решительно всюду под ногами
у любого плетня. Семья эта до того многочисленна,
что один из ее родов имеет восемьсот видов. Нет ничего
легче, как найти это простое, всем известное растение. Но
пользоваться большей частью им очень рискованно, нужна
большая смелость в определении точной дозы, можно
сказать, смелость гения. Постараемся изобразить лестницу
этих растений по их восходящей силе**.
* Страшно сказать, до какой степени неблагодарен человек. Тысячи
других растений пришли на смену этим: мода заставила превозносить
сотни экзотических растений, а люди забыли все благодеяния,
оказанные им когда-то этими бедными "травами-утешительницами".
Кто вспоминает теперь о них? Кто знает, какие милости оказали они
в древности природе человека? Как знать, может быть, через несколько
тысяч лет люди забудут и пшеницу?
** Я нигде не мог найти чего-нибудь вроде такой лестницы. А между
тем она имеет тем большее значение, что ведьмы, производя свои опыты,
рисковали оказаться отравительницами; начинали, конечно, с самых слабых
ядов и понемногу переходили к более сильным. Каждый переход
к более сильной дозе связывался с определенной датой, и это дает
возможность установить нечто вроде хронологии по этому темному вопросу.
Я объясню это в следующих главах, говоря о мандрагоре и дауте, об
адамовой голове и дурмане. При этом я следовал главным образом
работе Пуше "Пасленовые растения и общие сведения по ботанике"; но им
не оставлены без внимания и древние авторы.
В самом низу будут находиться обычные огородные
овощи, вполне пригодные для еды (бешеная ягода, томат,
называемый "яблоком любви"). Из других, столь же
безопасных и равных по успокаивающей, болеутоляющей
силе, сюда можно отнести вербишник (царский скипетр),
с такой пользой употребляемый для примочек.
Дальше вы встречаетесь уже с подозрительным растением,
которое многие считали ядовитым. На вкус оно
сначала сладко, как мед, а потом оставляет во рту горечь
и приводит на память слова Ионафана: "Вкушая, вкусил
мало меду, и вот я умираю". Но это омертвение полезно,
потому что таким образом умерщвляется боль. Растение
это кисло-сладкий паслен. Употребление его является
первым отважным опытом этой гомеопатии, мало-помалу
переходящей к более сильным ядам. Вследствие производимого
им легкого раздражения, пощипывания оно
могло с пользой применяться при свирепствовавших в то
время накожных болезнях.
Хорошенькая девушка, видя появившуюся страшную
красноту, прыщи, лишаи, приходит в отчаяние и прибегает
к помощи этого растения. А женщину болезнь мучит
еще сильнее. Грудь, самая нежная часть тела, сосуды
которой, между прочим, особенно легко засоряются, причиняет
очень сильные боли. Нестерпимые, немилосердные
боли, без всякой передышки. С какою радостью
согласилась бы такая больная принять какой угодно яд.
Не торгуясь, она отдает в руки ведьмы свою отягченную
болью грудь.
Над кисло-сладким пасленом стоит паслен черный,
обладающий еще большей силой. На несколько дней это
дает облегчение. А потом женщина с плачем приходит
снова. "Ладно, - говорит ведьма, приди опять вечером...
Я поищу для тебя кое-чего, раз ты сама хочешь...
Но это сильный яд".
Ведьма сильно рискует при этом. Тогда никому еще
не приходило в голову, что при приеме внутрь в очень
слабых дозах яды могут оказывать целебное действие.
Растения, смешиваемые в одну кучу под общим названием
"ведьмовские травы", казались смертельно опасными,
а потому и ведьм, в руках которых эти травы находились,
люди считали отравительницами и колдуньями. Толпа,
слепая и жестокая в своей боязни, могла в одно прекрасное
у^ро избить ведьму камнями до смерти, устроить ей
"испытание водой" (попросту утопить). Или, наконец,
могли прибегнуть к еще более жестокому средству - набросить
ей веревку на шею, притащить на церковный
двор и устроить благочестивое зрелище для всего народа,
бросив ведьму на костер.
Ведьма все-таки отваживается и отправляется искать
страшное растение. Ищет она его поздно вечером или
рано утром, когда меньше опасности встретить людей.
И все-таки какой-то пастушонок видит ее и рассказывает
на деревне: "Если бы вы видели ее так, как я, когда она
шныряла там, в старых развалинах! Она оглядывалась во
все стороны и бормотала невесть что!.. У, как она меня
напугала!.. Если бы она заметила меня, я погиб... Ведь
она могла бы превратить меня в ящерицу, в черепаху,
в летучую мышь... Она собирала какую-то поганую траву,
самую поганую, какую приходилось мне видеть когда-либо;
цвет у этой травы бледно-желтый, точно у больного,
и всюду черно-красные бороздки, точно адское
пламя. Но самый ужас в том, что стебель ее точно
косматый человек... он весь покрыт длинными, черными,
липкими волосами. Она выдрала его с корнем из земли,
ворча что-то, и вдруг пропала. Она не могла бы убежать
так быстро, ее унес кто-то... Вот страшна-то эта женщина!
Сколько бед может причинить она всему краю!"
А вот и оно, это страшное растение. Это - белена,
действительно страшный и опасный яд: но она же обладает
и болеутоляющими свойствами и потому уменьшает,
смягчает, заглушает боль, часто и совсем от нее
избавляет.
Другой из таких же ядов - белладонна, красавка,
названная так, без сомнения, из благодарности за успокоительное
действие ее во время родовых болей. Сострадательная
рука, впуская этот яд, усыпляет мать-родильницу,
так что ребенок, как в наши дни, при применения хлороформа,
действует самостоятельно, пробиваясь в жизнь.
Белладонна, так сказать, вышибает клин клином.
Опасная гомеопатия, которая сначала должна была наводить
ужас. Это была медицина "наоборот", совершенно
противоположная той, которая была известна до того
христианам и которую одну они усвоили, приняв у арабов
и евреев.
Каким же образом пришли к этой новой медицине?
Несомненно, под влиянием очень простого и в то же
время великого сатанинского принципа, гласящего, что
все должно совершаться "наоборот", совершенно противоположно
тому, как совершается в христианском мире.
Этот мир боится ядов. Сатана пользуется ими, превращая
их в целебные средства. Церковь надеется духовными
средствами (таинствами, молитвами) подействовать
на тело; сатана, наоборот, употребляет средства
материальные с целью воздействовать на душу; ими он
дает человеку забвение, любовь, грезы, посылает любую
страсть. Благословениям священника он противопоставляет
магнетические пассы, производимые рукой женщины
и успокаивающие боль.
Благодаря перемене всего режима и в особенности
одежды (шерсть заменяется бумажной тканью), накожные
болезни утрачивают свою силу. Проказа уменьшается,
но, если можно так выразиться, входит внутрь и производит
болезни, еще более глубокие. Над XIV столетием,
можно сказать, висят три бича: эпилептическое
возбуждение, чума и язвы, подготовлявшие (если верить
Парацельсу) сифилис следующих веков.
Первое бедствие было не менее велико, чем два другие.
Оно разразилось около 1350 года в виде странной
пляски святого Витта, с той разницей, что пляска эта
имела не индивидуальный характер. Больные, точно охваченные
одним гальваническим током, схватывались за
руки, образовывали громадные цепи и кружились и кружились,
кружились до полного истощения. Сначала, глядя
на них, люди смеялись, а потом, точно заразившись,
пускались в пляску и сами, попадая в этот великий поток
и увеличивая ужасный хоровод.
Что должно было произойти, если бы болезнь эта
упорствовала так же сильно, как проказа, даже в период
падения последней?
Это был первый шаг по пути к эпилепсии. Если бы
болезнь такого рода не прошла, она неизбежно привела
бы к эпилепсии. Ужасная перспектива! Европа, наполненная
безумными, исступленными идиотами!
Нигде не говорится ничего о том, какие средства
употреблялись против этой болезни и каким образом она
прекратилась. Единственно, что рекомендовалось применять
по отношению к одержимым пляской, это - бить их
ногами, кулаками; но это должно было скорее усиливать
возбуждение и могло довести людей до настоящей эпилепсии.
Тут сыграло роль, без сомнения, иное лекарство,
о котором намеренно умалчивалось. В это время ведовство
достигает особенного развития, и пасленовые растения,
в особенности белладонна (красавка), являются главными
лекарствами, вступающими в борьбу против новой болезни.
Ведовские травы примешивались к меду, пиву, а также
яблочному или грушевому сидру*, и при большом стечении
народа, на шабаше, о котором мы будем говорить
дальше, они повергали толпу в пляску сладострастную,
но отнюдь не имеющую эпилептического характера.
Но величайшей революцией, произведенной ведьмами,
самым большим выступлением против духа средневековья
было то, что можно назвать реабилитацией желудка
и пищеварительных органов. Эти лекарки прямо
заявляли: нет ничего нечистого, ничего скверного. С этих
пор освобождается материя, открывается свободный доступ
к ее изучению. С этих пор становится возможным
существование медицины.
Что они злоупотребляли этим принципом, никто не
будет отрицать. Но он оставался ясен: нет ничего нечистого,
кроме дурной нравственности. Всякая физическая
вещь чиста сама по себе; изучать и исследовать должно
всякую вещь; запрещать это из пустого спиритуализма
или, тем более, из глупого отвращения нельзя.
Настоящей сущностью средневековья была вражда
к природе, стремление создавать различия, касты, иерархические
классы в том, что на самом деле едино. Не
только дух считается благородным, а тело неблагородным,
но и в теле есть части благородные и неблагородные,
парии. Все равно как небо благородно, а бездна нет.
Почему? Потому что небо высоко. Но небо ни высоко, ни
низко; оно и сверху и снизу. И что такое бездна? Ничто.
Нелепый взгляд на весь мир макрокосм, нелепый
взгляд и на маленький мир человека - микрокосм.
Человек - одно целое; в нем все связано между
собою. Если желудок - слуга мозга, доставляющий ему
пищу, то и мозг работает не в меньшей мере для него.
В проклятиях не было недостатка. Ведьм называли
грязными, безнравственными, развратными. А между
тем их первые шаги на новом пути были, если можно так
* Тогда совсем новые напитки; они появляются только с XII
столетия.
выразиться, счастливым поворотом в сторону высшей
нравственности, доброты и милосердия. Вследствие
страшной извращенности понятий средневековье смотрело
на плоть, представляя ее себе в образе женщины, как
на что-то нечистое. Пресвятая Дева. прославляемая именно
как дева, а не как женщина, нисколько не возвышала
реальную женщину. Наоборот, этим только подчеркивалось
низкое положение женщины, а мужчине предоставлялся
путь схоластической непорочности, на котором он
и изощрялся во всяких тонкостях и пустых измышлениях.
Кончилось тем, что сама женщина стала разделять
этот чудовищный предрассудок и считать себя нечистой.
На время родов она старалась скрыться от всех. Она
краснела, проявляя свою любовь и доставляя другому
счастье. Трезвая и умеренная (по сравнению с мужчиной),
питающаяся почти исключительно растениями и молоком,
целомудренная и невинная, она, несмотря на это,
почти просила прощения за то, что осмеливалась существовать,
жить, иметь потребности живых людей.
Средневековая медицина занимается исключительно
существом высшим и чистым мужчиной, который
один может быть священнослужителем и славить Господа
у алтаря.
Занимается она и животными; с этого она и началась.
Заботились ли тогда о здоровье ребенка? Очень редко.
А о женщине? Никогда.
Романы того времени, со всеми их тонкостями, представляют
совершенную противоположность действительной
жизни. Вне придворного романа, рисующего любовные
приключения знати, женщина почти всегда является
бедной Гризельдой и рождена для того, чтобы исчерпать
все горести, терпеть побои и вовсе не быть предметом
забот и попечений.
Надо было, чтобы сам дьявол, давнишний союзник
женщины, ее искренний друг еще в раю, и ведьма, это
чудовище, делавшая все "наоборот", все по противоположности
с христианским миром, вместе занялись женщиной,
позаботились о ней помимо ее воли. Бедное
созданье уважало себя так мало!.. Она приходила, краснела
и не желала говорить о себе ничего. Ведьма, проницательная
и хитрая, догадывалась сама обо всем, проникала
во все тайны. В конце концов она заставляла и ее
разговориться, вытягивала ее секрет, преодолевала ее
боязнь, стыдливую нерешительность и униженность. Ей
хотелось бы лучше умереть, чем терпеть дальше все это.
Но ведьма заставляла ее жить.
X. ПРИВОРОТЫ, ЛЮБОВНЫЕ НАПИТКИ
Да не спешат мои читатели из предшествующей главы
заключить, что я без достаточного основания заранее
решил во что бы то ни стало оправдать и показать во
всей непорочности мрачную невесту дьявола. Если она
часто делала добро, то могла делать и много зла. В ее
распоряжении было целых три столетия, когда она царствовала
самым настоящим образом, в промежутке между
двумя мирами - старым, умирающим, и новым, едва
народившимся.
Церковь к XIV веку тонет в грязи. Прочтите правдивое
описание ее, сделанное Клеманжи". Рыцарство,
гордо украшавшееся новым оружием, падает (под его
же тяжестью) при Креси, Пуатье, Азенкуре^. В конце
концов вся знать оказывается в плену у англичан. Какой
богатый сюжет для насмешек! Горожане и даже крестьяне
издеваются, пожимая плечами. Повсеместное отсутствие
сеньоров никак не могло действовать, я полагаю,
подавляющим образом на собрания шабаша.
Если они имели место и раньше повсюду, то теперь
еще скорее могли стать многочисленными народными
празднествами.
Каким могуществом обладала возлюбленная сатаны,
если она могла излечивать болезни, предсказывать будущее,
угадывать прошлое, вызывать души умерших! Она
могла навести на вас порчу, обратить в животное, могла
указать, где находится клад, и, самое главное, могла
заставить любить... Страшная сила, превосходящая всякую
другую. Не могла ли какая-нибудь жестокая душа,
чаще всего порочная, иной раз страшно развращенная,
воспользоваться этой силой из чувства ненависти и мести,
ради злостного удовольствия или порочного наслаждения?
Ведьме рассказывается все, что некогда поверялось
только исповеднику. Ей признаются не только в грехах
уже содеянных, но и в тех, какие хотели бы совершить.
У каждого отбирает она самую задушевную тайну, признание
в самых грязных желаниях. Ей зараз поверяются
и физические и душевные мучения, горячие, острые вожделения
пылающей крови, настойчивые, бешеные желания,
острые иглы которых снова и снова пронзают
сердце.
Все идут к ней. Никто не чувствует больше стыда
перед нею. Говорят обо всем напрямик. У нее просят
жизни, у нее же просят и смерти, просят лекарств и ядов.
Приходит к ней девушка, вся в слезах, прося избавить от
зачатого ребенка. Приходит мачеха, жалуясь, что ребенок
от первого брака ест чересчур много и живет слишком
долго. Приходит скорбная супруга, каждый год рождающая
для того, чтобы ребенок тотчас же умер. Она
умоляет пожалеть ее, научить, как охладить себя в момент
наслаждения, просит сделать ее бесплодной. А вот
и юноша: какой бы то ни было ценою хочет он приобрести
такой пламенный напиток, который поколебал бы
сердце высокой дамы, заставил бы ее забыть все различия
и взглянуть на него - маленького пажа.
В то время существовало два типа, две формы брака,
совершенно противоположные и исключающие одна другую.
Гордая наследница ленов, приносящая в приданое
трон или обширные домены, какая-нибудь Элеонора
Аквитанская" имела, на глазах у мужа, свой двор любовников
и стеснялась весьма мало. Оставим романы
и поэмы и возьмем действительную жизнь во всей ее
неприглядности, вплоть до необузданной ярости дочерей
Филиппа Красивого и жестокости Изабеллы, посадившей
на раскаленный железный кол Эдуарда II (короля английского)
руками своих любовников. Наглость феодальной
женщины отражается в триумфальном чепце с двумя
дьявольскими рогами и в бесстыдных модах того времени.
Но в эту эпоху, когда уже начало совершаться некоторое
смешение классов, женщина низшей расы, становясь
женою барона, должна была опасаться самых жестоких
испытаний. О них повествует история о Гризельде^, покорной,
мягкой, терпеливой. О том же, в форме более
народной, говорит и очень серьезный и исторический,
я полагаю, рассказ о Синей Бороде. Жена, которую муж
может убить, когда ему вздумается, или заменить другой
женщиной, могла быть только крепостной. Совсем иначе
он обращался бы с дочерью или сестрою какого-нибудь
барона, из боязни, что этот может всегда отомстить за
нее. Если я не ошибаюсь, эта особенность рассказа указывает
на его принадлежность XIV веку, но никак не более
раннему времени, когда сеньор не удостаивал еще чести
назвать женщину, стоящую ниже его, своею женой.
В трогательном рассказе о Гризельде замечательно
еще то, что среди всех испытаний она не ищет утешения
ни в чрезмерной религиозности, ни в другой любви. Нет
сомнения, что она верна мужу, целомудренна, чиста. Ей
и в голову не приходит, что она могла бы полюбить
кого-нибудь другого.
Из двух феодальных женщин - богатой наследницы
и Гризельды - только у первой имеются свои рыцари,
только она возглавляет "дворы любви", приближает к себе
людей самых низких в качестве любовников, придерживаясь
(как Элеонора) знаменитого правила, ставшего
классическим в те времена: "Никакой любви между супругами
быть не может". Отсюда-то и тайная, но жаркая
и дерзкая надежда, зарождающаяся в сердце какого-нибудь
юноши. Очертя голову бросается он в любовные
приключения, хотя бы при этом пришлось отдать душу
дьяволу. В замке, так крепко со всех сторон запертом,
открывается прекрасная лазейка для дьявола. Можно ли
надеяться на какой-нибудь успех в столь опасной игре?
"Нет", - отвечает мудрость. А что, если сатана скажет:
"Да"?
Надо твердо помнить, какую пропасть кладет феодальная
гордость даже между отдельными лицами из
знати. Одинаковые названия могут создать ложное представление
об истинном положении дел. От одного "рыцаря"
до другого было частенько весьма большое расстояние.
Рыцарь, пользовавшийся правом иметь свое знамя,
сеньор, приводивший к королю целую армию из своих
вассалов, с глубочайшим презрением смотрел на бедных
рыцарей "без земли" (смертельное оскорбление в эпоху
средних веков, как это видно на примере Иоанна Безземельного),
сидевших за его большим столом. Как же
должен был смотреть он на простых слуг - оруженосцев,
пажей и т. д., питавшихся его объедками? Сидя на нижнем
конце стола, у самой двери, они выскабливали почти
пустые блюда, отсылаемые им важными господами, сидящими
там вверху, у камина. Такому важному сеньору
и в голову не могло прийти, что кто-нибудь из сидящих
там, внизу, осмелится поднять глаза на прекрасную хозяйку,
гордую наследницу ленов, сидящую возле матери
"под сенью белых роз". Он прекрасно мирится с любовью
какого-нибудь рыцаря-чужестранца, объявившего
его жену дамой своего сердца, носящего ее цвета, но
самым жестоким образом накажет дерзость слуги, метящего
так высоко. Такое чувство бешеной ревности испытывает
сир Файель, приходящий в ярость не потому,
что жена имеет любовника, но потому, что любовник
этот - один из его слуг, кастелян его замка Куси".
Но чем глубже, непроходимее кажется пропасть между
важной дамой, наследницей ленов, и каким-нибудь
стремянным, пажом, у которого своя - только рубашка.
так как даже платье получает он от сеньора, тем сильнее
искушение перепрыгнуть эту пропасть.
Именно невозможность и воспламеняет юношу. И вот
в один прекрасный день, когда можно наконец выйти из
замка, он бегом пускается к ведьме и просит у нее совета.
Достаточно ли будет любовного зелья, приворота, чтобы
приворожить его красавицу? Или придется прибегнуть
к особому договору? Он не отступает и перед ужасной
мыслью отдаться сатане. "Теперь тебя будут видеть во
сне, молодой человек. Возвращайся в замок, и ты увидишь,
что уже кое-что изменилось".
А изменился прежде всего он сам. Не знаю, какие
надежды обуревают его, но беспокойное пламя помимо
воли вырывается из его опущенных, ставших более глубокими
глаз. И вот кто-то (вы, конечно, догадываетесь,
кто именно), видя его таким, тронут и, проходя мимо,
бросает несколько сочувственных слов. Он в восторге.
О добрый сатана, о восхитительная прелестная волшебница!
Он не может ни есть, ни спать, пока не увидит еще раз
ведьму. Почтительно целует он руку, почти падая к ее
ногам. Пусть она просит у него, чего хочет, приказывает,
что ей угодно, он повинуется ей вполне. Может быть, она
хочет взять его золотую цепочку или перстень, что у него
на руке (подарок умершей матери)? Он отдаст их ей сию
же минуту. Но ведьма, ненавидя барона, испытывает
большую радость при одной мысли, что сумела нанести
ему втихомолку такой удар, так зло посмеяться над ним.
А в замке уже смутное беспокойство. Немая туча, без
грома и молнии, нависает над ним, как туман над болотом,
Тишина и молчание. Но дама чувсгвует особое
возбуждение и подозревает, что тут замешались сверхъестественная
сила. Почему, действительно, именно этот,
а не другой, более красивый, более знатный, уже прославленный
подвигами?
Что-то скрывается во всем этом... Может быть, он
сглазил ее, приворожил чем-нибудь?.. И чем больше спрашивает
она себя об этом, тем больше трепещет ее сердце.
Ведьма может чувствовать удовлетворение. Она не
только царствует в деревне - сам замок приходит к ней,
предает себя в ее руки, рискуя своей гордостью. Для нас
интерес такой любви - в устремлении сердца к идеалу,
вопреки социальным преградам, наперекор несправедливостям
судьбы. Для ведьмы же возможность унизить эту
важную даму является величайшим удовольствием, может
быть, местью за прошлое. Какое удовлетворение
- отплатить сеньору тем же, что совершал он по отношению
к женам своих крепостных и прежде всего к ней
самой, угрожая им опасностью иметь ребенка, оскорбляя
права мужа. Нет сомнения, что во всех интригах такого
рода не могли не влиять на ведьм естественные, общие
всем крепостным побуждения.
Заставить даму унизиться до любви к слуге - это уже
не пустяк. Жан де Сэнтре или Керубино^ не должны
вводить нас в заблуждение. Молодой паж выполнял самые
низкие обязанности домашней прислуги. Слуг, в собственном
значении этого слова, тогда не было, а, с другой
стороны, было очень мало или почти вовсе не было
женской прислуги, особенно в замках-крепостях. Все обязанности
слуги выполняются молодыми людьми и отнюдь
не унижают их. Услуга сеньору и госпоже, особенно
имеющая отношение к потребностям их тела, только
возвышает, придает честь. Тем не менее это ставит частенько
знатного юношу в весьма плачевное, прозаическое,
не решаюсь сказать, смешное положение. Сеньору
это нисколько не мешает. Что же касается дамы, то надо
быть совершенно околдованной дьяволом, чтобы не видеть,
как ее любимец изо дня в день выполняет самую
грязную и низкую работу.
Соединение самого высокого и самого низкого составляет
особенность средневековья. Что стараются скрыть
от нас поэмы, то можем мы узнать из других источников.
Ко всем этим эфирным страстям примешиваются самым
явным образом весьма грубые вещи. Сведения относительно
любовных напитков и всяких приворотных
средств, которыми пользовались ведьмы, обычно очень
фантастичны, и утверждение, что ко всему этому примешивались
вещи, по-видимому, менее всего способные
пробудить любовь, может показаться простой насмешкой.
А между тем ведьма заходит в этом так далеко, что
даже слепой должен заметить, как она делает из этого
забаву для себя.
Любовные напитки были весьма различны. Одни из
них вызывали возбуждение, волновали кровь, как все те
возбуждающие снадобья, которыми изобилует Восток.
Из других весьма опасны были напитки, с помощью
которых можно вызвать всякого рода иллюзии, лишить
человека воли, отдать его в полное распоряжение другого.
Были, наконец, и такие, которыми хотели испытать
силу страсти, узнать, до какой степени страстное желание
может изменить все чувства, заставить все, что имеет
отношение к предмету любви, даже вещи весьма мало
приятные, принимать как высшее благо, как святое причастие.
Вследствие грубой конструкции замка, в виде нескольких
громадных зал, вся внутренняя жизнь его протекала
на виду у всех его обитателей. И только гораздо позднее
появляются отдельные комнаты для молитвы, уединенные
пристройки в какой-нибудь башне. Благодаря этому
следить за женщиной было чрезвычайно легко, и, воспользовавшись
удобным моментом, смельчак, получив
соответствующее наставление от ведьмы, мог легко подменить
один напиток другим, подмешав туда приворотных
снадобий.
Но это все-таки было опасно и потому применялось
редко. Гораздо легче было стащить у дамы что-нибудь
такое, чем она нисколько не дорожила или что бросала
сама. Так, тщательно собираются еле заметные обрезки
ее ногтей, с благоговением подбираются волосы, упавшие
с гребня. И все это относится к ведьме. Ведьма (как
и наши гадалки) часто требует чего-нибудь такого, что
имеет самое близкое соприкосновение с женщиной, все
пропитано ею, но чего в то же время сама женщина дать
не могла бы, например несколько ниток, вырванных из
какой-нибудь принадлежности ее одежды, и именно такой,
которая долго ею носилась, загрязнилась, вся пропиталась
ее потом. Все это, само собой разумеется, покрывается
поцелуями, хранится, как святыня, и отдается
ведьме с великим сожалением. Но все это должно быть
сожжено, чтобы потом можно было собрать пепел. Когданибудь
проницательная дама заметит, конечно, появившуюся
дырку, догадается, откуда взялась она, но заговорить
об этом не решится, а только вздохнет... Колдовство
уже возымело свое действие.
Однако если дама колеблется, решив блюсти святость
брака, то жизнь в одном помещении, когда постоянно
видятся, находятся так близко один к другому и в то же
время так далеко, становится настоящей пыткой. И даже
если бы дама оказалась более решительной, счастье возможно
так редко при жизни на глазах у мужа и всех других,
не менее ревнивых мужчин. Этим и объясняется множество
всяких безумств и неистовств неудовлетворенной страсти.
Чем меньше близости, тем сильнее желание. Расстроенное
воображение ищет ее в странных вещах, противных природе
и здравому смыслу. Так, например, чтобы дать любовникам
возможность незаметно для других сообщаться
между собой, ведьма накалывает на руке каждого из них
знаки, являющиеся, так сказать, буквами тайного алфавита.
Когда кто-нибудь из них захочет передать свою мысль
другому, он обнажает руку, присасывает кровь к тем
буквам, которые изображают именно это слово, так что
они становятся более ясными, - и в тот же момент (как
говорят) те же буквы ясно проступают и на руке другого.
Бывало много всяких других безумцев. Любовники,
например, пили кровь друг друга, что должно было, как
говорили, сделать более тесным общение душ. Самым
трагическим доказательством такой безумной любви,
в духе людоедов, является чудовищный рассказ о поступке
де Куси; даме подают на блюде сердце ее возлюбленного,
и она заявляет, что "никогда в жизни не приходилось
ей есть ничего вкуснее". Если же умирает не любовник,
а его любовь к даме, то последняя идет за советом
все к той же ведьме, прося снова привести его к ней,
вернуть его любовь.
Заклинания волшебниц Феокрита^ и Вергилия, употреблявшиеся
и в средние века, обычно имели мало успеха.
Вернуть утерянную любовь старались посредством
известных магических действий, также, по-видимому, заимствованных
из времен античной древности. Для этого
прибегали к помощи confarreatio - пирога, обычно считавшегося
и в Азии и в Европе приношением любви. Но
в данном случае надо было привязать не только душу, но
и тело, создать такую тесную связь, чтобы для "него" не
существовало других женщин, чтобы "он" жил только ею
одной. Церемония была довольно жестокой. "Но, сударыня,
- замечала ведьма, - тут уже торговаться не
приходится". И гордая дама подчинялась ей вполне, покорно
позволяла снять с себя платье и все остальное.
Потому что "так было нужно".
Каким это было торжеством для ведьмы! А если это
была та самая дама, что некогда заставила ее бежать, как
ведьма теперь мстила ей за себя! Та, обнаженная, была
теперь вполне в ее руках. И это еще не все. Ведьма кладет
ей на поясницу дощечку, устраивает маленький очаг и печет
на нем пирог... "О, голубушка, я не могу больше...
Кончай скорее, я не могу терпеть больше". - "Но ведь
так надо, сударыня; надо, чтобы вы прогрелись вполне.
Пирог печется, вы должны нагреть его своим теплом,
своим пламенем".
Наконец это кончается, и перед вами пирог древних
времен, свадебный пирог индийцев и римлян, приправленный
и согретый похотливым духом сатаны. Покинутая
возлюбленная не говорит, как у Вергилия: "Вернись,
вернись, Дафнис! Верните его мне, мои песни!" Она посылает
"ему" этот пирог, пропитанный ее страданиями,
согретый ее любовью... И как только тот съедает этот
подарок, странное волнение охватывает его, голова начинает
кружиться, кровь приливает к сердцу. Он краснеет,
он весь пылает. Он снова охвачен бешеной страстью,
вечным, неутолимым желанием.
XI. ОБЩЕНИЕ МЯТЕЖНЫХ. ШАБАШ.
ЧЕРНАЯ МЕССА
Теперь скажем кое-что о шабаше. Нет сомнения, что
этим словом в разные времена назывались совершенно
разные вещи. К сожалению, у нас имеются подробные
описания шабаша лишь очень позднего времени (времен
Генриха IV)*. В это время шабаш превращается в сладо*
Наименование плохое из описаний принадлежит Ланкру. Он
был неглупый человек и, по-видимому, находился в близких отношениях
с несколькими молодыми ведьмами, а потому должен был все знать.
К несчастью, его описание перегружено забавными украшениями в духе
эпохи. Описания иезуита Дель-Рио и доминиканца Михаэлиса являются
смешными сочинениями легковерных и глупых педантов. В описании
Дель-Рио масса пошлостей, пустых выдумок. Тем не менее в целом оно
дает нам кое-какие ценные черты, относящиеся к глубокой древности.
Их я использовал для своей работы.
страстный фарс, разыгрываемый под предлогом ведьмовства.
Но даже и в описаниях шабаша времен упадка
некоторые очень древние черты говорят о последовательности
развития и о различных формах, в каких
он совершался.
Совершенно несомненно, что в течение многих веков
крепостной вел жизнь волка и лисицы, то есть был ночным
животным; я хочу сказать этим, что день он считал
наименее благоприятным для себя временем и жил понастоящему
только ночью.
Еще задолго до 1000 года, когда народ еще сам мог
создавать святых и легенды о них, жизнь днем не представляла
для него никакого интереса. Ночные шабаши
того времени были простым остатком язычества. Из
чувства страха он чтит луну, которая оказывает такое
большое влияние на земные богатства.
Старики по-прежнему являются горячими поклонниками
ее и зажигают свечи в честь Dianon (Диана - Луна
- Геката). В луперкалии (праздник в честь Пана) женщин
и детей по-прежнему преследует (правда, в маске) черная
рожа Hallequin'a (Арлекина), якобы вышедшего из гроба.
Неизменно справляется pervigilium Veneris (праздник Венеры)
около 1 мая. В Иванов день убивают козла в честь
Приапа - Бахуса - Сабазия^. И во всем этом нет
никакой насмешки: это - невинный карнавал крепостного.
Но около 1000-х годов, из-за растущего различия
языков - книжного и народного, церковь почти закрывается
для него; в 1100-м церковная служба на латинском
языке становится для него совершенно непонятной.
В мистериях, разыгрываемых у дверей церкви, больше
всего нравится ему сторона комическая - бык, осел и
т. д. Из этих мистерий берет он материал для своих
рождественских песен, все более и более насмешливых
(настоящая литература шабашей).
Можно ли поверить, что крупные и ужасные волнения
XII века не оказали никакого влияния на эти мистерии
и ночную жизнь "волка", на эту "дичь", как называли
крепостных жестокие бароны? Эти волнения легко могли
начинаться именно с ночных празднеств. Великое причастие
мятежа между крепостными (пили кровь друг друга,
заедали землей, вместо просфоры) могло совершаться
именно во время шабаша. Марсельезой того времени,
распеваемой чаще ночью, чем днем, могла быть песнь
шабашей:
Мы такие же люди, как и они!
У всех у нас одинаково большое сердце!
Все мы одинаково умеем страдать!
Но окончательно могильный камень придавливает
крепостного к 1290 году. Наверху сидит папа, наверху
сидит король - огромная тяжесть давит на него сверху.
Живет ли он и тогда ночной жизнью? Больше, чем когдалибо.
Только старые языческие танцы становятся более
жестокими. Антильские негры после нестерпимо знойного
дня идут танцевать куда-нибудь миль за шесть. Так
и крепостной. Но к танцам примешиваются мстительные
шутки, сатирические фарсы, карикатуры и насмешки над
сеньором и духовенством. Эта ночная литература не
знает ничего о той литературе, что создается днем, даже
о буржуазных фаблио.
Вот сущность шабаша до 1300 года. Чтобы он мог
принять форму войны, объявленной Богу, не хватало еще
кое-чего; для того нужны были еще два условия: вопервых,
чтобы человек познал всю глубину отчаяния;
во-вторых, чтобы было потеряно всякое уважение к тому,
кто сидел наверху.
Это происходит лишь в XIV веке, во время Авиньонского
пленения пап, "великого раскола"", когда церковь
о двух головах не кажется уже больше церковью, когда
король и знать, оказавшись самым постыдным образом
пленниками англичан, губят народ, стараясь выудить
у него побольше денег для своего выкупа. Тогда-то шабаш
принимает грандиозную, наводящую ужас форму
черной мессы - обедни "наоборот", которой бросается
вызов Иисусу, призывается на него гром и молния. Эта
дьявольская драма была еще немыслима в XIII веке, она
навела бы тогда ужас. И в XV, когда все уже истощено,
все доведено до самого плачевного состояния, такая игра
тоже не могла бы веселить никого. Тогда просто не смели
бы решиться на такую чудовищную вещь. Она принадлежит
веку Данте".
Я думаю, что это было создано сразу, единым порывом.
Это была вспышка духа ярости, поднявшего нечестие
до уровня народного гнева. Чтобы понять, что
представлял из себя этот народный гнев, надо помнить,
что народ самою церковью воспитан на вере в чудо,
очень далек от представления о неизменности законов,
данных Богом, в течение целых веков томится в ожидании
чуда, но никак не может его дождаться. Напрасно
призывает он его в дни отчаяния, в дни, когда оно
особенно необходимо. С тех пор ему начинает казаться,
что между небом и этими свирепыми баронами существует
тесный союз, и даже больше - что само небо такой
же свирепый барон. Отсюда "черная месса" и жакерия".
Состав "черной мессы" мог с течением времени стать
иным вследствие изменения тысячи отдельных подробностей,
но в общем она является крепко спаянной, цельной
вещью.
Мне удалось найти эту драму в 1857 году. Я сделал из
нее четырехактную пьесу, что не представляло особых
трудностей. Только в то время я оставил в ней слишком
много забавных и чудовищных украшений, которыми
отличался шабаш времен упадка, и недостаточно оттенил
ее древние, особенно мрачные, наводящие ужас черты.
"Черная месса" отдельными чертами, носящими отпечаток
грубости, свойственной "проклятому веку",
а также тем местом, которое отводится здесь женщине,
передает главный характер XIV века.
Странная особенность этого века заключается именно
в том, что женщина, далеко еще не свободная, тем не
менее царствует всюду самым ощутимым образом. Она
наследует лены, она приносит в приданое королю королевство.
А на небе ее владычество еще сильнее, чем на
земле. Пресвятая Мария совершенно вытесняет Иисуса.
Грех тонет в ее безграничном милосердии. И даже больше,
она сама помогает грешить. (Читайте легенду о монахине,
которую Пресвятая Дева заменяет в церкви, в то
время как сама монахиня отправляется на свидание с любовником.)
И вверху и внизу - всюду женщина. Беатриче на небе,
среди звезд, а Жан из Мэна в "Романе Розы"" проповедует
общность жен. Чистая, преступная - женщина всюду.
О ней можно сказать то же, что говорит о Боге Раймунд
Луллий": "Какую часть мира Он составляет? Весь мир".
Но и на небе и в поэзии прославляется не женщинамать,
красота которой в ее детях, а пресвятая дева или
бесплодная Беатриче, умирающая молодой.
Около 1300 года во Франции, по смутным известиям,
появляется какая-то красавица англичанка, проповедуя
искупление женщины. Сама она считала себя Мессией.
"Черная месса" в своем первоначальном виде кажется
именно таким искуплением Евы, осужденной христианским
учением. На шабаше женщина - все. Она и жрец,
и алтарь, и причастие, от которого приобщается весь
народ. В конце концов, не сам ли Бог она?
Во всем этом много чисто народного: однако не все от
народа. Крестьянин чувствует уважение только к силе;
с женщиной он считается очень мало. Это мы слишком
хорошо видим во всех старых кутюмах". В них женщине
отводится совсем не такое место, какое занимала она
в жизни. Она захватила его сама.
Я охотно допускаю, что шабаш, в его позднейшей форме,
был созданием женщины, женщины отчаявшейся, какой
была, например, в те времена ведьма. В XIV веке ей
становится ясно, что впереди ее ждут все ужасы наказаний,
триста-четыреста лет, озаряемых светом костров. С 1300
года вся ее медицина объявляется порчей людей, ее лекарства
- ядами. Невинные амулеты, которыми прокаженные
надеялись облегчить свою участь, вызывают жестокое
истребление этих несчастных. Папа Иоанн XXII приказывает
содрать живьем кожу с епископа, заподозренного в колдовстве.
Под угрозой репрессий по подозрению, для которого
нет никаких оснований, отважиться на малое или на очень
большое - значит рисковать совершенно одинаково.
Смелость растет в опасностях. И вот ведьма решается на все.
Братство людей, вызов христианскому небу, извращенный
культ природы - вот в чем суть "черной мессы".
Здесь воздвигается престол великому мятежному рабу,
тому, "кого обидели", древнему изгнаннику, несправедливо
удаленному с неба, "духу, сотворившему землю
и повелевшему ей произвести растения". Под такими
именами почитали Люцифера его поклонники и (согласно
весьма вероятному предположению) тамплиеры.
В эти несчастные времена величайшим чудом казалось
уже то, что ночью на братской вечере было то, чего
не могло быть днем. Ведьма, не без некоторого риска,
облагала людей более зажиточных, собирала их приношения.
Благотворительность, приняв такую сатанинскую
форму, становилась преступлением, заговором, мятежом,
но обладала величайшей силой. Люди отказывали себе
в пище днем ради общей трапезы вечером.
Представьте себе где-нибудь в пустынной местности,
очень часто возле старого кельтского дольмена", у лесной
опушки такую сцену. С одной стороны, ярко освещенная
пустошь и на ней трапеза народа; с другой,
ближе к лесу, — хоры этой церкви, куполом которой
является небо. Хорами называю я возвышающийся над
остальной местностью холм. Посредине - смолистый
костер, желтоватое пламя, ярко-красные отблески которого
создают фантастическое освещение.
В глубине ведьма воздвигает сатану, громадного деревянного
сатану, черного, косматого. Судя по тому, что
у него имеются рога, а возле находится козел, - это
Вакх, но по размерам полового признака это Пан или
Приап. Каждый смотрел по-своему на эту темную фигуру;
одним она внушала ужас, других трогала выражением
гордой меланхолии, в которую, казалось, погрузился вечный
изгнанник*.
Акт первый. Раздается торжественная церковная
песнь, заимствованная христианами у античной древности
(из тех церемоний, когда народ длинной цепью проходил
под колоннадой храма, входя в святилище); древний,
опять вернувшийся Бог потребовал ее снова для себя.
Совершается омовение, также взятое из языческих обрядов
очищения. Старый Бог все это забирает снова себе
по праву древности.
Жрицу зовут всегда старухой (почетный титул); но
она может быть в действительности очень молодой.
Ланкр рассказывает о семнадцатилетней ведьме, красивой,
отличавшейся страшной жестокостью.
* Такова эта фигура у Дель-Рио, но, я полагаю, она не может
считаться исключительно испанской. Это черта древняя, отмеченная
примитивным вдохновением. Шутка приходит значительно позже.
Невестой дьявола не может быть ребенок. Ей обычно
лет тридцать, у нее лицо и скорбная красота Медеи:
глубокий взгляд, трагический и лихорадочный, длинные,
в беспорядке извивающиеся змеи черных, непокорных
волос. На них может быть венок из вервены, могильного
плюща, фиалок смерти. Она приказывает удалить детей
до начала угощения. Начинается священнослужение.
"Я пойду туда, к этому престолу... Но, господин мой,
избавь меня от предателя и от жестокого (от священника
и от сеньора)".
Затем происходит отречение от Иисуса, присяга новому
владыке, обряд феодального поцелуя, как при вступлении
в орден тамплиеров, когда новичок отдает себя
всего целиком - чувство собственного достоинства, целомудрие,
волю; отрекаясь от прежнего Бога, стараются
всячески оскорбить его, "предпочитая ему зад сатаны"*.
Сатана должен освятить свою жрицу. Деревянный бог
принимает ее, как некогда принимал жрицу Пан или Приап.
Согласно языческому обряду она отдается ему, сидя минуту
на нем, как Пифия Дельф на треножнике Аполлона.
Таким образом получает она от него дыхание, душу, жизнь,
якобы оплодотворяется им. После этого, не менее торжественно,
она совершает над собой обряд омовения. С этого
момента она становится живым алтарем.
Торжественное пение прекращалось, а служба прерывалась
для пиршества. По противоположности с пирами
знати, когда присутствующие имеют при себе шпаги,
здесь, на братском пиру, не полагается не только никакого
оружия, но даже ножей.
Ради сохранения мира возле каждого мужчины сидит
женщина. Без женщины никто не допускается сюда. Родственница
ли, жена, старая или молодая, но женщина
должна быть у каждого непременно.
Какие напитки были в ходу здесь? Мед? Пиво? Крепкий
яблочный или грушевый сидр? (Оба входят в употребление
с XII века.)
Появляются ли за этим столом напитки с примесью
белладонны, действующие на воображение? Конечно нет.
Ведь тут присутствуют и дети. Кроме того, чрезмерное
возбуждение помешало бы танцам.
* На нижнюю часть спины сатаны вешается маска - второе
лицо.
4 Ж. Мишле 97
Знаменитого кругового танца шабаша достаточно,
чтобы вызвать головокружение, некоторую степень опьянения.
Кружились спиной к спине, схватившись руками,
вытянутыми назад, не видя друг друга, но спины часто
соприкасались при этом. Мало-помалу каждый переставал
сознавать, где он сам и кто находится возле него.
Старуха не казалась больше старухой. Это и было чудом
сатаны. Она была только женщиной, и женщиной желанной,
любви которой добивались.
Акт второй. В то время как толпа, объединившаяся
в головокружительной пляске, чувствует себя как бы
единым телом, вследствие влечения к женщине и благодаря
смутному чувству братства, - служба возобновляется
с воздаяния хвалы. Приготовляется престол и жертва.
Ими является та же женщина - жрица. Простершись
всем телом, покрытая только черным шелком волос,
пачкающихся в пыли, она смиренно приносит себя в жертву.
Демон священнодействует у нее на животе, читает
"Верую", совершает жертвоприношение*.
Позже это становится просто непристойной забавой.
Но тогда, среди бедствий XIV века, в ужасные времена
черного мора и голода, во времена жакерии и гнусных
разбоев шаек наемных солдат, момент этот оказывался
для народа чрезвычайно серьезным. Собравшиеся должны
были страшно бояться, как бы их не захватили на
месте. Ведьма рисковала особенно, и поистине в этот
опасный момент она отдавала свою жизнь. Даже больше:
она рисковала подвергнуть себя таким адским мучениям,
таким пыткам, о которых едва решаешься говорить. Истерзанная
клещами, искалеченная, с вырванными грудями,
медленно сдираемой кожей (как это сделали с колдуном
епископом Кагора) или поджариваемая на медленном
огне, она должна была бы вынести нескончаемую агонию.
Все испытывали умиление, вознося мольбы об этой
обреченной, униженной, приносящей себя в жертву ради
будущего урожая. Духу земли, которому обязаны ростом
* Сведения о том, что женщина сама являлась престолом, на
котором совершалось священнодействие, мы заимствуем из процесса
Вуазена, опубликованного Равессоном-старшим вместе с другими документами
Бастилии. Здесь, правда, идет дело о шабаше, справлявшемся
ради забавы важными сеньорами при дворе Людовика XIV; такой
шабаш, являясь, без всякого сомнения, подражанием классическим
формам первобытного шабаша, мог, однако, в переходное время утерять
многие черты, свойственные им.
колосья, колосья же приносятся в жертву. Поднимающиеся (с
груди женщины, конечно) вверх птицы несут к Богу свободы
воздыхания и желания крепостных. О чем просят они? Чтобы
стали свободными мы, их отдаленные потомки*.
Какую же гостию (причастие) раздает здесь жрица? Не
ту, что в насмешку раздается во времена Генриха IV, но,
по-видимому, тот самый confarreatio", с которым мы
встречались во время любовных приворотов, пирог любви,
испеченный на самой жрице, которая завтра и сама может
отправиться в огонь. Таким образом вкушают ее собственную
жизнь, ее смерть, уже чувствуя запах ее горящего тела.
Под конец на нее же, как на алтарь, возлагают два
приношения - два изображения человеческого тела, изображение
последнего усопшего в общине и последнего
новорожденного. Они удостаиваются той же чести, что
и сама женщина, являющаяся одновременно престолом
и гостией, и все собрание (фиктивно) приобщается от
того и другого. Так приносятся три жертвы, все три
человеческие. Под видом сатаны народ поклоняется
только народу. Это и есть жертвоприношение. Когда оно
совершено, обязанности женщины, отдавшей себя на съедение
толпе, кончаются. Она поднимается, но покидает
свое место лишь после того, как, приняв гордую позу,
придает всему совершившемуся законную силу, призвав
гром и молнию, бросив вызов низвергнутому Богу.
В насмешку над словами: "Се агнец божий" и т. д.
и над преломлением святых даров у христиан жрица
приказывает принести жабу, одетую в платье, и разрывает
ее на мелкие куски. Страшно вращая поднятыми к небу
глазами, жрица отрубает ей голову и произносит: "О,
Филипп**, если бы я держала вот так тебя в своих руках,
я сделала бы с тобой то же самое".
* Это трогательное приношение птиц и колосьев является особенностью
Франции. В Лотарингии и Германии в дар приносятся черные
животные: черный кот, черный козел, черный бык.
** Не знаю, почему употребляется это имя. Это тем непонятнее,
что сатана обычно называет Иисуса Иванушкой-Жанико. Может быть,
произнося имя Филипп, жрица имела в виду ненавистного короля,
навязавшего нам на сотню лет войну с Англией, бывшего виновником
наших неудач и поражения при Креси. Эта война была тем ужаснее для
народа, что ей предшествовал продолжительный, редко нарушавшийся
мир. Филипп Валуа, виновник этой бесконечной войны, проклинался
всеми, и возможно, что в вышеприводимых словах народного ритуала
сохранилась память именно о нем.
Иисус не отвечал ничего на этот вызов, не метал
молний, и потому его считали побежденным. Кучка проворных
демонов пользовалась этим моментом, чтобы
поразить народ каким-нибудь чудом, действительно захватывавшим
и поражавшим легковерных. Они, раздирая
зубами, поражали жаб, совершенно безвредных созданий,
считавшихся, однако, очень ядовитыми; заставляли их
прыгать, прижигая огнем, горячими угольями, чтобы
позабавить толпу, заставить посмеяться над адским пламенем.
Смеялся ли народ над такими дерзкими выходками? Не
знаю. Но наверняка не смеялась она, та, что первая
отважилась на это. Огонь этот должен был казаться ей
огнем близкого костра. Всем этим подготавливала она
грядущее царство дьявола, очищала путь ведьме будущего.
XII. ПРОДОЛЖЕНИЕ. ЛЮБОВЬ,
СМЕРТЬ. САТАНА ИСЧЕЗАЕТ
Вот какова толпа, почувствовавшая свободу и смелость!
Крепостной, испытав свободу на минуту, чувствует
себя королем. В его распоряжении очень мало времени.
Меняется небесный свод, меркнут звезды. Сию минуту
наступит суровый рассвет, чтобы снова сделать
человека рабом, привести пред очи врага, под сень замка,
под сень церкви, к однообразной работе, к нескончаемой
скуке, где все регулируется двумя колоколами, из которых
один говорит: "всегда", а другой: "никогда". И каждый
из этих людей, мрачный и смиренный, принимая
соответствующую осанку, делает вид, что только что
вышел из своего жилища.
Но хотя и на миг, а они были такими! Хоть раз
исполнялось желание каждого из этих обездоленных,
хоть раз осуществлялись его мечты!.. Разве есть на свете
несчастное, сокрушенное сердце, которое не грезило бы
о чем-нибудь хоть изредка, у которого не было бы какого-нибудь
безумного желания, которое не говорило бы:
"А что, если это случится?"
У нас имеются, как я уже сказал, подробные описания
только шабаша времен упадка, эпохи мира и благополучия,
последних лет царствования Генриха IV, когда для
Франции настали снова времена процветания. Эти годы
благоденствия не имели ничего общего с мрачным веком
первых шабашей.
Невозможно согласиться с Ланкром и другими авторами,
изображающими третий акт "кермессой" Рубенса"
непристойной оргией, каким-то балом ряженых, где
допускалась всякая связь, особенно между близкими родственниками.
Согласно этим авторам, заботящимся
лишь о том, чтобы внушить ужас, заставить читателей
содрогнуться, главной целью шабаша, несомненным
смыслом всех поучений сатаны являлось кровосмешение,
и на этих многочисленных собраниях (доходивших иногда
до двенадцати тысяч человек) на виду у всех совершались
чудовищные дела.
Трудно поверить этому. Те же авторы передают вещи,
как будто совершенно несовместимые с таким цинизмом.
Они говорят, что на такие собрания приходили непременно
парами, сидели во время пиршества по двое; что даже
если оказывалась почему-либо женщина-одиночка, к ней
приставлялся молодой демон, который и находился при
ней все время, оказывая ей тем особую честь. Они же
говорят, что самые ревнивые любовники не боялись приводить
сюда своих красавиц.
Мы знаем также, что простой народ являлся на такие
собрания целыми семьями, с детьми. Дети отсылались
только на время первого акта, но во время угощения
и службы, даже во все время третьего акта они присутствовали
здесь. Это говорит за то, что известная благопристойность
была соблюдена. Наконец, сцена была
двойная. Семейные группы располагались в ярко освещенной
части, и только за фантастической завесой смолистого
дыма начинались места более темные, где можно
было уединиться.
Судьи, инквизиторы, весьма враждебно настроенные,
и те должны были признать, что на этих собраниях царил
дух мира и тишины. Здесь не было ни одной из трех
бросающихся в глаза вещей, составляющих принадлежность
пиров знати: ни шпаг, ни дуэлей, ни окровавленных
столов. Что бы там ни говорилось, гомосексуальные
связи, распространенные, например, у тамплиеров, здесь
были совершенно неизвестны и неуместны, так как на
шабаше женщина была всем.
Что касается кровосмешения, то относительно этого
надо поговорить. Связь между родственниками, даже
в случаях, разрешаемых нашим законом, считалась тогда
преступлением. В этом отношении закон нашего времени
- само милосердие: он считается с сердцем человека,
с благополучием семьи. Он разрешает вдовцу жениться на
свояченице, то есть позволяет дать детям наилучшую
мать. Он разрешает дяде взять в жены племянницу. Он
позволяет жениться на двоюродной сестре, хорошо известной,
часто подруге первых лет, любимой с детства,
приятной матери мужа, заранее завоевавшей ее сердце.
В средние века все это считалось кровосмешением. Крестьянин,
любящий только свою семью, приходил в отчаяние.
Даже жениться на родственнице в шестой степени
было страшно трудным делом. Не было никакой возможности
взять жену в своей деревне вследствие таких препятствий
из-за родства. Надо было искать ее где-нибудь
в другом месте, на стороне. Но в те времена сношения
с соседями были редки, их мало знали и не любили. На
праздниках чужие деревни без всякой причины (это водится
еще и теперь в глухих местах) вступали в драку между
собой. Мог ли мужчина решиться искать себе жену в таком
месте, где его ни за что ни про что могли поколотить
или подвергнуть какой-нибудь другой опасности?
Было и другое препятствие. Сеньор не разрешал крепостному
жениться на девушке из другой сеньории, потому
что в таком случае его человек становился крепостным
того сеньора, которому принадлежала жена, и таким
образом первый сеньор терял его.
Таким образом, церковь запрещала жениться на родственнице,
а сеньор - на чужой женщине. Многие не
женились вовсе.
В результате происходило то, чего именно старались
избегнуть. На шабаше влечения природы особенно обострялись.
Молодой мужчина встречал здесь ту, которую
хорошо знал, давно любил, ту, которой его дразнили еще
в десять лет. Он, конечно, предпочитал ее всем остальным
и мало считался с каноническими препятствиями.
Когда хорошо знаешь, что представляла из себя средневековая
семья, то никак не можешь поверить высокопарным
обвинениям в разврате, в котором будто бы
беспорядочно смешивалась толпа. Наоборот, ясно чувствуешь,
что каждая отдельная небольшая группа, обособленная
и сплоченная, очень далека от мысли принять
к себе чужого.
Крепостному мало знакомо чувство ревности (по отношению
к людям близким); он так беден и несчастен,
что страшно боится только одного: еще больше ухудшить
свою участь, обременив себя детьми, прокормить
которых не в состоянии. Священнику, сеньору, конечно,
было желательно, чтобы он увеличил число их крепостных,
чтобы жена его была постоянно беременна; с этой
целью пускались в ход самые дикие меры, иной раз
вплоть до кровавых угроз. Тем упорнее было благоразумие
мужчины. А бедная женщина при тогдашних условиях
иметь жизнеспособных детей почти не могла, зачинала
их только затем, чтобы оплакивать потом, и страшно
боялась беременности. И во время ночных празднеств
.она могла дерзнуть на все только вследствие особых
уверений, беспрестанно здесь повторявшихся: "Никогда
женщина не уйдет отсюда беременной"*.
Ее привлекали сюда угощение, танцы, освещение, разные
забавы, но отнюдь не плотские удовольствия. Одни
находили в них только страдания. Другие питали отвращение
к тому холодному омовению, которое следовало
за актом любви и должно было избавить женщину
от возможности зачать ребенка. Что делать! Она шла на
все, лишь бы не увеличивать еще больше своей бедности,
не произвести на свет еще одного несчастного, не дать
сеньору еще одного крепостного.
Вполне положиться можно было только на родственников,
объединенных одним и тем же игом, несущих одни
и те же повинности, увеличивать которые было не в их
интересах.
Таким образом, не может быть и речи о каком-то
общем влечении' друг к другу, беспорядочном сожительстве
целого поселка. Напротив, можно говорить только
о существовании замкнутых изолированных групп. Это
обстоятельство и должно было мешать шабашу принять
характер гнусный. Повальному разврату толпы здесь не
было места. Семья, твердо помня о необходимости бесплодия,
могла быть в нем уверена, только замкнувшись
в себе, в любви самых близких, то есть заинтересованных
в этом людей. Ограничение печальное, холодное, нецеломудренное.
Минутное счастье, таким образом, омрачалось,
загрязнялось. Увы! Все, вплоть до самой любви,
отзывалось нищетой и преступлением.
*Богэ, Ланкр, все авторы сходятся в этом пункте. Жестокое
противоречие в деяниях сатаны, но это вполне согласуется с желаниями
крепостного, крестьянина, бедняка. Сатана заставляет произрастать
посевы, и он же делает женщину бесплодной. Больше хлеба и поменьше
детей!
То было жестокое общество. Власть провозглашала:
"Женитесь". И она же воздвигала непреодолимые препятствия,
вследствие крайней бедности населения и чрезмерной,
не имеющей никаких разумных оснований суровости
канонических ограничений.
Результат получался совершенно обратный тому, чего
добивались проповедями о целомудрии и чистоте. Под
прикрытием христианства существовал азиатский патриархат.
Женился только старший в семье. Младшие братья
и сестры работали под его началом и для него*. На
изолированных фермах, в южных гористых местностях,
не имея поблизости никакого соседства, никаких женщин,
братья жили со своими сестрами, которые были их служанками
и целиком принадлежали им. Нравы, аналогичные
нравам Книги Бытия, напоминающие браки парсов,
согласные с обычаями, существующими и поныне в некоторых
общинах Гималаев.
Особенно неблагоприятна была участь матери. Она не
могла сама женить сына, не могла соединить его с родственницей,
подыскать невесту, которая относилась бы
к ней с уважением. Сын ее (если это оказывалось возможным)
женился на девушке из отдаленной, часто враждебной
деревни, и ее вторжение в семью было ужасно и для
детей от первого брака, и для бедной матери, так как
чужестранка частенько выгоняла всех их из дома. Этому
могут не верить, а между тем это доказано фактами. По
меньшей мере с матерью обращались страшно плохо,
гнали ее прочь от очага, от стола.
Швейцарский закон запрещает лишать мать ее места
в углу у очага.
Она должна была страшно бояться, как бы сын ее не
женился. Но участь ее была немногим лучше, если он и не
делал этого. Она была не в меньшей степени служанкой
молодого хозяина, к которому переходили все права
отца, вплоть до права бить ее. Я сам наблюдал это на
юге: двадцатипятилетний сын бил подвыпившую мать.
Тем более все это могло иметь место в те дикие
времена. Особенно когда возвращающийся с праздника
находился в полупьяном состоянии и плохо сознавал, что
* Очень распространенное обыкновение в древней Франции, как
уверял меня весьма точный в своих исследованиях ученый Монтейль.
делал. Одна и та же комната, общая постель (двух
никогда не бывало). Мать не могла не бояться. Он
только что видел женатых товарищей, и это еще более
раздражало его. В результате слезы, страшная слабость,
небрежение всем. Несчастная мать, с сокрушенным
сердцем переносившая все от своего единственного сына,
бывшего для нее Богом, живя в столь неестественном
положении, доходила до отчаяния. Она старалась заснуть,
не обращать ни на что внимания. Ни он, ни она не
могли дать себе отчета, как это происходило в конце
концов. А происходило так, как происходит еще и теперь
в бедных кварталах больших городов, когда какаянибудь
несчастная, принужденная силой, угрозами, может
быть и побоями, подчиняется под конец всему.
С этого времени, побежденная и, несмотря на все
угрызения совести, вполне покорная, женщина влачит
существование рабы. Постыдная, безрадостная жизнь,
полная тоски. С каждым годом разница в летах все
заметнее и все больше разделяет их. Женщина в тридцать
шесть лет может удержать около себя сына,
которому двадцать. Но в пятьдесят, и тем более позже,
что должно случиться? С какого-нибудь шабаша, на
который соберутся и дальние деревни, он может привести
чужестранку, молодую хозяйку, неизвестную ей,
жестокую, бессердечную, безжалостную, и та заберет
в руки ее сына, ее очаг, ее постель, весь этот дом,
созданный ею.
Если верить Ланкру и другим авторам, сатана оказывал
большую услугу матери, удерживая возле нее сына,
и таким образом обращал преступление в добродетель.
Если так, то можно предположить, что женщина в этом
деле вступилась за женщину, что ведьма действовала
в интересах матери, помогая ей сохранить место у очага
и избавиться от невестки, которая может отправить ее
просить милостыню.
Ланкр же уверяет, что "всякая настоящая ведьма рождена
любовью между матерью и сыном". Подобное мнение
существует и у персов относительно рождения мага,
который должен будто бы непременно происходить от
такого чудовищного союза. Потому-то и секреты магии
являются достоянием одной семьи, возобновляющейся
внутри себя.
И в своем нечестии они полагают, что подражают
великой тайне земледелия, вечному обороту, проходимому
растением, когда одно зерно родит другое.
Связи не столь чудовищные (между братьями и сестрами),
имевшие место на Востоке и у греков, обычно
были холодны и чрезвычайно малоплодородны. Весьма
мудро они были оставлены, и к ним мог снова привести
только дух возмущения, когда стесненным, не имеющими
никаких разумных оснований строгостями людям оставалось
только очертя голову броситься в противоположную
крайность.
Так противоестественные законы порождают и противоестественные
нравы.
Жестокие, проклятые времена! Времена, зачавшие отчаяние.
Мы заговорились, а между тем почти рассвело. Вотвот
наступит час, обращающий всех духов в бегство.
Ведьма чувствует, как вянут на ее челе печальные
цветы. Наступает конец ее царствованию, может быть,
конец всей ее жизни... Что, если ее застанет здесь день?
Во что превратить ей сатану? В пламя? В пепел?
Ничего лучшего ему и не надо. Он, лукавый, прекрасно
знает, что, для того чтобы жить, вновь возродиться, есть
одно средство - умереть.
Может ли умереть он, обладающий могуществом
вызывать мертвых, доставляющий всем плачущим единственную
радость здесь на земле - возвращение угасшей
любви, драгоценных грез? Нет, конечно, он должен
жить.
Может ли умереть он, могущественный дух, который,
видя, что все творение проклято, природа повергнута во
прах, что церковь, точно какого-нибудь нечистоплотного
ребенка, отталкивает ее от себя, подобрал ее и вскормил
своей грудью?.. Нет, конечно, этого не может случиться.
Может ли умереть он, единственный врачеватель
средних веков, изобиловавших болезнями, он, спасающий
людей ядами и говорящий им: "Да ну же, живи, неразумный!"
А так как он уверен, что будет жить, то он весельчак
и умирает в свое удовольствие. Проделывая фокус над
самим собой, он ловко сжигает свою прекрасную козлиную
шкуру, а сам исчезает в огне и в пламени рассвета.
Ну а она, создавшая сатану, создавшая все - добро
и зло, покровительствующая стольким вещам - любви,
самопожертвованию, преступлению, что станется с ней?
Вот она опять одна среди печальной пустыни.
И она вовсе не кажется страшилищем для всех. Сколько
благословений посылается ей*. Не один мужчина
находил ее прекрасной, не один променял бы свое место
в раю на близость с ней... Но кругом ее все та же
бездна... Ею слишком восхищаются и слишком боятся
этой всемогущей Медеи с прекрасными, глубокими глазами,
роскошным покрывалом черных волос, скрывающим
ее тело.
Одна навсегда! Навсегда без любви! Кто достался на
ее долю? Никого, кроме только что исчезнувшего духа.
"Ну, сатана, пойдем, мой милый, вместе... Мне тоже
поскорее хочется туда, вниз. Мне больше нравится ад.
Прощай, мир!"
Та, которая первая создала и разыграла эту драму,
недолго пережила ее. Послушный сатана приготовил ей
громадного черного коня, выбрасывающего пламя из
глаз и из ноздрей. Одним взмахом вскочила она на него.
Все провожали ее глазами. И напуганные, добродушные
люди говорили: "Что с ней будет?"
Уносясь, ведьма разразилась взрывом ужасного смеха
и исчезла, как стрела. Очень хотелось бы знать, но никто
не угадал, что стало с несчастной**.
*Ланкр рассказывает о ведьмах, которых очень любили и почитали.
** Такую сцену описывает Вильгельм Мальмсберийский, английский
историк XII века.
Книга вторая
1. ВЕДЬМА ВРЕМЕН УПАДКА.
РАЗМНОЖИВШИЙСЯ,
ВУЛЬГАРИЗОВАННЫЙ САТАНА
Итак, ведьма старого времени исчезла.
На ее место приходит новая, зачатая на "черной мессе",
безделушка дьявола, лукавая, гибкая, с ухватками
кошки. Она нисколько не походит на ту, первую; осторожная,
скрытная, уклончивая, тихонько плетет она свои
сети. В ней нет ничего титанического; она далека от всего
этого, низка, подла по своей природе; с колыбели похотлива,
полна дурных склонностей. Вся ее жизнь - в известном
ночном моменте, нечистом и потрясающем, когда
мысль, наводящая ужас днем, осуществляется в необузданных
грезах.
Она родится с этой тайной в крови, с инстинктивным
стремлением к познанию зла; она видит далеко и глубоко,
не уважает никого и ничего - ни одной вещи, ни
одного человека; для нее нет ничего святого в этом мире.
Для нее ничто и сам сатана, так как он все же дух, а у нее
склонности чисто материалистические. Ребенком она пачкает
все, подрастая и становясь уже хорошенькой, она
поражает своей нечистоплотностью. При ней колдовство
приобретает совсем иной характер; оно становится какой-то
стряпней, какой-то химией. С раннего утра корпит
она над всеми мерзостями; сегодня изготовляет какуюнибудь
аптекарскую дрянь, завтра готовит какие-нибудь
интриги. Любовь и болезни - ее стихия; она - ловкая,
опытная сводня и опасный врач-шарлатан. Ее преследуют
за то, что она травит людей своими ядами. Но у нее
мало желания заниматься такими вещами, мало любви
к смерти, ко всему мертвому. Вовсе не обладая никакими
добродетелями, она любит жизнь, и только потому старается
прогнать болезнь, продлить жизнь. Опасна она
в двух отношениях: с одной стороны, она продает рецепты,
как стать бесплодной, может быть, даже как избавиться
от зачатого ребенка; с другой - необузданная,
с развращенным воображением, она толкает женщину
к падению, помогая преступной любви своими проклятыми
настойками.
Какая разница между ней и той, первой. Эта - просто
промышленник. Та - вся нечестие, демон; она была
великим мятежником, женой сатаны, можно сказать, матерью
этой. Ведь сатана оплодотворил ее, уделил ей
частицу своей внутренней силы. А эта, вторая, - разве
только дочь дьявола; от него у нее две черты: она нечиста
и любит пользоваться жизнью за счет других. Это ее
специальность, и торгует она артистически. Познакомимся
же ближе с ее ремеслом.
Говорят, ведьма наследует свое ремесло, благодаря
кровосмешению, в котором она родится. Но эта ведьма
не нуждается в кровосмешении. У нее и без всякого
самца бесчисленное множество детей. Меньше чем за
пятьдесят лет к началу XV столетия, при Карле VI,
эта зараза распространяется всюду. Кому только взбредет
в голову, что он обладает особыми секретами, какими-то
рецептами, кто вообразит себя предсказателем
будущего, кто видит сны и разгуливает во сне, - тот
и называет себя любимцем сатаны. Всякая лунатичка
называет себя ведьмой.
Имя опасное и в то же время выгодное; оно пущено
в ход ненавистью народа, который попеременно то проклинает
ее, то умоляет о помощи. От, этого ее не меньше
принимают всюду, частенько призывают и вторично.
Когда преследующие ее дети или грозящие ей вслед
кулаком женщины бросают ей в лицо, как камень, это
слово, она, оборачиваясь к ним, говорит с гордостью:
"Да, это правда, вы говорите правду!"
Ремесло становится прибыльным, а потому все больше
людей хватается за него. Новая причина радения
этого искусства. Как ни пала ведьма, она все же сивилла.
А эти гнусные шарлатаны - грубые фокусники, кротоловы,
истребители крыс, те, что наводят порчу на скот,
продают тайны, которыми не обладают, - все они только
напускают всюду черного дыма, страху и глупостей.
Сатана размножается необычайно. Жалкая победа! Он
становится скучен и пошл. Но народ все еще верен ему
и другого Бога не желает. Скорее сатана сам недоволен
собой.
Пятнадцатое столетие, несмотря на два-три крупных
изобретения, тем не менее мне кажется веком усталым,
бедным идеями.
Оно достойно началось королевским шабашем в СенДени,
разнузданным траурным балом, устроенным Карлом
VI в этом аббатстве в память Дюгеклена"°, погребенного
много лет назад. Сумасшедший король, не дошедший
еще до полного идиотизма, прыгая по гробницам,
заставлял всех этих королей, своих предков, принимать
участие в его бале. Волей-неволей смерть становилась
сводней, особенно обостряя сладострастие. Здесь вовсю
проявились бесстыдные моды той эпохи, когда дамы,
украшенные "hennin", чепцом с двумя дьявольскими рожками,
оказывали особое внимание своим животам и казались
все беременными (прекрасное средство скрыть беременность!)*.
Они упорно держатся этой моды; она сохраняется
в течение целых сорока лет. Молодые девушки,
со своей стороны, стараются затмить их бьющей в глаза
наготой. У женщины сатана сидел на лбу - в ее рогатом
чепце; у бакалавра, у пажа - в модной обуви, кончавшейся
острым носком - жалом скорпиона. Под масками
животных они нагло выставляли себя с самой низкой
животной стороны.
Знаменитый похититель детей - Рэтц, бывший тогда
пажом, здесь набрался своей чудовищной разнузданности.
Все эти важные дамы - обладательницы поместий,
развращенные Изабеллой, еще менее стыдливой, чем ее
муж, вовсе не изволили стесняться. Они откровенно выставляли
себя напоказ. Их чувственная ярость, безумное
развратное остервенение, наглые, вызывающие выходки
были для короля и для всех - для разума, жизни, тела
души - бездной, бездонной пропастью.
Отсюда вышло жалкое поколение побежденных при
Азенкуре. Еще и теперь, глядя на миниатюры, изображающие
их, невольно вздрагиваешь, представляя себе, какое
жалкое, изможденное тело должно скрываться под
этой нарядной одеждой**.
* Даже в гениальной работе на мистическую тему художника Ван
Дейка все девы кажутся беременными. В этом сказывается смешная
мода XV столетия.
**Это измождение расслабленных, изношенных людей портит
мне все впечатление от великолепных миниатюр двора Бургундии,
герцога Де Берри и т. д. Все эти люди так жалки, что самое художественное
исполнение не может изгладить этого неприятного впечатления.
Мне очень жаль ведьму, которую важная дама, вернувшись
с королевского праздника, призывает к себе,
делает своей поверенной, своим главным министром
и требует от нее невозможного.
Правда, она почти единственная женщина в замке,
почти единственная в целом мире холостых мужчин. Если
верить романам, даме нравилось окружать себя хорошенькими
девушками. Но история и здравый смысл говорят как
раз обратное. Какая-нибудь Элеонора была не настолько
глупа, чтобы поставить рядом с собой Розамунду. Королевы
и важные дамы, при всей их распущенности, оказывались
не менее ревнивыми (например, та, о которой рассказывает
Мартен и которая принуждает умирать от насилий
солдат девушку, почтенную особым вниманием ее мужа).
Могущество дамы в делах любви, повторяем, держится
тем, что она одна. Будь у нее какая угодно фигура
и возраст, о ней все равно будут мечтать все. Ведьма может
вволю натешиться, подав ей мысль использовать во зло
свое положение богини и поиздеваться над этим покорным
стадом до безумия влюбленных самцов. Она подстрекает
ее действовать решительно и обращаться с ними, как
с настоящими животными. И вот все они превращаются
в животных. Они падают на четвереньки - льстивые
обезьяны, смешные медведи, похотливые псы, алчные
свиньи, ходят следом за оскорбляющей их Цирцеей.
Ее участь достойна сожаления. Все это надоело ей до
тошноты. Она отталкивает ногой этих пресмыкающихся.
Все это не только преступно, это погано. И вот она
обретает нелепое лекарство от своего несчастья. Оно
состоит в том, чтобы (раз уже все эти пресмыкающиеся
так ничтожны) завладеть еще большим ничтожеством
- взять себе в любовники совсем малютку. Совет, достойный
ведьмы. Раньше времени раздуть искру в невинном
ребенке, спящем детским сном! Такова безобразная
история маленького Жана де Сантре, типа Керубино
и других жалких кукол времени упадка.
Подлое бессердечие, кроющееся в глубине всего этого,
прикрывается якобы нравственными, добрыми побуждениями,
и все идет прекрасно.
Плод убивают в цветке. В этом смысле упрек, бросаемый
ведьме в том, что она "пожирает детей", справедлив.
Из них по меньшей мере высасывают жизнь. Разве
прекрасная дама, расточающая ребенку ласки под видом
материнской нежности, не вампир, пьющий его кровь?
О последствиях этих ненормальностей говорит тот же
роман. Сантре становится совершенным рыцарем, но
и совершенно истощенным, так что в конце концов должен
уступить свое место крепкому аббату - деревенщине,
который гораздо лучше удовлетворяет даму.
Все эти капризы только усиливали пресыщение, только
подчеркивали ничтожество окружающих. Среди этих
животных, изнывающих от тоски, перешедших все границы,
Цирцея испытывает желание и самой стать животным.
Она уже чувствует себя таким зверем и запирается
в одиночестве. Из башни бросает она зловещие взгляды
на угрюмый лес. Чувствуя себя пленницей, она приходит
в ярость, точно волчица, посаженная на цепь. "Чтобы
сейчас же пришла ко мне старуха!.. Она нужна мне.
Бегите за ней". И через две минуты снова: "Что же? Ее
все еще нет?.."
Но вот и она. "Слушай хорошенько. У меня явилось
одно желание (а ты знаешь, я добьюсь, чего захочу)
- желание удушить тебя, утопить, отдать в руки епископа,
который уже не раз спрашивал о тебе... И у тебя только
одно средство избегнуть этого - удовлетворить другое
мое желание: преврати меня в волчицу. Мне слишком
надоело все это. Довольно такой жизни. Мне хочется хоть
ночью побегать в лесу на свободе. Чтобы не было больше
этих глупых слуг, этих псов, доводящих меня до одурения,
этих ржущих жеребцов, выскочивших из лесной глуши".
- Но, сударыня, если вы станете...
- Ах ты, дерзкая!.. Ну, так ты погибнешь...
- Хорошо ли знаете вы, по крайней мере, историю той
дамы, что стала волчицей... Ей потом... отрубили лапу...*
Как должна буду упрекать себя я, случись это с вами...
* Подобные дикие фантазии были не редки у высоких дам, благородных
пленниц замка. Они испытывали голод и жажду по свободе.
Богэ рассказывает, что как-то ночью в горах Оверни один охотник,
стреляя в волчицу, промахнулся и только успел отрубить лапу. Та.
хромая, убежала от него. Охотник отправился в соседний замок, прося
приютить его на ночь. Хозяин замка, встретя его. спросил, хороша ли
была охота. Собираясь ответить на этот вопрос, охотник хотел вытащить
из сумки отрубленную лапу; каково же было его удивление, когда
вместо лапы он нашел там человеческую руку, на один из пальцев
которой был надет перстень. Хозяин сейчас же узнал руку своей жены.
Он немедленно отправился к ней и увидел, что та ранена и прячет одну
руку. Оказалось, кисть руки была отрублена. Муж заставил даму
признаться, что это была она под видом волчицы, что за ней гнался
охотник и она спасалась, оставив на поле битвы лапу. Муж имел
жестокость отдать ее в руки правосудия, и она была сожжена.
- Уж это мое дело. Больше я не желаю слушать тебя.
Я тороплюсь... слышишь - я уже начинаю завывать...
Какое счастье при лунном свете гнаться за кем-нибудь
совсем одной, загрызть оленью самку, а если удастся, так
и человека! Загрызть ребенка; такого нежного, а особенно
женщину! О, запустить зубы в женщину!.. Я ненавижу их
всех... не меньше, чем тебя... Но не беги, я не загрызу
тебя, ты мне слишком противна, и, кроме того, у тебя нет
крови. Крови, крови, вот чего нужно мне!
Отказать нет никакой возможности.
- Нет ничего легче, сударыня. Сегодня вечером, в девять
часов, выпейте вот это. Откройте дверь. Тотчас же вы
превратитесь в того, о ком будете думать, и побежите в лес.
Так все и происходит. Наутро дама чувствует себя
совершенно измученной, разбитой. Больше она не способна
на это. Ночью она сделала миль тридцать. Гонялась
за всеми, убивала... Она вся в крови; а может быть,
это кровь от колючек, исцарапавших ее.
Ведьма, совершившая это чудо, конечно, может быть
горда им; но в то же время оно является для нее и источником
величайшей опасности. Несмотря на то что дама сама
требовала этого, она встречает ее самым суровым образом:
"Ну, ведьма, какой же страшной силой обладаешь ты!
Я никогда бы не поверила. А теперь я боюсь тебя, ты
внушаешь мне ужас... Люди с полным правом ненавидят
тебя. Теперь я могу погубить тебя, как только захочу. Мои
крестьяне сегодня же вечером отточат на тебя свои косы,
стоит мне сказать им лишь одно слово о том, что было
этой ночью... Пошла прочь, черная, мерзкая старуха!"
Во всякие необычайные приключения ведьму вовлекали
ее покровители - люди знатные. Как могла она
отказать в чем-нибудь им, когда замок был для нее
единственной охраной от священника, хоть некоторой
защитой от костра. Что могла она сделать, если барону,
вернувшемуся из крестовых походов, из какого-нибудь
Никополя, приходила в голову мысль подражать образу
жизни турок, и он призывал ведьму и приказывал ей
красть для него детей? Набеги турок на греческие земли,
такие частые в те времена, были хорошо известны и христианам,
английским баронам с XII века, позже - рыцарям
Родоса и Мальты. Знаменитый Жилль де Рэтц, единственный,
против которого был начат судебный процесс,
был наказан не за то, что он похищал детей у своих
крепостных (это не было редкостью), а за то только, что
приносил их в жертву сатане. Ведьма, кравшая их, не
могла, конечно, знать заранее, для чего они предназначались,
и находилась между двух огней. С одной стороны,
вилы и косы крестьян, с другой - пытки в замке
в случае ее отказа. Человек Рэтца, его ужасный итальянец,
мог попросту истолочь ее в ступке.
С какой стороны ни посмотри, опасно и в то же время
прибыльно. Нет положения, которое бы больше сбивало
с пути истинного. Ведьма не могла не знать, какими
качествами наделял ее народ. Она сама откровенно говорила,
что если она возьмет куклу и начнет колоть ее
булавками, то может навести порчу на человека, он похудеет,
а то и совсем умрет, если она захочет. Она признавалась,
что с помощью адамовой головы (мандрагоры"",
выкопанной у подножия виселицы зубами собаки, которая
оттого непременно умрет), она может расстроить
рассудок человека, превратить человека в животное, сделать
женщину безумной. А то еще ужаснее: с помощью
дурмана (Datura) она могла довести человека до яростного
исступления, заставить его танцевать до полного
истощения сил*, заставить его натворить тысячу позорных
дел, так что тот не будет сознавать того, что делает,
не вспомнит об этом и потом.
Отсюда - страшная ненависть к ведьме, но в то же
время и крайний страх перед ней. Автор "Молота ведьм"
Шпренгер с ужасом рассказывает, как он видел однажды
зимой, когда дороги уже были испорчены, целые скопища
людей, потерявших голову от страха, страдающих разными
болезнями, наведенными на них порчей, целые толпы,
заполонившие все дороги к одному немецкому городку.
Никогда, говорит он, не видывали столь многочисленных
паломничеств даже к богоматери. Все эти люди, спотыкаясь
и падая в рытвинах, тащились к ведьме, чтобы испросить
милости у дьявола. Как должна была гордиться
старуха, видя столько людей у своих ног**.
*Воры очень часто пользовались этой настойкой. Однажды они
напоили ею палача города Э. и его жену с целью отобрать у них деньги.
Те оба пришли в такое неистовство, что всю ночь, совершенно голые,
проплясали на кладбище.
**Эта гордость приводила ее к отчаянному распутству. Потомуто
и создался немецкий рассказ "Ведьма у себя на чердаке". Ведьма,
показывая подруге пятнадцать красивых мальчиков, говорит: "Выбирай,
все они к твоим услугам".
II. "МОЛОТ ВЕДЬМ"
Ведьмы очень мало заботились о том, чтобы скрыть
свою игру. Скорее они хвастались этим, и множество
историй Шпренгер приводит в своей книге с их же слов.
Книга эта является педантичным сочинением, смешно
построенным на весьма наивных делениях и подразделениях,
обычно пускаемых вход последователями святого
Фомы. Автор ее - поистине запуганный человек. Для
прекращения ужасного поединка между Богом и дьяволом,
причем Бог допускает совершаться всему, что служит
на пользу только дьяволу, Шпренгер не видит иного
средства, как преследовать дьявола с огнем в руке
и сжечь поскорее все человеческие тела, в которые ему
угодно было вселиться.
Заслуги Шпренгера лишь в том, что он собрал в одну
книгу, являющуюся наиболее полным сочинением на эту
тему, все, что имеет отношение к системе ведовства, всю
литературу по этому вопросу. Древние пенитенциарии
- руководства для исповедников - составлялись соответственно
с directoria (специальными наказами) для розыска
ереси, считавшейся самым большим грехом. Для
величайшей же ереси - ведовства составлялись особые
directoria - своего рода молоты, избивающие ведьм. Из
всех этих руководств, постоянно пополняемых усердием
доминиканцев, наиболее совершенным является "Молот
ведьм" Шпренгера. Оно для него самого было руководителем
во время его великой миссии в Германии и на целое
столетие оставалось таким же путеводителем для инквизиторских
трибуналов.
Каким образом пришел Шпренгер к изучению этого
вопроса? Он сам рассказывает об этом так. Будучи в Риме,
он увидал однажды в трапезной, где обычно монахи
принимали паломников, двух странников из Богемии:
один был молодой священник, другой - отец его. Отец
вздыхал и молил Бога, чтобы путешествие их достигло
своей цели. Шпренгер, побуждаемый чувством сострадания,
осведомился об его горе. Оказывается, сын его был
одержим злым духом, и вот с большим трудом, с большими
издержками отец привел его к святым гробницам.
"Где же ваш сын?" - спросил монах. "А вот, возле вас".
- "При этом ответе я почувствовал страх, - говорит
Шпренгер, - и отбежал в сторону. Взглянув на молодого
священника, я был очень удивлен, видя, что он с самым
скромным видом ест что-то и вежливо отвечает на вопросы.
Мне сказали, что какая-то старуха навела на него
порчу, после того как он сурово поговорил с ней, и зарыла
свой наговор под деревом, но под каким именно,
ведьма упорно отказывалась сказать".
Шпренгер, опять-таки из чувства сострадания, принимается
водить "одержимого" из церкви в церковь, от
мощей к мощам. При каждом богослужении, заклинании
беса начинались крики, бешеная ярость, судороги, бормотанье
на всевозможных языках. Происходило это на
глазах многих людей, следовавших за ним, удивлявшихся
и трепетавших. Дьяволы, очень часто встречающиеся
в Германии, для Италии - редкость. Несколько дней
в Риме только и говорили что об этом "одержимом".
История эта, наделавшая столько шуму, привлекла, конечно,
особенное внимание доминиканца. Он изучил все
Mallei ("Молоты") и другие рукописные руководства для
борьбы с колдовством и первый постарался разобраться
в судопроизводстве по делам ведовства. Его Malleus составлялся,
по-видимому, в течение двадцати лет, протекших
со времени вышеприведенной истории с одержимым
до великой миссии - введения инквизиции, порученной
ему папой Иннокентием VIII в 1484 году.
Для этой миссии в Германии необходимо было выбрать
человека ловкого, умного, способного, который
сумел бы преодолеть отвращение германских властей
к мрачной системе, которую собирались там ввести.
В Нидерландах Римской церкви был нанесен большой
удар, и это дало возможность с почетом ввести там
инквизицию, которой Франция закрыла свои двери
(только одна Тулуза, издавна тревожимая ересью альбигойцев,
терпела у себя инквизицию.) Около 1460 года
римский пенитенциарий*^, став деканом города Арраса,
задумал нанести решительный удар "палатам риториков"
(литературные общества), которые занялись было
спорами по вопросам религии. Он сжег одного из этих
риториков, обвинив его в колдовстве, а также и нескольких
богатых горожан и даже рыцарей. Затронутая знать
возмутилась этим, голос общественного мнения поднялся
с особенной силой. Инквизиция была оплевана, проклята,
особенно во Франции. Парижский парламент сурово
запер ей ворота города, и Рим, вследствие собственной
оплошности, потерял случаи ввести на всем севере эту
систему устрашения.
В 1484 году момент, казалось, был выбран удачнее.
Инквизиция, принявшая в Испании ужасные размеры,
завладевшая королем, стала, можно сказать, победоносным
учреждением, которое могло смело идти дальше,
проникать всюду, захватывать все. В Германии, правда,
она встретила кое-какие препятствия: ревнивую оппозицию
епископов - князей церкви, которые, имея свои
собственные трибуналы, свою личную инквизицию, вовсе
не чувствовали охоты принимать таковую из Рима. Но
положение этих "князей" и немалое беспокойство, испытываемое
ими по случаю народных волнений, делали
их более послушными. Всему Рейну, Швабии, даже востоку
до самого Зальцбурга, казалось, угрожал взрыв снизу.
Поминутно разражались волнения крестьян. Можно сказать,
что это был громадный подземный вулкан, целое
скрытое озеро огня, проявлявшего себя то в том, то
в другом месте вспышками пламени. Чужеземная инквизиция,
более суровая, чем своя, немецкая, являлась
превосходным средством, чтобы терроризировать край,
подавить мятежные умы, сжечь сегодня как колдунов тех,
кто завтра мог стать мятежником. Превосходное доступное
оружие, великолепное отвлекающее средство. На
этот раз бурю обратили на колдунов, как в 1349 году и во
многих других случаях ее обратили на евреев.
Нужен был только подходящий человек. Инквизитор,
которому первому придется перед ревнивыми судами
Майнца и Кельна, перед насмешливым населением Франкфурта
и Страсбурга учредить свой трибунал, должен
быть умным человеком. Его личная ловкость должна
отвлечь, заставить забыть весь ужас этого дела. В конце
концов, Рим может похвастаться, что всегда прекрасно
умел выбирать подходящих людей. Мало заботясь
о принципах, очень много о личностях, он не без основания
полагал, что успех дела зависит от личного характера
агентов, посылаемых в разные места. Был ли Шпренгер
подходящим человеком? Во-первых, он был немец; затем
доминиканец, что заранее обеспечивало ему сочувствие
этого ордена, всех его монастырей и школ. Нужен был
достойный сын этих школ, истый схоластик, человек
твердый в Summa Theologiae (в учении святого Фомы
Аквинского), умеющий в любой момент воспользоваться
цитатой оттуда. Шпренгер был именно таким человеком.
И даже больше: он был еще и глуп.
"Часто говорят и пишут, что "diabolus" происходит от
dia - Бог и bolus - шарик или пилюля, потому что,
проглатывая разом и душу и тело - две вещи, дьявол
делает из них как бы одну пилюлю, один кусок. Но (с
серьезностью Сганареля продолжает Шпренгер), согласно
греческой этимологии, "diabolus" означает "clausus
ergastulo" (заключенный в подземную тюрьму) или, вернее,
"defluens" (Teufel?), то есть падающий, потому что он
упал с неба".
Откуда происходит maleficia (колдовство)? "От
"maleficiendo" (злодеяние), что означает "male de fide
sentiendo" (дурно о вере думать)" - странная этимология,
но имеющая громадное значение. Если колдовство
отождествляется с дурными мнениями, то всякий колдун
является еретиком и всякий сомневающийся - колдуном.
Отсюда следует, что надо сжечь как колдунов всех
кто думает не так, как указано. Это и делали в Appace
и мечтали такую же систему ввести всюду.
Вот неопровержимая и громадная заслуга Шпренгера:
он глуп, но непоколебим и храбро приводит самые неприемлемые
положения. Другой бы на его месте пытался
обойти, ослабить какое-нибудь возражение. Он - нисколько.
С первой же страницы он открыто, один за
другим излагает очевидные доводы здравого смысла,
в силу которых ни в какие чудеса дьявола верить нельзя.
После этого он хладнокровно заявляет: "Вот каковы
еретические заблуждения". И не опровергая вовсе этих
доводов, он набирает противоположные им по смыслу
тексты святого Фомы из Библии, у канонистов и глоссаторов.
Сначала он показывает вам здравый смысл,
а потом старается истереть его в порошок силой авторитета.
И вполне удовлетворенный, со спокойной совестью он
чувствует себя победителем. Как будто говорит: "Ну-ка,
что вы теперь скажете на это? Осмелитесь ли выступить
снова со своими доводами? Будете все еще сомневаться,
что дьявол, например, потехи ради становится между
супругами, тогда как церковь и канонисты считают это
вполне достаточным поводом для развода?.."
Это, конечно, неопровержимо и не может вызвать
никаких возражений. Никто и не пробует возражать, даже
шепотом. Шпренгер в начале своего руководства для
судей заявляет, что малейшее сомнение является ересью;
таким образом, судья оказывается связан. Он понимает,
что ему нельзя ни на йоту отклониться в сторону; что,
если, на свое несчастье, он почувствует искушение усомниться
или проявить человечность, он должен будет
начать с того, что приговорит к сожжению себя самого.
Всюду один и тот же метод. Сначала здравый смысл,
потом открыто, напрямик, без всяких оговорок отрицание
его. Например: кто-то почувствовал искушение сказать,
что так как любовь - в душе, то совсем нет
надобности полагать, что для зарождения ее требуется
вмешательство дьявола. Разве это не похоже на правду?
Совсем нет, заявляет Шпренгер, "я делаю тут различие.
Тот, кто рубит дрова, не является еще причиной горения
их; он только причина косвенная. Дровокол - это любовь
(смотри Дионисия Ареопагита, Оригена, Иоанна
Дамаскина""). Итак, душа есть только косвенная причина
любви".
Вот это так ученость! Плохая школа не могла произвести
такого человека. Только Кельн, Лувен, Париж обладали
машинами, способными так обработать мозг человека.
Парижская школа была очень хороша. Что может
сравниваться с кухонной латынью в известном месте
романа о Гаргантюа^. Но еще лучше была школа кельнская
- славная королева тьмы, доставившая Гуттену^
обильный материал для его изображения темных людей,
обскурантов и невежд - расы, столь процветающей
и обильной.
И вот солидный схоластик, "полный слов" и пустой
разумом, заклятый враг природы и разума, облекшись
в мантию, гордо и уверенно восседает на своих книгах
среди грязи и пыли. На столе перед ним с одной стороны
"Summa Theologiae", с другой - Directorium. Он не расстается
с ними и надо всем остальным только посмеивается.
Он не такой человек, чтобы его было легко в чемнибудь
убедить или заинтересовать какой-нибудь астрологией
или алхимией - всеми этими глупостями, которые,
однако, не настолько уж глупы, чтобы не стоить его
надзора. Да что говорить! Шпренгер даже вольнодумец,
ибо он сомневается в весьма старинных рецептах. Так,
например, хотя Альберт Великий и уверяет, что достаточно
опустить шалфей в источник, чтобы вызвать грозу,
Шпренгер отрицательно покачивает головой. Шалфей?
Пусть этому верят другие! Как ни мало у него опыта, он
прекрасно узнает в этом коварство того, кто хотел бы
замести свой след и представить суть дела иначе - коварство
князя воздуха. Но последний плохо рассчитал: наш
ученый наделен большим лукавством, чем сам лукавый.
Мне хотелось бы рассмотреть поближе этот замечательный
тип судьи и приведенных к нему людей. Жители двух
различных планет не могут быть более противоположны
друг другу, говорить более непонятным друг для друга
языком. Старуха - ободранный скелет, со взглядом,
пылающим злобой, трижды прожженная адским огнем;
зловещий отшельник - пастух из мрачного леса, с пустынных
нагорий Альп, - вот дикари, представшие пред взором,
затуманенным книжной ученостью, пред судом схоластика.
В конце концов, они не заставят его долго потеть на ложе
правосудия. Они и без пыток скажут все. Пытки пустят в ход
позже, чтобы пополнить и украсить протокол. Они объяснят
и расскажут по порядку все, все свои преступления. Дьявол
- закадычный приятель пастуха; он же - любовник
колдуньи. Говоря это, она улыбается и торжествует. Она
явно наслаждается ужасом присутствующих.
Старуха эта, конечно, сумасшедшая, и пастух тоже не
менее ее. Что, они глупы? Нисколько. Наоборот, они
ловки и хитры; они слышат, как растет трава, видят через
высокие стены. А что они видят еще лучше, так это
громадные ослиные уши, украшающие колпак ученого
богослова, и особенно тот страх, который он питает
к ним обоим. Потому что он хоть и храбрится, но дрожит
от страха. Он сам признает, что если священник, изгоняя
демона, не примет нужных предосторожностей, то тот
может переменить убежище и вселиться в самого священника,
находя весьма лестным для себя поселиться в теле,
посвященном Богу. Как знать, не охватит ли дьяволов,
обитающих в пастухе и колдунье - честолюбивое желание
поселиться в теле самого инквизитора? Он далеко не
чувствует себя в безопасности, хотя громким голосом
говорит старухе: "Если он так могуществен, твой господин,
то почему же я не подвергаюсь его нападениям?"
"А на самом деле я слишком хорошо испытал их, - замечает
бедняга в своей книге. - Когда я был в Ратисбоне,
сколько раз он приходил стучать в стекла моего
окна! Сколько раз втыкал он иголки в мой колпак! И потом
сотни всяких видений - собаки, обезьяны и т. п.".
Величайшее удовольствие испытывает дьявол, этот
великий логик, когда устами лживой старухи ему удается
бросить ученому богослову какой-нибудь затруднительный
аргумент, какой-нибудь вопрос, увильнуть от которого
тот может только как та рыба, что, скрываясь от
врагов, мутит кругом всю воду, окрашивая ее чем-то
вроде чернил. Например: "Ведь раз дьявол действует так,
значит. Бог допускает это. За что же наказывать тех, кто
является лишь орудием в его руках?" Или еще лучше:
"Мы не свободны в своих поступках. Бог допускает (как
это было с Иовом), чтобы дьявол искушал нас, наталкивал
на дурные дела, даже принуждал нас к тому побоями...
Следует ли наказывать нас за то, что мы несвободны?"
Шпренгер думает выйти из затруднения, говоря:
"Вы существа свободные (тут приводится масса текстов).
Вы рабы только в силу вашего договора с лукавым". На
это следует весьма простой ответ: "Если Бог позволяет
лукавому вовлекать нас в договор с ним, то, значит. Бог
находит допустимым существование такого договора"
и т. д. "Э, я слишком добр, - заявляет, наконец, богослов,
- выслушивая всех этих людей. Глупо вступать
в споры с дьяволом". Весь народ говорит то же, что и он.
Все выражают 'одобрение; все тронуты, дрожат от ужаса;
все с нетерпением ждут казни виновных. На повешенных
насмотрелись уже вдоволь. А вот любопытно посмотреть,
как колдун и колдунья, точно два полена, затрещат
на огне.
Народ на стороне судьи; так что препятствий нет
никаких. Directorium говорит, что достаточно трех свидетелей.
Как не найти трех, особенно когда надо засвидетельствовать
то, чего никогда не было... В любом городе,
полном сплетен, в любой деревушке, полной зависти
и ненависти к соседям, свидетелей сколько угодно. И кроме
того, Directorium - вещь устаревшая, прожившая
целый век. В XV веке, веке просвещения, все усовершенствовано.
Если нет свидетелей, достаточно "общественного
голоса", крика толпы.
И крик раздается - искренний крик страха, жалобный
крик жертв, несчастных "одержимых". Шпренгер очень
тронут им. Не думайте, что он принадлежит к числу
бесчувственных схоластиков, людей сухой абстракции.
У него имеется сердце. Это явствует из того, что он так
.легко расчувствовался. Он испытывает жалость; он полон
сострадания. Ему жаль заплаканную женщину, беременную
к тому же, ребенка которой ведьма задушила одним
взглядом. Ему жаль мужа, который, не будучи сам колдуном,
хорошо видит, что жена его - колдунья, и тащит ее
с веревкой на шее к Шпренгеру, чтобы он сжег ее.
От человека жестокого еще можно было бы как-нибудь
вывернуться; но от этого добряка Шпренгера увернуться
нет никакой возможности. Он слишком любит человечество,
потому и сжигает "врагов" его так быстро и решительно;
вернее, он обладает замечательной ловкостью,
невозмутимым присутствием духа. Однажды приносят
ему жалобу от имени трех добрых дам города Страсбурга,
в которой те заявляют, что в один и тот же день, в один
и тот же час кто-то невидимый колотил их. Кто же? Они
могли 'подозревать только, что один человек, весьма
подозрительного вида, навел на них порчу. Тащат этого
человека к инквизитору, и тот всеми святыми клянется,
что совсем не знает этих дам, никогда не видал их раньше.
Но судья никак не хочет ему верить; ни слезы, ни клятвы
не помогают. Его жалость к трем дамам так велика, что
он становится непреклонен и запирательства обвиняемого
только раздражают его. Он поднимается, сейчас начнутся
пытки, и обвиняемый признается во всем, как много раз
делали это ни в чем не повинные люди. Тогда несчастный
добивается позволения сказать еще несколько слов и заявляет:
"Действительно, я припоминаю... вчера, в этот самый
час я побил... но кого? Не крещеных созданий, а трех
кошек, которые с яростью набросились на меня и стали
кусать за ноги..." Для судьи, человека проницательного,
сразу становится ясным все дело. Бедняга невинен: не
подлежит сомнению, что дамы в известные дни превращались
в кошек и лукавый забавлялся тем, что бросал их под
ноги христианам, чтобы погубить последних, заставив
всех поверить, что они-- колдуны.
С судьей менее искусным никогда бы не разгадать этого
дела. Но заполучить такого человека не всегда возможно.
Вот почему и необходимо, чтобы на инквизиторском столе
всегда лежало руководство для ослов, которое помогало
бы судье неизощренному и малоопытному раскрыть все
хитрости давнившего врага рода человеческого, указывало
бы средства одолеть его, излагало бы все глубины искусной
тактики, так удачно применяемой великим Шпренгером во
время его рейнской кампании. Из внимания к этому
"Молот ведьм" издают впервые в очень редком для того
времени формате -in 18°. Судья должен носить его всегда
в кармане. Не совсем удобно, если во время заседания,
попав в затруднение, он станет рыться в лежащей на столе
книге in folio. А теперь он может, не привлекая ничьего
внимания, перелистнуть под столом руководство в глупостях
и украдкой прочитать, что ему надо.
"Молот ведьм", как и все книги такого рода, содержит
в себе странное признание, что дьявол завладевает
миром, то есть что Бог теряет его; следовательно, род
человеческий, спасенный Иисусом, становится добычей
дьявола. "Жития святых" говорят ясно, что дьявол быстро
продвигается вперед. Подумайте, какой путь проделал
он со времен евангельских, когда он считал счастьем
поселиться в свиньях, до эпохи Данте, когда он, как
настоящий богослов и юрист, заводит уже споры и тяжбы
со святыми; а в заключение, унося душу противника,
торжествующе хохочет и радостно спрашивает: "А ты
и не знал, что я - великий логик?"
В первые времена средневековья дьявол еще поджидает
смерти человека, чтобы завладеть душой и унести ее.
Святой Гильдегард (около 1100 года) верит, что дьявол
"не может войти в тело человека живого, иначе все члены
тела рассыплются; дьявол входит в человека только в виде
тени, в виде дыма". В XII веке исчезает и этот последний
проблеск здравого смысла. В XIII мы видим настоятеля
монастыря, который до такой степени боится как бы
его не унес дьявол живым, что приказывает охранять себя
двум сотням вооруженных людей днем и ночью.
С этого времени начинается эпоха все растущего ужаса,
когда человек все меньше и меньше надеется на божественное
покровительство. Дьявол теперь уже не прячется, как
ночной вор, в потемках. Теперь он - безбоязненный
противник, опасная обезьяна, передразнивающая Бога
белым днем, при свете солнца, подделывая все созданное
Богом. Кто говорит об этом? Легенды? Нет, самые великие
богословы. "Дьявол может подделывать все созданное",
- говорит Альберт Великий. А святой Фома идет еще
дальше: "Дьявол может совершать все изменения, совершающиеся
в природе или в семени". Странно слышать о такой
уступке из уст столь великого человека. Ведь таким образом
один творец противополагается другому такому же творцу.
"Что же касается того, что творится без семени, - прибавляет
он, - например, превращение человека в животное,
воскрешение умерших, то этого дьявол творить не может".
Вот небольшой уголок, находящийся в исключительном
ведении Бога. Точнее говоря, ему отводятся только чудеса
- дела редкие и необычайные. А чудо, совершающееся
постоянно - зарождение и жизнь, - принадлежит не ему
одному: дьявол, подражающий ему, поделил с ним природу.
Для человека, слабые глаза которого не могут отличить
природу, созданную Богом, от природы, созданной
дьяволом, таким образом, мир оказывается поделенным
между ними обоими. Ужасная неизвестность окутывает
каждую вещь. Природа теряет свою невинность.
Прозрачный источник, белый цветок, птенчик - что это:
божье благо или гибельная подделка дьявола, ловушка,
расставленная им человеку... Назад! Все становится подозрительным.
И то, что от Бога, и то, что от дьявола, все
берется под подозрение, все покрывается мраком неизвестности.
Тень дьявола затмевает самый день и распространяется
на все живое. Если судить по всем видимым
признакам, по ужасу, объявшему человечество, то надо
сказать, что дьявол не разделяет с Богом власть над
миром, а захватывает ее всю целиком.
Таково было положение вещей во времена Шпренгера.
Книга его полна самых печальных признаний относительно
бессилия Бога. Бог допускает, замечает он, чтобы было
так. Но допустить такую сильную оппозицию, позволить
людям верить, что дьявол - все, а Бог ничто, это значит
больше, чем допустить; это значит - предрешить осуждение
целого мира несчастных душ, которые ничем не
могут защитить себя от заблуждения. Тут не поможет
никакая молитва, никакое покаяние, никакое паломничество;
даже (Шпренгер признает это) святые дары тут бессильны.
К чему тут умерщвление плоти! Монахини, покаявшись
в своих грехах, с причастием во рту, признаются, что даже
в этот момент они чувствуют присутствие адского любовника,
что он без стыда и страха смущает их, не выпуская из
своих рук. И побуждаемые вопросами, они плача прибавляют,
что он обладает и телом, раз обладает душой.
Древние манихейцы, а также и альбигойцы обвинялись
в том, что они верили в могущество Зла, вечно
борющегося с Добром, и считали дьявола равным Богу.
А здесь дьявол более чем равен Богу. Если Бог и в момент
святого причащения не может сделать ничего, значит,
дьявол сильнее его.
Меня нисколько не удивляет странное зрелище, которое
представлял собой тогда мир. Испания, охваченная
мрачной яростью, Германия в своем испуге и ученом
гневе (свидетель чему - тот же "Молот") преследуют
наглого победителя-дьявола в лице тех несчастных, которых
избрал он своим жилищем. Повсюду сжигают
и уничтожают живые убежища, в которых он устроился.
Решив, что он чересчур прочно завладел душой, хотят
выгнать его из тела. Какой смысл во всем этом? Сожгите
эту старуху - дьявол устроится в ее соседке. Даже больше:
он может (если верить Шпренгеру) устроиться в самом
священнике, изгонявшем его, может завладеть самим
судьей.
Доминиканцы, говоря о том, как предохранить себя от
дьявола, советуют прибегать к заступничеству пресвятой
девы, постоянно повторяя "Ave Maria". Однако Шпренгер
признается, что это средство бессильно: дьявол может
завладеть человеком между двумя "Ave". Этим объясняется
введение четок; пользуясь ими, можно без конца бормотать
"Ave", в то время как мысли заняты совсем другим.
Множество людей предаются этому еще не вполне развитому
искусству. Впоследствии Лойола попытается с его
помощью овладеть волей всего мира: "Exercitia" (упражнения)
явятся элементарным руководством его метода"".
Все это может показаться противоречащим тому, что
было сказано в предыдущей главе о падении ведьмовства.
Дьявол стал доступен каждому; теперь он везде. Он
кажется победителем. Но выгадал ли он от этой победы?
Выиграл ли дело по существу?
Да, скажем мы, если на него смотреть по-новому, как
на духа восстания пауки в светлый век Возрождения.
И нет, если смотреть на него по-прежнему, как на древнего
темного духа ведовства. В XVI веке в легенды о нем,
более многочисленные и более распространенные, чем
когда-либо, проникает много забавного. Слушая их, дрожат
и все-таки смеются.
III. СТО ЛЕТ ВЕРОТЕРПИМОСТИ
ВО ФРАНЦИИ. РЕАКЦИЯ
Церковь отдавала судье и обвинителю имущество,
конфискованное у обвиненных в колдовстве. Поэтому
всюду, где церковное право оставалось в силе, число
процессов по обвинению в колдовстве увеличивалось
и духовенство обогащалось. Всюду, где такого рода дела
подлежали ведению светских судов, они становились редки
и совсем исчезали. Это можно сказать по крайней мере
относительно Франции в период 1450-1550 годов. Первые
проблески света показываются в середине XV века
и проникают во Францию. Пересмотр процесса Жанны
д'Арк в парижском парламенте"" и ее оправдание заставляют
поразмыслить о заблуждениях церковных судов.
Жанна д'Арк - ведьма для Англии и для великих богословов
Базельского собора; для Франции же она является
святой, сивиллой. Ее оправдание можно считать началом
эры веротерпимости. Парижский парламент оправдывает
также мнимых вальденсов из Арраса. В 1498 году этот же
парламент признает сумасшедшим приведенного к нему
колдуна и отпускает его на свободу. В царствование
Карла VIII, Людовика XII, Франциска 1 не было ни
одного осуждения за колдовство.
Наоборот, Испания под властью благочестивой Изабеллы
и кардинала Хименеса принимается за сожжение
ведьм. Женева, подвластная в то время (1515 год) своему
епископу, за три месяца сжигает триста человек. Император
Карл V в своих немецких узаконениях напрасно
старается установить, что "дела о ведовстве, наносящем
ущерб имуществу отдельных лиц, должны подлежать
ведению светского суда (не церковного)". Напрасно налагает
он запрет на конфискацию имущества (исключая
случаи оскорбления величества). Князья-епископы, для
которых этого рода дела были самыми выгодными, продолжают
яростно сжигать людей. Едва заметная бамбергская
епархия сжигает сразу шестьсот человек, а епархия
Вюрцбурга - восемьсот.
Процесс был очень прост. Прежде всего прибегали
к пытке свидетелей, чтобы мучениями и угрозами принудить
их показать то, что нужно. Затем страшными мучениями
вытягивали признание у обвиняемого и верили всему,
несмотря на то что факты явно противоречили показаниям.
Например, какая-то колдунья признается, что она
выкопала на кладбище тело недавно умершего ребенка,
чтобы использовать его для своих магических составов.
Муж ее заявляет: "Подите на кладбище. Ребенок на своем
месте". Разрывают могилу и действительно находят в гробу
труп ребенка. Но судья, вопреки явному свидетельству
своих глаз, решает, что это только "видимость", иллюзия,
создаваемая дьяволом. Он предпочитает верить женщине
в деле, касающемся лично ее. И сжигает ее*.
*0 том, что касается Германии, см.: Сольдан. История процессов
ведьм. 1843.
Добрейшие князья-епископы заходили так далеко, что
значительно позже Фердинанд II, величайший лицемер из
всех когда-либо существовавших императоров, император
времен Тридцатилетней войны, принужден был вмешаться
в это и учредить в Бамберге должность имперского
комиссара. Последний должен был следить за точным
исполнением законов империи и за тем, чтобы епископский
суд не начинался пытками, которые заранее предрешали
дело и приводили ни в чем не повинного человека
на костер.
От ведьм легко было добиться нужных показаний
и без пытки. Большинство из них были полусумасшедшими.
Они признавались, что могли превращаться в животных.
Так, итальянки частенько обращались в кошек и,
проскальзывая в дверь, высасывали, как они заявляли,
кровь у маленьких детей. В глухих лесных местностях
- в Лотарингии, в горах Юры, - женщины часто становились
волчицами и, по их словам, пожирали прохожих
(даже если там никто никогда не мог проходить). Их,
конечно, сжигали. Девушки признавались, что отдались
дьяволу, а между тем оставались девственницами. Сжигали
и их. Казалось, многие сами хотели, чтобы их
поскорее сожгли, чувствовали какую-то потребность
в этом. Иногда это делалось в припадке безумия и ярости,
иногда с отчаяния. Одна англичанка, когда ее привели
к костру, чтобы сжечь, обращаясь к народу, сказала: "Не
вините моих судей! Я сама захотела погубить себя. Родители
с ужасом отвернулись от меня, муж отступился. Мне
пришлось бы вернуться к жизни совершенно обесчещенной.
Я хочу лучше умереть... Я все налгала".
Первое сильное слово терпимости против глупца
Шпренгера, его ужасного руководства и доминиканцев
было сказано легистом Констанца Молитором. Он высказал
здравое соображение, что нельзя серьезно считаться
с показаниями ведьм, ибо устами их говорит сам отец лжи.
Он смеется над чудесами дьявола, заявляя, что все это
- пустые иллюзии. Насмешники Гуттен и Эразм в своих
сатирах на идиотов-доминиканцев наносят косвенный, но
сильный удар инквизиции. Кардан решительно заявляет:
"Ради конфискации они сами обвиняют, осуждают, изобретают
в доказательство тысячи всяких историй".
Апостол терпимости - Шатильон, писатель XVI века,
настаивая, что не следует вовсе сжигать еретиков, не
говоря уже о колдунах, выступает таким образом
разом против католиков и протестантов и дает умам
лучшее направление. Агриппа, Лаватье и в особенности
Виэр, знаменитый клевский медик, прямо заявляют,
что если эти несчастные колдуны являются игрушкой
в руках дьявола, то и надо скорее приняться за
дьявола, а не за них и не жечь их, а лечить. Несколько
парижских медиков дошли в своем неверии до того,
что заявили, будто "одержимые" дьяволом и занимающиеся
колдовством попросту мошенники. Они
зашли, конечно, чересчур далеко. Большая часть этих
несчастных были люди больные, подверженные всяким
иллюзиям.
Начало мрачного царствования Генриха II и Дианы
Пуатье"' положило конец эпохе веротерпимости. При
Диане снова принимаются жечь еретиков и колдунов.
Екатерина Медичи, наоборот, окружает себя астрологами
и магами, всячески покровительствуя им. Число их
страшно увеличивается за это время. Колдун ТруаЭшель,
осужденный в царствование Карла IX, насчитывает
их сотнями тысяч и заявляет, что Франция вся
целиком - колдунья.
Агриппа и другие утверждают, что магия - просто
наука. Конечно, белая магия. Но страх глупцов и ярость
фанатиков плохо разбираются в этом. Против Виэра
и других настоящих ученых, против просвещения и веротерпимости
поднимается сильная реакция тьмы, и при
этом с той стороны, откуда ее меньше всего можно было
ожидать. Наши судебные учреждения, в течение почти
целого века выказывавшие себя столь просвещенными
и справедливыми, в большом количестве устремились
теперь в католический испанский союз и в ряды Лиги
и показали себя еще большими попами, чем сами попы.
Устраняя инквизицию из Франции, они возымели желание
конкурировать с ней. Достаточно того, что один
тулузский парламент разом бросает на костер четыреста
человеческих тел. Судите сами, каково было зрелище:
сколько черного дыма от всего этого мяса и сала,
сколько воплей и криков! Отвратительное, гнусное зрелище,
какого не видывали со времени поджаривания альбигойцев.
Но всего этого еще недостаточно для Бодена"", анжерского
легиста, яростного противника Виэра. Он заявляет,
что число колдунов так велико, что из них можно было
бы составить армию, равную армии Ксеркса (состоявшей
из миллиона восьмисот тысяч человек). И совсем в духе
Калигулы он высказывает пожелание, чтобы эти два
миллиона человек были собраны вместе, для того чтобы
он, Боден, мог разом всех осудить и сжечь.
Возникает соперничество. Законники начинают говорить,
что священник часто чересчур тесно связан с ведьмой
сам, а потому не может быть надежным судьей.
Действительно, юристы одно время казались судьями
более надежными. Адвокат — иезуит Дель-Рио в Испании,
Реми (1598) в Лотарингии, Богэ (1602) в Юре, Лелуайе
(1605) в Анжу были такими людьми, с которыми не
мог сравняться никто. Сам Торквемада^*, пожалуй, умер
бы от зависти.
В Лотарингии, можно сказать, свирепствовала какаято
зараза, превращая всех в колдунов и духовидцев.
Народные массы, доведенные до отчаяния постоянно
проходящими войсками и бандитами, стали обращаться
с мольбами только к дьяволу. Колдуны увлекали за
собой народ. Крестьяне многих деревень, страшно запуганные,
находясь между двумя опасностями - колдунами
и судьями - испытывали, если верить Реми, судье
города Нанси, одно желание - бросить свою землю
и спасаться куда-нибудь бегством. В своей книге, посвященной
кардиналу Лотарингии (1596). Реми уверяет, что
в течение шестнадцати лет сжег тысячу восемьсот ведьм.
"Мое правосудие так хорошо всем известно, - заявляет
он, - что за последний год шесть человек сами лишили
себя жизни, чтобы не попасть в мои руки!"
Духовенство чувствовало, что оно унижено. Действительно,
могло ли оно справляться с такими делами
лучше судей светских? Дошло до того, что монахи СенКлода,
владевшие несколькими деревнями, начав дело
против своих крестьян, обвиняемых в колдовстве, обратились
к светскому судье - почтенному Богэ, прося
его помощи. В печальных местностях Юры, бедном крае
тощих пастбищ и сосен, отчаявшийся во всем крепостной
отдается дьяволу. Черный кот здесь почитается всеми.
Книга Богэ (1602) пользовалась громадным авторитетом.
Члены парламента изучали как руководство эту
золотую книгу незначительного судьи из Сен-Клода. Богэ
действительно настоящий юрист, даже совестливый на
5 Ж. Мишле 129
свой манер. Он осуждает вероломство, к которому прибегали
во время процесса; он не хочет, чтобы адвокат
предавал своего клиента или чтобы судья обещал обвиняемому
помилование только затем, чтобы легче было
добиться от него признания и потом осудить его на
смерть. Он с осуждением относится к тому, что суд все
еще иногда обвиняет людей в колдовстве на основании не
вполне достоверных свидетельств. "Пытки, - говорит
он, - совершенно излишни; ими не добьешься ничего".
Он проявляет даже такую гуманность, что советует душить
осужденного, прежде чем бросить его в огонь, за
исключением оборотней, "которых надо жечь непременно
живыми". Он не верит, чтобы сатана заключал договоры
с детьми. "Сатана хитер; он прекрасно знает, что
договор с ребенком, не достигшим четырнадцатилетнего
возраста, может быть кассирован по причине несовершеннолетия
и неправомочности ребенка". Значит, хоть
дети спасены от костра? Нисколько. Тут он впадает
в противоречие и в другом месте заявляет, что от этой
проказы можно избавиться, только сжигая все, вплоть до
колыбели. Дело дошло бы и до этого, проживи он еще
дольше. Он превратил бы весь край в пустыню. Никогда
не было судьи более рьяного в искоренении ереси.
Но настоящий победный клич светского правосудия,
именно парламента Бордо, раздается в книге Ланкра "О
непостоянстве демонов" (1612). Автор, человек известный
своим умом, советник бордоского парламента, хвастливо
рассказывает о своей победоносной борьбе с дьяволом
в стране басков. Менее чем в три месяца он казнил там
бог знает сколько ведьм и, самое главное, трех священников.
Он с пренебрежением говорит об испанской инквизиции,
которая недалеко от него, в Логроньо (на границе
Наварры и Кастилии), целых два года тянула процесс
и кончила его ничтожным аутодафе, отпустив на
свободу множество женщин.
IV. ВЕДЬМЫ БАСКОВ 1609 г.
Приговорив к сожжению трех священников, Ланкр
в достаточной мере доказал, что был независим умом.
Таков был он и в политике. В своей книге "О государе"
(1617) он прямо заявляет, что "закон выше короля".
Никогда баски не были лучше охарактеризованы, чем
в книге "О непостоянстве демонов". У нас во Франции,
как и в Испании, они пользовались такими привилегиями,
что их страна была как бы республикой. Все их обязанности
по отношению к королю сводились к военной службе.
При первом звуке барабана они должны были представить
две тысячи вооруженных человек под начальством
своих капитанов. Духовенство не пользовалось у них
никаким влиянием; колдунов оно преследовало мало, так
как при случае само занималось колдовством. Священник
их танцевал, носил шпагу, приводил на шабаш свою
любовницу. Эта любовница заведовала ризницей, приводила
в порядок церковь. Священник жил в мире с обеими
сторонами: белую мессу он служил Богу днем, а черную
- дьяволу ночью, иногда в той же самой церкви.
Баски Байоны или Сен-Жан-де-Люса, отличавшиеся
баснословной смелостью, отправлялись на барках в самые
дикие места охотиться на кита, где часто погибали,
оставляя после себя вдов. Отправлялись они также в колонии
Генриха IV, в Канаду, предоставив жен Богу или
дьяволу. Что касается детей, то эти моряки, очень честные
и порядочные, всегда старались обеспечить их, если
признавали своими. Но, возвращаясь после долгого отсутствия,
они принимались высчитывать месяцы, и счет
их никогда не соответствовал нужному сроку.
Женщины, очень красивые, очень бойкие, с сильно
развитым воображением, проводили дни, сидя на кладбище,
у могил и болтая о шабаше в ожидании, когда
можно будет отправиться туда вечером. Это было их
страстью, их безумием.
Сама природа создала их ведьмами; они были дочерьми
моря и иллюзий. Они плавали, как рыбы, играя
в волнах. Их естественным владыкой был князь воздуха,
царь ветра и грез, тот, кто вдохновлял сивиллу и нашептывал
ей будущее.
Судья, сжигавший их, был тем не менее очарован ими.
"Когда видишь, - говорит он, - как они идут с распущенными
по плечам волосами, они кажутся такими нарядными
под этим покровом! Солнце, проникая сквозь тучу,
сообщает им яркий блеск, подобный блеску молнии. Глаза
их обольстительны и опасны и в любви, и в колдовстве".
Почтенный бордоский судья является первым представителем
того типа светских судей, что с веселым видом
носят свою мантию в семнадцатом столетии, играют
на лютне в антрактах и заставляют танцевать ведьм,
прежде чем сжечь их. Пишет он хорошо и гораздо яснее,
чем многие другие. Однако и у него заметно новое влияние,
новое побуждение к жестокости, свойственное именно
этой эпохе. Большая часть ведьм, сжечь которых всех
сразу нет никакой возможности, прекрасно чувствует, что
судья будет снисходительнее к тем, которые лучше удовлетворят
потребности его мысли, его влечения. К чему?
Прежде всего, влечения, свойственного всем людям
- любви к страшному и чудесному, удовольствию, испытывать
страх и в то же время наслаждаться, копаясь
в непристойных подробностях. Прибавьте к этому еще
тщеславие: чем более ужасным и яростным изобразят эти
ловкие женщины дьявола, тем больше будет польщен
судья при мысли, что имеет дело с таким сильным противником.
Драпируясь с видом победителя в свою мантию,
торжественно восседает он на троне глупости,
празднуя одоление врага.
Особенно хорош (в этом смысле) протокол испанского
аутодафе в Логроньо (8 ноября 1610 года). Ланкр
с завистью цитирует его; ему очень хотелось бы обесценить
его, но он не может не признать бесконечной
прелести празднества, блеска зрелища, сильного впечатления,
производимого музыкой. На одном эшафоте
- приговоренные к сожжению (их немного); на другом
- целая толпа отпускаемых на свободу. Громко зачитываются
показания раскаявшейся героини процесса. Она
в своей дерзости осмелилась на все. Большие сумасбродства
трудно и представить. На шабаше едят детей, изрубленных
в мелкие куски, а на второе подаются вырытые из
земли трупы колдунов. Жабы танцуют, разговаривают,
изнывая от любви, обращаются к дьяволу с жалобами на
своих любовниц, просят его побранить их. А дьявол
вежливо провожает после шабаша ведьм, освещая им
дорогу рукой младенца, умершего некрещеным, и т. д.
У наших басков ведовство не имело таких фантастических
форм. По-видимому, у них шабаш был просто
большим празднеством, на которое собирались повеселиться
все, и даже люди знатные. Первое место отводилось
лицам замаскированным, которых некоторые считали
князьями. "Некогда, - говорит Ланкр, - здесь можно
было встретить только одних идиотов Ланд. Теперь
здесь увидишь и почтенных людей". Чтобы почтить местную
знать, сатана иногда учреждал звание "епископ шабаша".
Такой титул получил от него молодой сеньор
Лансинена, с которым дьявол соблаговолил лично открыть
танцы.
При такой сильной поддержке ведьмы царствовали
в краю. Они наводили невообразимый ужас на всех.
Многие считали себя их жертвами и в результате действительно
становились больными. Многие впадали в эпилепсию,
принимались лаять, точно собаки. Один только
городок Ак насчитывал у себя до сорока таких несчастных
"лающих". Зависимость их от ведьмы была так
сильна, что одна дама, призванная в качестве свидетельницы,
при приближении ведьмы, которую раньше не
видела ни разу, принялась отчаянно лаять и никак не
могла остановиться.
Те, кому приписывалось такое могущество, были настоящими
хозяевами страны. Никто не осмеливался закрыть
от них дверь своего дома. Даже магистрат, асессор
уголовного суда в Байонне, позволил устроить шабаш
у себя в доме. Сеньор де Пэ Уртуби принужден был
устроить празднество в своем замке. Но оно произвело
на него такое потрясающее впечатление, что он вообразил,
будто какая-то ведьма сосет из него кровь. Страх
придал ему храбрости, и он, вместе с другим сеньором,
отправился в Бордо, обратился в парламент, и тот добился
у короля разрешения, чтобы двум членам его - Эспанье
и Ланкру - был поручен суд над колдунами басков.
Суд был решительный, безапелляционный и протекал
с небывалой энергией. За четыре месяца было осуждено
шестьдесят - восемьдесят ведьм, а допрошено пятьсот
человек; последние также были отмечены знаком дьявола,
но на процессе выступали только в качестве свидетелей
(май-август 1609 года).
Имея при себе только нескольких солдат, было небезопасно
вдвоем взяться за это дело и жить среди отчаянных
людей, обладавших экзальтированными головами,
среди жен моряков, смелых и диких. Опасность угрожала
и с другой стороны, со стороны священников, из которых
многие были колдунами. Светские комиссары должны
были судить их, несмотря на то что духовенство оказывало
сильное сопротивление.
Когда судьи прибыли, много жителей, спасаясь от
них, убежали в горы. Другие храбро остались, заявляя,
что сожжены будут не они, а сами судьи. Ведьмы так
мало боялись всего этого, что во время заседания суда
"засыпали сном шабаша" и уверяли, что тут же на самом
суде наслаждались всеми прелестями общения с сатаной.
Многие говорили: "Мы жалеем только, что не можем
засвидетельствовать дьяволу, каким горим желанием пострадать
за него".
Многие во время допроса отвечали, что они не могут
говорить: дьявол подкатывал к горлу и зажимал им
глотку.
Младший из двух комиссаров - Ланкр, написавший
книгу об этом деле, был человеком светским. Ведьмы сразу
догадались, что, имея дело с таким человеком, можно еще
попытаться спастись. Союз их раскололся. Семнадцатилетняя
нищая Мурги (Маргарита), ставшая ведьмой исключительно
из-за выгоды и приводившая к дьяволу
детей, будучи сама почти ребенком, принялась вместе со
своей подругой (Лизальдой, тех же лет) доносить на других
женщин. Живо и выразительно, с испанским красноречием,
она рассказывает и описывает все, перечисляя тысячи
бесстыдных подробностей, на самом деле бывших или
вымышленных. Она наводит страх и в то же время забавляет
судей, завладевает ими совершенно, водит их за нос,
как идиотов. Те поручают этой развратной, легкомысленной
и бешеной девице отыскивать на телах девочек и мальчиков
места, отмеченные знаком дьявола. Такое место
узнать легко: оно нечувствительно и потому его свободно
можно колоть иголкой. Какой-то хирург мучил таким
образом старух, а эта девица - молодых. Люди эти
призывались в качестве свидетелей, но если она заявляла,
что нашла печать дьявола, то они могли быть обвинены
и сами. Таким образом эта развратница делалась полной
госпожою несчастных; она колола их иголками и в любой
момент, по своей прихоти, могла предать их смерти.
Она пользовалась таким влиянием на Ланкра, что
уверила его, будто, в то время как он спал в де-Пэ,
окруженный слугами и солдатами, дьявол проник к нему
в комнату и там была совершена "черная месса". Ведьмы
были уже у самой кровати, собираясь отравить его, и спас
его сам Бог. "Черную мессу" служила будто бы дама из
Лансинена, с которой дьявол имел любовные сношения
в той же самой комнате судьи. Нетрудно догадаться,
с какой целью была изобретена эта выдумка: нищая
завидовала даме, которая была красива и могла также
оказать некоторое влияние на галантного комиссара, не
пусти Мурги в ход эту выдумку.
Ланкр и его коллега, напуганные всеми подробностями
дела, все же не желали отступать и продвигались вперед.
Было приказано соорудить виселицы в тех самых местах,
где сатана устраивал свои шабаши. Это произвело сильное
впечатление; чувствовалась сила и крепость королевской
руки. Доносы сыпались градом. Женщины приходили
вереницей, обвиняя одна другую. Потом .стали подсылать
детей, чтобы те доносили на своих матерей. Ланкр изволил
рассудить, что восьмилетнего ребенка можно считать
вполне приемлемым, вполне достаточным свидетелем.
Эспанье мог уделить процессу очень немного времени,
так как должен был скоро отправиться на заседание
беарнских штатов. Ланкр, подталкиваемый яростью молодых
доносчиц, для которых было бы очень опасно
остаться здесь, если старухи не будут сожжены, вел процесс,
так сказать, галопом, отпустив поводья. Уже порядочно
ведьм было приговорено к костру. Тогда, видя, что
им придется погибнуть, они начали в свою очередь доносить
на других. Когда вели на костер первых из них,
произошла ужасная сцена. Палач, судебный пристав, солдаты
думали, что настал их последний час. Толпа набросилась
на повозки, чтобы заставить этих несчастных взять
назад свои показания. Мужчины приставили им кинжалы
к горлу, разъяренные женщины царапали ногтями.
Правосудие с честью вышло из всех затруднений.
И тогда комиссары приступили к делу более трудному
- к суду над восемью священниками, попавшими в их
руки. Их вывели на чистую воду показания молодых
ведьм. Ланкр рассказывает об их нравах так, что, повидимому,
они доподлинно были ему известны. Он упрекает
их не только за их ночные похождения на шабаше,
но особенно за их женщин - за их ризничих, уборщиц,
старостих. Он повторяет даже явные сказки: что священники
старались сплавить мужей в Новый Свет, а из
Японии призывали дьяволов, которые и предавали женщин
в их руки.
Духовенство было очень взволновано всем этим. Епископ
Байонны хотел было оказать сопротивление, но
в конце концов, не решившись на это, удалился и предписал
присутствовать на суде своему генеральному викарию.
К счастью для обвиненных, дьявол помог им лучше,
чем епископ. Так как для него открыты все входы и выходы,
то в одно прекрасное утро оказалось, что из восьми
заключенных священников пятеро исчезли. Тогда комиссары,
не теряя времени, сожгли трех оставшихся.
Это происходило в августе 1609 года. Испанская же
инквизиция, ведшая процесс в Логроньо, устроила аутодафе
только 8 ноября 1610 года. У них было значительно
больше задержек вследствие громадного числа обвиняемых.
Каким образом сжечь весь народ? Они советовались
об этом с папой, с величайшими богословами Испании
и пришли к соглашению, что придется отступить. Решено
было сжечь только самых упрямых, упорно отрицавших
все, а тех, кого на основании их собственных показаний
можно было считать самыми развратными, отпустить.
Метод старый, спасавший всех попов, когда им предъявлялось
обвинение в разврате: удовлетворялись их сознанием
в вине и небольшой епитимьей в виде наказания.
Инквизиция, искоренявшая ереси, страшно жестокая
по отношению к маврам и евреям, оказывалась гораздо
менее суровой по отношеню к колдунам. Большинство
этих колдунов были пастухи, вовсе не помышлявшие ни
о какой борьбе с церковью. Наслаждения этих людей,
стерегущих коз, были слишком низменны и весьма мало
беспокоили противников свободной мысли.
Книга Ланкра была написана с особенной целью - показать,
насколько во Франции суд светский, суд парламента,
лучше суда духовного. Написана она легко, доступно, весело.
Чувствуется радость человека, с честью преодолевшего все
трудности. Радость чисто гасконская, хвастливая. Он с гордостью
рассказывает, что на первый шабаш после казни
ведьм явились их дети и обратились с жалобами к сатане. Тот
отвечал, что матери их вовсе не сожжены, а живы и счастливы.
И детям казалось, что они действительно слышат голоса
матерей из глубины облака и те говорят, что испытывают
полное блаженство. Тем не менее сатана струсил. Он
пропустил четыре шабаша, заменяя себя дьяволенком
невысокого ранга. Он снова появился только 22 июля. Когда
ведьмы стали спрашивать о причине его отсутствия, он
заявил: "Я отстаивал ваше дело против Жанико (Иванушки,
как часто называли Иисуса). И я его выиграл. Те, что сидят
еще в заключении, сожжены не будут".
Но великий обманщик обманулся на этот раз сам.
Судья-победитель уверяет, что когда сжигали последнюю
ведьму, то из головы у нее выскочила целая куча жаб.
Народ набросился на них с камнями, так что старуха была
не сожжена, а, вернее, убита камнями. Но как ни старались,
а одной черной жабы убить не могли. Увертываясь
от огня, палок, камней, она исчезла куда-то, точно дьявол
(это и был он, конечно). И найти ее не могли нигде.
V. САТАНА СТАНОВИТСЯ
ДУХОВНЫМ ЛИЦОМ. 1610 г.
Хотя служение сатане все еще по внешности представляется
фантастическим увлечением, тем не менее из рассказа
Ланкра и других авторов семнадцатого столетия следует,
что шабаш того времени являлся по преимуществу
коммерческим предприятием. Ведьмы почти силой взимают
контрибуцию, заставляют уплачивать за право присутствовать
на шабаше, берут штраф с отсутствующих.
В Брюсселе и в Пикардии они платят, согласно установленной
таксе, тому, кто приводит нового члена в братство.
В Страре Басков из этого не делается никакой тайны.
Тут мы имеем дело с собранием тысяч в двенадцать душ,
из людей всех классов, богатых, бедных, из духовенства,
дворянства. Сатана и сам дворянин и над тремя рожками
носит шляпу, как настоящий господин. Он пришел к заключению,
что его прежнее седалище - друидический
камень - чересчур твердо, и для этого теперь предназначается
прекрасное золоченое кресло. Можно ли сказать,
что он постарел? Он еще проворнее, чем в дни
молодости; он проказничает, выделывает невероятные
прыжки, выскакивает из громадного глубокого кувшина;
он священнодействует, вися в воздухе вниз головой.
Ему хочется, чтобы все происходило самым благородным
манером, и потому много денег тратится на обстановку.
Кроме обыкновенных свечей горят желтые,
красные, голубые, радуя глаза своим светом, то показывая,
то пряча блуждающие тени. Он же услаждает слух
странной музыкой каких-то "особенных колокольчиков,
которые щекочут нервы, точно звуки гармоники". Для
довершения великолепия, по приказанию сатаны, подается
серебряная посуда. Даже его жабы предъявляют некоторые
претензии. Они становятся элегантными и, точно
барчата, одеты в зеленый бархат.
В общем, все это имеет вид ярмарочной площади,
громадного маскарада, причем ряженых очень легко узнать.
Сатана, хорошо знающий свой мирок, открывает
бал с "епископом шабаша", с "королем", "королевой".
Столь почетные звания установлены с целью польстить
важным лицам из богачей и знати, которые делают честь
собранию своим присутствием.
Это уже не прежний мрачный праздник восстания,
зловещая оргия крепостных жаков, собиравшихся вместе
ночью для любви, днем для смерти. Здесь танцуют уже
не только круговой танец шабаша. Здесь в ходу мавританские
танцы, быстрые и медлительные, любовные,
непристойные, во время которых такие девицы, как Мурги
и Лизальда, изображали самые возмутительные вещи.
Эти танцы, как говорят, были у басков особенно сильной
приманкой, привлекавшей на бал все женское население
- женщин, девочек, вдов (последних было там очень
много).
Без этих развлечений и угощения трудно объяснить
восторженное неистовство шабаша. Это была любовь без
любви. Этот праздник был, несомненно, праздником бесплодия.
Богэ с точностью установил это. Ланкр в одном
месте расходится с ним, говоря о том, что женщины
уходили, боясь забеременеть. Но в общем он более откровенен
и во всем другом согласен с Богэ. Тщательное,
грязное обследование, произведенное им над телами
ведьм, уверило его, что они бесплодны и что бесплодная
пассивная любовь была основой шабаша.
Это должно было, конечно, весьма омрачать праздник,
если у присутствовавших мужчин имелись сердца.
Безумные женщины, приходившие сюда поплясать
и поесть, становились в конце концов жертвами этой
любви. Они покорялись, мечтая лишь об одном - уйти
отсюда, не забеременев. Шпренгер передает нам печальный
крик, уже в его время вырывавшийся у любовников:
"Плод будет принадлежать дьяволу"; если в прежние
времена (1500 год) человек жил на два су в день, то в это
время (1600 год), в царствование Генриха IV, едва можно
было прожить на двадцать су. Через век проходит все
возрастающее желание и необходимость бесплодия.
Эта печальная предосторожность, боязнь разделенной
любви, сделала бы шабаш весьма холодным и скучным,
если бы ловкие распорядительницы не постарались наполнить
его шутками и внести веселие забавными добавлениями.
Так, в начале шабаша грубо-наивная античная
сцена символического оплодотворения ведьмы сатаной
(некогда Приапом) сопровождается другой игрой
- lavabo - холодным очищением, которому подвергаются
не без гримас, озноба и дрожи. Грубая комедия,
в которой ведьма заменяла себя обычно другой, более
приятной фигурой - королевой шабаша, молодой и красивой
новобрачной.
Заканчивался шабаш, как говорит Ланкр (без сомне.ния,
со слов двух развратниц, заставлявших его верить
всему), довольно странно для такого многолюдного собрания.
На нем будто бы публично совершалось кровосмешение,
издавна считавшееся необходимым условием
для появления на свет ведьмы; она, как известно, должна
быть зачата матерью от собственного сына.
Совершенно бессмысленная вещь в те времена, когда
ведовство было наследственным в семье. Может быть, из
этого тоже сделали комедию в духе рассказов о Семирамиде
и Нине".
Гораздо более серьезной была комедия другого рода,
чудовищная, варварская мистификация, ясно указывающая
на присутствие развратников из высшего общества.
Старались затащить на шабаш какого-нибудь неблагоразумного
мужа, спаивали его зловещими напитками
(датура, белладона)', "зачаровывали" так, что он утрачивал
способность двигаться, лишался голоса, но видел все.
Жену его "зачаровывали" при помощи других любовных
напитков, так что она, совершенно ничего не сознавая,
в самом жалком состоянии, покорно позволяла ласкать
себя на глазах у мужа, который негодовал, но сделать
ничего не мог.
Его отчаяние, бесполезные попытки заговорить, пошевельнуть
недвижимыми членами, его немая ярость,
страшно вращающиеся глаза доставляли зрителям жестокое
удовольствие, сходное с тем, что получается от
чтения некоторых комедий Мольера. Это была самая
реальная, мучительная комедия, и она могла быть доведена
до последних пределов бесчестья. Бесчестья бесплодного,
правда, так как шабаш всегда был таковым.
К тому же все это на следующий день почти совершенно
исчезало из памяти несчастных протрезвившихся жертв;
но могли ли совершенно забыть об этом те, кто участвовал
и видел все?
В этих гнусных забавах чувствуется дух аристократии.
Они ничем не напоминают древнее братство крепостных,
шабаш первых времен, нечестивый и грязный, конечно,
но свободный и дружный, на котором все совершалось
с общего желания и согласия.
Сатана, издавна развращенный, явным образом портится
все больше. Он становится вылощенным, коварным,
приторным, гораздо более вероломным и грязным.
И что за странная новость - его дружба с попами,
с каким-нибудь кюре, который приводит сюда ризничиху,
устраивает настоящий кавардак из священных вещей,
утром служит мессу белую, ночью мессу черную? Ланкр
уверяет, что это сатана внушил попу заводить любовные
интриги с духовными дочерьми, развращать приходящих
на исповедь женщин. О наивный судья! Как будто ему
неизвестно, что уже целый век как сатана завладел церковным
имуществом, стал главою церкви, или, если угодно,

глава церкви стал сатаной.

Помните ли вы, дорогой мой Ланкр, процессы 1491
года, в результате которых, может быть, парижский парламент
и начинает проявлять большую веротерпимость?
Он уже не сжигает больше сатану, так как понимает, что
это только маска.
Как было установлено тогда, сатана принимается за
новую хитрость. Он воплощается в любимом духовнике
монахинь, и из последних многие попадаются на эту
удочку. Например, Жанна Потьер, монахиня Кенуа, уже
пожилая, сорока пяти лет, но, увы, слишком чувствительная.
Она признается в своем любовном жаре на иЯюведи,
и патер, не побоявшийся выслушать ее, бежит после этого
за несколько миль в Фалемпин, а дьявол, никогда не
зевающий, сразу соображает, что может извлечь из этого
выгоду для себя. Видя, что монахиня (повествует летописец)
"уколота шипами Венеры, он принимает образ вышеупомянутого
духовника. Каждую ночь приходил он в монастырь
и добился такого успеха, что, как признается сама
монахиня, владел ею четыреста тридцать четыре раза".
Принимая во внимание ее раскаяние, над нею сжалились
и избавили от необходимости краснеть перед другими.
В замке Селлы вырыли яму, обнесли ее каменной оградой,
и там она умерла через несколько дней прекрасной
смертью христианки... Что может быть трогательнее?..
Но это - ничто по сравнению с делом Гофриди,
имевшем место в Марселе в то время, как Ланкр действовал
в Байонне.
Парламент Прованса мог не завидовать парламенту
Бордо. Светское правосудие снова пользуется процессом
о ведьмовстве с целью произвести реформу нравов духовенства.
Оно заглядывает на этот раз в запертый от всех
монастырский мир. К тому представился особенный случай,
помогло особое стечение обстоятельств, страшная
зависть и месть одного духовного лица другому. Без этих
разбушевавшихся страстей нам никогда не удалось бы
услышать ничего об истинной судьбе женщин, в таком
 большом числе умирающих в этих печальных домах; ни
одного слова о том, что происходит за решетками и высокими
стенами, пропускающими только одного духовника.
Того попа басков, что показал нам Ланкр, - легкомысленного,
вполне светского, со шпагой на боку, танцующего
по ночам на шабаше и приводящего туда свою
ризничиху, не было никакого основания бояться. На него
вовсе не похож тот, которого старается скрыть суровая
испанская инквизиция, проявившая в этом случае столько
снисходительности. У Ланкра, несмотря на все его умолчания,
ясно чувствуется, что здесь есть "что-то другое".
И Генеральные Штаты 1614 года, говоря, что не следует,
чтобы священника судил священник же, подразумевают
это "другое". Вот эта-то великая тайна и раскрывается
парламентом Прованса. Духовник монахинь являлся
полным господином их, располагал вполне их телами
и душами, околдовывал их - вот что выясняется из
процесса Гофриди, а позже из ужасных процессов Лудена
и Лувье и тех, о которых пишут Льорента, Ричи и другие.
Тактика всюду одна и та же. Стараются, по возможности,
уменьшить скандал, отвлечь внимание публики,
занять ее внешней стороной дела и скрыть самую сущность.
В процессе о священнике-колдуне подчеркивают
все гнусности колдуна и прячут за ним священника, стараются
все свалить на магию и скрыть подлые поступки
исповедника, бывшего господином монахинь, отдававшихся
ему душой и телом.
Не было никакой возможности потушить первое дело.
Оно наделало шуму на весь Прованс, этот край света,
пронизываемый постоянно лучами солнца. Главным
центром действий были не только Э и Марсель, но
и знаменитое местечко Сант-Бом*, куда толпами стекались
любопытные со всей Франции, чтобы быть очевидцами
смертельного поединка между дьяволами, вселившимися
в двух монахинь. Доминиканцы, занявшиеся
этим делом в качестве инквизиторов, сильно скомпрометировали
себя чересчур пристрастным отношением
к этим монахиням. Хотя парламент прилагал все усилия,
чтобы затушить дело, сами монахи чувствовали необходимость
объясниться и привести оправдывающие обстоятельства.
В результате появляется важная книга монаха Михаэлиса,
где правда переплетается с небылицами, а Гоф*
"Святое миро" - название горы во Франции, недалеко от
Марселя. На вершине ее - пещера святой Магдалины, в которой, по
преданию, эта святая провела тридцать последних лет своей жизни
в покаянии и молитве. Место, посещаемое толпами богомольцев.
риди, присужденный к сожжению, получает звание князь
чародеев не только Франции, но и Испании, Германии,
Англии, Турции, всей обитаемой части вселенной.
Гофриди был, по-видимому, приятным, любезным
человеком. Родившись в горах Прованса, он много путешествовал
по Востоку и в Нидерландах. В Марселе он
пользовался самой лучшей репутацией и был там священником
церкви des Acoules. Епископ оказывал ему внимание,
и самые благочестивые дамы предпочитали его другим
духовникам. Говорят, он обладал необыкновенным
даром внушать любовь всем женщинам. Как бы то ни
было, он сохранял настолько хорошую репутацию, что
одна знатная провансальская дама, слепо ему верившая
и уже совращенная им, поручает ему (может быть, для
подготовки в духе монашества) прелестное дитя, двенадцатилетнюю
блондинку, обладавшую мягким характером,
- Маделену де ля Палюд; Гофриди теряет голову
от любви к ней и, не уважая ни возраста, ни святой
невинности, завладевает своей воспитанницей.
Та выросла и, превратившись в красивую девушку,
поняла, как велико ее несчастье, как бесчестна эта любовь
без надежды выйти замуж. Гофриди, чтобы удержать ее
около себя, заявил ей, что если он не может жениться на
ней перед Богом, то может сделать это перед дьяволом.
Он льстит ее гордости, говоря, что он, Гофриди, князь
чародеев и что она будет королевой; надевает ей на палец
серебряное кольцо с какими-то магическими изображениями.
Водил ли он ее в самом деле на шабаш или уверял
ее в том, приводя в возбуждение разными снадобьями
и магическими чарами? Достоверно известно лишь то,
что несчастное дитя, терзаясь между противоположными
верованиями, жила в постоянном волнении и страхе, по
временам становилась безумной и была подвержена эпилептическим
припадкам. Больше всего боялась она, как
бы дьявол не унес ее живою. Не решаясь больше оставаться
в доме отца, она бежит оттуда в марсельский
монастырь урсулинок.
VI. ГОФРИДИ. 1610 г.
Орден урсулинок, казалось, был самым спокойным
и наименее безрассудным. Они не предавались праздности,
занимаясь, правда, немного, воспитанием девочек.
Католическая реакция принялась сооружать множество
монастырей-кармелитов, фельятинов, капуцинов, но
скоро истощила свои силы. Девушки, которых заточали
в эти монастыри с целью избавиться от них, скоро умирали,
и в преждевременной смерти их обвиняли бессердечных
родственников. Их убивало не умерщвление тела,
а скука и отчаяние. Вслед за порывом высокой религиозности
первых дней жестокая монастырская болезнь (о
которой еще в V веке писал Кассиан) - тупая скука,
уныние в часы после полудня, тихая грусть, переходившая
в страшную слабость, - быстро подтачивала здоровье.
Иные впадали в бешеное неистовство, и слишком
быстро обращающаяся кровь душила их.
Чтобы не наделать своею смертью шума ц не дать
повода упрекать в этом родных, монахине надо было
пробыть в монастыре лет десять (средний предел монастырской
жизни). Пришлось пойти на уступки, и люди
здравомыслящие и опытные прекрасно понимали, что
надо хоть чем-нибудь занять этих затворниц, не оставлять
их слишком одинокими, если хотят продлить их
жизнь. Святой Франциск де Саль основывает орден визитанток,
которые должны попарно посещать больных.
Цезарь де Бус и Ромильон основывают орден урсулинок,
монахинь-воспитательниц. Все находилось под наблюдением
епископов, и монашеского здесь было очень мало.
Монахини вовсе не были затворницами в монастыре.
Визитантки постоянно выходили оттуда, урсулинки принимали
посетителей (по крайней мере, родственников
своих воспитанниц). И те и другие были в постоянных
сношениях с миром, имели достойных уважения руководителей
в лице ораторианцев и доктринеров*. Монахи
этих орденов заслужили славу опытных руководителей
и в подведомственных им женских монастырях проводили
систему умеренности, держались правила не добиваться
невозможного. Золотая середина во всем - вот было
их основное правило.
Основатель ордена урсулинок Ромильон был уже пожилой
человек, некогда протестант, много испытавший
и обратившийся к католичеству. Полагая, что его юнце
провансалки достаточно благоразумны, он собирался
держать своих овечек на тощих пастбищах ораторианских
поучений, однообразных и вполне благоразумных.
В результате скука проникла и сюда, и в одно прекрасное
утро все рухнуло.
* Мужские монашеские ордена проповедников и учителей.

143

Провансальский горец, путешественник, мистик, человек
волнений и страстей, Гофриди вошел сюда в качестве
духовника Маделены, но занялся другим делом. Урсулинки
чувствовали его могущество, а поведение безумно
влюбленной в него девочки заставило их заключить, что
это - могущество дьявола. Всех их охватил страх, а многих
и любовь. Воображение разыгралось вовсю; у всех
закружились головы. И в результате пятеро или шестеро
с плачем и воплем заявили, что ими овладел дьявол. Если
бы урсулинки вели замкнутый, монастырский образ жизни,
то руководитель их мог так или иначе справиться с делом.
Он мог бы, например, под видом дьявола, охотно надевающего
на себя личину любимого человека (как это имело
место в монастыре Кенуа в 1491 году), стать любовником
всех монахинь. Или еще лучше: он мог бы (как это было
в испанских монастырях, о которых рассказывает Льоренте)
уверить монахинь, что священник, удостаивая женщину
своею любовью, освящает ее таким образом и потому грех
с ним является священнодействием. Взгляд, очень распространенный
всюду во Франции: в Париже даже любовниц
духовенства обычно зовут "освященными".
Довольствовался ли Гофриди, пользовавшийся таким
сильным влиянием среди монахинь, одной Маделеной?
Не перешла ли его любовь в распутство? Это остается
невыясненным. Следствие по этому делу указывает только
на одну монахиню, не фигурировавшую на процессе;
она появилась под самый конец и заявила, что отдалась
дьяволу и Гофриди.
Урсулинки жили на виду у всех, всякий мог прийти
к ним, постоянно видеться с ними. Они находились под
присмотром руководителей-доктринеров, людей порядочных
и, кроме того, ревнивых. Сам основатель ордена был
тут же. В своем негодовании он дошел до отчаяния: что за
несчастье для только что народившегося ордена, особенно
старавшегося именно в этот момент распространиться по
всей Франции! Он претендовал на ученость, здравый
смысл, спокойствие - и вдруг такое сумасбродство! Ромильон
хотел сначала замять дело. Он дает секретное поручение
одному из священников изгнать демонов из этих девиц.
Ьо дьявол не пожелал считаться с заклинаниями доктринера.
Благородный дьявол, обитавший в молоденькой
блондинке, должно быть, сам Вельзевул - дьявол гордости,
не удостоил даже разжать зубы.
Между "одержимыми" находилась одна девушка, особенно
близкая Ромильону. Ей было лет двадцать - двадцать
пять, она была очень развита, выросла среди враждующих
религиозных мнений, по рождению протестантка;
лишившись отца и матери, попала в руки отца Ромильона,
также бывшего протестанта. Имя ее - Луиза
Капо - говорит о ее происхождении из простой среды.
Она проявила себя как девушка очень умная и чрезвычайно
страстная. Прибавьте к этому еще поразительную
силу воли. Три месяца, несмотря на адскую бурю, свирепствующую
внутри, она выдерживает отчаянную борьбу,
которая в неделю убила бы человека и посильнее ее.
Она заявила, что в ней обитают три дьявола: Веррина
- добрый католический дьявол, один из демонов воздуха;
Левиафан - дьявол злой, резонер и протестант; и,
наконец, еще один, которого она считала нечистым дьяволом.
Но она забыла еще одного - дьявола ревности.
Она страшно ненавидела эту маленькую блондинку,
гордую благородную барышню, которую Гофриди предпочел
всем остальным. Последняя, хвастаясь своими успехами,
рассказывала, что она была на шабаше, что там
она стала королевой, что она отдалась и ее обожает... сам
князь... - Какой князь? - Луи Гофриди, князь чародеев.
Луиза, для которой это открытие было острым кинжалом,
была слишком порывиста, чтобы усомниться во
всем этом; обезумев сама, она объявила безумной и другую,
чтобы погубить ее. Демона Луизы поддерживали все
другие демоны зависти. Все принялись кричать, что Гофриди-
король чародеев. Повсюду распространялся слух,
что он принял великое посвящение и стал первосвященником
- королем всех волшебников, князем магии всего
земного шара. Вот какую диадему из раскаленного железа
возложили эти дьяволицы на его чело.
Все потеряли голову, даже старик Ромильон. Из ненависти
ли к Гофриди или из страха перед инквизицией, он
берет это дело из рук епископа и отправляет обеих "одержимых",
Луизу и Маделену, в монастырь Сент-Бома,
руководителем которого был отец Михаэлис. Последний
заведовал инквизицией в папской области Авиньона
и мечтал захватить ее в свои руки и во всем Провансе.
(Он специально занимался заклинаниями бесов.) В данном
случае дело-шло исключительно об изгнании бесов.
Но так как обе девушки должны были показать против
Гофриди, то дело попадало в руки инквизиции.
Михаэлис должен был как раз проповедовать в этот
рождественский пост в городе Э перед всем парламентом.
Он сообразил, что такое драматическое дело может
помочь ему, и схватился за него с усердием наших адвокатов,
когда к ним в руки попадает дело об убийстве
или каком-нибудь другом происшествии уголовного характера.
Всю эту драму тянули в течение всего рождественского
поста, рождественских праздников, всего великого поста
и сожжение назначили на страстной неделе, перед
самым праздником Пасхи. Михазлис оставил для себя
последний акт и поручил все дело доминиканцу из фламандцев
- Домипту, прибывшему из Лувена, занимавшемуся
заклинанием бесов и опытному во всех глупостях
того же рода.
Самое лучшее, что мог сделать фламандец, это не
делать самому ничего. У него была в качестве помощницы
Луиза, проявившая себя в этом деле рьяной до
безумия, во много раз более усердной, чем вся святая
инквизиция. Она обладала безудержной яростью, блестящим
красноречием, своеобразным, иной раз очень
странным, но всегда заставлявшим слушателей дрожать
от ужаса, точно перед адским пламенем.
Все свелось, таким образом, к борьбе между двумя
дьяволами, между Луизой и Маделеной, перед лицом
всего народа.
Люди простые, пришедшие помолиться в святое место,
какой-нибудь ювелир или суконщик из Труа в Шампани,
были в восторге, видя, как дьявол Луизы одолевает
других дьяволов и бичует чародеев. Они плакали от
радости и возвращались домой, вознося благодарение
Господу.
На самом деле это было ужасное зрелище (даже по
протоколу грубой редакции фламандца). Вполне взрослая,
возмужалая, мощная провансалка изо дня в день
побивала, мучила, изводила свою жертву, юную, почти
ребенка, но уже истерзанную горем, измученную любовью,
стыдом, припадками эпилепсии.
Протоколы фламандца, составившие вместе с добавлениями
Михаэлиса целый том в четыреста страниц,
являются сводкой ругательств, проклятий, угроз, изрыгаемых
в течение пяти месяцев Луизой, а также и клятв ее,
так как она клянется всем, что только можно придумать
- и святым причастием, и скорым пришествием антихриста,
и непостоянством женщин и т. д. и т.д. От этих
клятв она, во имя обладающих ею дьяволов, опять переходит
к бешеной ярости и дважды в день принимается
мучить свою маленькую жертву, без передышки, ни на
минуту не прерывая ужасного потока брани, пока та,
другая "потерянная", стоящая "одной ногой в аду", не
падала в конвульсиях, не начинала биться о плиты коленями,
всем телом, своей погибшей головой.
Необходимо признать, что Луиза была, по крайней
мере, на четверть сумасшедшей; никакая мошенница не
могла бы выдержать все это так долго. И, кроме того,
чувство ревности делало ее своего рода ясновидящей,
подсказывая каждый раз, чем бы она могла еще ранить
сердце обвиняемой, куда воткнуть еще одну булавку.
Это дело перевернуло все старые представления о дьяволе.
Луизе, одержимой дьяволом, дается святое причастие,
как только она изъявляет к тому желание. Она
распекает лиц, пользующихся величайшим авторитетом.
Когда Катерина Французская, первая урсулинка, приходит
взглянуть на нее и расспросить ее, ей прежде всего
бросаются в глаза ее заблуждения и глупость. А Луиза
бесстыдно отделывается намеком на свою одержимость:
"Дьявол - отец лжи".
Какой-то незначительный, но здравомыслящий человек,
бывший при этом, подхватил эти слова и сказал ей:
"Значит, ты лжешь". И обращаясь к ее экзорцистам*,
прибавил: "Почему вы не заставите замолчать эту женщину?"
Тут он привел им историю Марты, мнимоодержимой
Парижа. Вместо ответа ей тут же, в его присутствии,
дают святое причастие. Приобщающийся дьявол,
дьявол, получающий тело господне!.. Бедняга был ошеломлен...
Он почувствовал все свое ничтожество перед
инквизицией и поспешил уйти, не произнеся больше ни
слова.
Одно из средств, к которому часто прибегала Луиза,
заключалось в том, что она запугивала собравшихся,
говоря: "Я вижу колдунов". И каждый начинал дрожать
за себя.
Торжествуя в Сент-Боме, она простирает свое влияние
и на Марсель. Ее увещеватель - фламандец, возведенный
в странное звание секретаря и поверенного дьявола,
пишет под ее диктовку пять писем.
Во-первых, марсельским капуцинам, чтобы они заставили
Гофриди раскаяться. Потом тем же капуцинам,
чтобы они схватили Гофриди, связали его орарем и держали
под стражей в том доме, который она указывала.
Несколько сдержанных писем Катерине Французской
* Заклинателям бесов.
и отцам-доктринерам, тем самым, что выступали против
нее. Наконец, эта разнузданная, распущенная женщина
наносит оскорбление своей настоятельнице: "Вы сказали
мне при моем отъезде, чтобы я была смиренной и покорной...
Я даю вам такой же совет".
Веррина, дьявол Луизы, демон воздуха и ветра, нашептывает
ей безумные слова, легкомысленные, полные гордости,
наносящие оскорбление друзьям и врагам и даже
самой инквизиции. В один прекрасный день она принимается
смеяться над Михаэлисом, который напрасно терял
время, произнося проповеди в Э, тогда как все сбегались
слушать Луизу в Сент-Боме. "Ты проповедуешь, о Михаэлис,
ты говоришь правду, но продвигаешься мало... А Луиза,
не учась, поняла и достигла вершин совершенства".
Особенно дикую радость испытывала она, мучая Маделену.
Одно ее слово оказывало больше действия, чем
сотня проповедей. Например, варварское слово: "Тебя
сожгут" (17 декабря). Бедная девочка, совершенно потеряв
голову от ужаса, говорила все, что та хотела, подтверждала
все подлости.
Она унижалась перед всеми, просила прощения у матери,
у Ромильона, у всех присутствующих. Если верить
последней, трусиха зазывала ее к себе, просила пожалеть
ее, не наказывать слишком сурово. А та, нежная, как утес,
мягкая, как подводный камень, чувствовала, что эта девочка
вся в ее руках, что она может делать с нею все, что
хочет. Она доводила ее до беспамятства, отнимала последний
остаток души. Это было тоже чародейство, но по
противоположности с Гофриди, это было обладание благодаря
запугиванию. Пускались в ход все средства, чтобы
заставить это униженное создание обвинить и тем самым
погубить того, кого бедняжка все еще любила.
Если бы Маделена упорно стояла на своем, Гофриди
удалось бы ускользнуть из рук суда. Все были настроены
против Луизы.
Даже Михаэлис, которого она превзошла своим красноречием,
готов был скорее бросить все дело, чем способствовать
славе этой особы.
Марсель, напуганный тем, что авиньонская инквизиция
добирается и до него (арестовав одного марсельца),
принялся также защищать Гофриди.
Епископ и капитул особенно защищали своего священника.
Они настаивали на том, что во всем деле нет
ничего, кроме зависти исповедников, обычной ненависти
монахов к лицу из белого духовенства.
Доктринерам очень хотелось положить конец всему
этому. Они были в отчаянии от такого шума. Многих это
так огорчало, что они были готовы оставить все и бросить
монастырь.
Дамы сильно негодовали, особенно мадам Либерта,
жена главы роялистов, вернувших Марсель королю. Все
плакали над Гофриди и говорили, что только дьявол мог
атаковать этого агнца Господня.
Капуцины, которым Луиза так повелительно приказала
схватить Гофриди, находились (как все ордена святого
Франциска) во вражде с доминиканцами. Они завидовали
тому, что те извлекли столько выгоды из своей "одержимой".
Кроме того, так как капуцины вели бродячий образ
жизни и постоянно соприкасались с женщинами, то их
и самих частенько обвиняли в безнравственных поступках.
Им не могло прийтись по вкусу, что начинали так
копаться в жизни лиц, имеющих отношение к церкви. Они
также приняли сторону Гофриди. Одержимые были далеко
не такой редкостью, чтобы и они не могли заполучить
таковых; у них даже имелся и на примете такой. Его
дьявол, понуждаемый веревкой святого Франциска, сказал
совершенно противоположное тому, что говорил дьявол
святого Доминика, и они от его имени писали: "Гофриди
никогда не был чародеем и арестовать его нельзя".
В Сент-Боме этого не ожидали. Луиза как будто растерялась.
Она нашлась только заметить, что, очевидно,
капуцины не обязали предварительно клятвой своего дьявола
говорить только правду. Жалкое возражение, но оно
было поддержано и трепещущей Маделеной.
Маделена, точно собака, которую побили и которая
боится, что ее опять побьют, готова была исполнить все,
даже кусать кого надо и рвать, если прикажут. И вот
ею-то в таком критическом положении и решила кусаться
Луиза.
Сама она заявила только, что епископ, сам не зная
того, оскорбляет Бога; кричала против "марсельских колдунов",
не называя имен. Но самое жестокое и роковое
слово она заставила произнести Маделену. Маделена
объявляет, что одна женщина, у которой за два года до
того умер ребенок, сама удушила его. Ее муж, отец
в слезах бегут в Сент-Бом, без сомнения, чтобы умилостивить
инквизиторов. Но Маделена не смеет взять обратно
своих слов и снова повторяет обвинение.
Кто мог чувствовать себя в безопасности после этого?
Никто. С тех пор как дьявол был возведен в звание
божьего мстителя, с тех пор как под его диктовку стали
писать имена тех, кто мог попасть на костер, каждого
и днем и ночью преследовал кошмар костра.
Марсель, чтобы защититься от папской инквизиции,
должен был искать поддержки у парламента города Э.
К несчастью, городу хорошо было известно, что жители
Э его не любят. Э, небольшой казенный городок чиновничества
и знати, всегда завидовал блеску Марселя, выделявшегося
среди других городов юга. К тому же противник
Марселя, папский инквизитор, желая предупредить
апелляцию Гофриди к парламенту, первый
обратился к нему. Парламент этот был весьма фанатическим
учреждением, во главе которого стояла знать,
обогатившаяся некогда, во время резни вальденсов. Кроме
того, пришли в восторг от того, что к ним, светским
судьям, обращался сам папский инквизитор и создавал
таким образом прецедент, признавая, что в деле, касающемся
духовенства и колдовства, инквизиции принадлежит
только право предварительного разбора дела. Это
было как бы отказом инквизиции от всех ее прежних
притязаний. Льстило судьям Э. и то обстоятельство, что
они, миряне, становились как бы цензорами, реформаторами
нравов духовенства.
В этом деле, где уже было столько необыкновенного,
чудесного, проявилось еще немалое чудо: яростный демон
вдруг стал льстецом, очаровавшим парламент, политиком
и дипломатом. Луиза привела в восторг роялистов
похвальной речью в честь умершего короля. Генрих IV
(кто бы мог это подумать?) был канонизован дьяволом.
Однажды утром ни с того ни с сего он разразился похвалами
в честь "этого благочестивого и святого короля,
в этот самый момент восходящего на небеса".
Вследствие такого трогательного согласия между давними
врагами - парламентом и инквизицией, последняя
могла считать себя отныне обеспеченной поддержкой
светской власти, солдатами и палачом и была уверена,
что посланная парламентом в Сент-Бом комиссия для
опроса "одержимых" выслушает теперь все их утверждения,
все обвинения и составит списки обвиненных - вещь
поистине ужасная. Луиза без всякого смущения обвиняла
теперь капуцинов, защитников Гофриди, заявляя, что они
будут наказаны светской рукой и поплатятся телом
и плотью.
Бедные отцы-капуцины были разбиты. Их дьявол ничего
больше не подсказывал им. Отправившись к епископу,
они заявили, что больше нет возможности отказывать
в повиновении и не представлять Гофриди в Сент-Бом,
но что пусть епископ и капитул сейчас же отзовут его
обратно и объявят находящимся под защитой епископского
суда.
При этом учтено было, конечно, и то обстоятельство,
что появление любимого человека произведет сильное
впечатление на обеих девушек и что, может быть, даже
ужасная Луиза будет поколеблена криком сердца.
Сердце это действительно проснулось от близости
виновного; кажется, ярость ее на время смягчилась. Я не
знаю ничего более пламенного, чем та молитва, с которой
она обращается к Богу, прося спасти того, кого сама
толкала на смерть. "Великий Боже, предлагаю тебе
в жертву все, что приносилось тебе когда-либо с самого
сотворения мира и что будет принесено до конца его... все
за Луи!..
Я хотела бы, чтобы на свете было еще больше душ,
чтобы жертвоприношение было еще большим... Все за
Луи! Отец небесный, помилуй Луи! Сын божий, искупивший
грехи мира, помилуй Луи!.." и т. д.
Напрасная просьба! И зловещая к тому же. Она хотела
одного: чтобы обвиняемый не упорствовал больше,
чтобы он признал себя виновным. Иначе ему был обеспечен
костер, согласно нашему судебному уставу.
Ее собственная участь была уже решена; она ничего
не могла больше сделать. Инквизитор Михаэлис, уже
оскорбленный тем, что именно она превзошла его своим
красноречием, был страшно раздражен тем, что ее экзорцист-фламандец
до такой степени подчинялся ей
и позволял всем видеть все секреты этой трагедии.
Михаэлис правильно рассудил, что от Луизы надо избавиться,
а Маделену спасти и ею заменить первую
насколько возможно в этой драме. Придумано неплохо
и свидетельствует о некоторых сценических навыках.
Зимний сезон - рождественский пост - заполнили
свирепой сивиллой, яростной вакханкой. А на сезон
более мягкий - провансальской весной, великим постом
- надо было выпустить персонажи помягче - женственного
демона в лице больного ребенка, боязливой
блондинки. Барышня происходила из высшего класса
общества, знать была заинтересована в ее участи, провансальский
парламент также.
Михаэлис совсем не был расположен более выслушивать
фламандца, поверенного Луизы, и захлопнул перед
ним дверь, когда тот явился к нему, чтобы посоветоваться
кое о чем. Какой-то капуцин, прибывший также сюда,
при первых же словах Луизы воскликнул: "Замолчи, проклятый
дьявол!"
Гофриди, прибывший тем временем в Сент-Бом,
представлял довольно печальную фигуру. Человек умный,
но слабовольный, он, зная за собой вину, слишком
хорошо угадывал конец этой трагедии и видел, что любимое
им дитя предало его и покинуло в этот ужасный
момент. Он мог полагаться теперь только на себя. Когда
его поставили лицом к лицу с Луизой, та вела себя как
судья, и притом из числа самых старых судей церкви,
жестоких и ловких схоластиков. Она задавала ему догматические
вопросы, и он соглашался со всем, даже
с таким весьма спорным утверждением, что "дьяволу
можно вполне верить, если он даст слово, что говорит
правду, и принесет в этом клятву".
Это продолжалось всего одну неделю. Марсельское
духовенство отозвало Гофриди обратно. Его друзья
- капуцины заявили, что произвели осмотр его комнаты
и не нашли в ней ничего, имеющего отношение к чародейству.
Четыре марсельских каноника явились, чтобы подтвердить
требование духовенства, и увезли его обратно.
Шансы Гофриди были очень низки. Но и у противников
его они были невысоки. Даже между обоими инквизиторами
- Михаэлисом и фламандцем возникло позорное
несогласие. Пристрастие одного к Луизе, другого
- к Маделене не ограничивалось уже только словами, но
явно стало проявляться и в действиях. Фламандец, записывавший
со слов Луизы всякие обвинения, ее проповеди,
откровения - целый хаос неразберихи, настаивал, что
все это - слова Божьи, и боялся, как бы их не оставили
без внимания. Сознавая, что Михаэлис относится ко всему
этому с большим недоверием, он боялся, что тот
в интересах Маделены сожжет эти бумаги и погубит
таким образом Луизу. Он охранял их как мог, заперся
в своей комнате и твердо решил выдерживать осаду.
Михаэлис, пославший к нему парламентера для переговоров,
мог получить бумаги только именем короля и выломав
дверь.
Луиза, ничего не боявшаяся, хотела противопоставить
королю - папу. Фламандец вручил заявление, направленное
против его шефа Михаэлиса, папскому легату
в Авиньоне. Но щепетильный папский двор убоялся
скандала в результате подобных обвинений одного инквизитора
другим и не оказал фламандцу никакой поддержки,
так что тому оставалось только покориться.
Чтобы заставить его молчать, Михаэлис отдал ему бумаги
обратно.
Из записей Михаэлиса образовался второй протокол,
тоже довольно объемистый, но нисколько не соответствующий
первому; он был полон Маделеной. Ради нее
приказывали играть музыку, чтобы попробовать успокоить
ее. Весьма заботливо отмечали, кушала она или нет.
Надо сказать правду, ею чересчур много занимались
и частенько мало почтенным образом. Ей задавали
странные вопросы относительно чародея и тех мест его
тела, которые могли быть отмечены знаком дьявола.
Был произведен осмотр и самой Маделены. И хотя производить
его должны были медики и хирурги парламента,
Михаэлис, в избытке усердия, сам посетил ее в СентБоме
и тщательнейшим образом произвел обследование.
Обошлись без всякой женщины, сведущей в делах такого
рода. Судьи - миряне и монахи, придя к соглашению
и не имея основания опасаться друг друга, выполнили
сами все без лишних формальностей. Только Луиза осудила
их. Дерзкая женщина заклеймила это непристойное
дело раскаленным железом: "Те, которых поглотил потоп,
и то не сделали бы того, что сделали эти... О Содом,
никогда ничего подобного не было сказано о тебе!.."
Она же заявила: "Маделена предалась разврату". Это
действительно было грустнее всего. Бедная, обезумевшая
девушка, в слепой ли чисто животной радости, что ее не
сожгут, или смутно чувствуя, что теперь она имеет влияние
на судей, временами принималась петь, плясать с наглой
распущенностью, с вызывающим бесстыдством.
Старик Ромильон краснел за свою урсулинку. Возмущенный
тем, что все эти люди любовались ее длинными
волосами, он заявил, что их надо срезать, чтобы лишить
ее возможности хвастаться ими.
В хорошие минуты она была покорна и кротка, и тогда
старались заменить ею Луизу. Но ее демоны были
честолюбивы, влюбчивы и вовсе не отличались красноречием
и яростью, как демоны Луизы. Когда хотели заставить
их произносить проповеди, они говорили только
пустяки. Михаэлис принужден был разыгрывать пьесу
один. Будучи главою всего дела, Михаэлис старался теперь
отстранить от него фламандца и заявил, что он уже
изгнал из тела Маделены целую армию дьяволов в шесть
тысяч шестьсот шестьдесят штук и в ней осталось теперь
не больше сотни. Чтобы внушить публике больше доверия
к своим словам, он заставил Маделену выбросить
из себя предмет, с помощью которого навели на нее
порчу (он уверял, что она проглотила его), и сам извлек
его у нее изо рта в виде липкого вещества. Мог ли после
того кто-нибудь еще не верить ему? Уверенность становилась
твердой, непоколебимой.
Маделена находилась на пути к спасению. Но она
сама мешала ему. Поминутно болтала она неблагоразумные
вещи, возбуждавшие ревность в судьях и заставлявшие
их терять терпение. Она признавалась, что всюду
представлялся ей Гофриди, что она всегда видит его. Она
вовсе не скрывала своих эротических снов. "Этой ночью,
- рассказывала она, - я была на шабаше. Чародеи
поклонялись моей статуе, которая вся была покрыта
позолотой. Каждый из них, чтобы почтить ее, предлагал
ей свою кровь, которую они выпускали у себя из рук
с помощью ланцетов. И "он" был тут же, на коленях,
с веревкой на шее, и просил меня вернуться к нему и не
предавать его... Я сопротивлялась ему, тогда он спросил:
"Найдется ли здесь кто-нибудь, кто захотел бы умереть
ради нее?" - "Я", - отвечал какой-то молодой человек,
и чародей заколол его".
В другой раз она видела, что "он" просит у нее хоть
один из ее белокурых волос. "А когда я отказала ему, он
сказал: "Ну, хоть полволоска".
Она уверяла, что всегда сопротивлялась ему. Но
в один прекрасный день, когда дверь оказалась незапертой,
наша "обращенная" со всех ног пустилась бежать
к Гофриди.
Ее схватили и привели обратно, по крайней мере тело.
А душу? Михаэлис не знал, каким образом овладеть ею.
К счастью, он заметил на руке Маделены кольцо с магическими
изображениями. Он стаскивает его, ломает, бросает
в огонь. Полагая, что упорство этой вообще очень
кроткой особы объясняется тем, что в ее комнату пробираются
невидимые чародеи, он ставит у дверей вооруженного,
очень сильного человека, и тот размахивает шпагой
во все стороны, разрубая невидимых на куски.
Лучшим средством обращения Маделены была бы
смерть Гофриди. Пятого февраля инквизитор отправился
произносить свои великопостные проповеди в Э. Увидел
там всех судей и сумел воодушевить их. Парламент,
послушный настояниям, отправляет в Марсель своих посланцев,
чтобы схватить неблагоразумного, который, видя,
что его поддерживают епископ, капитул, капуцины,
воображал, что никто не осмелится арестовать его.
И вот Маделена, с одной стороны, Гофриди - с другой,
прибывают в Э. Маделена находилась в таком возбуждении,
что ее пришлось связать. Она страшно волновалась,
нельзя было поручиться ни за что. И вот додумались
применить к этому совсем больному ребенку
один из тех способов, что могут довести женщин до
конвульсий, а то и до смерти. Генеральный викарий
архиепископа говорит, что во дворце есть мрачная узкая
кладовая, то, что в Испании называлось "местом гноения"
(что можно видеть еще и теперь в Эскуриале).
В старые времена там складывались кости неизвестных
мертвецов. И вот в этот склеп мертвецов приводят дрожащую
девушку. Ее увещевают, приставляя к самому
лицу эти холодные костяшки. Она не умерла от ужаса, но
с этих пор ею овладели вполне, могли делать с нею все,
что хотели. В ней совершенно умертвили совесть, уничтожили
последние остатки нравственного чувства и воли.
Она стала послушным орудием в руках судей; сделалась
готовой на все, чего от нее захотят, льстивой, старающейся
угадать, что может понравиться ее господам. Ей
показывают гугенотов, и она осыпает их оскорблениями.
Ставят ее лицом к лицу с Гофриди, и она наизусть
повторяет ему все пункты обвинения, лучше, чем это
могли бы сделать королевские судьи. Это не мешает ей
яростно лаять, когда ее ведут в церковь, возбуждать
народ против Гофриди, заставляя своего дьявола богохульствовать
во имя чародея. Вельзевул говорит ее устами:
"Я отрекаюсь от Бога во имя Гофриди, отрекаюсь
от Бога" и т. д. А в момент возношения святых даров:
"Да падет на меня кровь праведного, ради Гофриди".
Жестокое сообщничество! Этот дьявол в двух лицах
пронзает одного устами другого. Все, что говорит Маделена,
приписывается Гофриди, и объятая ужасом толпа
не дождется, когда сожгут безгласного богохульника,
изрыгающего нечестие устами этой девушки.
Экзорцисты предлагают ей жестокий вопрос, на который
сами могли бы ответить лучше, чем она: "Почему,
Вельзевул, говоришь ты так дурно о своем лучшем друге?"
И она отвечает: "Если находятся предатели среди
людей, то почему бы не быть им и среди демонов? Когда
я чувствую себя с Гофриди, я готова ради него на все.
А когда вы начинаете принуждать меня, я изменяю ему
и смеюсь над этим".
Она не могла, однако, долго выдерживать гнусное
издевательство. Хотя казалось, демон страха и рабской
угодливости вполне овладел ею, в ней все же осталось
местечко для отчаяния. Она не могла более принимать ни
глотка пищи. И эти люди, в течение пяти месяцев занимавшиеся
тем, что всячески увещевали и заклинали обитавших
в ней дьяволов, хваставшие, что изгнали уже от
шести до семи тысяч их, должны были признать, что она
хотела только одного - умереть и явно искала средства
лишить себя жизни. У нее не хватало только храбрости.
Однажды она ранила себя ланцетом, но не смогла далеко
протолкнуть его. В другой раз она схватила нож, а когда
его у нее отняли, пыталась удушить себя. Она колола
себя иголками и, наконец, решилась на безумную попытку
- пропустить через ухо длинную булавку в голову.
Что же тем временем происходило с Гофриди? Инквизитор,
так подробно останавливающийся на двух девицах,
о нем не говорит почти ничего. Как будто тот уже
умер. А то немногое, что говорит, чрезвычайно странно.
Он рассказывает, что, завязав Гофриди глаза, начинали
иголками искать на его теле места, отмеченные знаком
дьявола; а когда снимали повязку, он с удивлением и ужасом
узнал, что три раза он не почувствовал укола, следовательно,
в трех местах на нем были адские знаки. И инквизитор
прибавляет: "Если бы мы были в Авиньоне,
этого человека сожгли бы завтра же".
Гофриди чувствовал, что погиб, и не пытался защищаться.
Он думал об одном - не может ли спасти его кто-нибудь
из людей, враждебно настроенных по отношению к доминиканцам.
Он изъявил желание исповедаться ораторианцам.
Но этот новый орден был слишком холоден и слишком
благоразумен, чтобы взяться за это дело, зашедшее так
далеко и наверняка проигранное. Тогда Гофриди обращается
опять к нищенствующим монахам, исповедуется капуцинам,
соглашается со всем, с чем и не мог бы согласиться по чистой
совести, лишь бы купить жизнь, хоть бесчестием. В Испании
он, конечно, был бы отозван обратно, остался жив и невредим
и отбыл бы только покаяние в каком-нибудь монастыре.
Но наши парламенты были суровее. Они больше всего
старались доказать непргрешимость светского правосудия.
Капуцины, сами не отличавшиеся особенной чистотой
нравов, вовсе не желали привлекать к себе излишнее
внимание.
Они окружали Гофриди, охраняли, утешали его днем
и ночью, но ставили условие, чтобы он признал себя
чародеем; в таком случае чародейство оказывалось главным
пунктом обвинения и священник-соблазнитель, компрометировавший
все духовенство, отходил на задний
план. Таким образом, его друзья-капуцины ласковыми
настояниями вытянули из него признание, которое, по их
словам, спасало его душу, но в то же время наверняка
предавало тело костру.
Когда мужчина был погублен, решили покончить
с женщинами, сжигать которых не предполагалось. Была
проделана смешная комедия. На многочисленное собрание
духовенства и парламента вызвали Маделену и, обратившись
к ней, приказали дьяволу ее - Вельзевулу
покинуть свое убежище или представить уважительные
причины отказа. Последнего он сделать не сумел и должен
был с позором удалиться.
Потом вызвали Луизу с ее дьяволом Верриной. Но
прежде чем изгнать этого духа, так дружелюбно настроенного
к церкви, монахи уговорили членов парламента,
малоопытных в этих делах, удостовериться в любезности
этого дьявола и заставили его изобразить курьезную
пантомиму. "Что делают серафимы, херувимы и престолы
перед Господом?" - "Это трудно показать, - отвечала
Луиза, - потому что они не имеют тела". Но
когда приказ был повторен, она постаралась выполнить
требование, подражая полету одних, пламенному устремлению
других, поклонению третьих. Так эта знаменитая
Луиза, столь гордая и непреклонная, склонялась перед
судьями, унижалась, целовала помост и, простирая руки,
вытягивалась .на полу.
Удивительное зрелище, фривольное, неприличное. Так
расплачивалась Луиза за приобретенную популярность.
Она завоевала сочувствие собрания, нанеся еще один удар
Гофриди, присутствовавшему здесь. У нее спросили, где
теперь Вельзевул, дьявол, вышедший из Маделены. "Я
отчетливо вижу его в ухе Гофриди", - отвечала Луиза.
Кажется, довольно позора и ужаса. Остается узнать,
что этот несчастный говорил на допросе. Допросы были
обыкновенные и чрезвычайные (то есть пытка). Все, что
он говорил, без сомнения, проливало свет на любопытную
жизнь женских монастырей. Члены парламента жадно
подхватывали его показания, так как их можно было
использовать потом в качестве оружия, а пока что их
хранили как "судебную тайну".
Инквизитора Михаэлиса, на которого нападали в обществе
за его излишнее рвение, весьма похожее на ревность,
его орден отозвал в Париж, и он не был свидетелем
казни Гофриди, сожженного живым в Э четыре дня
спустя (30 апреля 1611 года).
Репутация доминиканцев, подорванная этим процессом,
не очень была поддержана и другим делом "об
одержимости", которое они устроили в Бове (ноябрь)
с таким расчетом, чтобы вся честь выпала на их долю,
и отчет, о котором они напечатали в Париже. Так как
дьявола Луизы можно было упрекнуть в том, что он не
говорил по-латыни, то новая "одержимая", Дениза Лакайль,
оказывается в состоянии, коверкая, произнести
несколько фраз на этом языке. Они подняли большой
шум, показывали ее часто в процессиях и даже заставили
прогуляться из Бове к Льесской Богоматери. Но публика
отнеслась к делу довольно равнодушно. Эти пикардийские
паломничества не производили такого драматического
впечатления, не вызывали такого ужаса, как сентбомский
процесс. Лакайль, при всей ее латыни, не обладала
ни пламенным красноречием провансалки, ни ее
порывистостью, ни яростью. Процесс не имел успеха
и только вызвал насмешки гугенотов.
Что же сталось с двумя соперницами - Маделеной
и Луизой? Первую, вернее только тень ее, держали во
владениях папы из боязни, как бы ее не стали слишком
много расспрашивать об этом темном деле. Ее показывали
публике в качестве примера раскаяния; посылали
вместе с бедными женщинами пилить дрова, которые
потом продавались с благотворительной целью. Родственники,
стыдясь ее, отреклись от нее и покинули.
Что касается Луизы, то она во время процесса говорила:
"Это дело не прославит меня. Как только оно
кончится, я умру". Но этого не случилось. Она не только
не умерла, но убивала еще и других, дьявол-убийца,
сидевший в ней, стал еще яростнее. Она принялась называть
инквизиторам с чрезвычайной точностью, по именам,
фамилиям, прозвищам, всех, кого считала прикосновенным
к колдовству. В числе их была одна бедная
девушка, по имени Онорэ, "слепая на оба глаза"; ее
сожгли живой.
"Будем просить Господа, - заканчивает свой труд
Михаэлис, - чтобы все это послужило ко славе его и его
святой церкви".
VII. ОДЕРЖИМЫЕ ЛУДЕНА.
УРБАН ГРАНДЬЕ. 1632-1634 гг.
Автор "Записок о государстве" (известных только по
отдельным отрывкам из них, так как остальное весьма
благоразумно было уничтожено, как слишком откровенное)
- знаменитый отец Иосиф заявляет в своем труде,
что ему посчастливилось открыть некую ересь, страшно
распространившуюся и захлестнувшую собой бесконечное
число духовников и руководителей монастырей.
Капуцины - славный легион охранников церкви, верные
псы святого стада, пронюхали чутьем и разыскали,
не в пустыне где-нибудь, а в центре Франции - в Шартре,
в Пикардии и в других местах, страшную дичь - испанских
alumbrados (иллюминатов или квиэтистов). Подвергаясь
жестоким преследованиям в Испании, они спасались
бегством во Францию, и сладкий яд, окрещенный
позже именем Молино, проникал всюду в мир женщин,
особенно в женские монастыри.
Самое интересное, что все это открылось слишком
поздно. Дело зашло так далеко, что скрыть его было
невозможно. Капуцины клятвенно утверждали, что в одной
Пикардии (где девушки слабы и кровь горячее, чем
на юге) этим безумием мистической любви было охвачено
шестьдесят тысяч "наставников". Значит, все духовенство,
все духовники, все руководители монастырей.
Надо, конечно, иметь в виду, что в это число в качестве
официального начальства входило много светских людей,
горевших тоже усердием спасать женские души.
Один из них - Дэмарэ из Сен-Сарлена - прославил себя
впоследствии талантливыми и смело написанными "Духовными
утехами".
Чтобы понять, какой неограниченной властью, во
много раз большей, чем во все предшествовавшие времена,
пользовался руководитель женского монастыря, надо
принять во внимание кое-какие новые обстоятельства.
Реформа монастырей, принятая Триентским собором
и устанавливающая более замкнутый образ жизни в них,
серьезно начала проводиться только в царствование Людовика
XIII. До того, при Генрихе IV, ей следовали очень
мало и монахини принимали у себя весь высший свет,
устраивали балы, танцы и т. д. Кардинал Ларошфуко
или, вернее, иезуиты, руководившие им, требовали соблюдения
величайшей благопристойности внутри монастырей.
Значило ли это, что теперь туда не мог входить
никто посторонний? Лишь один мужчина являлся туда
ежедневно и мог войти в любую келью. Таким образом,
реформа эта, закрывая двери монастыря от всего мира,
избавляла руководителя от всякого соперничества, давала
только ему возможность видеться с глазу на глаз
с монахинями и тем усиливала его влияние.
Что происходило в результате? Вопрос этот заинтересовал
людей, специально занимавшихся медициной. Уже
в XVI веке медик Виэр чрезвычайно ясно освещает его.
В четвертой книге своих работ он говорит, что многих
монахинь любовь доводила до бешенства. В книге третьей
он рассказывает о весьма почтенном испанском
священнике, который, зайдя случайно в один из женских
монастырей в Риме, вышел оттуда сумасшедшим и заявил,
что все эти супруги Иисуса принадлежат и ему,
священнику, наместнику Иисуса. Он заставлял служить
обедни, чтобы Господь даровал ему милость жениться' на
всем монастыре. Если случайный посетитель производил
такое впечатление, то можно представить, каково было
положение руководителя монастыря. Он был единственным
мужчиной здесь, мог проводить с монахинями целые
дни, ежечасно выслушивать откровенные признания об
их слабости, томлении.
Чувственность стояла далеко не на первом месте
у этих женщин. Надо иметь в виду главным образом
настоятельную потребность как-нибудь разнообразить
это существование, отвлечься от этой монотонной жизни
хоть чем-нибудь, какой-нибудь мечтой. Сколько нового
дает эта эпоха. Путешествия, открытие Индии, Новой
Земли, печатание книг, особенно романов! И все это идет
мимо, волнует другие умы. Разве мыслимо вынести тяготу
однообразной монастырской жизни, скуку длинных
служб, прерываемых для разнообразия какой-нибудь гнусавой
проповедью?
Даже миряне, при всем разнообразии их жизни, стараются
добиться, чтобы исповедники разрешали им грех
непостоянства.
И мало-помалу духовенство, принуждаемое силой,
сдается. Большая, разнообразная литература посвящается
казуистике - искусству разрешать все. Она шагает
вперед необычайно быстро: что накануне казалось снисходительным,
то назавтра кажется уже суровым.
Казуистика предназначалась для мира, мистика
- для монастырей. Уничтожение личности, умерщвление
воли - вот главный мистический принцип. Дэмарэ дает
нам истинное понятие об этой морали. "Посвятивший
себя Богу, - говорит он, - тем самым заклал, уничтожил
себя и существует уже только в Боге. С этих пор он
уже не может совершать ничего дурного. Высшая часть
в нем настолько божественна, что не чувствует того, что
творит другая".
Следовало бы полагать, что громкие крики рьяного
отца Иосифа против совращенных ересью не останутся
без внимания и повлекут за собой расследование дела;
что еретики (столь многочисленные, что только в одной
провинции насчитывали шестьдесят тысяч их проповедников)
будут тщательно допрошены и, таким образом,
узнается все. Оказывается, нет: они сразу исчезли куда-то
и не подавали о себе никаких известий. Как-будто кое-кто
все-таки был схвачен. Но никакого процесса начато не
было и обо всем хранилось глубокое молчание. Повидимому
Ришелье" нисколько не старался поглубже
вникнуть в дело. Расположение его к капуцинам не делало
его слепым до такой степени, чтобы он последовал
в этом случае их наставлениям, то есть в конце концов
предал бы их руками всех "еретиков" инквизиции. В общем,
монах всегда ненавидел белого священника. Монах
был полным господином над испанскими женщинами,
но француженкам он приходился не по вкусу вследствие
его нечистоплотности. Они предпочитали священника
- немонаха или иезуита - исповедника - амфибию,
полумонаха, полумирянина. Если бы Ришелье дал волю
всей этой стае капуцинов, францисканцев, кармелитов,
доминиканцев и т. д., кто мог бы поручиться за безопасность
белого духовенства? Никто. Да и какой наставник,
священник, даже самый честный, не прибегал
к сладкому языку квиэтистов, говоря со своими духовными
дочерьми?
Ришелье не решался раздражать духовенство в этот
момент, когда готовился созвать Генеральные Штаты,
чтобы выпросить пособие на войну. Монахам было разрешено
начать только один процесс и только против
одного священника, и притом священника-колдуна. Это
последнее обстоятельство давало возможность заслонить
суть д&ла (как и в процессе Гофриди), так что исповед6
Ж. Мишле 161
ника, наставника в нем совсем не было видно и каждый
из духовенства со спокойной совестью мог говорить:
"Это не я".
Благодаря такой предосторожности дело Грандье остается
далеко не выясненным. Его историк - капуцин
Транкиль пытается доказать, что он колдун, даже больше
- дьявол. Менаж, напротив, считает его одним из самых
великих людей, когда-либо обвиненных в магии, мучеником
свободной мысли.
Чтобы немного больше уяснить дело Грандье, надо
рассматривать его не отдельно, а включить в состав
дьявольской трилогии того времени. Оно явится, таким
образом, вторым актом этой трилогии; акт первый
- ужасное дело Гофриди и акт третий - дело в Лувье до
некоторой степени осветят его.
Все три дела очень похожи одно на другое и потому
и составляют одно целое. Везде - развратный священник,
везде завистливый монах и сумасшедшая монахиня,
устами которой говорит дьявол, а в конце концов
- сожженный поп.
Все это проливает некоторый свет на дело и позволяет
рассмотреть его яснее, чем в испанских и итальянских
монастырях, где оно обычно заволакивается грязной тиной.
Монахини этих стран, отличаясь южной леностью
и поразительной пассивностью, ведут жизнь сераля, если
не хуже.
Французские монахини, наоборот, обладают сильно
развитой личностью, живостью, настойчивостью, страшно
ревнивы, в гневе - настоящие дьяволицы. Они откровенно
и громогласно сыплют обвинениями. Их признания
чрезвычайно ясны, ясны до такой степени, что
весь мир краснеет от них, и то, что в течение тридцати лет
во всех трех процессах внушало сначала только ужас, под
свист и крики отвращения снизошло под конец на степень
пошлости.
Нельзя было ожидать, чтобы такое скандальное для
католиков дело разыгралось именно в Лудене, в центре
Пуату, среди гугенотов, на их глазах, под их насмешки.
Но именно здесь-то, в старинных протестантских городах,
католики жили, как в завоеванной стране, с величайшей
свободой, не без основания полагая, что
люди, которых так часто вырезали, недавно побежденные,
не осмелятся поднять голос против них. Католический
Луден (чиновники, священники, монахи, немного
знати, несколько ремесленников) жил сначала
дружно, точно настоящая колония завоевателей. Но
скоро в колонии этой произошел раскол, насколько
можно предположить, вследствие соперничества между
священником и монахом.
Монахи, многочисленные и надменные, в качестве
миссионеров нового исповедания, первенствовали в этом
городе протестантов и исповедовали дам - католичек,
когда из Бордо прибыл молодой священник, воспитанный
иезуитами, просвещенный, любезный, обладавший
даром хорошо писать и еще лучше говорить. Он гремел
с кафедры, а скоро прогремел и во всем мире. Он был
северянин по происхождению (из Мансо) и большой
спорщик, но по воспитанию - южанин, не постоянен, как
бордосец, болтлив и легкомыслен, как гасконец.
В короткое время он перессорил весь городок, причем
женщины были за него, мужчины (почти все) - против.
Он становится заносчивым, несносным, старается поразить
всех своим великолепием; отпускает насмешки по
адресу кармелитов, говорит с кафедры дерзости против
монахов вообще. На его проповеди собиралась такая
толпа, что можно было задохнуться. Величественный,
тщеславный, он шествовал по улицам Лудена, как истый
отец церкви, а по ночам, уже менее крикливо, проскальзывал
в аллеи и задние двери домов.
Женщины были в его полном распоряжении. Жена
королевского адвоката была необычайно нежна к нему,
дочь королевского прокурора, имевшая от него ребенка,
еще того больше. Но это еще не все. Этот победитель,
хозяин всех дам, шел все дальше и добрался до монахинь.
В это время повсюду были урсулинки, сестры, отдавшиеся
делу воспитания детей, женщины-миссионерки
в протестантском краю. Они всячески льстили матерям,
очаровывали их и привлекали к себе детей. В Лудене был
совсем небольшой монастырь урсулинок из благородных
и бедных девиц. Сам по себе монастырь был беден, при
его основании ему было дано только помещение - старая
гугенотская школа. Настоятельница, дама из очень
знатной и родовитой семьи, горела желанием поднять
свой монастырь, расширить его, обогатить, сделать известным.
Весьма возможно, что она пригласила бы к себе
Грандье, бывшего в моде, но в монастыре уже был
в качестве руководителя священник, имевший прочные
связи в краю, близкий родственник двух главных чиновников
города. Каноник Миньон, как его звали, держал
в руках настоятельницу. И вот оба они из признаний
исповедующихся монахинь (настоятельницы также исповедуют
монахинь) делают ужасное заключение, что молодые
монахини только и мечтают, что о Грандье, только
и говорят о нем.
Тогда руководитель монастыря, узнавший о грозящей
ему опасности, обманутый муж и оскорбленный отец
(три скандала в одном семействе) соединяются вместе
в своей зависти и ненависти и клянутся погубить Грандье.
Чтобы лучше успеть в этом, они предоставляют идти
делу своим чередом. Этого достаточно, чтобы Грандье
сам погубил себя. И вот разыгралась история, наделавшая
такого шуму, что чуть не обрушился весь город.
Монахини в этом старом гугенотском доме не могли
чувствовать себя совершенно спокойно. Их воспитанницы,
дети горожан, может быть. также и молодые монахини
находили удовольствие в том, чтобы пугать других,
играя в привидения, призраки и т. п. Среди этих девочек
из богатых семей, избалованных, было мало порядка.
Ночью они бегали по коридорам и, конечно, многого
пугались и сами. Некоторые заболевали или нервничали.
Но самым ужасным из всех привидений, приходивших
к ним по ночам, был Грандье, о скандальных похождениях
которого они слишком много слышали днем. Иные,
просыпаясь чересчур поздно, заявляли, что видели его,
чувствовали ночью возле себя - дерзкого, победительного.
Были ли это только иллюзии, шутки послушниц?
Или это был сам Грандье, подкупавший привратницу или
пробиравшийся воровским манером? Это покрыто мраком
неизвестности.
И вот трое врагов Грандье решают, что теперь он в их
руках. Прежде всего среди покровительствуемых ими
бедняков они находят двух человек, которые соглашаются
громко заявить, что больше не могут терпеть у себя
такого развратного священника, колдуна, дьявола, вольнодумца,
который "в церкви становится только на одно
колено"; что он насмехается над всеми постановлениями
и дает разрешения в ущерб правам епископа. Последнее
обвинение было направлено очень ловко, так как восстановляло
против Грандье епископа Пуатье, естественного
защитника священника, и отдавало его, таким образом,
на съедение монахам.
Надо признать, что все это было проделано гениально.
Направив против него обвинения устами бедняков,
находят также чрезвычайно полезным поколотить его
рукою кого-нибудь из знати. В те времена дуэлей человек,
бесчестно побитый палкой, терял все в общественном
мнении и особенно в глазах женщин.
Грандье почувствовал всю силу удара. Любя шум во
всяком деле, он отправляется к самому королю, бросается
на колени, просит отомстить за его рясу. Король готов
был стать на его сторону, но нашлись люди, донесшие
королю, что оскорбление - это результат любовных
похождений Грандье и ярости обманутого мужа.
Церковным судом в Пуатье Грандье был приговорен
к отбытию покаяния и изгнанию из Лудена, то есть был
обесчещен как священник. Но светский суд, пересмотрев
дело, нашел Грандье невиновным. За него был также
и Сурди, архиепископ Бордо, стоявший выше епископа
Пуатье. Этот воинственный прелат, храбрый адмирал,
моряк еще в большей степени, чем священник, только
пожал плечами, когда ему сообщили обо всех грешках
Грандье. Он не признал за ним вины, но в то же время
мудро посоветовал ему отправиться на житье куда угодно,
только не в Луден.
Но Грандье в своей гордости именно этого-то и не
желал делать. Ему хотелось воспользоваться победой на
месте самой битвы и похвастаться перед дамами. И вот
он возвращается в Луден белым днем с большим шумом.
Все смотрят на него из окон, а он шествует, увенчанный
лаврами.
Не ограничившись этой глупостью, Грандье угрожает
своим врагам, требует удовлетворения. Противники его,
сами попав таким образом в опасное положение, вспоминают
дело Гофриди, в котором дьявол, отец лжи, реабилитированный
самым почетным образом, фигурировал
в качестве свидетеля, заслуживающего веры как со
стороны церкви, так и со стороны чиновников короля.
Отчаявшись в других средствах, они взывают к дьяволу,
и тот появляется к их услугам в образе урсулинок.
Дело было задумано смело. Но в успехе его было
заинтересовано столько людей! Настоятельница мечтала,
что ее монастырь, бедный и неизвестный, привлечет скоро
внимание королевского двора, всей провинции, всей
вселенной. Монахи видели скорую победу над соперником
- белым духовенством. Для них вернулись времена
тех битв с дьяволом, что происходили (в прежние столетия)
обычно перед дверьми церкви, когда напуганный
народ испытывал радость, видя, как милосердный Господь
одерживает победу; времена, когда гугенотов поражал
сам дьявол. '
В этой трагикомедии сражающийся с дьяволом был
самим Богом или по меньшей мере архангелом, поражающим
дракона. Он сходил с возвышения измученный,
обливаясь потом, но торжествующий: толпа несла его на
руках и добрые женщины плакали от радости.
Вот почему надо было подбавить в этот процесс хоть
немножко колдовства. Люди больше всего интересовались
дьяволом. Правда, нельзя было всегда принудить
его выходить из тела в виде черной жабы (как в Бордо
в 1610 году). Но монахи могли возместить этот недостаток
прекрасной сценической постановкой. В провансальском
деле значительная доля успеха объяснялась пустынным
гротом Магдалины и сент-бомскими ужасами. Луден
брал шумом, яростной вакханалией целой армии
заклинателей, разделившихся по разным церквам.
А в процессе Лувье, о котором мы будем говорить дальше,
ради оживления уже пришедшего в упадок жанра
придумывают ночную сцену, во время которой дьяволы,
обитающие в монахинях, при свете факелов роют землю
и вытаскивают спрятанные там амулеты.
Луденская история началась с того, что настоятельница
и какая-то вполне послушная ей монахиня начали
биться в конвульсиях и бормотать на дьявольском наречии.
Другие монахини принялись им подражать, а одна,
особенно отважная, взяла на себя роль Луизы Марсельской,
самого дьявола Левиафана, главного демона во
всех ябеднических и крючкотворных делах. Весь городок
приходит в движение. Монахи всевозможных орденов
завладевают монахинями и, поделив их между собой,
втроем, вчетвером подвизаются в изгнании дьявола из
каждой. Они поделили между собой и церкви, причем
капуцины захватили себе сразу две. Народ толпами устремляется
туда, туда бегут все женщины, и среди напуганной,
трепещущей аудитории не одна из них кричит,
что ею также владеет дьявол. Шесть городских девушек
оказываются "одержимыми". И простой рассказ об этих
ужасах делает такими же "одержимыми" двух женщин из
Шинона.
Об этом говорят всюду - в Париже, при дворе. Наша
королева испанка с сильно развитым воображением
и очень благочестивая - присылает своего священника,
а лорд Монтегю, заядлый папист, - своего верного
чиновника, который все видел, всему поверил и обо всем
донес папе. Таким образом, чудо было признано. Все
видели раны одной из монахинь и стигматы на руках
настоятельницы - знаки, которыми отметил их дьявол.
Что говорил об этом король Франции? Все его благочестие
обратилось в страх перед дьяволом и адом. Говорят,
Ришелье с удовольствием поддерживал в нем это
настроение. Я сомневаюсь в этом. В дьяволах было
слишком много испанского элемента, и они, конечно,
должны были поддерживать испанскую партию. Если бы
они принялись разговаривать о политике, то совсем не
в духе Ришелье. По всей вероятности, он их просто
боялся. Он оказал им честь, послав собственную племянницу
в Луден, чтобы засвидетельствовать интерес к делу.
Двор поверил, но сам Луден не верил нисколько. Эти
дьяволы, жалкие подражатели марсельских, повторяли
утром то, чему учили их накануне вечером по известному
руководству отца Михаэлиса. Они не сумели бы сказать
ничего, если бы секретные увещеватели их, старательно
разучивая с ними дневной фарс по ночам, не учили их, как
выступать и что говорить перед народом.
Крупный чиновник - судья города, выйдя из себя,
явился сам взглянуть на эти плутни и пригрозил, что
выведет все на чистую воду. Таково же было тайное
мнение об этих "чудесах" и архиепископа Бордоского,
к которому апеллировал Грандье. Им было послано специальное
распоряжение относительно монахов-экзорцистов
с целью положить конец их произволу, тем более
что его хирург, осмотрев девушек, заявил, что не находит
их ни одержимыми, ни сумасшедшими, ни больными.
Кто же они в таком случае? Несомненно, обманщицы.
С этого времени в течение целого века длится состязание
медика и дьявола, борьба знания и света против
тьмы и невежества. Мы знаем, что начато было это
состязание Агриппой и Виэром. Доктор Дункан храбро
продолжал его в Лудене и бесстрашно заявил, что все это
дело достойно смеха. Демон, которого считали таким
непокорным, испугался, замолчал, совсем не подавал голоса.
Но страсти чересчур разыгрались, и дело не могло
кончиться этим. Поток обвинений, направленных против
Грандье, был так силен, что забрызгал грязью и самих
обвинителей. Один из близких к ним людей, аптекарь,
громко сказал про какую-то богатую барышню, что она
была любовницей попа. Его, как клеветника, приговорили
к публичному покаянию.
Настоятельница растерялась. Ничего не стоило установить,
что ее стигматы были разрисованы и подмалевывались
каждый день. Но она приходилась родственницей
королевскому советнику Лобардемону, и тот спас
ее. Его, собственно, послали срыть форты Лудена. Но он
добивается, чтобы поручили ему и суд над Грандье. Он
ставит в известность кардинала, что обвиняемый - приятель
одного из многочисленных агентов враждебной
Ришелье королевы Марии Медичи", что он сделался
секретарем своей прихожанки и от ее имени пишет подлые
памфлеты.
В конце концов Ришелье был бы не прочь проявить
великодушие и оставить без внимания это дело, ставившее
его в немного затруднительное положение. Но капуцины
и отец Иосиф внимательно наблюдали за всем
этим. Ришелье дал бы им прекрасный повод восстановить
против него короля, если бы он не проявил к делу
никакого интереса. Некто Кийэ, хорошо понимавший,
как создано это дело, отправился предупредить Ришелье;
но последний, боясь выслушать, так косо посмотрел на
него, что тот счел благоразумным спастись бегством
в Италию.
Шестого декабря 1633 года прибывает Лобардемон,
а с ним вместе и ужас. Власть его была не ограничена, он
олицетворял самого короля. Была пущена в ход вся сила
государства, страшная дубина - и все только для того,
чтобы убить муху.
Власти города негодовали; гражданский судья предупредил
Грандье, что на следующий день арестует его. Но
тот не обратил на это никакого внимания и дал арестовать
себя. Без всякого суда его схватили и бросили в Анжерскую
тюрьму. Потом взяли оттуда и посадили, как
вы думаете - куда? В комнату в доме одного из его
врагов, который приказал заделать камнем все окна,
чтобы он там скорее задохнулся. Гнусное испытание
- поиски дьявольских знаков, было произведено его же
обвинителями. Те собственноручно втыкали в его тело
иголки, подвергая его таким образом предварительному
наказанию, заранее предвкушая его казнь. Его тащат
в церковь и ставят лицом к лицу с девицами, которым
Лобардемон вернул дар речи. Он видит перед собой
вакханок, которых приговоренный к покаянию аптекарь
до такой степени спаивал своими настойками, что они
становились настоящими фуриями, и однажды Грандье
чуть не погиб от их ногтей.
Не будучи в состоянии подражать красноречию марсельской
одержимой, они заменили его цинизмом. Отвратительное
зрелище! Этих девушек признают одержимыми
только затем, чтобы дать волю фурии чувственности.
Это, без сомнения, способствовало увеличению
аудитории.
Сюда приходили слушать из уст женщин то, чего ни
одна никогда не решалась произнести до тех пор.
Все это становилось все более смешным, так же, впрочем,
как и отвратительным. Даже то немногое, что заставляли
их зазубривать по-латыни, они коверкали
вкривь и вкось. Публика находила, что дьяволы не могли
бы выдержать экзамен за четыре класса. Капуцины, ничуть
не смущаясь, заявляли, что если эти дьяволы не
сильны в латыни, зато превосходно говорят по-ирокезски
и на других столь же известных языках.
Гнусный фарс с расстояния шестьдесят миль в СенЖермене,
в Лувре, где был король и двор, казался чудом,
страшным, наводящим ужас. Двор испытывал восторг
и трепет. Ришелье (без сомнения, с целью угодить) пустился
на подлость. Он велел заплатить и монахиням
и экзорцистам.
Столь великая милость воспламенила еще больше
всю шайку и сделала ее совсем безумной. За сумасшедшими
речами последовали бесстыдные поступки. Экзорцисты
под предлогом, что монахини очень устали, отправляли
их за город прогуляться и сами гуляли с ними.
Одна из них забеременела. По крайней мере, налицо
были все признаки. Но на пятом-шестом месяце все исчезло,
и дьявол, обитавший в ней, заявил, что это он из
мести к бедной монахине придал ей вид беременной. Это
передает нам историк дела в Лувье.
Уверяют, что отец Иосиф секретным образом приезжал
сюда, но, убедившись, что дело погибло, потихоньку уехал
обратно. Приезжали и иезуиты, изгоняли бесов, но, предвидя
конец дела, также устранились. Но монахи-капуцины
так глубоко завязли, что им оставалось только спасаться,
наводя страх на других. Они расставили коварную ловушку
храброму судье и его жене, желая их погубить и таким
образом избавиться от противодействия правосудия. Наконец,
они побудили комиссию поскорее покончить с Грандье.
Дальше дело не могло идти таким образом. Даже
монахини стали изменять им. Вслед за ужасной оргией
чувственного неистовства и бесстыдных криков, требовавших
человеческой крови, две или три совершенно лишились
сил. Почувствовали отвращение ко всему и ужас.
Теперь они уже проклинали самих себя. Несмотря на то
что их ожидала ужасная участь, если бы они сказали
правду, несмотря на уверенность, что в таком случае им
придется кончить жизнь в подземной тюрьме, они все же
заявили в церкви, что осуждены на вечные муки, что это
была только игра в дьявола и что Грандье невинен.
Они погубили себя, но дело от того не прекратилось.
Не прекратило его и прошение, посланное от всего города
королю. Грандье был приговорен к сожжению (18
августа 1634 года). Ярость его врагов была так велика,
что, прежде чем сжечь его, они потребовали, чтобы еще
раз поискали иголками на его теле знаки дьявола. Один
из судей изъявил даже желание, чтобы ему вырвали ногти,
но хирург отказался сделать это.
Боялись голоса с эшафота, последних слов казнимого.
Так как в его бумагах нашли заметку против безбрачия
духовенства, то люди, объявившие его колдуном, считали
его и вольнодумцем. Вспоминали смелые слова мучеников
свободной мысли, бросаемые ими в лицо судьям,
вспоминали последнее слово Джордано Бруно, смелую
выходку Ванини. Грандье старались внушить, что если он
будет вести себя благоразумно, то. его избавят от огня,
предварительно удушив. Слабовольный поп, любивший
тело, ради него обещал молчать. И действительно, не
сказал ничего ни дорогою, ни на эшафоте. Когда его
привязали к столбу и все уже было готово, чтобы сжечь
его, один монах, исповедовавший Грандье, не дожидаясь
палача, поджег костер. Осужденный успел только воскликнуть:
"А, так вы обманули меня!" Тут взметнулись языки
пламени и нельзя было разобрать ничего, кроме криков.
Ришелье в своих мемуарах мало говорит об этом деле и,
видимо, стыдится его. Он дает понять, что следовал
донесениям, которые делались ему, голосу общественного
мнения. Но во всяком случае он, поддерживая экзорцистов,
отпуская узду капуцинам, позволяя им торжествовать во
Франции, поощрял тем самым мошенников. Сперва Гофриди,
потом Грандье, потом еще более грязное дело в Лувье.
В 1634 году бесы, изгнанные из Пуату, перекочевывают
в Нормандию, повторяя глупые выходки Сент-Бома
и не обнаруживая ни изобретательности, ни таланта, ни
фантазии. Страшный "Левиафан" Прованса, превращенный
в пародию в Лудене, теряет свое жало южанина
и выпутывается, только заставляя девушек говорить языком
Содома. Он становится тяжеловесным северянином
и обнаруживает положительное скудоумие.
VIII. ОДЕРЖИМЫЕ ЛУВЬЕ,
МАДЕЛЕНА БАВЕН. 1633-1647 гг.
Если бы Ришелье не отказал отцу Иосифу произвести
следствие по делу о настоятелях-иллюминатах, то внутренняя
жизнь женских монастырей предстала бы перед
нами совсем в ином освещении. История в Лувье, гораздо
более назидательная, чем история Э и Лудена, показала,
что руководитель монастыря, хотя бы он в учении иллюминатов
и получил новое средство совращения монахинь,
оттого не меньше прибегал к старым проделкам
"колдовства", появлению дьяволов, ангелов и т.д.*
* Обмануть того, кто сам этого хочет, чрезвычайно легко. Целибат
(безбрачие) в эти времена, когда посты (своего рода монастырское
кровопускание) уменьшаются, оказывается гораздо более трудной
вещью, чем в средние века. Многие умирали от бездеятельной жизни
и полнокровия. Монахини, вовсе не скрывая своих мук, поверяли их
сестрам, исповедникам. Пресвятой Деве. Признания эти скорее трогательны,
чем смешны, и вызывают чувство жалости. В бумагах итальянской
инквизиции можно прочесть такое признание одной монахини.
Самым наивным образом она обращается к Магдалине: "Прошу тебя,
Пресвятая Дева, пошли мне кого-нибудь, с кем я могла бы согрешить".
Каков бы ни был возраст руководителя, последний всегда подвергался
опасности. Монахи же верили, что все святое может только освятить,
все чистое - только очистить. Народ, смеясь, называл их "освященными".
Верование это было очень распространено в монастырях.
Из трех руководителей монастыря в Лувье, за тридцатилетний
срок сменивших один другого, первый, Давид,
был иллюминатом и сторонником взглядов Молино
(раньше самого Молино)^; второй, Пикар, действовал
с помощью дьявола и был колдуном. Третий, Буле, выступал
под видом ангела. Основной работой по этому
делу является "История Маделены Бавен, монахини из
Лувье, с приложением допроса ее и т. д., 1652 г., in 4°,
Руан"*. Дата этой книги объясняет ее вполне независимый
дух. Во время фронды некий отважный священникораторианец
нашел в руанской тюрьме эту монахиню
и решился под ее диктовку написать историю ее жизни.
Маделена, родившаяся в Руане в 1607 году, девяти лет
осталась сиротой. Когда ей исполнилось двенадцать лет,
ее отдали в учение к белошвейке. Духовник этой семьи,
францисканец, был полным хозяином в доме; белошвейка
эта шила на монахинь и вполне зависела от церкви.
Монах уверял учениц (без сомнения, при помощи белладонны
и других колдовских снадобий), что он водил их
на шабаш и женился на них перед дьяволом Дагоном. Он
обладал уже тремя, и четырнадцатилетняя Маделена была
четвертой.
Она была очень набожна и особенно почитала святого
Франциска. В это время в Лувье основывается францисканский
монастырь одной дамой из Руана, вдовой
прокурора Эннекена, повешенного за мошенничество.
Дама хотела таким образом посодействовать спасению
души своего умершего мужа. Она посоветовалась относительно
этого с одним уже очень пожилым священником
Давидом, и тот стал руководителем нового монастыря.
Монастырь этот, бедный и мрачный, основанный
по такому печальному случаю, стоял за городом, среди
леса. Он казался местом строгой, уединенной жизни.
Давид был известен своей книгой "Бич сладострастников"
- странным и свирепым сочинением, направленным
против монашеских заблуждений. У этого сурового
человека были весьма странные понятия о чистоте
и непорочности. Он был адамит и проповедовал, чтобы
все ходили нагими, как это делал Адам в своей непорочности.
Покоряясь его настояниям, монахини, чтобы
привести к покорности и полному унижению послушниц,
вполне подчинить их себе, требовали, чтобы эти юные
*Я не знаю книги, которая производила бы более сильное
и ужасное впечатление; она вполне заслуживает быть изданной вновь.
девы вернулись к состоянию прародительницы. Их приучали
к этому в закрытых местах сада и даже в церковке.
Маделена, принятая в число послушниц монастыря, была
слишком горда (а может быть, слишком чиста), чтобы
переносить эту странную жизнь. Она ей не нравилась,
и однажды Маделену разбранили за то, что она попробовала
во время причащения прикрыться престольной пеленой.
Она не могла уже с открытой дуйюй подойти к настоятельнице
и перестала исповедоваться ей (обычно настоятельницы
очень любят проделывать это). Она больше
доверяла старику Давиду, и тот выделял ее из всех остальных.
Он сам исповедуется ей в своих немощах; не скрывает
от нее своих взглядов и посвящает в учение иллюминатов,
которому следовал монастырь. "Тело не может загрязнить
душу. Грех надо убивать грехом же; он дает смирение
и убивает гордость" и т. д. Монахини, пропитавшись
насквозь этими наставлениями, втихомолку проводят их
в жизнь. Маделена приходит в ужас от их испорченности.
Она удаляется от них, держится в стороне, а получив
место привратницы, живет совершенно отдельно.
Ей было восемнадцать лет, когда Давид умер. Его
престарелый возраст не позволял ему заходить далеко
в отношениях к Маделене. Но преемник его Пйкар начинает
яростно преследовать ее. Во время исповеди он
твердит ей только о любви; поручает ей заведовать ризницей,
чтобы иметь возможность видеться с ней наедине.
Он нисколько не нравился Маделене, но монахини не
разрешали ей взять другого духовника, боясь, как бы она
не выдала тому их маленькие тайны. Это отдает ее в руки
Пикара. Он овладел ею, когда она была больна, почти
при смерти. Она отдалась, отдалась из страха, так как он
уверил ее, что Давид передал ему какие-то дьявольские
формулы. Она отдалась также из жалости, так как он
заболел сам и умолял ее прийти к нему. С этого времени
он стал полным господином над нею и, кажется, расстраивал
ее рассудок разными снадобьями, употреблявшимися
на шабаше. Она уверяла, что бывала на шабашах,
переносясь туда вместе с Пикаром, что она была
гам престолом и жертвой. В одном не может быть сомнения
- что она была именно жертвой.
Но Пикар не удовольствовался наслаждениями шабаша,
державшегося принципа бесплодия. Маделена забеременела.
Монахини, нравы которых были ему известны, боялись
его. Была и другая причина их боязни. Он пользовался
доверием в городе, был энергичен и много содействовал
обогащению монастыря, привлекая всякие пожертвования
и даяния. Он выстроил в монастыре большую
церковь. Луденское дело хорошо показало, какое честолюбие
двигало монастырями, сколько было соперничества
между ними, сколько зависти друг к другу. Пикар,
благодаря особому доверию к нему людей богатых, приобрел
репутацию благодетеля монастыря, считался как
бы вторым его основателем. "Душа моя, - говорил он
Маделене, - ведь эту церковь, такую роскошную, выстроил
я. После моей смерти ты увидишь чудеса... Разве
ты не веришь этому?"
Этот господин не испытывал никакого беспокойства.
Он внес за Маделену вклад, и та стала монахиней. Оставив
место привратницы и переселившись, в самый монастырь,
она могла удобнее устроиться с родами или
с абортом.
Имея в своем распоряжении кое-какие средства и некоторые
знания, монастыри могли обходиться и без врачей.
Маделена говорит, что она рожала несколько раз; но
ничего не говорит о том, что делалось с новорожденными.
Пикар, уже пожилой, боялся, как бы Маделена по
легкомыслию не захотела в одно прекрасное утро взять
себе другого духовника, которому и призналась бы во
всем. И вот он прибегает к гнусному средству, чтобы
привязать ее к себе навсегда. Он требует от нее клятвы,
что она умрет вместе с ним, что она будет жить, только
пока жив он. Это странным образом действует на ее
рассудок. Что, он возьмет ее с собою в могилу? Потащит
за собой в ад? Она считает себя совершенно погибшей. Он
сделал ее своей собственностью, погубил ее душу, распоряжался
ею, как хотел. Он бесстыдно обходился с нею
на шабаше в присутствии своего помощника Буле, тоже
приведшего для себя женщину. Он заставлял ее помогать
ему овладеть другими монахинями при помощи "порчи"
и колдовства. Гостия, смоченная кровью Маделены и зарытая
в саду, должна была помутить их рассудок.
Это было как раз в год сожжения Урбана Грандье. Во
всей Франции только и говорили, что о луденских дьяволах.
Пенитенциарий Эврэ, бывший одним из действующих
лиц в этой истории, шлет в Нормандию страшные
донесения. Маделена заявляет, что ею владеет дьявол,
что он бьет ее; кот с огненными глазами преследует ее
своею любовью. Понемногу и другие монахини начинают
испытывать странное, сверхъестественное возбуждение.
Маделена обратилась с просьбой о помощи к одному
капуцину; потом к епископу Эврэ. Настоятельница не
могла не знать этого, но не могла также иметь и ничего
против, зная, что подобное дело может доставить монастырю
и славу, и богатство. Но епископ целых шесть лет
оставался глух к этому, боясь, без сомнения, Ришелье,
принявшегося в это время за реформу монастырей.
Ришелье хотел положить конец всем этим скандальным
историям, но сделать этого не успел; а после того
как умер он и Людовик XIII, при королеве и Мазарини,
попы снова берутся за всякие чудесные дела, снова пускаются
в борьбу с дьяволом. Пикар к этому времени умер,
и дело казалось уже не таким страшным, как прежде,
когда этот опасный человек мог многих обвинить и сам.
Чтобы было что противопоставить видениям Маделены,
надо было подыскать такую же ясновидящую, и ее нашли.
С этой целью заполучили в монастырь некую сестру
Анну, особу полнокровную и истерическую, полусумасшедшую,
бешеную, верившую даже в свои собственные
выдумки. Споры этих двух женщин походили на схватку
двух догов. Они яростно лаяли, осыпая друг друга клеветами.
Анна видела совершенно голого дьявола возле
Маделены; Маделена клялась, что она видела Анну на
шабаше вместе с настоятельницей и еще двумя монахинями.
В конце концов, все это не представляло из себя
ничего нового. Все тот же процесс, что в Э и в Лудене,
в несколько подновленном виде. Сведения о прошлых
процессах в монастыре имелись, оставалось только подражать
им. Никаких новых изобретений, ничего остроумного.
Обвинительница Анна и ее дьявол Левиафан пользовались
поддержкой пенитенциария города Эврэ, одного
из главных актеров луденской драмы. По его совету
епископ Эврэ приказывает вырыть тело Пикара и зарыть
дальше от монастыря, чтобы отогнать таким образом
дьяволов. Маделену, без всякого предупреждения, лишили
сана, признав виновной, и явились искать на ее теле
знаки дьявола. Сорвали с нее покрывало, платье и принялись
за поиски, чтобы можно было с чистой совестью
сжечь ее. Монахини не пожелали никому уступить этих
обязанностей; эти девственницы, превратившись в повивальных
бабок, рассуждают о том, беременна она или
нет, и, сбрив везде волосы на ее теле, всаживают в него
острые иглы, разыскивая нечувствительное место, отмеченное
дьяволом. Им не посчастливилось: все уколы
причиняли боль; доказать, что Маделена ведьма, им не
удалось; зато они вдоволь насладились ее слезами и криками.
Но сестра Анна не удовлетворилась этим. Согласно
желанию, выраженному ее дьяволом, епископ присудил
Маделену к пожизненному тюремному заключению, несмотря
на то что обследование монахинь оправдывало
ее. Думали, что ее удаление внесет успокоение в монастырь.
Ничуть не бывало. Дьявол стал свирепствовать еще
больше; штук двадцать монахинь вопили, громко вещали
что-то, спорили между собой.
Это зрелище привлекло любопытных из Руана и даже
из Парижа. Молодой парижский хирург Ивелин, видевший
уже подобный фарс в Лудене, явился взглянуть на
него и в Лувье. Он привез с собою одного чиновника,
человека очень просвещенного, помощника советника
в Руане. Они устраиваются в Лувье и внимательно, усердно
в течение семнадцати дней наблюдают и изучают всю
историю.
В первый же день им бросается в глаза кумовство,
которым держится все. Дьявол сестры Анны передал им,
как откровение свыше, всю их беседу с пенитенциарием
Эврэ, которую они имели раньше. Каждый раз со всей
толпой они ходили в монастырский сад: постановка сцены
была довольно захватывающей. Сумрак ночи, мерцающий
свет коптящих факелов производили впечатление
более сильное, чем луденская сцена. Во всем остальном
метод был прост: одна из монахинь возвещала: "Вот там
в углу сада зарыт наговор". Монахини принимались рыть
и находили что-то. На их несчастье, скептически настроенный
приятель Ивелина ни на минуту не упускал из виду
главное действующее лицо - сестру Анну. И вот однажды
у самой ямы, когда она просовывает руку в отверстие,
советник схватывает эту руку и вытаскивает из нее наговор
- кусочек черной нитки, заготовленной заранее сестрой
Анной. Экзорцисты, пенитенциарии, попы и капуцины,
присутствовавшие при этом, были страшно смущены.
Бесстрашный Ивелин, на свой страх, начинает расследование,
стараясь докопаться до самых глубин дела. И он
заявляет, что из пятидесяти двух монахинь этого монастыря
шесть "одержимых" заслуживают явно наказания.
Семнадцать "испорченных" были просто покорным стадом,
жертвами чисто монастырской болезни. Ивелин дает
о них вполне определенное заключение: это истерички
с расстроенным рассудком, лунатички. Они гибнут, заразившись
общей нервозностью. Прежде всего надо отделить
их друг от друга.
Он с рьяностью настоящего вольтерьянца исследует
все то "сверхъестественное", что попы находили несомненным
доказательством "одержимости". Одержимые
"предсказывали" довольно складно, но предсказания эти
никогда не исполнялись. Они приводили латинские тексты,
но ничего в них не смыслили сами, говорили погречески
перед толпой, но ничего не могли сказать на
этом языке перед парижскими учеными. Их необыкновенные
скачки и прыжки, лазание по деревьям оказывались
искусством до того легким, что все это мог проделать
и трехлетний ребенок. В конце концов действительно
ужасные и противные природе оказывались только их
грязные выражения, которые и повторить невозможно.
Ивелин оказал большую услугу человечеству, раскрыв
все это, потому что дело шло все дальше и дальше
и могло захлестнуть и другие жертвы. Находили не только
"наговоры", но и какие-то бумаги, принадлежавшие
будто бы Давиду или Пикару, в которых то одна, то
другая женщина называлась колдуньей, заслуживающей
смерть. Каждая дрожала за свою участь. Страх перед
церковью передавался от одного к другому.
Это было уже гнилое время Мазарини, начало царствования
Анны Австрийской". Не было ни порядка, ни
управления. У всех на языке было одно: "Ведь королева
так добра". Эта доброта давала возможность духовенству
распоряжаться всем. Светский авторитет был погребен
вместе с Ришелье, и настало время епископов, попов
и монахов. Нечестивая дерзость Ивелина и его приятелячиновника
мешала сладким надеждам попов. К королеве
понеслись жалобные вопли не только жертв, но и мошенников,
уличенных в их проделках. Они отправляются ко
двору плакаться на оскорбление религии.
Ивелин не ожидал удара с этой стороны. Он уже
десять лет занимал должность хирурга королевы и считал
свое положение при дворе прочным. Еще до его
возвращения в Париж духовенство добилось у слабохарактерной
Анны Австрийской разрешения пригласить других
экспертов по этому делу и пригласило кого ему было
угодно, а именно - слабоумного старика-врача из Руана,
впавшего в детство, и его племянника. И тот и другой
были приверженцами попов. Они не замедлили высказать
мнение, что все творившееся в Лувье - сверхъестественно,
все превышало человеческие способности.
Все это не испугало Ивелина. Оба руанских медика
свысока смотрели на этого хирурга-цирюльника, лекаришку.
Двор не поддержал его. Он упорно отстаивал
свою точку зрения в брошюре, которая дошла до нас. Он
принял вызов на поединок между знанием и попами
и заявил (как и Виэр в XVI веке), что "истинным судьею
в делах этого рода может быть только человек науки, но
никак не поп". С большим трудом нашел он человека,
решившегося отпечатать его брошюру, но продавать ее
не осмеливался никто. Тогда этот молодой человек, настоящий
герой, принялся сам белым днем, на глазах
у всех, распространять свою книгу. Он становился гденибудь
в особенно людном месте Парижа - у Нового
моста, у памятника Генриху IV - и раздавал свои томики
прохожим. В конце брошюры прилагался протокол
этого мошеннического дела, показания, вырванные чиновником
Руана у "одержимых" и неопровержимо доказывавшие
подлость всех их проделок.
Вернемся к несчастной Маделене. Пенитенциарий Эврэ,
ее главный враг, отдавший распоряжение колоть ее
иголками, забирает ее в качестве своей добычи с собой
и бросает в глубокую подземную тюрьму при епископском
доме. Подземная галерея вела в погреб, а под этим
погребом находилась глубокая яма; сюда-то, в тьму и сырость,
бросили человеческое создание. Монахи, полагая,
что Маделена должна там сейчас же умереть, не дали ей
даже кусочка тряпки, чтобы она могла перевязать свои
язвы. Она страдала там от горя, от грязи, вынуждена
была спать на собственных нечистотах. Молчание постоянной
ночи нарушалось только беганием крыс, этих
страшных обитательниц тюрем, способных оставить человека
без носа и ушей.
Но этот ужас не мог сравниться с тем, который наводил
на нее ее тиран-пенитенциарий. Каждый день приходил
он в погреб, расположенный над ямой, и через
отверстие, проделанное в яму, бросал заключенной угрозы,
проклятия, вытягивал из нее всевозможные признания,
помимо ее воли заставляя показывать то одно, то
другое против разных лиц. Она совсем перестала есть.
Боясь, как бы она не задохнулась в яме, ее вытащили
оттуда и некоторое время держали в погребе. Но потом
пенитенциарий, разъяренный брошюрой Ивелина, снова
бросил ее в яму, полную нечистот.
Тогда Маделена окончательно лишается всякой надежды,
отчаяние ее не знает границ. Рана ее поджила
к этому времени, она чувствует в себе больше силы
и принимает отчаянное решение лишить себя жизни. Она
ела пауков, но ее только тошнило, а смерть не приходила;
глотала стекло - все напрасно. Найдя какой-то железный
обломок, она пыталась перерезать им горло, но не
могла. Тогда она всадила его в живот и проткнула внутренности.
В течение четырех часов каталась она от боли,
истекая кровью, но и это не принесло ей смерти. Даже
и эта рана скоро закрылась. Как будто жизнь ее становилась
чем ужаснее, тем крепче. Смерть души не могла
умертвить тела.
А между тем она - еще женщина и даже женщина,
вызывающая желание, соблазняющая тюремщиков
- грубых слуг епископа. Те, несмотря на ужас места,
вонь и ужасное состояние несчастной, приходили позабавиться
с нею, полагая, что с колдуньей разрешается
делать все. Она говорит, что ангел пришел к ней на
помощь, что она уберегла себя и от людей, и от крыс. Но
она не убереглась от самой себя. Тюрьма расстраивает
рассудок. Маделена стала снова мечтать о дьяволе, звала
его навестить ее, умоляла вернуть ей дикие, постыдные
наслаждения, которые он доставлял ей в Лувье. Но дьявол
не удостаивал ее больше этой чести и не возвращался.
Сила видений в ней иссякла; рассудок помутился, но
жизнь все еще тлела. Желание лишить себя жизни становилось
в ней все сильнее. Один из сторожей дал ей
какое-то средство, чтобы отравить крыс в яме. Она хотела
проглотить его сама, но ангел (ангел или дьявол?)
остановил ее, приберегая для еще большего преступления.
В таком состоянии влачит она низкое, подлое существование
рабыни, соглашается подписывать листы с перечислением
всевозможных преступлений, которых на самом
деле никогда не совершала. Стоило ли сжигать ее?
Многие уже отказались от такого желания. Один пенитенциарий
все еще думает об этом. Он обещает хорошо
заплатить одному колдуну, содержащемуся в тюрьме,
если тот согласится-дать такое показание, которое дало
бы возможность приговорить Маделену к смерти.
Но пока ею пользовались для другого: из нее сделали
лжесвидетельницу, послушное орудие мести. Каждый
раз, как хотели повесить кого-нибудь, ее тащат в Лувье,
в Эврэ. Она становится проклятой тенью смерти и живет
только для того, чтобы приводить к смерти других. Ее
привели однажды, чтобы ее языком убить одного бедного
человека по имени Дюваль. Пенитенциарий учил,
что она должна говорить, она покорно повторяла; он
рассказал ей, по каким приметам может она узнать этого
Дюваля, так как раньше она никогда его не видела. Она
узнала его и заявила, что видела его на шабаше. И в результате
ее показаний он был сожжен.
Она сознавала, что совершила ужасное преступление,
и дрожала при мысли, что ей придется отвечать за
него перед Богом. Ее так презирали, что не удостаивали
даже запирать. Все двери оставались раскрытыми, иногда
у нее же были и ключи от них. Куда могла уйти
она, ставшая предметом такого ужаса? Весь мир отказался
от нее, осыпал ее проклятиями; для нее оставалась
только тюрьма.
Во время безвластия Мазарини и его доброй дамы
единственной властью оказывался парламент. Парламент
Руана, до того времени очень милостивый к духовенству,
пришел наконец в негодование от наглости и высокомерия,
с которыми попы вели дела, царствовали,
сжигали людей. По простому приказанию епископа тело
Пикара было вырыто и брошено на живодерню. Теперь
стали обвинять Буле и начали против него процесс. Парламент
выслушал жалобу родственников Пикара и постановил,
чтобы епископ Эврэ на свой счет снова переложил
тело Пикара в гробницу в Лувье. Он вызвал Буле, занялся
пересмотром всего процесса, и по этому случаю несчастная
Маделена наконец была извлечена из Эврэ и переведена
в Руан.
Духовенство очень боялось, как бы не вызвали хирурга
Ивелина и его друга-чиновника, страшно возмущенных
плутнями попов. Бросились в Париж. Мошенник
Мазарини покровительствовал мошенникам; было приказано
передать все дело в королевский совет, учреждение
весьма снисходительное, не имевшее ни глаз, ни
ушей, вся обязанность которого сводилась к тому, чтобы
закапывать и душить людей и как можно больше затемнять
всякое дело.
В это же время милосердные попы утешают Маделену
в руанской тюрьме, исповедуют ее, предписывают, в виде
епитимьи, просить прощения у монахинь Лувье, преследовавших
ее. Таким образом Маделена оказывается связанной
этим и, что бы ни случилось, не может уже давать
показания против них. Духовенство торжествовало. Капуцин
Эсприде Бороже, один из плутов-экзорцистов, воспел
эту победу в своей книге "Сокрушенное благочестие",
книге глупой и смешной, где он, сам того не замечая,
обвиняет людей, которых хочет защитить. Немного выше
' (в одном из примечаний) были приведены уроки его
ангелов - бесстыдные наставления, которые могли бы
напугать самого Молино.
Фронда, как я уже сказал, произвела поворот в сторону
благопристойности. Глупцы не видели в ней ничего,
кроме формы, смешной стороны; но в глубине скрывалась
нравственная реакция. В августе 1648 года, при
первом дуновении свободы, парламент, выйдя из себя,
решается разорить плутовское гнездо. Он предписывает,
во-первых, чтобы содом в Лувье был уничтожен совсем
и девицы возвращены родственникам; во-вторых, чтобы
с этого времени епископы, стоящие во главе провинций,
четыре раза в год посылали специальных исповедников
в женские монастыри с целью узнать, не возобновятся ли
где-нибудь подобные гнусные проделки.
Но надо было утешить чем-нибудь и попов. Им отдают
кости Пикара для сожжения и живое тело Буле,
которого, после того, как он принес публичное покаяние
в соборе, притащили на Рыбный рынок, где его и поглотило
пламя (21 августа 1647 года). Маделена или, вернее,
труп ее остался в руанской тюрьме.
IX. ТРИУМФ САТАНЫ В XVII СТОЛЕТИИ
Фронда - это Вольтер. Вольтерьянский дух, такой же
древний, как и Франция, но долгое время сдерживаемый,
ярко проявляется сначала в политике, потом в религии.
Великий король тщетно пытается предписать торжественную
серьезность. Продолжают смеяться исподтишка.
Может быть, смеются, только чтобы посмеяться? Совсем
нет. Это - вступление на престол разума. Кеплер,
Галилей, Декарт, Ньютон торжественно устанавливают
рационалистическую догму - веру в неизменность законов
природы. Чудо прячется, а когда осмеливается появиться
вновь, его освистывают.
Правильнее говоря, фантастические чудеса, чудеса по
капризу, исчезают, а вместо них появляется великое чудо,
совершающееся во всем мире, чудо тем более дивное, что
оно правильнее и неизменнее.
Великий мятеж разума одерживает решительную победу.
Вы узнаете это по тем смелым формам, в которых
он впервые проявляется - в иронии Галилея, в абсолютном
сомнении, являющемся отправной точкой системы
Декарта. В средние века сказали бы: "Это дух лукавого".
Это не победа отрицания, но уверенного утверждения,
покоящегося на прочных основаниях. Дух природы и науки
о природе - изгнанник прошлых времен - утверждается
прочно.
Реальность и сущность изгоняют пустые тени.
Сначала говорили: "Великий Пан умер". Потом, видя,
что он жив, из него сделали бога зла. Среди всего этого
хаоса легко было впасть в заблуждение. Но кто сумел
разобраться во всем этом, тот видел совершенную гармонию
и высшую точность законов, управляющих как движением
звезд, так и глубокими тайнами жизни.
Можно сказать, что в это время совершаются две
вещи, нисколько не противоречащие одна другой: дух
сатаны побеждает, но колдовство падает.
Всякое чудотворство, дьявольское или священное,
приходит в упадок. Колдуны, теологи одинаково утрачивают
силу. Они нисходят на степень шарлатанов и тщетно
пытаются вымолить хоть что-нибудь сверхъестественное,
какой-нибудь каприз провидения, то, что они называют
чудом и чего наука просит только у природы
и разума.
Янсенистам", при всем их старании, удалось только
одно, совсем маленькое чудо. Иезуитам посчастливилось
еще меньше: при всем своем могуществе и богатстве они
никак не могли добиться никакого чуда и должны были
довольствоваться видениями истерической девицы, сестры
Марии Алакок", до такой степени полнокровной,
что она всюду видела только кровь. Видя такой упадок,
маги и колдуны могли утешиться и сами.
Заметьте, как в этом упадке веры в сверхъестественное
одно следует за другим. И колдовство, и чудеса свыше
связаны в воображении одним и тем же представлением
о средних веках, об ужасах этого времени. А потом они
связываются вместе тем презрением и насмешкой, какие
стали вызывать к себе. Когда Мольер смеется над дьяволом
и над кипящими котлами в аду, духовенство чувствует
себя затронутым этим; оно понимает, что оттого
слабеет и вера в рай.
Вполне светское правительство Кольбера (который
долгое время был настоящим королем) совсем не скрывает
своего презрения ко всем этим отжившим вопросам,
Оно освобождает тюрьмы от колдунов, засаженных туда
еще руанским парламентом, и запрещает судебным учреждениям
принимать обвинения в колдовстве (1672).
А этот парламент объявляет во всеуслышание, что, отрицая
колдовство, отрицает много и других вещей. Сомневаясь
в чудесах, идущих из ада, колеблют во многих
душах веру в чудеса, идущие и с неба.
Шабаш прекратил свое существование. Почему? Только
потому, что теперь он стал встречаться всюду, на
каждом шагу. Он стал обычным явлением, заветы его
вошли в повседневную жизнь.
На шабаше говорилось: "Никогда женщина не уйдет
отсюда беременной". По этому случаю обвиняли дьявола,
ведьму, называли их врагами рода человеческого,
ненавидящими жизнь, любящими смерть, небытие и т. д.
И оказывается, что в благочестивом XVII столетии, когда
ведьмы уже вымирают*, стремление к бесплодию,
страх к произведению потомства становится общей болезнью.
Если бы сатана мог прочитать казуистические рассуждения
своих продолжателей, ему было бы над чем похохотать.
Есть ли между ними какая-нибудь разница? Конечно.
Сатана в ужасное время, когда люди умирали от
голода, действовал в интересах бедняка, жалея его; а казуисты
действовали из жалости к богачу. Богач, погряз*Я
считаю ведьмой Вуазэн (1681 г.) и ее подделку под шабаш
настоящим шабашем. Она устраивала его, чтобы позабавить важных,
пресыщенных господ Люксембурга и Вандома и разнузданных Мазарини.
Негодяи попы, собиравшиеся у Вуазэн, совершали тут черную мессу,
до такой степени непристойную, что никогда она не могла совершаться
перед всем народом. В образе несчастной жертвы, бывшей и живым
престолом, издевались над природой. Женщина, отданная на поругание,
- какой ужас!
ший в пороках и разврате придворной жизни, корчит из себя
несчастного просителя, нищего. Он является к духовнику,
смиренно грозит ему и добивается того, что тот отпускает
грех, лежащий на его совести. В один прекрасный день
кто-нибудь (у кого хватит смелости) напишет нам историю
казуиста, который, из желания сохранить духовного сына
и из трусости, пускается на все подлости. Наварро и Эскобар
еще торгуются и спорят немного. Но и этого оказывается
мало. В конце концов казуист побежден совершенно и идет
на всякие уступки. От Цокколи до Лигуори (1670-1770)^
уже не смеют запрещать ничего, чего требует природа.
Как известно, у дьявола на шабаше было два лица:
одно - грозное - где и у всех, а другое - шутовское
- внизу спины. Теперь, когда ему уже нечего делать со
вторым, он отдает его казуисту.
Особенно должно забавлять сатану то обстоятельство,
что его приверженцы превращаются в почтенных
людей, в настоящих семьянинов, находящихся под покровом
церкви*. Семья вполне светская поднимает дом на
возможную ступень благосостояния сильным ресурсом
времени - выгодным адюльтером, посмеивается над
благоразумием и смело следует настояниям природы.
Семья благочестивая следует только иезуиту. Чтобы сохранить
и увеличить благосостояние, чтобы оставить после
себя одного богача сына, она вступает на окольные
пути новейшего спиритуализма. В тишине и тайне следует
она урокам Молино! "Мы живем на земле только для
страдания! Но с течением времени благочестивое безразличие
смягчает и усыпляет его. Достигают небытия. - То
есть смерти? - Совсем нет. Надо не вмешиваться в события
жизни, не отвечать на них, надо быть только эхом,
глубоким и спокойным. Это особый вид благодати, сладкой
и манящей к смирению, в котором теряется воля".
Вот где тонкость и глубина. Бедный сатана! Насколько
превзошли тебя! Смирись же, восхитись и узнай своих
сынов.
* Бесплодие в XVII веке все увеличивается, и главным образом
в семьях, строго исполняющих все предписания духовника. Возьмите
хотя бы янсенистов или последователей Арнольда - всюду потомство
уменьшается. Сначала двадцать человек детей, потом пятнадцать, потом
пять и, наконец, ни одного. Что же, эта деятельная раса вырождается?
Нет. Она все больше и больше воздерживается, чтобы иметь
возможность старшего в роде сделать богачом, важным барином,
министром. Она достигает этого и вымирает от благополучного честолюбия,
одобренного свыше.
Медики были самыми законными сыновьями сатаны.
Они родились из народного эмпиризма, известного под
названием ведьмовства, были прямыми наследниками
сатаны и потому получили от него лучшую часть наследства.
Но они мало помнят это и проявляют полную
неблагодарность по отношению к ведьме, подготовившей
им путь. Они делают даже больше: точно бичом,
стегают они этого низложенного царя, своего отца и создателя...
Они дают жестокое оружие в руки насмешников.
Уже в XVI веке начинаются насмешки над духом, во
все времена, от сивиллы до ведьмы, вдохновлявшим
женщину. И медики высказывают мнение, что это ни
дьявол, ни Бог (или, как говорили в средние века, князь
воздуха), что сатана - просто болезнь.
"Одержимость", заявляют они, не что иное, как результат
подневольной, сидячей, однообразной, тягучей
монастырской жизни. Шесть тысяч пятьсот дьяволов маленькой
Маделены (Гофриди) и целые миллионы их в телах
монахинь Лудена и Лувье эти ученые объявляют
"бурями организма". "Если Эол сотрясает землю, - говорил
Ивелин, - то почему не может этого быть и с телом
девушки?" Хирург, бывший экспертом в деле Кадьер
(об этом мы будем сейчас говорить), решительно заявляет:
"Это не что иное, как удушье матки".
Странное падение! Значит, сатана - ужас средневековья
- побежден, разбит простым средством - экзорцизмом
в духе Мольера, обратился в бегство и исчез?
Ну, это значило бы слишком упрощать вопрос. Сатана
становится иным. Медики не заглянули на самый верх
и в самый низ и потому не заметили сатаны ни в великом
восстании знания и науки, ни в странных интригах, ханжеских
и нечистых, которые ведет он около 1700 года,
соединяя воедино Приапа и Тартюфа'".
Многие думают, что хорошо знают XVIII век, а между
тем никогда не обращали внимания на самую существенную,
самую характерную черту этого времени.
Чем культурнее, просвещеннее становится верхний
слой общества, чем больше проникают в него свет и знание,
тем плотнее замыкается в себе обширный мир духовенства,
монастырей, легковерных, болезненных женщин,
готовых верить всему. В ожидании Калиостро, Месмера
и прочих магнетизеров, которые явятся в конце века,
немало попов снова принимаются эксплуатировать усопшее
ведовство. Они только и твердят что о колдовстве,
распространяя всюду страх, и считают своей обязанностью
изгонять дьявола увещеваниями всякого рода. Некоторые
из них сами становятся колдунами, зная, что мало
рискуют при этом, так как теперь уже никого не сжигают.
Они чувствуют, что их охраняет мягкость того времени, та
самая терпимость, которую проповедуют их враги - философы,
легкомыслие великих насмешников, полагающих,
что все кончится само собою, если надо всем этим смеяться.
И именно потому, что они только смеются, темные
дельцы и продолжают свое дело, мало беспокоясь за себя.
Нарождается новый дух, скептический и благодушный
дух эпохи регентства. Он проявляется в "Персидских
письмах" Монтескье и во всех сочинениях всемогущего
журналиста, наполняющего собою весь век, - Вольтера.
Когда льется человеческая кровь, он выходит из себя от
негодования; надо всем же остальным он только смеется.
Мало-помалу высшим правилом светского общества становится
следующее: "Ни за что не наказывать и надо
всем смеяться".
Господствующий дух терпимости позволяет кардиналу
Тенсену открыто быть мужем своей сестры. Терпимость
позволяет монастырскому начальству спокойно и мирно
обладать монахинями, а тем открыто заявлять о беременности
и самым законным образом регистрировать рождения
детей*. Терпимость прощает вину отца Аполлинария,
уличенного в развратных приемах экзорцизма. Ковриньи,
галантный иезуит, идол провинциальных монастырей,
должен был искупить свои похождения тем, что его отозвали
в Париж, иначе говоря, дали повышение.
Так же был наказан и иезуит Жирар. Он заслуживал
виселицы, а был осыпан почестями и умер смертью святого.
Это одна из самых любопытных историй XVIII
* Благородный глава каноников де Пиньян, имевший честь заседать
в штатах Прованса, мог не менее гордиться тем, что открыто жил
с монахинями своега края. У него их было шестнадцать. Монастырское
ведомство в один год получило от монахинь шестнадцать заявлений
о беременности. Такая гласность имела ту хорошую сторону, что
преступление монастырей - детоубийство стало совершаться реже.
Монахини, подчиненные тому, кто был причиной такого их положения,
ценою небольшого стыда могли оставаться человечными и добрыми
матерями. В крайнем случае они могли спасти своих детей. Монахини
де Пиньяна отдавали их на воспитание крестьянам, которые усыновляли
их и воспитывали вместе со своими сыновьями. Еще и в нынешнее
время немалое число крестьян считается детьми благородного духовенства
Прованса.
века. Она неопровержимо доказывает метод времени
- грубую смесь мошеннических операций самого противоположного
характера. Опасная сладость "Песни песней"
была (как водится) предисловием. Продолжением
была история Марии Алакок, брак окровавленных сердец,
смягченных гибким, нежным учением Молино. Жирар
прибавил к этому дуновение дьявола и страхи колдовства.
Он был одновременно и дьяволом, и экзорцистом.
И наконец, самое ужасное: несчастная, которая не
может найти никакого правосудия, которую преследуют
самым зверским образом и осуждают на смерть. Она
исчезает, будучи, по-видимому, сначала арестована и заключена
в тюрьму, а потом живою положена в склеп.
X. ОТЕЦ ЖИРАР И КАДЬЕР. 1730 г.
Иезуитам не посчастливилось. Они прекрасно устроились
в Версале, были хозяевами двора, но у господа
Бога не пользовались ни малейшим кредитом. Ни одного,
хотя бы самого маленького чуда. У янсенистов по
крайней мере было много легенд. Бесконечное число
больных созданий - расслабленных, хромых, разбитых
параличом, приходя к могиле парижского диакона, чувствовали
себя за один момент исцеленными. Этот несчастный
люд, жестоко бичуемый (великий король
- первый бич, потом система правления, породившая
столько нищих), стекался сюда искать спасенья у человека,
бедного материально, добродетельного, неразумного
и святого, несмотря на его чудачества. В конце концов,
почему над этим надо непременно смеяться? Его жизнь
скорее трогательна, чем смешна. Неудивительно, что эти
несчастные люди, приходя в умиление у могилы благодетеля,
мгновенно забывали свои боли. Это длилось недолго,
но чудо все же совершалось, чудо благочестивого
настроения, доброго сердца, благодарности. Позже сюда
примешалось мошенничество, но в то время (1728 год)
эти странные народные сцены были чисты от него.
Иезуиты отдали бы все за самое маленькое из этих
чудес, которые они отрицали. Уже около пятидесяти лет
работали они над тем, что украшали баснями и сказками
свою легенду о святом сердце, историю Марии Алакок.
Уже лет двадцать пять-тридцать старались они уверить
людей, что их собрат Иаков II не только исцелял золотуху
(как и все французские короли), но после смерти
возвращал немым дар слова, горбатым - прямоту
стана.
Но "исцеленные" горбились еще больше. Что касается
немых, то, к несчастью, оказалось, что разыгрывавшая
эту роль женщина была отъявленной мошенницей, пойманной
на месте воровства. Она бегала по всем провинциям,
по всем прославленным церквам, чудесным образом
исцелялась и собирала пожертвования в одном
месте, потом бежала в другое и там проделывала то же
сначала.
На юге устроиться с чудом было легче. Здесь сколько
угодно женщин нервных, легко возбудимых, способных
к сомнамбулизму, чудесам, стигматам"* и т. д.
В Марселе у иезуитов был епископ Бельзонс, человек
добрый и мужественный, прославившийся во времена
знаменитой чумы, но очень доверчивый и весьма ограниченный.
Под его покровом иезуиты чувствовали себя
прекрасно и осмеливались на многое. Они приставили
к нему иезуита из Франш-Контэ, который не страдал
недостатком сообразительности. Сохраняя суровую
внешность, он проповедовал оттого не менее приятно
- в новом, процветавшем стиле, полусветском, который
так нравился дамам. Он был настоящий иезуит, из тех,
что преуспевают двумя способами: интригами с женщинами
или santissimo (славой святого). Для первого отец
Жирар не обладал ни подходящим возрастом, ни фигурой;
это был человек сорока семи лет, длинный, сухой,
как будто изможденный; на одно ухо он был глуховат,
грязен и всюду плевал. Он долго учился - до тридцати
семи лет, и сохранил некоторые привычки коллегии. Уже
в течение десяти лет, то есть со времени великой чумы, он
состоял исповедником монахинь. На этом поприще он
подвизался весьма успешно и оказывал сильное влияние
на монахинь, поучая их тому, что было, казалось, совершенно
противоположным темпераменту провансалок
- мистической смерти, полной покорности, совершенному
забвению себя. Ужасное бедствие - чума, повидимому,
смирила, укротила их темперамент.
Марсельские кармелитки под руководством Жирара
далеко зашли в этом мистицизме; во главе их стояла
некая сестра Ремюза, слывшая святой. Иезуиты, несмотря
на этот успех отца Жирара, может быть, именно
вследствие этого успеха, удалили Жирара из Марселя.
Они решили поручить ему монастырь в Тулоне. В этом
чувствовалась большая нужда. Великолепное учреждение
Кольбера - семинария для морских священников - была
поручена иезуитам с целью избавить молодых священников
от влияния лазаристов, под властью которых они
почти всюду находились. Но два иезуита, которым было
поручено это дело, оказались мало пригодными для него.
Один был глуп, другой (отец Сабатье) до дикости горяч,
несмотря на свой возраст. Он был нахалом и забиякой,
как наши старые моряки, и вовсе не старался скрыть это.
В Тулоне говорили про него, что у него не только
была любовница, притом замужняя женщина, но что он
выставлял эту связь напоказ, чтобы издеваться над ее
мужем; ему хотелось, чтобы муж особенно сильно почувствовал
все уколы и сознал свой позор. Дело зашло так
далеко, что бедняга умер от этого.
Но соперники иезуитов давали еще больше поводов
для скандалов и соблазна. Обсерванты, руководившие
клариссами Оллиуля, открыто имели любовниц среди
монахинь и, не довольствуясь этим, не щадили даже
маленьких пансионерок. Отец-руководитель Обани изнасиловал
одну из них, тринадцати лет, а когда его стали
преследовать родители, спасся бегством в Марсель.
Жирар, назначенный начальником семинарии морских
священников, должен был своей суровой внешностью
и присущей ему ловкостью способствовать усилению
влияния иезуитов как на распущенных монахов, так и на
приходских священников, мало ученых и чрезвычайно
вульгарных. В этом крае, где мужчины по внешности
грубы, манера их говорить резка и неприятна, женщины
особенно ценят приятную степенность северян: их аристократический,
правильный французский язык доставляет
им большое удовольствие.
Жирар, отправляясь в Тулон, должен был заранее
знать это место. У него была там знакомая, некая
Гюйоль, приезжавшая иногда в Марсель, где у нее была
дочь-кармелитка. Эта Гюйоль, жена столяра, была в полном
распоряжении Жирара, даже больше, чем он хотел
бы. Она была особа чрезвычайно зрелая, необычайно
пылкая для своего возраста (ей было сорок семь лет),
испорченная; она готова была помочь Жирару во всем;
что бы он ни делал и кем бы ни был - разбойником или
святым, ей было все равно. Кроме дочери-кармелитки
в Марселе у нее была другая - послушница в Тулонском
монастыре урсулинок.
Урсулинки, монахини-воспитательницы, были всюду
центром всего. Их приемная, где собирались родственники
воспитанниц, была связующим звеном между монастырем
и светом. Здесь Жирар часто встречал много
городских дам и, между прочим, мадемуазель Гравье,
сорокалетнюю незамужнюю особу, дочь подрядчика строительных
работ в адмиралтействе. За этой дамой всюду,
точно тень, следовала ее кузина Ребуль, дочь судохозяина.
Она была единственной наследницей Гравье и, хотя была
одних лет с нею (ей было тридцать семь), очень хотела
дождаться наследства после нее.
Вокруг них мало-помалу сгруппировался кружок почитательниц
Жирара, и все они стали его духовными
дочерьми.
Иногда к ним присоединялись и молодые девушки,
например, мадемуазель Кадьер, дочь торговца, портниха
Ложье, Батарель - дочь строителя кораблей. Собираясь
вместе, они занимались благочестивым чтением, изредка
устраивали маленькие угощения. Но более всего увлекались
они чтением писем, в которых рассказывалось о чудесах
и экстазе сестры Ремюза, еще живой в то время (она умерла
в феврале 1730 года). Она доставляла большую славу отцу
Жирару, возведшему ее на такую высоту. Читая об этом,
плакали, разражались восторженными восклицаниями.
Если эти женщины не дошли еще сами до полного экстаза,
то во всяком случае были недалеки от того. Мадемуазель
Ребуль, чтобы угодить кузине, несколько раз уже впадала
в странное состояние, доводя себя до него известным в те
времена способом - зажимая нос и удерживая дыхание.
Из всех этих дам и девиц наименее легкомысленной
была, несомненно, мадемуазель Катерина Кадьер, мягкая
и болезненная семнадцатилетняя особа, отдавшаяся
целиком религии и благотворительности. Выражение ее
лица как будто говорило, что, несмотря на ее молодость,
она больше всякой другой женщины чувствовала великие
бедствия времени, бедствия, обрушившиеся на Прованс
и Тулон. Это было вполне понятно. Она родилась во
времена ужасного голода 1709 года, а когда подросла
и превратилась из девочки в девушку, ей пришлось быть
очевидицей страшного зрелища - свирепствовавшей в то
время чумы. Эти два события так повлияли на нее, что
она казалась совсем не от мира сего.
Она была печальным цветком тогдашнего Тулона,
Тулона прошлых времен. Чтобы это понять, надо хорошо
знать, что представлял из себя этот город в те времена.
Тулон - морская гавань с громадным портом и обширным
адмиралтейством. Это прежде всего бросается
в глаза путешественнику и мешает ему разглядеть как
следует Тулон. А между тем здесь есть и иной город
- старая часть города. Население его состояло из двух
различных частей - должностных лиц из чужестранцев
и исконных тулонцев. Последние не очень любили чиновников,
завидуя им и часто ссорясь с буйными моряками.
Все это население было скучено в узких полутемных
улицах города, окруженного кольцом укреплений.
Особенность этого маленького, темного городка состоит
в том, что он находится как раз между двумя
громадными пространствами света: с одной стороны
- чудесная зеркальная поверхность рейда, с другой - величественные
горы, стальной блеск которых в полдень
буквально ослеплял человека. От этого улицы казались
еще темнее. Кто шел из порта, не захватив с собой
фонаря, тот сразу оказывался в совершенных потемках.
Грязные проходы, плохонькие лавчонки - вот каков был
общий вид. Внутри - лабиринт улиц и множество церквей
и старых монастырей, превращенных в казармы.
Быстрые потоки, загрязненные помоями, текущими со
дворов, образовывали целые ручьи. Воздух обновлялся
плохо, и, несмотря на сухой климат, здесь всегда было
очень сыро.
Против Нового театра находился переулок, называемый
Госпитальной улицей. Его можно было назвать
закоулком. В полдень солнце все-таки заглядывало в него,
но, находя, что место это чересчур печально, сейчас же
уходило обратно, и улица снова погружалась в тьму.
Самый маленький из всех стоящих тут домов принадлежал
торговцу Кадьеру, перекупщику. Войти в него
можно было только через лавочку, и в каждом из двух
этажей было только по одной комнате. Кадьеры были
люди честные, религиозные и сама мадам Кадьер была
образцом совершенства. Совершенно бедными их назвать
было нельзя. Они имели не только этот домик, но,
как и большинство жителей Тулона, дачу за городом.
Чаще всего такая дача представляла из себя лачужку
и маленький огороженный клочок земли, дававший немного
винограда. Во времена великих морских затей при
Кольбере и его сыне город жил портом. Сюда стекались
деньги со всей Франции. Важные господа приезжали сюда,
таща за собой всех домашних, множество прислуги,
проматывали деньги и после себя оставляли немало. Но
все это быстро кончилось, искусственно вызванное оживление
прекратилось, нечем было даже уплатить работавшим
в адмиралтействе. Старые суда остались неисправленными,
и кончилось тем, что их продали на дрова.
Тулон почувствовал всю силу этого удара. Во время
осады 1707 года он казался вымершим. Но что творилось
в 1709 году, в это ужасное время чумы, когда все несчастья
сразу - суровая зима, голод, эпидемия - обрушились
на Францию, точно задавшись целью стереть ее
с лица земли. Даже деревья в Провансе вымерзли. Сношения
с другими местностями прекратились. Дороги покрылись
нищими и голодающими. Тулон дрожал, окруженный
шайками грабителей, засевшими на всех дорогах.
Мадам Кадьер в этот ужасный год, к довершению
всех бед, была беременной. У нее уже было трое мальчиков.
Старший остался при лавке, помогая отцу. Второй
готовился стать монахом-доминиканцем (якобинцем, как
тогда говорили). Третий учился в семинарии у иезуитов,
готовясь в священники. Супругам хотелось теперь дочку;
жена вымаливала у Бога святую. Все девять месяцев
проводила она в молитве, постилась, ела только ржаной
хлеб. У нее родилась дочь Катерина. Девочка была хрупкая
и, как и братья, немного болезненная. Сырость, отсутствие
воздуха, плохое питание способствовали этому.
Мальчики страдали болезнью желез, которые временами
вскрывались, и малютка в первые годы была также подвержена
этому. Не будучи больна серьезно, она испытывала
обычные страдания болезненных детей; подрастая,
не становилась крепче. В том возрасте, когда другие
чувствуют нарастающую силу и радость жизни, она уже
говорила: "Я немного проживу".
Она перенесла оспу, следы которой остались у нее
кое-где. Неизвестно, была ли она красива, но хорошенькой
она была наверняка, обладая прелестями молоденьких
провансалок и всеми противоречиями их характера.
Живая и вместе с тем мечтательная, веселая и меланхолически
настроенная, она походила на маленькую монахиню,
несмотря на невинные шутки, вырывавшиеся
у нее порой.
Когда, в промежутке между длинными церковными
службами, ее вместе с другими девочками того же возраста
отправили на дачу, она была, как все: пела, танцевала,
прохаживалась с тамбурином на шее. Но такие дни выпадали
редко. Гораздо чаще доставляла она себе другое
удовольствие: взбиралась куда-нибудь повыше, чтобы
быть ближе к небу, видеть немножко больше света. Оттуда
удавалось ей разглядеть и клочок моря или острую
вершину среди пустынной громады гор. Оттуда горы
казались ей хоть и сердитыми, но не такими страшными
и не такими голыми и лысыми; изредка на них встречались
лиственница и другие деревца.
В этом мертвом Тулоне в момент появления чумы
насчитывалось двадцать шесть тысяч жителей - громадная
масса людей, скученных в одном месте. Да примите
во внимание целое кольцо монастырей, расположенных
вдоль городского вала, - францисканцев, ораторианцев,
иезуитов, капуцинов, урсулинок, визитанток, бернардинок,
монастырь "Убежища", монастырь "Доброго пастыря"
и в самом центре - громадный монастырь доминиканцев.
Прибавьте к этому приходские церкви, общежитие
священников, архиерейский дом и т. д.
Духовенство, можно сказать, занимало все, и народу не
оставалось ничего.
Можно себе представить, как быстро в такой тесноте
распространялась зараза. В этом было виновато великодушие
Тулона. По доброте душевной город принял к себе
бежавших из Марселя. Они, конечно, могли занести заразу,
особенно с тюками шерсти, которой приписывали
распространение чумы. Напуганная знать собралась бежать,
укрыться где-нибудь по деревням. Но главный
консул Антрешо, обладавший сердцем героя, удержал их,
сурово заявив: "А что же станется с народом, господа,
когда богачи заберут с собою свои кошельки?" Он удержал
их и заставил остаться всех.
Марсельские ужасы объясняли тем, что жители переносили
заразу от одного к другому. Антрешо решил
принять другую систему - изолировать каждую семью,
приказав всем сидеть по домам. Было устроено два громадных
госпиталя, один - на рейде, другой - в горах.
Кто не отправлялся туда, должен был сидеть дома под
страхом смерти.
В течение семи месяцев держался Антрешо этой, казавшейся
всем невозможной, системы, держа по домам
и снабжая пищей население в двадцать шесть тысяч душ.
Тулон казался настоящим кладбищем. Никакого движения
на улицах, если не считать того, что по утрам из дома
в дом разносился хлеб, двери открывались, принимали
его, и опять все замирало. Почти все врачи погибли,
власти города также, кроме Антрешо. Перемерли все, на
7 Ж. Мишле 193
ком лежала обязанность хоронить умерших. Их заменили
осужденные дезертиры, но совершали свои дела со
страшной грубостью и жестокостью. Тела сбрасывались
головою вниз с четвертого этажа. У одной матери умерла
дочка - маленький ребенок. Она приходила в ужас при
мысли, что это маленькое тельце бросят так же, и с помощью
денег уговорила этих людей, чтобы труп осторожно
спустили. Во время спуска дитя пришло в себя.
Его подняли обратно, и оно ожило.
Маленькой Кадьер в это время было двенадцать лет,
- возраст, критический для девочки. Церкви были закрыты,
праздники не праздновались больше (Рождество! как
весело было раньше в это время в Тулоне); все это
казалось девочке концом мира. Она думала, что никогда
больше не вернутся прежние времена. Тулой никогда не
оправится, останется навсегда такой пустыней. Все разорено,
все в трауре, всюду вдовы, сироты, отчаяние. Среди
всего этого, точно длинная тень, ходил Антрешо, на
глазах у которого вымирало все - умерли его сыновья,
братья, сослуживцы. Сам он до такой степени разорился,
что должен был есть у соседей; бедняки спорили за честь
накормить его.
Маленькая Кадьер заявила матери, что она никогда
не наденет больше своих нарядных платьев и что их надо
продать. Она хотела только одного - помогать больным
и постоянно тащила мать в госпиталь, находившийся
в конце их улицы. Соседка Катерины - четырнадцатилетняя
Ложье - потеряла отца и жила с матерью в большой
бедности. Катерина постоянно бегала к ней, относя
то пищу, то одежду, все, что могла. Она пристала к родителям
с просьбой заплатить за маленькую Ложье, отданную
в ученье к портнихе, и просила так настоятельно, что
те не могли отказать ей и в этой довольно большой
сумме. Катерине хотелось думать, что ее подруга - совершенство;
она любила бывать с нею, часто оставляла
ночевать у себя.
Обе они были приняты в число "дев святой Терезы",
общество, основанное кармелитами. Кадьер была примером
для всех и в тринадцать лет казалась настоящей
кармелиткой. Одна монахиня снабжала ее мистическими
книгами, и она со страстью поглощала их. Ложье в пятнадцать
лет была полной противоположностью Катерине.
Она ничего не хотела делать и желала только есть
и быть красивой. Красива она была и благодаря этому
попала в ризницу в церкви святой Терезы. Это дало ей
возможность завязать сношения с попами, и, когда она
стала вести себя так, что ее оставалось только выгнать из
монастыря, генеральный викарий вышел из себя и заявил,
что прикроет церковь, если эту особу удалят.
Обе девочки обладали темпераментом своей родины,
были крайне нервны, но у каждой это проявлялось различно.
Ложье была особа чувственная - большая лакомка,
лентяйка. Чистая и мягкая характером Катерина жила
духовной жизнью и вследствие ли болезненности или
благодаря живому воображению, заглушавшему в ней
все другое, как будто не имела пола. В двадцать лет она
была в этом отношении такой же, как в семь. Ей нравилось
только молиться и раздавать все, что можно, другим.
Выходить замуж она не хотела вовсе и при упоминании
о замужестве начинала плакать.
Ей часто говорили, что она ведет жизнь своей патронессы
- святой Терезы. Духовники мало отвечали ее
мистическим порывам; кто выражался об этом неосторожно,
причинял ей боль. Ей не нравился ни духовник
матери, соборный священник, ни кармелит, ни старый
иезуит Сабатье. Когда ей было шестнадцать лет, она
выбрала для себя отличавшегося большой строгостью
исповедника церкви святого Людовика. Все дни проводила
она в церкви, так что мать, в то время уже вдова,
нуждаясь в ее помощи, наказывала ее, когда она долго не
возвращалась. Катерина не была виновата: в церкви она
забывалась в экстазе.
Братья Катерины относились к Жирару разно. Один,
как будущий доминиканец, питал к иезуиту вполне понятную
антипатию. Другой, учившийся в семинарии иезуитов,
смотрел на Жирара как на святого и великого
человека, делал из него героя. Катерина любила этого
младшего брата, болезйенного, как и она сама. Его постоянные
разговоры о Жираре должны были влиять на
нее. Однажды она встретила Жирара на улице, и внутренний
голос сказал ей: Ессе homo-(вот человек), который
должен руководить тобою. В субботу она пришла исповедоваться
к нему и он сказал ей: "Я ждал вас".
Катерине не пришло в голову, что брат мог предупредить
Жирара, и она вообразила, что таинственный голос сказал
ему о ней и что они оба, таким образом, действовали
по внушению свыше.
Прошло полгода, и Жирар, каждую субботу исповедовавший
Кадьер, не сделал ни одного шага для сближения
с ней. Скандальная история старого Сабатье заставляла
его быть осторожным и благоразумно держаться
одной Гюйоль, особы, правда, весьма зрелой, но пылкой,
настоящего дьявола во плоти.
Кадьер сама сделала первый шаг к сближению. Брат
ее, безрассудный доминиканец, задумал сделать одолжение
одной даме и пустил по городу сатиру, озаглавленную
"Нравственность иезуита". Скоро автора открыли.
Сабатье клялся, что напишет ко двору и добьется приказа
об аресте. Катерина волновалась и была страшно напугана.
Со слезами на глазах пришла она к Жирару, умоляя
его вмешаться в это дело. Немного спустя, когда она
снова пришла к нему, он сказал: "Успокойтесь; брату
вашему ничто не угрожает, я устроил его дела". Катерина
была страшно признательна Жирару; он чувствовал это
и, решившись быть похрабрее, сказал: "Доверьтесь мне,
отдайтесь мне вполне". Катерина, ничуть не краснея,
отвечала согласием, видя в нем только духовника.
Каковы были намерения Жирара относительно Кадьер?
Собирался ли он сделать из нее любовницу или
орудие для своего шарлатанства? Конечно, он колебался,
но, я думаю, больше был склонен ко второй мысли.
Выбор женщин у него был, он мог предаваться и наслаждениям
вполне безопасно, а Кадьер всецело находилась
под влиянием матери (очень набожной), жила в семье,
вместе с женатым братом и двумя другими, имеющими
отношение к церкви; домик у них был очень тесный,
единственным входом и выходом в него была лавочка
брата. Ходила Катерина только в церковь. Как ни была
она наивна, она инстинктом чувствовала все нечистое,
опасность посещения некоторых домов. Духовные дочери
иезуитов часто собирались в одном доме, устраивали
пирушки, делали глупости, громко кричали: "Да здравствуют
иезуиты!" Соседка, которой мешал этот шум, пошла
однажды посмотреть, что такое там творится, и увидела,
как женщины валялись там, пели и ели оладьи (все,
как говорили, оплачивалось собранными пожертвованиями).
Кадьер была приглашена туда, но почувствовала
отвращение и не ходила больше.
Жирар мог завладеть только ее душой. Пусть она
вполне подчинится ему, пропитается учением о полной
покорности - вот какую цель поставил он пока себе.
Полагая, что пример сделает больше, чем слова, он решил,
что в этом деле ему должна помочь вполне преданная
ему Гюйоль, дочь которой, кармелитка, была подругой
детства Катерины. Хитрая женщина, чтобы внушить
Катерине больше доверия, старалась показать, что
она также впадает в состояние экстаза, и придумывала
для доказательства смешные сказки.
Например: однажды, сойдя в погреб отведать вина из
бочонка, она нашла, что оно испортилось; тогда она
принялась молиться, и в ту же минуту вино стало опять
хорошим. В другой раз она почувствовала у себя на голове
терновый венец, но ангелы, чтобы утешить ее, приготовили
для нее обед, который она и съела вместе с Жираром.
Кадьер добилась у матери разрешения отправиться
с Гюйоль в Марсель, причем мать взяла на себя все
расходы. Это было в августе 1729 года, самом жарком
в этом краю, когда всюду видишь только выжженные поля,
утесы и камни. На слабый мозг Кадьер, изнуренный
болезнями и утомленный путешествием, монахини марсельского
монастыря произвели сильное и мрачное впечатление,
особенно, конечно, сестра Ремюза, превратившаяся к этому
времени в совершенный труп. Кадьер восхищалась таким
совершенством, а вероломная Гюйоль старалась внушить
ей горделивую мысль стать такой же и успела в этом.
В это время Жирар, остававшийся летом в душном
Тулоне, опустился еще ниже. Он часто навещал молодую
Ложье, претендовавшую тоже на экстазы, утешал ее (и
так хорошо, что к этому времени она уже забеременела).
Когда Катерина Кадьер, одухотворенная и восторженная,
вернулась в Тулон, Жирар, наоборот, был настроен
весьма плотски.
Ложье, часто приходившая ночевать к Кадьер, имела
полную возможность поверить Катерине свое счастье
и открыть ей любовь "святого человека". Это было жестоким
ударом для Кадьер и сильно повлияло на нее. С одной
стороны, она вполне прониклась учением Жирара о том,
что "все, что исходит от святого, свято"; с другой, ее
природная порядочность и все предшествующее воспитание
говорили, что чрезмерная нежность к другому - смертный
грех. Эти противоречия угнетали бедную девушку,
страшно мучили, и она решила, что ею овладел дьявол.
Не желая показать Жирару, что ей все известно, и тем
унизить его, Кадьер сказала ему, что ей было видение
- ей явилась душа, объятая нечестием и смертным грехом,
и она, Катерина, чувствует, что она должна спасти
эту душу, предложить дьяволу свою душу взамен той,
другой, самой стать "одержимой". Жирар не возражал ей
и разрешил стать "одержимой", но только на один год
(ноябрь 1729 года).
Кадьер, как и всем в городе, были известны скандальные
похождения старого Сабатье, наглого, дерзкого,
ничуть не стесняющегося. Она видела, до чего пали
иезуиты, и однажды сказала Жирару: "Мне было видение
- темное море, барка, полная душ, разбитых бурею
нечистых мыслей, и на барке два иезуита. Я видела
Господа в небесах и сказала ему: Господи, спаси их,
потопи меня, я беру на себя вину; и Господь даровал мне
эту милость".
Никогда после, во время процесса, когда Жирар стал
врагом ее, желавшим ее смерти, не возвращалась
Катерина к этому вопросу, не желала ничего сказать
яснее. Она решила целиком отдаться искуплению чужих
грехов и, думая в гордости своей, что совершенно
свободна от страстей, мертва, бросила вызов дьяволу.
Несомненно одно: о вещах чувственных она не знала
ничего; с этим у нее соединялось только представление
о муках дьявола.
Жирар был холоден с ней и пользовался ее доверчивостью
пока только для своих религиозных плутней.
Он подсунул Кадьер послание, в котором сам Бог говорил
ей, что ради нее он спас барку с грешными душами.
Но оставить надолго эту смешную бумажку у Катерины
он боялся, так как, прочтя ее не один раз, она легко могла
заметить, что она сфабрикована человеком. А потому
ангел, принесший это послание, через день унес его обратно.
Видя, что Кадьер страшно возбуждена и даже не
в состоянии молиться, Жирар легкомысленно разрешил
ей принимать причастие в любой день, когда она захочет,
и в какой угодно церкви. От этого ей стало еще хуже. Ей
казалось, что теперь уже сразу два дьявола владеют ею
и борются между собой внутри нее, что она вот-вот
разорвется и умрет. Она падала без чувств и по нескольку
часов оставалась в таком состоянии. В декабре она уже
не могла вовсе выходить из дома и не покидала кровати.
Болезнь Катерины была прекрасным предлогом для
посещений Жирара. Он принял меры предосторожности
и просил всегда младшего брата Катерины провести его
к ней; тот провожал его, по крайней мере, до двери.
Комната больной находилась наверху. Мать всегда была
в лавочке. Жирар оставался с больной наедине, всегда
имел возможность повернуть ключ в замке и запереть
дверь. Катерина была очень больна. Жирар обращался
с нею как с ребенком, приподнимал ее на постели, поддерживал
голову, отечески ласкал. Катерина принимала
все это с почтением, нежностью, благодарностью.
Чистая и целомудренная, она, будучи страшно нервной,
очень легко возбуждалась. При самом легком прикосновении,
для другой совершенно незаметном, она
теряла сознание; для этого достаточно было слегка коснуться
ее груди. Жирар знал это, и это навело его
на дурные мысли. Он по своей прихоти доводил ее
до такого состояния сна, а она и не думала сопротивляться,
питая к нему полное доверие, и только смущаясь
немного, что такой человек уделяет ей так много
драгоценного времени.
Жирар действительно подолгу оставался у нее, и нетрудно
догадаться, что из этого вышло. Несмотря на то
что Кадьер была сильно больна, близость этой девушки
доводила его до опьянения, которое ему трудно было
преодолеть. Однажды, проснувшись, она увидела, что
лежит в странной, неприличной позе; в другой раз открыла
глаза, когда Жирар ласкал ее. Она краснела, плакала,
жаловалась. Но Жирар нагло отвечал: "Ведь я твой
господин, твой Бог... Ты должна всему покоряться, все
терпеть". Скоро у Кадьер появились признаки беременности.
К довершению всего и Ложье была беременной.
Все эти благочестивые собрания, угощения, обильно приправленные
местным винцом, вызывали, весьма естественно,
сильное возбуждение у этих легко воспламеняющихся
южанок, повергали их в экстаз. У тех, кто был
похитрее и поискуснее, все было поддельно и ложно, но
у Ложье, полнокровной и пылкой, экстаз был самый
настоящий. У себя в комнатке она действительно впадала
в исступление и лишалась чувств, особенно когда к ней
заходил Жирар.
Опасность была большая. Девушки жили не в пустыне
и не в монастыре, в интересах которого было бы скрыть
все это, а на виду у всех. Ложье была окружена любопытными
соседками, Кадьер жила в семье. Ее брату-якобинцу
начинали очень не нравиться длительные посещения
Жирара, и однажды он осмелился остаться в комнате
больной, когда туда вошел Жирар. Жирар с оскорбленным
видом вышел из комнаты, а мать в негодовании
выгнала сына из дома.
Дело грозило скандалом. Не было никакого сомнения,
что молодой человек, с которым обошлись так
сурово, выгнав его из дома, в порыве негодования нажалуется
доминиканцам, а те не упустят случая распространить
эту историю и постараются восстановить весь город
против отца Жирара. И вот он решается отразить опасность
дерзким ударом, спасти себя преступлением. Развратник
делается преступником. Он хорошо знал погубленную
им девушку, видел следы золотухи, которой она
страдала в детстве. Местами на теле оставались еще
следы, в виде маленьких ранок; кожа в этих местах была
розоватая, нежная и тонкая. Такие следы остались у Кадьер,
между прочим, на ногах и на груди. Жирару пришла
в голову дьявольская мысль сделать так, чтобы эти
раны снова раскрылись, и выдать их за стигматы, какие
были, например, у святого Франциска и у других святых,
вымоливших их у Бога.
Иезуитов страшно огорчало, что они ничего не могли
противопоставить чудесам янсенистов, и Жирар был уверен,
что приведет собратьев в восторг этим неожиданным
чудом и что его поддержат все иезуиты, вся их община
в Тулоне. Один из них, старый Сабатье, был готов поверить
всему; к тому же раньше он был духовником Кадьер,
и это чудо должно было принести и ему честь.
Другой - отец Гринье, был слабоумный блаженный,
который признал бы все, что угодно. А если бы кармелиты
или еще кто-нибудь вздумали сомневаться, на
них можно было нажать сверху, так что и они сочли бы
благоразумным молчать. Даже якобинец - брат Кадьер
должен был учесть то обстоятельство, что это чудо прославляло
всю семью и его, как брата святой. Когда
Катерина заметила открывшиеся раны, она страшно
огорчилась, боясь, что это не понравится Жирару. Она
побежала к соседке - мадам Трюк, занимавшейся немного
медициной, и купила у нее (как будто для младшего
брата) какую-то мазь для раны.
Но как добился Жирар того, что раны вскрылись?
Расковырял их ногтями или небольшим ножом, который
всегда носил с собою? Или, может быть, и в первый раз
притянул кровь сильным присасыванием, как проделывал
он это позже? Кадьер ничего не знала об этом и во сне,
конечно, не чувствовала никакой боли.
Думая, что совершит великий грех, если скроет чтонибудь
от Жирара, она сказала ему про раны. Жирар
разыграл комедию, упрекая Катерину в том, что она
хотела избавиться от этих ран, посланных ей Богом. Он
уверял ее, что это божественные стигматы, бросился на
колени, целовал раны на ногах. Катерина крестилась,
говорила, что она чересчур ничтожна для такого чуда,
что этому трудно поверить. Жирар настаивал, бранил ее,
заставил ее показать ему бок и пришел в восторг от этой
раны. "У меня такая же, - заявил он, - только внутри".
Итак, Кадьер принуждена была поверить, что она
- живое чудо. Этому помогло еще то обстоятельство,
что как раз в это время умерла сестра Ремюза. Кадьер
представлялась вся слава умершей, она видела уже, как
душу святой уносили ангелы. Кто будет преемницей ее на
земле, кто унаследует ее небесные дары? Жирар предложил
Кадьер это наследие и тем соблазнил ее.
С этих пор она совершенно изменяется. Все, что объяснялось
очень просто и естественно, она считает святым,
идущим сверху. Отвращение к пище, озноб, болезненные
ощущения беременной женщины, в которых она ничего
не понимала, объясняла она наитием духа святого. Ей
являются кровавые видения, всюду видит она только
кровь; Иисуса видит всего покрытого ранами и окровавленного
и сама кашляет и истекает кровью.
Временами она чувствует, что какая-то сила приподнимает
ее над землею и держит в воздухе. Ей самой
трудно поверить в это, но особа почтенная - мадемуазель
Гравье уверяет ее, что это правда, и все приходят,
поклоняются ей. Жирар приводит своего собрата-отца
Гринье, и тот преклоняет колени и плачет от радости.
Не решаясь ходить к Кадьер каждый день, Жирар
заставляет ее приходить в церковь иезуитов, и она приходит
туда в час после службы, во время обеда. В церкви
в это время не бывало никого, и Жирар перед алтарем,
перед распятием, предавался исступлению, еще более
пламенному от сознания совершаемого святотатства.
Неужели у Кадьер не являлось никаких подозрений?
Как могла она обманываться до такой степени? У нее
точно померкло сознание; она чувствует только странные
недомогания, слабость, бесконечную нежность. Все эти
новые ощущения сначала беспокоят и удивляют ее. Она
говорит о них с Гюйоль, а та улыбается и отвечает, что
Катерина глупа, что все это пустяки, и цинично прибавляет,
что она, Гюйоль, сама чувствовала то же самое.
Так эти кумушки помогали, как могли, Жирару развратить
чистую девушку, чувство которой очень поздно
и с большим трудом просыпается под давлением священ-.
ного для нее авторитета.
Весь великий пост Катерина почти ничего не ест, ее
тошнит от всякого проглоченного куска. Две последние
недели она постится совершенно и доходит до последней
степени слабости. Можно ли быть уверенным, что Жирар
и в это время не проделывал насилие над почти умирающей
девушкой? Он мешал закрыться ее ранам и вскрыл
новую на правом боку. Наконец, к довершению этой
жестокой комедии, в великую (страстную) пятницу Жирар
надевает ей на голову венчик из проволоки, отчего
кровь выступает у нее на лбу и каплями течет по лицу.
И все это проделывается без особенного старания
соблюсти тайну. Прежде всего Жирар срезал длинные
волосы Катерины и унес их; потом отправился к некоему
Битару, торговцу клетками, и заказал ему венчик. Кадьер
не показывалась посетителям в этом венце; они видели
только результаты - капли крови на лбу, окровавленное
лицо. К этому лицу прикладывали салфетки, и Жирар
уносил их, для того, конечно, чтобы раздать потом благочестивым
особам.
Мать Кадьер невольно оказывалась соучастницей
этих плутней. Но она уже подозревала Жирара; для нее
становилось ясным, что он виновник всего. Кто-то из
близких ему лиц (возможно, Гюйоль) сказал матери, что,
если она скажет хоть слово, дочь ее не проживет больше
суток.
Что касается Катерины, она не лгала никогда, говоря
обо всем этом. Рассказывая об этом после, она совершенно
определенно говорит, что кровь выступала у нее от
острых краев венчика, надеваемого ей на голову. Она не
скрывает также и происхождения маленьких крестиков,
которые раздавала она посетителям. Она заказывала их
по модели Жирара одному из своих родственников, плотнику
адмиралтейства.
В великую пятницу Кадьер целые сутки находилась
в бессознательном состоянии (это называли экстазом),
предоставленная заботам Жирара. Она была уже на третьем
месяце беременности; Жирар прекрасно видел, как
уже изменилась фигура этой святой мученицы, творящей
чудеса. Он мечтал о выкидыше и с этой целью постоянно
давал Катерине какой-то красноватый порошок.
Больше всего он желал смерти Кадьер; это сразу
вывело бы его из всех затруднений. Или, в крайнем случае,
ему хотелось удалить ее от матери, спрятать в какомнибудь
монастыре. Ему хорошо были известны эти учреждения,
и он отлично знал (как и Пикар в деле Лувье), как
просто и ловко скрывались там подобные вещи. Жирар
хотел отослать Кадьер или в картезианский монастырь
в Премоле, или в Оллиул, в монастырь святой Клары.
Об этом заговаривал он и в великую пятницу, но
Катерина была так слаба, что не решались поднять ее
с постели. Наконец, на пятый день пасхи у нее произошел
выкидыш в то время, как Жирар находился в ее комнате.
Катерина, не подозревавшая ничего особенного, кликнула
служанку, чтобы та вынесла посуду. У Жирара,
хорошо видевшего, в чем дело, вырвался при этом крик:
"Какая неосторожность!" И он имел глупость еще раз
повторить это.
Относительно выкидыша у Ложье подробностей не
имеется. Беременность ее обнаружилась тем же постом.
Были у нее странные конвульсии и довольно смешные
попытки изобразить стигматы. За таковые выдавала она
рану, сделанную ножницами во время шитья, и лишай на
боку.
Экстазы ее вдруг приняли характер отчаянного нечестия.
Она плевала на распятье; кричала по адресу Жирара:
"Где он, этот чертов отец, доведший меня до такого
состояния? Нетрудно обмануть девушку в двадцать два
года. Где он? Теперь он бросил меня. Пусть он придет!"
Окружавшие Ложье женщины сами были любовницами
Жирара. Они бросались разыскивать святого отца, но
тот не отваживался явиться и подвергнуться нападкам
беременной девицы. Кумушки эти сами были заинтересованы
в том, чтобы уменьшить шум, и могли и без помощи
Жирара найти средство кончить все без особого скандала.
Был ли Жирар колдуном, как называли его впоследствии?
Этому можно было поверить, видя, как легко
соблазнил он столько женщин, не обладая ни молодостью,
ни красотой. Особенно странно, что, несмотря на
все скандалы, он завладел и общественным мнением.
Можно подумать, что он околдовал и весь город. В действительности
все это объясняется проще: всемогущество
иезуитов было известно всем, и никто не считал безопасным
вступать с ними в борьбу. Небезопасно было говорить
о них плохо даже шепотом. Вся остальная масса
духовенства и монашества не пользовалась ни особенным
влиянием, ни высокой протекцией. Даже кармелиты,
очень завистливые и оскорбленные тем, что потеряли
Кадьер, и те молчали. Брат Кадьер, молодой якобинец,
укрощенный дрожащей матерью, дипломатично вернулся
в семью, сблизился с Жираром и в конце концов до такой
степени подчинился ему, что даже помогал ему в тех
странных маневрах, в результате которых Жирару приписывали
дар пророчества.
Если Жирар мог опасаться противодействия, так
только со стороны той, которая как будто была покорена
им вполне. Кадьер еще подчинялась ему, но уже обнаруживала
некоторые признаки независимости, которая
скоро должна была проявиться вполне. Тридцатого апреля
галантный Жирар устроил для своих молодых почитательниц
загородную прогулку, поручив их надзору
Гюйоль. Кадьер была охвачена мечтательным настроением
- весна, такая восхитительная в этом краю, оказывала
на нее сильное действие. В порыве искреннего благочестия
она воскликнула: "Только ты один, Господи...
Кроме тебя, я не хочу никого... Твои ангелы не удовлетворяют
меня". Одна из участниц прогулки, девушка
очень веселая, захватила с собой маленький тамбурин
(чисто провансальское удовольствие) и Кадьер вместе
с другими прыгала, танцевала, выкидывала тысячу глупостей.
Она казалась очень оживленной. В мае она добилась
у матери разрешения совершить путешествие в Сент-Бом,
к церкви Магдалины, величайшей святой из всех раскаявшихся
грешниц. Жирар разрешил ей идти не иначе как
под верным надзором Гюйоль и Ребуль. Хотя дорогою
у Катерины и бывали минуты экстаза, но было ясно, что
она устала и не желала больше быть послушным орудием
духа (адского или небесного?). Назначенный Жираром
годичный срок ее "одержимости" подходил к концу.
Разве она не заработала свободу? Вырвавшись из сумрачного,
колдовского Тулона, очутившись на свежем
воздухе, среди блеска солнца, бедная пленница снова
обрела свою собственную душу и не желала никакой
другой; она осмелилась стать самой собой и хотела
быть такою всегда. Обе шпионки Жирара были страшно
шокированы этим. Вернувшись из путешествия, они предупредили
Жирара об этой перемене, а скоро и он
сам убедился в ней. Кадьер не желала больше впадать
в экстаз, противилась ему.
Жирар пытался удержать ее и колдовством, и священным
авторитетом; старался развить в ней привычку
к плотским наслаждениям, но не добился ничего. Юная
душа Катерины, насильственно захваченная святым отцом,
но ничуть не убежденная, снова вернулась к своему
прежнему состоянию. Жирар был оскорблен. Властвуя
над детьми и над монахинями, не менее от него зависимыми,
он привык и тех, и других наказывать по своему
произволу. У него оставалось только одно средство, и он
прибег к нему, решив наказать Кадьер за это мятежное
сопротивление.
Двадцать второго мая, когда Кадьер, по обыкновению,
пришла на исповедь к Жирару, он отказался отпустить
ее грехи, заявляя, что она очень сильно провинилась
и должна на следующий день понести за это большое
наказание.
Какое же именно? Пост? Кадьер и без того была очень
слаба и болезненна. Длительные молитвы были не в обычае
у духовника-квиетиста; он даже сам запрещал их.
Оставалось телесное наказание, бичевание. Оно было
в большом ходу в те времена как в монастырях, так
и в коллегиях. Средство простое и легковыполнимое; в те
простые и грубые времена оно приводилось в исполнение
в самой церкви. В фаблио, в наивной живописи того
времени, можно часто видеть, как священник, исповедав
мужа и жену, без церемонии тут же, позади исповедальни,
наказывал их плеткою. Школьников, монахов, монахинь
наказывали таким же способом*.
Жирар знал, что Кадьер очень стыдлива (она терпела
его ласки против воли, только во сне) и будет страшно
страдать от подобного наказания; оно должно было совершенно
разбить ее, лишить последних сил.
Возможно, что при этом страдало и женское самолюбие
Кадьер, так как тело ее, доведенное до полного
измождения, было страшно худо и жалко. Ведь она
столько перенесла, столько постилась, и потом еще этот
выкидыш... От ее тела, и раньше очень слабого, осталась
одна тень; тем неприятнее, конечно, ей было, что все
увидят его - такое истощенное, худое, больное.
Кроме того, у нее опухали ноги, и было страшно
неприятно, чтобы все видели это. Рассказать, что
последовало за этим, у меня не хватает мужества.
*Сам дофин (наследник престола) бывал жестоко наказываем
таким образом. Молодой Буффлер (пятнадцати лет) умер от огорчения
после такого наказания (Сен-Симон). Настоятельница монастыря
в Буа, которой руководитель монастыря грозил телесным наказанием,
обращалась за защитой к королю. Из уважения к монастырю ее избавили
от публичного наказания и предоставили проделать эту экзекуцию
руководителю наедине. Постепенно начинают все больше и больше
сознавать, насколько опасны и безнравственны такого рода наказания.
Ужас и стыд доводили несчастных до жалких упрашиваний, позорных
поступков. Это слишком ясно обнаружилось в царствование императора
Иосифа, в громком процессе, вскрывшем внутреннюю жизнь иезуитских
коллегий. Отчет о нем был напечатан позже, при Иосифе II,
печатался он и в наше время.
Это можно узнать из показаний Кадьер. Она до такой
степени наивна и искренна, что, не будучи принуждаема
к тому никакой клятвой, считает своим долгом рассказать
всю правду, все, что в ее же интересах было бы скрыть, так
как это может послужить только во вред ей.
Первый допрос Кадьер был сделан церковным судом,
когда ее внезапно арестовали. Показания ее (это ясно
чувствуется в каждом слове) идут от самого сердца; она
говорит все, как перед самим Богом.
Второй допрос был произведен королевским чиновником,
гражданским и уголовным судьей Тулона.
И, наконец, третий и последний - парламентом
города Э.
Все эти показания, во всех трех случаях вполне согласные
между собою, были, конечно, тщательно просмотрены
врагами Кадьер и потом изданы в одном томе (я
пользовался им во время этой работы). При этом были
приложены все старания, чтобы уменьшить вину Жирара,
сосредоточить все внимание читателя на том, что могло
быть неблагоприятно для Кадьер. И все-таки редакторы
не могли не поместить вовсе показаний Кадьер, говорящих
против Жирара.
Непоследовательность Жирара чудовищна. Он запугивает
бедную девушку, потом внезапно набрасывается
на нее со своими ласками, пользуясь ее ужасом.
Любовь Жирара не может являться смягчающим вину
обстоятельством. Он слишком далек от этого, он никогда
не любил Кадьер. В этом и заключается особенный ужас.
Мы уже видели, как пичкал он ее опасными снадобьями,
как доводил до потери сознания. Ему она просто нравилась
больше, чем все другие женщины, бывшие в его распоряжении,
потому ему и хотелось соблазнить ее и погубить.
Но больше всего не мог он простить ей желания
сохранить свою душу, свою самостоятельность. Он хотел
только одного - подчинить ее себе. Часто повторяемые
Катериной слова "я чувствую, что не проживу долго",
только радовали его. Развратный негодяй! Он осыпал
поцелуями это немощное тело и в то же время желал ее
смерти...
Как сам Жирар объяснял такое противоречивое отношение
к Кадьер - нежность и одновременно жестокость
к ней? Называл ли он это испытанием ее терпения и покорности?
Или, вернее, это являлось доказательством
того, что он постиг всю глубину учения Молино: "Чем
больше грешишь, тем больше умерщвляешь грех"?
Могла ли Кадьер верить этому серьезно? Неужели ей
не приходило в голову, что все эти так называемые
искупления, покаяние, не что иное, как разврат?
Она ничего не знала и не хотела знать в том состоянии
нравственного расстройства, в каком находилась с двадцать
третьего мая и в течение всего июня. Она терпела
своего господина, отчасти боясь его, отчасти испытывая
странную, рабскую любовь к нему, и комедия покаяний
все продолжалась. Жирар так мало щадил Кадьер, что
даже не скрывал от нее сношений с другими женщинами.
Он хотел поместить ее в монастырь, а пока что она
была игрушкой для него. Кадьер видела это и терпела.
Слабая, все более и более теряющая силы, среди этих
нервировавших ее испытаний, она становилась все грустнее
и, не дорожа жизнью, повторяла: "Я чувствую,
что скоро умру".
XI. КАДЬЕР В МОНАСТЫРЕ. 1730 г.
Настоятельница монастыря Оллиуль была сравнительно
молода; ей было не больше тридцати восьми лет.
Далеко не глупая, живого характера, способная быстро
полюбить или возненавидеть, постоянно увлекаемая капризами
чувства или мысли, она не имела такта и чувства
меры, необходимых для управления подобным учреждением.
Этот монастырь черпал свои доходы из двух источников.
В нем было две-три монахини из Тулона; они
принадлежали к консульским фамилиям, сделали при
вступлении очень значительный вклад и поэтому могли
делать, что хотели. Они жили с монахами-обсервантами,
от которых зависел монастырь. С другой стороны, эти
самые монахи, орден которых получил большое распространение
в Марселе и повсюду, вербовали этому женскому
монастырю маленьких пансионерок и послушниц,
вносивших плату и вклады. Такая связь порождает скандалы
и бывает опасна для воспитываемых монахинями
детей; это обнаружилось уже в деле Обани.
В монастыре не было строгого затворничества. Внутреннего
порядка очень мало. В летние ночи, такие знойные
в этом африканском климате, такие манящие и томительные
для обитательниц Оллиуля, монахини и послушницы
выходили и возвращались совершенно свободно.
То, что было в Лудене в 1630 году, повторялось здесь
в 1730 году. Большинство монахинь (по крайней мере,
двенадцать из пятнадцати, насчитывавшихся в монастыре),
к которым относились довольно пренебрежительно
монахи, предпочитавшие им знатных дам, скучали и чувствовали
себя обездоленными; единственными их развлечениями
были болтовня, детские шалости, интимная
дружба не совсем невинного свойства между собой и с послушницами.
Настоятельница боялась, что Кадьер заметит, какую
жизнь ведут в монастыре. Сначала она под разными
предлогами не хотела принять ее; потом вдруг наметила
прямо противоположный образ действий. В очень ласковом
письме, гораздо более льстивом, чем могла ожидать
девушка со стороны такой важной особы, настоятельница
выразила надежду, что она откажется сама от
духовного руководства Жирара. Начальница вовсе не
думала доверить ее духовникам-обсервантам, весьма мало
пригодным к этому делу. Она возымела смелую
мысль взяться за это и руководить Кадьер.
Настоятельница была очень самонадеянна. Она рассчитывала
присвоить это ходячее чудо, легко подчинить
себе девушку; ей казалось, что последняя предпочтет ее
старому духовнику-иезуиту. А потом она сумеет извлечь
из новой святой выгоды для своего монастыря. Она
оказала Кадьер великую честь: сама встретила ее на
пороге монастыря. Расцеловала ее, увела в свою роскошную
келью игуменьи и объявила, что они будут в ней
жить вместе. Она восхищалась скромностью девушки, ее
болезненной красотой, странной, таинственной и вызывающей
нежность. "Она должна была очень устать от этого
короткого переезда?" И настоятельница хочет уложить
девушку в свою собственную постель. Она так ее полюбила,
что всем хочет поделиться с ней; они будут спать
вместе, как сестры.
Для выполнения своего плана она делает много, даже
чересчур много. Довольно было бы и того, что святая
разделяет с ней комнату. А этим предложением спать
в одной постели настоятельница явно возводила ее в сан
своей фаворитки. Подобная "дружба", очень модная среди
дам той эпохи, в монастырях была запретной, тайной;
начальница, конечно, не должна была подавать другим
такой пример.
Но сама дама была просто удивлена колебанием девушки.
Ведь не могли же ее останавливать стыдливость
или смирение! Еще менее, конечно, отвращение к ее собственной
особе! Ведь она, настоятельница, кажется даже
моложе, чем бедняжка Кадьер; она в полном цвету, она
так здорова, что хотела бы даже поделиться этим здоровьем
со своей маленькой больной. И она ласково настаивает
на своем.
Ей кажется, что это непрестанное общение поможет
девушке забыть о своем Жираре. Манией аббатис, самой
заманчивой для них вещью была претензия на право
исповедовать самим своих монахинь (это право признавала
за ними святая Тереза). При тесной дружбе это
устроится само собой. Девушка будет говорить с духовником
только о мелочах, а самую глубину сердца откроет
ей одной. Вечером, ночью, лежа на подушках, в ответ на
ласки и любопытные вопросы, она раскроет все тайны
- свои и чужие.
Девушка сначала не сумела дать отпор такой стремительной
атаке. Она согласилась лечь в постель настоятельницы.
Последняя теперь была уверена, что удержит
ее, сумеет привязать к себе. И вдвойне: как святую и как
женщину, то есть существо нервное, чувствительное, болезненное
и потому, вероятно, очень чувственное. Средства
для этого придется употребить разные, даже противоположные.
Она создаст легенду, житие Кадьер, велит
записывать все ее слова, все мысли. С другой стороны,
будет отмечать все малейшие подробности ее физической
жизни и отсылать этот бюллетень в Тулон. Она сделает
ее своим кумиром, своей любимой куколкой - божком.
И дама отдалась увлечению, стремительно двинулась по
опасному склону. Тогда девушка стала подозревать, опасаться.
И вдруг проявила решительность, какой трудно
было ожидать от такого слабого создания. Она, очень
смиренно, просила разрешения покинуть это гнездышко
двух голубков, эту слишком мягкую постель, все эти
нежности, и жить одинаковой жизнью с другими послушницами
или пансионерками.
Настоятельница была поражена, оскорблена. Она сочла
себя отвергнутой, возненавидела неблагодарную
и никогда не могла простить ей этого.
Зато другие обитательницы монастыря приняли Кадьер
хорошо. Начальница послушниц, мадам Леске, монахиня
из Парижа, добрая и умная, оказалась лучше
настоятельницы. Она, по-видимому, поняла, что перед
ней несчастная жертва рока, юное сердце, переполненное
Богом, но отмеченное роковыми странностями, которые
могут толкнуть ее на путь позора и привести к ужасному
концу. Она изо всех сил старалась беречь девушку, предупреждать
ее неблагоразумные поступки, находить для
них объяснения, оправдывать все, что казалось в них
непростительным. За исключением двух-трех знатных
дам, живших со своими монахами и не чувствовавших
ничего, кроме отвращения, когда дело шло о мистицизме,
все остальные монахини полюбили ее и считали ангелом,
посланным с неба. Их чувствительность, нежность, находившая
до сих пор так мало пищи, сосредоточилась на
ней, за неимением других объектов. Они видели в ней не
только благочестивую, самоотверженную святую, но
и просто доброе дитя с чистым сердцем, изящное и забавное.
Они не скучали больше. Она занимала их, рассказывала
свои видения, истории правдивые, то есть искренние
и всегда полные нежности и чистоты. "По ночам, - говорила
она, - я ношусь всюду, даже в Америке. Я везде
оставляю письма с призывом обратиться к Богу. Сегодня
ночью я приду ко всем вам, даже если вы запретесь. Мы
вместе унесемся к Святому Сердцу Иисуса".
И вдруг чудо! В полночь, по их словам, все они имели
видение. Каждой казалось, что Кадьер обнимает ее, вводит
в Святое Сердце. Они очень испугались и вместе
с тем чувствовали себя счастливыми. Самой чувствительной
и самой доверчивой оказалась одна монахиня из
Марселя, сестра Рэмбо; она имела счастье удостаиваться
этого видения пятнадцать раз в течение трех месяцев, то
есть в среднем один раз в шесть дней.
Все это чистейший плод расстроенного воображения,
что ясно доказывается уже тем, что Кадьер разом являлась
всем им, в одно и то же мгновение, в разных
местах. Но настоятельница была раздражена: во-первых,
она ревновала, во-вторых, чувствовала себя обойденной,
так как она одна не имела видений, наконец, боялась, что
девушка, хоть и погруженная в свои грезы целиком, все
же узнает от стольких интимных подруг все скандальное,
что происходит в монастыре.
Да эти безобразия вовсе и не скрывались. Но так как
Кадьер думала, что всякое знание приходит к ней чудесным
путем, она вообразила, что и теперь ее осведомляет
обо всем непосредственное откровение. Добрая душа
страшно взволновалась. Ей было жаль Бога, которого
так ужасно оскорбляли здесь. И на этот раз она решила,
что должна искупить собою всех, избавить грешников от
заслуженной кары, подвергнув себя всем мучениям, какие
только может изобрести жестокая ярость бесов. Все это
разразилось припадком 25 июня, в день Иоанна Крестителя.
Она была вечером вместе со всеми в помещении
послушниц; и вдруг упала на спину, начала биться, кричать,
потом потеряла сознание. Когда же пришла в себя,
ее окружили любопытные послушницы, ожидая, что она
скажет. Но начальница, мадам Леско, угадывала, что
скажет девушка, и испугалась: она могла погубить себя
этими словами. Она подняла Кадьер и увела в свою
комнату; все тело девушки было избито и ободрано,
рубашка залита кровью.
Как можно было обойтись без отца Жирара посреди
всех этих внутренних и внешних битв? Девушка решительно
не понимала этого. Ей нужна была поддержка,
опора. А Жирар почти не приходил, самое большее появлялся
на минуту в приемной.
Она написала ему 28 июня, через своих братьев, так
как сама умела читать, но почти не умела писать. Она
страстно призывала; пусть он придет возможно скорее.
Он отвечал, находя предлоги для откладывания: он должен
проповедовать в Иере, у него болезнь горла и т. д.
Как это ни странно, но его призвала в конце концов
сама настоятельница. Без всякого сомнения, она боялась,
что Кадьер уже проникла во все тайны монастырской
жизни. Конечно, она сообщит о них Жирару; и вот
настоятельница решила предупредить девушку, поговорить
с ним самой. Она пишет (3 июля) иезуиту письмо,
самое ласковое и льстивое; она просит его, при ближайшем
посещении монастыря, прежде всего зайти к ней;
она хочет быть его ученицей втайне, как был учеником
Иисуса смиренный Никодим. "Под вашим руководством
я могла бы втайне, без шума, сильно продвинуться
вперед по пути добродетели; мой сан дает мне возможность
действовать свободно там, где нет опасности
греха. Беседа о нашей послушнице послужит нам предлогом
и прикрытием". Выходка странная и легкомысленная;
она доказывает, что у настоятельницы было не
очень много здравого смысла. Ей не удалось занять
место Жирара в душе Кадьер; теперь ей хочется заместить
Кадьер в душе Жирара. Действует она без предисловий,
стремительно. Она самоуверенна, как дама,
сохраняющая еще привлекательность, обещаниями которой
сейчас же поторопятся воспользоваться; она увлекается
так, что даже говорит о свободе, которой может
располагать.
Она исходила при этом из совершенно верного убеждения,
что Жирар очень мало интересуется Кадьер; но
она не учла другого обстоятельства. А можно было бы
догадаться, что у Жирара были в Тулоне другие дела,
интереснее и важнее. В настоящее время он как раз был
в очень трудном положении: дело шло уже не о какойнибудь
девчонке, а о даме зрелого возраста, высокопоставленной,
самой благоразумной из его духовных дочерей.
Сорок лет ее возраста не оказались достаточной
гарантией. Он не хотел делать исключений ни для одной
овечки в своей овчарне... И в одно прекрасное утро эта
его поклонница, мадемуазель Гравье, с изумлением
и ужасом почувствовала себя беременной и стала изливаться
в горьких жалобах (июль).
Жирар, занятой этой новой неприятностью, холодно
отнесся к неожиданным авансам настоятельницы. Он даже
заподозрил в них ловушку, расставляемую ему обсервантами,
и решился быть очень осторожным. Он повидался
с начальницей, уже успевшей раскаяться в своей
безрассудной выходке, потом и с Кадьер, но только
в часовне, в присутствии других; там он и исповедал
девушку.
Она, конечно, была обижена таким невниманием.
И в самом деле, его поведение было странным, казалось
очень непоследовательным. Ведь он прежде писал ей
легкомысленные, галантные письма, с шутливыми намеками
и упреками, похожие на письма влюбленного. А теперь
даже не удостаивает разговора наедине!
В этот же вечер она шлет ему письмо, желая слегка
уколоть. Кадьер пишет, что в тот момент, когда он давал
ей отпущение грехов, она вдруг почувствовала, что становится
независимой, отрывается от себя самой и от
"всех без исключения" людей.
Но как раз этого и хотелось Жирару. Он и так достаточно
запутался, и Кадьер казалась ему совсем лишней.
Он не только не был огорчен, но пришел в восторг
от письма и убеждал ее и впредь оставаться независимой
и далекой от всех. Кроме того, он намекнул, что как раз
теперь должен быть очень сдержан и осторожен. Он
будто бы получил письмо, в котором очень сердито
отзываются о его грехах. Однако, уезжая в четверг 6 июля
в Марсель, он все-таки по дороге зайдет к ней.
Кадьер ожидала. Но Жирара все нет. Ее волнение все
усиливалось. Волна подымалась, она испытывала нечто
подобное буре на море. Девушка рассказала об этом
своей дорогой Рэмбо; та решилась не покидать подруги,
спала с ней вместе, нарушив таким образом запрещение
устава; впрочем, она уверяла, что только утром зашла
к ней в комнату. Ночь на 6 июля была особенно жаркой
и томительной в этой узкой печке, называемой Оллиуль.
В четыре или пять часов утра, видя, как подруга извивается
в жестоких страданиях, Рэмбо "подумала, что у нее
колики, и пошла в кухню за огнем". Пока она уходила,
Кадьер решила прибегнуть к средству крайнему, которое
наверное заставит Жирара прийти. Она не то расцарапала
себе голову ногтями, не то вдавила в нее "терновый"
венец с шипами, сделанный из железа; во всяком случае,
оказалась залитой кровью. Кровь текла по ее лицу крупными
каплями. Лицо ее изменилось среди этих страданий,
глаза искрились. Вся история продолжалась часа
два. Монахини сбежались, смотрели на нее, изумлялись
и благоговели. Они хотели ввести туда и своих обсервантов,
но Кадьер не позволила.
Настоятельница не хотела уведомлять Жирара, не
хотела показывать ему девушку в таком патетическом
и трогательном виде. Но это сделала добрая мадам
Леско. Иезуит явился, но, вместо того чтобы сразу подняться
к Кадьер, как настоящий шарлатан, предпочел
вдруг сам впасть в экстаз. Целый час он стоял в часовне
на коленях перед святыми дарами. Наконец поднялся
и застал всех монахинь у постели Кадьер. Ему рассказали,
что одно время она держала себя так, как будто перед
ней совершалась месса: двигала губами, как бы принимая
святое причастие. "Кто может знать это лучше меня!
- воскликнул шарлатан. - Меня предупредил обо всем
ангел. Я отслужил мессу и причастил ее из Тулона". Они
были так поражены этим чудом, что одна из монахинь
даже больна была от волнения целых два дня. А Жирар
обратился к Кадьер с не совсем уместной шуточкой: "Ах,
лакомка! Вы, значит, стащили у меня половинку моей
порции?"
Все удалились из почтения; он не удерживал. Вот он
наедине со своей окровавленной, бледной, ослабевшей,
но тем более возбужденной жертвой. Всякий другой человек
был бы растроган. Какое доказательство, более наивное,
более сильное могла она дать, чтобы убедить в своей
полной зависимости от него, в совершенной невозможности
для нее жить, не видя его? Это признание, выраженное
кровью и ранами, должно было ярче всяких слов
говорить сердцу. То, что он взял уж раньше без ее
ведома, было мало, почти ничего. Теперь он получал
душу, волю, все. Кадьер потом очень кратко говорила
о том, что последовало. В своем показании она стыдливо
уверяет, что потеряла сознание и теперь сама не знает
ничего. Но в письме к подруге - мадам Аллеман - она,
ни на что не жалуясь, дает понять все.
В награду за этот порыв сердца, за ее нетерпение, что
сделал Жирар? Он ее укорял. Это пламя, которое покорило
бы сердце другого, его только расхолаживало. Его
душа тирана хотела только бездушных, мертвых игрушек
его воли. А эта слишком активна, она сама заставляет его
приходить. Ученица увлекает за собой учителя. Раздраженный
педант посмотрел на все это, как на бунт ребят
в школе. Его необузданная суровость, его холодный эгоизм
в минуту мучительного наслаждения измучили несчастную;
на ее долю достались только упреки.
И другая, не менее отталкивающая черта: пролитая
из-за него кровь возбудила в Жираре только стремление
использовать это обстоятельство в своих интересах. Во
время этого свидания, быть может последнего, он заботился
только о том, чтобы обеспечить себе на будущее
время сдержанность и молчаливость этого несчастного
создания; для этого нужно было, чтобы она, даже будучи
совсем покинутой, все-таки чувствовала себя в общении
с ним. И он спрашивает, неужели он так и не удостоится
видеть чудо, которое созерцал весь монастырь. Тогда
Кадьер опять заставила свою кровь течь по каплям, на
этот раз в его присутствии. Он смыл эти капли водой
и часть смеси выпил сам, а другую дал выпить ей; этим
отвратительным совместным причастием он как бы навек
сливал их души*.
Все это продолжалось два или три часа; было уже
около полудня. Настоятельница была скандализована.
Она приказала отнести в келью обед, пришла сама и велела
открыть двери. Жирар выпил только чаю: была
пятница, и он хотел заставить поверить в свое строгое
постничество; он, конечно, основательно подкрепился
еще в Тулоне. Кадьер же захотела кофе. Сестра, дежурившая
на кухне, удивилась такому требованию в постный
день. Но, не подкрепившись пищей, Кадьер совершенно
* Подобный обычай существовал у рейтаров, солдат севера; это
обряд их братания. Обычай этот, как, впрочем, и христианское причастие,
является пережитком и трансформацией древнего тотемистического
причастия.
лишилась бы сил. Теперь она почувствовала себя немного
лучше и удержала еще при себе Жирара. Он оставался
с нею (правда, при открытых дверях) до четырех часов
дня, видимо, желая изгладить память о своем грубом
поведении утром. С помощью лживых уверений в дружеской,
даже отцовской привязанности он успокоил это
впечатлительное создание, вернул ей до известной степени
ясное, тихое настроение. Она провожала его сама и,
идя позади, два-три раза весело подпрыгнула, совершенно
как дитя. Он сухо сказал ей: "Дурочка!"
Ей дорого пришлось заплатить за свою слабость.
В тот же вечер, в девять часов, она имела ужасное видение.
Слышали, как она кричала: "О, боже мой! Удалитесь...
уйдите от меня!" Восьмого же утром, во время
обедни, она не захотела ожидать причащения (вероятно,
чувствуя себя недостойной) и убежала в свою комнату.
Это произвело впечатление скандала. Но ее так любили,
что монахиня, побежавшая вслед за ней, из сострадания
стала уверять, будто видела, как Иисус причастил девушку
собственными руками.
Мадам Леско очень искусно и ловко вносила в свои
записки все, что вырывалось из этого растерзанного сердца;
она всему придавала характер мистических откровений,
благочестивых вздохов, набожных рыданий. Образовался
- явление очень редкое - заговор растроганных
женщин, имеющий целью скрыть проступки женщины.
Не может быть лучшего доказательства способности бедняжки
внушать к себе симпатию. В один месяц она
сумела внушить этим монахиням прямо материнскую
любовь к себе. Что бы она ни делала, ее старались
защитить, оправдать. Ее всегда считали невинной, несчастной
жертвой нападений демонов. Монастырская
привратница Матерена, дочь слесаря в Оллиуле, то есть
женщина из народа, из его грубых слоев, заметила однажды
не совсем приличные вольности Жирара; она тем
не менее сказала: "Это пустяки! Ведь она святая!" Когда
он заговорил было о том, чтобы взять Кадьер из монастыря,
та же привратница воскликнула: "Отнять у нас
мадемуазель Кадьер?! Я готова сделать дверь из железа,
чтобы помешать ей уйти!"
Братья Кадьер, приходившие каждый день в монастырь,
были напуганы ее поведением и больше всего тем,
что настоятельница и ее монахи могут воспользоваться
создавшимся положением в своих выгодах. Они рещились
смело предупредить нападение врагов и в письме,
посланном Жирару от имени сестры, напомнили ему об
откровении, полученном Кадьер 25 июня относительно
нечестивого и развратного поведения обсервантов.
В письме говорилось, что "настало время привести в исполнение
веления Бога", то есть потребовать расследования,
обвинить тех, кто сам мог стать обвинителем.
Смелость чрезмерная и безрассудная. Сама Кадьер,
почти умирающая, была очень далека от подобной мысли.
Ее подруги надеялись, что тот, кто вызвал все это
смятение, сумеет и возвратить ей покой. Они просили
Жирара прийти опять и принять исповедь девушки. Произошла
ужасная сцена. Ее крики, рыдания и жалобы
можно было слышать за тридцать шагов от исповедальни.
Любопытные могли подслушать все это очень легко
и, конечно, воспользовались случаем. Для самого Жирара
эта исповедь была поэтому настоящей пыткой. Он
напрасно твердил девушке: "Успокойтесь, мадемуазель!",
напрасно давал отпущение грехов. Она сама не хотела
принять этого отпущения. Двенадцатого она вдруг почувствовала
такую острую боль под сердцем, что, казалось,
ребра ее разламывались. Четырнадцатого она казалась
умирающей, так что вызвали ее мать и совершили
обряд предсмертного причащения. На другой день было
ее публичное покаяние, "такое трогательное и искреннее,
какого не приводилось слышать никогда. Мы все разразились
слезами". Двадцатого она была в состоянии
агонии. Потом неожиданно наступил поворот, спасший
жизнь: ее посетило тихое, счастливое видение. Кадьер
вдруг увидела святую Магдалину, прощенную грешницу,
подымающуюся в великой славе на небо и занимающую
там место, оставленное пустым после низвержения Люцифера.
Однако Жирар думал, что может быть уверен в ее
преданности, только если и дальше будет развращать ее
и таким образом потушит, наконец, все упреки ее совести.
Время от времени он виделся с ней в приемной и ласкал
ее там очень неосторожно. Еще чаще он присылал к ней
своих поклонниц. Гюйоль и другие посещали ее, осыпали
ласками и нежностями, а когда Кадьер начинала сокрушаться
и плакать, они улыбались и говорили, что это
святая, мистическая любовь, что она выпала и им на
долю, что они испытали то же. Они прославляли перед
ней единение женщин, связанных подобными отношениями.
Жирар ничего не имел против того, чтобы они
откровенничали друг с другом и обменивались самыми
грязными тайнами. Он так привык ко всему этому бесстыдству
и считал его настолько естественным, что не
задумался рассказать Кадьер о беременности мадемуазель
Гравье. Он хотел, чтобы девушка пригласила ее
к себе в Оллиуль, успокоила ее раздражение, убедила, что
эта беременность, быть может, только наваждение дьявола,
которое можно рассеять.
Все эти чудовищные откровенности мало действовали
на Кадьер. Но они, должно быть, приводили в негодование
ее братьев, знавших достаточно. Письма, написанные
ими от ее имени, производят странное впечатление. Сами
они были раздражены, доведены до бешенства, смотрели
на Жирара как на преступника, но от имени сестры
должны были писать в выражениях почтительной нежности;
и только тогда прорываются фразы, выдающие их
скрытую ярость.
Что касается писем самого Жирара, то они писались
очень обдуманно; он, видимо, считался с тем, что они
могут быть использованы во время процесса, если последнего
не удастся избежать. Мы изложим сейчас только
одно, никогда не вернувшееся в его руки и потому не
подвергшееся изменению и фальсификации. Это - письмо
от 22 июля. Оно какое-то кисло-сладкое, галантнолюбезное,
неосторожное, легкомысленное. Вот его
смысл:
"Епископ прибыл сегодня утром в Тулон и желает
видеть Кадьер... Условятся, что можно сделать и о чем
говорить. Если главный викарий и отец Сабатье тоже
придут и попросят показать (ее раны), она скажет, что ей
запрещено это делать и даже разговаривать".
"Я сильно жажду видеть вас и видеть все. Вы знаете,
что я требую только того, что принадлежит мне. И уже
давно я вижу только наполовину (он хочет сказать - через
решетку приемной). Я утомлю вас? Ну, что же, разве
вы не утомляете меня?" и т. д.
Письмо странное во всех отношениях. Он остерегается
и епископа и иезуита, своего товарища, старика Сабатье.
Это явно письмо преступника, очень беспокоящегося
о последствиях. Он хорошо знает, что в ее руках его
письма, документы, которыми можно навлечь на него
гибель.
Молодые люди, оба брата Кадьер, отвечали ему от
имени сестры очень живым письмом, единственным, имеющим
вполне правдивый характер. В нем нет ничего
прямо оскорбительного, но есть жестокость и ирония,
чувствуется сдержанное негодование. Их сестра обещает
повиноваться и ничего не говорить ни епископу, ни
иезуиту. Она "поздравляет его с тем, что у него хватает
мужества уговаривать других страдать и терпеть". Она
шлет ему целый ряд любезностей в его же духе, но еще
более неуместных (здесь чувствуется мужская манера,
насмешка ее братьев).
Через день они пришли к нему передать, что сестра
их хочет немедленно выйти из монастыря. Он был
страшно испуган, сообразив, что она унесет с собой и все
его письма. Перепугался он так, что почти потерял
голову. Иезуит унизился до того, что поспешил в приемную
Оллиуля, расплакался, бросился на колени перед
Кадьер и спрашивал, неужели она хочет покинуть его.
Это тронуло бедняжку, она приблизилась к нему
и позволила себя обнять. Этому Иуде хотелось обмануть
ее и выиграть время, чтобы найти себе опору
наверху.
И 29-го числа все вдруг меняется. Кадьер решается
остаться в Оллиуле, просит у него прощения, обещает
быть послушной. Очевидно, Жирар нашел могущественную
поддержку, что до 29-го были получены угрожающие
предупреждения (может быть, из Э, потом из Парижа).
Писали иезуиты и придворные покровители из Версаля.
Что делали в это время братья Кадьер? Они, без
сомнения, советовались со своими начальниками, и те
предупредили, что не следует нападать на Жирара,
выставляя его развратным духовником; это очень не
понравится всему духовенству, которое так дорожит
своим правом исповеди. Наоборот, надо постараться
выделить его из рядов священников, изолировать, подчеркнув
его особенные воззрения, напасть на него,
как на квиетиста. Таким образом, можно достичь очень
многого. В 1698 году даже сожгли одного священника
из окрестностей Дижона за квиетизм. И вот братья
сочиняют (от имени сестры, не подозревавшей об этом)
особую записку, в которой на каждом шагу, как будто
с целью доноса, подчеркивается квиетизм Жирара.
Это рассказ о видениях, ниспосланных во время великого
поста. Имя Жирара, оказывается, уже записано на
небе. Кадьер видела это имя, вместе со своим, в книге
жизни.
Они не решились сами подать свой донос епископу, но
устроили так, что записку якобы украл их приятель,
молодой священник Камерль. Епископ прочел ее; мало
того, по всему городу разошлись ее копии. Когда 21
августа Жирар пришел к епископу, этот прелат сказал
ему, смеясь: "Ну, отец, вот ваше имя уже в книге
жизни!"
Тот был страшно смущен; он предчувствовал свою
гибель и осыпал Кадьер в письме самыми горькими
упреками; при этом он снова слезно просил вернуть его
письма. Кадьер была очень удивлена и клятвенно уверяла,
что эта записка составлена вовсе не ею и не братьями.
Но когда она уверилась, что это не так, ее отчаянию
не было пределов. Она испытывала самые страшные
муки - душевные и телесные, думала, что умирает,
почти сошла с ума. "Мне так хотелось еще страданий!
Я два раза хваталась за "дисциплину" (плеть монахов
для самобичевания) и так хлестала себя, что кровь лила
ручьями". Все это страшное смятение, характерное для
ее слабого мышления и бесконечно чувствительной совести,
еще увеличила Гюйоль, сообщив ей, что Жирар
лежит при смерти. Это довело ее угрызения до высшей
степени.
Кадьер готова была вернуть письма и бумаги. Однако
было совершенно ясно, что только они и могут защитить
ее, доказать ее невинность, обнаружить то коварство,
жертвой которого была она. Отдать их - значило рисковать,
что роли переменятся: тогда ее, пожалуй, будут
обвинять в том, что она соблазнила святого, все отвратительное
припишут ей. Надо было выбирать между
собственной гибелью и потерей Жирара, и она предпочитала
первое. Какой-то демон (Гюйоль, конечно) соблазнял
ее величием подобного самопожертвования. Она
писала Кадьер, что Бог хочет кровавой жертвы. Она
приводила примеры святых, которые не оправдывались,
когда возводили на них обвинения, а, напротив, соглашались
с обвинителями и шли на смерть с кротостью агнцев.
Кадьер следовала потом их примеру. Когда в присутствии
ее обвиняли во всем Жирара, она оправдывала
его, говоря: "Он показал верно, а я солгала". Она могла
бы вернуть только письма самого Жирара, но в своем
горячем порыве решила сделать больше: беловые копии
уже были у него, она послала ему и черновики своих.
С этих пор Жирару нечего было бояться. Он мог в этой
переписке уничтожать, изменять, дополнять, подделывать
все, что хотел и как хотел. И он поработал
здесь основательно. Из восьмидесяти писем осталось
только шестнадцать, и те сильнейшим образом переделаны.
Теперь Жирар, имея в руках все документы, мог
смеяться над своими врагами; теперь наступила их
очередь бояться. Епископ, человек светский, хорошо знал
Версаль и влияние, которым пользуются там иезуиты.
Поэтому он счел нужным вознаградить Жирара за свой
лукавый намек на книгу жизни и был с ним очень
любезен.
Епископы Тулона всегда были из знатных семейств.
В их списке мы видим самые аристократические фамилии
Прованса - Бо, Гландев, Николаи, Форбэн, Форбэн
д'0ппед и лучшие итальянские - Фиеско, Тривульцио,
Ля Роверо. С 1712 по 1737 год епископом был во
времена регентства и министерства Флери некий Тур де
Пен. Он был очень богат, имея и в Лангедоке аббатства
Анианское и св. Гильома. Говорят, он очень выдвинулся
своей деятельностью во время чумы 1721 года. Теперь
он нигде не проживал подолгу, вел жизнь совершенно
светскую, никогда не служил обедни, считался дамским
угодником.
Он приехал в Тулой в июле и пожелал из любопытства
видеть Кадьер, хотя Жирар очень старался помешать
этому свиданию. Кадьер была во время свидания в очень
счастливом расположении. Она понравилась епископу,
показалась ему вполне приличной святой; он даже настолько
поверил в наитие, посылаемое ей свыше, что
говорил с ней о своих делах, заботах, советовался с ней,
просил у нее предсказаний.
Но все-таки он, несмотря на просьбы ее братьев,
колебался дать ей разрешение уйти из монастыря и отнять
ее таким образом у Жирара. Но нашлось средство
побудить его к этому. В Тулоне распустили слух, будто
девушка задумала бежать в пустыню по примеру святой
Терезы, которая поступила так в двенадцатилетнем возрасте.
Говорили, что Жирар внушил ей эту мысль, что он
хочет увезти ее, отнять у епархии, которую она могла бы
прославить, и подарить это сокровище отдаленному монастырю
или, скорее всего, иезуитам, которые, завладев
ею монопольно, сумеют использовать чудеса, видения
и симпатию, внушаемую этой молоденькой и популярной
святой. Епископ почувствовал себя задетым. Он дал настоятельнице
приказ никому не передавать девушку, кроме
ее матери, которая должна была скоро взять
Кадьер из монастыря и увезти на принадлежащую
ей дачу.
Чтобы не обидеть этим Жирара, епископ приказал
написать ему от имени Кадьер, что если такая перемена
жительства для него неудобна, пусть он сам назначит
себе заместителя, который и будет временно духовником
девушки. Жирар понял и решил, что лучше всего обезоружит
врагов, если покинет Кадьер совсем. Он отказался
от руководства ею (15 сентября), прислав очень скромный
и благоразумный ответ. Он старается сохранить при
этом ее дружбу и расположение. "Если я и виновен перед
вами, вы все же помните, что я всегда искренно хотел
помочь вам... И теперь, и всегда я буду весь ваш в святом
сердце Иисуса".
Но епископ все же не чувствовал себя спокойным. Он
подозревал, что три иезуита - Жирар, Сабатье и Гринье
- хотят только усыпить его внимание, чтобы, получив
потом ордер из Парижа, похигить у него девушку. Он
задумал действовать решительно: послать за ней 17 сентября
собственный экипаж (это был фаэтон, употребляемый
тогда лишь светскими людьми) и перевезти ее на
дачу к матери. Чтобы успокаивать, охранять Кадьер
и вести ее по истинному пути, он стал искать для нее
духовника. Сначала епископ обратился к кармелиту, который
исповедовал девушку еще прежде, до Жирара, но
этот старик отказался. Вероятно, и другие не решились
взять на себя эту обязанность. Епископ должен был
обратиться к человеку, всего три месяца живущему
в епархии, отцу Николя, приору босоногих кармелитов.
Это был сорокалетний мужчина, рассудительный и смелый,
очень твердый и даже упрямый. Он казался очень
достойным такого доверия со стороны епископа, хотя
и отказывался от предложения. Он боялся вовсе не иезуитов,
а скорее самой девушки. Не думал, что из всего
этого может выйти что-нибудь хорошее. Этот ангел легко
мог оказаться ангелом мрака, а лукавый, приняв образ
нежной и кроткой девушки, наносить свои удары с еще
большим лукавством.
Но увидав Кадьер, он почувствовал себя успокоенным.
Она показалась ему очень простой, радующейся
тому, что возле нее будет, наконец, верный, солидный
человек, постоянная надежная опора. Она так страдала
оттого, что Жирар постоянно держал ее в неизвестности
и сомнениях. В первый же день она наговорила Николя
больше, чем другим в целый месяц, рассказала всю свою
жизнь, свои страдания, подвижничество, видения. Даже
ночь не остановила ее, жаркая ночь середины сентября.
Все было открыто настежь в комнате - все окна и три
двери. Она продолжала свой рассказ до зари; братья ее
спали тут же. Утром она продолжала свои признания
в виноградной беседке, страстно прославляла Бога, говорила
о высоких мистических тайнах. Кармелит был поражен
и спрашивал себя, мог ли бы дьявол воздавать такие
хвалы Богу.
По-видимому, она была непорочной, казалась доброй
девушкой, покорной, кроткой, как ягненок, наивной,
склонной к забавам. Она вдруг захотела поиграть в шары
(обычное дачное развлечение в то время), и монах не
отказался принять участие в игре.
Если в ней и сидел какой-нибудь дух, то во всяком
случае не дух лжи. Наблюдая ее вблизи долгое время,
нельзя было не увериться, что ее раны действительно
сочились по временам кровью. Николя не предпринимал
таких бесстыдных осмотров, как Жирар; он ограничился
тем, что наблюдал течение крови из ее ноги. Ему
пришлось, и не раз, быть свидетелем экстазов Кадьер.
Вдруг появлялся сильный жар в груди, потом разливался
по всему телу. Она больше ничего не сознавала,
впадала в конвульсии, говорила фразы, лишенные
смысла.
Кармелит пришел к твердому убеждению, что в ней
надо различать два существа: девушку и демона. Первая
была вполне честной и даже очень наивной, покорной;
несмотря на все, что с ней было проделано, даже очень
мало понимавшей то, что так смущало ее. В начале
исповеди она говорила ему о поцелуях Жирара; кармелит
сухо заметил ей: "Это великий грех". "О боже мой!
- воскликнула Кадьер, плача, - значит, я погибла, так
как он делал со мной и многое другое!"
Пришел и епископ повидать ее под предлогом прогулки.
На его вопросы она отвечала так же наивно, рассказала
ему, по крайней мере, начало своих отношений
с Жираром. Епископ сам отгадал продолжение, пришел
в ужас и негодование. Теперь никакие соображения уже не
могли его удержать от громкого обвинения Жирара. Он
уже не думал об опасности борьбы с иезуитами, вполне
разделял взгляд кармелита, что девушка была околдована,
что Жирар был колдуном. Он хотел сейчас же отлучить
торжественно злодея, погубить его, опозорить.
Кадьер просила за своего оскорбителя, не хотела, чтобы
за нее мстили. Она бросилась перед епископом на колени,
молила пощадить, не говорить вовсе об этих ужасных
вещах. С трогательным смирением она прибавляла: "Довольно
того, что я теперь получила наставление и знаю,
что творила великий грех". Ее брат, монах-якобинец,
присоединился к ее просьбе, предвидя, как опасна будет
борьба, и не надеясь, что епископ устоит.
Между тем возбужденное состояние девушки проходило.
Наступало другое время года, знойное лето кончалось;
был уже октябрь. Епископ очень радовался тому,
что он сумел освободить Кадьер от ее припадков и волнения.
А она, выйдя из душного Оллиуля, перестав встречаться
с Жираром, успокоилась совершенно. Семья заботливо
берегла ее, так же как и честный кармелитдуховник;
епископ не напоминал ей о ее проступках и был
неизменно добр с ней. Она выпрямилась, подымалась,
как трава в Провансе, в октябре, когда идут теплые
дожди.
В течение семи недель она оставалась неизменно спокойной
и благоразумной. Епископ был так доволен и успокоен
этим, что побуждал кармелита попытаться подействовать
с помощью Кадьер на других исповедниц Жирара,
вернуть им здравый рассудок. И действительно, было
очень неумно приводить этих женщин к протеже епископа,
девушке такой молодой и только начавшей оправляться
от своего экстатического безумия.
Положение создалось очень странное, даже комическое.
Образовались две женские партии: поклонницы епископа
и поклонницы Жирара. В первой были госпожа
Аллеман и ее дочь, обе очень привязанные к Кадьер;
в другой - враждебно настроенные, во главе с Гюйоль.
Епископ вступил с последней в переговоры, желая, чтобы
она сама обратилась к кармелиту и привела своих подруг;
послал к ней сначала своего секретаря, потом стряпчего,
бывшего некогда ее же любовником. Все это не
подействовало, и епископ решил прибегнуть к последнему
средству: созвать их всех к себе, в епископский дворец.
Там женщины упорно отрицали все: у них никогда не
было никаких экстазов, никаких стигматов, ничего из
того, чем они сами хвастались раньше. Одна из них,
самая бесстыдная и коварная (Гюйоль, без сомнения),
к удивлению епископа предложила тут же показать все
свое тело, чтоб убедить, что на нем нет никаких знаков.
Она, конечно, рассчитывала, что епископ попадется в такую
ловушку. Но он нашелся: отказался решительно от
подобного осмотра и иронически благодарил тех, которые,
жертвуя своей стыдливостью, хотели заставить его
подражать Жирару; этот ответ вызвал смех и одобрение
в городе.
Но епископу все-таки не везло. С одной стороны, эти
нахалки, в свою очередь, издевались над ним; с другой
- его успехи и в деле успокоения и образумления
Кадьер оказались только временными. Как только она
вернулась в мрачный Тулон, в свой узкий переулок, так
опять началось прежнее. Она была опять в той опасной
и зловещей среде, в которой началась ее болезнь, на
самом поле сражения, даваемого враждебными партиями.
Иезуиты, за которыми каждый чувствовал поддержку
двора, имели на своей стороне "политиков",
расчетливых, осторожных людей. Только епископ был
опорой кармелита; его не поддержали ни священники, ни
даже товарищи по ордену. Монах постарался запастись
единственным оружием, которое могло быть в его распоряжении.
Восьмого ноября он получил от Кадьер
письменное разрешение в случае надобности огласить ее
исповедь.
Этот смелый шаг заставил Жирара дрожать от страха.
У него самого не было мужества и решительности,
и он погиб бы, если бы его дело не было вместе с тем
делом иезуитов. Он трусливо забился в глубину их жилища.
Но его товарищ Сабатье, энергичный, холерический
старик, пошел прямо к епископу. Он решительно наступал
на прелата, предлагая выбор между войной и миром;
прижал противника к стене и заставил понять, что процесс,
начатый против иезуитов, испортит его собственную
карьеру, что он никогда не пойдет дальше своего
сана епископа Тулонского, никогда не будет архиепископом.
Мало того, в качестве человека, имеющего сильную
опору при дворе, он не постеснялся заявить, что если это
дело раскроет все проступки иезуита, то оно не в меньшей
степени бросит свет и на образ жизни самого епископа.
Одно письмо, по-видимому, написанное Жираром,
заставляет думать, что иезуиты готовили прелату страшный
удар исподтишка, жестокие обвинения; это письмо
называет его жизнь "не только недостойной епископа, но
соблазнительной, отвратительной". Ловкий и коварный
Жирар, полный бешенства и яда Сабатье, сумели бы
пустить в ход клевету. Они непременно подчеркнули бы,
что все дело затеяно из-за девушки и что если Жирар
находился при ней во время ее болезни, то епископ
сблизился с нею, когда она как раз выздоровела. Какой
бы это все вызвало скандал, как испортило бы налаженную
жизнь и карьеру этого вельможи с совершенно
светскими интересами! Конечно, было бы смешно и безрассудно
ввязываться по-рыцарски в такую войну, чтобы
отомстить за похищение невинности у какой-то полубезумной
девицы; стоит ли ссориться из-за пустяка со
всеми порядочными людьми? Эти угрозы Сабатье тем
сильнее действовали на епископа, что его симпатии
к Кадьер уже очень уменьшились. Он не мог простить ей
того, что она снова заболела, обманула его ожидания,
свела в ничто все его победы. Он сердился за то, что она
не выздоровела. Он говорил себе, что Сабатье рассуждает
правильно, что было бы слишком глупо скомпрометировать
себя.
И вот он делает крутой поворот. Уж не озарила ли
его благодать? Он неожиданно увидел свет, как святой
Павел по дороге в Дамаск, и вдруг обратился к иезуитам.
Сабатье не стал терять времени. Он подал епископу
бумагу и заставил его подписать отлучение кармелита,
приставленного им самим к Кадьер, и отлучение ее брата,
монаха-якобинца (10 ноября 1730 года).
XII. ПРОЦЕСС КАДЬЕР. 1730-1731 гг.
Легко понять, каким страшным ударом было это для
семьи Кадьер. Болезненные припадки девушки стали
более частыми и тяжелыми. И ужасная вещь, они
распространяются, как эпидемия, среди ее подруг. Ее
соседка, мадам Аллеман, тоже имевшая экстазы, но
приписывавшая их до сих пор милости Бога, вдруг
в ужасе признала в них влияние адской силы. Эта
добрая женщина (лет пятидесяти) припомнила, что ей
часто приходили в голову нечистые мысли; она
вообразила поэтому, что принадлежит дьяволу, на
каждом шагу стала натыкаться на бесов и, как ни
оберегала ее дочь, она все же, не чувствуя себя
в безопасности, убежала из дома и просила Кадьер
приютить ее у себя. В доме после этого стало
невыносимо жить, вести торговлю оказалось вовсе
невозможно. Старший Кадьер приходил в ярость,
разражался проклятиями против Жирара, кричал: "Это
8 Ж. Мишле 225
новый Гофриди... И его тоже надо сжечь!" И якобинец
добавлял: "Мы готовы истратить для этого все имущество
нашей семьи!"
В ночь с 17 на 18 ноября Кадьер то кричала, то
задыхалась. Думали, что она сейчас умрет. Старший
Кадьер, купец, потеряв голову, подбегал к окнам и кричал
соседям: "Помогите! Дьявол душит мою сестру!"
Сбежалось много людей, некоторые полуодетые. Врачи
и хирурги говорили, что у нее просто болезнь - сокращения
матки, сопровождаемые удушьем, хотели поставить
ей кровесосные банки. Пока ходили за ними,
врачам удалось разжать зубы больной и заставить
ее проглотить глоток водки; это привело ее в себя.
Но тут подоспели и "духовные врачи": старый священник,
духовник матери Кадьер, затем другие священники
Тулона. Весь этот шум, крики, прибытие
священников в полном облачении, начавшееся заклинание
бесов, все это привлекло огромную толпу, наполнившую
улицу. Вновь приходящие спрашивали,
в чем дело? "Да это Кадьер, которую околдовал
Жирар". Это вызывало сострадание, негодование народа.
Иезуиты, очень испуганные, желая отвратить опасность,
решились на варварские меры. Они опять пришли
к епископу, настаивали и требовали, чтобы он начал
судебное преследование Кадьер, начал немедленно, чтобы
эта несчастная девушка, хрипевшая, едва дыша в своей
постели после страшного припадка, подверглась домовому
обыску и допросу.
Сабатье до тех пор не оставлял епископа в покое, пока
тот не призвал своего судью-официала, генерального викария
Лармдье и епископского стряпчего Эспри Рейбо;
им было приказано начать дело не откладывая.
А между тем это было невозможно, незаконно, противоречило
каноническому праву. Прежде чем идти допрашивать,
обязаны были собрать "предварительную информацию".
И другое затруднение: церковный судья
имел право произвести домовый обыск и допрос только
в случае отказа от причастия. Оба легиста церкви представили
поэтому возражения. Но Сабатье ничего не хотел
и слушать: если будут соблюдать всякие законные формы,
ему не удастся нанести свой страшный удар.
Лармдье, в полном соответствии со своей трогательной
фамилией (Larme Dieu - слеза божия), был очень
сострадательным судьей, но только для духовенства. Он
не принадлежал к числу тех грубых чиновников, что идут
прямо по указанному законом пути, подобно яростным
и ослепленным диким кабанам, не обращая внимания,
кто у них на дороге. Он очень разбирался в этом, ведя
дело Обани. Тогда он нарочно действовал медленно,
чтобы дать тому возможность скрыться. А потом, узнав,
что Обани находится в Марселе, этот судья и совсем
перестал действовать, как будто Марсель очень далеко от
Франции, где-нибудь на краю света, как ultima Thule*"'
древних географов.
Но здесь было совсем другое дело: у судьи, бывшего
почти паралитиком в деле Обани, вдруг выросли крылья,
когда начался процесс Кадьер, крылья, носившие его
с молниеносной быстротой. Уже в девять часов утра
жители переулка могли с любопытством наблюдать, как
к дому Кадьер направляется блестящая процессия. Во
главе ее мессир Лармдье, за ним стряпчий епископского
двора, а в виде почетного эскорта два викария епархии,
доктора богословия. Они вошли все в дом, потребовали
больную. Ее заставили присягнуть, что она не скроет
ничего, что могло бы быть поставлено ей в вину, что она
сообщит суду все, что знали только ее совесть и ее
духовник. Она могла бы отказаться отвечать вовсе, так
как ни одна из необходимых формальностей не была
соблюдена. Но девушка не стала спорить; она дала требуемую
клятву и тем обезоружила, предала себя в их руки.
Потому что, связав себя клятвой, она действительно
говорила все, даже о таких вещах, в которых так трудно
признаться стыдливой девушке.
Протокол первого допроса, произведенного Лармдье,
ясно указывает на то, что им совместно с иезуитами был
составлен определенный план действий. Они хотели представить
Жирара простаком, сделавшимся жертвой хитрых
проделок Кадьер. Человек, достигший пятидесятилетнего
возраста, ученый, наставник, духовник, руководитель
совести монахинь, был, по их мнению, так наивен
и легковерен, что обмануть его могла совсем юная девушка,
почти ребенок! Коварная, не останавливающаяся
ни перед чем, она заставила его верить в ниспосылаемые
ей видения, но не сумела привить ему свои ложные
мысли. Придя поэтому в ярость, она начала мстить,
приписывая ему все грязные поступки, какие только может
изобрести развратное воображение Мессалины.
Протокол нисколько не подтверждает всех этих обвинений,
зато в нем ясно обнаруживается трогательная
кротость несчастной. По-видимому, она говорила то, что
могло бы послужить к обвинению Жирара, лишь потому,
что к этому обязывала тоже данная ею клятва. Она
совсем не нападает на своих врагов, даже на коварную
Гюйоль, которая предала ее (Кадьер знала об этом от
брата), сделала все, чтобы развратить ее, и, наконец,
погубила действительно, убедив возвратить письма, бывшие
для нее надежным средством спасения.
Кадьеры пришли в ужас от наивности и искренности,
с которыми сестра их давала свои показания. Точно
выполняя клятвенное обещание, она совершенно предавала
себя в руки врагов, делала себя посмешищем для
всех; даже люди, не расположенные к иезуитам, готовы
были теперь издеваться и над нею; тем более любители
всяких сальных историй.
Но сделанного уже нельзя было поправить; братья
хотели по крайней мере, чтоб ее показания были записаны
действительно полно и точно, чтобы протоколу, составленному
попами, был противопоставлен документ более
серьезный. Из обвиняемой они хотели сделать обвинительницу,
хотели перейти в наступление. Они
добились того, что королевский чиновник, лейтенант по
гражданским и уголовным делам Мартели Шантар явился
тоже допросить ее. В этом акте, точном и кратком,
совершенно ясно установлен факт обольщения; затем то
обстоятельство, что она упрекала Жирара за его бесстыдные
ласки, а он только смеялся над этими упреками; что
он советовал ей отдаться во власть демону; наконец, что
этот шарлатан поддерживал ее раны, мешал им зажить,
присасывая к ним кровь.
Слуга короля, лейтенант должен был бы вести весь
процесс в своем трибунале, так как церковный судья, не
соблюдая формальностей, предписанных самим каноническим
правом, тем самым сделал свои акты ничтожными,
не имеющими законной силы. Но у светского
чиновника не хватило для этого смелости. Он не отказался
считаться с данными церковного расследования, согласился
действовать совместно с Лармдье и даже заседать
и допрашивать свидетелей в епископском трибунале.
Показания при этом записывал секретарь епископа,
а не светского судьи. Записывал ли он точно? В этом мы
имеем право сомневаться, зная, что тот же церковный
секретарь позволял себе запугивать угрозами вызываемых
свидетелей и каждый вечер носил показывать свои
записи иезуитам.
Оба упомянутых выше викария епархии давали свои
ученые заключения в чрезвычайно сухой форме: они не
могли служить в пользу Кадьер, но их нельзя было
использовать и против нее к выгоде иезуитов. Последние
испугались, что при таких условиях их замысел не удастся.
Поэтому, потеряв всякий стыд и рискуя даже вызвать
возмущение народа, они решились изменить весь ход
дела. Иезуиты заставили епископа дать приказ о заключении
в тюрьму Кадьер и главных свидетелей, допроса
которых требовала она. Это были Аллеман, мать и дочь,
и Батарель. Последнюю поместили в "Убежище", монастырь,
служивший тюрьмой, а обеих Аллеман - в дом
принудительных работ, дом "Доброго пастыря", где содержали
безумных и куда отправляли на исправление
развратниц и проституток. Кадьер же, еще не встававшую
с постели, передали, несмотря на это, урсулинкам,
духовным дочерям Жирара, которые положили ее у себя
на гнилую солому.
Теперь, запугав всех, можно было допрашивать свидетелей.
Начали с двоих, внушающих наибольшее доверие
и уважение. Одна была Гюйоль, известная тем,
что вербовала Жирару женщин. Знали, что у нее ловкий
и острый язык, потому и поручили нанести первый
удар и пустить в ход клевету. Другой была Ложье,
швея; Кадьер помогала ей и заплатила когда-то за
ее обучение ремеслу. Одно время, забеременев от Жирара,
Ложье громко обвиняла его, теперь же старалась
искупить этот грех, издеваясь над Кадьер, всячески черня
свою прежнюю благодетельницу; но действовала она
очень неловко: будучи сама развратницей, она приписывала
Кадьер такие бесстыдные выражения, какие были
совсем невероятны в устах этой скромной девушки.
Затем перед судом появились мадемуазель Гравье и ее
кузина Ребуль; за ними и все остальные "жирардинки",
как их называли в Тулоне.
Но как ни старались, вещи представлялись иногда
в истинном свете. Так, жена стряпчего, в доме которой
собирались по временам "жирардинки", заявила, что их
невозможно терпеть, так соблазнительно их поведение;
рассказала об их бесстыдном веселье, о том, как они
угощались за счет пожертвований, собранных для бедных,
и т. д.
Очень боялись, что монахини станут на сторону Кадьер.
Секретарь епископа предупредил их (от имени епископа),
что те, кто будут говорить не так, как должно,
подвергнутся наказанию. Чтобы подействовать еще сильнее,
вызвали из Марселя их прежнего любовника, отца
Обани, и воспользовались его влиянием на них. Разумеется,
процесс, начатый против него за изнасилование маленькой
девочки, был прекращен. Родителям было дано
понять, что судом они ничего не добьются. Затем иезуиты
сторговались с ними и уплатили за поругание ребенка
восемьсот ливров от имени Обани. Тогда последний
явился к своей пастве в Оллиуль в качестве ревностного
слуги иезуитов. Бедные монахини страшно перепугались,
когда добрый отец Обани из сострадания предупредил
их, что, если они не будут послушны и умны на допросе,
к ним будет применена пытка. И несмотря на все это, от
пятнадцати монахинь не добились того, чего хотели.
Только две-три были на стороне Жирара, и все вообще
подтверждали действительные факты, особенно его поступки
во время посещения 7 июля; их показания были
прямым обвинением его.
Тогда иезуиты приняли героические меры, чтобы свидетели
больше не портили дела. Они поставили свой пост
в зале, через которую проходили лица, вызываемые
в трибунал. Они останавливали их, учили, что говорить;
грозили; если свидетель настаивал на своем, его просто
не пускали дальше и силой выталкивали на улицу.
Церковный судья и лейтенант короля были просто
игрушками в руках иезуитов. Весь город видел это. В декабре,
январе, феврале семья Кадьер составила и разослала
жалобы на неправильные действия суда и подкуп
свидетелей. Сами иезуиты поняли, что так дальше продолжать
нельзя, и стали просить помощи сверху. Самым
удобным казалось добиться от Великого Совета приказа,
которым все дело передавалось бы ему и потом было бы
затушено (так поступил Мазарини с делом Лувье). Но
канцлером в это время был Агессо, и поэтому иезуиты
вовсе не хотели, чтобы дело разбиралось в Париже; для
них Прованс был удобнее. Они исходатайствовали королевский
приказ: судить должен парламент Прованса на
основании расследования, которое произведут в Тулоне
два его советника. В парламенте у иезуитов было много
Друзей.
Приехали от парламента двое: мирянин Фокон и церковный
советник Шарлеваль; оба прямо остановились
у иезуитов. Эти вовсе не стеснявшиеся комиссары так
мало скрывали свое пристрастие к одной стороне, что
послали Кадьер вызов, как обвиняемой, а Жирара чрезвычаино
вежливо просили явиться; его оставили на свободе,
он продолжает служить мессы и исповедовать.
Кадьер же была под замком, в руках врагов, поклонниц
Жирара, могла подвергнуться самому жестокому обращению.
И подвергалась в самом деле: эти добрые урсулинки
поступали так, как будто им было поручено уморить ее.
В качестве отдельной комнаты ей предоставили каморку
одной сумасшедшей монахини, которая пачкала все своими
нечистотами. Кадьер уложили на вонючую солому,
на которой спала эта безумная. С большим трудом
родственникам удалось доставить ей на другой день
тюфяк и одеяло. Сторожем и сиделкой поставили к ней
горячую поклонницу Жирара, дочь предательницы
Гюйоль; дочь была вполне достойна матери, способна на
все, на всякое бесстыдство и даже убийство. Кадьер не
позволяли ни исповедаться, ни причаститься; это было
особенно мучительно для нее и вызвало новые припадки.
Яростный враг ее, иезуит Сабатье, пришел к ней и пытался
подкупить, соблазнить... обещанием причастия! Он
торговался: товар за товар. Если она хочет получить
причастие, пусть признает себя виновной в клевете, то
есть недостойной того же причастия. Она, может быть,
и согласилась бы на такой обмен, будучи готова на
всякое унижение; но, губя таким образом себя, она
погубила бы и кармелита и своих братьев, чего не
хотела.
Пришлось прибегнуть к другому средству, к фарисейскому
толкованию всякой ее фразы. Все, что она говорила,
вкладывая в слова мистический смысл, старались
понять буквально, материально. Однако она совершенно
неожиданно обнаружила большой здравый смысл, присутствие
духа и удачно избегала всех ловушек.
Верхом коварства была попытка навязать ей любовника,
лишить этим сочувствия общества, сделать ее, наоборот,
предметом насмешек. Распространили слух, будто
она предлагала одному молодому человеку бежать
с ним.
Вельможи того времени любили окружать себя маленькими
пажами и охотно брали для этого красивых
мальчиков у своих крестьян. Так поступил и епископ
Тулона, взяв маленького сына у своего фермера. Потом,
когда этот фаворит подрос, епископ украсил его тонзурой,
дал ему звание священника. Вот какова была
карьера аббата Камерль. Этот двадцатилетний малый,
получивший лакейское воспитание, способный на все нечистые
услуги, стал, как это часто случается с выскочками
из низкого звания, разом и дураком и хитрецом. Он
хорошо видел, что прелат интересовался сначала Кадьер
и относился враждебно к Жирару. Поэтому Камерль
принялся шпионить в Оллиуле, желая удостовериться
в предосудительной связи девушки и ее духовника. Когда
же епископ вдруг резко переменил фронт, испугавшись
иезуитов, Камерль сейчас же стал служить Жирару против
Кадьер.
Он, как второй Иосиф, заявил, что новая жена Потифара
- Кадьер соблазняла его, пыталась поколебать его
добродетель. Если бы это и было правдой, если бы она
оказала ему такую честь, все равно было бы подлым
делом воспользоваться ей во вред вырвавшимися у нее
словами; но люди, получившие воспитание семинаристов
и интимных пажей-фаворитов, не имеют ни чести, ни
склонности к женской любви.
Кадьер защищалась от этого обвинения так энергично
и удачно, что весь позор выпал на долю обвинителя. Оба
недостойных комиссара парламента увидели, что вообще
на очных ставках девушка оказывается победительницей;
тогда они почти прекратили их и, кстати, сократили
число вызванных по ее указанию свидетелей. Из шестидесяти
восьми, названных ею, призвали только тридцать
восемь. Не соблюдались ни законные сроки, ни другие
формальности, но от всего этого не выиграли ничего. 25
и 26 февраля Кадьер повторила без всяких изменений
свои показания и обвинения.
Судьи пришли в ярость, жалели, что в Тулоне нет
палача и застенка для пыток: допрос "с пристрастием"
заставил бы ее "запеть иначе". Парламенты этой эпохи
даже в течение всего XVIII века прибегали к пыткам.
В 1770 году было даже написано ученым членом парламента
Мюйяром де Вугланом, членом великого совета,
сочинение, восхваляющее пытки; оно было посвящено
королю Людовику XVI и снабжено одобрительным отзывом
его святейшества папы Пия VI.
Пытку нельзя было применить, но ее заставили говорить
другим способом. 27 февраля, рано утром, сиделка
и тюремщица Кадьер, уже упомянутая нами дочь
Гюйоль, принесла ей стакан вина. Девушка удивилась,
стала говорить, что ей не хочется пить, что она вообще
не привыкла пить вино не разбавленное и особенно утром.
Но сиделка, сильная и грубая, одна из тех служанок,
которых держат в монастырях для укрощения строптивых
и безумных и для наказания воспитываемых детей,
настаивает, грозит слабой больной. Она не хочет пить,
и все-таки пьет. Ее заставляют выпить все, даже осадок,
мутный и неприятный на вкус.^
Что это был за напиток? Известно, что старый духовник
монахинь знал множество снадобий, вызывающих,
например, аборт. Но в данном случае для слабой, болезненной
девушки было бы довольно и чистого вина.
У опьяненной можно вытянуть несколько полубессмысленных
слов, которые секретарь сумеет так отредактировать,
что в протоколе получится полное сознание в преступлении.
Но вино не было чистым (вероятно, было
примешано что-нибудь, известное еще ведьмам и вызывавшее
отупение на несколько дней); хотели продолжительного
действия напитка, хотели получить несколько разновременных
показаний, чтобы нельзя было взять потом
назад свое признание.
Мы имеем показания Кадьер от 27 февраля:
внезапное и полное изменение! Настоящая апология
Жирара! У комиссаров - странное дело! - никакого
удивления не вызвала такая неожиданная перемена.
Поведение и вид пьяной девушки их не смущает, не
вызывает недоверия к ее речам. У нее отбирают
показания, и она говорит, что Жирар никогда не
прикасался к ней, что все ее наслаждения и муки просто
результат ее болезни. Это кармелит и братья уверили ее
в реальности того, что было только снами и видениями.
Она не только обеляет Жирара, но старается очернить
всех своих, обвиняет их, надевает им петлю на шею
своими руками.
Особенно замечательна отчетливость, точность этих
показаний. Здесь чувствуется ловкая, опытная рука секретаря.
Замечательно и то, что так удачно начатое дело
не продолжают. Допрашивают только 27-го, 28-го ничего,
с 1-го по 6-е марта тоже ничего.
27-го, по-видимому, она еще могла говорить, несмотря
на опьянение, произнести несколько слов, которыми
и воспользовались. Но 28-го действие яда уже сказалось
с полной силой: девушка или была в полном оцепенении,
или впала в исступление (вроде тех, что наблюдались на
шабашах) и ее никому нельзя было показывать. Заметим,
что если первый прием питья лишил ее здравого сознания,
то поддерживать это состояние в случае надобности
было легко: все, что ей могли давать в это время, она
выпивала, конечно, не понимая ничего, и позже не помнила
об этом.
Я не сомневаюсь, что именно в эти шесть дней и произошло
странное событие, которого не могло бы случиться
в иное время. Факт настолько отвратительный
и печальный для судьбы бедной Кадьер, что она и брат
ее упоминают о нем всего в трех строках и не имеют
мужества говорить подробно. Упоминания о нем и вовсе
не было бы, если б ее братья, тоже преследуемые, не
опасались бы за самих себя.
Жирар приходил к Кадьер! Снова подвергалась она
его бесстыдному, наглому обращению!
По словам Кадьеров, это произошло во время самого
процесса. Но до 26 февраля Жирар был испуган, унижен,
постоянно побеждаем в той битве со свидетелями, которую
вела Кадьер. Он не мог, конечно, прийти к ней
и после 10 марта, когда она окончательно пришла в себя
и была выпущена из монастыря. Он виделся с нею и снова
владел ею в эти именно дни, когда несчастная, под
влиянием выпитого яда, не понимала ничего.
Гюйоль-мать когда-то предала девушку; то же сделала
теперь Гюйоль-дочь. Жирар, знавший, что выиграл
дело ввиду ее последних показаний, осмелился явиться,
чтобы посмотреть на то состояние, в какое он сам ее
поверг. Она была в отчаянии, отвергнута небом и землей;
если у нее оставалось еще немного сознания, все оно
было сосредоточено на мысли, что своим "сознанием"
она погубила всех своих. Ее дело было проиграно, конечно;
но начинался новый процесс против ее братьев и смелого
кармелита. Упреки совести могли побудить ее умолять
Жирара, склонять его не преследовать друзей и не
подвергать ее пытке.
Ясное сознание возвращалось к ней медленно. Шестого
марта она должна была явиться снова на очную
ставку, подтвердить все. Судьи сообщили ей, что все
приготовлено для пытки, объяснили, как ей будут ломать
кости, какие у них есть орудия. Она была так слаба
физически, что потеряла мужество и не могла бороться
с безжалостным противником; Жирар мог смеяться
и торжествовать - он унизил, смирил ее и, даже больше,
сделал убийцей своих родных.
Всем этим воспользовались, не теряя времени. От
парламента в Э получили разрешение начать дело против
кармелита и обоих братьев Кадьер. Вестись оно должно
было отдельно, после осуждения сестры.
10 марта ее перевели из монастыря урсулинок в монастырь
св. Клары в Оллиуле. Жирар принимал все
предосторожности. Он добился, чтобы в пути ее сопровождали
полицейские солдаты; как будто переводили из
одной тюрьмы в другую разбойника с большой дороги.
Он потребовал, чтоб и в монастыре она была заперта на
ключ. Монахини, да и все видевшие эту процессию, были
растроганы и возмущены. Нашлось два смелых человека
- стряпчий Обэн и нотариус Кларе: они составили акт,
в который внесли протест Кадьер, берущей назад свое
сознание, вынужденное угрозами комиссаров и настоятельницы
урсулинок, а в особенности ядом, которым ее
опоили.
Они же составили нужную бумагу и апеллировали
в Париж. Были указаны все неправильности, допущенные
в судебной процедуре, все нарушения законов, совершенные
сначала церковным судьей и лейтенантом короля,
а потом двумя комиссарами. Но канцлер Агессо показал
себя слабым и уступчивым. Он не помешал парламенту
Э продолжать дело, в котором только что покрыли себя
позором два его члена.
Таким образом, иезуиты снова завладели своей жертвой
и опять под конвоем отправили из Оллиуля в Э.
Посредине дороги остановились на ночлег в кабачке. Там
унтер-офицер заявил, что в силу полученного им приказа
он будет спать в одной комнате с девушкой; как будто
можно было опасаться, что больная, не могущая даже
ходить, вдруг выпрыгнет в окно и убежит. Ее целомудрие
было доверено нашим солдатам эпохи драгонад"! Каким
торжеством, какой радостью для врагов было бы, если
б она оказалась беременной! К счастью, мать провожала
ее, и ее не решились отогнать ударами палок. Она осталась
на ночь в комнате дочери, и обе до утра даже не прилегли.
Она была направлена к урсулинкам Э, которые должны
были держать ее у себя в силу приказа короля. Но
настоятельница заявила, что приказ еще не получен, и показала,
до чего жестокой может быть женщина, охваченная
фанатизмом и утратившая таким образом свою женственность.
Она четыре часа продержала Кадьер у ворот
на улице, как будто для выставки. Совершенно достаточное
время, чтобы собрать "народ", толпу поклонников
иезуитов, людей, зависящих от попов, мальчишек; все это
ревело, свистело, бросало камни. Эти четыре часа равнялись
выставлению у позорного столба. Порядочные
люди, проходившие мимо, спрашивали, не получили ли
урсулинки приказ дать убить эту девушку. Можно уже по
этому судить, какими ласковыми тюремщицами были
в дальнейшем эти добрые сестры!
Почва для процесса была подготовлена великолепно.
Могущественный союз чиновников, иезуитов и сплетницдам
способен был навести ужас. Ни один адвокат не
решался взять на себя защиту столь опозоренной девушки.
Никто не хотел подвергаться тем неприятностям,
которые готовы были устраивать урсулинки всякому, кто
явился бы в их приемную и добивался свидания с Кадьер.
Поэтому защищать должен был по назначению судебный
синдик Э - Шодон. Он не отказывался и сначала попытался
устроить примирение сторон. Иезуиты отказались.
Тогда Шодон выказал себя человеком необычайной честности
и удивительного мужества. В качестве ученого легиста
он прежде всего выяснил все чудовищные нарушения закона,
имевшие место в процессе. Затем подчеркнул развратное
поведение духовника при встречах с девушкой, но из чувства
приличия, вероятно, не указал, что оно переходило все
пределы. Он также ничего не говорил о "жирардинках",
о поклонницах иезуита, забеременевших от него: это все
знали, но никто не захотел бы засвидетельствовать.
Наконец, он выдвинул против Жирара наиболее удобное
при сложившихся обстоятельствах обвинение; он напал
на него, как на колдуна. Но теперь уже смеялись над
таким именем. Шодон постарался доказать священными
текстами существование бесов. Над ним принялись смеяться
еще больше.
Светской публике дело ловко представили следующим
образом: честный кармелит был любовником Кадьер
и главой клеветников, целого заговора, направленного
против Жирара и иезуитов. Толпа светских людей,
остряков гостиных или философов-вольнодумцев, насмехалась
теперь над обеими сторонами, не чувствуя склонности
ни к одной; было приятно видеть, как монахи
принялись пожирать друг друга. Будущие вольтерьянцы
относились, впрочем, несколько снисходительнее к иезуитам,
чем к представителям нищенствующих орденов:
первые были все-таки люди воспитанные, светские.
Насмешки и издевательства были обильны, но главная
их часть направлялась против несчастной жертвы.
Говорили, что все это - любовная история, которой
можно только позабавиться. Студенты, писари распевали
куплеты о Жираре и его ученице; воскресли старые анекдоты
о Маделене (дело Гофриди), о ее шести тысячах
бесенят, боявшихся плетки, о чудесах этой плетки, которая,
наверно, изгоняла дьяволов и из Кадьер.
В этом пункте друзьям Жирара было нетрудно оправдывать
его. Пользуясь плетью, "дисциплиной", он не
превышал своих прав духовника и действовал согласно
традиции. Розги - необходимое орудие отеческого наказания.
Он сек кающуюся для "спасения ее души". Тогда
били "одержимых", били сумасшедших, били даже просто
больных. Это считалось лучшим лекарством, лучшим
средством изгнать врага, кто бы он ни был - бес или
просто болезнь. Таков был взгляд народа. Один добродушный
ремесленник Тулона, видевший припадки Кадьер,
заявил, что единственное средство против них - хлыст.
Жирар чувствовал за собой сильную поддержку, не
беспокоился совсем; даже его защитительная речь совсем
не имела серьезного тона. Он не находит нужным обдумывать
свои фразы, не раз расходится с собственными показаниями,
данными раньше. Он как будто шутит, забавляется
в фривольном тоне эпохи регентства, заявляя, например,
что, конечно, запирался иногда вдвоем со своей исповедницей,
"но ведь так редко, всего только девять раз".
"И делал это почтенный отец, - добавляют его
друзья, - только для того, чтобы лучше наблюдать,
судить, узнать истину. Это прямая обязанность духовника.
Прочитайте житие святой Екатерины Генуэзской. Там
рассказывается, как ее духовник вечером прятался и проводил
тайком в ее комнате ночи, чтобы наблюдать ее чудеса.
Беда только в том, что недремлющий ад расставил
ловушку этому простодушному агнцу и захотел поглотить
его с помощью этого дракона в образе женщины, этого
ужасного чудовища, утопить его в целом потоке клеветы".
Издревле известно, что чудовищ надо душить еще
в колыбели. Но почему же не делать этого и позже?
Кроткие дамы, сторонницы Жирара, советовали как
можно скорее пустить в ход огонь и железо. "Пусть она
погибнет!" - кричали эти набожные женщины. Многие
знатные дамы тоже желали, чтобы девушка была наказана:
такая тварь осмеливается еще жаловаться, начинает
процесс против мужчины, который и так оказал ей чересчур
много чести.
В парламенте было несколько упорных янсенистов;
они не жалели девушку, но зато ненавидели иезуитов.
Однако у них не было смелости для борьбы: против них
оказались бы страшный орден Иисуса, Версаль, двор,
кардинал-министр, и даже все салоны Э. Почему они
должны быть мужественнее канцлера Агессо, который
проявил столько уступчивости? И генеральный прокурор
тоже не колебался: ему было поручено обвинение Жирара,
а он вместо того объявил его своим другом и учил,
как следует опровергать обвинения.
Оставалось только определить, какое торжественное
искупление греха, какое примерное наказание виновной
может удовлетворить Жирара и орден Иисуса. Иезуиты
уверяли, что они, конечно, люди кроткие, прощающие
обиды, но должны заботиться об интересах религии и поэтому
только настаивают на суровом наказании; такой
пример будет полезен и для янсенистских конвульсионеров,
и для писак-философов, которых расплодилось чересчур
много.
Два пункта обвинения грозили особенно большой
опасностью для Кадьер:
1) Она была признана клеветницей. Правда, ни один
закон не наказывает за клевету смертью. Чтобы все-таки
отыскать нечто подобное, пришлось забраться очень далеко.
Старый римский закон De famosis libellis (о распространении
пасквилей) грозил смертью тем, кто сочинит оскорбительный
пасквиль против императора или религии империи.
Но ведь иезуиты - это религия. Следовательно, клевета,
направленная против иезуита, может караться смертью.
2) Придумали еще нечто лучшее. В самом начале
процесса епископский судья, предусмотрительный Лармдье,
спрашивал у Кадьер, не угадывала ли она чужие
тайны, и та подтвердила это. На этом основании можно
было обвинить ее как ворожею и обманщицу. Такие
преступники могут быть сожжены, согласно указанию
канонического права. Девушку можно было даже объявить
ведьмой; ведь монахини Оллиуля говорили, что
ночью она бывала одновременно в нескольких кельях и
т. п. Их расположение к Кадьер, их нежная привязанность
к ней легко могли быть следствием колдовства.
Да и какие могли быть препятствия? В XVIII веке
костры еще горели повсюду. Испания в одно царствование
Филиппа V сожгла 1600 человек; последнюю ведьму сожгли
в этой стране в 1782 году. В Германии тоже сожгли одну
ведьму в 1751 году; и в Швейцарии одну -в 1781 -м. В Риме
жгли постоянно, но тайно - в печах и погребах инквизиции.
Что же, Франция была гуманнее? Нет, только менее
последовательна. В 1718 году сжигают колдуна в Бордо.
В 1724 и 1726 годах зажигают на Гревской площади
в Париже костры для таких преступников, которых версальский
двор счел бы просто веселыми школьниками.
Но опекуны маленького короля - герцог Орлеанский
и кардинал Флери, очень терпимые к придворным вольнодумцам,
хотят быть грозными в городе. Поэтому
и сжигают живьем на площади погонщика ослов и одного
дворянина, некоего де Шоффура*.
Начало управления кардинала-министра приличнее
всего было отпраздновать чем-нибудь таким, что улучшило
бы нравы и дало устрашающий пример тем, кто
развращает общество. Очень кстати приходилась казнь
этого адского исчадия, посягнувшего на честь и целомудрие
Жирара.
Чтобы совершенно очистить репутацию этого почтенного
отца, надо было установить, что он являлся игрушкой
в руках колдуньи. Но дело все-таки было не совсем
ясно. Кого-то из них надо было сжечь. Двое судивших из
членов парламента охотнее сожгли бы Жирара; трое
остальных предпочли костер Кадьер. В конце концов
пришли к соглашению. Трое, то есть большинство, отказались
от сожжения, пожертвовали продолжительным
и страшным зрелищем костра, удовольствовались простой
казнью.
Тогда от имени всех пяти парламенту было предложено
утвердить следующий приговор: "Кадьер предварительно
подвергнется обычному и чрезвычайному допросу
(то есть пытке), потом будет отправлена в Тулон
и там на площади повешена".
Это было страшным ударом для многих. Общественное
мнение вдруг изменилось. Светские шутники перестали
насмехаться. Их легкомыслие не доходило до того,
чтобы издеваться над такими ужасными вещами. Они
находили забавным, что какая-то девушка обольщена,
обесчещена, умирает от скорби, сходит с ума - пожалуйста,
сколько угодно, это их не касается. Но теперь дело
идет о казни, им представляется жертва с веревкой на
*Я не упоминаю об убийствах, совершенных просто толпой,
о самосудах. Сто лет тому назад в одной деревне Прованса какая-то
старая нищая рассердилась на крестьянина, не подавшего ей, и сказала:
"Завтра ты умрешь!" На другой день он действительно умер. Толпа,
собравшаяся со всей деревни, схватила старуху, бросила ее на кучу
хвороста и сожгла живой. Парламент для вида произвел следствие, но
никого не наказал. Жителей деревни соседи дразнят до сих пор прозвищем
"сжигатели баб".
шее, виселица, - нет, этого сердце не может вынести! Со
всех сторон подымается крик: "Ничего подобного не
было с сотворения мира! Здесь закон вывернут наизнанку:
девушку осуждают за то, что она была соблазнена;
обольститель душит свою жертву!"
И удивительно, в этом Э, городе судей, попов,
светских кавалеров и дам, вдруг оказывается налицо
подлинный народ, начинается народное волнение. Огромная
толпа людей всех классов, движимая одним
порывом, идет к монастырю урсулинок. Раздаются
крики: "Успокойтесь, мадемуазель! Мы здесь, не бойтесь
ничего!"
Великий XVIII век Гегель справедливо назвал царством
разума; но он еще велик, как век гуманности.
Знатные, изящные дамы вдруг завладели несчастной
девушкой, стали защищать ее; еще трогательнее и прекраснее
проявлялось это сострадание у женщин-янсенисток,
таких суровых, таких строгих нравственно; они
вдруг отступили от жестокого Закона и выше его поставили
Милосердие.
Жители Прованса впечатлительны и порывисты; они
бывают страшны; но в данном случае были велики, и порыв
их благороден. Потом, при первых триумфальных
выступлениях Мирабо, вокруг него в Марселе будет тесниться
миллион жителей; но и здесь совершалось подлинное
революционное деяние, восстание народа против тупого
правительства, против иезуитов, покровительствуемых
Флери. Это единодушное восстание в защиту
гуманности, добра, женщины, ребенка, варварски приносимого
в жертву. Иезуиты напрасно старались организовать
сколько-нибудь заметную армию из своих слуг,
клиентов, нищих и всякой сволочи, которой они раздавали
палки и колокольчики, чтобы что-нибудь противопоставить
"кадьеритам". "Колокольчики" и "кадьериты"
стало названием двух партий. Но к последней принадлежали
почти все. Марсельские жители все
участвовали в торжественной демонстрации, когда несли
на руках сына честного адвоката Шодона. Тулон зашел
так далеко в защите своей несчастной согражданки, что
там хотели сжечь дом иезуитов.
Трогательно проявил свое сочувствие Оллиуль. Простая
пансионерка монастыря Агнеса, совсем юная и робкая,
следуя порыву сердца, вдруг вмешивается в эту
бурю, поднявшуюся полемику, пишет и печатает свою
апологию (защиту) Кадьер.
Это мощное и глубокое движение отразилось и в парламенте.
Бывшие в нем враги иезуитов ободрились, обрели
мужество, перестали бояться угроз, идущих сверху,
влияния иезуитов, молний, метаемых из Версаля Флери.
Сами друзья Жирара, видя, что их ряды редеют,
хотели, чтобы решение было произнесено скорее. Оно
состоялось II декабря 1731 года. Никто, ввиду настроения
народа, не осмелился поддержать жестокое предложение
пяти членов - повесить Кадьер. Двенадцать
членов, продавших свою честь, признали Жирара невинным;
из двенадцати других несколько янсенистов требовали
его сожжения как колдуна; три или четыре более
благоразумных хотели предать его казни как преступника.
Таким образом, голоса разделились пополам; решение
зависело от президента парламента Лебре. Он
высказался в пользу Жирара. Оправданный по обвинению
в колдовстве, избавленный от казни, он был, как
священник и духовник, передан церковному суду в Тулоне,
то есть своему приятелю Лармдье.
Высший свет, люди равнодушные, были удовлетворены
этим. К постановлению отнеслись настолько невнимательно,
что полагали, будто оно оправдывает обоих.
Это совершенно неверно. За Кадьер осталось название
клеветницы, ее бумаги и заявления должны были быть
сожжены рукой палача.
Угрожала ей и скрытая опасность: иезуиты несомненно
постараются использовать свое влияние на кардинала
Флери и навлечь на нее негласные и произвольные кары.
В городе Э это поняли, поняли, что парламент не столько
отпустил, сколько предал ее. Отсюда страшное негодование
против президента Лебре: его осыпали такими угрозами,
что он просил перевести в Э фландрский полк.
Жирар бежал из города в закрытой карете, но его
узнали. Он был бы убит, если бы не убежал в церковь
иезуитов; там этот мошенник сейчас же принялся служить
обедню. Потом он все-таки ускользнул и перебрался
в Доль. Орден оказывал ему почет, прославлял его; он
умер в 1733 году, окруженный почитанием, как святой.
Лебре умер в 1735 году.
Кардинал Флери делал все, что угодно было иезуитам.
В Э, Тулоне, Марселе он применял к их врагам
ссылку, тюремное заключение. Особенно досталось Тулону
за то, что там прибили изображение Жирара к дверям
его поклонниц-"жирардинок" и носили в шутовской
процессии по городу священную шляпу иезуитов.
По точному смыслу постановления, Кадьер могла
вернуться в этот город, к своей матери. Но я осмеливаюсь
утверждать, что ей не позволили возвратиться на
родину, столь горячо вступившуюся за нее. Что вообще
с ней сделали? Этого до сих пор не мог узнать никто.
Если даже интерес, проявляемый к ее участи, считался
преступлением, навлекающим тюремное заключение, то
можно, конечно, быть уверенным, что сама она ни в коем
случае не избегла заточения. Иезуитам вовсе не трудно
было получить из Версаля приказ об аресте (lettre de
cachet), запереть бедную девушку, чтобы похоронить
вместе с нею столь неприятное для них дело. Публика,
всегда достаточно рассеянная, скоро занялась другими
вещами и перестала думать о ней. Ее могли, не привлекая
внимания, схватить, засадить в какой-нибудь никому неизвестный
монастырь, похоронить заживо в монастырском
подземелье.
К моменту судебного решения ей исполнился только
двадцать один год; она всегда надеялась, что ей придется
жить недолго. Хорошо, если эта надежда оправдалась!
ЖЕНЩИНА
ВВЕДЕНИЕ
1. ОТЧЕГО ЛЮДИ НЕ ЖЕНЯТСЯ
В настоящее время всем бросается в глаза такое положение:
по странному стечению социальных, религиозных
и экономических обстоятельств мужчина живет отдельно
от женщины.
Это случается все чаще и чаще. Мужчина и женщина
идут совершенно различными параллельными дорогами,
даже более - напоминают двух путешественников, пустившихся
в путь с одной и той же станции, но по расходящимся
в стороны рельсам и с различной скоростью:
один - движением медленным, другой - на всех парах.
Мужчина, как ни слабо его нравственное развитие,
все-таки идет по пути идей, изобретений, открытий и так
быстро, что от раскалившихся рельсов сыпятс^ искры.
Женщина, по роковому стечению обстоятельств, оставленная
позади, бредет по колее прошлого, плохо ей
знакомого. К нашей беде, она отстала и не хочет или не
может идти быстрее.
Хуже всего, что они как будто и не стремятся к сближению.
Точно им нечего сказать друг другу. Очаг остыл,
за столом молчание, постель холодна.
Не стоит хлопотать для себя, говорят они. Но не больше
делается и для общества, где существуют, однако, законы
вежливости. Каждый вечер мы видим, как общество,
в гостиных, делится на два кружка - мужчин и женщин. Но
вот что заслуживает внимания: если в небольшой, дружеской
компании хозяйка дома попробует слить эти два
кружка, попробует заставить мужчин беседовать с женщинами,
в комнате тотчас воцаряется молчание, разговор не
клеится.
Нужно ясно определить это явление. Между мужчинами
и женщинами теперь нет ничего общего ни в мысли,
ни в способе ее выражения; они даже не умеют говорить
друг с другом о том, что равно интересно для обоих. Они
слишком разошлись. И если пойдет так и далее, то
вскоре, невзирая на случайные столкновения, это будут
уже не два пола, а два народа.
Немудрено, что книга, направленная против такого
порядка вещей, написанная от искреннего сердца и без
литературных претензий, была встречена такой едкой
критикой. Во имя человеческой природы любовь простодушно
вмешалась в этот разлад между мужчиной и женщиной,
говоря им: "Любите друг друга!"
Резкие крики покрыли эти слова, задевшие за чувствительную
струну: нет, мы не хотим любить! Мы не хотим
быть счастливы!.. Тут что-то кроется. Напрасно мужчина
прячется за религиозным обожанием женщины, напрасно
говорит, что хочет укреплять и развивать ее ум: он хочет
иметь в ней рабыню, кумир, прикованный к алтарю!
Итак, при первом слове о сближении сказалась болезнь
века, этот разлад, это печальное пристрастие к одиночеству,
какая-то одичалость, гнездящаяся в умах.
Женщины прочли и заплакали. Их руководители (духовники
или философы) подсказали им ответ, но они
не посмели высказаться в пользу своего защитника.
Они поступили лучше: читали и перечитывали преступную
книгу, приберегали ее на час досуга, прятали под
подушкой.
Это навлекло на злополучную книгу оскорбления со
стороны врагов и критику со стороны друзей. Она не
пришлась по вкусу ни защитникам средних веков, ни
защитникам эмансипированной женщины. Первые желали
видеть женщину в монастыре, а вторые - на тротуаре.
Любовь поставила ее у домашнего очага.
"Книга, защищающая брак, семью! О позор! Напишите
нам лучше тридцать романов в защиту прелюбодеяния,
украсьте их с помощью воображения, и вас гораздо
лучше встретят".
"К чему укреплять семью? - вопрошает один набожный
журнал. - Ведь она и без того у нас в лучшем виде.
Во время оно действительно бывали случаи прелюбодеяния,
но ныне этого не бывает ". - "Извините, - возражает
толстый политический журнал в своем остроумном
фельетоне, имевшем огромный успех, - извините, бывает
это и теперь, и даже чаще, но более не возбуждает
шума, и в этом так мало страсти, что ровное и спокойное
течение жизни нисколько не нарушается. Это стало необходимым
условием французского брака, почти институтом.
У всякого народа свои нравы, а мы ведь не англичане".
Ровное и спокойное течение жизни! Вот в этом-то
и зло. Проступок женщины не тревожит ни мужа, ни
любовника, ни ее самое; ей хочется разогнать скуку, вот
и все. Но в этой пошлой, бледной жизни, где сердце
играет такую ничтожную роль, где так мало тратится
искусства, где ни один из трех не считает нужным сделать
над собой ни малейшего усилия, - все нравственно
падают, томятся и опошляются отвратительным равнодушием.
Все это слишком хорошо известно каждому, и ни
у кого нет охоты к супружеской жизни. Если бы наши
законы о наследии не обогащали женщину, никто и не
подумал бы о браке, по крайней мере в больших городах.
Мне довелось однажды слышать наставления одного
деревенского барина, степенного отца семейства, своему
соседу, молодому человеку. "Если вы останетесь здесь,
- говорил он, - то вам, разумеется, придется жениться;
а поселись вы в Париже, тогда это совсем лишнее. Там
легко устроиться иначе".
Всем известны слова, отметившие падение умнейшего
в мире народа, афинян: "Ах! Если бы можно было обойтись
без женщин, чтобы иметь детей!" В эпоху Римской
империи было еще хуже. Никакие уголовные взыскания,
никакие законы Julia', направленные к тому, чтобы женить
людей под палочными ударами, не могли сблизить
мужчин с женщинами; казалось, что в людях погасло
даже половое стремление, это роковое, но прекрасное
чувство, возбуждающее человека и удесятеряющее его
силы. Чтобы не видеть женщин, спасались бегством в Фиваиду^.
Причины, заставляющие мужчин в настоящее время
избегать и даже чуждаться общества женщин, сложны
и разнообразны.
Первая причина - это, без сомнения, возрастающая
нищета женщин низшего класса, отдающая их в руки
мужчин, легкость обладания этими жертвами голода.
Отсюда является пресыщение, расслабление, неспособность
к возвышенной любви, нежелание подвергаться
смертельной скуке долгого ожидания того, чем так легко
можно пользоваться каждый вечер.
Даже люди с другими потребностями, склонные к постоянству
и желающие любить одну, предпочитают женщину,
вполне зависящую от них, кроткую, послушную,
которая, не имея за собой никаких прав и зная, что ее
завтра могут бросить, употребляла бы все свои силы на
то, чтобы угождать и нравиться.
Сильные, блестящие натуры наших барышень, нередко
выказывающиеся вполне на другой день после свадьбы,
заранее пугают холостяков. С француженкой не шутите,
француженка - личность. А это может быть залогом
великого счастья, но иногда и несчастья.
Наши гражданские законы, при всем своем превосходстве
(им принадлежит будущее, и к ним должны прийти
все народы), тем не менее увеличивают эту трудность,
вытекающую из национального характера. Француженка
знает, что она наследница, что у нее есть приданое. Не то,
что в иных соседних странах, где девушка если и получает
приданое, то не иначе как деньгами (которые муж пускает
в оборот). За француженкой дается недвижимое имущество,
и если бы даже братья ее пожелали заменить его
капиталом, то гражданские законы препятствуют этому
и упрочивают за ней недвижимость. Это богатство большей
частью остается ей. Земля не растрачивается, дом не
рушится: это придает француженке самостоятельность,
которой не имеют ни немка, ни англичанка. Личность
последних заслоняется личностью их мужа, и состояние
(если они его имеют) сливается с его состоянием. Поэтому
они сильнее, чем наши девушки, отрываются от
своей семьи, которая уже не примет их назад. У них
женщина, выходя замуж, как бы умирает для своих родных,
которые радуются, что пристроили ее и что она не
сидит более у них на шее. Что бы ни случилось, куда бы
ни повез ее муж, она повсюду следует за ним и везде
остается при нем. При таких условиях брак не так пугает.
Во Франции мы видим любопытное явление: брачные
узы слабы, а семейные прочны. Случается (особенно в провинции,
среди деревенской буржуазии), что женщина,
выйдя замуж и родив детей, делит свое сердце между
детьми и своими родными, старинная привязанность
к которым в ней пробуждается снова. Что же остается на
долю мужа? Ничего. Тут уже дух семьи убивает дух
брака.
Трудно представить, до какой степени скучна эта женщина,
опирающаяся на отсталое прошлое, становящаяся
в уровень со своей матерью. Жизнь мужа течет ровно, но
он быстро опускается, тяжелеет, делается ни на что не
годным. Он утрачивает последнее стремление к дальнейшему
развитию, почерпнутое им из науки, из традиционного
кружка друзей быстро забывается. Его вскоре окончательно
подавляет женщина-собственница в удушающей
атмосфере традиционного, домашнего очага.
Таким образом, приданое в сто тысяч франков губит
человека, который, может быть, каждый год приобретал
бы по сто тысяч франков.
Вот это говорит себе всякий молодой человек в эпоху
неограниченных надежд и веры в жизнь. Больше или
меньше выпадет на его долю, все равно: он хочет попытать
своего счастья, узнать на что он годен, и посылает
к черту приданое. Если у него бьется сердце в груди, он
не женится из-за ста тысяч франков и на самой королеве.
Когда однажды вечером у меня собралось человек
шесть весьма достойных людей, а я начал подтрунивать
над их холостой жизнью, один из них, известный ученый,
серьезно ответил мне на это: "Не думайте, что мужчине,
не имеющему домашнего очага и жены, легко, несмотря
на все развлечения холостяцкой жизни. Семья - единственное
успокоение для сердца; без нее жизнь мрачна
и горька. Мы это чувствуем".
Это подтвердили и другие. "Но, - продолжал он,
- вот что является помехой к женитьбе. Во Франции все
работники бедны. Каждый живет своим жалованьем,
клиентами и т.д. Я, например, зарабатываю шесть тысяч
франков; но женщина, которая могла бы мне понравиться,
тратит столько же на свой туалет. Девиц ее круга так
воспитывают их матери. Положим, ее отдадут за меня;
что же будет со мной на другой день, когда, придя ко мне
из богатого дома, она найдет меня таким бедным? Если
я люблю ее (а я на это способен), то представьте себе всю
пошлость и низость, на какие я, быть может, буду готов
для того, чтобы иметь средства и возможность ей нравиться.
Никогда не забуду поразившего меня однажды случая,
когда я находился в одном из модных городков, куда
многие приезжали лечиться. Это случилось на дороге, где
лошади вязли в густой пыли. Я увидел красавицу, в наряде
лореток (впрочем, даму, а не лоретку), лет двадцати
пяти, в свежем пышном платье светло-голубого цвета,
с серебристым отливом (чудо лионских фабрик), которое
она безжалостно волочила по грязной дороге. Она как
будто не ступала по земле. Ее белокурая, хорошенькая
головка, вздернутый носик, маленькая, амазонская шляпка,
придававшая ей вид двусмысленного пажа, - все это
говорило: "Мне все нипочем!" Я понял, что этот кумир,
влюбленный в себя, при всей своей гордости заранее
принадлежит любому, кто ей польстит; что ее легко
обойти фразами, что ей даже не известно, что такое
совесть. Мне припомнились слова Соломона: "Et tergens
os suum dixit: Non sum operata malum"\ Это видение
осталось у меня в памяти. То была не личность, не
случайность, а мода, современные нравы, олицетворявшиеся
передо мной, и я вынес из этого случая непроходящее
отвращение к браку".
"Что касается меня, - начал другой из моих гостей
помоложе первого, - то для меня главным препятствием
к браку служит не кринолин, а религия".
Все засмеялись; но он продолжал с оживлением: "Да,
религия. Женщины воспитываются не в одной с нами
вере. Матери, пылающие желанием пристроить своих
дочерей, дают им воспитание, подготовляющее развод.
Какого вероисповедания Франция? Если она сама этого
не знает, то ненавидящая нас Европа знает очень
хорошо. Я сам узнал это от врага, от самого отсталого
иностранца. "Нам ненавистна ваша Франция, - сказал
он мне, - потому что под видом постоянного движения
она ничуть не изменяется. Она, как подвижной маяк, то
покажет, то скроет свое пламя, но центр его все тот же.
Какой же это центр? Во-первых, вольтерьянство (существовавшее
задолго до Вольтера); во-вторых, 1789 год
- великие законы революции; в-третьих, громы вашего
ученого папы - Академии наук".
Я стал спорить, - он настаивал, и я убедился, что он
прав. Да, каковы бы ни были новейшие вопросы, но 1789
год остается догматом веры даже для тех, кто отодвигает
1789 год и отсылает его в будущее. Это - догмат всей
Франции, причина того, почему иностранцы осуждают
нас поголовно без различия партий.
А между тем воспитание учит француженок ненавидеть
и презирать именно то, что любят и во что веруют
французы. Француженки дважды принимали сторону революции
и дважды изменяли ей: первый раз в XVI веке,
когда дело шло о свободе убеждений; потом в конце
XVIII века, когда отстаивалась политическая свобода.
Женщины стоят за прошлое, не зная даже, что это такое.
Они охотно слушают тех, кто говорит вместе с Паскалем:
"Истинного нет ничего; будем же веровать в нелепое"^.
Во Франции женщины богаты, умны, имеют все средства
к образованию. Но они не хотят ни учиться, ни вырабатывать
в себе убеждений. Если они встречают человека
серьезного, душевного, ратующего за разумные принципы,
то говорят с улыбкой: "Этот господин ни во что не
верует".
Все замолчали. Эта выходка, довольно резкая, нашла,
как я убедился, сочувствие среди присутствующих. Если
признать справедливым то, что вы сказали, начал я, то
придется прибавить, что то же самое бывало и в прошлые
времена, а люди все-таки женились. Женщины любили
роскошь, наряды и были столь же отсталы, как и теперь.
Но, конечно, раньше мужчины были храбрее. Они шли на
этот риск, надеясь, что их влияние, энергия, а в особенности
любовь - властелин победителей, произведет в их
пользу счастливую метаморфозу. Они, как смелый Курций^,
бросались в эту неведомую бездну, и это большое
счастье для нас, потому что, не будь такой смелости
у наших дедов, нас не было бы на свете.
Теперь позвольте вашему старому другу сказать вам
несколько откровенных слов... Позвольте сказать вам,
что если бы вы действительно были одиноки и не находили
утешений, если б жизнь представлялась вам столь.
горькой, то вы не старались бы найти этому лекарство.
Вы сказали бы себе: любовь сильна и творит чудеса. Тем
более славы будет для нас обратить на путь разума эти
прелестные, но нелепые создания. С сильной, решительной,
настойчивой волей в избранной среде, при обдуманной
обстановке, все возможно. Но надо любить, любить
сильно и один и тот же предмет. Главное, чтобы не было
холодности. Если мужчина настойчиво добивается сердца
женщины, то оно дается ему. Современные мужчины
жалуются на то, что оно им не дается; но это потому, что
они не знают ключа к нему - постоянного, настойчивого
желания.
Теперь разберем первое препятствие, о котором было
упомянуто, безумное тщеславие женщин, их страсть к туалетам
и т. д.; мне кажется, что это относится к высшим
классам, к богатым женщинам или к тем, которые имеют
доступ в богатый круг, что составит двести или триста
тысяч женщин. Но известно ли вам, сколько их всех во
Франции? Восемнадцать миллионов невест!
Несправедливо было бы винить их всех в безрассудстве
высшего круга. Они подражают ему издали, да и то
не всегда добровольно. Дамы высшего круга своим примером
и нередко своим легкомысленным презрением
и насмешками причиняют большие несчастья. Они вынуждают
этим к невозможной роскоши бедных женщин,
которые, иногда, вовсе и не склонны к ней, но вынуждены
своим положением или какими-нибудь серьезными интересами
искать возможности блистать и для этого подвергаются
страшному риску.
Женщины, имеющие такую исключительную участь
и столько общих им тайн, должны бы любить и поддерживать
друг друга, а не враждовать между собой. А между
тем они, косвенно, постоянно вредят друг другу. Богатая
женщина - законодательница мод для бедных сословий
- вредит молодой девушке. Она мешает ей найти
жениха, потому что ни один рабочий человек не женится
на кукле, которая пожелает дорогих нарядов. Оставшись
в девушках, она, положим, сделается конторщицей или
приказчицей в магазине; но и тут ей навредит богатая
женщина. Дамам приятнее иметь дело с франтом и любезником
приказчиком, более женственным, нежели женщина.
Это принудило содержателей магазинов заменить
приказчиц приказчиками, хотя первые стоили дешевле.
Что же остается бедной девушке? Если она хороша
собой, то в двадцать лет пойдет на содержание и будет
переходить из рук в руки. Отцветши преждевременно,
к тридцати годам, сделается швеей и будет исполнять
заказы за десять су в день. Есть ли при этом возможность
существовать, не прибегая каждый вечер к позору? Понижаясь
таким образом в цене, бедная женщина делается
орудием страшной мести для богатых: холостая жизнь
становится выгодной и супружество излишним. Дочь богатой
дамы уже не найдет себе жениха.
Хотите, я опишу вам в двух словах судьбу женщины
во Франции? До сих пор никто еще не делал этого.
Полагаю, что эта картина тронет ваше сердце и докажет
вам, что не следует смешивать совершенно различные
сословия в одном общем отвержении.
II. РАБОТНИЦА
Когда английские фабриканты, разбогатевшие от новоизобретенных
машин, явились к Питту с жалобой на
то, что они имеют "слишком мало барыша", он ответил
им: "Берите детей".
Но во сколько раз виновнее те, кто берет женщин, кто
открыл нищете горожанок и ослеплению крестьянок роковую
возможность изнурительного труда и смешения
полов на фабриках? Женщина или ребенок, - это все
равно; изводя женщину, изводят семью, детей, надежду
будущих поколений.
Вот оно, варварство нашего Запада! В женщине не
видят более орудия любви, орудия счастья мужчины, еще
того менее орудия воспроизводства расы - в ней видят
работницу.
Работница! безбожное, дикое слово, которого не было
ни в одном языке, которого не понял бы ни один век до
нашего железного века. Одно это слово способно зачеркнуть
весь наш так называемый прогресс.
Но вот выступает стая экономистов, профессоров
чистого барыша: "Но, милостивый государь, высшие
потребности, экономические, социальные! остановка, застой
промышленности... Во имя тех же бедных сословий!
и т. д.".
Высшая потребность есть жить; а люди погибают.
Население не возрастает более и вырождается. Крестьянка
гибнет от работы, работница - от голода. Каких
детей можно ожидать от них? Выродков, и еще хуже.
"Но ведь целый народ не погибает!" Многих народов,
еще указываемых на карте, уже не существует. Племена
равнинной Шотландии исчезли. В Ирландии мы не находим
более расы. Богатая, все поглощающая Англия, и та
не может воспроизвести себя. Раса слабеет, вырождается,
прибегает к алкоголю и слабеет еще более. Видевшие ее
в 1815-м, не узнавали в 1830-м, и тем менее узнали бы
в настоящее время.
Может ли помочь тут правительство? В Англии едва
ли, ведь промышленность поглотила там все и сама
земля превратилась в фабрику; во Франции - возможно,
потому что в стране еще мало работников.
А сколько уже нанесено ущерба: казалось бы, невозможно
уничтожить лотерею, а она уничтожена, невозможно
было сломать, для перестройки, Париж, а это
делается теперь, благодаря только одной строчке в кодексе
законов. (Отнятие собственности ввиду общественной
пользы.)
Я вижу два народа в наших городах: один одет в сукно;
это человек; другой - летом и зимой в жалкую
серпянку. Первый - я говорю о работнике, получающем
ничтожную плату, о пачкуне, о прислужнике других работников,
- случается, завтракает мясом (куском мозговой
колбасы, на хлебе, или чем-нибудь в этом роде);
вечером заходит в трактир и съедает там мясное блюдо,
а иногда запивает его вином.
Женщина, того же разряда, поутру покупает на один
су молока, в полдень - хлеба и вечером - хлеба, да
разве к нему на один су сыра. Не спорьте - я это докажу.
Женщина получает десять су в день; она не может получать
одиннадцать, что также докажу.
Почему это так? Мужчина не хочет более жениться; он
не хочет содержать жену. Он живет для себя.
Вы думаете, что он ведет умеренную жизнь? Он ни
в чем себе не отказывает. Напившись, в воскресенье
вечером, он, не ища, найдет голодную тень и удовлетворится
ею. Стыдно быть теперь мужчиной.
"Я слишком мало зарабатываю", - говорит он. То
есть вчетверо или впятеро больше женщины, в ремеслах,
на которые есть спрос. Он зарабатывает сорок или пятьдесят
су в день; она - десять, как это сейчас увидим.
Бедность работника была бы богатством, излишком,
роскошью для работницы.
Но первый жалуется сильнее: если он нуждается,
то уж нуждается во многом. Это то же, что говорят
об англичанах и ирландцах: "Ирландец голоден, потому
что у него нет картофеля; англичанин голоден, потому
что у него нет говядины, сахару, чаю, пива, крепких
напитков и т. д.".
Я не назвал еще две вещи в бюджете бедного работника,
в которых он никогда себе не отказывает: это
- табак и женщины. Большей частью они поглощают
денег более, нежели целое хозяйство.
Я знаю, что жалованье работника сильно понизилось,
особенно вследствие кризиса в металлах, изменяющего
ценность денег. Оно поднимается, но медленно. Равновесие
придет только со временем. Но и при этом разница
существует. Женщина терпит еще больше. Работник имеет
менее говядины, вина; работница - хлеба. Она не
может жить дальше в нищете; еще шаг, и она погибла.
"Это ее собственная вина, - говорят экономисты.
- Зачем бегут они из деревень, чтобы умирать с голода
в городах? Если не сама работница, то ее мать приходит
оттуда и из крестьянки становится служанкой. Тут она
непременно родит вне брака, и дочь ее становится работницей".
Но знаете ли вы, милостивые государи, что такое
деревня во Франции? Как страшно тяжела, изнурительна
там работа? В Англии женщина не обрабатывает землю.
Хотя и там положение ее весьма жалкое, но по крайней
мере она носит шляпку, укрыта от ветра, дождя. В Германии,
при ее лесах, лугах, при размеренном труде и врожденной
народу кротости, женщина не угнетена так, как
во Франции. Durus arator* поэта имеет свой идеал только
у французов. Почему это? Потому что он собственник.
Собственность его мала, ничтожна, обременена долгами.
Он противопоставляет этому коршуну слепой, ожесточенный
труд, плохое земледелие. Он того и гляди лишится
своей земли. Чтобы предотвратить это, он готов похоронить
свою жену. Он женится, чтобы приобрести работника.
На Антильских островах покупают негра; во
Франции - берут жену.
Выбирают маленькую, тщедушную, со слабым аппетитом,
для того чтобы она меньше ела.
Бедняжка француженка великодушна; она делает все,
что от нее требуют, и даже более. Она впрягается в плуг
вместе с ослом (на легких землях), и муж погоняет их.
Женщине во всем выпадает самый тяжелый труд. Муж
подрезает виноградник, а она, согнувшись, пропалывает
и копает. У мужа есть досуг; у нее - нет. У него есть
праздники и товарищи. Он один отправляется в кабак.
Она заходит только в церковь и дремлет там. Вечером,
если он вернется пьяный, он ее бьет. И в дополнение, она
беременна! Тут она вдвойне страдает целый год, на жаре,
на стуже, под холодным ветром, под дождем.
Большая часть таких женщин умирают в чахотке,
особенно на севере. Никакая комплекция не выдерживает
подобной жизни. Простим же матери, которая, желая,
чтобы дочь ее меньше страдала, посылает ее на фабрику
(где, по крайней мере, над нею будет кров) или служанкой
в город, где она вкусит хоть каких-нибудь удобств мещанской
жизни. Девочка всегда склонна к ним. У каждой
женщины есть потребность в изяществе, утонченности,
аристократии.
Наказание не заставит себя ждать. Новая горожанка
не видит более солнца. Дамы буржуазии нередко бывают
весьма суровы, особенно если служанка хороша собой.
Она становится жертвой избалованных детей - злых
обезьянок, которые делают из нее свою игрушку. А не то
ее бранят, преследуют, притесняют. Жизнь становится ей
противна; ею овладевает тоска по родине; но ей хорошо
известно, что отец никогда не возьмет ее домой. Она
бледнеет, чахнет.
Один хозяин ласков с нею. Он утешил бы ее, если бы
смел. Ему хорошо известно, что в этом отчаянном положении,
когда девочка ни от кого не слышит доброго
слова, она заранее принадлежит тому, кто выкажет ей
сколько-нибудь дружбы. Случай вскоре представляется;
супруга уезжает на дачу. Сопротивление невелико. Ведь
это хозяин, он всевластен. Служанка беременна. Поднимается
буря. Пристыженный муж склоняет голову.
Служанку прогоняют. Она без хлеба, без пристанища,
пока не разрешится в госпитале. Это самая обычная
история.
Что за жизнь ожидает ее! Какая борьба, какие страдания,
если она женщина твердая, с душой и пожелает
воспитать своего ребенка!
Посмотрим на женщину, принявшую на себя такую
обязанность, при относительно благоприятных обстоятельствах.
Позади здания Hotel-Dieu, на грязной улице,
ниже набережной, живет одна молодая протестантская
вдова, весьма строгой нравственности, трудолюбивая,
расчетливая, примерная во всех отношениях и еще недурная
собой, несмотря на все, что она перенесла. У нее
болезненный ребенок, который ходит в школу, но, беспрестанно
хворая, не может учиться дальше. Она платит
за квартиру сто двадцать франков, и милосердый домовладелец
набавил на нее всего сто шестьдесят. Вот что
говорила эта женщина двум своим покровительницам:
"Когда я имею возможность ходить на поденщину, то
добрые люди платят мне двадцать су, даже двадцать
пять; но я могу ходить всего два, три раза в неделю. Если
бы вы не помогали мне, по вашей доброте, пятью франками
в месяц, то мне пришлось бы, для прокормления
ребенка, делать то же, что и другие, выходить по вечерам
на улицу".
Бедная, трепещущая женщина, которая - увы!
- идет предлагать себя грубому мужчине, во сто крат
достойнее его. Наши умные, ловкие, одаренные вкусом
работницы большей частью хороши собой, нежны, изящны.
Какая разница между ними и дамами высшего полета?
Ноги? Нет. Грация? Нет. Разница в одних руках,
потому что у бедной работницы, занимающейся стиркой,
проводящей всю зиму йа чердаке, с одной жаровней, руки,
ее единственное орудие труда и добывания средств к жизни,
нередко бывают красными, опухшими, в мозолях. За
исключением этого работница, если ее нарядить, та же
графиня аристократического предместья. Она только не
говорит на великосветском жаргоне, но гораздо восторженнее,
живее. Дайте ей счастье, и она всех затмит.
Вы знаете, до какой степени женщины аристократки.
Между ними нет черни.
Однажды, когда я приехал в Англию, за нашим экипажем
следовало прелестное, но истомленное женское существо,
с нежным личиком, с тонкими чертами, и что-то
говорило, тщетно обращаясь ко мне, потому что я не
понимал по-английски. Из-под маленькой английской
шляпки выглядывали прелестные голубые глаза, глубокие,
темные, умоляющие.
"Не знаете ли, - спросил я у соседа, понимавшего
по-французски, - что говорит мне эта прелестная особа?
Она похожа на принцессу. Зачем она за нами следует?"
"Вероятно, - ответил он вежливо, - это какая-нибудь
работница без работы, которая просит милостыни,
невзирая на запрещение законов".
Два величайших события изменили судьбу европейской
женщины в последние годы.
У нее было два ремесла: прясть и шить. Об остальных
(вышиванье, изготовление цветов и т. д.) не стоит и упоминать.
Женщина была пряхой или швеей. Это было
вечным занятием, ее всемирной историей.
Но оно закончилось; настала перемена. Ткацкий станок
заменил женские руки. Он отнял у женщины не только
средство к заработку, но изменил самую ее жизнь. Крестьянка
пряла, надзирая за детьми, за хозяйством; пряла
на вечеринках; пряла на ходу, провожая коров, овец.
Работницей городов была швея. Она работала у себя
на дому целый день или вперемежку с хозяйственными
делами. Теперь спешную работу не отдадут швее. Прежде
она встречала страшную конкуренцию в монастырях,
в тюрьмах. Ныне швейная машина заменяет ее руки.
Эти машины, благодаря совершенству и дешевизне их
производства, продолжают путь, невзирая на препятствия.
Пользу их нечего и оспаривать. В итоге эти великие
изобретения, бесспорно, оказываются благотворными
для человечества. Но переходный период, введение их
дает горькие плоды.
Сколько женщин в Европе (и в других странах) будут
поражены страшными феями - медной ткачихой и железной
швеей? Миллионы - и не сочтешь.
Английская швея так внезапно оказалась без хлеба,
что множество обществ эмиграции взялось содействовать
ее выселению в Австралию. Ей отсчитывают взаймы
270 ф. ст., и она, в первый же год эмиграции, оказывается
в состоянии уплатить половину этой суммы (Блассвилль).
В этом краю, где мужчин гораздо больше, чем
женщин, она легко находит себе мужа и дает новую
семью сильной колонии, более прочной, нежели индийская
империя.
Что же делается с нашими швеями? Они не шумят. Это
не то что работники, каменщики, плотники, которые,
забастовав, представляют грозную силу и диктуют условия.
Работницы просто умирают с голода. Страшная
смертность 1854 года обрушилась преимущественно на них.
С той поры судьба их ухудшилась. Женские ботинки
шьются машиной. Флеристкам платят дешевле и т. д.
Я со многими рассуждал об этом печальном факте,
особенно с моим почтенным другом и товарищем, доктором
Вильерме, с г-ном Герри, прекрасные труды которого
столь ценимы; наконец, с одним молодым статистиком,
доктором Бертильоном, метод которого показался
мне превосходным. Он написал для меня по этому поводу
серьезный труд, где соединил данные, взятые им из
мира работников, с теми, которые доставили ему административные
лица. Желательно, чтобы он дополнил
и издал этот труд.
Привожу из него только эти строки:
"В главном ремесле, общем для всех женщин (за
редким исключением), в шитье, они не могут зарабатывать
более десяти су".
Почему же? Потому что машина, которая обходится
еще довольно дорого, шьет на десять су. Потребуй женщина
одиннадцать, ей предпочтут машину.
Чем же она живет? Выходит по вечерам на улицу.
Вот почему число патентованных публичных женщин
не увеличивается, а уменьшается в Париже.
Мало того, что мужчина изобрел машины, отнявшие
у женщины два ее главных ремесла, он отнял у нее
и второстепенные ремесла, он взялся за дело слабого.
9 Ж. Мишле 257
Может ли женщина отнять у мужчины, когда ей вздумается,
занятия, требующие физической силы? Не может.
Ленивые, праздные дамы могут сколько душе угодно
повторять, углубляясь в свои диваны, что женщина "не
больная". То, что легко сходит с рук одной, когда она
может спокойно пролежать два, три дня на диване, нередко
бывает тяжело для женщины, не знающей покоя. Она
совсем расстраивает свое здоровье.
Женщина не может долго работать, сидя или стоя. От
сидячей жизни у нее кровь приливает к голове, грудь
раздражается, желудок отягощается, голова тяжелеет.
От продолжительного стоянья, как у гладильщиц или
у наборщиц, с ней делаются болезненные припадки. Но
она может много трудиться, пребывая все время в движении,
как делает это в своем хозяйстве.
Ей необходимо быть замужем, иметь хозяйство.
III. УЧЕНАЯ ЖЕНЩИНА
Но лучше ли положение так называемой воспитанной
девушки, которая может учить, быть гувернанткой, преподавать
известные искусства? Хотелось бы сказать:
"да". Но это, относительно лучшее, положение имеет
подводные камни и в итоге дает тревожную жизнь, неудавшуюся
иногда трагическую судьбу.
Лет пятнадцать тому ко мне явилась однажды молодая,
милая девушка, присланная родителями из провинции
в Париж. Они обращались к другу своей семьи,
который мог дать девушке средства к жизни, приискав ей
уроки. Я выразил удивление перед такой неосторожностью.
Тогда она мне все рассказала. Родители подвергали
ее этой опасности для избежания другой. В провинции
у нее был любовник, имевший намерение на ней жениться.
Это был честнейший, достойнейший человек, с большими
способностями. Но, увы! бедный. "Родители мои
любят и уважают его, - говорила она, - но они боятся,
чтобы мы не умерли с голода".
Я, не колеблясь, сказал ей: "Лучше умереть с голода,
нежели бегать в Париже по урокам. Советую вам сегодня
же, а не завтра вернуться к вашим родителям. В каждый
час, что вы здесь остаетесь, вы теряете сто на сто. Вы
одни, неопытны, - подумайте, что может быть с вами".
Она послушалась моего совета. Родители дали согласие,
и она вышла замуж. Жизнь ее была очень тяжела,
полна жестоких испытаний, но примерно безукоризненная.
Среди забот о детях она находила время помогать
мужу в его трудах; я помню, как она бегала зимой по
библиотекам, делая для него выписки. Как мне ни больно
было видеть терпимые ими лишения и чувствовать невозможность
помочь их гордой бедности, но я никогда не
раскаивался в данном ей совете. Сердцем она была очень
счастлива и терпела от одной бедности. Она умерла
чистой, любимой и уважаемой. Я не видал семьи счастливее
этой.
Ужасная участь для женщины - одиночество.
Одинока! Сколько грусти в этом слове!.. И как случается,
что женщина остается одинокой?
Или нет более мужчин? или мы пришли к концу мира?
Конец, близость последнего суда - это что ли делает нас
такими эгоистами, что мы съеживаемся от страха за
будущее и ищем уединения для наших позорных наслаждений?
Одинокую женщину можно отличить с первого взгляда.
Взгляните на нее там, где она живет, где она знает,
что на нее смотрят: она развязна, легка, изящна, как
обыкновенно бывает француженка. Но взгляните на нее
в другом квартале, где на нее не обращают внимания,
- как она грустна, как, видимо, убита! Этой зимой мне
встречались подобные женщины; они еще молоды, но уже
заменили шляпку чепцом, похудели, побледнели (от скуки,
думаете? от заботы? от плохой пищи?). Довольно бы
одной надежды трех месяцев счастья для того, чтобы они
расцвели и похорошели.
Сколько затруднений для одинокой женщины! По вечерам
она не может выходить: ее примут за публичную
женщину. Есть множество таких мест, куда ходят одни
мужчины, и если женщине необходимо быть там, то
встречные удивляются, посмеиваясь. Случись ей запоздать
где-нибудь на окраине Парижа и проголодаться,
- она не смеет зайти в ресторан. На нее смотрели бы как
на диво. Все взоры сосредоточились бы на ней, до ее
слуха долетели бы дерзкие замечания. Ей нужно пройти
еще целое лье, чтобы прийти домой, развести огонь
и приготовить свой скромный ужин. Она боится шуметь,
потому что любопытный сосед (какой-нибудь ветреный
студент или приказный) вздумает подсматривать в замочную
скважину или предлагать свои услуги. Стеснительное
общение, или, вернее, рабство в наших скверных
казармах, называемых большими домами, затрудняет
женщину на каждом шагу, делает ее пугливой, нерешительной.
Ее все стесняет; мужчину ничто. Как крепко она
запирается по воскресеньям, когда у ее молодых и шумных
соседей бывают, так называемые холостые обеды!
Посмотрим, что это за дама, где она живет. Она
нанимает в четвертом этаже, у нее так тихо, что жилец
третьего думал некоторое время, что над ним пустая
квартира. Он не счастливее своей соседки. Слабое здоровье
и некоторый достаток дают ему возможность ничем
не заниматься. Он еще не стар и привык холить себя. Звук
фортепиано, пробуждающий его по утрам, открывает
ему его соседку. Он уже не раз встречал на лестнице
немного бледное, но приятное женское личико, стройную,
изящную фигурку. Любопытство холостяка задето; чего
легче, как удовлетворить его! Консьержки не немы,
а жизнь соседки совсем прозрачна. За исключением часов,
когда девушка ходит по урокам, она целый день дома,
готовится к экзамену, предпочитая сделаться гувернанткой,
попасть под защиту семьи. Холостяк наслышался
о ней так много хорошего, что начал задумываться.
"Ах, если бы не бедность! - рассуждает он. - Отрадно
иметь близ себя хорошенькую женщину, которая понимает
вас и избавляет от труда тянуть вечера по кофейням
и театрам.
Но как мне жениться при десяти тысячах ливров
дохода?!"
Он принимается считать свои расходы, делая, по обыкновению,
двойной счет и соединяя возможные издержки
женатого человека с издержками холостяка, с кафе, с театром
и пр. Таким образом один из моих друзей, весьма
остроумный парижский журналист, пришел к выводу,
что, для того чтобы жить вдвоем с женой, без прислуги,
в маленьком домике, на окраине города, необходимо
иметь тридцать тысяч ливров дохода.
Эту печальную жизнь в почтенном уединении и в безвыходной
скуке ведут блуждающие тени, которые называются
в Англии членами клубов. То же самое начинается
и во Франции. В пышных заведениях, где хорошо
топят, хорошо кормят, где есть всевозможные журналы
и богатые библиотеки, они представляют толпу воспитанных
и вежливых мертвецов, лелеющих свой сплин,
оканчивающийся самоубийством. Вокруг них все так хорошо
устроено, что им незачем говорить, незачем даже
делать знаков. В определенные дни года к ним является
портной и молча снимает с них мерку. Жены у них не
бывает; к продажной женщине они ни за что не пойдут.
Но раз в неделю какая-нибудь девица приносит им перчатки
или какой-нибудь другой предмет, оплаченный вперед,
и без шума выходит от них пять минут спустя.
Мне случалось встречаться в омнибусе с одной молодой
девушкой, скромно одетой, но, впрочем, в шляпе.
Глаза ее были постоянно устремлены в книгу. Сидя близ
нее, я видел, что эта была какая-нибудь грамматика или
руководство, по которому готовятся к экзамену. В этих
компактных томиках наука обыкновенно излагается
в сжатой, сухой форме. Все это бедная жертва проглатывала,
видимо, стараясь почерпнуть как можно больше.
Она тратила все свободное время на чтение. Но неумолимая
забота преследовала ее всюду. Она не отрывала глаз
от книги. Страх перед экзаменом подавлял ее. Никто не
знает, как он действует. Мне случалось видеть женщин,
которые за несколько недель до экзамена не могли спать,
не отдыхали и постоянно плакали.
Надо иметь к ним жалость.
Прошу заметить, что при настоящем состоянии нравов
я признаю всю пользу экзаменов, доставляющих
женщине, по возможности, независимое и уважаемое положение
в обществе. Я не требую, чтобы они упрощались,
а объем сведений ограничивался. Но необходима
другая метода. Предлагаю это мнение на обсуждение
моих ученых друзей и собратий, играющих роль судей на
экзаменах. Желательно, чтобы и застенчивость девушек
была пощажена, чтобы публикой на экзаменах были женщины,
а из мужчин только родственники девиц. Жестоко
заставлять выдерживать такое испытание на глазах любопытной
публики (как водится в некоторых городах).
Необходимо предоставить каждой девушке выбор дня
для экзамена, поскольку многие из них без этой предосторожности
могут не выдержать такого испытания.
Эжен Сю", в своем романе "Гувернантка,"' слабом по
исполнению, но весьма верном правде, дает картину жизни
девушки, попавшей в чужую семью, где она должна
воспитывать детей. Равная членам семьи или даже выше
их по воспитанию, скромная по своему положению, а чаще
и по натуре, она вызывает участие. Отец тронут; сын
влюблен; слуги завидуют оказываемому ей вниманию,
клевещут на нее и т. д. Но это не все. Как не полна у Э.
Сю грустная илиада всего, что в таком положении приходится
выносить девушке! Сколько опасностей, которые
грозят ей! Можно привести невероятные факты. Вот отец
семейства, влюбленный до преступления, запугивает добродетельную
гувернантку, изрезывая ее белье, платья,
поджигая занавесы. Там безнравственная мать, чтобы
выиграть время и женить сына как можно позднее, находит
удобным, чтобы он обманывал ничтожную, бедную
девушку, не имеющую ни родных, ни покровителей. Ей
льстят, ее ласкают и, пользуясь ее легковерием, устраивают
случаи. Мне доводилось видеть хозяек дома, до такой
степени ревнивых и злых, преследовавших бедную гувернантку,
что она искала защиты от гонений у хозяина дома.
Естественно, что гордая и чистая душа, готовая на
борьбу с обстоятельствами, стремится выйти из личной
зависимости и прибегает к самому действенному покровителю,
к публике, рассчитывая на возможность жить
плодами своего труда. Сколько пользы могли бы принести
женщины, вступившие на это поприще! Одна из них
попробовала сделать это, написав роман: "Ложное положение",
который вышел лет пятнадцать тому и сразу же
исчез. Роман - путеводитель для женщины-писательницы;
в нем обозначены все пошлины, отворяющие заставы
в литературный мир и требуемые с женщины на каждом
шагу, все раздражение, ожесточение, которое возбуждается
ее сопротивлением. Женщину окружают препятствия,
ее вызывают на смертельную борьбу.
Случалось ли вам видеть в Провансе, как толпа ребятишек
преследует бедное насекомое, считая его вредным?
Вокруг него кладут солому или сено и поджигают... Куда
ни сунется насекомое, повсюду встречает пламя, обжигается
и падает. Так повторяется несколько раз. Напрасно
с отчаянным упорством борется жертва; ей не переступить
огненной черты.
То же самое и на сцене. "В литературе, - говорит себе
красивая и энергичная женщина, - я должна иметь посредников,
располагающих мнением публики; на сцене
она мне непосредственный судья. Тут я сама себя отстаиваю;
мне не нужно, чтобы кто-нибудь сказал: "У нее
талант!" Я говорю: "Смотрите!"
Какое заблуждение! Публика не имеет своего собственного
мнения, а принимает то, которое ей выдают за
мнение публики. Талант актрисы поразил всех, но никто
не решается первым сказать это. Все выжидают, боясь
показаться смешными от необдуманного увлечения. Необходимо,
чтобы сигнал к похвалам был дан признанными
критиками, насмешниками по ремеслу. Тогда публика
разражается, смело хвалит, пересиливая даже то,
что ей подсказал бы ее собственный вкус.
Но еще до этого судного дня, которого актриса ожидает
с таким страхом, сколько предстоит ей неприятностей,
сколько неделикатных, недобросовестных людей располагают
ее судьбой.
Какими испытаниями, интригами достигается успех
дебютов! Какими путями снискивает актриса расположение
своих покровителей, директора, модного автора, который
должен написать для нее роль; наконец, критиков?
А газеты, журналы? Достаточно какому-нибудь приказному,
упражняющемуся в чинении перьев в одном из
министерств, нацарапать несколько сатирических строчек,
принятых какой-нибудь газеткой или журналом и пущенных
в ход во время антракта, - и вот воодушевленная,
поощренная первым успехом актриса, выходя на
сцену, не узнает более публики. Все потеряно; публика
как лед. Все пересмеиваются.
В молодости случилось мне быть у одного из этих
страшных театральных судей, с которым я был знаком.
Входит к нему дама, скромно одетая, с кротким и добрым
лицом, но уже утомленным и увядающим. Она, без
предисловия, объявила ему, что пришла просить пощады
и спросить его, за что он так жестоко критикует и осмеивает
ее. Он напрямик ответил ей - причина не в том, что
она дурно играет, а в том, что она не вежлива, что на его
первый, благоприятный отзыв должна была ответить
благодарностью, ощутительным доказательством внимания.
- Но помилуйте, я бедна; я почти ничего не приобретаю
и должна содержать мать!
- Какое мне дело! Возьмите любовника...
-Но я не хороша собой. К тому же я всегда грустна,
а мужчины любят веселых женщин...
- Все это вздор. Вы хороши, и просто упрямитесь.
Вы горды, это скверно. Надо делать как другие: взять
любовника. - Он так и остался на своем.
Я никогда не мог понять, как люди имеют силу
освистывать женщину. В отдельности каждый из них,
вероятно, добр; а в массе они жестоки. Вот что случается,
например, в некоторых провинциальных городах. Чтобы
принудить директора к непосильным издержкам, к приглашению
первых талантов, публика уничтожает каждый
вечер какую-нибудь несчастную актрису, которая может
быть и с талантом, но при таком ожесточении и истязании
теряется, заикается, не помнит, что говорит. Она
плачет, немеет, умоляет взорами... Публика хохочет, свищет.
Актриса приходит в раздражение, возмущается против
такого варварства. Но тогда буря становится так
ужасна и неистова, что актриса подавлена, просит пощады...
Проклятие тому, кто губит женщину, кто лишает ее
гордости, силы, души! В "Ложном положении" эта минута
изображена трагично и правдиво. Камилла, женщинаписательница,
окруженная огненным кольцом, не находит
из него выхода и помышляет о смерти. Ее останавливает
одно обстоятельство - необходимость сделать доброе
дело. Смягченная состраданием, она теряет силы, которые
придавала ее отчаянию гордость. К ней является
спаситель; она сдается, и вот мы видим ее смиренной,
обезоруженной. "Если порок есть грех, то гордость еще
больший грех". Гордая женщина внезапно становится
доброй, кроткой, покорной. Она делает женственное признание:
"Мне нужен повелитель. Приказывайте, повелевайте...
Я все исполню".
Едва она становится женщиной, едва она смиряется,
как все препятствия рушатся. Святоши хвалят ее за смирение.
Светские люди ожидают от нее много хорошего.
Все двери отворяются перед ней, и театр и литература. За
нее хлопочут, интригуют. Чем более мертвеет она сердцем,
тем более везет ей в счастье. С виду все идет
превосходно. Все, кто враждовал с артисткой, с трудолюбивой
и независимой женщиной, благоприятствуют покорной
женщине (отныне содержанке).
В конце романа автор спасает героиню. Он зажигает
ее сердце огнем истинной любви. Не многим дано такое
счастье, большая часть женщин в таком положении слишком
много выстрадали, слишком низко пали, чтобы так
чувствовать; они покоряются своей участи, становятся
рабынями, - но рабынями жирными и довольными.
"Чьими же рабынями?" - спросите вы. "Рабынями
того неопределенного, неизвестного лица, легкомысленного
и безжалостного". - "Но его имя?" - "Имя ему
Nemo"; имя, под которым Улисс избавился от циклопа.
Здесь это и есть сам циклоп, всепожирающий минотавр.
Это Никто и Все".
Я сказал, что она рабыня. Более рабыня, нежели невольница
плантатора или публичная женщина; потому
что эти несчастные по крайней мере беззаботны, обеспечены,
содержимы своими тиранами. Для бедной камелии"
нет ничего верного. Ее каждый день можно бросить,
оставить без куска хлеба. Она весела, беспечна. Смеяться
- ее ремесло, и она смеется, но в то же время думает: "А
назавтра может быть голод, и пристанищем - тумба!"
Она и в душе силится быть веселой, чтобы не заболеть,
не похудеть. Ужасно! Не иметь права даже грустить!
Она знает, что люди, окружающие ее ироническими
любезностями, не простят ей дня болезни, малейшего
изменения в ее наружности. Тень страдания,
болезненная бледность, которые кажутся прелестью
в светской даме и сводят с ума ее поклонников, могут
погубить камелию. Она должна постоянно блистать свежестью.
Для нее нет пощады. Один медик, весьма достойный
человек, приглашенный одной из них, заехал,
спустя неделю, наведаться о ее здоровье, без всякого
иного интереса, кроме участия. Она была чрезвычайно
тронута этим и открыла ему свое сердце. Вы постоянно
находите меня в одиночестве, сказала она ему; он заезжает
лишь раз в неделю. Если мне в этот день нездоровится,
то он говорит: "Прощай, я еду на бал" (то есть искать
другую женщину), и сухо дает мне понять, что я ни на что
не гожусь и не зарабатываю своего хлеба.
Но ужаснее всего способ, каким отделываются от
камелий. Л. Булье в своем романе "Елена Пейрон"'"
изобразил нам то, что повторяется ежедневно. Прямо
разорвать неловко; это устраивается так искусно, что
покинутая, иногда без всяких средств, женщина доверчиво
принимает любовь одного из приятелей изменника,
а тот хватается за повод сказать, что она ему изменила.
В бессмертной поэме, полной невыразимой любви,
Вергилий высказал всю горесть, все неизъяснимые страдания
любовника Ликориды". Рабыни-куртизанки, продаваемые
или отдаваемые внаймы алчным владельцем,
вырывали раздирающие душу песни из злополучной музы
Проперциев и Тибуллов^. Это были настоящие дамы,
образованные, грациозные, более походившие на новейшую
даму с камелиями, нежели на старинную Манон
Леско", наивно развратное, простое орудие удовольствия,
без всякого чувства, без всякого знания.
Опасность слишком велика; вернее всего держаться
вдали от нее. Один из моих друзей, умный и добрый
человек, но современных нравов, говорил мне, что благодаря
этим легким сношениям без всяких последствий он
мог всецело отдаться науке и мысли. "Как! Вы находите,
что эти связи не имеют последствий? Вы не видите опасности?
Каким философским усилием достигаете вы такой
забывчивости, такой отвлеченности мысли, которая дозволяет
вам видеть, не раздираясь сердцем, падение несчастной
женщины, доведенной до него нищетой, а иногда
изменой? А что, если это жалкое создание, эта игрушка
судьбы овладеет вашим сердцем? Тогда вы пропали".
"Я! - сказал он с грустной улыбкой. - Нет, этого не
может быть. Мои родители позаботились об этом; они
замкнули во мне дверь, ведущую к глупостям. Прежде
нежели я осознал в себе сердце, меня от него освободили.
Во мне убили любовь".
Я содрогнулся от этих мертвящих слов. Мне припомнилось,
что было сказано софистом-императором в последний
день Римской империи: "Любовь есть конвульсия".
На другой день империя пала не от вторжения
варваров, а от вторжения одинокой жизни и смерти
души.
IV. ЖЕНЩИНА НЕ МОЖЕТ ЖИТЬ
БЕЗ МУЖЧИНЫ
Трудовая жизнь постепенно обогащает нас новыми
чувствами. Я всегда любил, но не понимал детей и слишком
поздно почувствовал привязанность к ним и желание
узнать поближе. Ниже я расскажу, какие открытия сделал
благодаря одной немецкой даме. Ей принадлежат лучшие
страницы в первых главах о воспитании.
Прежде чем взяться за дело, я счел своей обязанностью
изучить анатомию ребенка. Друг мой, доктор Беро,
хирург при госпиталях и экспрозектор'"* при Кламарке,
молодой, но уже известный своим сочинением по физиологии,
написанным вместе с знаменитым Робеном, вызвался
анатомировать при мне, в своем кламаркском
кабинете, несколько трупов детей. Он предупредил меня,
что изучение ребенка следует начать с отрока. Так, под
его руководством я пустился в анатомию, которую знал
по одним лишь рисункам.
Дивная наука! Кроме практической пользы она имеет
глубоко нравственное значение, закаляет характер. Человек
только тогда достоин этого звания, когда без страха
смотрит в глаза смерти. Но изучение анатомии в то же
время смягчает сердце; не сентиментальностью, а тем,
что учит нас, как обходиться с человеком. Вот что говорил
мне один ученый-анатом: "Я страдаю, глядя, как
женщины носят воду, сгибаясь под коромыслом, которое
режет им плечи. Если бы знали, как нежны у женщины
эти мускулы, как слабы у нее нервы движения и, напротив
того, как развиты нервы чувствительности!"
То же почувствовал и я, узнав, до какой степени
организм и природа ребенка нуждаются в постоянном
движении, и как вредна неподвижность, на которую осуждают
его в школах. Тем более оценил я немецкую методу
воспитания (детские сады и мастерские), которая требует
от ребенка того же, что и природа: движения, и развивает
в нем творческую деятельность, этот гений человека.
Пока не увидел действительности, судишь о ней по
теориям, споришь, теряешь время. Но попробуйте рассечь
труп. Вы в ту же минуту все поймете, все сообразите.
Смерть лучше всего учит нас уважать жизнь, щадить
человечество.
Если бы я еще сомневался в нравственном влиянии
анатомии, мне достаточно было бы вспомнить, что лучшие
люди, каких я знал, были великими медиками. Изучая
анатомию в Кламарке, я встречал там знаменитого
английского хирурга, который, несмотря на свои восемьдесят
лет, каждый год ездит за море, чтобы посетить
столицу наук и ознакомиться с новыми открытиями,
которые изобретательный гений ее постоянно делает на
пользу человечества.
Для меня особенную важность представляла анатомия
мозга. Я изучал его у обоих полов всех возрастов
и дивился, видя, до какой степени внутренняя поверхность
мозга соответствует выражению лица. Я говорю:
внутренняя форма, но никак не верхняя, жилистая поверхность,
которой Галль" явно придавал слишком много
значения. Наиболее энергично, почти так же, как и на
лице, личность выражается и глубоко за костной оболочкой,
в широких частях черепа, полных артериями и богатых
извилинами, смотря по степени развития умственных
способностей. Лицо, грубая поверхность, подверженная
воздействию воздуха, искаженная гримасами, выражало
бы, не будь на нем глаз, гораздо меньше, нежели внутренняя
оболочка, защищенная, нежная, разнообразно оттененная.
У женщин, занимавшихся грубыми ремеслами, мозг
имеет простую первобытную форму. И этот факт мог ввести
меня в заблуждение: я мог заключить, что по развитию этого
важнейшего центра организма женщина стоит ниже мужчины.
К счастью, я разубедился в этом, когда увидел мозг
других женщин, особенно одной, которая, представляя
в патологическом отношении исключительный случай,
позволила г-ну Беро узнать не только ее болезнь, но
и историю ее жизни.
Исключительностью этой болезни был довольно
большой камень, найденный в матке, - случай чрезвычайно
редкий. Орган зарождения жизни представлял
такую запущенность, что несчастная женщина как будто
превратилась в камень... Этот вид поверг меня в самые
мрачные размышления.
Впрочем, другие органы не очень пострадали. Голова
была весьма выразительна. И хотя мозг не был развит,
как у некоторых мужчин, трупы которых мне доводилось
изучать, но он был богат извилинами. Испещренные тончайшими
тонами они говорили о мечтах, о мире идей.
Мне казалось, что я слышу эхо былых вздохов.
Нежные и довольно маленькие руки не имели продолговатой
формы, какая бывает у праздных женщин. Они
были коротки, привычны к сгибу. Заметно было, что
субъект постоянно держал мелкие предметы, которые не
портят, но сжимают форму руки. Вероятно, это была
швея или цветочница. Ей было около двадцати восьми
лет. Серо-голубые глаза под черными, густыми бровями
и смугловатый цвет лица показывали, что покойница
принадлежала к западной расе, не нормандской, не бретонской,
не южной, а среднего пояса.
Выражение лица было строгое или, вернее, гордое.
Сильно выгнутые, но не наклоненные брови свидетельствовали
о честной душе, неспособной к унижению и боровшейся
до самой смерти.
Левый бок тела, уже открытого в госпитале, свидетельствовал,
что причиной смерти была водянка в груди.
Эта женщина умерла 21 марта. За двенадцать дней до
смерти был последний вторник карнавала, 9 марта. Можно
было предположить, что она сделалась одной из
жертв балов этого времени. Страшный период, разом
наполняющий все госпитали, а вслед за тем и кладбища!
Его можно назвать пиром Минотавра'*. Сколько женщин
погибло, поглощенных заживо!
Припоминая смертельную скуку, унылую монотонность
бесцветной жизни, какую ведет работница, особенно
швея, в одиночестве на холодном чердаке, мы нимало
не удивляемся, если она уступит иногда молодой ветренице,
своей соседке или подруге более зрелого возраста,
имеющей в виду личный расчет. Удивительно и больно,
что тот, кто этим пользуется, выказывает такое бездушие,
так мало думает о бедном, легкомысленном создании,
что, будучи сам укрыт от холода мехами, не утруждает
себя узнать, есть ли у нее теплая одежда, огонь, все
необходимое, будет ли у нее завтра обед? Вы равнодушно
отпускаете от себя, ночью, в стужу, эту несчастную,
которая только что отдала вам свои ласки!.. Варвары! Вы
прикидываетесь ветрениками'. Неправда! Не хитрите! Вы
жадны и жестоки; вы боитесь будущего и предпочитаете
не знать, что последует затем... жизнь или смерть...
Но вернемся к покойнице. Несмотря на нравы, я усомнился,
судя по ее лицу, чтобы это была студентка,
постоянная посетительница этих балов. Таких легко узнать.
Покойница не могла иметь успеха на балах. Строго
очерченные нос и подбородок, тонкие, сжатые губы и некоторая
сдержанность в выражении должны были внушать
невольное уважение.
Дальнейшие исследования показали, что я не ошибался.
Это была провинциалка из мелкой торговой буржуазии.
Предоставленная самой себе, она не могла, несмотря
на свою природную честь, устоять против упорных
приступов, постоянного-преследования в городе, населенном
большей частью холостяками, приказными и т. п.
Она сдалась на обещание жениться и стала матерью.
Обманутая, не имея средств к жизни, кроме своих рук
и иглы, она покинула город, хотя женщине легче существовать
в нем, нежели в других городах. Они зарабатывают
здесь сколько хотят. Она же предпочла скрыться
в Париже и умирать с голода. При ней был ребенок,
величайшее из затруднений. Ей невозможно было устроиться
конторщицей или приказчицей. Игла ей ничего не
доставляла. Она попробовала наняться гладильщицей, но
при болезненном состоянии здоровья, усиливаемом горем,
глаженье подвергало ее жестоким мигреням и сильным
болям. Не зная ее болезни, другие работницы считали
ее ленивицей. Парижанки - насмешницы; они не
щадили бедную провинциалку. Но они были добры и,
при нужде, давали ей взаймы денег.
Виденные мною полинялые ситцевые платья свидетельствовали,
что, при всей своей нищете, она не извлекала
пользы из остававшейся красоты. Такая одежда старит,
не позволяет определить, как молода и свежа еще эта
женщина. От нужды и горя худеют, но не увядают, как от
несбыточных желаний. А эта женщина, видимо, мало
наслаждалась жизнью.
Хозяйка прачечной, где она гладила, позволила ей
спать на полатях, служивших мастерской. Эти полати,
пропитанные чадом, должны были быть к утру очищены
для работы. Как бы неможилось покойнице, она не могла
ни одного дня полежать в постели. Мастерицы приходили
рано утром и подсмеивались над ней, говоря, что она
"лентяйка, лежебока, ни на что не годная".
Первого марта ей стало хуже; у нее открылись лихорадка
и кашель. Будь у нее свой угол, все бы это ничего; но
его не было, и она должна была отправиться в больницу,
оставив свою малютку под покровительством хозяйки.
Покойница поступила в одну из старинных больниц,
где в ту пору находились больные тифозной горячкой.
Принимавший ее врач предвидел, что лихорадка будет
прогрессировать, но надеялся остановить ее. У больной
спросили о состоянии здоровья; она скромно ответила,
что оно хорошее, скрыв истинное положение дел, из
боязни неприятного освидетельствования.
Среди огромных зал, где столько страданий, где видишь
подле себя предсмертные муки и смерть, тоска
нередко усиливает болезнь. В определенные дни к больным
допускаются родственники. Но сколько таких, у кого
их нет, кто умирают совсем одни! Нашу мастерицу
навещала ее добрая хозяйка, но вскоре испугалась, видя
больных тифозной горячкой, и перестала приходить.
В больницах ведется обычай проветривать помещения,
отворяя огромные оконницы. Ветер дует на больных,
плохо защищенных занавесами. Поэтому серьезно подумывают
ввести лучший способ проветривания.
Легкий кашель покойницы обратился в сильное воспаление
горла, а потом в грудную водянку. Давно уже
истощенная недостаточной пищей, она не имела силы
переломить болезнь и умерла три недели спустя, несмотря
на старательный уход.
Ее умненькая, хорошенькая малютка помещена в воспитательный
дом.
Никем не востребованное тело покойницы было отправлено
в Кламарк, где принесло пользу науке, предоставив
ей нить к новым открытиям. Этот рассказ, может
быть, полезен, если обратит на себя внимание сильных
умов. Женщина умирает, если у нее нет защиты и родного
угла. Будь у нее, хотя бы на одну неделю, кров и постель,
она, вероятно, выздоровела бы и осталась жива.
Если бы она нашла на это время приют у какойнибудь
женщины! Как легко могла бы такая женщина
спасти ее, жертву несчастья, в трудную минуту. Предположим,
что какая-нибудь дама, проходя садом близ
больницы, увидела бы больную, сидящую на скамье с маленьким
узелком в руках, отдыхающую после долгого
пути перед тем, как войти в больницу. Пораженная ее
бледным лицом, честным и благородным, несмотря на
крайне бедную одежду, дама села бы подле нее и вступила
бы с ней в разговор. "Вы больны? что с вами?" - "У
меня лихорадка. Мне очень худо". - "Посмотрим...
Я немножко разбираюсь в этом. О, это не важно. Больницы
теперь переполнены больными заразной болезнью.
Пожалуй, она и к вам пристанет. Приняв немного хины,
вы в два дня будете на ногах. У меня предстоит много
глаженья. Приходите ко мне на эти дни. Поправитесь
- будете у меня работать". Это спасло бы ей жизнь.
Двух дней мало, но за неделю она могла бы поправиться.
Честное, внушающее доверие лицо расположило
бы к ней даму, и она оставила бы ее у себя. После
нескольких месяцев спокойной жизни наша мастерица
могла бы поправиться, похорошеть, приодеться и тронуть
не одно сердце своей грацией. Скромное поведение,
воздержанная и трудолюбивая жизнь заставили бы полюбить
ее и простить ей ее хорошенького ребенка, плод
обманутой любви. Мне случалось видеть, с каким великодушием
усыновляют иногда добрые люди подобных детей.
Особенно памятна мне одна такая семья. Жена любила
своего мужа до обожания, и ребенок привязался к нему
сильнее, чем к родному отцу. Он со слезами расставался
с ним и плакал от нетерпения, когда тот опаздывал.
Мы выдумали, что, в известном случае, женщина
погибла навсегда. Во время оно у нас во Франции думали
иначе. Женщина, переселявшаяся, например, в Канаду,
считалась очищенной от своего проступка крещением
в море. Это не было предрассудком. Такие женщины
доказывали потом справедливость мнения о своем перерождении:
они становились прекрасными женами и матерями
семейств.
Но лучшей защитой для тех, кто еще детьми были
брошены в беспорядочную жизнь, служит твердость в перенесении
труда и лишений. Один из наших мыслителей
развил эту мысль в письме к одной из бедных амазонок,
столь блестящих, но и столь же несчастных, которая
спрашивала, как ей выбраться из этой бездны. В письме
по форме строгом, но в сущности чрезвычайно кротком,
он указывал ей, как искупить ее падение, омыться от него
трудом и страданием и снова сделаться чистой и достойной.
Он вполне справедлив. Впечатлительная душа женщины
никогда не бывает испорчена так, как душа мужчины.
Если она искренно обращается к добродетели, если
стремится к этому, принося жертвы, размышляя, то непременно
возрождается. Она как река, в которой испортилась
вода; но втекли свежие струи, и она снова светла.
Если женщина забудет о своих невольных проступках как
о дурном сне, в котором ее сердце не участвовало, если
оно оживет и она полюбит, - то все спасено. Она может
еще составить счастье и гордость достойного человека.
Я не хотел ничего прибавлять к этому печальному
рассказу. Взволнованные друзья мои встали. Я напомнил
им начало нашего разговора.
Самая веская причина, по которой ваше сердце заставит
вас жениться, будет та, что я назвал:
Женщина никогда не может жить без мужчины. Точно
так же, как ребенок без женщины. Все подкинутые
дети, как правило, умирают.
А может ли жить без них мужчина?
Вы сами сказали сейчас, что жизнь ваша мрачна
и горька. Среди удовольствий и мимолетных женских
образов вы не обладаете ни женщиной, ни счастьем, ни
спокойствием. У вас нет почвы, нет того гармоничного
равновесия, которое способствует воспроизведению.
Природа связала жизнь тройным узлом: мужчина,
женщина, ребенок. Отдельно каждый погибает; спасаются
только вместе. Напрасны все споры, вся гордость двух
полов друг перед другом.
С этим необходимо покончить. Не будем уподобляться
таким государствам, как Италия, Польша, Ирландия,
Испания, где ослабление семейных уз и личный эгоизм
способствовали гибели государства. Автор единственной
книги нашего времени, отмеченной поэтической мыслью
(поэмы "Последний человек'"^), полагает, что мир уже
истощился и земле приходит конец. Но существует великое
препятствие: земле не придет конец, пока на ней еще
любит хотя бы один человек.
Пожалейте о земле; она истощена, на ней нет более
любви; ей не для чего и существовать. Любите для спасения
мира.
Вы не отвергаете это, если я вас верно понял, но вы
боитесь. Сознайтесь, что вы боитесь женщины. Будь
женщина по-прежнему вещью, вы женились бы. Но ведь
это был бы не брак, друзья мои. Брак есть союз двух
людей. Теперь он возможен потому, что женщина становится
личностью.
Или вы не люди? Или у вас не хватает силы, которую
вы испытываете над природой, в вашем изобретательном
гении? Существо, в котором сосредоточивается вся сила
природы, все земное счастье, остается вне ваших действий.
Наука помогает вам изучать блистательные красоты
Млечного пути; неужели вы ждете, чтобы женщина отослала
вас к математике (как венецианка отослала Руссо'")?
Главное ваше возражение то, что в женщине вам
противодействует вера, мешающая ей принять ваши
убеждения; но это препятствие ничтожно для того, кто
смотрит на него практично и хладнокровно.
Полное слияние последует не ранее как через два
поколения.
Лучшая жена та, которую я изобразил в моей книге
"Любовь". Это простая, любящая женщина, еще не вполне
сформировавшаяся. Она менее других враждебна современному
направлению, науке и истине. Лучше всего,
если она бедна и не из большой семьи. Воспитание,
положение в обществе - вещи второстепенные. Француженка
родится королевой и всегда может быть ею.
Жена - простая женщина, которую можно воспитывать;
дочь - женщина верующая, которую воспитает отец. Таким
образом мы выйдем из этого рокового круга, в котором
вращаемся и где женщина мешает созданию женщины.
При доброй жене, которая воспримет (сердцем) убеждения
мужа, ему не трудно будет, следуя закону природы,
приобрести влияние на своего ребенка. Дочь так охотно
верит отцу. Он может сделать из нее все, что пожелает.
Сила этой любви, чистой и возвышенной, сделает из нее
женщину, идеал ума в сочетании с грацией, которому
суждено возродить семью и общество.
Часть первая
ВОСПИТАНИЕ
1. СОЛНЦЕ, ВОЗДУХ И СВЕТ
Один известный естествоиспытатель утверждает, что
множество микроскопических существ, находясь в тени,
остаются растениями, а на солнце воспринимают жизнь
и превращаются в животных. Совершенно справедливо
всеми признано, что вдали от солнца всякое животное
прозябает, а растение не может цвести, потому что бледный,
чахлый цветок не распускается и увядает.
Но более всякого цветка нуждается в солнце цветок
человеческий. Для него солнце есть первый и главнейший
источник жизни. Сравните ребенка, жившего всего один
день и не видевшего света, с ребенком годовалым; разница
между сыном мрака и сыном света огромная. Мозг
последнего, в сравнении с мозгом первого, представляет
дивное преобразование. Это не кажется удивительным,
если знаешь, что орган зрения занимает в системе мозга
больше места, нежели органы всех остальных чувств
вместе взятые. Свет насквозь проникает голову, до самых
глубоких, скрытых нервов, из которых выходит спинной
мозг и вся нервная система, весь механизм ощущений
и движений. Даже поверх оптических проводников, на
которых отражается свет, центральная масса мозга (лучистый
венец) кажется проникнутой им и, вероятно, у него
заимствует свои лучи.
Первая обязанность любви дать много света ребенку
и молодой матери, слабой, потрясенной родами, истощенной
кормлением грудью; дать им живительный воздух,
местность, освещенную со всех сторон солнцем,
с утра до вечера.
Предоставьте тем, кто живет жизнью большого света,
пышные покои, обращенные к западу. Короли, вельможи
любят глядеть, из своих Версалей, на закат солнца, окружающий
блеском их головы. Но тот, кто освящает
свою жизнь трудом, для кого весь праздник жизни в ребенке
и в любимой женщине, - тот живет утром. Он
наслаждается свежестью первых часов дня, когда пробуждающаяся
природа полна силы и деятельности. Она
дарит им свою первую, радостную улыбку, восхищающую
всю природу.
Что можно сравнить с невинной грацией этих восхитительных
утренних сцен, когда работник, проснувшийся
до восхода солнца, смотрит, как первый луч его
проскальзывает за занавес, любуясь молодой матерью
и малюткой в колыбели? Мать, проснувшись, потягивается:
"Неужели так поздно!" Она улыбается: "О! какая
я ленивица!" - "Спи, милая; еще рано. Только пять
часов. Ребенок часто будил тебя; поспи еще часок". Она
не заставляет просить себя, и вот они снова заснули.
Закроем плотнее занавес и опустим жалюзи. Но солнце
быстро всходит и врывается в комнату. Между мраком
и светом возникает борьба. Жалко, если бы теперь
стемнело. Какую картину мы потеряли бы! Мать лежит,
наклонившись к ребенку, с любовью округлив локоть
вокруг его головы... Мягкий луч проскользнул в комнату.
Пусть обливает их своим сиянием, как благословением
Бога.
В одном из моих сочинений я писал, что мне случилось
видеть могучее дерево (кажется, семейства каштановых),
которое жило без земли, одним воздухом. Мы
вешаем в вазах изящные растения; они живут только за
счет воздуха. Вот на такие-то растения похожи и наши
бедные земледельцы. Что заменяет им недостаток пищи?
Что дает им силу исполнять тяжелую работу? Благотворный
воздух, которым они дышат, и возможность извлекать
из него все, что он содержит в себе питательного.
Так ты, имеющий счастье растить и кормить эти два
райских растения: молодую женщину, которая живет тобой,
и ее ребенка, который есть часть тебя самого, - помни,
что прежде всего должен доставить ей живительный
воздух, необходимый для того, чтобы она жила, цвела
и кормила здоровым молоком своего ребенка. Какое
было бы несчастье для твоей юной, чистой, прелестной
жены дышать губительным воздухом, вредным ее телу
и душе! Нежное, восприимчивое создание не может безнаказанно
вдыхать отвратительный смрад, поднимающийся
с улицы, смешанный с запахом табака, заменяющий
воздух в наших мрачных городах.
Надо принести жертву, друг мой, и во что бы то ни
стало поселить их там, где они могут нормально жить.
Если возможно, поселись за городом. Ты будешь реже
видеться с друзьями. Но они придут к тебе, если это
истинные друзья. Ты будешь реже ходить в театр. Но он
не так манит своими волнующими и растлевающими
удовольствиями, когда у вас есть свое гнездо любви, с ее
живительными радостями, с ее "Divina Comedia"'". Ты не
будешь тратить столько времени по салонам, в пустой
болтовне. Взамен этого, проснувшись утром, свежий,
бодрый, ты потратишь на труд то время, которого не
потратил на пустые разговоры, и труд твой даст плоды.
Я требую сада, а не парка, маленького сада. Человек
лучше развивается среди равной ему по силе растительности.
Все восточные легенды полагают начало жизни
в саду. Чистая, сильная нация персов видит начало мира
в саду света.
Если ты не можешь жить за городом, то живи в самых
верхних этажах. Пятый и шестой счастливее первого: они
позволяют разводить сады на крышах. Во всяком случае,
света тут вдоволь. Хорошо, если твоя молодая жена
имеет перед глазами во время беременности открытый,
обширный горизонт, на который она могла бы, мечтая,
глядеть в долгие часы твоего отсутствия. Хорошо, если
первые взоры ребенка, когда его вынесут на балкон,
упадут на величественные здания, на памятники, на игру
света, который придает им в различные часы дня разнообразные
формы. За недостатком гор, лесов ребенок
воспримет свои первые, неизгладимые впечатления от
величественных зданий, в которых отражается жизнь народа,
история отчизны. Маленькие дети не умеют высказываться,
но душа их рано отзывается на архитектурные
красоты, при эффектах солнечного света. Один какойнибудь
луч, ударяющий в храм, навсегда врезает в их
память целую картину.
Что касается меня, то ничто не поражало меня так
в детстве, как однажды виденный мною силуэт Пантеона
на солнце. Это было утром. Внутри здания, сквозь стекла,
виднелся таинственный свет. Между легкой колоннадой
этого прелестного ионического храма, восходящего
ввысь на огромных стенах, мелькала лазурь неба,
оттененная дивным пурпуровым светом. Я пришел в восторг,
в какой не приходил потом никогда, а этот свет до
сих пор в моей памяти.
II. ОБМЕН ПЕРВЫМ ВЗГЛЯДОМ
И НАЧАЛО ВЕРЫ
Кто взялся бы передать на полотне эту ежедневно
происходящую сцену: восторг молодой матери при виде
ею младенца, ее невинное удивление, ее набожное чувство
перед этой осуществившейся мечтой? Один Корреджио"
сумел это сделать, вдохновленный правдой, отбросив
предания, которые связывали искусство.
Вокруг колыбели стоят посторонние зрители, но сцена
происходит только между им и ею, составляющими одно
существо. Она глядит на него, сладко содрогаясь. От него
к ней, от нее к нему пробегает электрический ток, связывающий
их воедино.
Взамен счастья ощущать его в своей утробе она видит
перед собой эту живую, чудную мечту. Она содрогается,
глядя на него. Молодая и невинная, мать старается пользоваться
своими правами на этот плод. Прежде он питался
ею, теперь она поглощает его, пьет, ест. Дивный
обмен жизни! Ребенок дает и получает ее, принимая от
матери молоко, свет, тепло.
Дивное, великое откровение. Это не простое зрелище
чувства, восхищающее глаз и сердце. Это - вера, таинство,
прочная основа религии, воспитания, на которой
созидается все развитие человечества. Какое же это таинство?
А вот какое:
Если бы ребенок не был для матери как бы ангелом,
если бы отношение к нему матери не было религией, то он
не мог бы жить.
Это хрупкое существо и его невозможно было бы
вырастить, если бы оно не было кумиром для матери,
которая, боготворя его, находит счастье и радость в самопожертвовании.
Она находит его красавцем, добрым,
совершенным. Мало того, она видит в нем идеал красоты
и доброты.
В какое грустное изумление поверг бы ее мрачный
софист, который решился бы сказать ей, что "ребенок
родится злым, что человек развращен прежде, чем родится
на свет" и тому подобные выдумки, придуманные
философами или дошедшие до нас по преданию. Женщины
кротки и терпеливы. Они глухи ко всему этому; но
прими они серьезно эти идеи, все было бы кончено.
Обескураженные, сбитые с толку, женщины не связали бы
своей жизни с колыбелью, и покинутое дитя должно бы
погибнуть. Человеческий род пресекся бы, и история
кончилась бы на первых же страницах.
Едва только ребенок увидит свет и свое отражение
в глазах матери, как он уже инстинктивно отвечает на ее
любящий взгляд, и между ними совершается сладостное
таинство природы.
Прибавит ли что-нибудь к этому время? Способно ли
возрасти блаженство этого союза? Разве только тем, что
оба сознают его; что он выйдет из своей божественной
неподвижности, начнет действовать, объясняться с нею,
стремиться к ней всем сердцем, отдаваться ей всем существом.
Этот второй период любви и полной веры друг в друга
выражен в неподражаемой картине, находящейся в Лувре.
Творец ее Солари (миланский)^' обессмертил себя
одной этой картиной; все остальные погибли. Художник
долго жил во Франции и соединял в себе душу обеих
родственных наций. Иначе как бы он смог передать этот
трепет жизни?
Тут нет никаких эффектов, никакой таинственной
борьбы света и тени. Перед нами дневной пейзаж; приятная,
но не поразительная природа; под деревом сидит
мать с ребенком. Вот и все. Кое-где картина даже
поражает резкостью тона (может быть, вследствие реставрированья?).
Но почему она заставляет биться ваше
сердце?
Молодая, хорошенькая мать необыкновенно нежного
телосложения, прекрасная грудь ее полна; она трепещет
нежностью и желанием кормить. Но эта прелестная женщина
кажется такой слабой, что невольно спрашиваешь,
чем поддержит она этот источник жизни, если не своей
собственной жизнью?
Кто она такая? Итальянский ли цветок, нежный и несколько
истощенный, или нервная француженка? Я склонен
думать последнее. Впрочем, в этой картине выражается
более эпоха, нежели нация. Это - пора жестоких
войн, бедствий; искусство выразило трогательную прелесть,
придаваемую горем красоте, улыбку страдающей
женщины, которая удерживает слезы.
Она наклонилась над красивым, здоровым ребенком,
великолепным созданием, который лежит на подушке.
Она едва может носить его. Но эта поразительная несоразмерность
не имеет никакого мистического смысла.
Ребенок вышел в отца, который, вероятно, произошел от
сильной расы, в героические времена; тогда как молоденькая
мать принадлежит уже к болезненному, слабому,
утонченному племени корреджиевой Италии. Это - последняя
капля божественного эликсира, выжатая под прессом
страдания.
Заметьте к тому же, что в бедственные времена женщина
плохо питается, а ребенка кормит долго, и чем
более развивается в нем сознание, тем более привыкает
он к груди, тем труднее отнять его от нее. Сама мать не
имеет к тому силы. Она чувствует, что истощается, но
продолжает кормить, пока у нее есть хоть капля молока.
Она скорее умрет, чем заставит плакать своего малютку.
В картине Солари мать выражает тройное чувство.
Слабая, она дает не избыток, а скорее необходимое,
саму жизнь свою; но, несмотря на это, она улыбается
и с любовью говорит: "Пей, дитя мое, пей: это моя
жизнь".
Но прелестный ребенок, с невинной жадностью схвативший
полную грудь, вероятно, слегка укусил ее или
своим мощным сосанием дергает внутренние фибры груди.
Матери больно, но она говорит: "Наслаждайся: пей...
это мое страдание!"
Между тем грудь наполняется; молоко течет из нее.
Боль утихает; место ее заступает приятное онемение, как
у раненого, который смотрит, как из него вытекает
жизнь. Но мать счастлива этим; если она убывает в себе,
то прибавляется в нем. Она ощущает странное, глубокое
потрясение во всем своем существе, и говорит: "Пей, это
мое наслаждение!"
Могущественная власть ребенка над матерью состоит
в том, что он любит, знает ее и не только физически, но
и всем своим маленьким сердцем поглощен в ней. Вот
почему она страдает, но не хочет оторваться от него.
Любовь в этом невинном возрасте может показаться
слишком спокойной; она не изощрена восторгами и страданиями,
как у матери, но она сильна своим великим
единством. Если бы младенец мог говорить, он сказал
бы: "Ты моя бесконечность, мой полный, единый мир;
я весь состою из тебя и весь стремлюсь к тебе... Не знаю,
живу ли я, но знаю, что люблю!"
Индия символически изображает круг совершенной,
божественной жизни фигурой божества, которое держится
руками за ноги, сосредоточивается и выкругляется.
Так делают иногда маленькие дети; так делает и ребенок
на картине Солари. Он тянется к груди; мать приподнимает
его. В этом грациозном, инстинктивном движении
выражается порыв нежности. Малютка весь съежился,
округлился, чтоб всецело отдаться матери.
III. ИГРЫ. РЕБЕНОК УЧИТ МАТЬ
Ничего нет милее, трогательнее, как неловкость молодой
матери, еще не освоившейся со своим ребенком, когда
она нянчит его, занимает, играет, сближается с ним. Мать
не знает, как взяться за эту живую игрушку, за обожаемое,
таинственное существо, неподвижно лежащее в ожидании,
чтобы им занимались, поворачивали, угадывали его желания.
Она любуется им, ходит вокруг и боится прикоснуться,
чтобы не причинить вреда, просит свою мать взять его.
Эта восхитительная неловкость вызывает улыбку на лице
скромного свидетеля, молча наблюдающего и говорящего
себе, что молоденькая дама хотя и родила ребенка, но
осталась девицей. Девушки неловки; грация и ловкость
даются только женщине, прошедшей школу любви.
А вы, моя молодая дама, - уж если, наконец, вы дама
- много ли лет тому, как вы были девочкой? Помнится,
в пятнадцать лет вы, под предлогом ученья шить платья,
играли еще в куклы. Сознайтесь, что, оставаясь одна, вы
даже ласкали, целовали их украдкой. Ну, вот вам живая
кукла, которая лучшего и не требует, как чтобы с ней
играли... Играйте же теперь, играйте! Вас не осудят.
"Но с этой я не смею... я боюсь. Она такая хрупкая!
Она кричит, когда я прикасаюсь; а когда не трогаю, она
опять кричит... Я боюсь разбить ее!"
Иные матери до того страстно любят ребенка, до того
погружены в созерцание его, что готовы целый день
стоять перед ним, кормя его грудью, лаская взором,
напевая ему песенку, и не требуют ничего лучшего. Но
этого недостаточно: если ребенок не действует заодно
с тобой, как узнать, любит ли он тебя. Игры создадут
между вами более тесную связь, нежели само кормление
грудью; это будет, так сказать, умственное кормление.
Пробуди в ребенке, играя, душу, мысль, волю. В нем
таится личность, разбуди ее, и ты вкусишь то счастье, что
эта душа, личность, мысль и воля не будут, вначале,
иметь иной цели, кроме тебя самой. Первым стремлением
разбуженной тобой воли будет - возвратиться к тебе
же... О, как прав этот ребенок! Как охотно все мы,
изведав ложные блага мира, вернулись бы в лоно матери!
"Но что же мне делать... Конечно, я была бы рада
сделаться его подругой, его маленьким товарищем; но
что же мне делать?" Немного, почти ничего; только то,
что он сам станет делать. Будем наблюдать за ним
- усадим его, в солнечный день, на траву, на этот
цветистый ковер. Гляди только на него; его первые движения
укажут тебе, что делать. Он тебя научит.
Эти движения, крики и первые, вначале бессильные,
попытки к действию, переходящие в игры, непроизвольны.
Ты видишь перед собой не одного твоего питомца, а все
человечество, каким оно было в детстве. "Эта первоначальная
деятельность, - говорит Фрёбель", - показывает
нам и демонстрирует перед нами наклонности, идеи,
потребности, свойственные первому человечеству. Конечно,
в них может быть некоторая примесь посторонних
элементов, так как наши расы испорчены ложным общественным
развитием; но тем не менее в целом это служит
нам важным способом прозрения в далекое прошлое
человечества и в его будущие инстинкты. Игра ребенка
есть магическое зеркало, в которое достаточно взглянуть,
чтобы узнать, что такое был и будет человек и что надо
делать, чтобы привести его к известной цели".
Из этого мы можем извлечь первое правило воспитания,
в которое уже включены все остальные. Мать должна
учить ребенка только тому, чему он сам учил ее'
вначале. То есть она должна развивать то, что уже есть
в нем в зародыше; что, мелькнув в ребенке проблеском,
впоследствии, с ее помощью, сделается светом.
"Итак, это зародыши добра, это проблески света?
Благодарю... О, я это знала! А мне сказали, что ребенок
родится злым. Никогда я этому не верила. Я так живо
сознавала в нем неземное существо!
Какой приятный совет! Как он по душе мне! Не
сводить с него глаз и во всем подчиняться ему; желать
только того, чего он желает!"
"Подожди, моя милая, подожди. Посмотрим прежде,
точно ли он желает? Не слишком ли он озадачен всем,
что он разом видит, и не ждет ли он, чтобы ты помогла
ему выбрать, уяснить, чего он желает?"
В этом Фрёбель поистине гениален. Он открыл то, над
чем тщетно трудились мудрецы - тайну воспитания.
Каков человек, такова и доктрина его. Сделавшись
ученым, этот немецкий крестьянин сохранил всю простоту
детства и поразительный дар ясно воскрешать в себе
впечатления, испытанные в колыбели. "Меня окружает
густой туман, - говорит он. - Ничего не видеть, ничего
не слышать это, конечно, свобода; но, по мере того как
чувства передают нам столько образов и звуков, действительность
подавляет нас. Нам разом представляется
целый мир новых предметов, непонятных, несвязных,
и ум наш не в силах вынести столько впечатлений; мы
увлечены, встревожены, расстроены. Все эти мимолетные
впечатления оставляют в нас одно утомление. Счастье,
если любящая, заботливая рука извлекает для нас, из
этого хаоса, известные предметы, чаще ставит их перед
глазами, так что они делаются привычными нам и занимают
нас, служа в то же время отдыхом от всего этого
столпотворения".
Таким образом, это первоначальное воспитание не
только не тяготит ребенка, но помогает ему высвободиться
из хаоса разнообразных впечатлений. Представляя
ему вещи последовательно, постепенно, давая ребенку
всматриваться в них, играть каким-нибудь маленьким
предметом, который занимает его, мать доставляет ему
истинную свободу, какой требует его возраст.
Чтобы иметь в этом случае верное руководство, достаточно
изучать побуждения ребенка; а что может быть
легче для той, которая день и ночь бодрствует над ним,
только о том и думает, как бы сделать, чтобы он был
весел и здоров.
Ребенок, во-первых, желает, чтобы его любили, занимались
им, ласкали его... О! как это легко исполнить!
Во-вторых, постоянно увеличивая сферу своего общения,
он хочет двигаться, разнообразить свою жизнь, быть
свободным... Не бойся, он желает быть свободным около
тебя, возлюбленная, как можно ближе к тебе, чтобы
всегда, улучив минуту, хвататься за твое платье, а в особенности
целовать тебя.
В-третьих, он открыл новый мир и его чрезвычайно
занимают все окружающие предметы. Он хочет познавать,
но только через тебя и за всем обращается к тебе,
не по инстинкту слабости и невежества, а потому, что
какое-то чувство говорит ему, что через тебя ему все
является добрым, хорошим, любящим, что ты молоко
жизни и мед природы.
В-четвертых, как ни мал ребенок, а он едва ходит,
едва говорит, но он судит сердцем, глазами, так же как
и мы, взрослые, и находит тебя красавицей. Каждый
предмет кажется ему настолько красивым, насколько он
походит на тебя. При виде того, что хоть сколько-нибудь
напоминает ему прелестные формы его матери, он тотчас
говорит: это хорошо. Неодушевленные предметы, конечно,
не всегда напоминают ему твою живую красоту, но
даже тут она имеет влияние на его суждение о них.
Симметрия органов и двойных форм, симметрия твоих
рук, глаз дает ему представления о гармонии.
Впрочем, в ребенке жизнь бьет ключом, и он щедро
наделяет ею все предметы. Самые простые лучше всего
подходят к нему. Органические, живые существа могут
занимать его, но их независимая деятельность мешает
ему; он разрушает предметы, без всякой злобы, из чистого
любопытства, из желания узнать их.
Лучше давать ребенку предметы элементарной (он
и сам еще простой элемент), правильной формы, чтобы,
играя, он мог группировать их. В природе самые простые
элементы - кристаллы. Давайте ребенку предметы такой
формы, как кристаллы. Ты увидишь, что они послужат
ему материалом к составлению других, более сложных.
Таков уж инстинкт ребенка. Если ему ничего не дают, то
он упражняется на песке, который разваливается, рассыпается.
Главное, чтобы на глазах у него не было образца. Не
делай из него подражателя. Поверь, что если не в воображении,
то в памяти ребенок найдет образцы своей
игрушечной архитектуры. В одно прекрасное утро ты
с удивлением узнаешь свой дом в его творении.
"Как? Это ты сделал... Мой сын - творец\" - воскликнешь
ты.
Ты верно назвала его. Это собственное имя человека.
Прибавьте, что, создавая что-нибудь, он создает самого
себя. Он истинный Прометей.
Поэтому молодая мать тотчас осознала, инстинктом
души своей, что это ангел, хотя и не смела этого высказать.
Но вот ей уже страшно. "Если так, - говорит она,
- то он уже независим, он скоро покинет меня!"
Не бойся; он надолго останется в зависимости у твоей
любви; он твой, и это его счастье. Он и творит для одной
тебя.
"Посмотри, мама (ему может казаться хорошим только
то, что ты благословила взглядом), посмотри, что
я сделал для тебя... Если это плохо, то я переделаю".
И он трудится, старается... "Вот маленький стул, на
который мама сядет... Две дощечки с перекладиной
- это дом, где мама будет жить со своим маленьким
сыном".
Итак, ты его магический круг. Он от тебя исходит
и к тебе приходит. Первый опыт, первое стремление его
изобретательности - поместить тебя в свое творение,
иметь тебя в своем доме.
Блаженное детство, посвященное исключительно любви!..
Кто вспоминает о тебе без сожаления?
IV. НЕПОРОЧНОСТЬ И СВЯТОСТЬ
РЕБЕНКА
Как вспомнишь, сколько умирает детей, то понимаешь,
что надо сделать их счастливыми во что бы то ни
стало.
Четвертая часть детей умирает, не дожив до года,
умирает прежде, чем окрестится небесным светом, преобразовывающим
мозг на первом году жизни.
Третья часть детей умирает, не дожив до двух лет,
прежде, чем успеет познать сладость материнских ласк,
высшего блага, какое дается нам на земле.
Половина (во многих странах) умирает, не познав
первого рассвета любви... Истощенные ранним трудом,
сухим ученьем и строгостью, они не достигают этого
второго рождения, светлой эпохи жизни.
Даже лучшие воспитательные дома можно назвать
кладбищами. Московский, на 37000, через двадцать лет
сохраняет всего 1000 детей; Дублинский, на 12000, - 200,
то есть одну шестидесятую. Что сказать о парижском?
Я видел его, восхищался устройством, но результаты
положительно неизвестны. Тут соединены два разряда
детей: сироты, приводимые уже вскормленными; эти
обыкновенно живут; и так называемые приемыши, новорожденные,
которых отправляют на вскормление грудью
и поддерживают таким образом их жизнь на несколько
месяцев.
Но мы будем говорить здесь только о счастливцах,
о тех, у кого есть мать, кто окружен нежностью, попечением.
Взглянем, каковы они: в четыре года - все красавцы;
в восемь - все дурны. Едва мы принимаемся за их
образование, как они меняются, дурнеют, пошлеют. Мы
виним природу, называем этот возраст неблагодарным.
Но неблагодарен не возраст, а неловкость, с которой
заставляют ребенка переходить от подвижной, деятельной
жизни к сидячей; вынуждают детский ум, живший
только чувством и воображением, заниматься такими
предметами, как чтение и счет. Поэтому необходимо
постоянно сочетать легкие и кратковременные занятия
с физическими упражнениями. Наши приюты далеко не
отвечают этим условиям.
Не раз с грустью я задумывался над задачей воспитания,
которая для многих является не только основой
будущего развития, но вопросом жизни и смерти. Я видел
несостоятельность двух противоположных методов
воспитания, которым следовали люди.
Метод принудительного ученья, принятый в школах,
небольших семинариях, в Европе уже исчезает. К явной
несостоятельности такого метода попытки его улучшения
только прибавили хаос.
Другой - вольные школы, где человека старались не
столько обучить, сколько развить. Эти школы, придуманные
Руссо, Песталоцци", имели в виду развивать
в человеке самобытность; они блистали одно время
в Швейцарии, Германии, но потом были закрыты.
Вольные школы были по душе матерям. Что бы ни
говорили, но ребенок там был счастлив. Отцы находят,
что в вольных школах учатся долго, но приобретают
мало знаний. Поэтому, невзирая на слезы матерей, посылают
детей в гимназии или семинарии, где многие из них
чахнут и погибают. Выживают немногие, и то нечеловеческими
усилиями. Разнообразное ученье, где каждая наука
преподается отдельно, без объяснения их общей связи,
сушит и истощает детский ум.
Девочки, которыми я займусь специально, воспитываются
у нас до сих пор, как во времена, когда Фенелон
написал свою приятную книжку^, или как во времена,
когда автор "Эмиля" изображал свою Софью". Девочек
не готовят к жизни. Иногда в них развивают таланты,
чтобы блистать в обществе; дают (в небогатом сословии)
основательные познания, с тем чтобы они могли передавать
их; но при этом - никакого образования, свойственного
исключительно их полу, потребного жене, матери.
Я читал столько посредственных и пустых сочинений
по этому предмету, что наконец бросил их. А между тем
школы и мои собственные упражнения в преподавании
ставили мне множество неразрешимых вопросов. Я решил
изучить начала физической организации человека, укрепить
свой ум материальными наблюдениями. Тело многое
говорит нам о душе. Хотелось изучить сам механизм,
который приводит в движение молодая душа и который
объясняет нам ее стремления, определяет меру ее сил.
Стояла весна. В Кламарке кончались анатомические
работы, и столь оживленное зимой, оно становилось
пустынно в это время; мрачное кладбище покрылось
цветами. Но ни один из этих цветков не мог сравниться
с иероглифическим цветком, который мне предстояло
изучать. Это слово выражает не приблизительное сравнение
- таково было мое впечатление; ни малейшего отвращения.
Напротив того - чувство удивления, жалости, нежности.
Мозг годовалого ребенка, виденный в первый раз, с основания
(опрокинутым), совершенно походит на большую,
пышную камелию, бледно-голубого цвета, с легким розовым
отливом, белыми, как слоновая кость, жилками.
Я сказал "слоновая кость", не придумав лучшего сравнения;
но это мягкая, нежная белизна, о которой ничто, мне
кажется, не может дать понятия.
Я не ошибаюсь, говоря это. Как ни поражает первое
впечатление, но оно не обмануло меня. Доктор Беро
и один искусный художник, ежедневно расписывающий
анатомические доски, были одного со мной мнения; привыкнуть
к виду подобных предметов нельзя. Это действительно
цвет цветков, самый нежный, прелестный, трогательный,
какой только придумала природа.
Обширное заведение, где я изучал анатомию, позволяло
мне следовать самому осмотрительному методу,
повторять и проверять мои наблюдения, делать сравнения
между детьми различных возрастов и, наконец, между
детьми и взрослыми. В несколько дней у меня перебывали
образцы мозга всех возрастов, позволившие мне
проследить его развитие.
Среди них были: девочка, жившая несколько дней,
и мальчики до года. Девочка не видала света; мозг мальчиков
имел время пропитаться им. У девочки мозг был
жидкий, не выработавшийся; у мальчиков он был уже
тверд, прочен, почти как у детей старшего возраста,
и даже как у взрослых.
После такого преобразования на первом году жизни
развитие ума (видимое, и на лице) влияет на мозг гораздо
более возраста. Четырех- или пятилетняя девочка, с умненьким
личиком, имела мозг разнообразнее, нежели
многие двадцатипяти- и тридцатипятилетние женщиныпростолюдинки.
Таинственные узоры, представляемые
мозгом в толщину и называемые древом жизни, были
у малютки разветвленное, красивее и отчетливее.
Это не исключительный случай. Я видел почти то же
самое у многих детей этого возраста и пришел к заключению,
что к четырем годам не только головной, но и спинной
мозг и вся нервная система достигают высшего развития.
В эту пору, когда ребенок так слаб, когда мускулы его
еще не развились, двигательные и чувствительные нервы
развились в нем вполне; это уже человеческая личность.
Но несмотря на это, она находится в полной зависимости
от нас. Чистый, гладкий, как таблица из слоновой
кости, мозг четырехлетней малютки как будто ожидал,
при своей чувствительности, чтобы на нем что-нибудь
начертали, как будто говорил: "Пишите что хотите...
я поверю, послушаюсь. Я должна слушаться, потому что
завишу от вас, принадлежу вам".
Неспособность избегать страданий, приобретать себе
необходимое - таков ребенок в этом возрасте. Девочка,
развитая, способная любить и понимать, казалось, умоляла
о помощи. Это была сама мольба. Мертвая, она все
еще молила.
Я был глубоко тронут и многое понял. Нервы бедной
малютки показали явное противоречие в судьбе ребенка.
С одной стороны, это самое подвижное создание,
фатально подвижное. Двигательные нервы развиваются
и приходят в деятельность прежде развития других сил,
которые бы их уравновешивали. Это постоянное движение
надоедает нам, нередко раздражает; мы не думаем
о том, что в этом возрасте оно есть сама жизнь.
С другой стороны, и нервы чувствительности вполне
развиты, а с ними способность страдать и даже любить,
более, нежели это обыкновенно предполагают. Многие из
приведенных в воспитательные дома детей четырех и пяти
лет грустят и умирают там.
Странное зрелище в таком нежном возрасте! Способность
любить выражается в нервной системе определеннее,
нежели у взрослых. Я был поражен. Чувствительность
еще дремлет в половых органах, но уже пробудилась
в оконечностях спинного мозга, влияющих на
половые органы. Мудрено ли, что дети откликаются на
первый призыв любви? Мудрено ли, что в них уже проявляется
невинное кокетство, внезапная застенчивость, неопределенная
стыдливость.
Вот что внушает жалость и опасения. Не забудьте, что
это необыкновенно подвижное существо и в то же время
очень чувствительное. Сжальтесь над ним! Берегите его!
Мы губим их то резкостью, то самой нежностью.
Страстные, непостоянные матери расслабляют ребенка
порывами своей нежности; он преждевременно мужает
у них. Я желал бы, чтобы они прониклись благотворной
жалостью к нежному организму. Его необходимо окружить
любовью спокойной, полной гармонии. Пылкие
ласки столько же вредны, сколько и строгость к маленькому
созданию, и без того такому любящему. Берегите
же его, чтобы оно жило!
V. ЛЮБОВЬ В ПЯТЬ ЛЕТ. КУКЛА
Удивительно, как могла думать добрейшая г-жа
Неккер де Соссюр, что в десять лет между девочками
и мальчиками почти не существует различия и то, что
говорится об одних, может относиться и к другим. Для
наблюдателя между ними огромная разница.
Девочки, при всем легкомыслии своего возраста, степеннее
и добрее мальчиков. Они не станут мучить собачку,
душить, ощипывать птиц. Мы видим в них прелестные
порывы доброты и жалости.
Однажды, чувствуя себя нездоровым, я лежал на диване,
полуприкрытый шинелью. Прелестная малютка,
пришедшая к нам в гости со своей матерью, прибежала
ко мне и принялась укрывать. Как защитить свое сердце
от этих прелестных созданий? Однако не следует выказывать
им слишком много чувства: они и без того очень
чувствительны.
Совсем другое дело мальчик; он долго не играет
с девочкой. Начнут ли они вместе строить дом, мальчику
вдруг вздумается сделать из него карету; ему нужно
деревянную лошадку, которую он мог бы хлестать. Девочка
начинает играть отдельно, хотя бы он был ее
братом или маленьким мужем. Даже если он моложе ее,
и тогда она предпочитает одиночество. Это особенно
заметно зимой, у домашнего очага, когда дети чаще
остаются дома. Случилось, что девочку побранили, и вот
она удаляется в угол, навертывает потихоньку на палочку
какое-нибудь тряпье, лоскут от юбки матери, перевязывает
это ниткой посередине и немного выше, чтобы обозначить
голову и талию, и начинает нежно укачивать и целовать
эту куклу. "Вот, ты любишь меня. - шепчет она,
- ты никогда не бранишь меня".
Это игра, но игра серьезная, серьезнее, чем полагают.
Кто это дитя нашего ребенка? Рассмотрим роль, которую
играет таинственное существо в развитии ребенка.
Вы думаете, что это подражание матери, что девочка
хочет быть такой же, как ее мать, и иметь маленькую
девочку, которую она могла бы ласкать, бранить и наставлять.
Отчасти это так, но к инстинкту подражания следует
прибавить другой, находящийся внутри каждого, даже
у тех, кто не имеет образца в своей матери.
Назовем это первой любовью. Идеал ее не брат (слишком
резвый, шумный), а младшая сестра, кроткая, нежная,
похожая на нее, которая ласкает и утешает девочку.
Или, если хотите, первая попытка к независимости,
первый робкий шаг к индивидуальности.
Это разновидность женского упрямства, желание настоять
на своем, хотя и в мягкой, грациозной форме.
Девочка начинает свою женскую роль: в вечной зависимости,
она ропщет на мать, как будет роптать впоследствии
на мужа. Ей нужна какая-нибудь поверенная, перед
которой она могла бы изливать свое горе. Какое же?
Никакого, может быть, в эту минуту, но предчувствие
чего-то в будущем. Ты права, моя малютка. Много горя
примешается к твоим радостям! Как мы, мужчины, ни
обожаем вас, но много заставляем вас плакать!
Однако страсть к кукле - страсть серьезная; с ней не
следует шутить. Мать должна быть участницей и признать
дочку своей дочери. Вместо того чтобы пренебрегать куклой,
она должна настаивать, чтобы капризная девочка была ей
доброй матерью, чтобы она чисто ее одевала, не обижала, не
портила и содержала бы ее так же, как содержат ее.
А вы, читатели, взрослые дети, отцы, братья, родственники,
не смейтесь над вашей малюткой. Взгляните
на себя, не похожи ли и вы на нее? Как часто в делах,
которые кажутся вам важными, вы вдруг одумаетесь
и улыбнетесь... втайне осознав, что вы играете в куклы.
Помните, что, чем больше кукла есть собственное
произведение девочки, чем проще, неприхотливее ее фабрикация,
тем сильнее привязана к ней малютка, тем
опаснее посягать на эту куклу.
В одной из северных французских деревень, где народ
беден и живет тяжелым трудом, мне случилось встретить
маленькую девочку, умную не по летам.
10 Ж. Мишле 289
У нее были старшие братья. Она появилась на свет
поздно, и родители, не рассчитывавшие уже на детей,
были не рады ее появлению. Мать, трудолюбивая, но
грубая женщина, постоянно держала ее при себе во время
работы, а мальчики играли на свободе. Впрочем, будучи
гораздо старше сестры, они не могли заниматься тем, что
интересовало ее, и пренебрегали ею со свойственным
в детстве легкомыслием. Девочка устраивала садики, сажала
сучья, но мальчишки топтали их и осмеивали эти
попытки. Она кончила тем, что сшила себе из тряпки
маленькую утешительницу, которой стала рассказывать
о родных братьях и о своей матери. Страстно, горячо
любила она эту куклу; та отвечала ей и разговаривала
с ней нежным голоском. Иногда, во время гуляний, обе
они до того растрогивались, что целовались и принимались
плакать.
Однажды, в воскресенье, это было замечено. Поднялся
смех, и мальчишки, вырвав у девочки куклу, злорадно
забросили ее на дерево. Ни слезы, ни крики, ничто не
помогло. Девочка осталась верна ей и, несмотря на свое
горе, отказалась от другой. Она грустила о кукле в зимнее
время, думая о том, как ей холодно под снегом.
Весной дерево срубили, и малютка упрашивала садовника
поискать куклу. Нечего и говорить, что маленькую
сестрицу давно унес северный ветер.
Спустя два года мать ее покупала у торговки одежду
для сыновей; торговка, имевшая также игрушки, заметила
глядевшую на них малютку и, в порыве доброты, дала
маленькую немецкую куклу той, которой ничего не покупали.
Удивление и восторг девочки были так велики, что
она "задрожала и едва донесла домой подарок. Новая
кукла, гибкая, послушная, во всем подчинялась ее воле.
Девочка только и думала, как бы украсить и нарядить ее;
это и погубило игрушку. Мальчишки однажды оторвали
у нее руки. Новое горе! Девочка уложила в постель
изувеченную куклу и стала ходить за ней. Малютка даже
похудела.
Какая-то барышня, видя ее такой грустной, сжалилась
и, отыскав в своих старых игрушках великолепную куклу,
подарила ей. Кукла, хотя и потертая временем, была
лучше деревянной. Она имела все формы и походила на
живую. Подруги девочки ласкали игрушку; некоторым из
них отдавалось предпочтение; у малютки появились проблески
рано развивавшихся страстей. Во время ее болезни
кто-то, может быть из ревности, испортил куклу.
Встав с постели, девочка нашла ее без головы. Она не
вынесла очередной трагедии и впала в такую грусть, что
уже никогда больше не играла и не смеялась. Столько раз
обманутая в своих мечтах, она отчаялась в жизни, едва
вкусив ее. Девочка умерла, вызвав глубокое сожаление
у всех, кто знал ее, кроткое, невинное создание, такое
несчастное и в то же время такое нежное и любящее.
VI. ЖЕНЩИНА ЕСТЬ РЕЛИГИЯ
В воспитании отец слишком занят мыслью о будущем
детей, то есть о неопределенном; мать, напротив, думает
преимущественно о настоящем, о том, чтобы ребенок
жил и был счастлив. Я поддерживаю мать.
Чтобы ребенок жил! Это самое трудное. Мужчины
и не подозревают этого. Ежедневно видя все усилия,
заботы, неусыпные попечения, благодаря которым поддерживается
жизнь слабого создания, они размышляют
только о том, что из него выйдет через десять лет. Хотя
бы они вникли в неопровержимые, официальные цифры,
свидетельствующие о страшной смертности детей. Ребенку
много раз грозит смерть; не будь матери, ему не
миновать бы ее. Колыбель, большей частью, бывает
мгновением света между двух ночей.
Женщины-писательницы написали много красноречивых
книг по этому поводу. Но если бы дети могли писать,
как много они сказали бы нам. "Берегите, лелейте нас,
- сказали бы они, - в эти немногие дни и месяцы,
которые дает нам суровая природа. Мы полностью зависим
от вас. Вы так превосходите нас силой, разумом,
опытностью!.. Позаботьтесь о нас, а мы будем во всем
послушны вам. Но не сокращайте немногих часов, в которые
дано нам пригреться на солнце, у груди наших
матерей... Завтра мы будем уже в могиле и изо всех
земных благ унесем с собой только слезы матерей".
Кто не вникнет в мою мысль, тот подумает, что
я желаю для ребенка неограниченной свободы, которая
была бы нашей неволей; что я требую подчинения всем
его инстинктивным побуждениям.
Напротив того, моей исходной точкой была, как вы
убедились, глубокая мысль Фрёбеля, который говорит,
что "ребенок, оставленный в хаосе своих первых впечатлений,
был бы очень несчастлив. Для него служит облегчением
от этой утомительной неурядицы, если заботливая
рука матери подберет для него несколько гармоничных
предметов и постепенно показывает ему их. Порядок
есть потребность, счастье для ребенка".
Необузданные движения, суета столь же излишни для
взрослого ребенка, сколько хаос различных ощущений
для младенца. Мне не раз случалось наблюдать за маленькими
несчастливцами, предоставленными своей фантазии,
и я видел, до какой степени тяготило, под конец,
их самих пустое колобродство. Вместо помехи со стороны
людей они беспрестанно встречали препятствие
в предметах, немое, но непреодолимое препятствие обстоятельств,
против которого тщетно возмущались. Напротив
того, ребенок, руководимый любящей рукой в естественном
порядке, редко встречает тиранию невозможного
и поэтому пользуется истинной свободой.
Обычное использование этой свободы в границах порядка
влечет за собой то, что рано или поздно оно
рождает в натуре человека благородное стремление подчинить
эту натуру разуму, поставить над волей другую,
высшую волю, - стремление к усилию и к самопожертвованию.
Усилие лежит в самой природе и составляет
лучшее свойство ее. Я говорю об усилии произвольном
и свободном.
Я привел это объяснение, чтобы ответить тем, кто
критикует, не дочитав. Разумеется, я далек от того, чтобы
требовать усилий от маленького создания, о котором
идет речь. Оно разумно, полно любви, но это еще только
элемент. Избави меня Бог, малютка, толковать тебе обо
всем этом. Пока ты должен только жить, расти, сытно
есть, крепко спать и бегать по лугам среди цветов. Но
нельзя же всегда бегать, и ты сам будешь очень рад, если
твоя мать или старшая сестра займутся тобой и поучат
тебя тем работам, которые занимательны, как игры.
Чувство долга составляет душу, жизнь воспитания.
Ребенок рано сознает это; у всех нас, от самого рождения,
живет в душе чувство справедливости. Здесь еще рано
говорить о нем. Необходимо, чтобы организация вполне
и всесторонне развилась, прежде нежели ставить ей границы
и обуздывать ее деятельность. Безумцы те, кто,
крича о нравственности и долге, стесняют в ребенке,
которому, может быть, не суждено и жить, то, чему,
напротив того, следует давать полный простор. Бросьте
ваши ножницы, несчастные! Прежде чем кроить, подстригать,
подождите по крайней мере, чтобы была материя.
Основа, душа воспитания, есть то, что проявляется
в ребенке с самой ранней поры: совесть, чувство справедливости.
Задача в том, чтобы любовью, кротостью, порядком
и гармонией помогать детской душе яснее определять
в себе свойственное ей чувство справедливости.
Тут нужны примеры, а не наставления (вначале, по
крайней мере). Ребенок легко дойдет от одного к другому.
Ему истина скажется сама: "Я должен любить мою
мать, которая так любит меня". Вот вам и чувство долга.
Что может быть естественнее?
Но я намерен писать не о воспитании вообще, а собственно
о воспитании женщины. Оставим то, что есть
общего между девочкой и мальчиком; возьмем одно
различие.
Оно очень велико. Современное воспитание мальчика
стремится исключительно к тому, чтобы организовать из
него силу, деятельную и производительную, сделать из
него творца. Современный мужчина есть не что иное, как
такая сила.
Воспитание женщины должно стремиться к гармонии.
Женщина есть религия.
Таково ее предназначение, и чем больше она будет
окружена религиозным, поэтическим обаянием, тем сильнее
и благотворнее будет ее влияние на общественную
и практическую жизнь.
В мужчине полезное может быть отделено от идеального;
так бывает иногда в искусстве: великий художник
остается пошлой личностью, несмотря на высокие стремления
в своих произведениях.
В женщине этого не может быть. Женщина с прозаическими
чувствами, лишенная поэтической гармонии не может
быть опорой мужчины, воспитывать ребенка, освящать
и облагораживать семью; она не выполняет своего предназначения;
она не может иметь влияния ни в какой сфере.
Мать, сидя у колыбели дочери, должна говорить себе:
"У меня в руках орудие, которое посеет мир или раздор
на земле, которое будет поселять в сердцах тревогу или
мир и чистую гармонию.
Если я умру, то на моей могиле двенадцатилетняя
дочь моя утешит отца и вознесет его на небо на своих
детских крыльях" (см. жизнь Манина^).
В шестнадцать лет она одним гордым, требовательным
словом заставит мужчину стремиться стать выше
самого себя и сказать себе: "Я буду велик".
В двадцать, в тридцать лет и во всю свою жизнь она
будет оживлять силы своего мужа, притупленные трудом,
и пересыпать цветами его сухие занятия и заботы. В мрачные
дни, когда горизонт заволакивается облаками, муж
будет находить у нее на груди свою энергию и веру.
Воспитывать девочку - значит воспитывать общество;
потому что оно исходит из семьи, где душой является
женщина. Воспитывать девочку есть высокое, бескорыстное
дело; потому что не для себя воспитываешь ты, ее
мать, а для того, чтобы она тебя покинула, чтобы поразила
твое сердце. Она предназначена другому. Она будет жить
для других, а не для тебя и не для себя. Это и ставит ее выше
мужчины и делает из нее религию. Она - светило любви,
светило домашнего очага. Она - колыбель будущего, она
- школа, вторая колыбель. Одним словом, она - алтарь.
Тут кончаются все споры по поводу различных методов
воспитания, придуманных для мальчиков. Борьба
теорий утихает, когда вопрос касается возвращения этого
благословенного цветка. Обезоруженные борцы преклоняются
перед грацией.
Девочка не предназначена для активной деятельности.
Ей не по силам страшный мир, который постоянно обрушивается
на мужчину.
Дойдет ли она до высших умозрений? Почему нет? Но
не проходя всеми лабиринтами, мы найдем ей легкие
пути к мысли, не подвергая чистую душу ее пытке, в которой
утрачиваются жизненные силы.
Чем же предстоит ей быть? Гармонией. Но кто же будет
ей примером? Мать. Молись утром и вечером: "Боже!
Сделай меня прекрасной! Сделай, чтобы моей дочери было
приятно смотреть на меня, чтобы быть похожей на меня".
Явное призвание и цель женщины на земле есть любовь.
Нужно быть врагом природы, нужно быть слепым
и мрачным умом, чтобы решиться сказать, вопреки самому
Богу, что эта прелестная организация, это любящее
сердце обречены на одиночество. "Приготовим женщину
к одиночеству, - говорят они, - это вернее. Любовь
- исключение, а равнодушие - правило. Выучим ее
довольствоваться собой, чтобы трудиться, молиться
и умереть в своем углу".
А я убежден, что она всегда может встретить любовь.
Я убежден, что она исполняет свое призвание женщины,
только составляя счастье мужчины. Она должна любить
и производить; это ее священная обязанность. Но уясним
себе это слово. Если она не будет женой и матерью, то
будет воспитательницей, то есть той же матерью; она
будет производить духовные плоды.
Да, если, по несчастью, она родилась в такое время,
когда самые достойные любви не бывают любимы, то
она тем скорее откроет свои объятия и сердце всеобъемлющей
любви. Вместо одного ребенка у нее будет их
тысяча, и она прижмет их всех к своей груди, сказав: "Я
ничего не потеряла".
Да будет известна мужчинам чудная тайна, вложенная
природой в сердце женщины: это тот двойной смысл,
какой имеет для нее любовь. Для мужчин любовь есть
желание; но для женщины, даже в самых страстных ее
порывах преобладает инстинкт материнского чувства.
Любовник, эгоистично гордящийся своей победой, не
подозревает того, что он часто обязан ею тайной мечте
женщины, надежде и желанию иметь ребенка, которые
зарождаются в ее душе почти от колыбели.
Высокая поэзия чистоты! В каждом возрасте женщины,
когда чувственность говорит свое, материнский инстинкт
уклоняется от нее и возносит любовь в высшую
сферу.
Воспитание женщины состоит в том, чтобы способствовать
ее преобразованию, чтобы в каждом возрасте
давать ей ту меру любви, которая ей потребна, и помогать
ей облекать любовь в чистую, живую форму.
Объясним эту высокую, чудную поэзию: женщина
- мать от самой колыбели. Она бредит быть матерью;
для нее вся природа, одушевленная и неодушевленная,
превращается в маленьких детей.
Это приносит большую пользу. Женщина может одна
воспитать мужчину, особенно в те решительные годы,
когда необходимо с нежной осторожностью направлять
и обуздывать его молодую волю. Для того чтобы ломать
человека, как это водилось до сих пор, конечно, не было
надобности в женщинах. Но они будут признаны единственными
воспитательницами, по мере того как в ребенке
будут стараться развивать его врожденные, разнообразные
свойства. Никто, кроме женщины, не может иметь
столько тонкости, кротости и терпения, чтобы предугадать
различные оттенки и обратить их в пользу.
Свет держится женщиной. Она влагает в него два
элемента, которые составляют главную основу цивилизации:
грацию и тонкость чувства; последняя есть не что
иное, как отражение ее нравственной чистоты.
Что сталось бы с мужчиной, если бы женщина не
имела этих качеств? Те, кто считает их ненужными, не
знают, что без грации, без наружной чистоты угасла бы
сама любовь - этот могучий двигатель всей человеческой
деятельности. Блаженная мука! Плодотворная тревога
души! Чем была бы жизнь без вас?
Да, женщина должна быть грациозна. Без красоты
она может обойтись, но грация свойственна ей. Она
обязана ею природе, которая в ней отражается. Она
обязана ею человечеству. Грация украшает занятия мужчины
и озаряет общество светлой улыбкой.
Что же делать, чтобы девочка была грациозна? Давать
ей всегда чувствовать, что она любима. Ровно обращаться
с ней, без порывов нежности и строгости. Никакой резкости,
никакой торопливости; во всем постепенное ть, без скачков,
без напряжений. Не нужно слишком украшать ее внешность,
но стараться, чтобы красота ее была отражением ее души.
Грация есть отражение любви и душевной чистоты.
Чистота есть сущность женщины. Мать должна постоянно
иметь это в виду с той минуты, как у нее родится дитя
- дочь.
Чистота ребенка есть чистота самой матери. Он должен
видеть в ней неизменную ясность, чистосердечие,
совершенную прозрачность, как в чистом зеркале.
И мать, и дочь должны утром и вечером обильно
омываться летней или лучше свежей водой. Главное
- пример. Чем более мать будет наблюдать за собственной
чистотой, тем более малютка захочет быть чистой,
вначале телом, а потом и сердцем.
Чистота воздуха и среды. Чистота и единство влияния.
Чтобы не было няньки, которая подтачивала бы
влияние матери, льстя ребенку и внушая ему, что мать
слишком строга.
Главное - чистота пищи и содержания. Что следует
подразумевать под этим?
Я хочу сказать, что ваша маленькая дочка должна
питаться детской пищей, легкой, молочной, не возбуждающей;
если она обедает за вашим столом, то приучайте
ее не прикасаться к вашим блюдам, они - яд для нее.
У нас произошли перемены в пище; мы променяли легкую
французскую кухню на тяжелые, кровяные блюда
наших соседей, гораздо более приспособленные к их климату,
чем к нашему. Хуже всего то, что мы кормим тем
же и детей наших. Странно видеть, как мать, вчера еще
кормившая дочь грудью, сегодня кормит ее тяжелой
пищей, дает ей сырую говядину и возбудительные напитки,
вино, кофе! И после этого удивляется, что дочь ее
вспыльчива, капризна, зла. Не сама ли она виновата?
Но чего она не видит и что гораздо важнее, так это
вот что: у детей французской расы, столь рано развивающихся
(я видел влюбленных грудных младенцев), чувственность
развивается преимущественно от такой пищи.
Она не только не укрепляет их, но, напротив, возбуждает,
расслабляет. Мать тешится, радуется, глядя на живость
своей маленькой дочки, которая умеет остроумно ответить
и так чувствительна, что готова растрогаться от
малейшего слова. Все это перешло к ней от матери. Сама
постоянно возбужденная, она желает, чтобы и дочь ее
была такою же, и этим бессознательно развращает ее.
Все это никуда не годится, ни для нее, ни для вас,
сударыня. Вы говорите, что у вас не хватит духа съесть
что-нибудь, не поделившись с ней. В таком случае не
ешьте и сами или, по крайней мере, будьте повоздержаннее
в употреблении такой пищи, которая годится только
мужчине, уставшему от труда, и положительно вредна
праздной женщине, которую она только горячит и возбуждает
или отягощает и делает сонною.
Женщина и ребенок должны питаться преимущественно
зеленью и плодами; это придает им грацию; они
должны избегать мясной пищи и употреблять продукты,
не стоившие никому жизни, приятные не только по вкусу,
но и по обонянию. Женщина и ребенок не внушают
отвращения и кажутся чем-то эфирным в сравнении
с мужчиной потому, что предпочитают в пище зелень
и плоды. Эта чистота пищи немало способствует их
нравственной чистоте, уподобляющей их цветам.
VII. ЛЮБОВЬ В ДЕСЯТЬ ЛЕТ. ЦВЕТЫ
Добрый Фрёбель вызвал в моей милой малютке любовь
к растительной жизни, вложив в ее ручонку элементарные
формы (кристаллы и пр.), с которых природа
начинает ряд своих созданий. Приятно выстроить дом,
но не приятнее ли взрастить цветок, создать новую
жизнь, которая вознаградит вас за труды?
Великолепный красный боб, предмет удивления ребят,
был торжественно посажен в землю. Но ждать! Возможно
ли это в пять лет? Как ждать в бездействии того, что
совершит сама природа? На другой же день пошли посмотреть
боб, потом его опять старательно закопали
в землю; но ему не стало легче от этого. Нежные заботы
маленькой садовницы не давали ему покоя; она вспахивала
над ним землю, неутомимо поливала его, чтобы
вызвать ленивую растительность. Земля впивала воду
и вечно жаждала. За бобом так усердно ухаживали, так
много поливали, что он погиб.
Садоводство требует терпения. Оно отлично вырабатывает
характер ребенка. Но с какого возраста можно
приступить к нему? Маленькие немцы Фрёбеля могут
начинать с четырех лет, но наши дети, конечно, позднее.
Я полагаю, что наши девочки по доброте души могли бы
(скорее, чем мальчики) принять на себя труд лелеять
и беречь растения. Едва им удается первый опыт и они
увидят маленькое растение, прикоснутся к нему, поцелуют
его, как проникаются таким желанием возобновить
это чудо, что становятся терпеливы.
Настоящая сфера деятельности ребенка - поле. Даже
в городе необходимо, чтобы подле него была растительная
жизнь. Для этого нет надобности в большом саде или
парке. Кто имеет немного, тот дорожит малым. У малютки
всего один горшок левкоя на балконе или на крыше; но
она извлечет из единственного цветка гораздо больше
пользы, нежели избалованная дочь богатых родителей,
умеющая только портить свои роскошные цветники. Постоянный
уход за этим цветком, влияние на него атмосферы
и времени года, которые будут объяснены девочке,
- уже составят воспитание. Это может развить наблюдательность,
размышление. Кому не известно, какую удивительную
пользу извлек Бернарден де Сент-Пьер", наблюдая
за горшком земляники на окне? Он усмотрел в нем
бесконечность и взял его точкой исхода своего растительного
мира; так просто, по-детски популярно и так учено
изображенного (см. А. Гумбольдта)".
Этот цветок представляет собою целый мир, чистый,
невинный, умиротворяющий. Маленький цветок человечества
разнится с ним в главном пункте, и тем более
между ними гармонии. Женщина, особенно женщинаребенок,
живет нервной жизнью; растение, лишенное нервов,
служит ей дополнением, прилагательным; оно успокаивает,
освежает ее.
Правда, что это растение во время цветения до такой
степени возбуждается, как будто переходит в животную
жизнь. У некоторых сортов (мелких и рассматриваемых
в микроскоп) орган любви почти уподобляет их животным.
Но дитя узнает об этом восторженном состоянии
растений только по их восхитительному запаху. Постоянное
движение не дает ребенку слишком упиваться им.
У девочки, развивающейся раньше мальчика, обоняние,
как и все чувства, изощреннее, чем у него; она
способна отличать тонкий аромат. Это могло бы слишком
рано развить в ней чувственность, но цветок служит
ей не предметом праздной любви, ленивого наслаждения,
а предлогом к деятельности и труду, источником забот,
поощрений и радостей, занятием для сердца и ума. Одним
словом, и тут материнское чувство берет перевес над
любовью. Цветок не любовник девочки; почему? Потому
что он ее сын.
Какое вредное и опасное наслаждение для девушки
вдыхать в гостиной, оставаясь без воздуха и движения,
крепкий, упоительный запах букета цветов; от этого закружится
голова. Один из наших романистов показал,
как под этим влиянием начинает колебаться добродетель
молодой женщины. Не менее опасно оно и для девочки,
поскольку может приблизить кризис ее чувств и ускорить
формирование, которое следует отдалять.
Сказать ли? ("Парадокс!" - закричат дамы.) Я не
люблю трех вещей: живописных хаосов, называемых музеями,
где картины уничтожают одна другую; птичников,
где соловей, помещенный с другими птицами, рискует
перенять их пошлый напев; пестрых букетов, в которых
перемешаны все краски и запахи.
Люди, одаренные живым и тонким чувством, тяготятся
такой мешаниной, сколько бы в ней ни было блеска.
Взятый отдельно, любой аромат приятен; он имеет свою
тайну. Все вместе они производят головокружение, возбуждают
чувственность, действуют на нервы, как некоторые
из нот гармоники. Это - наслаждение, но приторное;
оно вызывает улыбку и тошноту вместе. Тонкий
аромат совершенно теряется тут. ("Увы! - говорит майоран,
чувствуя свой аромат пропавшим среди крепкого
запаха роз. - Вы не хотите узнать божественного аромата
горечи, примешанного к аромату любви!")
Одна хорошо знакомая мне женщина всегда с сожалением
срезала цветок и просила у него прощения. Каждый
цветок в отдельности имеет исключительно свойственную
ему прелесть. У него свой характер, своя особенная
краса, которые он утрачивает, оторванный от материземли.
Кто догадается потом, с какой свободной и милой
грацией он держал на стебле свою головку? Простые
цветы, способные к любви и полные скромной и воздушной
грации, бледнеют или, вернее, теряются среди роскошных
девственниц, которым наши садовники умеют
придавать невероятный объем посредством бесплодия.
Восстановим, для нашего ребенка, растительный мир
во всей его первобытной и простой истине. Пусть наша
дочь рано научится любить и понимать растения. Пусть
она увидит в цветке не предмет роскоши и кокетства,
а данную минуту в жизни растения, когда оно становится
цветком. Несправедливо видят в нем одно украшение, как
в бумажном цветке, забывая о великом чуде, совершающемся
в маленькой чашечке, о дивном источнике будущего
и бессмертия, из которого ежегодно исходит новая,
попирающая смерть жизнь.
Гуляя, в феврале, малютка смотрит на красноватые
почки деревьев, вздыхает и говорит: "Скоро ли весна?"
Но вдруг она вскрикивает... весна у нее под ногами...
маленький серебристый колокольчик с зеленой каемкой,
подснежник, сказал ей о пробуждении природы.
Солнце ярко светит. В марте, при первых лучах его,
непостоянных и капризных, распускается множество мелких
цветов, маргариток, фиалок, колокольчиков; это дети-цветки,
но золотой венчик их говорит, что они дети
солнца. Они не имеют сильного аромата, кроме, кажется,
одной фиалки. Земля еще слишком сыра. Нарциссы, гиацинты,
ландыши появляются на влажных лугах, в тени
лесов.
Сколько радостей! Сколько неожиданностей!.. Эта невинная
растительность как будто создана для девочки.
Она каждый день делает запас ее, связывает в пучки,
приносит домой груды мелких цветов, которые на другой
день приходится выбрасывать. Она приветствует расцветших
снова братским поцелуем. Не будем мешать ее весеннему
празднику. Но спустя месяц или два, когда девочка
вполне удовлетворится, я скажу ей: "Пока ты играла,
малютка, природа совершила свою великую игру - великолепное,
дивное преобразование земли. Она облекла
в свои пышные зеленые одежды горы и равнины. Ты
думаешь, что природа для того и разлилась океаном
зелени и цветов, чтобы одарить тебя маргаритками? Нет,
друг мой; великая кормилица, всеобщая мать припасла
этот пир прежде всего для наших младших братьев и сестер,
которыми она кормит нас. Все эти прекрасные луга
нарядились для доброй коровушки, для кроткой овечки,
для козы, которая, питаясь сама столь малым, кормит
последнего из бедняков... Вымя их нальется девственным
молоком земли и даст тебе масло, молоко... Бери и благодари".
К свежей и легкой пище добавляются первые овощи
и фрукты. С наступлением жары появляется смородина,
мелкая земляника, которую маленькая лакомка отыскивает
по тонкому аромату. Кислота смородины, сочность
земляники и сладость вишни являются нам
в виде предохранительных лекарств, к знойным летним
дням, когда природа приходит в какое-то опьянение
и, под палящими лучами солнца, начинается великое
дело жатвы.
Это опьянение прежде всего проявляется в восхитительном,
но слишком крепком запахе роз, от которого
тяжелеет голова. Кокетливая царица цветов триумфально
ведет за собой целый легион своих сестер, аптечных
растений, медицинских цветов, дающих полезный и здоровый
яд.
Но вот появляются главные плоды великой материприроды,
которыми будут кормиться целые народы: почтенные
семейства бобовых (Э. Ноель), злачные растения,
главные в растительном царстве, составляющие его силу;
чем более их гнут, попирают ногами, тем пуще они
разрастаются.
"Два их питательных листка (семядоли) изображают
груди. Пять, шесть злачных кормят род человеческий от
избытка своих злаков" (Э. Ноель).
Дитя мое, не подражай легкомысленному, ветреному
ребенку, который, видя васильки и маки, красующиеся
среди волнистого моря золота, идет за ними поперек его.
Старайся, чтобы твои маленькие ножки не уклонялись от
узкой тропинки. Уважай нашу кормилицу - рожь, которая
клонится на тонком стебле под тяжестью завтрашнего
хлеба. Каждый сломанный тобой колос отнимает
хлеб у бедняка и у достойного труженика, который бьется
круглый год из-за того, чтобы взрастить его. Да и судьба
самого колоса достойна твоего живейшего участия. Он
перетерпел зиму, зарытый в земле, под снегом; потом
молодой стебелек его выступил на свет Божий, во время
холодных весенних дождей боролся с весенними заморозками,
а иногда и с зубами барана; наконец, он вырос под
палящими лучами солнца. Теперь его сожнут, обмолотят,
смелют, и бедный мученик, превратясь в мельчайшую
пыль, будет испечен в хлеб и съеден или растворен в пиво
и выпит. Во всяком случае, смерть его поддержит жизнь
людей.
Все нации воспевали в веселых песнях рожь и виноград.
Это родные братья. Рожь, самое питательное растение
наших климатов, имеет и опьяняющее свойство
и некоторую сладость. Способность отделять сахар
- это странное свойство человеческого организма
- имеется и у этих растений. Жатва - последняя полевая
работа в году. По мере того как человек слабеет,
истощается от трудов, мать-природа дает ему пищу.
Весеннюю пору зелени и молока сменила пора питательной
пшеницы; а едва ее сжали и смолотили, как
приходит очередь винограда (смиренно ползущего, у ног,
по земле, но тем более сочного и сладкого), из которого
приготовляют драгоценный напиток. Сколько тут труда,
дитя мое! Сколько работы человеку за этими дрянными,
сучковатыми прутьями, на которые ты глядела весною
с таким презрением! Если бы ты проезжала в марте по
обширным полям Шампани, Бургундии и Южной Франции,
ты увидела бы миллионы людей, занятых вколачиванием
тычинок, привязыванием и подрезанием виноградника,
устройством насыпи вокруг него, неусыпным уходом,
в продолжение целого года, за его нежной особой.
Достаточно тумана, чтобы убить его.
Суровый закон жизни и смерти. Каждому растению
суждено умереть и служить пищей другим. Случалось ли
тебе видеть глубокой осенью, когда природа уже отцвела,
как, без малейшего дуновения ветра, опадают листья.
Листок повертится в воздухе и покорно, без шума, ляжет
на землю. Растение не знает, но оно чувствует, что обязано
вскормить своего брата и что для этого нужно умереть.
Поэтому оно беспрекословно умирает и питает
своими останками воздух или землю, подготовляя таким
образом жизнь других растений, которые придут заменить
его. Отжившее растение этим утешено и, кто знает,
может быть, даже радо успокоиться и покориться закону
природы, исполнив свою обязанность.
Итак, малютка, если ты поняла меня, то ты знаешь
теперь, что под блестящим, периодически меняющимся
движением жизни, в продолжение которого каждой травинке
дано время покрасоваться на солнце, есть другое
движение, не столь радостное. Оно происходит в тайниках
природы, где одно создание, покидая жизнь, без
зависти передает ее другим.
Безмятежный мир невинности и покорности! Высшие
существа, подчиненные общему закону, покоряются ему
с трудом. "Что же делать? - говорит природа. - Не моя
вина. Тут весь материал, который я должна разделить
между вами. Мне неоткуда взять более. Пускай же каждый
пользуется им в свою очередь.
Вы, - говорит она животным, - любимцы природы,
привилегированные существа высшей организации; тем
не менее и вы не освобождены от обязанности кормить
ваших сестер, растения, которые, в благодарность, служат
вам ежедневно пищей. Платите же и вы им дань (от
ваших излишков). Ваше линяние, в определенное время
года, служит им данью. Наконец, ваши останки после
смерти... Но это еще не скоро. Я даю вам средства
отдалять ее. Однако когда-нибудь она придет; этому я не
могу препятствовать".
Вот это разумно! Не правда ли, малютка? А Бог,
отец природы, давший тебе ловкие руки и голову (правда,
немножко ветреную, но способную сделаться рассудительной),
дарует тебе великую честь быть участницей
в труде природы. Ты можешь выводить, выращивать
растения, пробуждать жизнь и погружаться всем
сердцем в великие тайны природы. Впоследствии ты
сделаешься женщиной, может быть, матерью и, когда
придет пора, охотно передашь свою жизнь другим и станешь,
в свою очередь, питать нашу добрую кормилицуприроду.
VIII. ДЕТСКОЕ ХОЗЯЙСТВО.
ДЕТСКИЙ САД
Предоставьте девочке выбор игрушек, она непременно
выберет кухонную и хозяйственную посуду. Это инстинкт
природы, предчувствие будущих обязанностей.
Женщина должна кормить мужчину.
Высокая, священная обязанность! Особенно в нашем
климате, где солнце не имеет той силы, как под экватором;
где многие плоды не достигают той зрелости,
какая необходима для человеческого желудка. Женщина
довершает действие солнца; она знает, сколько нужно
варить пищу, чтобы приспособить ее к желудку человека,
так чтобы она обновляла его кровь и силы.
Это - род второго питания грудью. Если бы женщина
могла следовать внушению своего сердца, она кормила
бы своей грудью, своей жизнью и мужа и детей. Но
это невозможно, и она берет для них пищу у природы; но
и в нее вкладывает частицу себя, приготовляет ее с любовью
и придает пище восхитительный вкус. Из сухой,
чистой пшеницы она печет для всей семьи праздничный
пирог. Молоко используется у нее в тысяче видов; она
подает его в роскошном креме, легком и воздушном, как
сама. Она умеет сохранять фрукты, обильно расточаемые
осенью. Дети ее, распростившиеся с этими лакомствами
при первом зимнем снеге, будут пользоваться ими, благодаря
ее предусмотрительности, целый год. Дети похожи
на мать: они невинны, ровны, ясны, как ее сердце,
прозрачны, как ее жизнь.
О, чудное, сладостное влияние! Это второе рождение,
ежедневное, непрерывное. Мать создает и тело, и душу
детей, вырабатывает их характер, энергию. Она то усиливает,
то умеряет их деятельность, то натягивает, то ослабляет
нерв. Изменение неощутимо, но результат глубок.
Чего только она не может? Ветреный ребенок прихотлив,
упрям, изменчив, непокорен, но бодр. Мужчина,
подточенный трудом и напряжением воли, мало-помалу
обновляется под ее влиянием. Однажды утром он с любовью
скажет ей: "Ты возродила меня".
Впрочем, когда женщина разумно пользуется своим
преимуществом, ей не приходится переделывать, исцелять.
Она сама есть лекарство, гармоническое равновесие,
создающее здоровье день за днем и отгоняющее от
порога болезнь. Какое сердце жены, матери могло бы
при этом спорить с природой, предъявлять претензии?
Любовь - спиритуалист; любящая душа видит одну
духовную сторону там, где разговор идет о здоровье
любимого существа. Высокие результаты, даваемые
скромными заботами, облагораживают их, делают приятными
и дорогими. Одна молодая, изящная дама, весьма
слабого здоровья, всегда сама кормила своего соловья.
Крылатый певец похож, в некотором роде, на человека;
для обновления его крови нужен был львиный мозг.
Соловей требует мяса и крови. Служанка дамы почувствовала
бы отвращение; сама же она - ни малейшего.
Дама слышала только пение, одну страстную душу, которой
необходимо было придать силы. Соловей получал из
ее рук пищу вдохновения (кровь, коноплю и мак), жизнь
и восторженность.
Фулье" верно заметил, что дети любят стряпать
и охотно помогают матерям. Что это: подражательность,
жадность? Но я не согласен с ним, что подражательность
следует поощрять. Не нравится мне также, когда ребенка
приучают играть в таком важном деле, как стряпня,
и терять время в какой-нибудь пачкотне для своей куклы.
По-моему, лучше подождать, пока девочка не станет
серьезнее и ловчее для этого занятия; тогда мать может
приобщить ее к делу, столь важному для жизни ее отца.
Вместе они станут кормить того, кто кормит их, и девочка,
служа и угождая отцу, будет счастлива, когда он
скажет ей за обедом: "Благодарю, милая дочка".
Всякое занятие развивает в нас новые качества. Хозяйство
и кухня требуют чистоты и проворства. Ровность
характера также имеет большее значение, нежели предполагают.
Женщина вспыльчивого, неровного характера
не может хорошо вести хозяйство. Тут необходимы чувство
меры, решительность, умение делать все вовремя.
Прибавьте к этому качества, требуемые для ведения
садоводства. До определенного времени сад был лишь
забавой; но теперь стал предметом забот, потому что
осознали его значение для жизни и здоровья любимых.
Как помощник в хозяйстве, сад имеет большое значение,
но его необходимо содержать, замечать множество природных
явлений и приноравливаться к ним, уметь терпеливо
выжидать, подчиняя свою нетерпеливую волю
общему закону; прилагать свою деятельность, понимая,
что ей необходимо содействие природы; наконец, не обескураживаться
неудачами - вот из чего состоит садоводство,
включающее в себя все виды труда. Не полный ли
это образец человеческой жизни?
Кухня и сад, два отдела лаборатории, действующей
для одной цели. Кухня довершает созревание плода, начатое
в саду солнцем. Они делятся своими силами. Сад
питает кухню; кухня питает сад. С отвращением выливаемые
помои служат (если верить одному опытному садоводу)
отличной пищей превосходнейшим цветам. Не пренебрегайте
ничем. Любые отходы принимаются растениями
и служат для них источником жизни; они еще долго
ощущают тепло этих веществ.
Вы должны объяснить вашему ребенку непреложные
законы жизни. Нелепо оставлять его в неведении относительно
разложения вещества и его естественного круговращения.
Это роковое круговращение имеет свое величие,
свою серьезную сторону, которая тронет ребенка
благотворным удивлением: ежедневная трата частицы
наших сил заставляет нас почерпать их там, где их
скоплено много, у наших братьев, животных, и жить их
жизнью.
Двойной урок, весьма полезный для девочки при первых
порывах гордости, которые проснутся в ней, с годами,
от сознания своей красоты и избытка жизненных сил.
Она думает иногда: "Я живу; остальное ничтожно. Я цвет
и краса мира; все остальное - дрянь".
Цвет? Краса? Молодость? Согласен. Но не забудь, на
каких условиях. Будь скромна. Помни строгие условия,
на которых природа дает жизнь: умирать понемногу,
ежедневно, прежде нежели совершенно умереть, и ежедневно
возрождаться за веселым обеденным столом, но
- увы! - возрождаться смертью невинных созданий.
Пусть, по крайней мере, животные будут счастливы,
пока живы. Научим ребенка кротко обращаться с ними,
жалеть их, хотя наша организация и требует их смерти.
Объясним ему пользу, приносимую даже теми из животных,
которые могли бы навредить нам. Дети очень поэтичны,
но не поэты. Впрочем, девочка поймет инстинктом
своего доброго сердца то, что не ясно для ее ума. Ее
непременно тронет материнский героизм птицы, свивающей
с таким трудом свое гнездо, претерпевающей ради
своих птенцов столько тяжелых испытаний. А какое уважение,
благоговение почувствует она к муравью, к пчеле,
к этим изумительным искусникам, вдохновляемым материнской
любовью! Какое удивление внушит ей невероятный
труд муравья, который переносит яйца по искусно
построенной лестнице своего многоэтажного дома, сообразуясь
с изменениями температуры воздуха и солнца!
Знакомство с ними подарит девочке первый луч чудной
тайны, пока еще сокрытой для нее, - великой всемирной
тайны любви.
Так как единственное счастье на земле есть способность
творить, вечно творить, то я старался, чтобы моя
девочка пользовалась этим счастьем в каждом возрасте,
то есть чтобы она творила.
Когда девочке исполнилось четыре года, я дал ей
материал, неправильной формы, деревянные фигуры
(вроде кристаллов); она складывала их по-своему, составляя
из фигур домики и другие предметы своей детской
фантазии.
Впоследствии ей показали, как природа составляет из
противоположностей настоящие кристаллы, цветные,
блестящие, красивые. Она выучилась составлять их сама.
С той поры девочка сеяла, сажала растения и, поливая,
ухаживая за ними, выращивала их до поры любви,
до цветения.
Она выводила шелковых червей, брала маленькое зернышко
(семя бабочки), носила его, грела своим теплом,
держала день и ночь на своей детской, не развившейся
груди; и вот однажды утром она увидела живое существо,
свое дитя, плод своей любви.
Таким образом, она растет, творит и счастлива. Продолжай,
дитя мое, люби, производи. Помогай великой
матери-природе. Это пока еще легко для твоего любящего
сердца. Ты еще совершенно покойна. Потом будет труднее,
твое сердце будет надрываться... Поверь, и мое также.
Но пока будем наслаждаться. Для меня нет большей
отрады, как видеть тебя производящей в таком невинном
спокойствии. Это меня успокаивает за тебя. Что бы ни
случилось, ты принесешь свою долю пользы, ты будешь
участницей в великом труде природы, в творчестве.
IX. МАТЕРИНСКОЕ ЧУВСТВО
В ЧЕТЫРНАДЦАТЬ ЛЕТ. ПРЕВРАЩЕНИЕ
Одного я боялся для этой девочки: мечтательности.
Я видел таких, которые мечтали с четырех лет. Но,
к счастью, моя была предохранена от этого, во-первых,
деятельной жизнью; во-вторых, тем, что она от самой
колыбели имела кому поверять свои мысли; у нее была
мать. Женщина во всех возрастах чувствует потребность
изливать свою душу. Поэтому, когда моя девочка была
еще совсем маленькой, мать сажала ее, по вечерам, к себе
на колени и, прижав к сердцу, заставляла высказываться.
О! Как отрадно изливать свои мысли, облегчать душу,
даже каяться!.. "Говори, дитя мое, говори! За хорошее
я поцелую тебя, а если найдется что-нибудь нехорошее,
то завтра мы вместе постараемся исправить это".
И она говорит все. Чего же ей бояться? "Но мама
огорчится, если я сделала что-нибудь дурно..." - "Ничего,
дитя мое, говори все; если бы даже я огорчилась до
слез, то и тогда продолжай изливать свое сердце".
Эта исповедь перед матерью составляет всю тайну
детства. Ребенок сам указывает ей, как следует воспитывать
его.
Девочка сладко спит на этом мягком изголовье. Но
что это? Она проснулась. Ей минуло тринадцать с половиной
лет. Отчего она такая томная? Что с тобой, малютка?
До сих пор у тебя не было недостатка в занятиях,
в забавах. Когда кукла не удовлетворяла тебя более,
я дал тебе другие, живые. Ты играла в куклы со всей
природой. Ты любила цветы и была любима ими. Птицы
летают за тобой, забывая свое гнездо, и однажды снегирь
покинул для тебя свою самку (это факт).
Понимаю, ей нужно бы друга, но не птицу, не цветок,
не бабочку, не собаку, а друга одной с ней породы. Когда
девочке было четыре, пять лет, мать водила ее играть
в детские сады. Но теперь, на даче, около нее пять
маленьких девочек. Правда, у нее был еще младший брат.
Она его очень любила, и он не расставался с ней. Но она
сделала бы из него девочку, или он сделал бы из нее
мальчика. Чтобы уберечь брата от чрезмерного баловства
со стороны матери и сестер, его отдали в другой дом,
к другу, где он будет готовиться к поступлению в училище.
Впрочем, мальчик приводил в дом толпу товарищей,
от которых не было покоя. Сестра его получила отвращение
к этому шумному народу; она бегала от их криков,
драк, выстрелов. Во всем схожая со своей кроткой матерью,
она любит порядок, тишину, спокойные игры.
Но вот она одиноко прогуливается по аллее. Я зову
ее. Всегда послушная, она подходит, но несколько медленно;
у нее бьется сердце, на глазах слезы. О чем это?
Напрасно целует, ласкает ее мать; девочка нема. Она не
может ответить, не зная сама, что с ней! Но мы знаем это
лучше ее и должны помочь ей, дать девочке то же, что
приносило ей пользу в любом возрасте: новую любовь.
Матери жалко девочку; она хочет вырвать ее из этого
состояния и дать ей не что-нибудь, а кого-нибудь.
Она ведет девочку в сельскую школу, показывает маленьких
детей. Но девочка уже большая, немного мечтательная;
эти малютки кажутся ей вначале глупенькими.
Ей дают заметить, что им недостает чего-то; одна плохо
одета, ей нужно бы платье; другая не принесла в школу
завтрак, потому что у ее матери не было хлеба. У третьей
нет ни отца, ни матери. Ей четыре года, и она круглая
сирота. Ее кормят из жалости... Сердце девочки пробуждается,
не говоря ни слова, она берет сиротку и приводит на
ней все в порядок. Девочка ловка, как будто всю жизнь
нянчилась с детьми. Она умывает малютку, целует, приносит
ей хлеб, масло, фрукты, - все, что у нее есть... Вертер
полюбил Шарлотту, увидя, как она делила тартинки между
маленькими детьми^. То же самое было и со мной.
Сиротка возбуждает в нашей девочке участие и к другим
детям. Одна из них хорошенькая, другая - такая
умненькая! Вот одна больная; а эту обидели - надо ее
утешить. Все ей нравятся, все занимают ее. Как весело
играть в такие прелестные куколки, которые говорят,
смеются, едят; у этих уже есть своя собственная воля; они
уже почти личности! Как приятно заставить их разыграться.
Под предлогом развеселить их наша девица и сама
принимается играть. Дома она продолжает думать
о детях; мечтательность прошла; девочка оживилась; она
и весела, и серьезна в одно и то же время, как человек,
получивший живой интерес в жизни. Она не сидит более
одна, а ищет мать, говорит с ней, советуется, выпрашивает
что-то; каждый день проводит с детьми свободные
минуты и совершенно приобщилась к столь разнообразному
маленькому миру. У нашей девочки там есть друзья,
приемыши; иным она отдает предпочтение; у нее
бывают порывы нежности, возбуждаемые жалостью,
иногда легкие заботы; порывы веселья, грусти, даже слезы.
Но она знает, о чем плачет. Хуже, когда молоденькие
девушки сами этого не знают.
В мае ей минуло четырнадцать лет. Это было время
первых роз. После дождей установилась прекрасная погода;
природа явилась во всей своей пышной красе. В девушке
также произошло изменение, легкое нездоровье,
лихорадка. Она вышла в первый раз, немного бледная.
Глаза ее были окаймлены синеватым кружком (может
быть, даже с лиловым оттенком?). Она не высока, но
фигура ее изменилась, стала тоньше, воздушнее. Она
слегла девочкой, а поднялась девицей. В ней нет прежней
живости, хотя она стала гибче и легче; но это уже не та
"птичка, бабочка", как называла ее прежде мать.
Первой заботой ее, по приходе в свой сад (который
изменился и стал красивее, как и она сама), было нарвать
цветов для отца и матери, которые берегли, баловали ее
больше обыкновенного. Она, улыбаясь, поднесла им
цветы. Они были тронуты и молчали, понимая друг
друга.
После долгого времени она снова стояла между ними.
Когда она была малюткой и начинала ходить, ей нужно
было иметь их подле себя, с обеих сторон. Но теперь она
большая, почти такая же, как и мать; она внутренне
сознает, что теперь им нужно, чтобы она была между
ними. Они глядят на нее с глубокой нежностью. Мать так
тронута, что едва удерживает слезы.
"Маменька, милая, что с тобой?" Дочь обнимает ее.
Мать отвечает на ее ласки, но молчит, боясь потерять
силу владеть собой. Наконец, успокоившись, она говорит
ей, улыбаясь, но со слезами в глазах: "Я рассказывала
твоему отцу мой сон нынешней ночью. Мне грезилось,
что ты одна в саду и укололась о шиповник. Я хотела
залечить твою рану, но не могла; ты так и осталась
раненой на всю жизнь... Я умерла, но все видела"... - "О
маменька! не умирай никогда!" Она, краснея, бросилась
в объятья матери.
Как тесно связаны в эту минуту три существа! Но что
я говорю? Это одно существо. Они живут в своей дочери;
она - в них. Слова были бы лишние; они так хорошо
понимали друг друга! Они и не видели один другого,
было уже темно. Вот они идут в комнаты; отец дает руку
дочке; мать обнимает ее, опирается на нее. Птицы умолкли
и только потихоньку чирикали: это были их вечерние
разговоры в гнезде. Сколько в них прелести, разнообразия.
Одни шумливы и торопливы, будто на радостях
свидания. Другие грустные, встревоженные мраком ночи,
будто говорящие: "Проснемся ли мы завтра?" Соловей,
доверчивый к судьбе, отправился в свое гнездо и перелетел
аллею почти под ногами у них. Мать напутствовала
его словами: "Храни тебя Бог, бедный малютка!"
Ничего нет проще, как это заявление пола для девочки,
подготовленной к этому. Но для той, которая была
оставлена в невежестве относительно общих законов природы
и вдруг узнает все разом, такой переворот может
быть опасен. Как неосторожны родители, полагающиеся
на случай! Иногда это - подруга далеко не невинная,
нечистая воображением. Иногда (чаще, нежели полагают)
легкомысленное слово молодого родственника. Матери
возразят на это, придут в негодование; все их дети
- совершенство. Они слишком слепо любят сыновей,
чтобы поверить очевидности.
Как бы то ни было, а это открытие, если мать не
предупредит его, поражает и потрясает девочку; оно убивает
волю. В минуты, пока бедная малютка не придет
в себя, она зависит от любого.
Но с детства ознакомившись с размножением цветов,
насекомых; узнав, что жизнь, в любой породе, воспроизводится
яйцеклеткой и вся природа подчинена общему
закону, девушка нимало не удивится, что и она ему
подчинена. Обновление, сопровождающее каждый месяц
это явление, покажется естественным тому, кто видел его
у низших пород.
В общем законе все это является благородным, чистым,
великим; тем более когда видишь постоянное восстановление
того, что истребляется смертью. "Смерть
догоняет, торопит нас, дитя мое, - говорит мать.
Единственное средство от нее - брак. И я, и отец твой
умрем. Это необходимо восполнить, и вероятно, что еще
до нашей смерти ты покинешь нас, выйдя замуж. Как и я,
ты будешь в страданиях рожать детей; они, может быть,
не будут жить, а если и будут, то со временем покинут
тебя... Вот что я предвижу, вот почему я плачу... Но
плакать не следует: все это наш общий удел. Так угодно
Богу".
X. ИСТОРИЯ КАК ОСНОВА ВЕРЫ
Мне кажется, что Руссо, первый из новейших философов
предложивший методическое воспитание, не понимал,
что метод еще не все. Он старается только решить,
как следует руководить воспитанником или, вернее, как
воспитанник, руководимый в своей самостоятельности,
может развиться и приобрести познания. Я не намерен
разбирать его книги, хочу только заметить, что он не
упоминает о второй задаче воспитания: что следует избирать
специальным предметом изучения? Что должен
изучать воспитанник? Предположим, что Руссо удалось
образовать энергичный, деятельный ум, не подчиненный
никакой рутине; к чему же приложить теперь этот ум?
В какой науке он найдет свое развитие? Недостаточно
создать субъект; нужно еще найти объект, над которым
бы он мог упражняться с наибольшей пользой. По-моему,
этот объект есть сама сущность воспитания.
Я нахожу, что оно должно быть разумным для мальчиков
и девочек. Для того чтобы воспитание давало положительные
результаты, необходимо понять различие, которое
разделяет два пола и противопоставляет их один
другому; у них разные стремления и разное предназначение.
Различным должен быть и сам метод: в девочке надо
развивать гармонию, в мальчике - силы, это касается
и специальности, на которой сосредоточится ум.
Для мужчины, призванного к труду, к мировой борьбе,
первым предметом изучения должна быть история,
описание этой борьбы. Затем следует изучение языков,
знакомящих с духом каждой нации, права, так как история
пишется под его воздействием и служит уяснению
вечных законов справедливости.
Наукой женщины, кроткого посредника между человеком
и природой, между отцом и ребенком, должна быть природа.
Мужчина идет от драмы к драме, из которых ни одна
не схожа с другой, от опыта к опыту, от битвы к битве.
История длится бесконечно и повторяет ему: "Вперед!"
Женщина, напротив, вращается в возвышенной и чистой
эпопее, которую природа совершает в своих гармоничных
сферах. Это постоянное круговращение удерживает
женщину в спокойствии, в относительной неподвижности,
если можно так выразиться. Вот почему
изучение естественных наук никогда не утомляет, не изнуряет
человека. Женщина может смело ввериться природе,
потому что природа - женщина. Истории вовсе не идет
быть женского рода: это грубый, дикий самец, запыленный,
загорелый путник. Избави меня Бог дать ему в спутницы,
на весь путь, эту нежную девочку; она поблекла бы,
запыхалась и остановилась бы на полпути.
Но необходимо и тебе, дочь моя, узнать, что такое
история. Я покажу ее тебе, но покажу простой и сильной,
какова она есть; не бойся, что я, из любви к тебе, постараюсь
подсластить ее. Но я не обязан, дитя мое, заставить
тебя испить до дна этот кубок Митридата, это лекарство,
укрепляющее силы, но переполненное ядом.
Я должен начать с твоей собственной истории, объяснить
тебе твое происхождение и все то, на что опирается
твоя нравственная жизнь. Я расскажу тебе, как ты родилась,
расскажу о страданиях, о бесконечных заботах твоей
матери, о том, как она горевала, молилась, почти
умирала из-за тебя. Пусть эта история будет тебе дорогим
воспоминанием, легендой, милой твоему сердцу.
Потом я вкратце расскажу тебе, что такое была и есть
твоя вторая мать, родина. Бог послал тебе честь быть
дочерью Франции, страны, от которой весь мир сходит
с ума, дитя мое; никто не остается равнодушным к ней,
все или бранят, или хвалят ее. Справедливо или нет? Не
знаю. Мы говорим о ней одно: "Люди весело страдают
только во Франции. Французы умеют умирать".
Из истории твоих предков ты узнаешь, что в минуту
грозной опасности Париж объявил Франции общее желание
всех ее сынов: "уничтожиться в великом целом".
Вся Франция слилась воедино в этом общем порыве;
сердце ее заговорило о святом братстве людей, и она
решилась освободить мир.
Вот начатки, дочь моя! Помни о них и люби только
героев!
От Франции ты перейдешь к целому миру; мы вместе
подготовим, как в твоем саду, почву для остальных наций.
Что может быть занимательнее изучения почвы,
климата, поверхности земного шара, имевших такое огромное
влияние на человечество и так часто предопределявших
историю? Иногда главным двигателем была земля;
человек повиновался ей; известный род растительности,
пищи развил цивилизацию. Иногда, напротив того,
внутренняя сила человека боролась с природой и подчиняла
ее себе. Во всей этой борьбе твоя старая подруга
- природа и естественные науки постоянно сталкиваются,
сливаются с нравственными науками, которые откроет
тебе жизнь.
Следует ли преподавать одинаково историю мальчикам
и девочкам? Как основу, конечно. И те, и другие
извлекают из нее нравственный урок и духовную пищу,
а именно: уразумение поразительной тождественности
в понятии человеческой души об истине и справедливости;
о человеческом долге и о Боге.
Но необходимо помнить, что мальчика история должна
готовить к общественной деятельности, к борьбе. Она
служит ему источником опыта, арсеналом всякого рода
оружия, которым завтра он будет сражаться. Для девочки
история служит преимущественно основой религии
и морали.
Женщина, существо подвижное, возрождающееся
каждый месяц, обязана между тем гораздо более мужчины
исполнять два условия. Женщина есть чистый, священный
предмет, в котором мужчина, колеблемый жизненной
борьбой, может ежечасно черпать веру, чистоту
совести, которая в женщине не подвергается стольким
искушениям, как в нем. Женщина есть школа; поколения
черпают из нее свои верования. Прежде чем отец начинает
помышлять о воспитании ребенка, мать уже дала ему
свое, которое никогда не изгладится.
Вера необходима для женщины. Ей рано расставляются
сети. Самые опасные те, что подрывают в ней веру. Ей
нет еще двадцати лет; она года два как замужем; у нее
ребенок, - и вот к ней приходят салонные говоруны. Они
смеются над всем на свете; осмеивают все, чему учил ее
отец; осмеивают искреннюю веру ее матери, серьезный
характер ее мужа; уверяют ее, что все на свете - вздор,
что ничего нет истинного и над всем нужно смеяться.
Тут женщине необходима вера, чтобы эти легкомысленные
насмешки, подсказываемые коварным расчетом,
встретили с ее стороны лишь отвращение; чтобы она
могла противопоставить им кроткую, но незыблемую
твердость души, носящей в себе прочную веру, основанную
на разуме, на естественном чувстве, на единодушном
голосе сердца всех наций.
Необходимо, чтобы между отцом и матерью было
полное единодушие в деле воспитания и чтобы они, преподавая
девочке историю в той форме, какой требует
каждый возраст, постоянно давали ей чувствовать нравственную
гармонию, святое единство.
Прежде всего, мать расскажет девочке, приноравливаясь
к ее детским понятиям, несколько главных событий,
которые ребенок опишет по-своему. Когда ей будет десять,
двенадцать лет (в переходный возраст), отец даст ей
прочитать несколько хороших, оригинальных сочинений,
что-нибудь из Геродота, отступление десяти тысяч",
жизнь Александра Великого, несколько избранных глав
Библии: к этому можно присоединить "Одиссею" и наши
новейшие одиссеи рассказы путешественников. Все это
должно читаться медленно, быть в одном и том же духе,
то есть показывать девочке, что под разнообразием нравов,
обычаев, вероисповеданий человек остается все тем
же. Большая часть разнообразия только внешняя или
обусловливаемая разнообразием рас и климатов. Здравый
смысл все объясняет.
Может ли, например, семья быть тем же, что и у нас,
- в Индии, где женщина выходит замуж ребенком? Но
повсюду, где есть возможность следовать естественному,
свободному закону, идеал семьи один и тот же. Таков он
и у Зороастра, и у Гомера, и у Сократа (V великолепная
мысль в "Экономистах" Ксенофонта"), таков и в Риме,
и у нас. Мы видим у Аристофана, что греческие женщины
вовсе не находились в зависимости"; они господствовали
у себя дома и нередко имели большое влияние на государственные
дела. Мы видим это у Фукидида, когда
мужчины решили истребить жителей Лесбоса, но потом,
вернувшись домой к своим женам, отказались от своего
намерения и отменили приговор"*.
Законы часто вводят нас в заблуждение. Полагают,
например, что когда зять платит отцу, то это значит, что
женщина продается и что она раба. Отнюдь нет. Такой
обычай брака есть даже в Африке, но как раз у тех племен,
где женщина свободна и господствует она, а не мужчина
(Ливингстон^). Плата вовсе не означает покупку жены,
а вознаграждение за будущих детей, которые будут полезны
не этой семье, а той, в которую жена вступает.
Любопытно слышать, как скептики стараются доказать
отсутствие общего правила на основании встречающихся
исключений. Враги разума и нравственности черпают
свои доводы в извращенных фактах, заимствованных
из подозрительных источников.
"Но, - скажет отец, - где же мне взять достаточно
проницательности, чтобы руководить ребенком в этом
темном лабиринте?"
Искренняя критика подсказывается сердцем вернее,
чем умом. Она черпается в прямодушии, в беспристрастном
сочувствии к нашим братьям, прошлым и настоящим.
Проникнитесь всем этим, и вы легко усмотрите
в истории общее направление нравственного чувства.
Поверите ли тому, кто уже не однажды делал эти
наблюдения? При этом усматриваешь то же самое, что
и путешественник, выплывающий из Антильского моря:
на первый взгляд поражает бесконечность вод; потом на
этой зеленой скатерти отличаешь широкую голубую полосу;
это огромный поток горячих вод, перерезывающий
океан. Он еще теплый у берегов Ирландии и не успевает
остыть, достигая Бреста. Его хорошо видно на пути, где
ощущается его тепло.
Точно таким же покажется вам и великий поток человеческой
нравственности, если вы со вниманием вникнете
в историю.
Но прежде чем молоденькая девушка проникнет
в этот простой, но высокий смысл истории, ум ее следует
постепенно питать нравственным чтением, заимствованным
преимущественно у древности, даже у первобытного
Востока. Почему детям дают книги только современных
авторов и не открывают им детства, юности мира?
Какой дивный букет можно составить для молодой
девушки из нескольких поистине небесных гимнов Вед,
из чистых и геройских молитв и законов Персии, присоединив
к ним трогательные библейские предания (историю
Иакова, Руфи, Товии и др.)^. Ее невинная душа
пропиталась бы ароматом этих цветов и навсегда сохранила
это благоухание.
Удаляйте от нее произведения позднейших веков.
Прочь Данте, Шекспира, этих софистов и магов старого
мира. Прочь исторические романы, эту вредную литературу,
навсегда врезающуюся в память и никогда не
дающую точного представления об истории^. Дайте
нам детские песни, вроде "Илиады" и "Одиссеи". Лучше
последней ничего не может быть для молодого ума:
это книга всех возрастов. В ней столько свежести и столько
мудрости!
Впрочем, в выборе книг лучше всего руководствоваться
степенью освещающего их света. Каждая литература
отвечает условиям данной эпохи. Так, у Геродота, у Гомера
вы как будто видите утреннюю зарю, и это можно
сказать обо всех памятниках Древней Греции. Над ними
как будто вечно восходит солнце. Вы повсюду усматриваете
какую-то прозрачность, дивную ясность, геройскую
веселость, которая сообщается вам, веселит ваш ум.
В индийских поэмах и драмах, более поздних по сравнению
с Ведами, есть тысячи вещей, способных восхитить
воображение ребенка, сердце девушки... Но не надо торопиться.
Все это проникнуто страстным, полуденным зноем.
Этот мир восхитительных фантазий был задуман
в тени чарующих лесов. Я предоставляю счастливому
любовнику женщины читать ей Сакунталу^ в тени цветущей
рощи.
Большая часть еврейских книг как будто написана
вечером, ночью. Страшные вопросы, волнующие человеческий
ум, поставлены в них во всей своей резкой наготе.
Не станем смущать молодое сердце повествованием
о разрыве человека с Богом, сына с отцом; страшной
дилеммой происхождения зла, всеми тревогами духа,
мучившими позднейший народ Азии. Избави меня, Боже,
читать ей о воплях царя, который бил себя в грудь,
терзаясь, во мраке ночи, воспоминанием об убийстве
Урии!"
Вино создано для мужчин, а для детей - молоко.
Я стар и ни на что не годен. Мне следует читать
эту книгу, В ней человек падает и поднимается, чтобы
снова пасть. Сколько падений! Как объяснить это невинной
девушке? Пусть она еще долго остается в неведении
о борьбе homo duplex!"" Конечно, эта книга
не имеет расслабляющей томности средневекового мистицизма,
но в ней слишком много бурь, тревог, волнений.
Что еще удержало бы меня дать девушке такое чтение,
это - ненависть к природе, повсюду выражаемая
у евреев. Они, видимо, страшатся соблазнов Египта и Вавилона.
Это придает их литературе нигилистический
мрачный оттенок. Я совсем не того хочу для девушки,
которая должна быть невинна, чиста, весела, ясна, полна
сочувствия к природе, в особенности к животным, которых
евреи жестоко и презрительно называют мохнатыми.
Пусть она лучше проникнется чувством Ближнего
Востока, благословляющего всякое создание.
Прочтем вместе, дочь моя, в светлой книге, ЗендАвесте"',
древнюю, трогательную жалобу коровы, упрекающей
человека в том, что он забыл о ее благодеяниях.
Прочтем истинные, поучительные слова человека, признающего
все, чем он обязан своим помощникам, мощному
волу, верной собаке, доброй матери-земле. Земля не
бесчувственна и свято хранит свое слово земледельцу
(Зенд. II, 284).
Быть чистым, чтобы быть сильным; быть сильным,
чтобы быть плодовитым, - вот смысл этого закона,
самого человечного, самого гармоничного из завещанных
Богом земле. Поутру, прежде чем зардеется заря, когда
еще бродит тигр, человек отправляется на труд со своим
верным товарищем. Товарищ этот - собака, первобытный,
колоссальный бульдог, без которого земля была бы
в ту пору необитаемой. Это благодетельное, страшное
животное одолевало кровожадных чудовищ. Александру
Великому показали такую собаку, которая на его глазах
разорвала льва".
У человека было тогда только одно оружие: широкий
короткий меч, изображаемый на памятниках. С этим
мечом он лицом к лицу, грудь с грудью встречался со
львом и поражал его.
Стерегомый верной собакой, человек подчиняет себе
землю, засевает ее семенами, поливает свежей водой,
вспахивает бороздою и возвращается домой, довольный
тем, что среди опасности и труда исполнил закон, освящающий
его. На пороге его встречает жена, сильная,
деятельная хозяйка дома, приготовившая ему обед: мужчина
предоставляет ей кормить его, как малое дитя. Она
все знает: свойства растений, их способность восстанавливать
здоровье, подкреплять и веселить сердце. Женщина
- чародейка, царица. Она победит победителя львов.
Как свеж этот мир Древней Персии! Это - утренняя
роса; я как будто ощущаю свежесть тех сорока тысяч
подземных каналов, упоминаемых Геродотом, этих тайных
жил, освежавших изнутри землю, скрывая свежие
струи от палящих лучей солнца.
XI. ПАЛЛАДА. РАЗУМ
Ты еще не бывала, дитя мое, в музеях скульптуры. Твоя
мать находит, что там слишком холодно, и мы всегда
входим в верхний этаж Лувра, в этот теплый, живой мир
картин. Однако, летом в особенности, нижний этаж музея
может служить прекрасным местом отдыха, тишины, где
можно на свободе размышлять. Сегодня мать твоя не может
сопровождать нас; ее удерживает дома одно дело; пойдем же
вдвоем взглянуть на это тихое убежище мертвецов.
Мы не найдем здесь той классификации по школам
и нациям, как в музее живописи. Чистая школа древности
встречается здесь вперемешку с произведениями времен
упадка искусств. А между тем они не смешиваются.
Гордые, благородные, естественные фигуры истинных детей
Древней Греции царят даже над римскими императорами
и сенаторами, и настоящими владыками мира кажутся
греки. Низменные страсти, запечатленные на бюстах
империи (Агрипп, Вителлиев и др.^"), еще не видны на
лицах их предшественников; благородная ясность служит
главным атрибутом этих сынов идеала. Чело их сохранило
отблеск солнечных лучей, обливавших афинский Акрополь;
в глубоких глазницах их выражается не изнеженная
мечтательность, а пытливая мысль и мужественный разум.
Прочитав "Сравнительные жизнеописания" Плутарха,
ты ищешь здесь дорогих тебе великих мертвецов. Любопытные
и романические биографии времен упадка противны
духу древности. Они провозглашают человека героем,
царем, полубогом; а красота греческого мира именно
в том и состоит, что это - героический мир, в котором не
видно героев. Никто не герой, если все герои. Каждый
гражданин обязан достичь, телесной и умственной гимнастикой,
апогея красоты, ума, мужества и уподобиться
богам. Постоянной деятельностью, борьбой, спорами на
площади и в школе, театром, празднествами, которые
были в одно и то же время игрищами и борьбой, человек
вызывает из своей натуры все, что в ней есть прекрасного,
мощного, неутомимо создает себя по образцу Аполлона,
Геркулеса, заимствуя у одного - энергию, у другого
- изящную грацию и гармонию или уподобляясь умственными
силами Минерве Афинской^.
Ошибочно было бы думать, что все греки рождались
красавцами; но они умели сделаться ими. Сократ походил
на сатира, но мало-помалу лицо его до такой степени
преобразилось, приняв отпечаток его духовной жизни,
что вдохновило Федона"'.
Войдем в обширную залу, где стоит колоссальная
статуя Мельпомены; но прежде чем подойти к ней, остановимся
на минуту перед Палладой. Это памятник
времен Рима, но скопированный с греческой Паллады,
может быть, Фидия^. В ней тотчас узнаешь выражение
лиц Перикла, Фемистокла. Настоящее имя этой статуе
- мысль, мудрость, размышление.
Размышлять - значит рассматривать мысль объективно,
со всех сторон, видеть ее как бы в зеркале. Нужно,
чтобы она как бы раздвоилась, и мысль рассматривающая
изучала рассматриваемую, развертывала ее анализом
мысли или слова.
Высочайший гений Греции состоял не в искусстве
Улиссов и Фемистоклов, доставивших грекам славу победителей
Азии, а в изобретении методов мышления, давших
в них высших учителей грядущим поколениям.
Пророческое, поэтическое мышление Востока, столь
высокое в еврейских книгах, следовало, однако, неверным
путем, полным туманов и миражей. Оно было вредно,
потому что подчинялось бессознательному вдохновению.
Этот туманный способ мышления был заменен в Греции
искусством исследовать, прокладывать к истине верный
путь, ясный для каждого, предоставляя всякому возможность
проверять его. Человек становится таким образом
творцом собственной судьбы. Какой человек? Всякий,
не избранник, не пророк, не любимец божества. Завещав
людям рациональную науку, Афины дали им возможность
равенства.
До той минуты мысль была бессвязной. Ею руководили
слепые порывы чувства, урывками - размышление,
но не дававшее никакого плода. Оно было бессвязно,
непоследовательно, неправильно. От этого и прогресс
шел до той поры скачками, и нет никакой возможности
описать последовательный ход человечества. Нам мало
известна история Азии. Ее отрывочные летописи дают
отдельные факты, из которых невозможно сделать общих
выводов. Какие выводы можно сделать из роковой случайности,
не руководимой разумом?
Но с той минуты как разум стал наукой, методом,
с той минуты как дева Паллада произвела на свет чистый
вывод и вычисление, дела людей являются нам последовательным,
непрерывным рядом. Река течет, не останавливаясь,
от Солона до Папиниана^; от Сократа до
Декарта, от Архимеда до Ньютона.
Эта великая сила заключается в тебе, дитя мое, так же
как и в нас. Надо только развить ее. Я не требую, чтобы ты
принялась за самые абстрактные предметы, чтобы ты
переводила Ньютона, как одна знаменитая женщина прошлого
века; не требую, чтобы ты читала лекции по
математике в кругу почтительных учеников и внимательных
слушателей, подобно одной даме в Гранвиле, которую
мне довелось слышать в 1859 году. Но я желал бы для тебя,
чтобы в трудные минуты жизни ты могла находить утешение
в этих чистых, возвышенных сферах. Любовь к прекрасному
до того присуща сердцу женщины, что она могла бы
утешиться во всем сознанием, что она совершенствуется.
Чистота, благородство, возвышенность поступков и побуждений,
направленных к истине, дадут ей полное вознаграждение
за все то счастье, которого она не встретит в жизни.
Мы видели пример этому на прекрасной, молодой
девушке, на дочери Манина Эмилии^. Она была рано
поражена самыми жестокими ударами: потерей матери,
разорением отца, страшной венецианской драмой, которая
жестоко отозвалась на ней. Все это завершилось для
нее изгнанием, бедностью, невеселой жизнью северных
городов. Ужаснее всего то, что эта бедная девушка, воплощение
мученицы Италии, страдала смертельными
припадками нервной болезни.
Но несмотря на все это, она сохраняла свою мысль
свободной и возвышенной и любила самые высокие из
наук: алгебру и геометрию. Эмилия поддерживала отца
неомрачаемой ясностью своего духа. Манин всегда советовался
с ней и, даже потеряв ее, руководствовался ее
понятиями. "Я полагаю, что дочь моя одобрила бы
меня", - сказал он нам однажды, говоря о патриотическом
деле.
Есть ли различие между Богом и разумом? Такое
заключение было бы безбожным. Несомненно, что из
всех видов вечной Любви (красоты, плодородия, могущества)
разум есть самый высший. В нем гармония,
процветание, порядок. Нам представляется, что разум
нечто холодное, а между тем он - сама любовь.
Мы не вечно будем подле тебя, чтобы любить и беречь
тебя. Может быть, и тебе, как многим другим
женщинам, суждено жить в одиночестве. В таком случае
моя отеческая любовь дает тебе верную и серьезную
покровительницу, которая никогда не покинет тебя! Посвящаю
и поручаю тебя, дитя мое, афинской деве Палладе,
то есть - разуму.
XII. БЛАГОТВОРИТЕЛЬНОСТЬ
АНДРЕА ДЕЛЬ САРТЕ^
Внимательные умы, конечно, уловили двойную нить
методов, которым я следовал в трех последних главах:
методов строгих, хотя один из них, казалось, ласкал
природу и подделывался к ней, а другой противодействовал
ей. Когда девочка моя дошла до границы двух возрастов
и ощутила первые симптомы прелестной болезни,
называемой любовью, я прибег к двум лекарствам, не
с тем чтобы излечить ее, а чтобы дать иной оборот
болезни. Я слишком уважаю любовь - один из лучших
даров Божиих, чтобы отвергать ее; но я стараюсь расширить
и удовлетворить ее лучше, чем могла бы она
сама, облагородить и направить ее к самым достойным
предметам.
Читатели видели, что при наступлении кризиса (лет
в 14) или, вернее, предчувствуя его приближение, я упоII
Ж.Мишле 321
требил, так сказать, гомеопатические средства, стараясь
противодействовать болезни ее причиной. Я уравновесил
половое чувство материнским, заняв девочку маленькими
детьми.
В последующие годы я прибегнул к аллопатическому
лечению, занял ум ее новыми науками, избранным чтением.
Я заставил ее найти для себя, в разнообразии занимательных
историй и путешествий, нравственную основу, на
которой могла бы утвердиться ее жизнь: единство убеждений,
основанных на долге и вере.
Она видела Бога в природе; она видит Его в истории.
В любви она предчувствует вечную связь, соединяющую
эти два мира, которые она изучила, каждый в отдельности.
Какое живое, сладостное чувство!.. Но не создал ли
я сам этим величайшую опасность? Как бы это молодое,
влюбленное сердце, перенесенное в высшую сферу, под
сень чистоты, не закружилось в вихре страстей не менее
опасных.
Тут все зависит от матери. При первом содрогании
природы смущенное, слабое дитя бросается в материнские
объятия; там оно находит не только нежнейшие
ласки, но и мечты. Женщина обыкновенно так растрогана
в те минуты, когда дитя ее становится женщиной, что
и сама делается ребенком. Она боится за предмет своего
обожания, столь слабый, болезненный; она в эту пору
плачет, молится, становится склонной к мистицизму, который
может оказать на них вредное, расслабляющее
влияние.
Что же станется со мной? Какую пользу принесет
свежая, укрепляющая вода, которой я поливал этот
цветок, если слабая мать начнет поить его молоком,
слезами и, что всего хуже, расслабляющей жидкостью
мистицизма?
Мистические книги, где душа беседует с душой,
в опасные часы ложных сумерек, хуже всех развращающих
романов. В них ищут освящения души, а находят
одно расслабление, располагающее ко всем слабостям.
В еврейских книгах эта борьба является нам сильной,
дикой; в средневековых - лихорадочной, вредной. Нечего
уж и говорить о жалких подражаниях. Конечно, для
моей дочери, шедшей в каждом возрасте совсем иной
стезей к идее о Боге (Боге-творце, живом, сильном),
опасность менее велика, чем для других. Однако я считаю
за лучшее вооружить ее в эту минуту, защитить ее молодую
голову стальной каской девы Паллады, разгоняющей
вредные мечты. Я хочу, чтобы в ней говорила не
пустая мечтательность, а чтобы мысль ее, ясная, сознательная,
серьезно беседовала сама с собою. Размышление
привело ее к Разуму. Над пройденными ею сферами
жизни она усмотрела прозрачную сферу, где обитает
лучезарная Мысль, вся проникнутая светом. Все это показалось
ей так хорошо, так чисто, что она полюбила
чистоту.
Вот каким образом любовь преобразилась в ней любовью
же. Вот каким способом я сохранил невинность ее
души.
Всегда ли так будет? На это я не должен рассчитывать.
Но не твоя вина, дитя мое! Виновата природа,
каждый день одаряющая тебя новыми силами, новой
прелестью, обаянием. Сама чистота твоей души подвергает
тебя могущественному действию природы. Взор
и мысль твои стремятся к небу, ко всему возвышенному;
твой чистый ум, умеющий владеть собой, не уклоняется
от отвлеченностей; но несмотря на все это, нередко, среди
занятий наукой, тебя что-то волнует (что же это?). Щеки
твои вдруг зардятся, прекрасные глаза померкнут и блуждают
вокруг; поток жизни закипит в твоей юной груди.
Она женщина... Что же делать? Она устремляет из
себя чудные лучи электрического света. Так в лесах экватора
любовь горит ярким пламенем в мириадах крылатых
созданий и превращает в день темноту ночи. Наивная,
непроизвольная откровенность! Столь же наивная,
как и неопытность застенчивой девушки, уверенной, что
она умеет все скрывать. Она не знает того, что окружена
ореолом страсти и что именно тогда, когда она краснеет
и стыдится собственной красоты, она излучает вокруг
себя опьяняющее обаяние любви.
Милое дитя мое! Я не хочу, не могу оставить тебя
в этом положении. Ты сгоришь, как светильня лампы.
Тебя пожирает опасная горячка; возбудим же в тебе
другую боль, которая отвлекла бы тебя. В тебе кипит
пожирающая сила; дадим же ей пищу. Я на все готов,
лишь бы не видеть, как ты одиноко перегораешь. Прими
от меня горесть и страдание... Их подносит тебе твой
отец.
Охраняемая нашей любовью, занятая собственными
мыслями и трудом, ты не имеешь понятия о том, что
такое труд и бедствия других людей. Кроме слез ребенка,
тотчас утешенного, ты не имела случая видеть эти бедствия
и не подозреваешь, какие страдания терпят люди. Ты
была слаба, нежна; мы с матерью боялись подвергать
тебя тяжелым впечатлениям. Но теперь мы обязаны сказать
тебе все.
Я беру дочь с собой и смело веду ее в эту юдоль
плача, находящуюся под боком у нас, хотя мы о ней и не
думаем. Я раздираю завесу, не останавливаясь ни перед
физическим отвращением, ни перед ложной деликатностью.
Гляди, дочь моя, гляди! Вот она, действительность!..
Видя подобные вещи, нужно быть наделенным
необыкновенной силой отвлеченного эгоизма, чтобы одиноко
жить среди своего мечтательного, идиллического
мира и лениво плыть по реке Нежности, любуясь ее
цветущими берегами.
Она стыдится, что не знала этого; смущается, плачет.
Потом в ней вспыхивают силы, загорается божественный
огонь: дочь стыдится, что плачет, а не действует. С этой
минуты она не дает нам покоя. Все силы ее любви, весь
жар ее крови, направленные к благотворительности, проявляются
в ней деятельностью, нетерпением, сожалением,
что она не может сделать больше. Как ее теперь
успокоить? Это дело матери; она должна руководить ею,
иначе слепой порыв может подвергнуть дочь неизвестным
опасностям.
Эта восторженная благотворительность, прекрасная
страсть девушек, стремящихся любить, никогда не была
описана, но была однажды изображена на полотне.
Итальянский изгнанник, тронутый французской благотворительностью,
оставил нам в благодарность неоцененный
дар, прелестнейшую, по моему мнению, изо всех
картин Луврского музея. Возможно ли оставлять такую
божественную вещь среди этих пошлых произведений!
И как ее испортили! Варвары! Безбожники! Из-за вашего
равнодушия это диво искусства почти стерлось с полотна.
Но оно живо сохранилось в моей памяти и останется
до конца моей жизни.
Привожу, безо всяких изменений, заметку, наскоро
набросанную мной 21 мая нынешнего года, когда я в первый
раз увидел эту картину:
"Необычайно смелое произведение. Ни приличия, ни
условий. Тут чувствуется страдшая эпоха итальянской
катастрофы. Нужно умереть несколько раз, чтобы рассказать
или написать подобную вещь.
Несмотря на прекрасную, полную молока грудь, это
- дева, а не женщина. Женщина более робка. Эта никем
не была подчинена: в ней нет ничего вкрадчивого, виляющего.
У нее нет ни страха, ни сомнения. Вот голодные
дети... Этого достаточно... Она их кормит.
Нужно сказать, что в те времена один человек, перешедший
Альпы, встретил огромное скопление детей,
у которых умерли родители. Они ползли по земле за
какой-то старухой.
Перед этой ужасной нищетой и грязью другая стушевалась
бы, залилась бы слезами и поспешила бы уйти.
А эта молодая героиня не чувствует ни страха, ни отвращения.
Она подбирает детей и подносит их к своей груди.
Один лежит у ее ног, исхудалый, с обозначившимися
ребрами. Он совершенно истощен и заснул, упав на камень.
Ей не хватает рук и она берет по два ребенка
в каждую. Один лежит у ее пышной груди, полной молока.
Ребенок наслаждается (он так долго голодал!), жадно
припав к соску.
Как охотно, как великодушно отдает она ему свое
молоко! Одна наивная черта ясно свидетельствует, с какою
прелестной торопливостью она поднесла к своей груди
этого голодного малютку; сразу видно, что это не кормилица.
Она прижала ребенка, как он ей попался, ухватив его
снизу левой рукой и не думая о приличиях. Но кто решился
бы осмеять это? Осмеять святую женщину за то, что она,
помня только о деле милосердия, надела набок свой чепец.
Другой ребенок, которого она держит у закрытой
правой груди, с нетерпением ожидает своей очереди. Он
больше, сильнее первого, имеет приличный вид; он прикрыт
поясом, и пола его не видно; у него боязливый,
льстивый взгляд маленького нищего; из суженного рта
и стиснутых зубов как будто слышится крикливая просьба.
В руках малыша, кажется, несколько ягод винограда;
он спешит заглушить эту кислоту сладким молоком.
Скоро наступит и его очередь; первый так насосался, что
раздулся, как пиявка.
Подле женщины, на земле, стоит жаровня с красным
углем; но что это за тепло в сравнении с теплотой ее
сердца!
Оно горит в ней, но она спокойна и тверда. Она делает
свое дело, и ее ожидает венец небесной славы".
XIII. ОТКРЫТИЕ ГЕРОИЗМА ДУШИ
Фрёбель высказывает хорошую мысль, излагая свой
метод воспитания. Он требует, чтобы при детях, помимо
наставницы, находилась прелестная девушка, украшенная
всеми достоинствами, именно такая, о какой мечтает
мужчина... Как мы будем благодарны детям!
Он требует, чтобы молодая девушка постоянно посещала
школы, помогала наставнице, брала с нее пример.
Последняя должна быть старательна, добра, умна, бесконечно
терпелива, что возможно только при любви к детям.
Молодые девушки, ее помощницы, сделаются такими
же; в них разовьется любовь к детям, материнский
инстинкт. Нужно ли для этого, чтобы они были совершенством?
Они достигнут его, имея такую цель... Счастливы
дети, которые окажутся в таких нежных руках! Но
во сколько раз счастливее будет тот избранник, любовник,
который получит от них высший из даров неба!
Того же мнения и г-жа Неккер. Она считает, что
сближение с детьми лучше всего подготовляет девушку
к брачной жизни.
Сколько могут дать молодой девушке эти бледные
малютки, которые сами ничего не имеют! Начиная с того,
что они дадут ей знание жизни, действительности,
людских бедствий, покажут ей мир, каков он есть, они
укрепят ее характер, отучат ее от ненужной щепетильности.
Она не будет походить на тех жеманниц, неженок,
недотрог, которых встречаешь теперь на каждом шагу.
Она сделается сильной, ловкой, познает достоинство человечества
и святую любовь к нему и будет спокойно
и охотно исполнять обычные дела, кормить, умывать,
одевать и раздевать эти невинные создания.
Девушка с серьезным характером, освоившаяся таким
образом и с идеалом науки, и с материальной стороной
жизни, выработает твердый характер и здравый взгляд на
вещи. Она будет оценивать мужчину не по его желтым
перчаткам, лошадям и экипажам, а по его поступкам, уму
и доброте. Она полюбит осмотрительно, не увлекаясь
наружностью, а всмотревшись вглубь, узнав дела и побуждения.
Представьте себе, что в школу приходит молодой
человек и застает девушку, вместе с ее матерью, за исполнением
святых обязанностей. Дети, смущенные появлением
красивого господина, жмутся вокруг нее, позади ее
стула, около ее колен, прячутся даже в ее платье и,
ободрившись, выглядывают из-за нее, показывая свои
прелестные головки. Удивленная и улыбающаяся, она
слегка краснеет, но не думайте, что и она побежит прятаться
за свою мать. Нет, она сама мать; она думает, как
бы ободрить детей, а до посетителя ей нет дела. Он сам
смущается; ему хочется броситься на колени, расцеловать
у них руки. Но он не смеет подойти к девушке; он идет
к матери: "Какая милая сцена, как я уважаю вас!.."
Он обращается к молодой девушке: "Как я завидую
тому, кто может помогать вам!.. Не могу ли я иметь это
счастье?"
Она уже совершенно спокойно отвечает ему: "Нет
ничего проще... Эти дети большей частью сироты; найдите
добрых людей, которые бы приняли вот этого ребенка.
Ему пять лет. Я никак не могу утешить его. Ему
нужна мать, но такая, чтобы вполне была ею. Я тут
ничего не могу; я слишком молода, далеко не того возраста,
в каком была его покойная мать..."
Много есть светских людей, способных на минуту
расчувствоваться от такой сцены, художественно восхититься
грацией позы и экспрессией молодой девицы. Но
немного таких, которые бы вынесли из подобного зрелища
полезное и прочное впечатление, с искренним желанием
способствовать такому делу. Жизнь так разнообразна,
так быстро бежит, что тотчас же уносит их далеко! Разве
только кто-нибудь из них скажет в тот вечер: "Я видел
сегодня прелестную сцену... М-11е*** совершенно как на
картине Андреа дель Сарте. Ничего не может быть милее!.."
Но она хорошо знает цену этим поклонникам и их
минутному увлечению и тем теснее замыкается в круг
своей семьи и не желает выходить из него. Каждый раз,
как ей случается выходить в свет, она еще больше ценит
тепло родного гнезда.
Не велико это гнездышко! А между тем как полна
жизнь в этой гармоничной среде, между нежной матерью,
облагораживающей своим любящим сердцем самые обыденные
занятия, и серьезным отцом, у которого так часто
прорывается сдержанное чувство. Девушка откликается
на эти невольные порывы нежности; ее трогает постоянное
желание каждый день учить ее чему-нибудь полезному
и высокому.
Она женщина; ее радует, что она нашла мужчину.
Прежде она не знала своего отца; по крайней мере так
хорошо, как теперь. Она видела его каждый день, слушала
его наставления, передаваемые в сильных, коротких
словах. Но она не знала в нем лучшего, скрытого. Каждый
из нас формируется силой обстоятельств, окружающих
условий, воспитания, требований ремесла. Многим
приходится жертвовать: положением, семейными обязанностями,
так что сущность человека иногда гораздо выше
и лучше того, чем он кажется, совершенно подавляется
в глубине его души. Иногда среди монотонности обыденной
жизни смутная грусть дает чувствовать присутствие
этого другого, лучшего я. Как отрадно в таком случае
встретить молодую душу, которой еще неизвестна мирская
суета и которая взывает к этим сдержанным в нас
силам, к этой скрытой поэзии, зовет нас к себе на помощь
и, прячась от света в своей семье, с доверием обращается
к отцу: "Говори... Я поверю одному тебе..."
Это самая лучшая, самая отрадная минута в жизни
отца. Дочь его послушна, как дитя, но она уже женщина;
она горячо, жадно воспринимает новые впечатления. Как
живо понимает она все прекрасное и высокое! Он сам
едва узнает ее. "Неужели это та самая девочка, - говорит
он, - что была мне по колено и просилась на руки?"
Он тронут... Заговори он в эту минуту, - я убежден,
что он будет красноречив.
Будем наслаждаться этими счастливыми часами, задушевными
беседами. Вот отец с дочерью прогуливаются
по тенистой аллее, окружающей маленький сад. Они идут
твердым, скорым шагом, слишком скорым для июльской
жары; но их увлекает живое биение сердца, быстрый
полет мысли. Дочь, зная вкус своего отца, воткнула
в свои черные волосы несколько колосьев, васильков.
Послушаем. Предмет разговора серьезный: о справедливости,
о праве.
Молодая девушка давно уже имеет о них представление;
она рано выучилась понимать в истории единодушие
народов в понятии о справедливости. Отец объяснил ей
римское право. Но тут дело не в истории, не в науке,
а в самой жизни. Он желает, чтобы в неизбежном кризисе,
в наступающей любви (может быть, страстной, слепой)
она могла руководствоваться справедливостью
и рассудком. В сущности, женщина - наш судья; если
она несправедлива и прихотлива, ее прелести и обаяние
становятся нашим несчастьем. Завтра этой прелестной
девушке, может быть, предстоит стать судьей. Одним
простым, скромным замечанием, сказанным вполголоса
своей матери, она заставит плакать того, кто отроду не
плакал, а иного, может быть, и убьет.
Но девушка так хорошо подготовлена примером своей
матери, наставлениями отца и той разумной атмосферой,
в которой она жила, что менее всего склонна к капризам
своего пола. Впрочем, о женщине вообще можно сказать
то, что сказал Прудон: "Она - наказание праведника".
Скажите ей, в самом деле, когда она полюбит: "Вы,
конечно, избрали его, найдя, что он достойнее других. Вы
открыли в нем что-нибудь хорошее, возвышенное".
Она наивно ответит вам: "Я избрала его, потому что
он мне понравился".
То же самое у нее и в религии. Она представляет себе
Бога по собственной мерке, Бога причудливого, пристрастного,
который хранит того, кто ему нравится. Любовь
кажется ей более свободным чувством, когда предмет
недостоин ее, когда он не имеет, чем заставить
любить себя. По женскому учению, Бог сказал бы: "Я
люблю тебя, потому что ты не стоишь этого, потому что
ты грешник; тебя не за что любить, но мне приятно
прощать".
Как я благодарен отцу за то, что он учит ее праву! Тем
самым он учит ее истинной любви. Благодарю его от
имени всех влюбленных сердец, которые вскоре будут
поражены ею, будут ожидать приговора из ее уст. Да
будет им известно, что при таком воспитании она достанется
только самому достойному из них - тому, кто
предъявит полезные, сильные дела, в которых отец научил
ее видеть высшую красоту, то есть героическую справедливость.
Что же такое эта справедливость? Это право свыше
всякого права, которое кажется даже неправым; это несправедливость
Деция, решившего, что справедливо, чтобы
достойнейший умер за всех; это высшая тайна самопожертвования.
Отец никогда еще не говорил ей о своем времени,
о великом девятнадцатом веке, величайшем по открытиям
и в то же время самом богатом случаями героического
самоотвержения. Теперь он открывает ей высокую, кровавую
сторону мира, в котором она жила, не зная о ней.
Он рассказал ей золотую легенду, рассказал о мучениках,
о мертвых, о живых. Какой великий день для молодого
сердца! Какое превращение в нем! Как сияет эта юная
дева! Кто не примет ее за образ будущего?
Нет! Она женщина. Она бледнеет и не может удержать
слезы... Из глаз ее катится восточная жемчужина.
Вот вам награда, герои. Вы сами сказали, умирая за
родину: "Нас оплачут девы".
Но довольно, довольно на сегодня. К ним кто-то тихо
подходит и, кротко улыбаясь, прерывает их. Как отрадно
матери видеть этот тесный союз между отцом и дочерью!
Она глядит на них, благословляет их и думает: "Бедная
малютка! Вот ее первая любовь!"
Но захочет ли она любить еще кого-нибудь? Отец
получил над ней огромную власть: это учитель, пророк,
открывший героизм ее молодому, героическому сердцу,
проникший в самые тайники его. Тот, кто так говорит
о героях, должен и сам быть им. Таким он и кажется
прильнувшему к нему ребенку. Отец хочет создать для
своей дочери идеал, а она видит этот идеал в нем.
Известна восторженная любовь г-жи де Сталь к отцу;
страстная, увлекающаяся, красноречивая, восхитительная
девушка ставила его выше, чем он был. Он показался ей
великим, и она сделала его таким, или по крайней мере
способствовала этому. Неккер^, вообще человек обыкновенный,
но смелый, молодой, в торжественный час как
будто преобразился и возвысился до высокой идеи 1789
года, до стремления к равенству. Он мог потом измениться,
мог понизиться; и она тоже, под его влиянием; все равно, на
минуту сбывшаяся мечта дочери отозвалась во всем мире.
В эту пору связь между отцом и дочерью так сильна,
что всякая другая кажется слабой, неудовлетворяющей.
Я встречал и других девушек, менее известных, чем г-жа
де Сталь, но не менее талантливых, у которых эта привязанность
к отцу закрыла сердце для всякой другой привязанности.
Чистота, тонкость чувства, сладость сближения
никогда ни в чем не нашли себе подобия. У одной отец
был слеп, и она была его светом; он видел ее глазами; она
любила его сердцем. Для нее не существовало иного
мира, кроме ее отца. Она уверяла его, что согласилась бы
жить с ним где-нибудь у полюса, в самой необитаемой
пустыне. "Не говори мне о разводе, - повторяла она,
- который называют супружеством".
Однако на нас лежит обязанность предупредить девушку
о ее неизбежном предназначении. Увы! Этот чистый,
нежный союз с отцом может быть только временным;
природа возьмет свое.
Трудная операция - разделить эти два сердца, умерить
порыв детской природы, убедить ум девушки.
"Дитя мое, в твоем прекрасном возрасте полнота
твоих жизненных сил живит все окружающее; но не надо
забывать и о смерти.
Как ни бессмертна наша любовь к тебе, моя и твоей
матери, но мы скоро покинем тебя... Что же было бы,
если бы, любя меня слишком горячо, ты в этом браке со
мной нашла бы только ранний траур?..
Наше нравственное сближение, глубокое счастье, которое
я испытывал, передавая тебе все, что делает великим
человека, слишком увлекли мое сердце, а в то же
время и твое, дитя мое. В твоей детской иллюзии, свежей,
молодой, как вечная молодость описанных мною героев,
я явился перед тобой твердым, сильным, мудрым, одаренным,
как ты говоришь, прелестью осени. Но все это
не то, что предназначено тебе Богом. Тебе нужно начало,
а не конец. Тебе нужны едкие, сильные соки тех, кому еще
многое предстоит сделать, в ком еще года будут многое
перерабатывать, улучшать. Их настоящие недостатки,
может быть, задатки будущих достоинств. Твоя собственная
кротость, разумеется, привязывает тебя к кроткому
отцу... Но я молю, прошу для тебя у Бога энергичного
мужа.
Теперь ты еще только начало женщины; тебя ждет
иное предназначение, иные обязанности. Жена, мать, умная
подруга, всеобщая утешительница создана на радость
и на спасение многих.
Мужайся же, дочь моя, и будь весела, как твердые
люди, идущие на исполнение своего долга. Как мне ни
больно, но я горжусь, открывая тебе эти законы жизни...
Найдем ли мы тебе такого мужа, какого желаем?
Этого я не знаю. Но как бы то ни было, ты будешь
любима (и это - лучшая любовь), ты будешь матерью
для всех. Все признают в тебе посланницу Провидения".
Часть вторая
ЗАМУЖНЯЯ ЖЕНЩИНА
1. КАКАЯ ЖЕНЩИНА СИЛЬНЕЕ ЛЮБИТ?
ЖЕНЩИНА ДРУГОЙ РАСЫ?
Прежде чем мы продолжим историю молодой девушки,
бросим общий взгляд на супружество, на физиологические
особенности рас и на смешение их.
Любовь есть всеобщий медиатор и обновитель человеческих
рас. Любовь - это мир, согласие, союз. Это
великий миротворец. Для нее не существует ни политических
распрей, ни противоположных интересов. Она
сглаживает, или преодолевает их, или же, смеясь, обходит.
Различие и есть главная причина любви; противоположность
привлекает; неизвестность составляет прелесть,
тайну, в которую стремятся проникнуть; несходство, которое,
кажется, должно отталкивать, усиливает желание.
Все, кто был в Берне, помнят портрет могучей Магдалены
Нагели, в грубых замшевых перчатках, этой сильной
женщины и плодовитой матери, которая была любима
за ее силу. Дочь бернского патриция, она стирала
у фонтана домашнее белье со своими служанками. В это
время проезжал мимо молодой человек из знатной семьи,
враждебной дому Магдалены той враждой, какую питали
друг к другу Монтекки и Капулетти. Увидев красивую
девушку, выжимавшую белье сильной рукой, молодой
человек остановился. Он понял, что дети этой женщины
будут сильны, как медведи, и тотчас пошел в дом своего
врага, с тем чтобы примириться с ним и просить у него
руки его дочери, не надеясь найти другой такой же.
Самые энергичные расы вышли от смешения противоположных
элементов (по-видимому, противоположных?):
так от смешения негритянки с белым рождается
мулат, отличающийся необыкновенной силой; или, напротив,
из одинаковых элементов: например, персы, греки
и др., женившиеся на ближайших родственницах. Так же
укрепляют беговых лошадей; сочетая их с сестрами, развивают
в них сильные соки.
В первом случае сила есть следствие сильного притяжения
между различными элементами. Негритянка обожает
белого.
Во втором сила проистекает из полной гармонии одинаковых
субъектов и с каждым поколением возрастает.
Породы, называемые низшими, кажутся такими только
потому, что им необходимы условия, противоположные
нашей. Первая их потребность - любовь. Как они
трогательны в этом отношении и как они достойны взаимности
со стороны более любимых рас, которые черпают
в них физическое возрождение и обновление!
Река жаждет облаков, степь - реки, черная женщина
- белого мужчины. Негритянка - самая страстная и самая
плодовитая из женщин, и причина этому не только
в свежести ее крови, но, надо сознаться, и в ее любящем
сердце. Она самая нежная, самая добрая (спросите у путешественников,
которым она часто спасает жизнь).
Я приписываю плодовитость этой женщины ее нежности,
ее бесконечной доброте.
Африка - женщина. Ее расы - женские, справедливо
замечает Густав Нахтигаль"'. Африка явилась нам в лице
красной, египетской расы: это царство Изиды" (Озирис
играет второстепенную роль). Многими племенами
Центральной Африки управляют женщины. Они умны,
добры и кротки. Мы видим это на Гаити, где они импровизируют
на празднествах прелестные песенки и делают
в уме, при коммерческих сделках, весьма сложные
вычисления.
Я был счастлив, узнав, что на Гаити, благодаря свободе,
благосостоянию, умственному развитию, негритянка
исчезает, даже без смешения, и является черная женщина
с тонким носом, тонкими губами; даже волосы изменяют
свое свойство.
Негр африканских берегов обязан (так же, как и гиппопотам)
своими грубыми, вспухшими чертами действию
знойного климата, где временами льются потоки теплых
дождей. Потопы засоряют долины разным хламом и обломками,
которые потом гниют. Все это набухает, приходит
в брожение, вздымается, как тесто в печи. Ничего
подобного нет в сухом климате Центральной Африки.
Анархия как следствие мелких войн и торговля неграми
опустошают африканские берега; немало способствуют
этому и беспорядки, которые сохраняются в американских
колониях.
Черная женщина, несмотря на грубые черты лица,
поражает красотой тела. Оно отличается особенной свежестью,
какой не имела греческая красота, выработанная
гимнастикой и всегда несколько мужественная. Негритянка
могла бы затмить не только отвратительного
Гермафродита", но даже мускулистую красоту нагнувшейся
Венеры (в Тюильрийском саду). Черная женщина
несравненно женственнее греческой; она свежа и кровью,
и сердцем, и телом; она по-детски кротка и покорна
и, не считая себя красивой, делает все, чтобы казаться
менее некрасивой. Послушанию ее нет границ. Она считает
себя дурной и не успокаивается сознанием совершенства
своих форм, восхищающих морбидеццей* и эластичной
свежестью. Она кладет к вашим ногам то,
чему вы стали бы поклоняться. Она трепещет, молит
о пощаде и бесконечно благодарна за наслаждение, которое
вы ей даете!.. Она любит, и эта любовь выражается
вся в ее страстном порыве.
Любите ее, и она все сделает, всему выучится. В этой
расе прежде всего следует воспитать женщину; потом она
воспитает силой любви мужчину и ребенка. Разумеется,
это воспитание должно быть совершенно противоположно
нашему. Развейте в ней прежде всего то, чем она так
богата: чувство ритма (танцы, музыка и пр.); затем,
посредством рисунка, приведите ее к искусствам. Она
будет обожать природу, когда вы расскажете о ней. Узнав,
что такое земля, негритянка (прекрасная, любящая
женщина) влюбится в нее и энергичнее, нежели можно бы
ожидать, будет стараться сочетать с нею человека. У Африки
была только красная Изида; у Америки будет Изида
черная, гений-женщина, оплодотворяющая природу
и возрождающая истощенные племена.
Свойство черной крови таково, что, куда бы она ни
попала, все расцветает. Старость исчезает; является свежая,
могучая энергия; это - источник молодости. В Южной
Америке и в других странах страдают благородные
расы, которые ослабели, истощились, погибают; отчего
же это, когда подле них такой источник жизни? Испанские
республиканцы, эта кровная знать, обращались с невольниками
лучше других плантаторов; одни из первых
*Морбидецца — итальянское слово, означающее телесную нежность,
особенно женщин и детей.
они уничтожили рабство. Взамен Африка может дать им
жизненные соки. Надо противопоставить сильное поколение
мулатов смешанному потоку наций, стремящемуся
под ложное знамя Соединенных Штатов. Этот отвергаемый
север, переселяющийся, кочевой, хищный, не принесет
ничего, кроме бесплодия и насилия.
Мы любим Соединенные Штаты; жаль, что они не
оправдывают наших надежд. Что пользы в их завоеваниях,
если смешение с иностранцами, рабство, алкоголь,
деньги уничтожают то, что составляло их жизнь, душу?
Не деньги, а любовь возрождает человека, вдохновляет
его, развивает способности.
Взгляните на африканскую расу; как много в ней
веселости, доброты, любви! Со дня своего возрождения, при
первом соприкосновении любви с белой расой, она развила
в последней силы; дала ей неистощимый источник жизни,
создала в ней не человека, а стихию, как неугасаемые вулканы
или как многоводные реки Америки. Она до сих пор остается
и самым могучим механиком, и самым живым драматургом,
какой только являлся нам со времен Шекспира.
Черная раса открывает нам неведомый источник красоты,
Надо признаться, что красная роза, которой прежде
только и любовались, весьма разнообразна. Посредством
смешения мы получили разные тона других сортов: чайные
розы, еще более нежные тона с примесью легкой синевы.
Художник Прюдон не написал ничего лучше цветной
женщины - картины, находящейся в Луврской галерее.
Она как тайна. Красота ее как будто подернута туманом.
Ее прекрасные глаза глубоки и полны обещаний. Зрителю
представляется, что эта ночь оттенена желаниями.
Страстная, с глубоким смыслом картина! Но я видел
лучше, тоном светлее. Прошлой зимой я посетил одного
гаитянина, человека известного в литературе и в делах; за
отсутствием хозяина меня приняла его дочь, скромная
молодая девушка поразительной красоты. Прелестный
лиловатый оттенок ее колорита придавал ему какую-то
таинственность. Девушка вспыхнула румянцем, и блеск ее
глаз ослепил.
Тысяча благословений на черную Францию! Я называю
так Гаити за то, что этот добрый народ любит тех,
от кого так пострадали его предки. Желаю всех благ
этому юному государству. Будем хранить его, во искупление
прошлого! Пусть на свободе развивается гений
великой расы, столь жестоко оклеветанной, от которой
Гаити остался единственным представителем. Он служит
в то же время представителем и гения женщины. Пусть
эти умные, добрые женщины образовывают молодую
страну, устраивают в ней школы. Они такие нежные
матери, что, без сомнения, сделаются превосходными
наставницами. Первым учреждением Гаити должна бы
быть школа для образования хороших наставниц (преимущественно,
по методу Фрёбеля).
Как была любима Франция! Как жаль мне того привета
дружбы и любви, который мы находили у племен
Северной Америки, у этой гордой, благородной расы.
Мы можем хвалиться тем, что эти люди, с дальновидностью
охотника, предпочли нас для своих дочерей, поняв,
что француз - превосходнейший самец. Как солдат, он
повсюду уживается; а как любовник, он повсюду создает.
Англичанин и немец хотя и кажутся крепкими, но
менее сильны и плодовиты, нежели француз. С иностранкой
они бессильны. Если их не сопровождает в путешествии
англичанка, немка, то их раса прекращается. В Индии
не останется вскоре и следа англичан, как не осталось
у нас следа франков времен Хлодвига^, ломбардов
- в Ломбардии.
Любовь к нам негритянки естественна; удивительнее
любовь краснокожей американской индианки. Последняя
серьезна, горда, мрачна. Легкомысленная веселость
француза должна отталкивать ее. Сивилловские свойства
такой женщины, по-видимому, не ладят с нашими удалыми
танцорами, которые плясали под парижские напевы
даже в степи, при восьмимесячной зиме. Но видя их
храбрость, воздержание, доброту, любезность и услужливость,
видя, как они дружат с мрачными туземными
воинами, краснокожие женщины примирились с ними.
Если они и отвечали иногда отказом дерзким ветреникам,
злоупотреблявшим уединением, то отказ этот делался
в мягких выражениях, не имевших ничего обидного.
Всем известен ответ молодой девушки, уже связанной
с другим: "Мой друг заслоняет тебя в моих глазах".
Они любили французов, как любят сестры, матери
слишком резвых детей, от которых они иногда страдают.
От этой любви остались метисы, франко-индейцы,
рассеянные, малочисленные; со временем они совсем исчезнут.
Эта прекрасная раса погибает. Что останется от
нее через сто лет? Может быть, бюст Прео".
Грустный образ (о, какой грустный!), инстинктивно,
бессознательно схваченный этим гениальным художником
могил и увековечивший бедную, благородную женщину
этих рас, так карикатурно изображенных Шатобрианом.
Лет десять тому назад какой-то американский спекулянт
вздумал выставить в Европе многочисленную семью
из племени иовай. Мужчины были великолепны
в своих ожерельях из медвежьих костей, свидетельствовавших
об их подвигах; они отличались гордой, царственной
красотой. Они были очень сильны, но не
с крепкими мускулами, как у боксеров или у кузнецов;
руки их, напротив, были красивы, как у женщин. Между
ними был десятилетний мальчик, напоминавший совершенством
форм египетскую статую, но страшно серьезный.
Глядя на него, невольно думалось: "Это сын
героя".
Эти люди, выставленные на эстраде, подобно обезьянам,
утешались, по-видимому, своим глубоким презрением
к блестящей толпе фрайтов, которая лорнировала их,
суетилась, болтала, жестикулировала, представляя из себя
толпу европейских обезьян.
Самым грустным существом в этой группе была женщина,
жена славного воина Волка и мать ребенка. Много
она настрадалась на родине, но еще более страдала теперь.
Она зачахла и умерла. Что дала Франция одной из
этих несчастных женщин, - увы! одной из последних,
- которые так любили Францию? Ничего, кроме гроба,
где сохранилось пламя этого потухшего гения.
Древность (даже еврейская) не имела, не знала и не
мыслила ничего столь мрачного. Вы сознаете, что это
высшее существо, которое не только перенесло все несчастья,
всевозможные страдания, но было лишено даже
законного продления своей расы. Страшное, подавленное
страдание американского мира! Находясь в постоянной
войне (охоте на медведя и на человека), он никогда не мог
заявить себя вполне. Потом его сдавила страшная сила
прозаической Европы с ружьями, алкоголем, всевозможными
орудиями уничтожения и войны.
И вот перед лицом всего этого стоит женщина, как
грустный, мрачный сфинкс... А между тем какое женственное,
материнское сердце бьется под этой мрачностью!
Она, не задумываясь, вырезала бы в долгие зимние голодные
дни кусок собственного мяса, чтобы накормить
своих детей. Чтобы спасти их, она охотно предала бы
себя на сожжение вражеским племенам. Какую неизмеримую
любовь нашел бы в ней герой, которого бы она
избрала!
Глядя на нее, угадываешь всю скрытую в ней тайну
гордости, молчания. Ее жизнь была нема, как и ее смерть.
Никакие пытки, ни Даже любовь не вырвали бы у нее ни
одного вздоха. Она не утратила дара слова. Она говорит,
как говорила, поразительным выражением того загадочного,
странного мира, который носит внутри себя.
Странного, но такого высокого в области духа.
II. КАКАЯ ЖЕНЩИНА СИЛЬНЕЕ ЛЮБИТ?
ЖЕНЩИНА ОДНОЙ РАСЫ?
У любви есть свои планы. Цель любви - слить
воедино все расы. Таким образом все люди, от Китая до
Ирландии, от Северного до Южного полюса, были бы
между собой братьями, зятьями, племянниками. Известно
шотландское родство: например, шесть тысяч Кэмпбеллов"'
- все двоюродные братья. То же было бы и для
всего человечества. Мы все составили бы один клан.
Прекрасная мечта! Но не следует увлекаться ею. Мне
кажется, если бы из такого единства, где смешалась бы
кровь всех рас, получилась гармония, то она дала бы
в результате неопределенный, бесцветный элемент, который
утратил бы множество ярких свойств. Такая победа
была бы пагубна для самой любви.
Нам необходимо серьезное сочинение о смешении человеческих
рас. Это смешение может иметь и вредные
стороны. Совершаясь стихийно, оно портит расы. Удача
возможна между расами, которые кажутся противоположными
только при поверхностном взгляде. Между негром
и белым не существует важных анатомических различий.
Метисы сильны и долговечны. Напротив, между
французом и англичанином, по-видимому родственными
народами, существует в самом скелете огромная разница.
Поэтому плоды их смешения недолговечны, - они или
карлики, или представляют в общем явное уродство.
От смешения француза с немкой результаты разнообразны.
Он находит большую прелесть в этом браке.
Сухощавый, пылкий, страстный, француз наслаждается
контрастом этой нравственной прелести. Музыка, любовь
к природе, наивность делают его жизнь очень приятной,
хотя несколько монотонной. Ребенок (если он бывает)
не всегда живет. Обыкновенно он очень мил, но слаб
и редко наследует отцовскую пылкость. Это ни француз,
ни немец, а европеец.
Я спросил однажды человека, искусного в дрессировке
птиц, которые у него читали и считали, не посредством
ли смешения пород он выводит таких искусников, не
метисы ли они? "Напротив, - ответил он, - они самые
чистокровные, без малейшей примеси".
Это навело меня на размышления о нынешней склонности
к смешению и о не совсем верном понятии, будто
метисы, соединяя в себе свойства двух простых элементов,
бывают совершеннее.
Из числа известных мне великих французских писателей
лишь трое метисы. Шестеро - чистые французы.
И даже эти трое метисов иностранцы не по отцам, а по
дедам и имеют три четверти французской крови.
Замечательно, - хотя с первого взгляда это покажется
парадоксом, - что нам легче узнать женщину самой
отдаленной от нас расы, чем европеянку, в особенности
француженку.
Если я женюсь на восточной женщине, то знаю заранее,
что выйдет из моего брака. Об азиатской женщине
можно сделать приблизительное заключение по другим
народам (расам, племенам). Даже в Европе, если жениться
на немке, взять ее к себе, пересадить, так сказать, ее на
свою почву, то можно поручиться за счастливую жизнь.
Французский ум сумеет расположить все шансы в свою
пользу.
Но в тех расах, где сильно развита личность, женщину
не так легко узнать. Говорят, что черкешенка сама желает
быть проданной, уверенная, что, куда бы ни забросила ее
судьба, она везде будет царицей, а господин - ее рабом.
Почти то же самое можно сказать о польке, венгерке,
француженке - этих европейских женщинах, передовых
по силе и энергии. Они обладают мужским умом и чаще
женятся на своих мужьях, чем выходят за них замуж.
Итак, нужно прежде узнать их, изучить характер, убедиться,
что они вполне женщины.
Из всех европейских народов нигде личность не выделяется
так рельефно, как у французов. Следовательно,
тем труднее изучить ее - так она разнообразна. В особенности
это касается девушек. Мужчины более консервативны:
на них накладывают отпечаток служба, централизация
и почти одинаковое воспитание.
Между двумя француженками уже есть громадная
разница; есть она и между француженкой-девушкой и замужней
женщиной. И так выбор между ними нелегок,
а предвидеть будущее еще труднее. Но зато если они
отдаются и любят постоянно, то влияние мужчины над
ними сильнее, чем над всякой другой европейской женщиной.
Англичанка, например, превосходная жена; она повинуется
материально, но никогда не переменится и всегда
немного упряма. Добрая и кроткая немка рада принадлежать
вам, рада принять ваши убеждения; но она
нежна, мечтательна, и вы теряете ее против ее собственной
воли. Француженка действует иначе, и когда она
сильно проникнется вашими убеждениями и мыслями, то
взамен этого отдает вам всю прелесть, все обаяние своего
женского сердца.
Однажды, после двадцатилетней разлуки, я встретился
с французом, поселившимся за границей. Узнав, что он
женат, я шутя спросил у него, кого он выбрал? Роскошную
английскую розу или бледнолицую немецкую красавицу?
Он отвечал мне серьезно и с некоторой живостью:
"Да, они прекрасны, гораздо красивее наших женщин.
Я сравниваю их с теми великолепными фруктами, которые
садовники умеют доводить до совершенства, например
великолепную ананасную землянику. Ягоды сочны,
вкусны; недостает только запаха. Я предпочел француженку
да еще с юга, потому что она-то и есть лесная,
душистая земляника".
Справедливо или нет это поэтическое сравнение молодого
супруга, но верно то, что личность француженки
сильна в добре и зле. Поэтому браки во Франции должны
бы устраиваться весьма осмотрительно, после глубокого
изучения. А между тем нигде в целой Европе не женятся
так поспешно, как во Франции.
Поспешность эта вытекает не столько из материальных
расчетов, которые заставляют спешить со свадьбой,
как только дело слажено, сколько из величайшего
порока нашей нации - нетерпения. Мы любим все
делать наскоро.
И кажется, это зло все усиливается. По мере того как
мы становимся серьезнее в делах общественных, мы
с большей опрометчивостью действуем в делах сердечных.
Язык наш утратил много нежных и мелодичных
слов, выражавших степень и оттенки любви. Теперь мы
выражаемся сухо и кратко. Сердце наше не изменилось;
но народ наш, сдавленный революциями, войнами, силой
обстоятельств, привык во всем видеть внезапность, действовать
силой. Даже брак Ромула" с похищением не
слишком бы понравился французам; им нужны рацеи",
это почти то же, что насилие посредством контракта.
Жертвы этого насилия иногда плачут, но не всегда. В наше
лотерейное время (во всем ведь лотереи: в биржевых
операциях, войне, удовольствиях, благотворительности)
им неудивительно, что их тоже разыгрывают в лотерею.
И очень часто на другой же день после заключения
подобного брака пред вами, точно от взрыва незамеченной
батареи, предстает картина страшного несчастья; вы
видите себя погибшим, осмеянным, вы поражены в самое
сердце.
В физиологическом отношении такие браки производят
недоносков, уродов, которые или сами скоро умирают,
или убивают здоровье, а иногда и жизнь матери.
В нравственном отношении еще хуже: отец, отдавая свою
дочь при подобных обстоятельствах, знает, что она скоро
найдет себе утешение. Брак при таких условиях узаконивает,
делает неизбежным и прелюбодеяние, и развод;
а если нет, то супругам предстоит бесконечно длинная
и скучная жизнь и вместо жарких объятий на супружеском
ложе - холод, способный заморозить ртуть.
Наши крестьяне в старину крепко держались обычая
жениться на своих родственницах потому, что хорошо
знали их. В средние века они боролись с духовенством,
запрещавшим им вступать в брак с двоюродными сестрами.
Это запрещение, прежде простиравшееся до седьмого
колена, потом до четвертого, ныне не существует;
можно беспрепятственно жениться на двоюродных сестрах,
племянницах, свояченицах. Что же вышло из этого?
Теперь, когда женитьба на родственнице не представляет
затруднений, почти никто не женится таким образом.
Казуисты, умеющие во всем извратить здравый
смысл, выражают свое мнение об этом весьма забавно.
"Если, - говорят они, - к любви супружеской прибавить
еще любовь родственную, то будет слишком много
любви". Но история показывает совершенно противное;
еврейский закон прежде допускал браки с сестрами; однако
еврейская молодежь искала себе жен вне семьи, даже
в чужом народе, предпочитала филистимлянок"*. У греков,
где можно было жениться на сводных сестрах, такие
браки были холодны и почти бесплодны. Соломон вынужден
был постановить законом, чтобы мужья вспоминали
о своих женах хоть раз в декаду. Впоследствии
браки с сестрами прекратились сами собой. Римляне уже
женились только на двоюродных сестрах.
На самом деле женитьба должна быть возрождением.
Но если человек женится на своей сестре, то для него не
существует та прекрасная минута, когда невеста входит
в дом жениха. Благородная и прекрасная гражданка Греции,
какой мы видим ее на мраморах Парфенона, не
входила в дом жениха; она была там от рождения, сидела
у домашнего очага; была живым воплощением верований
отца и матери, традиций; ее мало занимали новые идеи
супруга-брата, жизнь и развитие Афин. При эсем своем
великолепии она была скучна. Раса здесь ничего не теряла;
она была прекраснейшая из рас; но любовь теряла
многое - она не обновляла семьи.
Греция не заботилась об этом. Она боялась плодородия,
думала лишь о том, как бы укрепить природный
гений, возвысив крепость каждого рода и собственную
оригинальность. Она стремилась не к тому, чтобы у нее
было много детей, но чтобы они были героями. И достигла
этого сосредоточением энергичных рас и неслыханным
крещендо деятельности, что, правда, в короткое время
истощило эти расы.
Так же поступают заводчики скаковых рысистых лошадей;
соединяя между собой близких родственников, они
создают этих диковинных скакунов, увеличивают силу
расы. Такое постоянное соединение в продолжение ста лет
произвело (около 1789 года) Эклипса, самца самцов, это
пламя, летавшее быстрее звука и взгляда, лошадь, с которой
ни один скакун не осмеливался вступать в состязание
и которая, в лице своих четырехсот сыновей, в продолжение
двадцати лет выиграла призы всей Европы.
Я читал все, что в последнее время было написано об
этом. Достоверным кажется то, что браки между родственниками
по-разному действуют на организм сильный
и слабый. Первых они укрепляют, вторых же окончательно
истощают. Я сужу так не только по жителям Древней
Греции, но и по жителям побережья Франции. Моряки
наши - народ опытный; они везде бывают, все знают
и не придерживаются, как крестьяне, местной рутины;
однако почти все они женятся на двоюродных сестрах,
что не мешает им быть чрезвычайно красивыми, умными
и сильными.
Настоящее зло этих союзов чисто нравственное. Оно
грозит всякому, кроме моряка, который, из-за своей бродячей
жизни, не может подчиниться влиянию домашнего
очага. Не без причины во Франции браки между родственниками
заключаются с каждым годом все реже (см.
официальную статистику).
Француженка, влиятельная по своей энергии и приданому
(во Франции закон дает женщине больше возможностей,
чем в любой другой стране Европы), к тому же
родственница мужа, поддерживаемая своими родными,
может сделаться у домашнего очага могущественным
орудием реакции, серьезным препятствием прогрессу.
Только представьте себе всю силу семейных и религиозных
традиций, и вы поймете, что она может все остановить,
оковать цепями. На каждом шагу требования, споры
или слезы, эта сила бездарности. Тогда уже ничего
нельзя сделать, нельзя идти вперед. Картон Веронезе'"
в Лувре отлично выражает это. Дочь Лота медлит покинуть
старый город, обрушивающийся над ней, и ангел
вынужден взять ее за руку и тащить вперед. Но и тут она
находит предлог не идти. "Постой, - говорит она, - дай
мне надеть мой башмак!"
"Некогда, моя красавица. Оставайся же соляным
столпом, как твоя мать. Нам надо идти вперед. Но нет,
мы не пойдем одни. Если ты не можешь идти, я понесу
тебя. Человеку нового поколения, увлекающему за собой
все, нетрудно будет нести тебя, легкую и слабую; он не
почувствует усталости".
Если родственница необразованна настолько, что может
стать помехой прогрессу, то нужно предпочесть ей
постороннюю.
Нужно предпочесть постороннюю в двух случаях, когда
ее знают лучше, чем родственницу.
Первый случай - тот, который я изложил в моей
книге "Любовь": это - самому создать для себя жену.
Это самое верное. Можно хорошо знать только собственное
творение. У меня много тому примеров.
Двое моих друзей, из которых один знаменитый артист,
а другой известный писатель, женились на молоденьких
девицах, безродных сиротах, не получивших никакого
образования. Эти женщины, простые, веселые,
милые, занятые исключительно своим хозяйством, но не
чуждые идеям своих мужей, за десять, двенадцать лет
совершенно переродились. По наружности они сохранили
прежнюю простоту, но вместе с тем дошли до глубокого
понимания самых трудных вопросов. Как же достигли их
мужья подобных результатов, что они делали? Ровно ничего.
Всегда чрезвычайно занятые, они не дали своим женам
никакого систематического образования; но они думали
вслух; не скрывали от жен ни своих чувств, ни планов, ни
задуманных работ. А любовь довершила остальное.
Но я также знаю, что бывают и неудачи. Один из
моих родственников горько поплатился за такую попытку.
Он взял себе в жены молоденькую креолку, светскую
девушку из среднего сословия. У нее была мачеха - кокетка,
которая испортила все дело. Родственник много
выезжал в свет, поступил на службу по министерству
финансов. Домой приезжал скучный и усталый; он не
обладал живостью и увлечением людей творческих, которые
всегда за работой и которым всегда есть о чем
поговорить, есть чем поддерживать жизнь и энергию
в молодом сердце. Но об этом я поговорю после.
Другой случай, когда из двух людей, имеющих одинаковые
взгляды, чувства, принципы, один отдает другому
свою дочь - дитя, воспитанное в таких же принципах.
Но для этого нужно, чтобы отец был такой, каким
я представил его в моей первой книге о воспитании.
Нужно также, чтобы была мать. Два феникса. Если они
найдутся, то во второй генерации можно осуществить то,
что нынче кажется нам невозможным и что со временем
будет возможно: гипотеза о том, что двое детей воспитываются
друг для друга не вместе, но при самых
благоприятных условиях. Они давно знают друг друга,
видятся изредка, с большими промежутками, и этим
самым становятся мечтой друг для друга.
Все это, разумеется, при полной свободе молодых
сердец. Но ведь при небольшом умении любовь можно
создать, вызвать. Природа ее в этом случае влияет так
благотворно! Воспитание по двойной методе на самом
деле есть единственная логика для мужчины и женщины,
и каждый из двух составляет только половину.
Идеал Востока об одном существе, разделенном надвое
и стремящемся вновь соединиться, есть истинный
идеал. Надо пожалеть их, надо помочь им, бедным половинкам,
соединиться и воссоздать утраченное единство.
III. КАКОЙ МУЖЧИНА ЛУЧШЕ ЛЮБИТ?
В жизни женщины нет более ответственного момента,
как замужество ее дочери. Как бы ни были благоприятны
обстоятельства этого замужества, оно изменяет все ее
существование. Вчера еще дом был полон, а сегодня пуст.
Тогда и не замечали, как много значило присутствие
дочери - к ней так привыкли, это было так естественно;
точно так же мы не замечаем жизни, дыхания. Но пусть
хоть на минуту дыхание остановится у нас: мы задыхаемся,
пред нами смерть.
Какая разница между положением матери, которая
может сказать: "Мой сын женится", и той, которая говорит:
"Я выдаю замуж дочь". Одна принимает, другая
отдает. Семья одной обогащается новым членом. Другая,
после шума и праздничной суеты, остается вдруг одинока.
Какое слово нужно употребить, чтобы выразить ее
положение? Сказать, что она отняла от груди дитя свое
или что она осталась вдовой? Нет, так нельзя сказать.
Нужно только сожалеть, что на нашем языке нет этого
глубокого, полного скорби слова: orba"'.
В лице дочери мать отдает самое себя. Каково ей
будет там, в чужом доме? Она живет там своей думой.
Этот человек, нынче такой влюбленный, каков он будет
завтра? Да он, зять, еще ничего. Но какова к ней будет
мать его? Мать, любимая им, влияющая на него, глава
семьи? Как много у нее средств оскорбить молодую
женщину, может быть, разбить ее существование, если
она ей хоть немного не понравится! Итак, мать молодой
жены, чтобы только ей было хорошо, должна ухаживать
за ее свекровью, угождать ей.
Я понимаю все беспокойство, всю душевную тревогу
матери, когда она в первый раз увидит своего будущего
зятя или, лучше сказать, всякого молодого человека,
который может сделаться зятем. О, как я разделяю ее
чувства! Она мила, любезна; но в какой она тревоге! Ведь
для нее это жизнь или смерть. Ведь молодой человек ее
соперник. Чем он будет лучше, чем больше будет любить
дочь ее, тем скорее она забудет мать.
Замечательное явление: никогда женщина не бывает
так привлекательна, как в это время. Эта борьба ощущений,
сдержанная, но заметная, придает ей неотразимую
прелесть. Она прекрасна своей нежностью, самоотречением,
прекрасна своими жертвами. Чего только не делала
она, чего не выстрадала, чтобы вырастить этот прекрасный
цветок? Такая дочь - живое воплощение добродетелей
матери, ее благоразумия и чистоты. И у нее, как у всякой
женщины, были свои горести, свои мечты, но она все
отогнала словами: "Дочь моя!" Она прожила век свой
между Богом и своим мужем, отдав лучшие годы долгу
и сладкой надежде на будущность дочери. Что же удивительного,
что сердце ее бьется так сильно? И как бы ни
старалась она скрыть, а лицо ее выражает все чувства. Лицо
ее прекрасно, трогательно, влажные глаза блестят чудным
огнем... О, сударыня, пощадите, не будьте так хороши! Разве
вы не видите, что я теряюсь при вас и не помню, что говорю?
Как нетрудно ей употребить свое влияние во зло! Она
видит, что ей ничего не стоит опутать молодого человека,
сделать из него все, что ей угодно. Она бы могла сделаться
полной хозяйкой в доме будущей четы, могла бы
избавить свою дочь от тиранического влияния новой
семьи. Она бы день за днем (чего не сумеет сделать умная
женщина?) работала над ее мужем, сделала бы его добрым,
кротким, спокойным. Надо победить его, зятя.
И вот она снова молода, она увлекается неосторожным
кокетством. Она думает, что всегда есть время остановиться.
Чем же кончается это? Он теряет голову, увлекается
безумным желанием или бежит прочь. А между тем
свадьба уже объявлена, девушка скомпрометирована.
Как же выпутаться из этого?
Что же это - роман, что ли? Нет, я не раз видел такие
вещи, да и многие видели. Мать до того любит свою дочь,
что часто становится в странное положение, лишь бы
хорошо пристроить ее. И как печально иногда кончаются
эти отношения для всех трех лиц, запутанных в этом!
У самых умных, самых рассудительных матерей есть
общий недостаток: они выбирают зятя как бы для себя,
а не для дочери; они сообразуются со своим вкусом, со
своим идеалом, более или менее романтическим, который
есть в душе у каждой.
Идеал двойственный, но всегда ложный. Позвольте
мне выразиться яснее.
Они любят мужскую энергию, силу и правы в этом.
Но они предпочитают энергию разрушительную силе
производительной и творческой. Чуждые всякому великому
труду, не понимающие, как много требует он душевной
силы, они признают только силу мускулов, храбрость,
необходимую для битвы. Они, как дети, верят, что
тот хорош, кто все разрушает, ломает. Прибавьте к этому,
что тот, кто храбр на словах, всегда нравится женщинам.
Они мало надеются на истинного храбреца, который
молчит и только пожимает плечами.
Точно так же лишены здравого смысла их суждения
там, где дело идет о нежном и слабом мужчине. Они
находят особенную прелесть в тех, кто похож на них
самих, в этих куклах, не принадлежащих ни к какому
полу. Они очень неудачно делают героем чувствительного
романа того, кто никуда не годится: пажа-девушку,
пастушка комической оперы. Неморена, более женственного,
чем Эстелла. В романах, написанных женщинами,
как справедливо заметил Прудон", они никогда не достигли
того, чтобы создать человека, настоящего мужчину;
все их герои мужчины - женщины.
В действительной жизни, в этом великом деле выбора
мужа для дочери они поступают, как и в романах; часто
отдают предпочтение, почти всегда мужчине - женщине.
Во-первых, им лестно то, что они сознают свое превосходство
над таким мужчиной - он еще слабее их. Они
думают управлять им и часто ошибаются. Под личиной
кротости и слабости чаще всего скрывается человек коварный
и эгоистичный*, который жмется и ежится, пока
достигает цели, а достигнув ее, оказывается вдруг сухим,
коварным деспотом.
Сударыня, в деле столь важном, там, где дело идет
о вашей жизни, нет! более: о жизни той, за которую вы
сто раз отдадите вашу жизнь, позвольте мне прямо,
откровенно, без лишних прикрас высказать вам истину:
"Знаете ли, что нужно вашей очаровательной дочери,
которая молчит, которая ничего не может сказать? Но в ней
говорят ее лета, ее природа. Уважайте этот голос Божий!
Ей нужен человек.
Не смейтесь. Это не так просто, как вы думаете.
Ей нужен человек любящий. Я имею в виду такого,
который бы любил ее всю жизнь.
Ей нужна рука и сердце - рука твердая, которая
служила бы ей опорой на всю жизнь; сердце богатое
и горячее, которое, при одном ее прикосновении, загоралось
бы пламенем".
* Пусть русские читательницы припомнят Молчалина в комедии
А. С. Грибоедова "Горе от ума".
Женщина консервативна по природе. Она хочет прочного
основания. И что же может быть естественнее этого? Для
домашнего очага, для колыбели нужна твердая почва. Все
колеблется. Где найдем мы прочность, которой вы ищете?
Никакое место, никакая собственность в наши времена
не представляют нам ничего прочного. Взгляните - не
на Францию, не на континент, где все, как песчаное море.
Нет, взгляните на свободный остров собственности, на
старую Англию. За исключением пяти-шести домов
-и то не слишком древних - всякая собственность
переменила своего владельца в продолжение двухсот лет.
Одно прочно, сударыня, и только одно: вера. Ей нужен
человек веры.
Но я понимаю под этим: веры действенной. "То есть
человек дела?" - "Да, но дела производительного, одним
словом, производителя, творца".
Единственный человек, имеющий прочные шансы
в этом мире, - тот, чья сильная рука обновляет мир; тот,
кто день за днем пересоздает его, кто, разрушив старое,
в состоянии создать новое.
Такие люди - в какой бы сфере они ни действовали,
в науке, в промышленности, в общественных делах, лишь
бы действовали с энергией, все равно, - как бы они ни
формулировали свое credo, - но оно есть у них.
Они вышли уже из тумана фантастической старины,
которая боялась действительности и верила только снам.
Они верят, что существующее существует.
"Хороша диковинка!" - скажете вы. Да, сударыня,
хороша, и притом совершенно новая. Это вера в то, что
доказано, вера в наблюдения, в вычисления, в разум.
Хотите ли вы знать тайну этого крещендо деятельности
нового времени, сделавшего то, что в последние триста лет
каждый век действует, изобретает бесконечно более, чем
предыдущий? Это потому, что мы становимся все крепче
и крепче в своих убеждениях. Энергия нашей деятельности
увеличивается от уверенности, что под ногами у нас
прочная почва. В XVI веке Монтень" сомневался. Я извиняю
его. Он не подозревал еще, что умы уже крепли от
истин, завещанных им великими предтечами человечества.
Паскаль^, в XVII веке, сомневался, потому что сам хотел
сомневаться. Через Галилея" и ему подобных мы стали на
твердую почву. В нынешнее время тридцать новых наук,
построенных на миллиардах фактов, наблюдений и вычислений,
обратили эту почву в гранит. Стучите крепко
ногами, не бойтесь! Это непоколебимая скала истины.
Новый человек знает, чего ему надо, что он делает,
куда идет.
Кто теперь остался скептиком? Те, которым выгодно
быть такими; те, которые до сих пор не подумали, в какое
время они живут; те, которые вечно уклонялись от перемен
и теперь боятся сознаться, что есть много вещей
неизменных. Когда они высказывают свои сомнения,
я спрашиваю у них: "Много ли вы получаете выгоды от
ваших убеждений?"
Но не следует думать, что люди деятельные и производительные
знали вполне эти тридцать наук, составляющих
наше благоденствие. Нет, они воспользовались только
великими их выводами; они прониклись ими; они
знают, что им стоит только нагнуться, чтобы почерпнуть
в материнской земле истины неизмеримую силу. .
И вот в чем истинное различие между нашими отцами
и нами. Они жили и действовали на болотистой почве,
и так как ноги их скользили, то они ничего не могли
делать руками. Но мы уже не скользим и много делаем
руками, умом, изобретательностью. Мы изобретаем в десять
раз более, чем век Вольтера, изобретавший в десять
раз более, чем век Галилея, - век, в свою очередь,
изобретавший в десять раз более, чем век Лютера. Вот
что делает нас веселыми при любых обстоятельствах; вот
отчего мы смеемся и гигантскими шагами отмериваем
жизнь.
У того, кто чувствует себя мощным, то есть сильным,
способным к производительности и творчеству, есть неистощимый
источник серьезной веселости (а это и есть
настоящая веселость), мужества, а также и любви, сударыня.
Дайте своей дочери такого человека; человека, который
был бы выше своих дел, который увлек бы жену
в вихрь своей деятельности. Смело отвечаю, что он будет
любить ее и что во всякий час дня и ночи (а этот пункт
заключает в себе все) он найдет о чем говорить с ней.
IV. ИСПЫТАНИЕ
Если бы Бог создал меня женщиной, я сумел бы
заставить любить себя. Каким образом? Я бы много
требовал от мужчины, заставлял бы его совершать подвиги
трудные, но благородные.
Для чего служит власть, если не пользоваться ею?
В жизни женщины есть моменты, когда она может все
сделать из мужчины, когда она, сознавая цену себе, очаровывает
его, назначая ему трудные условия, требуя от
него серьезных доказательств любви.
Как, милостивый государь! В момент любви, когда
вся природа обновляется, когда все живущее становится
выше, когда цветок обнаруживает чувствительность,
прелесть жизни как существо живое, когда птица поет
дивную песню, когда даже насекомое горит огнем
любви! И вы думаете, что в такой момент мужчина
неспособен перемениться, сделаться чем-то выше человека?
Доказательств, милостивый государь, доказательств!
Иначе я не обращаю внимания на ваши приторные объяснения
в любви, я не требую от вас, как принцессы времен
рыцарства, чтобы вы принесли мне голову гиганта, или
Трапезундскую корону^. Это все вздор. Я требую более.
Я хочу, чтобы из молодого буржуа, из пошлого студента
вы обратились в светлое, благородное существо, идеал
которого всегда был в душе моей; и не на один день:
я хочу, чтобы ваше изменение было полное, радикальное.
На каком бы поприще вы ни были, будьте сильны
духом и тверды волей. Тогда я доверюсь вам, поверю
вашей искренности и, в свою очередь, увижу, что я могу
сделать для вас. Тот, кто ничего не может сделать для
меня, тот, кого даже любовь не может возвысить над
житейской прозой, тот никогда не будет моим мужем!
Если вы не можете перемениться, значит, вы не любите.
"Увы! - скажут здесь матери. - Что было бы, если
бы женщина осмелилась говорить таким смелым языком?..
Любовь нынче не в моде; молодые люди так
пресыщены, так холодны; они на каждом шагу встречают
столько развлечений, у них так мало охоты к семейной
жизни!.. Времена рыцарства ведь давно прошли".
Сударыня! Во все времена и века человек пламенно
желает только того, что достигается с трудом. Неужели
вы думаете, что во времена рыцарства молодой оруженосец
не мог сколько ему угодно наслаждаться любовью
соседних поселянок? В этом сброде, которым был полон
дом феодального владельца, при странности тогдашних
общественных условий, каждый паж мог легко вести
любовные интриги с барышнями и крестьянками. Но
душа его рвалась только к одной, самой гордой, самой
неприступной, к той именно, которая заставляла страдать
его. Для той, от которой он ничего не имел, он
добивался рыцарства. Для нее он ехал умирать в Иерусалим,
завещая ей свое окровавленное сердце.
Теперешние крестовые походы иного рода: они заключаются
в труде и ученье, в неимоверных усилиях, которые
делает молодой человек, чтобы пробить себе тропинку по
какой-нибудь специальности и осветить ее всей наукой
человечества. Тот, кто не знает всего, не знает и ничего.
Я вижу отсюда на улице Сен-Жан, сквозь открытое
окошко, молодого человека. Теперь раннее утро, но ему
не нужно было вставать, он вовсе не ложился в эту ночь;
и однако он не кажется слишком утомленным. Что же так
освежило его? Неужели утренний ветерок? Нет, я думаю,
что это сделало письмо, которое он читает и перечитывает.
Никогда покойный Шамполион" не разбирал иероглифов
с большим увлечением.
Я уверен, что это письмо женщины. Оно коротко, но
говорит о многом. Я приведу из него только одну строчку:
"У маменьки болит рука, и потому она поручила мне
написать к вам - сказать вам, что мы слышали, будто
вы сократили свои вакации и готовитесь держать последний
экзамен. Кончайте скорее и приезжайте".
Нужно только представить себе положение бедного
молодого человека, брошенного судьбой в Париж; нужно
вспомнить о его печалях, нуждах, тоске по родине. Бесспорно,
наука прекрасна для ученого, для изобретателя, уже
выступившего на поле открытий; но как она суха и отвлеченна
для студента! Как надоедает она ему порой! И не будь тут
письма, то подоспевшие кстати ветреники-друзья легко
отвлекли бы его от занятий. Но письмо здесь, у него. Пока
друзья болтают о вздоре, он смотрит на него одним глазом.
Оно удерживает, укрепляет его; заменяет ему мигрень
и лихорадку, которые также удержали бы его дома. Товарищи
ушли, а мой студент опять принимается перечитывать
письмо, старается вникнуть в смысл его, узнать по почерку,
была ли она взволнована, когда писала; замечает каждую
недостающую черточку, каждую забытую запятую. Но
теперь письмо кажется не тем, чем вчера. Вчера оно было
страстное, нынче от него веет холодом; вчера будто буря
бушевала в нем, а нынче такое спокойное и рассудительное.
"Как! Девушка решается писать к молодому человеку?"
Да, милостивый государь, ее мать хочет этого. Эта
благоразумная мать хочет во что бы то ни стало поддержать
и сохранить молодого человека. Но она не согласна
с методой англичан, которые, в гордости своей, думают,
что можно без всякой опасности приближать пламя
к пламени. Швейцарцы и северные народы шли далее
в своей грубости...
У всякой нации есть свои пороки. Германская раса,
алчная и прожорливая, менее всего способна воспламеняться.
Однако теперь, когда молочная диета английских
Памел до того обременена говядиной и даже алкоголем,
эти полнокровные и откормленные девы сами желают,
чтобы за ними лучше смотрели и стерегли от их собственных
ощущений.
Я не говорю о том, чтобы лишать любовников счастья
видеться, говорить, узнавать друг друга. Но эти
отношения, как бы они ни были чисты, усиливают любовь,
жгут медленным огнем, мучают их. Продлим, если
возможно, прекрасные минуты жизни. Пусть письма восполняют
их, сначала письма матери, потом, когда дело
зайдет дальше, станет вернее, пусть пишет дочь, перед
глазами матери.
Но я забыл сказать, как началась любовь.
Счастливы те, которые не знают, как она начинается!
Кто родился в одной колыбели, вырос у одного очага
и узнал любовь и жизнь в одно время! Таковы были
Озирис и Изида, обоготворенные близнецы, любившие
друг друга еще под сердцем матери и даже после смерти
не разлюбившие.
Но мифология говорит нам, что, еще во чреве матери,
заключенные во мраке своей приятной тюрьмы, они не
теряли времени даром; их любовь была так плодородна,
что они успели создать существо себе подобное, прежде
чем сами явились на свет. Мы не желаем, чтобы наша
молодежь спешила жить так, как эти пламенные боги
Африки. Вступая в это таинство, нужно терпение, нужно
заслужить право на светлые радости, чтобы насладиться
таинственной минутой во всей полноте ее.
Хорошо было бы, чтобы жених и невеста жили вместе,
вместе играли до пяти лет, не более. Потом, думаю,
лучше разлучать их.
Если он видел ее ребенком, если играл с ней, то
никогда не забудет милую девочку - кузину, подругу
- это все равно: в четыре года все между собой родные.
Он будет помнить кроткое создание, не раз обиженное им
в игре, вспомнит ее доброту, снисходительность, детское
благоразумие - и ему станет жаль ее. При всей беззаботности
его, как и всякого маленького мальчика, он не раз
вспомнит игры свои, а с ними вместе и ее.
И когда, со временем, он увидит ее лет двенадцати,
она уже будет не та. Она станет серьезнее, не будет играть
по-прежнему, чаще будет садиться возле матери, как
взрослая. Беатриче Портинари*"" было двенадцать лет,
когда Данте увидел ее в первый раз. На ней было платье
пурпурного цвета. И с этого времени до самой смерти
поэта она жила в сердце его, как ребенок-царица, окруженный
сиянием.
Пусть и мой школьник унесет в душе своей образ
своей Беатриче. Он спасет его от многого, не даст загрубеть.
Если удовольствие представится ему в виде пошлой
интрижки, ему станет тошно от нее. Сердце его будет
выше этого.
Пройдут два, три года, и он опять увидит ее, веселую,
милую. Полное развитие этой розы, очаровательной, живой,
как шекспировская Пёрдита'", ее хлопоты по хозяйству
с матерью, простота пастушки и гордость принцессы
- все это составит новый идеал в душе юноши. Пусть
тогда разные барыни попробуют вызвать любовь его:
они ошибутся в расчете. Сравнивая их с нею, он невольно
скажет: она не такова!
Петрарка, в одном прекрасном сонете, говорит, что
Беатриче была для него высочайшей святыней, к которой
он, как пилигрим, шел всю свою жизнь. Однако он признается,
что по дороге заходил во все часовни и читал
перед каждой мадонной коротенькую молитву. Я не нуждаюсь
ни в часовнях, ни в мадоннах по дороге. Я хочу,
чтобы из каждого места своего пути наш юноша видел
мысленно образ своей Лауры и не отворачивался от него.
Но я ошибся. Сама Лаура хочет, чтобы у него были
любовницы. Она не ревнует его и согласна разделить его
с ними. Она знает, что сердце мужчины нуждается в разнообразии.
Она знает, что в ботаническом саду царствует
восхитительная, полногрудая женщина, великая Изида
- природа, которой так увлекаются молодые люди. Она
знает, что на скамьях Пантеона ее милый будет преследовать
своей любовью девственницу - Правосудие. Мало
того, она держит их сторону, интересуется ими. Она просит
его забыть ее, если можно, для таких высоких соперниц.
Чудная, прекрасная минута, когда женщина охраняет
женщину! Когда отсутствующая молодая девушка под12
Ж. Мишле 353
держивает мужчину в трудах и лишениях! Как хорошо
было бы продлить как можно дольше плодотворные
труды этого возраста, сохранить энергию в тот момент
во всей ее полноте, не пролив ни одной капли! Суровая
ученическая жизнь, готовящая к великим делам, дала бы
еще более полные результаты, если бы этот новый парижский
Робинзон, огражденный от всего пошлого и низкого,
мог сказать: "У меня есть и любовница, и мысль".
"Брак - это исповедь". Я говорил и повторял эти
слова; они совершенно истинны и плодотворны.
О, какая отрада, какое блаженство, какая защита от
всего дурного иметь своим духовником восемнадцатилетнюю
девушку, которой можно все сказать, но которая не
все может понять и не может управлять вами. Иногда
растроганная мать скажет ей: "Что с ним? Не болен ли он?
Он что-то печален... Прибавь ему еще строчку".
Молодому человеку позволительно передавать девушке
все движения своего ума, все дурное, хорошее,
надежды, радости, печали... "Вчера я учил что-то... Это
открывает мне новый мир. Кажется, на этом пути и я открою...
Помогите мне, ободрите меня! Может быть,
и я буду человеком!"
Знаете ли, что я думаю? Этот молодой человек искусный
и глубокий соблазнитель. Для женщины - высокое
наслаждение создавать человека, замечать с каждым
днем успехи его. В теплой жизни семейного очага, при
бесконечно нежной матери, при почтенном и добром отце
велико и ново для нее постепенное приобщение ее к жизни
юноши, увлекающего ее на своем корабле.
Она чувствует, что зашла слишком далеко. Ей страшно.
Она снова бросается, растроганная, на грудь матери.
В один день она останавливает его, изумляет словами
своего письма: "Очень приятно разговаривать, обмениваться
идеями. Все это достаточно выказывает ваш ум...
Но сердце ваше?.."
V. КАК ЖЕНЩИНА ОТДАЕТ СВОЕ СЕРДЦЕ
"Как много невероятного в предыдущем рассказе!
Влюбленный студент! Студент, поверяющий свои мысли
девушке! Студент занимающийся, готовящийся к экзамену!
О, как это нелепо! Автор, видно, не знает, что такое
ученье. Он забывает, сколько нужно времени, чтобы добиться
какой-нибудь должности, места, чтобы найти клиентов
и пр.". Правда ваша. Я и забыл, что все молодые
французы должны быть нотариусами, адвокатами, чиновниками,
переписчиками бумаг; и пока они добьются
какого-нибудь прочного положения, пройдет много времени.
Оттого и женятся они так поздно, - когда силы
и здоровье уже значительно истощены. Кто виноват
в этом? Прежде всего матери, благоразумие которых
требует, чтобы зять имел порядочное положение. Чиновник.
Это для них синоним прочного положения - у нас,
в стране революций! Нотариус! Как приятно для слуха
звучит это слово! А между тем эти люди, чтобы получить
место, втягиваются в огромные долги.
Таким образом, ретроградство, невежество и трусость
женщин делают из народа, первого в мире по смелости
и предприимчивости, что-то рабское, неподвижное, точно
моллюск на скале. Для англичанина, американца, русского
весь мир представляет поле деятельности. Англичанке
естественно выйти замуж за негоцианта Калькутты, Кантона.
Она последует за мужем на отдаленные острова
Океании. Равно и голландка не откажется от мужа с Явы
или Суринама.
Возьмем Германию, жители которой так привязаны
к домашнему крову. И из Германии люди охотно идут
заселять пустыни обеих Америк. Там, где семья крепка,
она предприимчива, она пойдет всюду, уверенная, что
принесет с собой счастье. Любовь везде создает родину;
придает человеку крылья.
Только вы, французы, если вас не оденут по-солдатски,
сидите на месте, вы народ благоразумный. Вы влачите
жизнь там, где родились. Но в вашей лотерейной жизни,
в ваших биржевых бурях легко погибнуть, даже сидя на
месте. Сама устрица способна потонуть в этом водовороте.
Вот ваша прочность, ваши верные положения, из-за
которых женитьба откладывается день за день и наступает
тогда, когда уже нет любви.
Галлия и старая Франция были страной надежд. Тогда
надеялись на будущность и успевали создавать ее.
Тогда любили и женились молодыми. В том возрасте,
в котором теперешние французы, истощенные и разбитые,
приходят к концу и берут жену, прежние французы
давно уже имели свой дом, жену, детей.
Дети жили не все. Однако этот веселый народ, влюбленный
и плодовитый, везде оставлял по себе следы.
Наши галлы в древние времена создали много народов
в Европе и в Азии. От крестовых походов XII века
произошло много колоний. Французы шестнадцатого
и семнадцатого столетий своей энергией и общительностью
покорили Новый Свет. Кто же остановил все это?
Один Людовик XIV. Нападением на Голландию он отдал
ее во власть Англии, которая с тех пор стала владычицей
морей. Без него обе Индии были бы в наших руках. И за
что? Нас везде любили. У нас были повсюду дети. А у англичан
их нигде нет (кроме Соединенных Штатов, куда
переселилось целой массой все пуританское народонаселение
Англии).
Подумайте обо всем этом, молодой человек. И, стоя на
парижской земле, где у вас так много шансов стать
человеком, посмотрите вокруг. Окиньте смелым и разумным
взглядом науки, и весь земной шар, и все человечество.
Любите одну женщину, преданную и любящую, которая
последует за вами всюду, несмотря на неизвестность вашей
судьбы, и не остановит вас в вашей предприимчивости.
"Но, милостивый государь, - возразит мне молодой
человек, - поймите же наконец, почему мы делаемся
такими благоразумными. В этом виноваты женщины,
наши матери. Прекрасные законы, делающие их равноправными
мужчине в отношении к разделу имущества,
дают им в руки богатство и влияние, более сильное, чем
отцу; потому что состояние отца всегда вовлечено в какие-нибудь
предприятия. Состояние же матери обеспечено
контрактом. Вот почему она царит в семье. Она берет
мальчиков из школы и помещает их Бог знает куда. Она
выдает дочерей за кого хочет. Я сам, например, кто я?
Кем я буду? Что буду делать? Я до сих пор не знаю; это
зависит от женщины. У меня есть будущее, но, если
я теперь выкажу хоть малейший порыв ума, она, любящая
мать, испугается, подастся назад и побережет свою
дочь для человека с хорошим положением".
И он, молодой человек, прав. Вся ответственность за
наше время лежит теперь на матери. У нее огромная
власть в руках. Одного слова ее довольно, чтобы переделать
все. Человек может исправиться, сделаться добрым
малым. С другой стороны, по одному слову ее, если
оно поддерживает в нем мужество, молодой, влюбленный
человек может одним скачком сделаться великим.
Вы еще молоды, сударыня, но уже в той второй
молодости, где преобладает благоразумие, где многое
в жизни уже побледнело для вас, где нет прежней доверчивости.
Ради Бога, не навязывайте этого благоразумия
молодежи. Не требуйте, чтобы молодой человек начинал
стариться. Вы любили его, вам были приятны его письма,
полные энтузиазма. Возьмите же его самого, как он есть,
молодого и пылкого. Ваша дочь не потеряет от этого.
Действуйте более для нее. Советуйтесь с ней. Я уверен,
что она не так боится, как вы. И она права в своем
мужестве. Души эти могут казаться эксцентрическими
потому только, что они слишком богаты. Но надо, чтобы
сначала было слишком, для того чтобы потом стало
довольно. Созрев, они достигнут настоящей силы. Эти
души, достаточно сбереженные, достигнут идеала человечества
в энергии мужества.
И вот наши молодые люди сближены. Я бы хотел
остановиться на этой минуте, полной восторга, обаяния,
волнений, тревог. Впрочем, обо всем этом не говорится.
Человеку слишком хорошо. Он понимает свое положение
поверхностно, только играет любовью. Игра эта похожа
на войну, и очень часто молодые люди приближаются
друг к другу с трепетом. Так и здесь. Живые порывы
силы удивляют девушку. И с другой стороны, молодой
человек, если только он любит истинно, всегда страстно
боится, как бы не смеялись над ним.
Напрасно. Женщина, настоящая женщина, любит
слишком сильно, чтобы быть насмешливой. Особенно
наша девушка, воспитанная как мы говорили, вовсе не
похожа на болтливую, смелую Розалинду"" Шекспира,
тем более на ветреную, пустоголовую хохотунью, которых
здесь так много. Она слегка шутит, и эта маленькая
милая война прошла бы незамеченной нашими модными
молодыми людьми. Но наш юноша, не столь пресыщенный,
волнуется и дрожит от всякой безделицы. От нее он
ничего не снесет. Он теряется, отвечает невпопад; ему
тяжело: и ей тоже становится тяжело. А что же значит
такая чувствительность с обеих сторон, как не любовь?
Любовь! Что она такое? Как она приходит?
Сколько написано об этом предмете! И все без пользы.
Ни рассказы, ни анализ, ни сравнения, ничто не
уясняет дела. Любовь есть любовь; она не похожа ни на
что другое.
Остроумно сравнение Стендаля: любовь - это ветка,
брошенная в соляной источник Зальцбургских вод^. Если
вынуть эту ветку через два месяца, то она совершенно
преобразится. Она вся будет покрыта богатейшей и самой
причудливой кристаллизацией, алмазами, цветками инея.
Такова и любовь, брошенная в глубокие воды воображения.
Сравнение это было очень кстати в его милой книге
"О любви", проникнутой иронией и чувственностью.
Отличная теория, чтобы сделать бесплодным самый
плодоносный предмет. Теория в сущности пошлая, несмотря
на прелесть формы. Это ведь старинный тезис:
"Любовь ничего более, как мечта". Любовь! Я ничего не
находил существеннее в этом мире.
Она действительна, как второе зрение. Она одна дает
возможность открывать тысячи истин, неуловимых без нее.
Она действительна, как творчество. Истины, которые
она открывала, она творила. Для женщины, например,
быть любимой составляет такое счастье, что, когда она
узнает об этом, она становится в тысячу раз прекраснее.
Ее видят прекрасной, и она действительно прекрасна.
Она действительна, как двойное и обдуманное творчество,
где создаваемый в свою очередь создает. Этот
блеск красоты, который любовь наша отражает на женщину,
отражается в нас самих могуществом новых желаний,
новых мыслей, изобретательности.
Как назвать ее? Все равно. Это могучий и плодотворный
властитель... Пусть он остается с нами, и мы сильны.
Без него мы не произвели бы на земле ничего великого.
Внезапность помогает могуществу любви. Счастлив,
бесконечно счастлив молодой человек, в котором случайно
открывается какое-нибудь новое качество. Это очень
подвигает его дело.
Например, девушка замечает, что ее жених тратит
в Париже слишком много денег. Он не оправдывается.
Но вдруг она узнает, что он, отказывая себе в самом
необходимом, содержал целое семейство бедняков. Девушка
растрогана, она мало говорит в этот день и не
смеет взглянуть на него.
Далее открывается, что этот преступный молодой
человек, в то время как его понукали скорее закончить
курс и блестящими успехами в ученье подготовить себе
выгодное положение, поступал как наш великий живописец
Прюдон и знаменитый физиолог Серр. Оба они, не
имея никакого состояния, кроме собственных талантов,
участвуя однажды в конкурсе, добровольно отказались
от призов в пользу одного из своих конкурентов. Так
Прюдон отправил в Рим одного своего соперника, который
без его помощи не мог бы продолжать свои занятия.
Серр, во время медицинского конкурса 1813 года, имел
в числе Товарищей бедного интернанта-англичанина, не
получавшего ничего из дому и почти умиравшего с голоду.
Что же он сделал? Он стал работать за него, преуспел
и доставил ему возможность поступить в Hotel-Dieu.
Неустрашимый поступок, сделанный во имя человеколюбия,
составил бы также недурной букет для поднесения
любимой женщине. Такие случаи редки. Но они выпадают
на долю тех, кто достоин того. Тонущий человек, пожар,
кораблекрушение - вот случаи для этих подвигов.
Пред такими подвигами женщина не устоит. Тут она
становится нежна и слаба. Я советую это средство тем
мужчинам, которые не любимы. Верное средство заставить
полюбить себя, это показать себя в лучшем свете.
Как только блеснул этот свет, женщина узнает своего
властелина и становится бессильна пред ним... От него
зависит не употребить этого во зло.
Как это сделалось? Я сам не знаю. Свадьбы еще не
было, а семья уже есть.
Отец и мать, влюбленные в него почти так же, как
она, проникнуты почтением к нему, уважают их уединенные
беседы. Они доверяют им... И совершенно правы.
Какой серьезный разговор происходит между ними,
хотя и нежный, полный чувства. Она не наговорится
о будущем хозяйстве, о домашних делах и заботах. Он
говорит о любви своей, о будущих детях. Она слушает
его, опустив глаза, но кротко и покорно. Она не останавливает
его, не делает замечаний. Говорить ли все? Она
так кротка, кажется такой покорной, что он смущается
и хочет знать наверное, на что ему надеяться. Бедняжка
бледнеет. Она не борется, она дрожит, не может более
выдерживать, дыхание у нее останавливается. Как тут
настаивать? Она шатается, опирается на него и, наконец,
садится, побежденная волнением. "Пощади меня, - говорит
она, - прошу тебя. Жена твоя на несколько дней
просит у тебя пощады!" И она кладет обе руки в его руку.
"После всего, что ты сделал, я не могу тебе противиться.
Но ты бы этим огорчил меня... Ты видишь, они доверяют
тебе... тебе одному. Они видели меня до того растроганной,
что понимают, как я слаба... Спаси меня от меня
самой, защити меня, сбереги. Я сама уже не в состоянии
сохранить себя".
VI. ОСТАВИШЬ ОТЦА ТВОЕГО
И МАТЕРЬ ТВОЮ
Прощанье Сакунталы с родным кровом, со своими
сестрами, цветами, любимыми птичками и животными
- все это не пустая комедия, все это лежит в человеческой
природе. Девушка сама желала разлуки,
а теперь плачет; она считала дни, а когда желанный
день наступил, ей кажется, что он наступил слишком
рано.
Теперь только она чувствует, как ей дорого ее гнездышко;
как мил ей этот круглый семейный стол, эта
вереница маленьких сестер и братьев, обожающих ее!
И отец, строгий со всеми, кроме нее, и, наконец, еще одно
существо, трогательное, бесподобное, истинная жертва
в этом расставанье, - мать, умеющая так хорошо скрывать
свое горе, что даже не плачет... О, как переполнено
сердце молодой девушки!
Никакие мечты о будущем счастье, никакой мираж
воображения не в состоянии победить ее горя. Вчера
за обедом она не смела поднять глаз от тарелки, боясь
выказать свое волнение. После обеда все пошли в сад.
Она не пошла. Без всякого предлога девушка обходит
все комнаты родного дома, который покидает навсегда.
Она прощается с мебелью, с каждой вещью, с фортепьяно,
книгами, отцовским креслом... Но перед постелью
матери останавливается... и заливается слезами.
"Что же это значит? Разве она не любит?" Не думайте
этого, она любит. Но странная вещь, впрочем, весьма
естественная: в ту минуту, когда она готовится последовать
за мужем, ей жаль его как любовника; жаль той
комнаты, где она мечтала о нем, жаль стола, за которым
она писала ему письмо. Все бурные случайности ее долгой
любви приходят ей на память. От своего нового
счастья она оглядывается назад, в тот мир вздохов, мечтаний,
напрасных страхов, которыми питается страсть;
ей жаль всего, жаль даже той горькой отрады, которую
она находила в слезах.
Тяжелее всего видеть ей друзей своего детства - домашнюю
кошку и собаку, существ, которым ничего не
было сказано, но которые все понимают. Собака провожает
ее долгим взглядом; кошка, тихая и неподвижная,
перестала есть и лежит, свернувшись на ее девственной
постели, которая завтра будет пуста.
Они как будто говорят ей: "Ты едешь, а мы остаемся.
Ты едешь с чужим. Ты оставляешь дом, где все любили
тебя, где тебе все позволялось. Что бы ты ни делала, что
бы ни говорила, все было хорошо. Мать и отец прислушивались
к твоему лепету, жадно ловили каждое слово.
Для твоих сестер слова твои были законом. Братья были
твоими рыцарями, удивлялись тебе молча, не могли
представить себе никого лучше и любили в других женщинах
только то, что походило на тебя".
"Хозяйка! Добрая кормилица! Сколько раз ты кормила
нас из своих рук! Куда идешь ты? Что будет с тобой?
У тебя будет господин. Ты поклянешься повиноваться
ему. Ты будешь жить с чужим, с тем, который
любит тебя... Да, с гордым и суровым молодым человеком.
Его энергичная деятельность, направленная на работу
вне дома, оставит ли что-нибудь для жены и домашнего
очага? Может быть, утомленный дневными занятиями,
он придет вечером домой, сердитый и печальный?
Его неудачи, разочарованья не отразятся ли на тебе
в виде несправедливых капризов?.. Этот дом любви, куда
ты идешь, сколько раз он будет мрачнее твоего милого
родительского крова! А здесь все было так ясно. Ты
улыбалась, и все улыбалось с тобой. Твоя детская веселость,
твой свежий молодой голос, твое желание делать
всех счастливыми составляли райское блаженство всего
дома. Все здесь было любовь, снисхожденье; ты всем
придавала смелость; потому что отец и мать твои не
решались при тебе бранить ни детей, ни нас. И кошка,
и собака знали, что бывали часы, когда можно было
делать все. В минуты общей веселости, когда вся семья
собиралась за столом, и мы были тут же, и мы вертелись
возле вас. И птички твои, хлопая крыльями, прилетали
клевать корм из твоих рук!.."
Женщина рождена для страданий, каждый важный
шаг в ее жизни оставляет рану в ее сердце. Она растет для
замужества, это ее законная мечта. Но эта новая жизнь,
vita nuova, отрывает ее от всего прошлого. Чтобы достигнуть
в любви высочайшего счастья, она должна принести
себя на страданье. Но каковы страдания ее при рождении
ребенка!.. Все ли это, наконец? В старину предки наши
говорили: маточные боли долго продолжаются (Mal de
mere dure long temps*). Смысл этой пословицы тот, что
* Mere - матка.
для бедной женщины страдания не прекращаются с муками
родов; что затем начинается ряд тревог, бессонных
ночей, печали, болезней; короче говоря - она страдает
целую жизнь.
В какой день, в какую минуту поведут жертву к алтарю?
Это все равно, говорит законодатель. Это все равно,
говорит священник.
Астролог средних веков говорил: "Это очень важно".
Один он был прав.
Но как выбрать день? Он надевал очки, смотрел на
небо, ничего не видел, потом решал вопрос.
Надо советоваться не с небом, а с самой женщиной,
этим милым существом, которое оставляет все и приносит
себя в жертву. Надо любить ее и постараться, чтобы
ей легче было принести свою жертву. Нужно поэтому,
чтобы самый день ее свадьбы был тихий и ясный.
Здесь позвольте мне остановиться и задать такой
вопрос: как это случилось, что ни один из бесчисленных
авторов, писавших о любви и браке, не обратил серьезного
внимания на последнее обстоятельство, то есть на
выбор времени для свадьбы? А между тем это имеет
огромное значение. Без этого все их рассуждения не
имеют никакого смысла.
К счастью, природа не полагается на нас в великих
жизненных процессах. Они совершаются инстинктивно,
как бы во сне. Физиологическая химия, столь сложная,
идет своим путем, не спрашивая нашего совета. То же
самое можно сказать о всей истории рода человеческого
в отношении к любви, браку, устройству семьи. Все это
мало изменилось, и человек в главном не свернул с прямой
дороги. С нее свернули только люди высшего ума,
люди мысли, авторитеты, передовые люди рода человеческого.
Возьмем, например, экономистов, глубокомысленных
политиков, которые вздумали предписывать любви свои
законы, произвольно уменьшать или увеличивать производительность.
Ни один из них не позаботился разъяснить
себе, что такое оплодотворение. Они не знают, что
закон Мальтуса, которого придерживаются до сих пор,
оказался ложным^.
Возьмем католических богословов, так чудесно объяснивших
нам зачатие, не понимая, что это такое. Или
казуистов, так ясно предписавших законы супружеских
отношений, не понимая, что такое брак.
Прибавим сюда и литераторов, тех, которые много
и красноречиво говорили о праве и факте, обвиняли то
мужчину, то женщину, решали вопрос о превосходстве
одного пола над другим. Даже великая Жорж Санд,
женщина-романист, глубоко изучившая жизнь, и та не
заглянула в самую сущность вопроса, в то, что считают
делом низшим, и что, однако, дает жизнь всему.
Низшим? Низкого ничего нет. Оставим в покое старые
идеи о том, что высоко и что низко. Небо есть и над
нашими головами, и под ногами. Некогда презирали
желудок, чтобы возвысить мозг. Теперь открыли (в 1848
году), что мозг варит, как и желудок; по крайней мере без
мозга не будет сахара, а без сахара не будет пищеварения.
Чтобы возвратиться к делу, скажем, что до 1830 года,
когда был объяснен факт яйца и критического момента
любви, вся теория была вздором. До 1840 года, когда
было определено с точностью время, наиболее удобное
для оплодотворения, практика была слепа. Постоянные
наблюдения великих анатомистов, авторитет Академии
наук, наконец, гениальные изыскания College de France
в 1840 и 1850 годах дали миру величайшие открытия,
принявшие силу закона в науке.
Как кстати подоспела наука! Пред страшным бичом
века (повсеместными маточными болезнями) медицина,
напрасно испытав все грубые средства хирургии, стала
в тупик, не знала, что делать. Овология" пришла на
помощь ей. Глубочайшее ее изучение должно проложить
дорогу к объяснению повреждений организма. И кто
знает, может быть, нежные предосторожности в любви
предотвратили бы эти повреждения.
Прости меня, молодой человек, за эти серьезные речи
в то время, когда сердце твое полно совсем других мыслей.
Но, друг мой, любовь тревожна. Для тебя, для нее
я хотел бы, чтобы ты спустился с своего поэтического неба
в мир действительности. Дело идет о ней, о вашей будущности.
Не тебе упрекать нас в излишнем благоразумии
и нежных предосторожностях, когда здоровье и жизнь
дорогой тебе женщины подвергаются страшному риску.
Представь только возле себя женщину, молодую, прекрасную,
но с больным организмом, принужденную отказывать
тебе в страстных объятиях, удаляться от тебя
или (что еще ужаснее) ласкать тебя со слезами. Страшное
положение, омрачающее супружеские наслаждения и, наконец,
делающее их совсем невозможными; положение,
заставляющее трепетать за будущее потомство. Страшно
подумать о рождении ребенка, когда акт зарождения
сопровождается страданием. При самых нежных излияниях
двух сердец является третий гость - страдание, страх
за будущее, и все это между двумя поцелуями!
В старину бич этот не поражал столько жертв, как
в наше время, во-первых, потому, что тогда умирали
скорее, а во-вторых, по другой причине. Прежняя женщина
была грубее и менее жила умственной жизнью, поэтому
ее физическая природа легче переносила горе и дурное
обращение мужа. Дурным обращением я называю то, что
люди называют страстными порывами, но которые следует
назвать требованиями эгоизма, не обращающего внимания
на состояние женщины. Нынешняя женщина, слабая
и нежная, чувствует все слишком глубоко. Не смейтесь.
Нужно побольше внимания к ней, побольше любви.
То, что я сказал бы матери, я тем более скажу любовнику.
Женщина, более хрупкая, чем дитя, требует, чтобы ее
любили для нее самой, берегли, помнили каждую минуту,
что, обнимая ее слишком много и горячо, можно потерять
ее. Женщина, обожаемый ангел, улыбающийся, цветущий,
часто только одним крылом касается земли; другое
влечет ее к небесам.
Не у невежественной старины спрашивать нам совета
в этом важном деле. Одна наука даст нам совет, а любовь
научит нас выполнить его.
Наука прежде говорит так: час любви должен зависеть
от любимой женщины; нужно не торопиться, а идти
совершенно естественным порядком; не делать двух дел
одновременно, опасаться скопления мокрот и продолжительного
раздражения.
Основываясь на этом, легко определить время, удобное
для свадьбы. В одном сочинении, удостоенном одобрения
Академии наук, сказано, что девушку следует выдавать
замуж спустя десять дней по окончании деятельности
яичников, то есть во время полного спокойствия
и бесплодия организма.
Это превосходное замечание, столь же гуманное, как
и разумное, основано не на практике; оно чисто научное,
основанное на известных законах овологии. Правило это
должно остаться неизменным законом для совершения
брака.
В самом деле, нет ничего разумнее. Автор говорит,
что нужно выбирать время бесплодия, для того чтобы
женщина не могла забеременеть в первый месяц. Было
бы слишком жестоко навязывать ей так много физических
страданий сразу: месячные очищения, начало брачной
жизни и беременность.
"Об этом думала мать", - возразят мне. Вовсе нет.
Она давала пройти менструации и выдавала дочь замуж
спустя дня три или четыре, то есть в самое удобное для
зачатия время. Тут беременность неизбежна.
Десятидневный срок самый благодетельный. Наука
становится здесь между невестой и страстью нетерпеливого
жениха и охраняет ее лучше самой матери. Таким
образом, всякое открытие, всякая великая истина, говорящая
сначала только разуму, приводит к трогательным
результатам и делается достоянием сердца.
Не нужно также утомлять невесту в этот день. Избавьте
ее от шумных свадебных праздников, где ее чуть не
душат. Если она не ест, глупые люди говорят: "Видите
ли, она печальна... ее принуждают, она не любит своего
мужа".
Церковные обряды и символы брака в этом отношении
очень неполны. Они больше всего заботятся о том, чтобы
внушить слабому, что он слаб и потому должен быть
в зависимости. Было бы более разумно, более человечно
внушать сильному, что он не должен злоупотреблять своей
силой, быть терпеливым и снисходительным. "Это сделает
любовь", - скажут мне. Напротив, бывают минуты, когда
нетерпение страсти делает человека диким зверем.
Доктора подозревают, что поспешность, слепая настойчивость
(нужно ли прибавлять: жестокая гордость)
часто бывают причиной продолжительного раздражения,
неизлечимого скопления мокрот.
Неизлечимого! Еще бы! Разве можно вылечить, если
зло с каждым днем увеличивается?
Пусть жених в эту решительную минуту помнит одно
великое правило, которое может оградить его от искушения
лучше всякого заклинания. Пусть он не забывает
слов закона: "Брак есть взаимное соглашение".
Но что пользы, если жених будет помнить это правило
в полдень, а забудет его вечером, в минуту, когда
волнение его будет слишком сильно. А тогда-то и нужно
вспомнить, что брак есть взаимное соглашение.
Как бы хорош он был в глазах моих, если бы подумал
об этом еще накануне; если бы, откинув глупую гордость,
слушая только свое сердце, думая лишь о ней, он посоветовался
бы с ее матерью, как бы смягчить, как бы усладить
эти страдания, если нельзя обойти их.
Француженка весела и подчас насмешлива, но в то же
время ни одна женщина в мире не одарена более живым
воображением и более слабыми нервами. Зачем ей бояться
того, чья она полная владычица? И однако, она трепещет
и доходит иногда до совершенного изнеможения от
одного страха. Эгоисты мужчины, думающие только о себе,
часто приписывали такое состояние колдовству, которое
будто бы парализовало ее. А разве вы не учитываете
страх женщины? Надо привести ее в покойное состояние
- это главное. Надо быть терпеливым, великодушным
и желать не для себя одного, а для обоих, чтобы и она
чувствовала блаженство, чтобы доставить ей минуту такого
самозабвения, когда самое страдание не тяжело.
Счастлив тот, кто умеет приготовить для себя счастье!
Кто не употребляет насилия, а ждет, чтобы женщина
отдалась ему свободно, с полной верой в него.
Когда люди достигнут высшего развития, они поймут,
что вся прелесть этого таинства заключается именно
в том, что оно пролагает новый путь к сердцу, что служит
только степенью прогресса любви, овладевающей все
более и более милым для нас существом. В каждом
серьезном союзе любовь покоряет любовника еще задолго
до того, когда она завершается полным торжеством.
Супружество душ существует гораздо прежде свадьбы,
и после нее длится и укрепляется.
Изгоним из языка своего безнравственное и несчастное
слово: завершение брака. Брак, как состояние прогрессивное,
завершается всей жизнью.
Свадьба есть только гласный момент этой долгой
инициации. Полезная, необходимая как гарантия, она,
в сопровождении шумного и блестящего празднества,
имеет ту дурную сторону, что оскорбляет святыню брака.
От этого шумного веселья кажется, что в этот день все
уже кончено, что любовь уже все дала. Следующие дни
мрачны и холодны. Праздник как бы останавливает на
одном месте то, что должно быть вечно.
Нет, даже в эту торжественную минуту не забывай,
что она потому и хороша, что ничего не завершает,
ничего не заканчивает, она высока потому, что это только
начало. Твой прекрасный идол отдался тебе как мог;
она отдалась тебе, приняв тебя добровольно, сказав, что
она твоя, открыв тебе один из уголков своей души. Но
эта душа есть целый мир наслаждений, предстоящих
тебе. Можешь ли ты заранее знать все, что откроешь
в ней? Она сама себя не знает. Она желает только принадлежать
тебе вполне. Она постарается только, чтобы ты,
со своей бесконечной любовью, проник в это тихое море
девственных чувств и чистых желаний.
VII. МОЛОДАЯ СУПРУГА. ДУМЫ ЕЕ
В моей книге "Любовь" я очертил только положение
женщины. Здесь я намерен сделать больше: разъяснить
саму женщину, особенно ту, которая слишком приросла
к семье и, при самом счастливом замужестве, глубоко
страдает, отрываясь от родной почвы. Переход, полный
драматизма! От дорогих родителей она переходит к обожаемому
мужу, переходит не побежденная, но растерзанная
душой. Что же она, меньше любит? Напротив, больше;
она любит настолько, как велика ее жертва. Она
отдается со всем горем своим и с бесконечной любовью,
с безграничной верой вручает ему свое сердце.
Не знаю, насколько этот человек, упоенный счастьем,
сохранит ясность понятий, чтобы видеть все это. Что
касается меня, то я не знаю ничего трогательнее положения
женщины, очутившейся вдруг вне своих привычек,
вне своего мира, в чужом доме. "Но это будет ее дом",
- скажут мне. А сколько нужно времени, чтобы сжиться
с ним? А до тех пор он ей чужой. Каждая новая вещь
в доме напоминает ей покинутый старый дом. Правда,
молодой муж своей упоительной любовью, своими горячими
ласками освещает и согревает все. Но каков бы он
ни был, он не всегда с ней. Стоит отойти ему на минуту,
и все меняется вокруг нее, все кажется ей скучным и пустынным.
Там дом со всей гармонией различных предметов ее
привязанности - с отцом, матерью, братьями, сестрами,
слугами, любимыми животными - составлял полный
мир. Здесь же нужно создавать этот мир. К счастью,
здесь есть могучий, животворящий, пламенный творец
- любовь.
Любовь ревнива, и если хотите создавать, говорит
она, начинайте с меня. Если хотите, чтобы я на крыльях
своих унесла вас в будущее, не связывайте меня этими
нитями прошлого. Они слишком сильны, слишком драгоценны.
Первый закон драмы, единство действий, есть
также и первый закон жизни. Только то сильно, что
просто. Безумец тот, кто думает, что сердце слишком
велико, что, если разделить его на части, то каждая будет
составлять целое. Что будет с тобой, молодой супруг,
если в сердце жены твоей вечно будет жить ее тоскующая
мать, которой она будет поверять все? Промелькнет ли
между вами маленькое облачко неудовольствия, она будет
говорить с матерью и не наговорится. И вот облачко
разрастается, затмевает весь горизонт. Будь ты один
с ней, твоя любовь рассеяла бы все.
Или, например, братья ее: неужели ты думаешь, что
они не смотрят несколько враждебно на человека, который
отнимает у них лучшее украшение семейства? Их
нельзя винить за это. Но тем не менее эта невольная
вражда делает еще сильнее семейную связь. Эта задушевная
связь, на минуту как будто разорванная, проявляется
с новой силой. Они выросли вместе! У них общие воспоминания;
у них так много есть о чем поговорить между
собой, вещей пустых, незначительных, но милых и дорогих
им, тебе же чуждых и неизвестных. Прошедшее
тем-то и сильно, тем и опасно, что, сглаженное временем,
утратами, сожалениями и пролитыми за него слезами,
оно становится во много раз дороже, чем тогда, когда
было настоящим. Святыня общего очага, колыбели, где
они вместе засыпали, вечно тянет к себе. Сердце раздвоено.
Старина, традиции, рутина будут бороться с любовью
шаг за шагом.
Природа говорит: вперед! возьми свою жену из семьи.
Не разрывая ее семейных уз, живите отдельно. Чем дальше
будет она от семьи, тем ближе к тебе, тем больше сам
ты будешь проникнут святым долгом заменить ей все.
Как отец, ты будешь с каждым днем создавать ее ум. Как
брат, ты будешь поддерживать ее дружескими беседами,
милым товариществом. Как мать, ты позаботишься о ее
нуждах, будешь ласкать, баловать ее, укладывать спать.
Найдя в тебе супруга и мать, она, бедная страдалица,
подумает, что вновь нашла колыбель свою. А между тем
окружая, опутывая ее этими мелочами, пустыми и детскими,
ты увлечешь ее за собой в будущее.
Это немного жестоко, но справедливо и важно. Это
закон супружества.
Итак, у нее будут часы одиночества. И очень скоро, на
следующий день. В то время как они сидели вдвоем
и думали, что никто не помешает им, приходит доктор,
их общий друг, и зовет с собой мужа под предлогом
важных и не терпящих отлагательства дел, в которых
только муж ее может помочь ему. Новобрачный проклинает
его и все-таки уходит. Она так рассудительна,
что даже в такой день не хочет, чтобы муж из-за нее
изменил дружбе. А между тем ведь все это и устроилось-то
для нее. Существует старинный, но прекрасный
обычай - оставлять на некоторое время молодую женщину
одну, то есть дать ей вздохнуть свободно. Обыкновенно
она оставалась неприкосновенною три дня. Как
хорошо было бы, если бы то же было и теперь. Любовь
и желания стали бы еще сильнее, а она между тем имела
бы время оправиться. Здоровая натура излечивается
скоро, но с одним условием: чтобы дали немного спокойствия.
Любовь от этого ничего не теряла; она была в разгаре.
Лишь только молодая женщина видит, что ее оставили
в покое и не преследуют более мучительными объятиями,
ей становится скучно, она жаждет опять видеть
его возле себя, забыться в его объятиях! Такие порывы
понятны: до сих пор она была спокойна, эта чистая дева!
Зачем же вы нарушили ее мир, зачем возмутили ее? Не
смейтесь, а любите, обожайте ее. Вот она, растерянная,
словно безумная (как в этой пламенной сирийской поэме^),
встает ночью, бежит искать его по незнакомым
улицам, рискуя встретить бог знает кого!.. Возьмите ее,
спасите... Отдадим ей поскорее мужа. Ах, как он счастлив!
Теперь она не будет больше жаловаться. Страдание
разлуки заставит ее забыть всякое физическое страдание.
Но возвратимся к той, которая не бежит из дому
ночью по незнакомым улицам и остается в первый раз
одна в своем новом жилище, одна с своими мыслями.
Она с благоговением сосредоточивается в себе; думает
о своем чудесном сновидении и разбирает его во всех
подробностях. Она думает о своем муже, нежном, добром,
великодушном, и глаза ее становятся влажны. Ей
вспоминаются кротость его, терпение, беспредельная деликатность
и наконец тот таинственный момент... Она
краснеет. Порой ей кажется, что все это мечта, сон, и она
боится пробудиться. Но нет, сомненье невозможно.
Слишком чувствительный след напоминает ей, что все
это было, след, который не сойдет никогда. "Тем лучше,
- говорит она, - это навеки. Жгучее блаженство, с его
острой болью, вспоминается ей каждое мгновение.
- Тем лучше! Теперь я совсем принадлежу ему, на мне есть
знак его любви.Это кончено... Теперь уж ничто не расторгнет
нас".
И это она, прежде такая гордая, теперь и всегда такая
благородная! Но она женщина, она нежна; она привязывается,
потому что страдает, хочет принадлежать и зависеть
от него. Она наслаждается наедине.
Нередко случается, что увлечение чувственными наслаждениями
продолжается слишком долго, иногда недели,
месяцы, к явной опасности бедной жертвы. Муж в отчаянии,
жалеет о своем безумии, но продолжает то же самое! Она
все переносит с мужеством. Единственным спасением здесь
было бы, если бы муж, военный или моряк, был откомандирован
куда-нибудь на месяц или более. Но зато каково было
бы ее отчаяние! При первом слове о предстоящей разлуке
- слезы, рыдания... "Пусть лучше я умру! Мне все равно!
Расстаться с тобой все равно что умереть".
Как высока она во всем этом! Признайся, друг мой,
что она гораздо выше тебя. О тебе же я не знаю, что
сказать. Мне жаль тебя, бедного раба плоти, мне жаль 1
нашей рабской натуры. \
Сколько поэзии и благородства в ней! Небесная поэзия
посетила тебя. Чувствуешь ли это? В состоянии ли ты
окружить ее достойным ее культом? Прелестное и слабое
создание лучшего мира отдано тебе. Зачем? Чтобы изме- !
нить тебя, сделать другим человеком. А ты сильно нуж- '
даешься в переделке. Откровенно говоря, ты варвар. Тебе
нужно воспитать себя. \
Вчера еще ты был в шумном обществе друзей, среди \
необузданного веселья, а сегодня ты с твоей молодой
праведницей, твоей девой, твоей прелестной сивиллой,
которая все знает, понимает, отгадывает, слышит, как
растет трава. Она всегда жила тихой, правильной, гармоничной
и кроткой жизнью. Твоя молодая сила, мужественная
живость нравятся ей, но потрясают ее. Твоя
решительная походка, скорые движения, хлопанье дверьми
и окнами поражают ее слух. Мать ее ходила так тихо;
отец говорил мало и не громко. Твой громкий, звучный
голос, годный для командования солдатами, в первый
день заставлял ее вздрагивать, не говорю дрожать, потому
что она в ту же минуту улыбалась.
Сделайся мягче для твоей подруги. Она с тобой мягка
во всем. Она хочет служить и помогать тебе, быть твоим
другом. Нужно беречь ее именно потому, что она не
требует, чтобы ее берегли. "Я слаба? - говорит она.
- Нисколько! Я больна? Ничуть!" Матери своей она
говорит, что "все идет хорошо". Однажды, когда ты
торопился идти и она задержала тебя слишком продолжительным
туалетом, ты рассердился и говорил с ней
несколько резко; ее бедное сердце переполнилось, и слезы
выступили на глазах... В эту минуту пришла мать ее. Что
же ты думаешь? Ведь она себя обвинила. "Ничего, мама,
- сказала она, - я была не права, и он сделал мне
замечание".
Работающий человек, принужденный отлучаться из
дому на долгие часы, находит вознаграждение за это
в том, что его с нетерпением ожидают дома. Как жаль,
что ты не можешь тихо вернуться домой и наблюдать за
ней, быть свидетелем ее волнения, особенно в последние
часы. Как легко прочел бы ты на ее открытом лице, в ее
живых глазах все, что делается в ее сердце, полном тобой!
Ей не нужно говорить, я понимаю все. "Что это его так
долго нет? Он так давно ушел!.. То-то он мне скажет
что-нибудь новое, интересное! О, как мне хочется, чтобы
он пришел! Как хочется услышать на лестнице его скорую,
знакомую походку! В одну минуту все переменится,
весь дом будет полон смеха и радости. Все как будто
просветлеет. За обедом будем есть с аппетитом и весело
разговаривать. Здесь пусть будет его прибор... нет, лучше
здесь! Вот его любимое блюдо... Если я задремлю у огня
или хоть притворюсь спящей, он сумеет разбудить меня,
он ведь никогда не спит... Я сегодня причесалась так, как
он любит... Но к чему? Ведь он, может быть, устал..."
Может быть, мне не следовало бы разоблачать ее
невинные думы, но я открою их. Четыре часа, а тебя ждут
только к шести. Но ей уж не сидится на месте. Она
беспрестанно встает, подходит к окнам, смотрит на солнце...
"Что же это такое? Уж смеркается, вот и цветы мои
закрывают свои чашечки. Вот дым поднимается из труб...
Счастливые! Там уже все вернулись, там уже семья вся
вместе. Что же его так долго нет? Где это он?"
К несчастью, в этот день непредвиденный случай задержал
тебя... Вот уже семь часов пробило... О, как ей
тяжело! Как разыгралось ее воображение! Как тоскливо
ей! Чего только она не передумает! Она плачет от нетерпения
и даже (можно ли поверить?) топнула ножкой.
Десять, двадцать раз она поправила огонь в камине,
убрала стол, привела все в порядок, а его все нет! Беспокойство
ее дошло до высочайшей степени, и пульс
бьется как в лихорадке.
Но вот послышались шаги на лестнице. Через три,
четыре ступени шагает молодой человек. Она бросается
к нему. Другая сдержалась бы, заставила подождать
себя, пококетничала бы. Но моя бедняжка не ждет и бросается
к тебе, обнимает и почти без чувств падает
в твои объятия.
VIII. ОНА ИЩЕТ ТОВАРИЩЕСТВА
И ЗАВИСИМОСТИ
Я несколько раз слышал между крестьянами такие
слова: "Посмотрите, они только восемь дней женаты,
а уже как влюблены!"
Это уже восхитительно. Оно выражает глубокую
правду, ту, что, чем больше люди узнают друг друга, чем
дольше живут вместе, тем больше блаженства доставляют
друг другу, тем сильнее любят. Это удивит только
пресыщенных, больных, усталых людей. Человек с расстроенным
желудком думает, что нужно беспрестанно
разнообразить пищу. Ему все кажется безвкусным, ничто
не удовлетворяет его. В здоровом состоянии он почувствовал
бы, что в одном и том же заключается чрезвычайно
много разнообразия; естественный вкус указал
бы ему на различные оттенки, которыми богата его
постоянная пища.
Если это можно сказать о вкусе, грубейшем из всех
чувств человеческих, то неужели нельзя сказать то же
самое о любви, чувстве тонком и многообразном! Человек
с высшей натурой поймет, что в постоянном обновлении,
в постоянных метаморфозах одной женщины он
найдет гораздо более разнообразия, чем в общении с бесчисленными
самками. Любовь для мужчины есть ряд
открытий в бесконечном мире, который постоянно обновляется.
Это глубочайшее изучение любимого предмета
во всех его таинствах, со всем, что в нем есть
нового, неизведанного.
Первое время после свадьбы похоже на помешательство.
Здесь одно слепое увлечение. Это, если можно так
выразиться, время, когда говорит одна плоть. Когда
в первый раз вкусишь от плода жизни, то не знаешь еще,
какой в нем вкус. Любимая женщина сочла бы себя
жестоко униженной, если бы у нее хватило настолько
хладнокровия, чтобы среди пламенных слов и ласк заметить,
что главную роль играет ее пол, а не ее собственная
личность. Личность является тогда, когда узнают, оценят
ее - чудную, любящую, любимую нами за любовь ее, за
то именно, что мы для нее составляем все. Мужчина
любит в ней и то наслаждение, которое дарит она, и то,
которое он сам ей доставляет. Он любит ее, как свое
творение, за высокую любовь, когда в минуты пламенного
единения нет уже ни тьмы, ни безумия, все ясно,
светло, лучезарно...
Люди говорят, что можно любить друг друга только
до тех пор, пока хорошо не узнаешь. Как только узнаем
друг друга, любовь пройдет.
Но кто же знает друг друга? Я вижу вокруг себя
чуждых и незнакомых между собой людей, хотя и живущих
в одной комнате. Они в самом начале ошиблись, не
сумели найти дорогу в сердце друг к другу, да так и остались,
разбитые, неподвижные, словно камни. Но кто
знает, может быть, этим камням стоило бы столкнуться,
чтобы из них посыпались искры, а, возможно, золото
и алмазы.
Есть еще поговорка: "Любовь только до брака, а там
конец ей!"
Брак? Но где же он? Я не вижу его нигде; все супруги,
которых я знаю, почти не супруги. Слово "супружество"
имеет смысл весьма эластичный, допускает обширную
термометрическую широту. Один женат на двадцать градусов,
другой - на десять, третий - на нуль. Будем
таким образом определять и спрашивать: "На сколько
градусов они женаты?"
Все зависит от начала, и надо сознаться, что виноваты
не женщины. Действительно, неопытная девушка, не развращенная
светом, романами, приносит в супружество
любящее сердце, покорность мужу. Она училась, трудилась
у родителей и, по-видимому, многое узнала; но,
в сущности, хочет все узнать от мужа. Она многого
ожидает от жизни, в которую вступает. Ей все представится
в новом свете. До той поры она все воспринимает
пассивно, как холодная, бездушная вещь; теперь она
будет воспринимать жизнь активно, магнетическим притяжением,
в котором сливаются тело с душой.
Заметьте, что отец не может сделать больше, иначе
цель воспитания не будет достигнута. Судьба девушки
зависит от ее будущего мужа. Поэтому не следует окончательно
формировать ее ум, а только сделать его эластичным.
Семья имеет двойственное влияние. Мать нередко
держится старых, обветшалых идей, в которые не
верит ни один молодой человек. Что же касается отца, то
есть вещи, которых он не может объяснить дочери, - где
замешаны сердце и чувственность. Сколько есть таких
нравственных вопросов или исторических фактов, которые
он может показать ей только в профиль. Вполне
объяснить их может только муж. Семья представляет
собой нечто неопределенное; семейные предания, слова
и жизнь стариков имеют в себе нечто неполное, неопределенное,
из чего молодая женщина чувствует потребность
вырваться. Ей нужно решительного человека, который
бы не затруднялся, верил, шел прямо и твердо,
который даже в трудных вопросах выказывал бы неизменное
мужество и ясность духа. Подле такого мужчины
ей приятно быть женщиной, доверчиво опираться на
него, чувствовать почву в своих верованиях. На этом
условии она охотно признает его своим властелином.
Улыбка ее говорит, что властвует она, но властвует,
повинуясь и наслаждаясь своей покорностью, которая
при любви становится наслаждением.
Какой-то индийский законодатель запрещает влюбленной,
удивленной молодой женщине много глядеть на
своего мужа.
Но на кого же будет глядеть она? Ведь это ее книга
- живая, открытая книга, где она хочет бегло вычитывать,
во что ей верить и что ей делать.
Как она будет счастлива! Какую бесконечную веру,
какую страстную покорность приносит она с самого начала!
Девушка убегала от тебя. Мы видим в новейших
персидских сказках, в провансальской поэзии (см. Марейля)",
как она бежит от тебя по всей природе, принимая
тысячи видов, чтобы заставить гнаться за собой. Но
однажды настигнутая, раненая, она не только не бежит,
но покорно следует за своим победителем. Она желает
быть еще более побежденной. И на этот раз она не
притворяется. В этом наивном, трогательном старании
она боится только надоесть; она следует за тобой шаг за
шагом, говоря: "Я пойду повсюду". Выдумай, если можешь,
какой-нибудь новый, недоступный мир; она последует
туда за тобой. Она обратится в стихию, в воздух,
в огонь, в море, чтобы последовать за тобой в бесконечное
пространство. Мало того, она будет всем, чем ты ни
пожелаешь: она будет энергией твоей жизни, цветком,
героем. Чудный дар Божий! Горе холодному, недогадливому,
гордому человеку! Полагая, что ему уже все
дано, он не умеет извлекать пользу из бесконечной преданности,
из доверия любящей женщины, которая так
желает отдаваться и доставлять ему наибольшее наслаждение.
Не следует забывать, что у мужчины тысячи идей,
тысячи дел. У нее только одно: ее муж. Ты должен
подумать, выходя поутру из дома: "Что-то будет делать
моя одинокая подруга, половина души? Она прождет
меня долгие часы. Что бы ей принести такого, чтобы
заняло ее, дало пищу ее уму? Ведь она от меня ждет
жизни". Помни об этом, не приноси ей никогда, как
делают многие, одну горечь дня, одни неудачи. Тебя
поддерживает увлечение борьбы, необходимость усилий
или надежда наверстать потерю завтра; но бедная женщина,
вдвойне чувствующая то, что тебя касается, примет
удар совершенно иначе; она долго будет страдать от
этой раны. Будь молод и крепок за двоих; вернись серьезен,
если положение действительно серьезно, но не будь
никогда унылым. Побереги твое дитя.
Лучше всего поддержит ее то, если ты просто сделаешь
ее товарищем в твоих занятиях. Это возможно во
многих ремеслах. Их слишком ограничили для женщины.
Некоторые, разумеется, трудны для нее. Для них необходимы
усилия, добрая воля, время. Но как же лучше
употребить его? Какой превосходный, полезный товарищ!
Как много выигрывают при этом дело, сердце,
семейное счастье! Слиться воедино - вот истинная сила,
спокойствие, свобода.
Она желает трудиться вместе с тобой. Поддержи ее
в этом намерении; при этом выкажи не пустую любезность
и снисходительность к ее слабости, а сильную,
глубокую любовь. Помни, что в эту минуту она способна
к усидчивому труду, к старанию; она сделает все, чтобы
быть любимой. Я могу привести поразительные примеры.
Один знаменитый врач, глава одной из величайших
школ своего века, нашел в молодой жене лучшего ученика
и помощника, выказавшего силу ума и проницательность.
Великий физиолог, определивший законы овологаи,
часто смотрел на дело глазами своей жены. Замечательно,
что жена так много способствовала, своей неутомимой
преданностью, уяснению смысла брака. С той
поры мы не считаем любовь одной случайностью; мы не
блуждаем во мраке.
Сообщность возможна для всякого, смотря по ремеслу
и по способностям женщины. Артист не должен замыкаться
в себе самом, углубляясь в техническую сторону
исполнения, и скрывать от своей подруги вдохновившую
его мысль, которая способна заинтересовать ее и поддержать
в ней энергию. Ни юрист, ни политик не должен
отчуждать свою жену от того, что составляет цель его
жизни. Она должна знать это, хотя и редко может быть
ему полезным товарищем. Ей гораздо ближе то, что
касается природы. Медик, возвращающийся домой усталый
и нравственно взволнованный своей ответственностью,
не может быть светским человеком; не в салонах
ищет он себе отдых. Ему гораздо отраднее отдохнуть
у себя дома, среди мирных житейских занятий, которые
косвенно служат ему.
Женские характеры по сравнению с мужскими необыкновенно
разнообразны; женщины самобытнее, вы не
найдете двух одинаковых, и ничего нет милее этого.
Мореплаватели, переплывая некоторые из тропических
морей, видят перед собой бесконечную скатерть воды,
похожую на цветник, испещренную яркими созданиями.
Что это: растения, цветы? Нет - это живые цветы,
жидкие, но органические, подвижные, деятельные, самостоятельные.
Точно такой же цветник представляет нам
женское общество. Что это? Цветы? Нет, это души.
Слепые, чувственные мужчины большей частью говорят,
лаская и любуясь: "Это цветы... Сорвем их. Насладимся,
упьемся их запахом. Они цветут на наслаждение нам".
О, насколько выиграло бы это наслаждение, если бы вы
поберегли бедный цветок, оставили его на стебельке. Какое
счастье давал бы он тому, кто с любовью ходил бы за ним!
Но цветы разнообразны, разнообразен и уход за ними.
Один необходимо привить: он требует других соков, он
еще молод и дик. Другой, гибкий и нежный, уже выработал
в себе соки; ему нужна одна поливка. В нем нужно
только освежать жизнь. Третий не только сочен, но воздушен;
пыльца его разносит в воздухе любовь; необходимо
защищать его, а в особенности - оплодотворять.
IX. ИСКУССТВО И ЧТЕНИЕ.
ТОЖДЕСТВО УБЕЖДЕНИЙ
Наши предки завещали нам свой идеал в легкой
песенке:
J'etais petite et simplette,
Quand a l'ecole on me mit.
J'etais petite et simplette,
Quand a l'ecole on me mit.
Etje n'y ai rien appris...
Qu'un petit mot d'amourette!..
Et toujours je ie redis,
Depuis qu'ai un bel ami!*
Но ты обязан расширить смысл этого любовного словечка.
Что в нем заключается? Три мира, все реальное,
- не более.
Она слишком охотно предоставит судить, действовать
тебе одному. Она с радостью согласится быть прелестной
игрушкой в твоих руках. Но ты обязан сделать из нее
личность и все более приобщать ее к твоей осмысленной
жизни. Чем более разовьется в ней духовная сторона, тем
легче будет ей нравственно сливаться с тобой. Внуши ей
твердость, имей к ней доверие. Она будет тронута сознанием
развитой в ней тобой самостоятельности; будет
счастлива пожертвовать ею для тебя.
Да будет тебе известно, что задатком счастья в будущем,
цивилизованном мире будет искусство, наука, которые
прокладывают нам пути, чтобы все более проникать
в личность. Двум душам нелегко проникнуть в глубь друг
друга и слиться совершенно. Но каждый из этих методов,
называемых наукой или искусством, служит посредником,
затрагивающим новую фибру, открывающим неизвестный
дотоле орган любви в любимом существе.
Да будет тебе известна необыкновенная прелесть обмена
мыслей с женщиной. Она воспринимает их совсем
не теми чувствами, какими мы воспринимаем, и отдает
их нам в совершенно не предвиденной нами, прелестной
и трогательной форме. То, что для мужчины составляет
*"Я была маленькой простушкой, когда меня отдали в школу.
Я там ничему не выучилась, кроме одного любовного словечка, которое
я и повторяю постоянно, с тех пор как у меня завелся хорошенький
дружок".
свет, для женщины составляет преимущественно теплоту.
Идея становится для нее чувством и вибрирует в ней
живым нервом. У тебя какая-нибудь мысль, полезное
открытие приятно действуют на мозг, вызывают улыбку,
как неожиданное удовольствие; у нее захватывает сердце;
она дрожит, у нее пробегает холод по спине; ей хочется
плакать. Ты силишься успокоить ее, нежно берешь за
руку. Но волнение не утихает; как круг в жидкости
производит круги все шире и шире, так и это ощущение
распространяется на все органы, в самые недра, в основание
ее существа - там оно смешивается с ее нежностью
к тебе и, как все, что бы в ней ни происходило, обращается
в любовь. Она бросается к тебе и сжимает тебя
в объятиях.
Какое бесконечное счастье найдешь ты, идя с ней рука
об руку в мире искусств! Все они выражают только
способы любви. Всякое искусство, особенно в своем высшем
проявлении, сливается с любовью или с религией,
которая есть та же любовь.
Тот, кто открывает женщине эти высшие сферы искусства,
становится для нее жрецом и любовником. Легенда
об Элоизе и о Новой Элоизе^ не есть дело прошлого,
а настоящего и будущего.
Вот почему девушка может воспринимал мир искусства
только до известной границы. И отец не может быть
тут вполне наставником ее. Он не может, не хочет вести
ее далее известных сфер - сфер холодных, серьезных. Он
вводит ее в них. Но когда она в молодом увлечении
порывается далее, отец останавливается и удаляется. Он
останавливается у порога нового мира - мира любви.
Так, например, в живописи он может показать ей
чистую флорентийскую школу, некоторых из мадонн Рафаэля,
строгие картины Пуссена. Но безбожно было бы,
с его стороны, объяснять ей Корреджио, страстную
дрожь его картин; безнравственно открывать ей глубокое,
болезненное чувство, лихорадочную, зловещую прелесть
умирающей Италии, выраженные в улыбке Джоконды.
Даже саму жизнь, ее трепет может показать в искусстве
только одна любовь. Тем хуже для девушки, которая
поймет любовный трепет Нереиды, этой пышной красавицы
Рубенса, выходящей из морской пены, шепча слова
любви и уже предвкушая будущее. Понявшая это узнала
бы слишком много.
Какая девушка осмелилась бы копировать чудеса Греции,
лишившихся чувств женщин, матерей храма Тезея,
вовсе не похожих в своем строгом, высоком стиле на
чувственные произведения антверпенского мастера?
В них так ясно биение жизни под красивыми складками,
что это может смутить молодое воображение, заразить
его ощущениями любви и материнства. Нет, лучше подождать.
Пусть она в глазах любовника, в объятиях мужа
вдохновляется этим зрелищем, упивается его красотой,
отражая ее на самой себе и передавая своему плоду.
Истинная слава, душа новейшего мира есть музыка.
Я называю ее искусством слияния сердец, когда ты
совершенно проникаешь в любимую женщину и овладеваешь
ею.
Я не хочу повторять то, что сказали Дюмениль"
и Александр о классических симфониях, о музыке дружбы,
о комнатной музыке. К этому можно добавить только
одно: между мужчиной и женщиной все музыкально; это
музыка любви, музыка домашнего очага и алькова. Дуэт
- это супружество. Тут, на минуту, отдают сердце вполне,
отдаются более, чем желают. Что же сказать о той,
которая каждый вечер поет, с кем ни случится, эти вдохновенные,
патетические мелодии, в которых два существа
сливаются так же тесно, как и в поцелуе страсти? Что же
останется любовнику, мужу, которые придут потом?
Счастлив тот, кому жена каждый вечер играет. "Я
отдаю тебе все, что имею, - говорит она. - Мои идеи?
Нет, я еще так не развита! Но с тобой я все узнаю...
Я могу тебе дать только мои чувства, мои мечты, дыхание
моей груди, мою душу, проникнутую любовью к тебе.
Бери же мою мечту, бери меня всю".
"О, как много значит гармония! - говорит он. - Какую
дикую жизнь вел я до сих пор!.."
Она желает, старается, отдается вся... Она не в силах
дать столько, сколько бы хотела. Это так чисто! Так
возвышенно!..
Он парит на золотых крыльях в бесконечном небе
любви. Ему хотелось бы следовать за ней, и он несмело,
тихо подтягивает голосом... Он умеряет свою робкую
силу.
Но мало-помалу он увлекается, и голос его раздается
полным звуком. Взволнованная, она следует за ним, трепещет...
О, как они сливаются в эту минуту!
Но волнение слишком сильно, голоса прерываются,
и звук пропадает в бездне глубочайшей гармонии...
Музыка есть венец, цвет искусств. Но считать ее основой
воспитания, как это делают, есть величайшая и опасная
нелепость.
Это искусство новое, почти не имеющее прошлого.
Рисование, напротив того, есть искусство всех времен,
имеющее представителей во все исторические эпохи. Уже
одно это расширяет и разнообразит его область. Живопись,
скульптура представляют не только образцы для
подражания, но и богатое упражнение для мысли. Они
идут об руку с литературой и могут даже заменять ее.
Леонардо да Винчи, Корреджио, Микеланджело, Жан
Гужон^ передали нам некоторые идеи, оттенки своего
века, которых не могли бы передать ни Рабле, ни Шекспир.
Мужу открыты все книги, которых избегал отец, из
которых он извлекал для дочери только некоторые отрывки.
Как отрадно будет для тебя перечитывать, вместе
с возлюбленной, эти сокровища жизни, эти библии истории
и природы! Их полная конкордация послужит почвой
для ее убеждений. Пусть каждый вечер приятное
и полезное чтение, перемешанное нежными словами, не
волнуя ее и не портя ей ночи, открывает ей какую-нибудь
новую тайну природы, новую сторону божественного.
Теперь ей можно все открыть, не нарушая ее чистоты, так
как она женщина. То, что взволновало бы девушку, освятит
сердце женщины и навеет на нее, подле тебя, сладкий
сон и чистые грезы.
Женщине все дает любовь. В ней ее умственное развитие.
Неужели ты дашь ей мелкое, посредственное? Многие
поступают так, считая это средство самым легким. Но
они не знают, что, напротив того, сильное, великое есть
в то же время самое простое. Женщина скромно говорит:
"Эти серьезные книги для мужчин; а я ограничиваюсь
романами". Но эти слабые, пошлые романы, эти бледные
картины любви полны, однако, всевозможными хитросплетениями,
затрудняющими ум.
Нет, будем искать всегда высшего. Только там найдем
мы истинный свет, силу, даже истинную чистоту.
Где будем мы изучать любовь? Некоторые женщины
ищут ее у Бальзака. Уж лучше бы у г-жи Ж. Санд. Она по
крайней мере всегда стремится к идеальному. А еще
лучше в Саде, в Ромео. А почему бы и не в Сакунтале, не
в Дидоне Вергилия?" Но неизмеримо выше всего этого
стоят, затмевая все, великие античные легенды.
Наши идеи о прогрессе не составляют иллюзии. Древность
завещала нам бесконечный анализ; это поле прогресса.
В пылу своей синтетической силы молодой гигант
двумя шагами коснулся обоих полюсов, достиг грани
мира. Древность создала великие типы божественной
простоты. Так, например, в Персии героический брак
имеет такой высокий тип, что после него даже римский
кажется мелким, прозаичным, опошленным.
Высшим образцом благости, душевной теплоты, жизненной
силы и инстинктивной нежности, если хотите,
физической любви, но изливающейся благотворным потоком
на всю природу, служит египетская легенда. Выше
ее, мне кажется, не было еще ничего, и людям остается
лишь благоговеть пред ней.
X. ВЕЛИКАЯ АФРИКАНСКАЯ ЛЕГЕНДА.
ЖЕНЩИНА КАК ОБРАЗ МИЛОСЕРДИЯ
(Отрывок из истории любви)
Статуя Рамзеса, находящаяся в Стамбуле, в Мемфисе
и в Туринском музее, представляет нам единственный
образец доброты в соединении с силой и с высочайшим
спокойствием. Нечто подобное этому выражению, повидимому,
исключительно свойственному этому лицу,
мне случилось видеть у одной прекрасной лейденской
мумии молодого человека. Это тип породистый и совершенно
противоположный арабскому профилю, как будто
выточенному бритвой. В первом - необыкновенная мягкость;
полнота его не тяжеловесна и кажется отражением
мирного развития всех нравственных свойств. На этом
лице видна душа, освещающая, согревающая внутренним
лучом материальную форму.
Эта необыкновенная доброта выражает не одно личное
свойство; в ней проявляется характер целой части
света. Великий Египет был как будто празднеством, божественной
улыбкой и радостью неизвестного африканского
мира, замкнутого со всех сторон.
Египтянин есть высшее органическое существо Африки,
стоящее над негром, над черным. Как ни несчастлив,
как ни угнетен, со времен Иосифа до Мехмеда-Али, бедный
египетский феллах, но все же он остается человеком
замечательного ума и сметливости*'. Один механик, много
лет служивший у паши, рассказывал нам, что туземцы,
занимавшиеся в его мастерской, выказывали необыкновенное
внимание к делу, в совершенстве подражали мастеру
и в две недели становились такими хорошими работниками,
как европеец в два года.
Даже последнее качество проистекает из их кротости,
послушания, из их потребности нравиться и угождать.
Эта превосходная раса хочет только любить и быть
любимой. Их взаимная привязанность как будто возрастает
при жестокости, с которой у них жертвуют личностью
и семьей. Преждевременная смерть мужчины, погибающего
от чрезмерного труда, дети, похищаемые жестокими
набегами милиции, - все это делает семейную
жизнь непрерывным рядом огорчений, слез, траура.
Древний плач Изиды, отыскивающей своего Озириса,
никогда не умолкал в Египте; он беспрестанно слышится
по берегам Нила.
Вы повсюду слышите этот плач в изображениях живописи,
скульптуры. Что означают все эти надгробные
памятники, все эти усилия хоть что-нибудь сохранить от
смертных останков, этот обычай обвивать мертвеца
в ткань, исписанную молитвами, поручать богам тех,
с кем разлучены? Я не бывал в Египте, но, посещая наши
египетские музеи, я чувствую, что чрезвычайное усилие
народа, непомерные издержки, которые позволяли себе
самые бедные люди, есть не что иное, как пламенное
стремление сердца сохранить любимый предмет, последовать
за ним в загробную жизнь.
До сих пор мы созерцали эпопею религии; но тише,
вот начинается драма. Новый гений распускает крылья
над Европой и Азией.
Укажем прежде всего на место действия. Египет, эта
земля труда и слез, по природе своей должен бы быть
страной праздника и радости. На пламенной почве Африки
расстилается, под дыханием севера, обетованная равнина.
С неведомых гор течет плодоносная река. Известно,
с каким восторгом встречает этот цветущий оазис
умирающий от жажды путник, проехавший бесконечную
песчаную пустыню.
Изида есть первое и последнее слово Египта.
Тут царствует женщина. Диодор" говорит, что в Египте
мужья клялись в послушании женам. Это преувеличенное
выражение положительного факта - владычества
женщин.
Гений Африки, Изида, царица Древнего Египта, до
сих пор восседает на троне, украшенная атрибутами плодородия.
Скипетром ей служит лотос; на голове у нее,
в виде диадемы, хищная птица, ястреб, который никогда
не насыщается, а в доказательство значения этой ненасытности
над ястребом изображено в этой странной короне
полное коровье вымя - символ материнства. Благодатное
плодородие, бесконечная материнская любовь
- вот что очищает и освящает страстный зной африканской
природы; к этому присоединяется смерть, траур,
вечное сожаление.
Следует ли выводить религии исключительно из природы,
климата, свойства рас и почвы? Нет, гораздо вернее
из потребностей сердца. Религиозное чувство почти
всегда проистекает из страданий больной души. Человек,
как древо страданий, под каждым новым ударом извлекает
из себя новый плод утешения. Ни одна религия не
доказывала этого лучше религии Древнего Египта: она
явно придумана на утешение бедному труженику-народу,
который, работая без отдыха и тем сильнее страшась
смерти, что семья была для него все, искал утешения
в бессмертной, постоянно возрождающейся природе, выманивая
у нее надежду.
И тронутая природа поклялась ему, что человек не
умирает.
Оригинальность этой популярной идеи состоит в том,
что земля, небо и человеческая душа соединили свою
тройную драму в рамке года. Год умирает, с тем чтобы
возродиться. Любовь соблазнилась этой идеей и поверила
в вечное возрождение души.
Когда мне случается видеть в горах базальтовый пик,
пронизавший все слои и вознесшийся над всеми вершинами,
то я спрашиваю себя, из какой необъятной глубины
и с какой поразительной силой должен был выдвигаться
этот колосс. То же самое удивление внушает мне и египетская
религия. Из какой глубины физической любви
и страдания возникла она?.. Тайны природы!..
Общая мать, Ночь, зачала прежде всех времен дочь
и сына, Изиду и Озириса. Они полюбили друг друга еще
в утробе матери и так горячо, что Изида оплодотворилась.
Она стала матерью, прежде чем родилась на свет,
и дала жизнь сыну Гору. Но это был тот же Озирис, бог
благости, света и красоты. Таким образом, они родились
втроем (о чудо!): мать, отец и сын; у них один возраст,
одна любовь, одно сердце.
Какая радость! Вот они, все трое, на алтаре: женщина,
мужчина и ребенок.
Заметьте, что это три человека, три живых существа,
а не фантастическая троица Индии, изображающая брачный
союз трех религий... Здесь мы видим жизнь и ничего
более; из раскаленного жерла природы исходит тройное
человеческое единство.
До той минуты боги представляли нечто дикое
и ужасное. Индийская Сава замыкает взор, иначе мир
погиб бы под его пепелящим огнем. Бог чистоты. Огонь
персов, жаждет пожрать все существующее. А здесь, на
алтаре, лежит сама природа, в кротком образе семьи,
благословляя все создание своим материнским взором.
Это божество - мать. Как я теперь спокоен! Я опасался,
что черный мир под влиянием ужаса, внушаемого ему
дикими зверями, воспроизведет в родах страшные образы
льва и крокодила и даст жизнь одним чудовищам.
Но страстная, влюбленная Африка создала самый трогательный
из религиозных символов... Какой же? Живую
действительность, добрую плодовитую женщину.
Сколько страсти и в то же время сколько чистоты!..
Это сама страстность, сама чистота в сравнении с новейшими
утонченностями, с нашими бледными образами.
Какой повсеместный, наивный восторг! Что может
внушать его жаждущей Африке? Вода, целый потоп, целое
море пресной воды, разлившееся неизвестно откуда
и напоившее эту землю, проникнувшее во все ее жилы,
так что ни одна песчинка не осталась суха. Маленькие
каналы как будто улыбаются, по мере того как они
наполняются свежей, журчащей струей. Растение радуется
от всего сердца, когда благодатная струя смачивает
его мохнатый корень, проникает в подошву, поднимается
в листья; стебель наполняется соком и слегка изгибается.
Прелестное зрелище, полное любви и чистого наслаждения!
Все это не что иное, как великая Изида, орошаемая
своими любовниками.
Добрый Озирис! Он трудится, создает Египет. Эта
страна - его дитя; он ее возделывает, развивает в ней
искусства, без которых она погибла бы.
Но прочного нет ничего. Боги меркнут. Живое солнце
благодати, оплодотворявшее Изиду, могло создать все,
кроме прочности и времени. В одно утро оно меркнет...
О, какая пустота! Где же оно? Изида ищет его; она
в отчаянии.
Мрачное учение о том, что сами боги должны умереть,
распространенное на западе Азии, этот догмат
Сирии, Малой Азии и островов, не должен был по-настоящему
проникать в Африку, в которой так сильно сознание
мощи и жизни.
Однако он проник туда. Все умирает. Отец жизни,
Нил, высыхает. Солнце бледнеет на несколько месяцев,
теряет свои лучи.
Озирис - жизнь, благодать, умирает варварской
смертью; его члены рассеяны. Печальная супруга находит
его останки; недостает только одного, и она в отчаянии
рвет свои волосы. - "Увы! недостает жизни, энергии
жизни!.. Священная сила любви, что будет без тебя с миром?
Где взять тебя теперь!.." Она молит Нил и Египет.
Но Египет не возвратит ей того, что послужило бы
залогом ее вечного плодородия.
Но такая великая скорбь заслуживала чуда. В этой
борьбе смерти и страдания изувеченный Озирис воскресает,
напряжением воли, и возвращается к жене; любовь
мертвеца так сильна, что пробуждает в нем последнее
желание. Он восстает из гроба, чтобы еще раз сделать
Изиду матерью. О, как страстно отвечает она на его
объятия! Но это поцелуй разлуки.
Пламенная грудь Изиды не согреет в себе этого холодного
лобзания. Но ничего. Грустный, бледный плод
этот тем не менее свидетельствует о великой победе
любви, плодотворной не только при жизни, но даже
и после смерти.
Комментарии на эту простую легенду придают ей
глубокий символический смысл. Разумеется, все давно
заметили согласование человеческой природы с временем
года, с положением солнца и т. д. Но все это второстепенное,
замеченное позднее, дополнение. Происхождение ее
человечно - это живое страдание бедной вдовы Египта,
ее неутешный траур.
С другой стороны, не следует обманываться африканским,
материальным колоритом. Тут не одна тоска о физическом
наслаждении, не одно неудовлетворенное желание.
Природа, конечно, нашла бы ответ на это страдание.
Но Изиде нужен не самец; дайте ей того, кого она любит,
его, а не другого, все одного и того же. Это чувство
13 Ж. Мишле 385
исключительное, личное. Это видно по тому, как заботятся
о смертных останках; стараются, чтобы из них не
пропало ни одного атома, чтобы смерть ничего не исказила
и возвратила со временем в целости этот единственный
предмет любви.
"Я хочу того, кто был моим, половиной меня самой.
Я хочу этого, и он оживет. Ведь оживает же жук, возрождается
феникс; солнце, весна также возрождаются. Я хочу, и он
оживет. Разве я не сама жизнь, вечная природа? Обладала
им прежде, чем родилась... Знаете ли вы, что я была его
сестрой, любовницей и в то же время его матерью?"
Простая, глубокая истина. Это тройная тайна любви,
впервые выраженная в мифологической форме. Супруга,
истинная сестра мужчины, более чем сестра и супруга,
поддерживает его в трудной жизни, утешает по вечерам,
кладет его голову к себе на грудь и убаюкивает его,
усталого, как малое дитя, освежая его силы, чтобы с рассветом
он мог проснуться к новой жизни. В этом вся сила
брака (но не мимолетных наслаждений). Чем долее это
длится, тем более жена становится матерью своего мужа,
тем более он сын ей.
Гарантия бессмертия. Кто разлучит их, когда они так
тесно связаны? Изида обнимает Озириса своей материнской
нежностью, так что разлука невозможна.
От этой нежной, наивной легенды веет таким бессмертием,
какому мы нигде не находим подобия. Надейтесь,
огорченные сердца, грустные вдовы, маленькие сироты;
вы плачете, но Изида тоже плачет, а не отчаивается.
Озирис хотя и умер, но продолжает жить. Он постоянно
возрождается в невинном Аписе". Он там, пастырем
душ, добрым хранителем мира теней, и ваш покойник
подле него. Не бойтесь, он там. Когда настанет время, он
придет к вам за своим телом. Набальзамируем его старательнее,
омоем его духами, горячими слезами. Сохраним
его подле себя. О прекрасный день, когда отец душ,
выйдя из царства тьмы, возвратит вам любимую душу,
соединит ее с телом и скажет: я сохранил ее вам.
Таким образом, нам дается вечность души, - не
туманной и безличной, как в азиатском догмате, а души
личности, любимой, священной, вечной души, прочность
обожаемого я, милосердие Бога, обязанного молитвами
женщины возвратить ей эту душу. И этот дар останется
нам навсегда.
Но Бог обязан сделать это только для добрых. Таким
образом, впервые является Божественное правосудие.
А пока будем трудиться, будем творить добрые дела,
оставим по себе память, будем говорить с грядущими
веками языком мрамора и гранита. Египет весь служит
нам книгой, которую изучают мудрецы.
С той поры каждая нация продолжает подражание.
Богатство знаний накопляется, и каждый день прибавляет
что-нибудь к этому наследству.
Таким образом, эта дивная легенда, полная нравственности,
искусства, труда, бессмертия, оплодотворила
всю землю.
XI. КАКИМ ОБРАЗОМ ЖЕНЩИНА
ПРЕВОСХОДИТ МУЖЧИНУ
Счастье посвятителя состоит в том, чтобы посвященный
превзошел его самого. Женщина, постоянно
развиваясь под руководством мужчины, оплодотворяясь
его мыслью, быстро дорастает до него и, наконец, превосходит
его.
Она обязана этим превосходством как привитым ей
новым элементам, так и своим личным качествам, которые
едва ли развились бы, не согретые теплом мужчины.
В ней были возвышенные стремления, любовь к природе;
но они расцвели только под лучом любви. Прибавьте
к этому еще одно качество (до того высокое, что оно
возвышает нашу породу над другими породами): доброе,
любящее сердце женщины, полное сострадания, полное
инстинктивного умения облегчать всякую боль.
Она скромна, покорна; она не сознает своего величия,
которое, однако, беспрестанно проявляется.
Ты ведешь ее в Jardin des Plantes": она мечтает там об
Альпах и о девственных лесах Америки. Ты ведешь ее
в картинную галерею: ей грезятся те времена, когда не
будет музеев, когда целые города превратятся в музеи
и все стены их покроются живописью, как в Сатро
Santo". В концертах артистов ей слышатся концерты
целых народов, будущих великих федераций, когда весь
человеческий род сольется в одном аккорде всемирной
дружбы.
Ты силен. Она божественна, как дочь и сестра природы.
Она опирается на твою руку, но у нее есть крылья.
Она слаба, больна, но когда ее томные глаза свидетельствуют
о том, что в ней совершилось зачатие, тогда-то
она и парит, твоя сивилла, на недоступных высотах. Как
она попадает туда? Этого никто не знает.
Твоя нежность способствует этому. Если женщина
сохраняет эту силу, если, слившись с мужчиной и сделавшись
матерью, она сохраняет присущую ей чистоту Сивиллы,
то это потому, что твоя заботливая любовь,
обнимающая это сокровище, разделила твою жизнь на
две части: для себя ты оставил тяжелый труд и неприятные
столкновения с людьми; для нее - мир, любовь,
материнство, искусство, мирные домашние заботы.
Ты хорошо поступил. Женщина, эта драгоценная,
хрупкая ваза, в которой горит светильник любви, требует,
чтобы ее берегли, чтобы ее несли с благоговением,
ближе к сердцу.
Удаляя ее от труда, истощающего твои силы, ты
сохраняешь в ней ту грацию, которая свойственна только
детям и женщинам, этой аристократии человеческого
рода. Она возвышает и тебя своим благородством. Когда
ты возвращаешься из кузницы, усталый, надломленный
усилиями, она, молодая и свежая, одним поцелуем вливает
в тебя источник жизни.
Подле этого бесценного предмета ты устоишь против
слепого увлечения, приковывающего тебя к твоему узкому
и трудному пути. Ты будешь чувствовать каждую
минуту благотворную потребность расширять твою
мысль, чтобы следовать за твоей милой воспитанницей
на ту высоту, на которую ты сам же вознес ее. Она
беспрестанно обращается к твоей помощи, влечет тебя
к высокому и прекрасному, не дозволяя тебе, своему
учителю, замыкаться в твоем ремесле. Ты вынужден
быть великим, чтобы удовлетворять потребностям твоего
младшего товарища.
Женщина мала и в то же время велика. У нее есть
добавочные октавы и вверх и вниз. Ее лира обширнее
твоей, но она неполна, потому что у нее недостает силы
в средних струнах.
Она улавливает ускользающие от нас мелочи, а иногда
заглядывает выше нас, в будущее, проникает сквозь
материю в незримый мир духов.
Но ее практическая способность в мелочах и сивилловское
свойство, приводящее ее по временам к великому,
редко имеют прочное, спокойное, гармоничное основание,
где бы они могли встретиться и принести плоды.
А пока будем трудиться, будем творить добрые дела,
оставим по себе память, будем говорить с грядущими
веками языком мрамора и гранита. Египет весь служит
нам книгой, которую изучают мудрецы.
С той поры каждая нация продолжает подражание.
Богатство знаний накопляется, и каждый день прибавляет
что-нибудь к этому наследству.
Таким образом, эта дивная легенда, полная нравственности,
искусства, труда, бессмертия, оплодотворила
всю землю.
XI. КАКИМ ОБРАЗОМ ЖЕНЩИНА
ПРЕВОСХОДИТ МУЖЧИНУ
Счастье посвятителя состоит в том, чтобы посвященный
превзошел его самого. Женщина, постоянно
развиваясь под руководством мужчины, оплодотворяясь
его мыслью, быстро дорастает до него и, наконец, превосходит
его.
Она обязана этим превосходством как привитым ей
новым элементам, так и своим личным качествам, которые
едва ли развились бы, не согретые теплом мужчины.
В ней были возвышенные стремления, любовь к природе;
но они расцвели только под лучом любви. Прибавьте
к этому еще одно качество (до того высокое, что оно
возвышает нашу породу над другими породами): доброе,
любящее сердце женщины, полное сострадания, полное
инстинктивного умения облегчать всякую боль.
Она скромна, покорна; она не сознает своего величия,
которое, однако, беспрестанно проявляется.
Ты ведешь ее в Jardin des Plantes": она мечтает там об
Альпах и о девственных лесах Америки. Ты ведешь ее
в картинную галерею: ей грезятся те времена, когда не
будет музеев, когда целые города превратятся в музеи
и все стены их покроются живописью, как в Сатро
Santo"". В концертах артистов ей слышатся концерты
целых народов, будущих великих федераций, когда весь
человеческий род сольется в одном аккорде всемирной
дружбы.
Ты силен. Она божественна, как дочь и сестра природы.
Она опирается на твою руку, но у нее есть крылья.
Она слаба, больна, но когда ее томные глаза свидетельствуют
о том, что в ней совершилось зачатие, тогда-то
она и парит, твоя сивилла, на недоступных высотах. Как
она попадает туда? Этого никто не знает.
Твоя нежность способствует этому. Если женщина
сохраняет эту силу, если, слившись с мужчиной и сделавшись
матерью, она сохраняет присущую ей чистоту Сивиллы,
то это потому, что твоя заботливая любовь,
обнимающая это сокровище, разделила твою жизнь на
две части: для себя ты оставил тяжелый труд и неприятные
столкновения с людьми; для нее - мир, любовь,
материнство, искусство, мирные домашние заботы.
Ты хорошо поступил. Женщина, эта драгоценная,
хрупкая ваза, в которой горит светильник любви, требует,
чтобы ее берегли, чтобы ее несли с благоговением,
ближе к сердцу.
Удаляя ее от труда, истощающего твои силы, ты
сохраняешь в ней ту грацию, которая свойственна только
детям и женщинам, этой аристократии человеческого
рода. Она возвышает и тебя своим благородством. Когда
ты возвращаешься из кузницы, усталый, надломленный
усилиями, она, молодая и свежая, одним поцелуем вливает
в тебя источник жизни.
Подле этого бесценного предмета ты устоишь против
слепого увлечения, приковывающего тебя к твоему узкому
и трудному пути. Ты будешь чувствовать каждую
минуту благотворную потребность расширять твою
мысль, чтобы следовать за твоей милой воспитанницей
на ту высоту, на которую ты сам же вознес ее. Она
беспрестанно обращается к твоей помощи, влечет тебя
к высокому и прекрасному, не дозволяя тебе, своему
учителю, замыкаться в твоем ремесле. Ты вынужден
быть великим, чтобы удовлетворять потребностям твоего
младшего товарища.
Женщина мала и в то же время велика. У нее есть
добавочные октавы и вверх и вниз. Ее лира обширнее
твоей, но она неполна, потому что у нее недостает силы
в средних струнах.
Она улавливает ускользающие от нас мелочи, а иногда
заглядывает выше нас, в будущее, проникает сквозь
материю в незримый мир духов.
Но ее практическая способность в мелочах и сивилловское
свойство, приводящее ее по временам к великому,
редко имеют прочное, спокойное, гармоничное основание,
где бы они могли встретиться и принести плоды.
У большей части женщин такие свойства быстро чередуются,
смотря по времени месяца. Поэзия впадает в прозу,
проза возвышается до поэзии; иногда переходы эти сопровождаются
бурями. Это климат Прованса.
Один знаменитый мыслитель смеется над сивилловскими
свойствами женщины. Он отрицает эту неопровержимую
силу. Для унижения ее он смешивает внезапное
вдохновение женщины с лунатическим состоянием, болезненным,
опасным нервным потрясением, к которому
нередко приводит ее влияние мужчины. Он спрашивает,
какую пользу можно бы извлечь из этого неопределенного
свойства, "впрочем, физического и рокового".
Конечно, вдохновение не бывает совершенно свободным;
оно всегда несколько смешанно и отмечено чем-то
роковым. Но унижать его из-за этого значило бы утверждать,
что великие художники - не люди. Вместе
с женщинами пришлось бы унизить Рембрандта, Моцарта,
Корреджио, Бетховена, Данте, Шекспира, Паскаля
и всех великих писателей. Будто бы те, кто опирается
исключительно на логику, не уступают этой женственной
силе вдохновения? А я вижу след его даже у самых
положительных мыслителей. Едва они становятся художниками,
как бессознательно подчиняются магическому
жезлу этой феи.
Нельзя согласиться с Прудоном, что женщина только
восприимчива, она и продуктивна своим влиянием на мужчину
как в сфере идей, так и в действительности; но идея
ее никогда не созревает вполне, поэтому она мало творит.
Политика ей мало доступна. Для политики необходим
ум мужественный и производительный. Но у женщины
есть чувство порядка, и она способна к администраторской
деятельности.
Великие произведения искусства остаются для нее до
сих пор недосягаемыми. Все драгоценные плоды цивилизации
принесены творчеством мужчины.
Все это глупо сделали вопросом самолюбия. Мужчина
и женщина - два полных и относительных существа,
составляющих две половины одного целого. Они обязаны
любить и уважать друг друга.
Женщина существо относительное. Она должна уважать
мужчину, который творит для нее. Всякая пища,
наслаждение, роскошь даются ей мужчиной.
Мужчина существо относительное. Он должен уважать
и обожать женщину. Она создает мужчину, дает ему
наслаждение, зажигает в нем огонь желаний, который из
века в век извлекает из него яркие лучи, называемые
искусствами, цивилизацией. Женщина каждый вечер возрождает
мужчину, вливает в него по очереди два рода
жизненной силы: гармонию, когда удовлетворяет; искру,
когда отсрочивает удовлетворение.
Таким образом, она творит творца. Что же может
быть выше?
Я вовсе не упрекаю женщину за то, что она не производит
того, к чему она не создана. Я обвиняю ее только
в том, что она иногда слишком исключительно сознает
свое высокое положение и не обращает внимания на
окружающий ее мир, на производительные силы мужчины,
на его плодотворную энергию, на чудовищные усилия
этого великого труженика. Она даже не подозревает о них.
Прекрасная, она любит одно прекрасное, но совсем
готовое, без усилий к достижению его. Ей трудно познать
красоту действия, красоту героического труда, создающего
прекрасную вещь, но который сам по себе еще прекраснее,
еще возвышеннее последней.
Грустно бедному творцу видеть, что женщина, любуясь
прекрасно выполненным предметом, не любуется самим
делом, нередко даже пренебрегает им! Грустно ему
видеть, что сделанные им для нее усилия только охлаждают
ее и что чем больше он старается, тем меньше нравится
ей.
"Что бы я ни делал, я не могу овладеть ею. Она давно
принадлежит мне, но никогда не будет вполне моей".
Вот что говорил однажды достойный человек, с верным
любящим сердцем, влюбленный в свою жену. Эта
женщина, прекрасная, добрая, кроткая и ласковая к мужу,
не заслуживала какого-либо упрека. Единственным недостатком
в ней было ее постоянно развивающееся превосходство.
Муж с грустью чувствовал, что он уже не может
по-прежнему обнять все существо милого кумира и что
волей-неволей оно витает в иной сфере, независимой от
той, в которой он сосредоточил свою деятельность.
Они оба как нельзя лучше олицетворяли те два типа,
которые я представил в главе о воспитании. Я показал,
что "современный мужчина - исключительно работник,
производитель, а женщина - гармония".
Чем более творит мужчина, тем резче становится
контраст. Этим объясняется отчасти охлаждение, несправедливо
приписываемое легкомыслию, скуке, пресыщению.
Охлаждение происходит иногда вовсе не вследствие
того, что супруги, не развиваясь, надоели друг другу, а,
напротив, именно потому, что они оба ушли вперед. Такой
прогресс мог бы послужить новым звеном между ними,
а между тем они разошлись и, не находя уже прежних точек
соприкосновения, утратили всякое влияние друг на друга.
Останутся ли они, таким образом, вместе, холодные,
равнодушные, связанные единственно интересами? Нет,
отчуждение растет. Сердце найдет себе пищу в другом
месте. Во Франции сердца требовательны, они желают
или самой полной связи, или другой любви и говорят:
"Все или ничего".
Да будет позволено мне сформулировать парадокс.
Я утверждаю, что, вопреки легкомыслию, с каким относятся,
по-видимому, в наше время к этим вещам, никогда
еще любовь не была так требовательна и так неутомима.
Если она хватается за какой-либо предмет, то она
желает проникнуть в него до неизмеримой глубины. При
нашем развитии, при множестве новых идей, новых искусств,
наделивших нас новыми чувствами, как бы ни
умеренно было в нас чувство любви, но мы наслаждаемся
им разностороннее, нежели наслаждались наши предки.
Но часто случается, что любимый предмет ускользает
от нас - то вследствие женской неустойчивости, то
вследствие блистательного преобразования и развития,
то, наконец, вследствие второстепенных сближений и связей,
которые дробят и замыкают для нас ее сердце.
Мужчина чувствует себя униженным, обескураженным.
Нередко это дурно сказывается на его деятельности
и ремесле. Он начинает меньше уважать себя. Тогда
любовь его удовлетворяется страстным самолюбием,
- и это случается чаще, нежели думают. Ему хочется
снова завоевать любимое существо, которое иногда без
малейшей иронии, но с полной холодностью говорит
ему, улыбаясь: "Делай что можешь".
"Ter totum fervidus ira, lustrat Aventini montem, ter
saxea tentat limina nequicquam, ter fessus valle resedit".
"Трижды обходит он гору, кипя рвением, трижды
потрясает каменную стену, трижды падает и садится
в долине".
Помеха, таинственная, отрицающая сила, препятствие,
разрушающее брак, приходит почти всегда извне,
но не всегда со стороны злонамеренного лица. Иногда
это бывает мать, сестра, дружеский кружок. Иногда причиной
бывает весьма почтенная вещь. Достаточно для разрыва
брака, чтобы сильное чувство дружбы отвлекло соки любви.
Я знаю двух женщин, соединенных тесной дружбой,
из которых одна была замужем, другая осталась в девушках,
чтобы отдаться исключительно дружбе. Муж первой
был умный человек и блестящий писатель. В минуты
вдохновения он порождал чудо, затмевавшее все. Но это
случалось, так сказать, невзначай. Что, если бы эта прихотливая
искра была пригрета любовью!
Жена была красивая женщина, но прекраснее всего
было в ней сердце. Она была одарена возвышенным,
серьезным нравственным чувством, на которое слабо
действовали блестки таланта ее мужа. Она находила
удовлетворение в дружбе... нет, в обожании такой же
совершенной женщины. Мог ли устоять муж перед такой
четой? Мог ли он быть в ней третьим лицом? Его тонкие
неуловимые достоинства, смешанные с такими же утонченными
недостатками, свойственными и гениям времен
упадка, не прилаживались к тому прямому пути, на который
его тянули. Добродетельные подруги, чистые и прозрачные,
как полуденный свет, не слишком ценили неопределенную,
чувственную грацию его таланта.
Отчуждение возрастало. Муж имел еще и тот недостаток,
что не доверял себе. Друзья верили в него, требовали,
чтобы он выполнил то, что обещал. Но ничто не заменяет
внутренней поддержки. Верховный судья наш - женщина.
Ему, может, было бы легче с обыкновенной женщиной.
Красота, чистота, высокие качества его жены были слишком
внушительны. Такие совершенства делали суд ее безапелляционным.
Приговоры ее были всегда чистосердечны.
Этот странный, замечательный человек мог творить,
только не рассуждая. Нужно было, чтобы любимая рука
завязывала ему глаза и способствовала этой плодотворной
слепоте, а между тем подле него жил холодный
рассудок. Чувствуя подле себя, в минуту вдохновения,
этого деятельного сторожа, он останавливался... осекался.
Да позволят мне женщины сказать им вот что. У них
слух тоньше, они лучше поймут меня. К тому же у них
времени больше. Мужчина, этот мученик труда, не услышал
бы меня, увлеченный работой.
Вот что скажу я женщинам: не будьте так совершенны.
Имейте немножко недостатков, ровно столько, сколько
нужно для утешения мужчины.
Природа требует, чтобы он был горд. Необходимо,
для блага вашей семьи и вашего собственного блага,
чтобы он был таким, чтобы он чувствовал себя сильным.
Если вы заметите, что он грустен, обескуражен, теряет
веру в самого себя, то лучшее лекарство против этого
- чтобы и вы тоже несколько понизились, стали женственнее,
моложе, даже, при необходимости, стали бы просто
ребенком.
Второй совет: не делите ваше сердце.
Расскажу вам, что я видел в Провансе, в Иер (Hyeres).
Видел я великолепный сад, усаженный померанцевыми
деревьями, тщательно размещенными на приличном расстоянии,
сообразно со всеми их требованиями. Они не
были перемешаны с другими растениями, как любят
делать в этой стране; никакие виноградники не портили им
жизни. Только по краям аллей росла каймой душистая,
сочная земляника. Она, как известно, неглубоко пускает
корни и расстилает по земле свою волосатую зелень.
Однако померанцы стали сохнуть. Хозяева встревожились,
стали искать причины, готовые всем пожертвовать. Никто
не подозревал, что невинная земляника могла быть виной
беды. Сами эти могучие деревья, если бы у них можно
было спросить, не сознались бы, вероятно, что их болезнь
имеет такую ничтожную причину. Они так и погибли, не
жалуясь. Неподалеку оттуда, в Канне, всем известно, что
померанцевое дерево хорошо растет только в уединении.
Около него не только не сажают никакого другого растения,
но, перед тем как посадить его, трижды раскапывают
землю футов на восемь, чтобы убедиться, нет ли в ней
каких-либо корней, которые могли бы оттягивать соки.
Любовь, как и померанцевое дерево, желает властвовать
безраздельно.
XII. СМИРЕНИЕ ЛЮБВИ. ИСПОВЕДЬ
Любовь чрезвычайно разнообразна и по характеру,
и по степени. Каждая нация имеет свой род любви.
Француженка служит для своего мужа превосходным
товарищем как в делах, так и в духовной жизни. Если он
не умеет ею пользоваться, то случается, что она забывает
о нем. Но, случись с ним затруднение, она тотчас вспомнит
о своей любви к нему и готова на полное самоотвержение,
готова даже умереть за него (как в 93-м году).
Англичанка - верная, твердая, неутомимая супруга,
всюду следует за мужем и все переносит. "Люси, я уезжаю
сегодня в Океанию". - "Подожди, мой друг, вот
я надену шляпку".
Немка любит, вечно любит. Она скромна, послушна,
охотно подчиняется. Она годна только на одно: любить.
Но это свойство в ней беспредельно.
С англичанкой вы можете вести кочевую жизнь и поехать
хоть на край света. С немкой можете жить отшельником
где-нибудь в деревне, в глубоком уединении.
Француженка способна на это только в случае, если она
очень занята, если вы сумели создать сильную деятельность
для ее ума. Развитое в ней чувство личности делает
ее не столь сговорчивой и поэтому самоотверженность ее
гораздо полнее; она может забыть о тщеславии и потребности
блистать.
Немке это ничего не стоит; ей нужна только любовь.
Стендаль, этот ультрафранцузский ум, весьма враждебный
Германии и на каждом шагу поражающий ее
насмешкой, верно замечает, что "лучший образец брака
следует искать в протестантской Германии".
Он видел Германию такой и в 1810-м, и в 1830-м,
и много раз позднее. Это могло измениться в высших
слоях и в больших городах, но не в целой стране; немка
по-прежнему осталась скромной, покорной женой, одним
словом, влюбленной женщиной.
Истинная, глубокая любовь в том и познается, что
она убивает все другие страсти: гордость, честолюбие,
кокетство, все в ней пропадает, все уничтожается.
Любовь - противоположный полюс гордости. Любовь
не дорожит собой, легко забывает так называемое
собственное достоинство и не колеблясь жертвует красивыми
сторонами, которые выставляют свету. Любящий
человек ничего не скрывает и даже преувеличивает
в себе дурные стороны, желая нравиться только избытком
любви.
В этом случае влюбленные и мистики поступают совершенно
одинаково. И у тех и у других самоуничижение
доходит до крайности; и те и другие стараются возвысить
на свой счет своего кумира - будь то любимая женщина
или уважаемый святой. Какой-то набожный человек сказал:
"Как бы я желал быть собакой святого Паулина!"
Много раз слышал я то же самое и от любовников: "Ах,
если бы я был ее собакой!"
Но любовь не должна допускать этого страстного
самоуничижения. Напротив, она должна силиться возвысить
до себя любимое существо, потому что прочный
союз возможен только при полном равенстве.
Полковник Сельв (Сулейман-паша") чистосердечно
жаловался на недостаток этого равенства. "Как узнать,
любимы ли мы восточной женщиной?" - говорил он.
Что касается нас, то мы обладаем в европейской женщине
душой и волей, и как бы ни затрудняла нас иногда эта
воля, но мы должны избегать всего, что могло бы надломить
ее, ослабить в ней пружины души. Две вещи очень
опасны.
Одна, которой в настоящее время сильно злоупотребляют
над неосторожными женщинами, это - магнетическое
влияние. Такая способность в них - болезнь,
которая, развиваясь, потрясает весь организм. Но даже
если бы она и не представляла опасности, то не позорно
ли видеть нелюбимого человека, пользующегося такой
неограниченной властью над женщиной? Она становится
его собственностью, движется по его воле, высказывает
при свидетелях свои самые сокровенные тайны, подчиняется
какому-то роковому притяжению к нему. Почему?
Она и сама не знает. Он не превосходит ее ни умом, ни
энергией, но она случайно предалась ему под предлогом
леченья, забавы и пр. и следует теперь его прихоти.
Действительно ли эти жертвы одарены медицинским
вдохновением - покажет время. Но как бы то ни было,
а этот дар обходится им дорого, потому что он делает из
женщины больное, подчиненное существо, лишенное воли.
Любовник, муж должны быть осмотрительны в тех
случаях, когда она просит их взять над ней магнетическую
власть. Вместо того чтобы возбуждать в ней рабскую
пассивность и вдохновение, гораздо лучше, если
любимый человек сделает ее участницей своих деятельных
занятий и откажется от иного влияния, кроме открытой
и ясной любви.
Другой род влияния, от которого также откажется
всякий благородный человек, это насилие, влияние
страха.
В Азии (да и почти на всем земном шаре) с женщинами
обращаются как с детьми. Но не слелу^г забывать,
что их везде, кроме Европы, выдают зa^:к детьми.
в жарких странах - двенадцати и десяти лет, " в Индии
- даже восьми. Муж восьмилетней женщины поневоле
становится для нее чем-то вроде отца, властелина; он
должен воспитать ее. Отсюда проистекает противоречие
в индийских законах, по которым в одном месте воспрещается
бить женщину, а в другом предписывается "школить
ее". Индийские женщины всю жизнь остаются детьми
и терпеливо подчиняются налагаемой на них дисциплине
(не имеющей, впрочем, ничего рабского и насильственного).
В полигамном браке они становятся робкими и чувственными,
привязываются к своему властелину отчасти
страхом и принимают с равной покорностью как ласки,
так и наказания.
На севере, напротив, женщины созревают поздно и,
выходя замуж, бывают уже не детьми, а вполне сложившимися
личностями. Обращаться с ними как с детьми было
бы злоупотреблением силы, и притом самым опасным.
Они обыкновенно раздражают мужчину своей неуступчивостью
в самое опасное для них время месяца, когда
сильное волнение способно причинить им смерть. Эти дни
отмечены для них жестокими нравственными бурями; их
мутит (они сами сознаются) дух противоречия, им все
противно, они чувствуют потребность всем досадить. Но
не надо сердиться, надо жалеть их. Это состояние чрезвычайно
зыбкое и, несмотря на раздражительность, скрывает
за собой вовсе не ненависть. Достаточно легкой пищи,
любви и некоторого умения взяться за дело, чтобы вдруг
смягчить эту неприступную особу и заставить ее перейти
к прелестной кротости, слезам, ласкам и нежностям.
Мужчина должен быть при этом осмотрителен. Женщина
обыкновенно сдержаннее его; он должен помнить
об излишке употребляемых им крепких напитков и быть
настороже против самого себя. Раздражение женщины
большей частью имеет самую естественную причину (и
в сущности, самую милую); оно побуждает ее подстрекать
мужчину колкими словами, вызывать его. Французы
очень хорошо знают это. Тут дело не в самолюбии,
а в любви. Не надо схватываться при этом с женщиной
(как делают в Англии). Не надо и смеяться или резко
поворачивать ссору на ласки. Тут надо действовать постепенно,
лавировать. Обыкновенно следует некоторое
расслабление, потом переход на милость, женщина сознается,
что она зла, и награждает вас за доброту.
Во времена варварства семья, точно так же, как и общественная
власть управлялась силой. Но перейдем к цивилизованным
временам мирного соглашения и свободного
подчинения, устраняющего всякие принудительные
меры.
Домашними крутыми мерами я называю грубую запальчивость
мужчины, поднимающего руку на женщину,
- дикое насилие, посягающее на этот нежный, слабый
предмет, - дерзкую неблагодарность, оскверняющую
свою святыню.
Крутые меры женщины - это война слабого с сильным,
ее собственный позор, прелюбодеяние, которое унижает
мужа; подбрасывает ему чужое дитя и делает как
мужа, так и жену навсегда несчастными.
Ни то ни другое из этих преступлений не было бы
столь обычным, если бы союз поддерживался ежедневным
излиянием сердец, исповедью, в которой сглаживались
бы, разъяснялись малейшие недоразумения, не имея
времени разрастись до бурь. Каждый сам лучше следил
бы за собой, налагая на себя добровольную обязанность
все рассказывать. Нескрываемые искушения гораздо
слабее.
Весь смысл брака состоит в этой исповеди. По мере
того как мы будем выходить из грубого состояния, в котором
мы до сих пор находимся, мы познаем, что брак
есть именно эта возможность ежедневно сообщаться друг
с другом всеми помыслами, чувствами, идеями, делами,
открывая свою душу даже до смутных облаков, могущих
накопиться до бури в сердце, которое скрывает их, вместо
того чтобы рассеивать доверием.
Повторяю, что в этом весь смысл брака, а вовсе не
в деторождении. Он может быть бесплодным, но самым
счастливым. Союз будет полным и без детей.
Взаимное наслаждение также не составляет в нем
главного условия. Лета и болезнь могут уничтожить
наслаждение, а союз не расторгнется.
Он состоит в ежедневном обмене мыслями, в непрерывном,
полном слиянии двух сердец. Прекрасные слова
юристов "брак есть соглашение " должны подтверждаться
ежедневно, ежеминутное доверие постоянно упрочивать
взаимное убеждение в том, что один согласен на то, что
делает другой.
С кем должны вы соединяться? С тем, кто согласен
жить с вами, не скрывая ни одной мысли, ни одного дела,
разделять с вами все.
Кого должны вы избегать? Того, кто, обещая отдаться
вам беззаветно, замыкает для вас один из тайников
своей души, удерживает исключительно за собой частицу
общего достояния, какое-нибудь чувство или идею.
Чистые, кроткие, верные женщины, которым нечего
скрывать, не в чем каяться, нуждаются между тем более
других в этой любовной исповеди, в этом излиянии
сердец.
Почему мужчины обыкновенно не умеют пользоваться
таким счастьем? Или пресыщение и рассеяние света
делают нас черствыми, слепыми врагами самих себя, что
мы не сразу можем понять всю прелесть духовного общения
с женщиной?
Большей частью мы недостойны его. Мужчины улыбаются,
едва слушают или слушают скептически наивные
открытия, которые стоят не только внимания, но обожания.
А ведь это не новость. Сообщают же супруги друг
другу все, что касается их выгод и дел. Точно так же
следует делиться и тем, что касается их духовной жизни,
религии, любви, идей, внутренних волнений. Полный
брачный союз скрепляется только крайним, решительным,
опасным условием: "открыть свою последнюю тайну,
отдаться во власть друг другу".
Не отклоняйте доверчивости вашей жены, может
быть, не совсем здоровой, смущенной какой-нибудь мечтой,
как бывает и с самой чистой. Пусть лучше она
откроет свою тайну любимому, снисходительному мужу
и попросит у него совета, нежели обратится к комунибудь
постороннему, дав этим оружие против себя
и против вас, отдавшись некоторым образом во власть
другого или другой, которые потом одним взглядом
будут заставлять краснеть совсем невинную.
Ее доверие будет иметь и ту выгоду, что заставит вас
размышлять. Если у доброй, рассудительной женщины
появится легкий каприз, то муж должен будет спросить
себя - не сам ли он виноват в этом. Среди суеты
и увлечений жизни мы нередко забываем из-за других
интересов о самих себе и о тех, кого любим.
Муж скажет себе: "Она может быть права: я становлюсь
скучен; я слишком поглощен своим делом".
Или: "Довольно ли я деликатен с ней в физических
сношениях? Не становлюсь ли я неприятным?"
Или, наконец: "Я представляюсь ей нравственно
в слишком дурном виде; я резок, скуп...
Ну так постараюсь же вернуть к себе ее сердце, буду
великодушен, превзойду самого себя. Надо доказать ей,
что в сущности я лучше того, кто ей теперь нравится,
и в особенности что я лучше его умею любить".
Много ли слов нужно для этого? Немного. Достаточно
иногда вечером приласкать друг друга, взглянуть друг
другу в глаза.
Один художник, у которого случались проблески гения,
Дельмуд, изобразил в гравюре, названной им ie Cafe,
этот взгляд двух сердец, без слов понимающих друг друга.
Я прибавил бы к этому взгляду один луч со стороны
мужчины - луч, говорящий женщине: "Верь, что у тебя
нет опоры, надежнее меня".
XIII. ОБЩЕНИЕ ЛЮБВИ.
ДЕЙСТВИЕ ПРИРОДЫ
Я нс могу обойтись без Бога.
Временное затмение высокой, центральной идеи омрачило
современный мир чудесных открытий в науке.
Везде прогресс, везде сила, но величия нет ни в чем. Это
подточило самые характеры. Идеи слабеют, разорванные,
разъединенные; поэзия, конечно, есть; но целостность,
гармония, поэма - где они? Я не вижу их.
Я не могу обойтись без Бога.
Лет десять тому назад я сказал одному великому
мыслителю, поражающему меня своей смелостью, суровостью:
"Вы децентрализатор; и я также, до известной
степени, потому что хочу жизни; строгая централизация
убивает личную жизнь. Но любящее единство мира не
только не убивает, а возбуждает ее, поэтому оно и есть
любовь.
Ничего нет легче, как свести все религии в одну, чтобы
одним ударом подрезать ее. Но хотя бы вы стерли до
последнего следа все исторические религии, все же останется
один вечный догмат, - догмат материнского
провидения природы, обожаемой в миллионах религий,
мертвых и живых, прошлых и настоящих, о которых вы
забываете. Если бы какая-нибудь катастрофа разрушила
наш земной шар, то и тогда этот догмат остался бы
нерушимым, как мир, которому он дает жизнь и красоту.
Исчезни во мне сознание этой двигательной причины,
этого любящего меня, любящего весь мир провидения,
- и я перестаю действовать, перестаю жить; кладите
меня в гроб. Зрелище прогресса утрачивает в моих глазах
всякий интерес. Пусть стремления мысли, науки станут
еще шире, - у меня нет больше охоты следовать за ними.
Прибавьте еще тысячу наук к тридцати новым наукам,
- мне их не надо; что мне в них, если вы потушили
любовь?"
Восток, эта заря умственного света, пока ее не затмили
своими хитросплетениями софистические века, взял
точкой исхода такую идею, которая будет владычествовать
в нашем вторичном детстве, апогее мудрости. На
Востоке считают, что любовное слияние, сладчайшее из
божественных таинств, есть в то же время и самое высокое
и что миг полного наслаждения открывает перед
нами бесконечность. У существ низшего разряда (каковы
мы теперь), это чувство смутно; но оно становится все
яснее и яснее, по мере того как очищается пламя любви.
Не стану повторять здесь то, что сказал ранее об этом
странном, великом таинстве, когда женщина рискует жизнью
для того, чтобы дать жизнь другому, когда наслаждение,
счастье, оплодотворение ставят нас так близко к смерти.
Мы чувствуем это в том, что с нами происходит, в этом
глубоком потрясении всего нашего существа, в пламени,
пожирающем наше тело, в холоде, проникающем в наши
кости... Упавшая на нас молния не была бы страшнее...
В эту минуту, когда любимое нами существо так близко
к гибели, когда в нас проникает холод агонии, мы могли
бы вырвать из глубины нашей души только одно слово,
поразительно верное, что "женщина есть религия".
Вот что сказали бы мы в ту минуту; вот что могли бы
сказать всегда, потому что это - истина.
Я говорил о моей малютке, что она "религия чистоты,
кротости и поэзии".
Еще вернее мог бы сказать это теперь, когда она стала
женщиной и матерью, когда она, из тесного круга семьи,
льет лучи свои во все стороны, на целое общество. Теперь
она - религия доброты и цивилизации.
Женщина особенно нужна, как опора и утешение,
в такие эпохи, когда религии затмеваются, предания
бледнеют, когда новый мир, сложный, путанный в своем
собственном величии, не может установиться на обломках
старого. Женщина служит тут опорой центральной
идее, которая мало-помалу выясняется и несет нам свой
свет, а женщина составляет пока центр жизни, любви
и религии.
Присутствие женщин придает какой-то священный
смысл всем народным собраниям (кроме тех, которые
имеют целью культ), будь это народные концерты в Германии
или политические, братские собрания в Швейцарии
и во Франции. Кажется, будто сама родина присутствует
на них в лице наших жен и матерей.
Чтобы определить семью и то личное счастье, которое
она дает человеку, я приведу слова, слышанные мной
от одного рабочего: "Семья - воскресенье мужчины".
То есть: не только успокоение, но радость, соль жизни,
то, для чего хочется жить.
Воскресенье! Радость, свобода, праздник, лучшая
часть души, священная часть. Какая же? Половина?
Треть? Четверть? Нет, все.
Чтобы вполне уразуметь смысл этого слова: воскресенье,
который праздному человеку никогда не понять,
надо знать все, что думается рабочим в субботу вечером,
все его мечты, планы, надежды.
Но кто же играет роль в этом сравнении? Вообще ли
женщина? Хорошенькая любовница? Нет, ваша женщина,
любимая, добрая жена. Почему? Потому что с ней к наслаждению
примешивается уверенность в обладании, которая
позволяет вполне наслаждаться счастьем. Совершенное
знание и тонкая оценка женщины, давшей вам
столько наслаждения, не только не охлаждают, но, напротив,
открывают вам тысячи сторон в вашем счастье
и делают эти открытия бесконечными.
Всякое волнующее вас чувство находит в ней отзыв.
Она пробуждает в вас все сладкие впечатления вашего
детства.
У вас осталось в памяти одно утро, когда вам было
двенадцать лет: свежий воздух, восходящее солнце, серебристый
звук сельского колокола. Все это было давно
и прошло навсегда. Но вот в одно воскресенье, проработав
накануне до поздней ночи, вы пробуждаетесь довольно
поздно и встречаете нежную улыбку жены, которая
давно уже глядит на вас, обнимая вас своей нежной
14 Ж. Мишле 401
рукой. Она ждала вашего пробуждения, молилась о вас
и приветствует вас своим очаровательным голосом.
"О заря моя! - восклицаете вы. - Какое свежее
чувство ты пробуждаешь во мне! Двадцать лет жизни
у меня с плеч долой, я это чувствую... О, как ты молодишь
меня! О, как я желаю быть молодым для тебя!"
Но она легко увертывается от этой темы, заговаривает
с тобой о каком-нибудь занимающем тебя проекте,
потом переходит к семейным делам, к детям, - переход
нетрудный. Потом, видя, что ты в хорошем расположении,
вставляет какую-нибудь просьбу, которая оставит
тебе хорошее воспоминание об этом дне, о добром деле.
Времена трудные, дело нелегкое, но, трудясь так, как ты,
и с Божьей помощью, можно сделать и это. Ты не
противоречишь, хочешь нравиться. Но прежде нежели
успеваешь доказать твою мысль, она с благоразумной
шутливостью предупреждает тебя: "Друг мой, Шарль
проснулся, Эдуард уже болтает, девочка давно не спит
и слушает нас... О как поздно!.. Пора одевать детей".
Погода серая, пасмурная. На дворе снег и ветер. Рано
прилетевшие северные птицы предсказывают морозную
зиму. Гости не придут. Скучное воскресенье! Нисколько. Где
она, там не может быть скучно. Ни яркий пламень очага, ни
горячий завтрак, ничто не согревает дом так, как она, ее
нежная живость и веселость. Она так заботится о своих, так
обнимает их своей любовью, что в гнезде всегда весело.
Зимой еще веселее. Семья довольна, что дурная погода
собирает ее всю вместе, и предвидит веселый день. Все
тихо. Отец пользуется свободным днем, чтобы заняться
делами по своему усмотрению. Он напоминает картину
Рембрандта^ "Столяр". Только он не строгает, а читает.
Читая, он чувствует подле себя тихо переговаривающихся
детей, жену, переходящую от одного к другому своей
легкой, мягкой поступью. Она не суетится, делает только
то, что необходимо, и, приложив палец к губам, показывает
детям, чтобы они не шумели, не мешали отцу.
Любопытно, что делают дети? Они читают какоенибудь
путешествие, описание приключений и самопожертвования
смелых путешественников, открывших нам когда-то
земной шар, претерпев всевозможные страдания!
"Вот это кофе, дети, что пил ваш отец, сахар, что вы,
может быть, слишком обильно кладете в молоко, все это
куплено героизмом и страданиями. Будем же благодарны.
Само Провидение посылает к нам эти великие души,
которые соединили мало-помалу весь мир, просветили
его, оплодотворили и ведут его постепенно к единству".
Она объясняет им материальное общение людей (подготовляющее
нравственное), рассказывает о навигации,
торговле, железнодорожных путях, каналах, телеграфе.
Материальное? Я сообразуюсь с нелепым языком века.
Материального нет ничего. Все это родилось из ума
и возвращается к уму, которому они служат средством,
формой. Объединяя нации, уничтожая невежество и слепую
вражду, они представляют нравственную и религиозную
силу, одним словом - духовное общение.
Объясняя это детям в прямом смысле постепенно,
последовательно, с необходимыми предосторожностями,
мы развиваем в них познание Божественного Духа - духа
благости и любви.
Исходя из любимых уст, эти открытия идут прямо
к сердцу. Дети дивятся, и даже муж, которому все это
знакомо, приходит, слушая жену, в сладкий восторг и сознается,
что новые открытия придают любви новые силы.
Она уже закончила, а все еще слушают и, наконец, как
бы пробуждаются... В окно слышится легкое постукивание.
Визит крылатого соседа. Воробей кричит им с прямодушным
укором: "Так-то вы, маленькие эгоисты! Заперлись
в скверную погоду!" Упрек подействовал. Отворяют
окно. Но каково удивление, когда доверчивый посетитель
влетает в комнату и начинает храбро прыгать по ней.
"Спасибо, кузен зяблик, что вспомнил о нас. Ты знаешь,
что у нас такое же теплое гнездышко, как и у тебя". Дети
боятся дышать. Мать осторожно бросает крошки, чтобы
не испугать птичку. Но зяблик не боится. Он спокойно
поклевал и приблизился к камину, а потом улетел, чиликнув
на прощанье: "Прощайте, братишки, до свиданья!"
Много бы порассказала им мать об этом, но пора
обедать. Надо ей накормить и своих зябликов.
За десертом она объясняет им банкет природы, к которому
Бог приобщает все свои создания, от мала до
велика, и рассаживает, смотря по уму, воле и труду
каждого, давая одно из первых мест муравью и одно из
последних какому-нибудь гиганту (носорогу, гиппопотаму).
Если человек занимает первое место, то это потому,
что в нем развито сознание великой гармонии. Божественной
любви и солидарности всего существующего.
Эти речи не оставили бы следа, но они врезаются
в сердце и память детей тем, что родители сами совершают
при них подвиг братства, подготовленный матерью.
Труженик выделяет брату от плодов своего труда, то есть
от своей души, жизни. Она обнимает его со слезами на
глазах. Обед освящен.
Довольно для одного дня. Порадуйте теперь, дети,
сердце вашего отца двойным гимном: гимном французского
народа, в дни его великого самопожертвования,
которому, при случае, вы будете подражать, и благодарственным
гимном Творцу, который дает вам этот день,
может быть даст и другие подобные.
Теперь отдохнем. Отец ваш утомился и дремлет. Он
поздно лег вчера, в субботу, закончив свой недельный
труд. Спите, друзья мои, спите, дети! Да хранит вас Бог
во время сна!
Она благословила их всех, погасила огонь и тихо легла
подле мужа, сдерживая дыхание, чтобы не разбудить его.
Он спит, но чувствует ее подле себя - ее, свою весну, свое
лето, среди мрачной зимы; она для него все времена года.
XIV. ПРОДОЛЖЕНИЕ.
ДЕЙСТВИЕ ПРИРОДЫ
Мужчина и женщина представляют в своих стремлениях
две законные, разумные стороны природы. Мужчина познает
бесконечность в неизменных законах мира, которые
суть как бы виды божества. Женщина - в любви и природе,
которые все более совершенствуют ее. Она познает Бога
в таинстве возрождения. Противоречат ли одна другой эти
две стороны? Ничуть. Обе сходятся на том, что божество
женщины, любовь, не была бы любовью, если бы она не
обнимала все и всех, без всякой прихоти и пристрастия, если
бы не была любовью законной, разумной и справедливой,
такой, какой представляет ее себе человек в Боге.
Эти два столпа храма до того прочны, что никто не
может поколебать их. А между тем мир изменяется.
Иногда он видит одни законы, или одну причину. Он
постоянно колеблется между двумя религиозными полюсами,
но не изменяет их.
Так как наука еще не централизована, как будет вскоре,
то многие усматривают одни законы, забывая о причине
и воображая, что машина может идти сама, без
двигателя. Нет, законы не причины. К чему послужит нам
прогресс, если мы не будем сознавать причины жизни?
Радость и счастье заключаются только в производительности.
Я уже говорил это по поводу детей. Их можно
развить и осчастливить, только пробудив в них творчество.
Распространим это с их маленького мира и на большой.
Вами овладевает удушающая скука, когда вы ощущаете
в нем застой, отсутствие жизненной теплоты. Счастье
вернется нам только с сознанием плодотворного движения,
когда мы, свободные, хотя и подчиненные верховному
разуму, начнем творить по воле вечной любви.
Это размышление было необходимо для того, чтобы
проникнуть в самую сокровенную жизнь мужчины и женщины,
в этот религиозный дуэт, где каждый имеет свою
партию и постоянно боится нарушить гармонию. Они не
знают, до какой степени она полна между ними, и потому
опасаются, колеблются, так сказать, испытывают друг
друга. Отсюда проистекает та легкая борьба между двумя
душами, которые, в сущности, составляют одну. Эта
борьба никогда не происходит днем, при свидетелях. Надо,
чтобы дети спали, чтобы даже огонь был погашен. Это
- последняя мысль, которую подслушивает изголовье.
Но хотя каждый из них поддерживает истинную и священную
сторону религий (он - законы, она - причину),
между ними то различие, что мужчина познает Божество
более в видах его, в способах действия, а женщина в любви,
причине действия. Она проникает в самое святилище неба.
Постигая до такой степени любовь, она постигает все.
Она знает все тоны, все клавиши этого огромного инструмента,
в котором мужчина знает обыкновенно всего
одну гамму. Она умеет передавать на нем все естественные
проявления неземного, от серьезного до кроткого, от
сильного до нежного. Она мастер этого дела и учительница
мужчины... "И где она выучилась всему этому?
- спрашивает он. - Как она открыла эти сокровища
любви, этот поток восхитительных нежностей?"
Где? Но в твоей же собственной любви, в своей любви
к тебе, в сокровищнице сердца, которую не могут истощить
никакие излияния. Из него ежедневно исходит
целый мир любви, но остается бесконечность.
Сколько в ней простоты, скромности, но в то же
время превосходства! Ты идешь, приковав взор к земле,
к труду, идешь слепо, день за днем, не измеряя времени;
а она чувствует полет его. Она сообразуется с ним ежечасно,
обязанная предвидеть за тебя, заботиться о твоих
нуждах, удовольствиях, о твоей пище, покое. Для нее
каждая минута имеет свою обязанность, но и свою поэзию.
Она следит за ходом времени, так как каждый месяц
напоминает ей, страданиями любви, о его течении. При
перемене времен года она слышит торжественный гимн,
исходящий из недр природы.
У последней есть свое богослужение, в котором жизнь
каждой страны сообразуется с общей жизнью. К этому
порядку нельзя прикасаться. Предание, власть, которые
вздумали бы вменить одному народу обряды другого,
привели бы только к дисгармонии, диссонансам. Прекрасные
песни Ближнего Востока негармонично звучат
в Галлии. У последней есть своя песнь жаворонка, прямо
возносящаяся к Богу.
Наша заря не есть заря Америки или Иудеи. Наши
туманы - не тяжелые туманы Прибалтийского края.
У всего этого - свой голос. Все эти климаты, часы,
времена года - все это поет на свой лад. Вот что
понимает твоя жена своим чутким сердцем. Но не спрашивай
ее; она сказала бы тебе условную песнь, когда, оставаясь
дома одна, слегка грустя в твое отсутствие и тихо
работая, запевает вполголоса истинный псалом дня и часа,
гимн своего сердца, возносимый к небу и к тебе.
О, как хорошо известны ей все праздники - настоящие
праздники года! Предоставь себя в этом ее руководству.
Ей одной известны дни милосердия, когда небо
с любовью взирает на землю. Ей известны они, потому
что она сама праздник, улыбка неба, вечный воскресный
день любви, которым живет и возрождается сердце.
Без нее зачем бы нам и весна? Как вредна, мрачна
была бы для нас эта плодотворная теплота, скрывающая
ростки возрождения мира! Но она с нами, и все окружающее
получает обаятельную прелесть.
Весна открыла дверь, и они выходят.
Она в белом платье, хотя свежий ветерок смягчает
еще действие ярких лучей солнца. Повсюду жизнь и борьба.
На зазеленевших лугах резвятся животные. Козлята
пробуют свои молодые рога. Соловьи, прилетевшие за
две недели до своих подруг, оспаривают друг у друга,
певучими дуэлями, права на любовь. И среди этой борьбы,
ведущей к гармонии, является она, олицетворение
мира, любви и красоты... О живая радость мира!.. Она
приближается. Нежное сердце ее делится надвое. С ней
говорят с двух сторон. Дети рвут цветы и приносят их ей
полные руки: "Мама, гляди, гляди!" Ближе к ней, над самым
ухом, ей шепчут другое, и она улыбается... Нельзя же
держать безнаказанно руку прелестной женщины, быть так
близко к ее груди, к ее сердцу. Сильно ли бьется оно? Очень
тихо. Она не бесчувственна, ей так хотелось бы осчастливить
их всех. Она отвечает: "Да, дети... Да, мой друг"... Им
она говорит: "Будем играть!" Ему: "Все, чего желаешь!"
Все это возвращается еще нежнее, еще страстнее, во
время прелестного полевого праздника - сенокоса. Она
пришла вместе с другими и принесла грабли. Она тоже хочет
работать. Красота ее возвысилась полнотой, придавшей ей
новую прелесть и некоторую тяжеловатость ее движениям.
Белая пышная грудь, из которой дети ее пили жизнь, все
сокровища, ненасытно созерцаемые даже тем, кто знает их
лучше кого бы то ни было, придает ее движениям ленивую
негу. Вскоре она устает, и ей запрещают работать. Но другие
работают за нее. Веселые, счастливые дети, взволнованный
муж несут все цветы к этой царственной розе. Они усыпают
ими ее передник, грудь, голову, так что она вся скрывается
под благоухающим дождем. "Довольно! Довольно!" Но ее
не слушают. Она уже ничего не видит и не может защищаться.
Она окружена, осыпана ласками, поцелуями, цветами.
Жара усилилась и начинает тревожить нежную жену.
Три месяца, следующие за сенокосом до сбора винограда,
страшно тяжелы для мужчины. Руками ли, мыслью ли он
работает, - ему одинаково тяжело. Знойные лучи, ударяя
в мозг, причиняют двоякий вред: расслабляют и в то
же время усиливают желание. Мужчина расслабляется
временем года, трудом и наслаждениями. Жена чувствует
это и опасается. Она пробует говорить ему о благоразумии,
напоминает, что в это время года, когда Творец
ежегодно посылает человеку запас пищи, он обязан посвящать
себя исключительно делу.
Но благоразумию не внемлют. Тогда она принимается
за хитрости, прикидывается холодной, сердитой. Она
бегает от него, просит оставить ее в покое, откладывает...
Блаженнцч осень! Пора счастия и снисхождения! Наступает
конец полевым работам. Любовь, боровшаяся
с любовью в убийственные летние месяцы, может наконец
устранить осторожность и последовать влечению
сердца. Тот, кто раздражался отказами, никогда не узнает,
кому они стоили больше.
Она сдержала слово и всецело возвращается к нему.
"Но, друг мой, прежде надо кончить работу. Этот серенький
день, когда небо как будто подернуто газом, самый
благоприятный для сбора винограда. Поспешим же. Вот
сейчас проглянет солнце и высушит росу на золотистых
кистях. Теперь-то и снимать их".
Все ликует в эту пору. В некоторых странах даже
обезьяны, медведи наедаются допьяна винограда. Как же
не закружиться голове у человека? Он опьянел не пивши;
она успокаивает его. "Подожди, подожди... Дадим им
пример, будем работать вместе с ними".
Вот лучший случай брататься людям. Тут все равны;
превосходство только за хорошими работниками. Как
она счастлива, что может пить со всем этим народом из
чаши дружбы. Идите все, даже те, кто не участвовал
в трудах. Она всем рада. Ей известна вся деревня и все,
кого недостает. "Где же этот?" - "Он болен". - "Пошлем
ему. А этот?" - "Он в отсутствии". Она осведомляется
обо всех, желая всех сблизить, соединить.
Места довольно; это один из тех холмистых амфитеатров,
стоящих над морем. Погода тихая. Можно обедать на
открытом воздухе. Теплый ветерок благоприятствует улету
крылатых путешественников, проносящихся в воздушном
пространстве. День короток и рано склоняется к вечеру.
Никогда еще не была она так прекрасна. Глаза ее
блещут кроткой добротой. Каждый чувствует, что она
видит его, думает о нем, рада ему, всем. Любящий взгляд
ее благословляет всю страну.
Дочь сплела ей прелестный венок из виноградных
листьев с лиловым гелиотропом и душистыми цветами
железняка. Этот царственный и женский венок распространяет
благоухание. Она не хотела было надевать его,
но муж потребовал этого. Ему хотелось бы возложить на
нее все венцы земные. Но ему кажется, что она грустна.
"Что с тобою?" - "Я слишком счастлива". - "Тут
все наши друзья, все наши родные, все добрые люди".
- "Увы! Друг мой, а мир, а те, кто страдает, кто плачет,
- вот кого недостает"...
Она умолкает... Волнение прерывает ее голос, и слеза
катится из глаз. Чтобы скрыть ее, она наклоняется над своим
стаканом, и слеза смешивается с виноградным соком...
Муж хватает этот стакан и залпом выпивает его...
Все, кто видел ее слезы, тронуты ими, и все сердца
сливаются воедино с ее сердцем.
Часть третья
ЖЕНЩИНА
В ОБЩЕСТВЕННОЙ ЖИЗНИ
1. ЖЕНЩИНА КАК АНГЕЛ МИРА
И ЦИВИЛИЗАЦИИ
Женщина, в своем высшем проявлении, есть посредник
любви.
Ее глубокое, прелестное могущество проявляется
в двух видах. По мере того как бледнеет первое проявление
этого могущества - приманка пола, наслаждения; по
мере того как утихает буря в крови - выступает второе:
небесная кротость, мирное, утешительное влияние.
В мужчине преимущественно проявляется сила творчества.
Но она в нем двояка. Он же творит и войну,
и раздоры, и битвы. Рядом с источником добра, искусствами,
идеями, текущими из его могучих и плодотворных
рук, проявляется и источник зла. Но следом за
мужчиной идет женщина, которая врачует это зло.
Я иду лесом, дорога опасна. Вдруг слышу легкие
шаги. Это может быть мужчина, я принимаю предосторожности.
Нет, это женщина. Приветствую тебя, ангел
мира!
Один англичанин, лет тридцать тому назад отправившийся
в Ирландию, чтобы исследовать бедствия этой
страны и найти против них средства, описывает крайнюю
недоверчивость бедняков, когда в их жалкую хижину
входил чужой человек. Не фискал ли он? Не шпион ли?
Но, к счастью, он был не один. Из-за него выглядывало
женское личико, и двери тотчас отворялись. Хозяева
успокаивались, становились доверчивы. Он не привел бы
свою жену, если бы намеревался делать зло.
Почти то же самое мы видим и при путешествии
Ливингстона в безвестные края Африки (1859). Многие
уже погибли там, потому что одинокий человек внушал
подозрение. Но вид семьи успокаивает, внушает доверие.
Мира! Мира! Вот крик этих простых, добрых людей.
Они наивно объясняли это европейскому миссионеру,
принесшему им полезные ремесла. "Дай нам сон!"
- говорили ему женщины. Они видели этот сон, то
есть мир и безопасность, в мистрисс Ливингстон, с ее
тремя детьми, следовавшими за путешественником в домике
на колесах, везомом волами. Этого вида было
достаточно. Ливингстон не привез бы с собой милое
ему гнездо, если бы не намеревался делать людям
добро.
Если один вид женщины имеет такое действие, то что
же будет ее слово, ее голос, проникающий в сердца?
Слово женщины - всемирный бальзам, имеющий
повсюду исцеляющее, умиротворяющее свойство. Но
этот божественный дар имеет свое действие только тогда,
когда женщина не раба, когда стыдливость не замыкает
ей уста, когда она освобождена прогрессом и пользуется
свободой слова и действия.
Одна гениальная женщина с достоинством взглянула
на то, о чем женщины не могут думать без ужаса: на
зрелый возраст, на приближение старости. Она видит
в этом возрасте свою прелесть, спокойное величие, которого
нет у молодости.
Юность, говорит она (сожалею, что не могу привести
буквально ее слова), это дикий пейзаж, полный неожиданностей,
скал, потоков. Старость - обширный величественный
сад, с бесконечными тенистыми аллеями, в которых
мы издали видим приходящих к нам друзей, где
можно ходить по нескольку человек в ряд, забывая о времени
в приятной беседе.
Это прекрасное сравнение грешит только тем, что как
будто предполагает жизнь однообразную и монотонную.
Совсем напротив. В этом возрасте женщина пользуется
наибольшей свободой. Прежде она была связана условиями
света. Ей следовало избегать некоторых разговоров,
некоторых знакомств. Даже благотворительность ее была
некоторым образом стеснена; нельзя было ходить
повсюду, куда она ее призывала. Несправедливый свет
стал бы злословить. В зрелом возрасте женщина не стеснена
этими условиями и пользуется свободой. От этого
и ум ее получает полное развитие; она самостоятельнее
думает и говорит. Вот когда она вполне становится сама
собою.
Молодым, хорошеньким женщинам позволяется
быть глупыми; они всегда уверены, что нравятся.
Но пожилой женщине необходим ум, чтобы быть
приятной.
Г-жа Севинье" очень мило сказала (опять привожу на
память), что "молодость и весна - зелены, и только;
тогда как мы, люди осени, бываем всех цветов".
Это дает женщине то влияние, которым она пользуется
во французском обществе. В чем состоит это влияние,
как не в приветливости и доброте, которые ставят всякого
в ловкое положение, придают ума даже тем, кто не
блестит им, связывая язык глупым острякам, позволяющим
себе удовольствие смущать застенчивых.
Женщина царствует своей добротой, разливающей отрадную
теплоту в ее салоне. Она поощряет специалиста,
который молчит в присутствии пустых говорунов и, только
чувствуя внимание к себе умной женщины, уверенно
высказывает свои убеждения. Тогда разговор перестает
быть пустой болтовней, которую мы обыкновенно слушаем
и где пользуются превосходством одни пустопорожние
лбы. Специалист ставит вопрос прямо и просто,
без излишней многоречивости и без педантизма; хозяйка
дома прибавляет какое-нибудь сердечное слово, которое
нередко служит благотворным лучом света и тепла для
самого ученого, придает легкость, приятность его изложению.
Присутствующие переглядываются, улыбаются.
Все согласны.
Иногда достаточно одного слова женщины, чтобы
спасти человека, возвысить его в собственных глазах
и придать силу, которой ему недоставало.
Я видел однажды мрачного, чахлого ребенка; лицо
его выражало застенчивость и лукавство. А между тем
в нем таилось пламя. Мать его была суровая женщина.
"Не понимаю, что с ним", - сказала она мне. "А я понимаю:
его никогда не целовали". Это было справедливо.
Точно так же и в обществе этой капризной матери,
множество способностей пропадают только потому, что
их не поощряли, не ласкали. Бог весть как это делается.
Иным людям никто не желает зла, но их не замечают.
Рискнут они сказать слово - на них или никто не обратит
внимания, или встретят холодно, или засмеются.
А между тем этот загнанный, связанный человек может
быть неоцененный гений. О, если бы в эту минуту
женщина, сильная своим умом, грацией, изяществом,
поддержала слово (иногда сильное, глубокое) этого парии,
если бы она подала ему руку и показала легкомысленным
острякам и рассеянным людям, что этот камень
- бриллиант... Какая перемена произошла бы в человеке!
Поддержанный, ободренный, он победил бы всех и показал
бы, что изо всей этой толпы один он - человек;
остальные - ничтожество,
II. ПОСЛЕДНЯЯ ЛЮБОВЬ.
ДРУЖБА ЖЕНЩИН
Развод, полагаемый смертью, до того тяжел, убийствен
для женщины, остающейся одинокой, без утешения,
что она искренно желает и надеется последовать за мужем
в могилу.
"Не переживу!" - говорит она. Но увы! Большей
частью переживает, и переживает иногда очень надолго,
если не сгорает на костре, как в Индии. Природа, как
назло, сохраняет ее молодой и прекрасной. Горе действует
до крайности разнообразно, смотря по темпераменту
каждого. Я видел женщину, совершенно убитую потерей
мужа и навсегда отказавшуюся от общества, но в то же
время цветущую здоровьем. Апатичное состояние, в которое
повергло ее горе, придало ее красоте то, чего ей
недоставало: необыкновенную роскошь. Ей было стыдно,
неприятно, и этот ложный признак равнодушия усиливал
ее отчаяние.
Но так требовала природа. Она не желала, чтобы этот
прелестный цветок увял; он должен был жить, украшать
собой мир. Сам любимый умерший не пожелал бы такой
жертвы. Любовь, приложившая столько стараний, чтобы
развить эту женщину, вложившая в нее столько надежд,
не желала похоронить этого. Истинная любовь не только
разрешает, но вменяет ей в обязанность любить другого.
Я заметил две вещи у наших приморских жителей,
имеющих столько превосходства перед другими: как ни
любит у них женщина своего мужа, как ни верна ему, но,
овдовев, она тотчас вступает во второй брак. У моряков,
занимающихся опасным промыслом у берегов Новой
Земли, как, например, у гранвильских, у этого смелого
населения, где вовсе нет незаконных детей (кроме детей
иностранных эмигрантов), женщины немедленно вступают
во второй брак, если мужья их не возвращаются.
И это необходимо; иначе дети умерли бы с голоду.
Случается, что первый муж оказывается в живых, но он
доволен, что какой-нибудь приятель занял его место
и кормил его семью.
Да хотя бы и не было детей, - истинно любящий
человек, которому жена дала счастье, не захочет, в благодарность,
сделать ее навсегда несчастной. Сегодня она
скажет: "Нет", и скажет это чистосердечно, в полной
уверенности, что она может жить воспоминаниями. Но
он, зная ее лучше, чем она сама, может предвидеть, что
резкая перемена всех ее привычек выше ее сил и способна
довести ее до отчаяния.
Не тяжело ли ему предвидеть, как она, одинокая,
вернется вечером домой и будет горько плакать у своего
пустынного очага?..
Если он поразмыслит, если ему сколько-нибудь известны
законы человеческой природы, - он поймет то
тайное страдание, к которому люди относятся слишком
легкомысленно, но которое определила и оплакивает медицина.
Потребность любви, быстро проходящая у пресыщенного
мужчины, у женщины, напротив, долго сохраняется
и усиливается вследствие ее воздержанной жизни.
Разное кровообращение, менее деятельная
и разнообразная жизнь, развитие полноты, которая укрепляет
и украшает ее (невзирая даже на воздержание
и слезы), - все это волнует, гнетет ее. Приливы крови,
нервное раздражение в соединении с неотвязчивой мыслью
о прошлом, которым она недостаточно пользовалась,
провоцируют у некоторых тяжелые, мучительные
желания, сохраняемые ими в глубокой тайне. В наказание
за добродетель и за то, что мало пользовались жизнью,
они нередко подвергаются жестоким болезням. Или же
эти бедные отшельницы, игрушки рока, после долгого
воздержания вдруг впадают в неожиданный разврат, за
который безжалостный свет казнит их насмешкой.
Тот, кто любит, но умирает, должен предвидеть за нее
будущее лучше, нежели она сама, ослепленная слезами.
Не надо ничего вменять ей в обязанность, но необходимо
разрешить ее совесть. Умирающий муж должен, так сказать,
сделаться отцом своей жены, направить ее, просветить,
обеспечить ее будущее.
Таким образом, первая связь не порывается. Она держится
послушанием, благодарностью, воспоминанием.
Выйдя вторично замуж, по желанию покойного мужа,
женщина никогда не забывает его, постоянно повторяя
себе: "Я поступаю по его воле. Я обязана ему тем счастьем,
которое мне еще остается. Его заботами мне дано
утешение, сладость последней любви".
Лучше всего для вдовы, если она избирает себе во
вторые мужья ближайшего родственника первого; не родственника
по плоти, конечно, как в еврейском законе,
а родственника по духу, то есть друга первого мужа, того,
в чьих глазах она не только ничего не теряет, оттого что
принадлежала первому, но выигрывает. Сила преобразований,
свойственная браку, приобщающая, наконец, женщину
физически и нравственно к существу ее мужа, могла
бы навредить безупречной супруге, если бы второй муж
ее не был связан дружбой с первым.
Почему вдовы обыкновенно бывают милее девушек?
Потому, говорят, что тут была любовь. Потому, сказал
бы я, что тут есть любовь. Она оставила прелестный след
свой. Первый муж не напрасно холил этот цветок; из
бутона он сделал столиственную розу. Каждый листок
будит новое желание, проявляет грацию, душу. Обладание
не портит женщину; напротив, усиливает ее прелесть.
Если она была счастлива в хороших руках, продлите же
ее счастье. Пышная красота зрелого возраста не допустит
вас пожалеть о не развившихся прелестях первой молодости.
Девственность снова расцветает в чистой женщине,
утешенной счастьем.
Будто человек живет только однажды? Будто у души
только один вид бессмертия? Неужели мы, кроме бессмертия
духа, не допустим как бы перехода частицы нас
самих в наших друзей, наследовавших нашим мыслям
и даже иногда нашим чувствам? Не отразилась ли душа
Бернарден де Сен Пьера на пылком писателе, его последователе
и наследнике его последней любви? В строгом
критическом взгляде одного из великих историков нашего
времени также заметно великое наследство, потому
что, как полагают, он имел счастье приобщиться к духу
XVIII века через г-жу Кондорсе".
Многие женщины отказываются от второго супружества,
потому что уже не молоды или потому что уже
освободились от всех стремлений молодости. Им достаточно
приемыша.
Вдова может продлить дух своего мужа в приемном
сыне, которого он завещал ей. Это может наполнить ее
сердце и дать ей цель в жизни. Мало ли сирот? Мало ли
детей, родители которых далеко? Никто не знает, как
много значит сострадание женщины для бедного, покинутого
ребенка в наших суровых школах! Для этого существа,
затерянного в огромных гимназиях, лучшее провидение
- женщина, которая бы следила за ним материнским
взором, навещала его, утешала, когда оно наказано, вступалась
за него, и в особенности брала его к себе, чтобы
погулять, поучиться у нее более, нежели выучится в школе
за целую неделю, поиграть у нее на глазах с другими
детьми. Она еще полезнее для него при переходе в училище
высшего разряда. Она предохраняет его от таких
опасностей, от которых не предохранила бы родная мать.
Мальчик доверит своей покровительнице то, чего не доверил
бы матери, обыкновенно слишком боязливой. Первая
искусно проведет его сквозь тот переходный период,
когда неистовая, слепая жажда наслаждения может задавить
в нем будущего человека.
Влияние женщины, принимающей на себя эту щекотливую
обязанность, придает молодому человеку какую-то
особенную утонченность, даже несколько женственную,
и в то же время заносит страдание в ее
собственное сердце. Ей бывает иногда трудно считать
себя матерью; она любит иногда вовсе не матерински.
Лучше бы для ее собственного счастья, чтобы ее нежное,
любящее сердце нашло себе пищу в покровительствовании
другому классу, более несчастливому: я говорю
о женщинах, которые обыкновенно встречают меньше
участия со стороны женщин.
Женщины, которым хорошо известно все, что терпит
их пол, должны бы любить и поддерживать друг друга.
Но выходит наоборот. В них какая-то инстинктивная
вражда друг к другу, следствие соперничества, ревности.
Они переживают даже тогда, когда видят молодость
других. Мало женщин, которые бы прощали своим служанкам
молодость и красоту.
Они лишают себя таким образом лучшей привилегии
своего возраста: возможности покровительствовать любви,
что почти столь же сладко, как и любить. А какое
удовольствие помогать любовникам, сближать, наставлять
их, доказывать молодому работнику, что он, болтаясь
по ресторанам, проживает гораздо больше, чем
сколько стоило бы ему содержание семьи! Иногда довольно
одного слова влиятельной особы, чтобы породать
или укрепить любовь. Мне очень часто случалось
видеть мужей, воображавших, что им скучно со своими
женами, бегавших от них. Но достаточно было одной
похвалы, одного восклицания со стороны третьего лица,
завидовавшего их счастью, чтобы показать им, что жена
их прелестнее, чем когда-либо, пробудит в них задремавшее
сердце и напомнит, что они по-прежнему влюблены.
В семье бывают критические минуты, когда проницательная,
ловкая приятельница может очень кстати вмешаться
и счастливо повернуть дело. Она вкрадывается
в доверие к молодой женщине и незаметно направляет ее.
Иногда та приходит к ней, грустная, безмолвная, замкнутая
в себе, но ловкая рука друга, так сказать, разжимает ей
сердце. Поток вдруг прорывается; огорченная женщина
жалуется на суровость своего мужа, на недостаток его
внимания к ней, тогда как другой, напротив того... Остальное
понятно. В такие минуты надо помочь ей. Ничего нет
легче для опытной, умной женщины, как успокоить этого
расплакавшегося ребенка, прижать его к груди, забрать
в свои руки. Она находит мать, и это неожиданное счастье
может спасти ее от многих безрассудств, которые она
сделала бы в отмщение и потом вечно оплакивала бы.
Иногда она бывает слишком горда, чтобы мстить
таким образом. Она требует развода, что мы видим
ежедневно. При первых же шалостях молодого человека,
который мог бы исправиться, созреть, жена его, в особенности
если она богата, не хочет ничего слышать, ничего
переносить, возмущается, требует возвращения приданого.
Влиятельная семья ее помогает ей. Слуги ее свидетельствуют
против мужа. Она берет свое приданое. А свободу?
Нет. И вот она, еще такая молодая, а уже вдова. Берет
ли она назад и ту частицу самое себя, которую отдала,
уничтожает ли ту нить, которая связала ее с мужем? Нет,
это невозможно. Вот что всего горестнее.
Но что же это? Разве нельзя поправить дело? Разве
нельзя обратить молодого человека на прямой путь?
Ведь вся вина его в том, что он молод. Он не зол, не скуп.
Не надо ему приданого. Пусть его берут ее родные. Ему
нужна она. Он любит ее, грустит о ней. Он чувствует (в
разлуке еще сильнее), что ни одна не мила ему так, как
она. Самая гордость ее, погубившая их счастье, придает
ей новую прелесть.
"Любовь! Но ведь нам это только и дано в жизни...
а завтра мы умрем. Любите же сегодня... Клянусь, что вы
еще любите".
Вот что им говорит их подруга. Она делает больше.
Утешая и лаская у себя на даче молодую женщину, она
заставляет ее однажды принарядиться. Будут гости. Кто
же? Угадайте.
Муж?
Нет, любовник. Лицом он, пожалуй, похож на мужа,
но душой совсем иной. Разве мужья так волнуются? Разве
они любят, ухаживают так? Какой порыв страсти! Нет
возможности объясниться. Оба не знают, что говорят,
обещают, клянутся... Одним словом, потеряли головы.
Приятельница смеется, не требуя от них здравого смысла.
Поздно. Ужин длится недолго, потому что у хозяйки
мигрень; она не может долго сидеть с ними, и они охотно
извиняют ее, сами устав от волнения. Их можно оставить
одних.
Все ли? Нет. Добрая покровительница, скрепившая
порванную связь, не желает, чтобы туча оставалась на
горизонте. Она требует от супругов двух вещей. Вопервых,
выйти из той среды, где образуются подобные
тучи. Они обыкновенно происходят не от самих супругов,
а от кого-либо из окружающих. Если у одного из них есть
порок, то он обыкновенно поддерживается, развивается
вредным влиянием какого-нибудь друга. Иногда достаточно
переменить место, чтобы всему дать иной вид.
Другое зло, весьма обыкновенное, - праздность.
В неправильной, не занятой жизни развиваются вредные
мысли, скука, раздражительность. Лучше всего сближает
сотрудничество, или даже и труд врозь, но непременно
труд, так чтобы занятия, препятствуя быть постоянно
вместе, возбуждали желание свидеться, сойтись, заставляли
с нетерпением ждать часа свидания, призывать
вечер.
III. ЖЕНЩИНА, ПОКРОВИТЕЛЬНИЦА
ЖЕНЩИН. КАРОЛИНА
В пятой части света, в Австралии, существует до сих
пор всего один святой, одна легенда. Этот святой - одна
англичанка, умершая, если не ошибаюсь, в нынешнем
году.
Она одна, без денег и без всякой помощи, сделала для
этого края более, нежели все общества эмиграции и британское
правительство. Богатейшее и могущественнейшее
правительство в мире, властвующее над Индией
и над империей в сто двадцать миллионов человек, готово
было потерпеть неудачу в этой колонизации, которая
должна была вознаградить его потери. Дело поддержала
простая женщина, у которой ничего не было,
кроме твердой воли и доброты.
Отдадим справедливость настойчивости английской
нации. У француженки, у немки нашлось бы не менее
доброты и сострадания, но едва ли они устояли бы
против стольких препятствий. Для этого необходимо было
великодушное упрямство, настойчивость в добре.
Каролина Джонс родилась около 1800 года, в графстве
Нортгемптон. Двадцати лет она вышла замуж
за офицера индийской армии и уехала с ним. Какой
резкий переход! Женщина, выросшая среди скромных,
строгих нравов сельских жителей Англии, вдруг переносится
в этот военный Вавилон, где все дозволяется.
Солдатские дочери, сироты, продавались на улицах
Мадраса. Каролина стала подбирать их и наполнять
ими свой дом, равнодушно снося насмешки. Этот дом
существует до сих пор; в нем устроен королевский
приют.
Здоровье ее мужа, капитана Чисгольма, потребовало
более благоприятного климата; он выхлопотал себе разрешение
удалиться на время, для поправки здоровья,
в Австралию, и вот тогда-то она приступила к своему
смелому предприятию.
Всем известно, что Сидней и вообще Австралия населены
осужденными, из которых многие были бы у нас
каторжниками. Туда постоянно свозили толпы ссыльных,
между которыми женщин было мало. Можно себе представить,
как за ними гонялись. Каждый корабль, привозивший
женщин, встречали толпы народа и приветствовали
дикими, голодными криками. Самые возмутительные
насилия были тут делом обыкновенным. Даже жены
чиновников не были в безопасности в своих домах в отсутствие
мужей. Что касается ссыльных женщин, то толпа
охотилась за ними, как за дичью.
Чтобы понять весь ужас такого положения, нужно
знать, что такое англичанка. Она лишена той ловкости,
находчивости, изобретательности, которые характеризуют
француженку. Англичанка не годна к труду; она может
только хозяйничать и нянчиться с детьми. Она всегда
зависима от мужа (не принося приданого), скромна. Муж
очень часто бьет ее. Но, не будучи замужем, она самая
жалкая женщина, никогда не умеющая найтись. Она запугана,
теряется, спотыкается на каждом шагу.
Даже публичные женщины в Англии гораздо несчастнее
французских. Последние огрызаются иронией в своем
жалком положении и могут еще внушать к себе нечто
вроде уважения. Английская публичная женщина совершенно
безоружна перед стыдом, безответна (отвечают
только ирландки). В этом нравственном падении англичанка
поддерживает себя только джином, который потягивает
каждую четверть часа, чтобы отуманиться и не
сознавать наносимых ей оскорблений.
Большая часть таких женщин, подобранных полицией
и ссылаемых в Австралию, были девочки двенадцати-пятнадцати
лет, которых вынуждали к этому ремеслу
и к мелкому воровству. Ими нагружали иногда старые
корабли вроде "Океана", который пошел ко дну перед
самым Кале и выбросил четыреста женских тел, большей
частью молодых и красивых. Зрители плакали и рвали на
себе волосы.
Можно себе представить, что делали с этими стадами
беззащитных овец толпы каторжников. Преследуемые по
улицам Сиднея, они уклонялись от постоянных оскорблений,
только убегая за город и ночуя там, в скалах, под
открытым небом.
Это возмутительное зрелище оскорбило в Каролине
английское целомудрие и врожденную доброту. Она прибегла
к властям; но те, занятые надзором над множеством
опасных людей, не имели времени думать о женщинах.
Каролина обратилась к духовенству; но англиканская
церковь, как и всякая другая, слишком твердо верит
в наследственную порчу человеческой природы, чтобы
рассчитывать на земную помощь против зла. Каролина
прибегла к печати и навлекла на себя насмешки.
Но она так много кричала о том, что дело не будет
стоить ни копейки, что щедрое правительство уступило
ей наконец старый магазин. Она тотчас поместила туда
сотню молодых девушек и этим дала им, по крайней
мере, кров. Замужние женщины, в отсутствие мужей,
испросили позволение спать тут же, на дворе, во избежание
ночных нападений.
Но как было накормить эту толпу женщин, не умевших
ничего делать? Каролина, жена простого капитана,
обремененная тремя детьми, была в большом затруднении.
Она стала искать по деревням семейства, где эти
женщины могли бы найти работу. Ушедшие были замещены
другими. Менее чем за год она спасла таким образом
до семисот женщин: триста англичанок-протестанток
и четыреста ирландок-католичек. Многие из них повыходили
замуж и открыли, в свою очередь, приют у себя
другим ссыльным женщинам.
Когда все окрестности Сиднея были переполнены,
Каролине пришлось искать другие места. Казалось бы,
путешествие в малонаселенной стране, где иногда на
большом расстоянии вовсе не встречаются люди, представляло
немало опасностей для молодой женщины. Но
это не удержало ее. Она отправилась верхом на лошади
(которую, в память отсутствующего супруга, назвала
Капитаном), ехала почти без дороги, часто пускалась
вплавь через ручьи. Высочайшим мужеством с ее стороны
нужно считать то, что она везла с собой до шестидесяти
девушек с целью поместить их в услужение или выдать
замуж. И эти люди, пользующиеся столь дурной репутацией,
везде встречали ее с любовью и почтением, как
само провидение. Но несмотря на это, она останавливалась
ночевать только в местах совершенно безопасных
и никогда не расставалась со своими спутницами, предпочитая
лучше провести ночь в плохо покрытой телеге,
нежели отделиться от них.
Только тогда стали понимать все значение ее предприятия.
В этих бесплодных, угасающих колониях все было
пожизненно; место умиравших заступали новые пришельцы.
Еще меньше думали о перемене образа жизни,
нравов - одним словом, о нравственной стороне. Порок
оставался пороком. Позорная и бесплодная проституция
царствовала сильнее, чем в Лондоне. Принцип переворота,
произведенного этой необыкновенной женщиной, может
быть выражен словами: да погибнет смерть, бесплодие,
грязное безбрачие!
Когда она объяснила губернатору цель своего приезда,
то он ответил ей следующими словами: "Какое мне
до этого дело? Разве я здесь затем, чтобы отыскивать для
них жен?" А между тем в этом-то и заключалась тайна
жизни и благоденствия Нового света. В этом было для
него все. И вот эта святая, непорочная женщина, не
задумываясь, взялась устроить счастье колонии, быть
посредницей в любовных отношениях. Несмотря на поспешность,
с какой заключались браки, она старалась
быть осмотрительной в выборе. Более всего надеялась на
помощь здоровой натуры: молодые супруги, поставленные
обстоятельствами в совершенное уединение, удаленные
от интриг и всякого постороннего вмешательства,
поневоле должны сойтись. Натура человеческая требует
любви, и они полюбят друг друга, потом привяжутся
и кончат тем, что будут обожать один другого.
Больше всего хлопотала она о том, чтобы соединять
разрозненные семейства. Если девушка хорошо устраивалась,
становилась хозяйкой дома, она помогала ей
выписывать своих родных. Кроме того, она выписала из
Англии несчастных швей, уже тогда умиравших с голоду,
как теперь умирают французские швеи.
И в награду за эти подвиги ее чуть не убили. Сиднейскому
населению не понравился такой наплыв эмигранток,
произведший понижение заработной платы. Под ее
окнами собрался народ, угрожая ей смертью. Она мужественно
вышла к ним, стала говорить и сумела убедить
их. Все разошлись, проникнутые глубоким почтением
к этой необыкновенной женщине.
Через семь лет она отправилась в Лондон, чтобы
склонить министерство оказать ей содействие. Для распространения
своих идей она прочла курс публичных
лекций, на которых бывали даже тогдашний министр
Грей и члены палаты лордов. Изумительнее всего то, что
муж ее, сделавшийся главнейшим последователем ее учения,
возвратился в Австралию. Благородные любящие
супруги осудили себя на тяжкую разлуку для того только,
чтобы сделать добро. Впоследствии она хотела ехать
к нему, но заболела и, как говорят, смертельно.
Воспоминание об этой женщине перейдет из рода
в род.
Нельзя не обратить внимание еще и на то, что эта
святая женщина обладала умом и была далека от экзальтации.
Она в высшей степени обладала административными
способностями, соблюдала строжайший порядок
в делах и вела всему подробный учет.
Вот, например, чисто английская черта ее характера:
считая свое маленькое наследственное имение достоянием
мужа и детей, она всеми силами старалась не расстроить
его и так умела повести дела, что, несмотря на все
свои издержки, почти пополнила ущерб, сделанный ею
в имении. Словом, ее святой подвиг обошелся семье
только в шестнадцать ливров!
Вот как мало денег нужно было ей, чтобы создать
новый мир!
IV. ОТРАДА УЗНИЦ
В сочинении г-жи Малле, изданном в 1845 году и удостоившемся
одобрения Академии наук, сказано между
прочим: "Каждый год в наши французские тюрьмы поступает
до десяти тысяч женщин. Важнейшие преступницы,
пользующиеся, однако, лучшим положением, помещаются
в центральные тюрьмы. Менее виновные,
в числе восьми тысяч, рассылаются по провинциальным
тюрьмам. Это большей частью старинные сырые монастыри,
где несчастные остаются очень часто без работы,
в убийственном, развращающем человека бездействии
- без белья и иногда без постели". Будем надеяться, что
теперь уже не так.
До 1840 года надзор за преступницами был поручен
мужчинам'. Даже и теперь арестантки, содержимые в острогах,
находятся под присмотром десяти 20-летних
мальчишек. (См. дело Ослинды, осужденной 14 сентября
1858 года.)
В общем итоге преступлений число женщин невелико
(17 из 100). Этому явлению нельзя не удивляться, потому
что они зарабатывают гораздо меньше, чем мужчины, и,
следовательно, больше их подвержены искушениям нищеты.
Вникнув в дело так, как г-жа Малле, мы увидим,
что цифра совершенных женщинами преступлений становится
еще меньше. Большая их часть вынуждена обстоятельствами.
Мы видим, как падшие матери увечат побоями
двенадцатилетних детей, чтобы заставить их просить
милостыню и сделать их уличными воришками. Видим,
как любовники, сами не совершая преступления, склоняют
к тому женщин, заставляя их воровать для себя,
в противном же случае бьют их без милосердия. Иногда
причиной зла бывает голод. Некоторые женщины гибнут
потому, что у них слишком доброе, нежное сердце: они
продают себя, чтобы достать кусок хлеба своему семейству...
Падшие женщины по большей части добры, нежны
и сострадательны. Бедные люди знают это и с полным
доверием обращаются к ним. В этих подонках городского
общества мы найдем безграничную доброту. В деревнях
совсем другое дело. Там люди грубее: подадут немного,
из опасения пожара или какой беды, но зато легко
допустят отца и мать умереть с голоду.
Главная, истинная причина пороков и преступлений
женщин - их скучная, печальная жизнь. Добродетель
девушки состоит в том, чтобы просидеть, не разгибаясь,
четырнадцать часов кряду за одним и тем же швом (и за
это, как мы видели, заработать десять су). Sedet
aeternumque sedebit*". Прибавьте к этому, что зимой их
согревает одна несчастная жаровня, причина стольких
болезней. Доказано, что из числа преступлений, совершенных
женщинами, пятая часть приходится на долю
швей.
Женщине, этому бедному ребенку, нужно движение,
нужно разнообразие в занятиях. Всякое новое ощущение
имеет для нее невыразимую прелесть. Но для счастья ее
не нужно слишком много: заботы по хозяйству, различные
работы, сменяющие одна другую, уход за детьми
- вот и рай ее. Любите ее, сделайте жизнь ее немного
лучше, немного веселее, и она не сделает ничего дурного.
Вырвите у нее из рук, хотя на несколько часов в день,
иголку, убийственную по своему невыносимому однообразию.
Кто из нас вынес бы эту тяжелую жизнь?
Г-жа Малле посетила много тюрем, и в этом ее
величайшая заслуга. Как хорошо было бы, если бы пример
ее вызвал подражание, если бы наши дамы сумели
победить свое отвращение к этому аду, в котором, однако,
есть много ангелов, ангелов падших, но тем не
менее близких к небу.
Недостаток почтенного сочинения г-жи Малле заключается
в несмелости и шаткости взглядов автора.
Она то требует поручить надзор за преступницами монахиням,
то отвергает это. Вообще она сообразуется
с духом времени и мнением своих судей, по большей
части расположенных в пользу келейного заключения.
Келья - значит недостаток света и воздуха. Келья
ничего не может произвести, кроме чахлых и искусственных
созданий.
Средство против порока - уничтожение стен, солнце
и воздух. Свет благотворно действует на нравственность.
Другое средство - труд, но при иных условиях; труд
строгий, но разнообразный, развлекаемый музыкой (в
Париже некоторые дамы-протестантки с успехом применили
к делу эту меру). Заключенные обожают музыку:
она смягчает их, облегчает их душевные муки.
Справедливо сказал Леон Фоше: "Преступников
и преступниц, выросших в деревнях, следует обращать
к сельским работам, а не хоронить их в убийственных
стенах, порождающих чахотку. Да, это так: пошлите
сделавшуюся преступницей крестьянку обрабатывать
землю хоть бы в Алжир". Я прибавлю со своей стороны:
можно бы с большей пользой колонизировать даже работницу
в полуземледельческих заведениях, где она
в продолжение нескольких часов могла бы работать в саду
и тем приобрести больше средств к своему существованию.
Мы не имеем надобности, как англичане, делать
страшные издержки, посылая своих преступников на другой
конец света. Мы можем заводить колонии по берегам
Средиземного моря. В былое время Африка снабжала
продовольствием всю Римскую империю. Она и в наше
время может достигнуть высочайшей степени процветания,
если серьезно захотят заняться ею.
Но положительное, радикальное средство против порока
- любовь и брак.
"Брак? Но кто захочет вступить в брак с падшим
существом?" Всякий, кто умеет думать серьезно.
Бруссе говорит так: "То, что в одном человеке можно
назвать избытком сил, в другом будет слабость. В том
и другом случае это называют болезнью. Но это вовсе не
болезнь, если вся разница заключается в различии темпераментов
двух субъектов".
Я тоже думаю, что если известная особа, сдавленная
условиями городской жизни и гнетущим строем общества,
совершила преступление, может быть, единственно от
избытка сил, то та же самая особа могла бы быть совершенно
на своем месте в свободных горах Атласа, в жизни
военных поселений, полной тревог и приключений. Г-жа
Малле замечает, что женщины сангвинического темперамента,
сделавшиеся преступницами в припадке гнева или
ревности, на самом деле совсем не развращены. Если бы
их энергия была направлена куда следует, она вся сосредоточилась
бы на любви к семье, и женщины были бы
самыми кроткими овечками.
А эти мученицы, жертвы проституции, отдавшиеся ей
из любви к родителям или к детям, неужели и их можно
считать падшими? Нет, эти несчастные, невольно доведенные
до порока, так же чисты и девственны, как и всякая
девушка. Их разбитое, но чистое сердце, более чистое,
чем сердце всякой другой женщины, просит почтения,
любви и имеет на это полное право.
Даже действительные преступницы могли бы исправиться,
если бы их вывезли из Европы; если бы они
очутились под другим небом, на другой почве, где бы
ничто не напоминало им былого; если бы они видели
в обществе мать наказующую, но все-таки мать; если бы
за истечением срока наказания виднелись вдали забвение,
любовь... поверьте, всякое черствое сердце размягчилось
бы и обильные слезы омыли бы прежнюю греховную
жизнь.
Когда я гляжу на обнаженные берега Средиземного
моря, на пустынные горы, которые, однако, могли бы
снова покрыться лесом, потому что корни его еще сохранились,
я чувствую, что стоит заняться этими местами
- и двадцать новых народов заселят их. Вместо того
чтобы возвращаться во Францию к тяжелой жизни работника,
наш африканский солдат мог бы сделаться там
собственником. И, верно, предпочел бы он взять женой
и помощницей не восточную статую, а живую женщину,
с душой, умом, словом, энергичную француженку, смягченную
опытом и украшенную счастьем.
Вот чего я хочу от будущего. При этом, конечно,
необходимо одно условие, - чтобы медицина обратила
внимание на великие вопросы нашего века: акклиматизацию
людей и смешение пород, то есть гармоничное устройство
семьи посредством смешения всех рас, сословий,
темпераментов. У нас, во Франции, не так легко устроить
это, как устраивала Каролина английские браки. У нас
нужна Каролина-француженка, просвещенная светом науки,
вооруженная помощью медиков, которая сумела бы
поставить падших женщин в самые разумные условия.
Если, например, живая, сангвинического темперамента
женщина живет в горах с мужем буйного нрава, то тут
легко может произойти ужасная драма. Но отправьте ее
в долину с человеком спокойным, в котором она уважала
бы и кроткую силу, и мужественную энергию, и она будет
иная.
Только такие меры в состоянии поправить дело. Нынешний
порядок вещей, по свидетельству авторитета
(Малле), не исправляет, а только увеличивает число преступниц.
Молчание, предписанное в центральных тюрьмах,
составляет пытку для женщин; от него многие из них
сходят с ума. Что же предлагает она против этого? Она
советует заключать их в отдельные кельи, где бы их
посещали духовники!
Разве можно говорить одним языком с женщиной,
загрубелой в пороке, и с той, которая стала преступницей
вследствие своей порывистой натуры. Католический духовник
отрекается от любви, мира и жизни, следовательно,
он не в состоянии понять различные душевные движения
человека и обстоятельства, предшествовавшие совершению
преступления. Еще меньше смыслят в этом
монахини, приставленные для надзора за заключенными.
Г-жа Малле, признавая их необходимыми, в то же время
сама сознается, что они ничего не понимают в этом деле,
ненавидят заключенных, потому что совершенно не знакомы
с обстоятельствами, доведшими их до преступления,
с искушениями бедности и пр.
При таком положении дела всякий член корпорации
как бы подводится под общую форму и совершенно
утрачивает свою личность, между тем как при врачевании
душ успеха можно было бы ожидать только в том случае,
когда бы действовали на личность каждого. При нашем
образовании мужчина, будь он даже не монах, а мирянин,
не может быть полезен в этом деле, как женщина. Я подразумеваю
при этом женщину немолодую, опытную,
много видевшую и прочувствовавшую, знающую все изгибы
человеческого сердца и тысячи тайных уголков его,
о которых мужчины не имеют ни малейшего понятия.
"Неужели вы думаете, что найдется много женщин,
способных на такое мужество и самопожертвование, готовых
решиться посещать эти мрачные места и войти в соприкосновение
с погибшими созданиями? Нет сомнения, что
здесь будет поддержка в сознании величия дела, но нужно
иметь много душевной силы, чтобы не отступить от него".
Я уверен, что найдутся такие женщины, и в этом подвиге
будет поддерживать их не только сердце, но и разум. Какой
обильный материал для изучения представляет это в высшей
степени интересное углубление в человеческую душу
для женщины, одаренной высоким пониманием, женщины
чистой, просвещенной, достигшей того возраста, когда
можно влиять на людей! Оставьте ваши театральные
драмы, когда у вас перед глазами совершаются великие
драмы. Поберегите для них ваши слезы, ваше участие.
Всякая фикция бледнеет перед действительностью: здесь
дело идет о судьбе женщин. Благородные дамы! Я вручаю
в ваши руки эти нити; неужели вы не сочтете за счастье
распутать их и выровнять вашими нежными пальчиками?!
И если вы сумеете разобрать и связать эти бедные,
порванные ниточки... О, тогда сами ангелы позавидуют
вам.
Женщина, ангел Божий! Прости мне, что я заговорил
с тобой об этом мрачном, ужасном, оскорбляющем тебя
предмете! Но вспомни, что все очищается огнем милосердия,
наполняющим твое сердце.
Никакая исправительная мера не принесет пользы
в тюрьмах, если не будут действовать на человеческую
натуру, если не уничтожат отвратительную тиранию
сильных над слабыми, из которых первые гнетут последних
и играют их судьбой.
Все знают это, но никто не хочет сказать. Человек,
оставивший по себе мрачную память (важный политический
преступник, но человек сердца), - человек, глубоко
изучивший тюрьмы, не раз во время нашей дружбы со
слезами и краской негодования на лице объяснял мне эту
варварскую систему со всей ее безвыходной, отчаянной
грязью.
Система эта действует неодинаково: мужчина падает
так низко, что трепещет даже перед ребенком; женщина
становится фурией.
Не стенами и тюрьмами можно прекратить это.
Тюрьмы и стены порождают самоубийц, калек и идиотов.
Тут нужен воздух, труд, труд до усталости. А женатому
преступнику нужно возвратить то, чего никто не
имеет права отнимать у него - семью.
Я предлагаю на обсуждение юрисконсультов, славных
собратьев моих по академии моральных наук, следующий
вопрос: закон, осуждающий человека на заключение,
уничтожающий гражданскую силу брака, разумеет ли
под этим, что человек осуждается на безбрачие? По моему
мнению, нет.
Между тем я знаю положительно, что другой член
супружества, оставшийся невинным и неосужденным, сохраняет
свои права нерушимо.
Многие из несчастных заключенных чрезвычайно привязаны
к своим семействам и не перестают действовать
для них с редким самопожертвованием. Я знал в МонСен-Мишеле
одного узника, искусного шляпного мастера.
Отказывая себе во всем, он неустанно работал для прокормления
своей жены и с нетерпением ждал окончания срока
своего наказания, чтобы снова соединиться с ней.
Католическая церковь признает брак нерушимым. Почему
же она в этом случае не возвысит свой голос во имя
религии, нравственности и милосердия?
В практическом применении здесь встречаются значительные
затруднения. Нужно действовать вполне разумно.
Нельзя, например, допускать к узнице развратного
мужа, который пороками своими довел ее до падения.
Администрация, обремененная множеством дел, не в состоянии
входить в мелочные разбирательства относительно
какой-нибудь личности, наводить справки, требующие
иногда долгой и стоящей издержек переписки. Вот в таком-то
случае помогло бы участие женщины с добрым
сердцем и светлым умом.
Если тюрьма находится в городе или недалеко от
него, то можно было бы там найти работу для мужа,
приблизив его таким образом к месту заключения жены,
и потом в известные дни дозволить им счастье видеться.
Женщина есть любовь. Дайте ей любить, и вы сделаете
из нее все, что вам угодно. Они стоят этого. Они долго
сохраняют силу и живость, иногда сильно экзальтированны
и склонны к влюбчивости, но никогда не примиряются
с своим положением как мужчины, не погрязают в нем.
Та, которая дала бы этим несчастным несколько мгновений
блаженства, приобрела бы у них такую любовь, что
могла бы вести их за собой куда угодно.
Г-жа Малле вполне сознает это. Она видит в этом
единственный путь к возрождению и требует, чтобы к узницам
допускались мужья. Но при этом предлагает меры
до того стеснительные, что свидания при подобных условиях
принесут больше горя, чем разлука.
Не следует отравлять того, что мы даем им. Если при
этих свиданиях необходим надзор, то уж никак не поручать
его официальным лицам, следящим за малейшим
движением узниц и наводящим на них ужас своим присутствием.
Для этого нужно обратиться к доброму сердцу
какой-нибудь достойной уважения и испытанной женщины,
которая взяла бы все на себя и согласилась бы
доставить своей бедной, униженной сестре величайшее
утешение, за которое воздаст ей сам Бог.
V. ВРАЧЕБНЫЕ СИЛЫ ЖЕНЩИНЫ
В Лионе все знают моего доброго ученого друга,
доктора Порте (Lortet), лучшего в мире человека по своей
энергии в делах человеколюбия. Но причиной этого его
мать. Такова она сама, таким сделала и его. Имя этой
женщины войдет в историю науки и благотворительности.
Отец г-жи Лорте, Ришар, из лионских рабочих поступил
в гренадеры и не пошел далеко по службе; но в полку он
занялся математикой и скоро стал давать уроки своим
офицерам, а потом и посторонним лицам. Возвратившись
в Лион, он женился и, когда дочь его подросла, стал
заниматься с ней математикой. Она начала, точно так, как
дети Фрёбеля, с науки, имеющей особенную прелесть для
детей, с геометрии (арифметика, напротив, страшно утомляет
детей). Сделавшись женой промышленника, войдя
в конвульсивную жизнь Лиона, она с самоотвержением
действовала для спасения ближних, помогая и роялистам,
и якобинцам. Не раз приходилось ей врываться к правительственным
властям и вымаливать прощение осужденным.
Все знают, какое страшное изнеможение последовало за
этими волнениями. Около 1800 года мир, казалось, умирал.
Сенанкур написал тогда отчаянную книгу "Любовь ", а Гренвиль
- "Последний человек'"". Даже сама г-жа Лорте, при
всем своем мужестве, ослабела, видя повсеместное разрушение.
Она заболела нервной болезнью, казавшейся неизлечимой.
Ей было тогда тридцать лет. Она обратилась за
советом к известному Жильберу, и тот сказал ей: "Вы ничем
не больны; завтра ступайте с вашим ребенком за город
и нарвите для меня такого-то и такого растения, больше
ничего не нужно". Она почти не могла ходить от слабости
и с величайшим трудом исполнила приказание врача. На
следующий день он послал ее за другими растениями
несколько дальше, за четверть лье от Лиона. И с каждым
днем посылал все дальше и дальше. Через год больная,
сделавшаяся ботаником, могла ходить со своим двенадцатилетним
сыном по восемь лье в день.
Чтобы основательно изучить ботанику и иметь возможность
учить своего сына, она занялась латинским
языком. Для него же она прослушала курс астрономии,
физики и химии. Подготовив его таким образом к изучению
медицинских наук, она отправила сына учиться в Париж,
а затем в Германию. Он с избытком вознаградил ее
за труды и попечения. Одушевленные одинаковой любовью
к человечеству, мать и сын во время лионских кровопролитий
перевязывали раненых и скрывали у себя страдальцев,
не разбирая, к какой политической партии они
принадлежали. Во всем она разделяла благородный, самоотверженный
труд молодого врача. Если бы она не
жила с ним в самом центре медицинского кружка, она
расширила бы свои знания по части медицины, не сосредоточиваясь
на одной ботанике. Она могла сделаться
врачом бедных, но вместо того занималась только собиранием
для них трав.
Эти воспоминания навел на меня вид окружающей
местности. Я пишу мою книгу на прекрасных берегах
Жиронды. Но ни здесь, ни в других деревнях вовсе нет
медиков. Зато их много в маленьком глухом городишке,
где им почти нечего делать. Бедные люди умирают без
помощи врача, потому что его приезд отнимает у них
много времени и стоит больших денег. Очень часто болезнь,
захваченная вовремя, кончилась бы пустяками. Там
больному лихорадкой нужно дать немного хины; здесь
- вовремя прижечь у ребенка жабу. Но доктор медлит,
а болезнь берет свое, и ребенок умирает. Вот тут бы нужна
была госпожа Лорте!
Одна американская дама, имеющая сто тысяч ливров
дохода, обладающая редким умом, возвышенным сердцем
и разнообразными познаниями, при всех своих английских
понятиях о стыдливости решилась, однако, дать
своей дочери медицинское образование. В Америке, стране
деятельности и переселений, где обстоятельства часто
заносят вас в места, отдаленные от центров цивилизации,
если эта девица выйдет замуж, в чем я и не сомневаюсь,
за промышленника, имеющего завод где-нибудь на западе,
то неужели она не окажет хоть временной помощи
тысячам рабочих ее мужа? Не умирать же им, в ожидании
приезда врача, живущего иногда за 20 лье! А если болезнь
случится зимой, в холодное суровое время, какой тут
ждать помощи! В других странах отсутствие местного
доктора представляет еще больше неудобств: в России,
например, осенняя и весенняя распутица отнимает иногда
по целым месяцам все средства к сообщению.
В Соединенных Штатах лекции по анатомии посещают
одинаково слушатели обоих полов. Если предрассудок
мешает женщинам присутствовать при вскрытии
трупов, то это заменяется удивительными подражаниями
доктора Озу (Auzoux). Он сам говорил мне, что для
одних Соединенных Штатов выделывает столько же своих
произведений, сколько для всего остального мира.
Предположим, что перед нами мужчина и женщина,
равносильные в медицине. Кто из них лучший врач? Тот,
кто умеет больше любить. Из этих прекрасных слов мы
можем вывести следующее: лучший врач - женщина.
Женщина врачует у самых варварских народов. Она обладает
некоторыми познаниями и применяет их на деле.
То же было в древности, у народов высшей цивилизации.
В Персии мать магов обладала познаниями всех наук.
В самом деле, мужчина, менее сострадательный
и более способный обобщать предметы, не может
с таким тщанием заняться каждой личностью, как
женщина.
Женщина гораздо чувствительнее. К несчастью, чувствительность
в ней слишком сильна; она способна расчувствоваться
до расстройства нервов, до болезни. Бывают
такие ужасные, кровавые, отталкивающие зрелища,
к которым иногда нельзя допустить женщину, особенно
во время ее беременности. И так мы должны отказаться
от приятной надежды видеть женщину медиком. Она
может утешать больного, ходить за ним, подавать ему
лекарство, но не может лечить.
Но зато с какой пользой она может быть помощницей
врача! Как пригодилась бы ему догадливость ее во многих
болезнях! Воспитание мужчин развивает их ум несколько
односторонне; это всего более проявляется при
лечении ими женских болезней. Чтобы проникнуть в тайну
болезни, в таинственный протей, нужно быть самому
женщиной или любить беспредельно.
Служение медицине требует столь разнообразных
и притом столь противоположных способностей, что одному
человеку невозможно вмещать их в себе, иначе
говоря - нужно для этого быть таким человеком, мужчиной-женщиной,
то есть чтобы жена помогала мужу, как
г-жи Пуше"', Ганеман и другие; чтобы мать помогала
сыну, как г-жа Лорте. Я понимаю также, что женщина,
уже немолодая, может заниматься лечением вместе со
своим приемным сыном, ею самою воспитанным.
Я был невеждой, и всем образованием своим и способностью
мыслить обязан медикам, этим высшим представителям
наук во Франции. Да позволят же мне наставники
мои высказать все, что у меня есть на душе.
Леченье делится на две части, хотя на это мало обращают
внимания: во-первых, исповедь больного, то есть
уменье заставить его рассказать врачу все обстоятельства,
предшествовавшие обнаружению болезни; во-вторых,
способность угадывать то, что недосказано, читать в глазах
больного, выведать от него суть секрета, иногда
вздор, как окажется, но на самом деле именно то, что
мешает действовать медицинским средствам.
О, как пригодилась бы тут женщина! Добрая, не слишком
молодая женщина, но с юной, теплой и нежной
душой, терпеливая и сострадательная! Тут, конечно, необходим
и мужчина. Он должен внимательно и хладнокровно
осмотреть больного и вывести свои заключения из
того, что почерпнет из осмотра и из слов больного. Но
если бы при этом осмотре присутствовала и жена доктора
и потом осталась бы при больном - как много узнала
бы она! Своим участием она выведала бы все, особенно
от женщины. Иногда, чтобы выслушать признание, узнать
повесть жизни, стоит только заплакать.
У меня в Париже был сосед, лет тридцати, ^гольщик,
имевший кое-какое состояние в Оверни и, кроме того,
лавку в Париже. Торговля его шла недурно, и он выписал
из Оверни свою жену, маленькую, но прехорошенькую
женщину. Личико ее, подчас выпачканное сажей, оживлялось
жгучими, блестящими, черными глазами. Она вела
себя хорошо, не сердилась, если на нее засматривались
мужчины. Жили они на грязной, узкой, нездоровой улице.
Угольщик, несмотря на свою молодость и крепкое
здоровье, страдал лихорадкой. Припадки стали повторяться
все чаще. Он заметно похудел, побледнел. Опытный
врач, к которому он обратился за советом, сразу
определил, что причиной лихорадки была сырость квартиры
и что парижские туманы вредны для человека,
привыкшего к чистому воздуху Оверни. Доктор прибавил,
что лихорадку можно прекратить, но она возвратится
снова, если он не вернется на родину. Угольщик не
сказал жене ни слова, лихорадка его усилилась.
В числе покупателей угольщика была одна дама,
хорошо знавшая его жену. Она угадала, что кроме
причины, найденной медиком, есть и другая, скрытая
причина болезни. "Знаешь ли, моя милая, - сказала она
жене угольщика, - отчего твоему мужу становится все
хуже и хуже? Оттого, что ты любишь, когда мужчины
засматриваются на твои хорошенькие глазки... А знаешь
ли еще, почему в последние дни болезнь его усилилась?
Потому что в душе его любовь борется с корыстолюбием.
Того, что он получает в Оверни, ему кажется слишком
мало. Он не в силах победить себя и потому
останется здесь и умрет".
Зная, что ни муж, ни жена не в состоянии решиться на
что-нибудь, она взялась действовать за них: уведомила
обо всем родных угольщика, и те поспешили написать
ему, что его состояние близко к гибели, потому что
попало в худые руки; что, в то время как он думает
разбогатеть в Париже, в Оверни дела его идут как нельзя
хуже. Письмо это точно пробудило нашего бедняка. Он
решился разом покончить со всем, продал свою лавочку,
взял жену и уехал домой. Лихорадки как не бывало.
И муж и жена были спасены.
Спасти ближнего - это то же, что спасти самого себя.
Сердце, пораженное глубокой скорбью, находит отраду
и облегчение, врачуя горе других. Женщина, испытавшая
много несчастий, утратившая все дорогое ее сердцу, сама
не сознает, как целительно действуют ее несчастья на
скорбь других. Положим, какая-нибудь мать потеряла
ребенка; к ней является женщина, утратившая все родное,
и плачет вместе с ней. Тут у бедной матери невольно
является мысль, что вот у нее умерло одно дитя, а эта.
несчастная потеряла всех и осталась одна в целом мире.
Слезы ее высыхают; она вспоминает, что у нее есть еще
семья, муж, дети, утешения любви, пробуждающейся
с новой силой при потерях. Она сравнивает свое положение
с положением одинокой страдалицы и говорит себе:
"У меня есть еще для кого жить".
Мы живем в век, когда все идет к лучшему, когда
люди становятся разумнее, гуманнее. В нынешнем году
Медицинская академия обсуждала важный вопрос о децентрализации
госпиталей. Предположено разрушить эти
мрачные дома, эти притоны смерти, зараженные миазмами
стольких поколений, где болезнь и смерть идут
рядом, поддерживая друг друга. Бедные будут получать
пособие у себя дома; для них это будет большим счастьем,
потому что тогда доктора будут иметь возможность
познакомиться с нуждами больных, видеть окружающую
их обстановку - часто главную причину болезни. Наконец,
для некоторых больных, не имеющих возможности
лечиться дома, будут устроены за городом маленькие
больницы, где больного уже не поглотит толпа, где с ним
будут обращаться иначе, и он снова станет человеком,
а не номером.
Я всегда с ужасом входил в эти мрачные монастыри,
где теперь помещаются больницы. Как ни чисты, ни
хороши там постели, паркет, потолки, но сами стены
наводят на меня ужас; я будто чувствую там души стольких
усопших, угасших поколений. Ведь не бесследно
прошло то, что тысячи умирающих обращали на одни
и те же точки свой последний взор.
Прежде всего нужно устроить маленькие больницы
для женщин; устроить их за городом, с садиками и со
15 Ж. Мишле 433
всеми удобствами. После родов многие женщины умирают
от горячки. Вообще инфекция легче пристает к женщине,
чем к мужчине. У женщины более восприимчивая
натура, на нее наводит ужас атмосфера смерти, которая
царствует в больницах. Одной этой обстановки достаточно,
чтобы умереть. Родственники, если только они есть,
допускаются лишь два раза в неделю. Сестры милосердия
поглощены материальными заботами; притом они
уже присмотрелись ко всякого рода страданиям. Студент-практикант
- всегда молодой человек. Но именно
потому, что он молод и еще не пригляделся к страданиям,
он много мог бы сделать добра, если только он добр.
И какую обильную пищу для наблюдений нашел бы он,
как обогатил бы свое сердце!
Доктор Л., тогда еще молодой человек, был практикантом
в парижской больнице, когда поступила туда
девушка лет двадцати, в последней стадии чахотки. У нее
не было ни родных, ни знакомых. В полном одиночестве,
среди печальной толпы, чувствуя близкий конец, она без
слов угадала в глазах доктора искру участия и сострадания
к себе. С тех пор она постоянно следила за ним
глазами, в то время как он ходил по палате, и уже не
считала себя одинокой. Она тихо угасала под обаянием
этой чистой и последней симпатии. Однажды, когда он
проходил мимо, она подозвала его к себе. "Что вам
угодно?" - спросил он. "Вашу руку". Он подал ей руку
- она сжала ее и умерла. Это пожатие не осталось
бесследно; с ним перешла душа в другую душу. Еще не
зная ничего об этом случае, я всегда думал, глядя на
этого столь же прекрасного, как и талантливого молодого
человека, что в нем душа женщины и что тайна его
врачебного искусства заключается в его горячем, любящем
сердце.
Лучший из мужчин есть все-таки мужчина, и женщина
не все может высказать ему. Особенно чувствительна
бывает больная во время известного месячного периода.
Тут слабость и страдания ее увеличиваются, и, однако,
она не смеет, не решается жаловаться. Ей стыдно, страшно,
она много думает и плачет. С кем же поделиться ей
своими страданиями? Ведь не станет же говорить она обо
всем этом с сестрой милосердия? Та, как девица, не
поймет ее, да ей и некогда слушать. Здесь нужна женщина,
добрая, опытная, много прочувствовавшая. Она заставит
больную высказаться, утешит ее, скажет ей: "Не
беспокойся, я пойду навестить твоих детей, найду тебе
работу; по выходе из больницы ты будешь обеспечена".
Такая женщина, столь же проницательная, как и добрая,
отгадает то, чего больная недоскажет ей. Она увидит, что
бедняжка боится умереть, потому что рядом с ней умерла
ее соседка. "Не бойся, моя милая, - скажет она, - ты не
умрешь; мы не допустим этого". И много еще наговорит
она милого вздора, так, как говорят матери своим детям.
Больная ведь тот же ребенок. С ней нужно и обращаться
как с младенцем, ласкать, баюкать. Ласки женщины,
нежное объятие часто имеют всемогущее действие. А если
при этом она может влиять своим умом, авторитетом,
положением в свете, то успех ее еще сильнее. Бедная
больная чувствует себя счастливой, к ней возвращаются
силы и энергия, и она выздоравливает почти из желания
угодить своему ангелу-хранителю.
VI. ЦЕЛЕБНЫЕ ТРАВЫ
Добрые часто умирают одинокими, и те, которые
утешали других, не всегда получают утешение сами. Их
кротость, преданность, гармония жизни сохраняют их
гораздо дольше, чем они сами того желают. Мы часто
видим, что непорочная женщина, вся жизнь которой прошла
в добрых делах, вместо того чтобы найти семью,
иметь опору в старости, видит, как все вокруг нее угасает,
и остается на свете одинокой, ожидая последнего конца.
Ей не нужно поддержки; она сама идет, повинуясь
воле Божьей. Она вручает себя Богу, надеется и верит.
Все нежные и святые стремления ее, все, о чем она
мечтала, чего напрасно желала сделать для счастья других,
что приготовила и не могла выполнить, все это,
думает она, зачтется ей в будущем, при переходе в лучший
мир.
Красноречивые сочинения религиозных людей нашего
времени - "Переселения" Ж. Рейно и "Утешения" Дюмениля"
- поддержат ее и прольют в ее душу надежду.
Разве не читала она в книге превращений ("О насекомом
"): "Как много было во мне, но все было не развито!
Другая душа была во мне, и, может быть, лучшая, но не
могла высказаться. Для чего эти высшие порывы, эти
могучие крылья, которые я чувствовал иногда в себе, не
развернулись, когда я жил и действовал? Во мне остались
запоздалые ростки, но это уже не для теперешней жизни,
а, верно, для иной". Один шотландец (Фергюсон)"
сказал следующие замечательные, проникнутые глубокой
истиной слова: "Если бы зародыш, заключенный
в утробе матери, мог рассуждать, он сказал бы так:
я одарен органами, которые мне ни к чему не служат
здесь. У меня есть ноги и зубы, а я не могу здесь ни
ходить, ни есть. Но терпение! Органы эти показывают,
что натура зовет меня к другой жизни, не такой, как
настоящая. Придет время, когда я буду жить иной
жизнью и эти органы пригодятся мне. Они ничего не
делают, но ждут работы. Я еще не человек, а только
личинка человека".
Ни одно из чувств не внушает нам так сильно надежду,
решимость и уверенность, как любовь. "В любви
заключается причина существования земного шара; до
тех пор, пока на земле будут любить, мир не погибнет"
(Гренвиль). Такова земля и таков человек. Каким образом
может исчезнуть человек, когда в него так глубоко
проникла причина его существования? Неужели он, одаренный
нежностью, милосердием, любовью, собрал все
жизненные сокровища лишь для того, чтобы увидеть
разорванными столько живых струн?
Итак, одинокая женщина не страшится Бога. Она
спокойно идет к Нему, с желанием творить волю Его,
с верой в будущую жизнь и со словами: "Боже! Я все еще
люблю".
Такова сила веры в ее сердце. Но несмотря на это,
слабость преклонных лет и пола не могут не влиять на
нее. И для нее выпадают грустные минуты. Тогда она
идет к своим цветам, говорит с ними, передает им грусть
свою. Мысли ее ложатся между этими скромными, неназойливыми
собеседниками, которые только улыбаются
и молчат. По крайней мере, цветы говорят так тихо, что
почти не расслышишь. Они похожи на молчаливых детей.
Ухаживая за ними, она говорит им: "Милые мои
безмолвные цветочки! Отчего вы не доверяете мне, когда
я все доверяю вам? Если в вас кроется тайна будущего,
откройте мне ее - я никому не скажу".
На эту просьбу ей отвечает мудрейшая и старейшая из
сивилл"" Галлии (жасмин, далия - это все равно): "Ты
любишь нас... Мы тоже тебя любим и ждем тебя... Знай
же, что в нас твое будущее, твое бессмертие в этом мире.
Твоя чистая жизнь, твое невинное дыхание, твой священный
прах - все перейдет в нас. И когда твой высший дух,
освободясь от тела, развернет свои крылья и понесется
туда, земная оболочка твоя, как дар дружбы, достанется
нам и - осиротелая без тебя - зацветет в нас".
Не принимайте это за поэтические бредни. Это глубокая
истина. Наша физическая смерть есть не что иное, как
переход в царство прозябаемых. В земной оболочке нашей
очень мало вещества твердого; остальное все - жидкость,
которая легко испаряется и тут же поглощается
могучим дыханием трав и листьев. Разнообразный мир
земли, окружающий нас, есть не что иное, как рот и легкие
природы, всегда имеющей надобность в нас, находящей
обновление в разложении животных. Она не ждет,
она спешит воспользоваться испарениями, столь необходимыми
ей. Она влечет их к себе своей любовью,
преображает их по-своему и благодетельно обращает их
в прекрасное растение. Листья его вдыхают нас, а цветы
дышат нами. Для тела, как и для души, умереть значит
жить. И в мире нет ничего, кроме жизни.
Невежество варварских времен создало смерть в виде
скелета. Мы говорим, что смерть есть цветок.
С этой точки зрения ужас и отвращение к смерти
исчезают совершенно. Человек сам создал себе идею
смерти и потом стал бояться ее. Природа тут не виновата.
Что вы толкуете мне про тени, про подземный мрак,
про недра земли? Я, слава Богу, могу смеяться над этим.
Ничто не удержит меня там, от меня в могиле останется
очень немного. Наваливайте сколько хотите камней, мрамора,
бронзы: вы не удержите меня под землей. Пока вы
плачете и ищете меня внизу, я, дитя света и воздуха,
воскресну уже в образе дерева, травки или цветка.
Ясновидящая древность, озаренная божьим светом,
формулировала эту простую тайну в прекрасных образах.
Дафна, превращенная в лавровую розу, не стала менее
прекрасна. Нарцисс, изошедший слезами, сделался красой
фонтанов. Это не басня, а поэзия. Сами Лавуазье
и Берцелиус" не могли бы лучше выразиться.
О наука, наука! Кроткая утешительница мира, истинная
мать радости. Ее считают холодной, равнодушной,
безучастной ко всему духовному! Но разве сердце может
найти покой во мраке невежества, населенном химерами
и чудовищами? Действительное счастье заключается
в познании истины, в свете, исходящем от Божества.
Даже самые твердые останки животной жизни, те,
которые дольше всех сохраняют свой вид - раковины,
уступают действию времени и, обращаясь в пыль, в атомы,
входят в растения. У меня теперь перед глазами
подобное зрелище. На том месте, где я пишу, у ворот
Франции, где океан с любовью и вечной борьбой сливается
с прекрасной Жирондой, обрушившиеся утесы, обратившись
в песок, поглощаются волнами океана и потом
отливом выбрасываются на берег, и тут сотни сильных
растений хватаются за этот песок, берут его себе, укрепляются
им и живут такой сильной, благоухающей жизнью,
что удивляют запахом своим моряка и путника,
вдыхающего их испарения. А море упивается ими. Что
это за могучие растения? Они малы и просты: это целебные
травы нашей Галлии - розмарин, шалфей, мята,
тмин, богородичная травка и так много бессмертников,
что становится все равно - жить или умереть.
Галлия надеялась и верила. Первое ее слово, выбитое
на старинной медали, - "надежда". Второе слово, написанное
в великой книге, открывающей нам возрождение,
- "надейся".
Пусть же надежда не покидает и нас с вами даже
в могиле!
Но кроткая, добрая женщина не заслуживает одиночества;
пораженная ударами судьбы, где прочтет она слово
"надежда"?
Хотел бы я, чтобы она пришла сюда, на пески здешних
дюн, на эту бедную, но благоухающую землю; это
ведь не земля - это морской песок, когда-то бывший
живым. Здесь нет земли - здесь одна жизнь.
Бедная маленькая душа живых существ моря переходит
в цветы и благоухает.
На лужайках, освещенных солнцем, огражденных с севера
цепью дубов, душа опять вдыхает испарения, живительную
силу целебных трав. Здоровый запах их, сильный
и приятный, не действует на сердце так приторно,
как испарения растений юга. Наши растения точно живые
существа, души. Они вдыхают в мозг наше желание жить.
Фантасмагория тропических растений, их кратковременная
жизненность производят на нас томительное действие.
Здесь, на севере, напротив: доброкачественность растений
внушает желание создавать в наших делах новые
причины к продолжению жизни.
Медицина может сколько ей угодно смеяться над
нашими целебными травами. Однако если они мало действуют
на организмы, загрубелые от радикальных лекарств
и истощенные изысканной пищей, то тем не менее
они благотворно действуют на людей здоровых и трезвых,
в особенности на женщину нравственную, правильной
жизни.
Пусть же она, невинная и легковерная, собирает свои
травы! Пусть она, с своей женской грацией, рвет и приготовляет
эти прелестные сокровища Франции!
Ранней весной на каменистых холмах, защищенных от
солнца, она, вместе с пчелой, работает над розмарином,
голубой цветок которого собирает душистый мед Нарбонны.
Она берет из чашечки цветка небесную воду,
имеющую свойство успокаивать всякое раздражение мозга.
Осенью, вместе с птичкой, собирает ягоды на кустарниках.
Она просит птичку не есть слишком много, оставить
на долю бедных. Из этих ягод приготовляет для
бедных сухие варенья, здоровые и полезные.
Милые заботы придают ее жизни прелесть и продолжительность.
Если эти растения и не всегда излечивают
тело, то по крайней мере они поддерживают дух и приготовляют
его к спокойной передаче своей материальной
оболочки царству прозябаемых.
Каждое утро, когда при восходе солнца душа ее возносится
к небу, она, сидя одиноко между цветами, мечтает
о милом былом, о близком будущем и с любовью
глядит на милых наследниц своих, на цветы, в которые
скоро перейдет ее жизнь. Трогательные изображения любви
растительного царства - цветы суть не что иное, как
изображение поглощения наших тел, которое мы называем
смертью. Кто же в состоянии ненавидеть ее, свежую
и прелестную, более покойную, чем самый сладкий сон!
Усталая жизнь, полная волнений, чувствует здесь веяние
глубокого спокойствия.
В ожидании этого перехода жизни своей в цветы она
делает для них все, что может сделать сестра и друг. Она
поливает их, защищает от холода. Она покрывает их
опавшими цветами и листьями, которые служат им и пищей,
и защитой. Для себя она с признательностью берет
очень мало. Если рука ее, еще прекрасная, сорвет вишню
или персик, она говорит им с улыбкой: "Дайте взаймы
для сестры вашей, она с благодарностью скоро возвратит
вам все".
VII. ДЕТИ. СВЕТ. БУДУЩЕЕ
Первые впечатления колыбели с новой силой действуют
на закате дней. Свет, ласкавший ребенка при пробуждении
жизни, - эта всеобщая мать, принявшая в свои
объятия дитя прежде родной матери, - открывший ему
мать в обмене первого взгляда, этот же свет согревает,
освещает закат человека, золотит перед ним зарю будущего.
Мы заранее видим будущую Vita nuova"" в обществе
детей. В лице их мы видим тех ангелов, те чистые души,
которых надеемся видеть в будущем. Могущество жизни
проявляется так сильно в этих подвижных цветках, в этих
пылких птичках, что, глядя на их живые игры, всякий
невольно молодеет душой. Самое разбитое, измученное
сердце, свято хранящее свои раны и воспоминания, обновляется
и освежается. Увлеченное их детской радостью,
оно не узнает самого себя и говорит с удовольствием:
"Что же это такое? Неужели я могу забыться?"
Если Богу угодно было допустить, чтобы на земле
существовали сироты, то, мне кажется, он сделал это
только для утешения женщин, оставшихся без семьи. Они
любят детей вообще, но в особенности тех, которые
лишены материнской любви. Иногда между сиротой
и одинокой женщиной является такая горячая симпатия,
какую не в состоянии породить и врожденное чувство.
Сознавая себя одинокими на свете, они привязываются
друг к другу всеми силами души. К счастью быть снова
матерью примешивается что-то другое, похожее на порыв
последней любви. Ничто так не приближает к детству,
не заставляет любить его, как второе детство
- опытное, рассудительное, то, которое мы называем
старостью и которое, по своему благоразумию, умеет
понимать голос первого возраста. Между детьми и стариками
существует врожденное влеченье. Они ищут общества
друг друга; старики любят детей за их прелесть
и невинность, а дети льнут к старикам, потому что находят
в них безграничную снисходительность. Все это составляет
одну из лучших гармоний в этом мире.
Для осуществления этой гармонии я бы хотел - это
моя мечта, - чтобы сирот не собирали в большие приюты,
а устраивали для них маленькие деревенские домики,
где бы они находились под нравственным влиянием
женщины, но такой, которая находила бы в этом для себя
счастье и отраду.
Ученье, шитье, обработка земли (подразумеваю садоводство,
дающее больше средств к содержанию заведения,
точно так, как это устроено в руанском приюте)
- все это должно быть под руководством молодой
школьной учительницы, при помощи ее мужа. Но религиозная
и нравственная сторона воспитания, развлекательное
и назидательное чтение, прогулки и игры должны
быть под непосредственным присмотром той женщины,
о которой я сказал выше.
С детьми, в особенности с девочками, нужна известного
рода мягкость, осторожность; нельзя предвидеть всего
заранее. Хозяйка заведения, следящая за порядком, не
может быть положительным судьей в делах детей. Нужно,
чтобы у детей был еще друг, который, не решая
ничего без хозяйки, стоял бы за детей, склонял бы ее на
некоторые уступки, необходимые и разумные, сообразные
с детской натурой. Умная женщина уступит хозяйке
первенство в деле управления, но в то же время заставит
ее полюбить себя, помогая ей усердно в делах хозяйства,
и таким образом мало-помалу, незаметно приобретет
над ней влияние и оставит свой нравственный отпечаток.
Не имея надобности прибегать к наказаниям и, напротив,
при всяком случае становясь посредницей между
детьми и дисциплиной, она приобретет безграничное
доверие детей. Каждый из них считает за счастье раскрыть
перед ней свое маленькое сердце, не скроет от
нее ни печалей своих, ни даже недостатков, и таким
образом даст ей возможность воздействовать на себя.
Вся сила в том, чтобы узнать ребенка, а узнав его,
нетрудно воздействовать на его привычки и довести
его до того, что он без всяких наказаний сам переделает
себя. Он это сделает тем охотнее, если захочет угодить,
быть любимым.
В таком доме может встретиться множество случаев,
когда хозяйка ничего не в состоянии сделать, где нужно
много доброты, терпения, нежной изобретательности.
Положим, что туда принесут четырехлетнего ребенка,
замученного, заброшенного, забитого. Нужно, чтобы
кто-нибудь обратил на него внимание; нужно добротой
и лаской приучить его к себе, ободрить, успокоить, чтобы
этот цветок, отломанный от родного стебля, прирос
к другому. Это трудно, и тут может подействовать только
личность, а не коллективные старания. Я видел такое
несчастное дитя, томившееся в парижском приюте. Напрасно
сострадательные сестры милосердия клали ему
на кроватку игрушки - он не трогал их. Тут нужно
было, чтобы какая-нибудь женщина взяла его на руки,
приголубила, полюбила всем сердцем и заменила ему
утраченную мать.
Если такие дети остаются жить, то им грозит другая
опасность: они способны очерстветь. Те, которые знают,
что родители бросили их, чувствуют себя покинутыми,
смотрят на жизнь с тяжелым чувством и склонны в каждом
человеке видеть врага. Стоит только другому ребенку
назвать кого-нибудь из них незаконнорожденным,
он раздражается, выходит из себя, начинает ненавидеть
человечество, природу, товарищей. И вот он уже на
пути к пороку, готовый заслужить презрение, прежде
столь несправедливое. Такой ребенок уже в десять лет
становится мизантропом. Если это девочка, то стоит
ей один раз заметить к себе презрение, чтобы потом
уже не беречь себя и отдаться пороку. Итак, нужно,
чтобы доброе сердце пеклось о молодой душе; чтобы
оно своей нежностью заставило ребенка ценить себя,
показало ему, что, невзирая на его несчастье, люди
смотрят на него с любовью.
Критический возраст девочек требует в особенности
попечений одного лица, а никак не забот начальства.
Представьте себе бедную девочку, молча страдающую
и за общим длинным классным столом, и в огромных
общих дортуарах, и в длинных галереях, где здоровый
воздух поддерживается только посредством леденящей
душу чистоты. Подчиненная суровым правилам, она
встает рано, моется холодной водой, дрожит, боится,
стыдится своей болезни и плачет, не давая себе отчета
почему. Сколько бы предосторожностей было принято,
будь она в семье! Сердце матери сумело бы окружить ее
ласками, забавами, тысячами забот, нужных и ненужных.
Девочка видела бы вокруг себя теплое участие, внимание,
тревожную предупредительность. А у сироты вместо матери
и семьи есть только больница с высокими мрачными
стенами и официальными лицами, обязанность которых
- заботиться обо всех, не отличая никого. Они ко всем
равно холодны и равнодушны; им даже неудобно отличать
кого бы то ни было, иначе это показалось бы
несправедливостью, нарушило бы порядок, а в таких
заведениях только порядком все и держится. А между
тем натура девочки требует полного, нежного, материнского
участия к ее положению. Пусть же, если уж суждено
ей не иметь матери, пусть место ее займет в это время
друг, женщина добрая, нежная, понимающая!
Важнее всего то, что именно в это критическое время,
то есть с наступлением совершеннолетия, сирота лишается
своей единственной матери - закона и остается без
покровительства. Государство сделало для сироты все,
что могло. Воспитание ее кончено, и мрачные двери
приюта закрываются за ней навсегда. Она вступает в новую,
неизвестную ей жизнь, в этот огромный мир, неизведанный
и потому пугающий ее своим хаосом.
Куда поместят ее? В семью земледельцев? Это было
бы всего лучше; но суровые крестьяне, не щадящие самих
себя, не пожалеют и ее и замучают работой. Она не
приготовлена к такой суровой жизни. Но ей грозит более
серьезная опасность, если ее бросят в какой-нибудь промышленный
город, где ей предстоит борьба с городской
испорченностью, безжалостным светом, где на женщину
смотрят как на добычу. Безродная девушка ни у кого не
пользуется уважением. Глава семейства, куда поместили
ее, будет часто употреблять свою власть во зло. Хозяин
ни во что не ставит ее, хозяйка будет бить, сыновья их
станут волочиться за ней. Или она попадет в семью, где
с утра до вечера идет ожесточенная война. Вне дома ей
грозит новая опасность - постоянная охота прохожих и,
что самое худшее, участие подруг, которые ласкают и утешают
ее, для того чтобы потом продать.
Я не знаю ничего более достойного сожаления, как эта
бедная птичка без гнезда и пристанища, этот молодой,
невинный цветок, беззащитный, незнакомый с жизнью,
брошенный на волю обстоятельств в ту минуту, когда
природа наградила его и прелестью, и средством к гибели!
Вот она одна на пороге приюта, откуда ни разу не
выходила за всю жизнь. С трепетом переступает она этот
порог, держа в руке свой маленький узелок; она хорошенькая...
тем хуже, тем больше опасности... она идет...
но куда? Какая судьба ждет ее? Это знает лишь Бог!
Нет, она не пойдет; добрая волшебница, ее крестная
мать, не допустит ее до этого. Если наш сиротский приют
устроен на основаниях полудеревенской жизни, иначе
говоря, если он содержится благодаря садоводству, огородничеству,
то не будет большого убытка продержать
некоторое время прилежную и умеющую работать девушку.
В это время известная нам женщина - душа
приюта - займется ею окончательно, разовьет ее, пополнит
ее воспитание так, что она может сделаться очень
хорошей женой какого-нибудь рабочего, купца или фермера.
Для каждого из этих людей большая находка взять
девушку, воспитанную в приюте и приученную к труду.
Выросши без домашнего очага, без семьи, она тем скорее
привяжется к дому, будет ценить его и считать себя
счастливой, даже будучи в самом бедном состоянии. Она
будет в сто раз милее и веселее девушки, избалованной
родителями, всегда и всем недовольной и смотрящей на
мужа свысока. Наши добрые фермеры в нынешнее время
с трудом находят для себя жен в классе буржуазии, а если
и находят, то они ведут их к разорению. Такие девушки
мечтают о мужьях-чиновниках (не думая о том, что
человек может на другой день остаться без места). У них
нет ни простоты привычек, ни разумного понимания,
необходимых в благородной жизни земледельца. Напротив
того, сирота, обогащенная всякого рода полезными
сведениями, преданная мужу, восхищенная одной мыслью
управлять целым хозяйством, составит счастье земледельца,
а также устроит и его состояние.
Если бы наша благодетельная дама была только добра,
она взяла бы сироту к себе и сделала бы из нее свою
любимую игрушку; ей было бы весело и приятно обладать
ребенком, обожающим ее и становящимся в руках
ее прекрасной, любезной барышней. Однако она не только
добра, но и умна. Она отказывает себе в удовольствии
жить такой жизнью, для того чтобы не поставить сироту
в такие условия, где замужество представляет больше
затруднений. Стоило бы на один день надеть на нее
шляпку - и все бы погибло. Ее оставляют в крестьянском
чепчике, с ее прекрасными волосами, оставляют
полукрестьянкой, что нисколько не мешает ей заниматься
литературой, музыкой. Мы часто видим подобные явления
в Германии и Швейцарии. Но зато ей легко будет
сжиться со всякой жизнью. Высоко ли, низко ли поставит
ее судьба - она готова ко всему.
Пожилые, богатые опытом и чистые душой люди
имеют способность предсказывать будущее. Итак, я скажу,
что умная и прелестная женщина, выведенная в этой
книге, произведет скорый переворот в европейских обществах.
Они должны непременно измениться и обновиться.
Женщины и семейная жизнь должны будут подчиниться
новым обстоятельствам. Удовлетворит ли общество
простая женщина (в книге "Любовь")
и образованная дама (в книге "Женщина")^ Нет, не удовлетворит.
Эта последняя (я говорю об образованной) сознает,
что подруга будущего человека должна быть совершеннее,
что в ней должна быть гармония, равновесие
слова и дела; и такою-то она хочет создать свою сироту.
Все усилия, мудрость ее стремятся к тому, чтобы
сделать свое любимое дитя не таким, как она сама,
а приготовить его для мира лучшего, для общества более
крепкого, где будут царствовать труд и равенство.
Что же это такое? Не мечта ли? Не имеем ли мы уже
перед глазами чего-то похожего (хотя бледного и несовершенного)
на эту прекрасную будущность?
В Западных Штатах, вблизи дикарей, американка, супруга
или вдова, работает целый день в поле, а вечером
читает и разъясняет своим детям Библию,
Я сам видел в Швейцарии, перебравшись туда однажды
через самую скучную из наших границ, через покрытые
сосной Юры, видел и удивлялся, как дочери часовщиков,
прекрасные и серьезные девушки, хорошо образованные,
словом, почти барышни в бархатных корсетах работали
на сенокосе. Ничего не могло быть очаровательнее.
В этом прекрасном союзе искусства с земледелием земля
как будто расцветала под их нежными руками, а цветы
явно гордились, будто чувствуя прикосновение духа.
Но что более всего поразило меня и заставило на
минуту подумать, что я живу в следующем веке, это
встреча на берегах Люцернского озера с одним богатым
крестьянским семейством из Эльзаса. Семейство состояло
из отца, матери и хорошенькой дочери-девушки. Все
трое с благородной простотой носили старинный и прекрасный
костюм их страны. Отец и мать, кровные эльзасцы,
были люди со светлым умом, радушным сердцем,
сильные, здоровые, плечистые. Дочь скорее походила на
француженку, была нежнее. Она была молода, стройна,
жива и восприимчива; несмотря на тонкую талию, на
молодые руки, она была изумительно сильна, но руки
у нее были загорелые. Указывая на них, отец говорил
мне: "Это оттого, что она сама работает; она живет
в поле, пашет там и читает... О, если бы вы знали, как
хорошо ее знают быки, как любят ее! Когда она устанет
ходить за плугом, она вскочит на быка, усядется на нем,
и он еще лучше пойдет! А потом, вечером, моя малютка
читает мне Гёте или Ламартина или играет что-нибудь из
Моцарта и Вебера".
Я очень бы хотел, чтобы известная нам дама, покровительница
моих сироток, увидала этот прекрасный, живой,
осуществившийся идеал. К такому типу или подобному
ему будет, без сомнения, стремиться будущее человечество.
Создать такое сокровище, осуществить в нем мечту
о чистой и сильной жизни, мечту о плодотворном равенстве,
о высокой простоте; сделать через это мужчину
свободным - это высокий подвиг. До тех пор пока
женщина не станет делить наших трудов и деятельности,
мы рабы, мы не в состоянии ничего сделать.
Дайте же миру такое сокровище, благородная женщина!
Пусть это будет вашей задушевною мыслью, достойным
делом ваших последних лет. Вложите в это дело всю
зрелость вашего ума, нежность сердца и твердую, благородную
волю. Как угодите вы Богу, сделав столько
добра на земле, и как покойно вы отойдете к нему!
Я представляю себе, как эта милая, любимая старушка,
когда-нибудь в прекрасный, солнечный зимний день
чувствуя слабость после нескольких дней лихорадки, захочет
сойти посидеть в саду. Ей хочется посмотреть на
игры своих милых воспитанниц, которых она не видела
целую неделю и за которыми теперь смотрит ее прелестная
приемная дочь. При приближении ее игры прекращаются.
Все венком собрались вокруг нее. Она смотрит на
них, видит как-то неясно, но все ласкает их и целует
самых маленьких. Что, ей тяжело? Нисколько, но она
как-то неясно видит. Ей хочется смотреть на солнце,
немного бледное, но все-таки отражающееся на ее серебристых
волосах. Она смотрит на свет, но напрасно; зрение
изменяет ей. Какой-то чудный розовый оттенок разлился
по ее бледным щекам, она сложила руки... Дети
шепчут между собой: "Ах, как она переменилась! Как она
молода и хороша!" И в самом деле молодая улыбка
мелькнула на губах ее, как будто приветствуя незримого
Духа.
Душа ее, встреченная улыбкой Бога, свободно воспрянула
к нему и унеслась в луче света.
КОММЕНТАРИИ
ВЕДЬМА
Печатается по изданию: Мишле Жюль. Ведьма. М., 1929. Перевод
с французского А. В. Некоры; дается с незначительными сокращениями.
Все подстрочные примечания принадлежат автору. Для настоящей
книги использованы комментарии предыдущего издания (в отредактированном
и дополненном виде).
' Будучи первоначально козлоподобным богом лесов и рощ,
покровителем пастухов и любимцем нимф, наводившим ужас на
посторонних ("паника"), к закату античности бог Пан превратился
в символ целостности вселенной (народная этимология возводила
его имя к слову "пан" - "всё"). Согласно легенде, сообщаемой
Плутархом (О повреждении оракулов, 27), в царствование императора
Тиберия (1 в. н. э.) кормчий корабля, плывшего из Пелопоннеса
в Италию, услышал возглас: "Великий Пан умер!" По
приказу императора событие это было обнародовано и породило
многочисленные толкования. Впоследствии христианское богословие
трактовало рассказ Плутарха как символическую весть о конце
языческого мира и наступлении новой, христианской эры.
^Блаженный Августин (354-430) - христианский теолог и церковный
деятель, автор сочинения "О граде божием", в котором
обосновал учение о теократии (светской власти церкви). Принадлежавший
в молодости к секте манихеев, Августин впоследствии вел
жестокую борьбу с манихеями, донатистами и другими "еретиками".
'Римляне охотно принимали в число своих официальных богов
наиболее почитаемые божества покоренных народов. Это ослабляло
национальное сопротивление побежденных, лишая их возможности
объединиться вокруг религиозного центра и под его знаменем.
"Император Феодосии 1, или Великий (ок. 346-395), объявил
христианство официальной религией империи, сделал церковь правительственным
учреждением с большой властью и жестоко преследовал
язычество.
'Кабиры - уродливые божества острова Самофракия. Их мистический
культ фракийского или финикийского происхождения был
усвоен греками.
' Валент (328-378) - император, правивший восточной частью
Римской империи и преследовавший языческие школы и философов.
"Фиваида - пустыня в окрестностях города Фивы в Верхнем
Египте, где в III-IV вв. образовались первые общины монахов.
' "Коринфская невеста" - знаменитая баллада Гете (здесь приводится
в стихотворном переводе А. К. Толстого).
' Фаблио - шутливые сатирические рассказы в стихах; в немецкой
литературе им соответствуют "шванки".
'" Виллы - поместья, усадьбы крупных римских землевладельцев,
где велось сначала рабское, позднее крепостническое хозяйство; отсюда
впоследствии "виллан" - крепостной.
"Св. Бенедикт - основатель монастыря Монте-Кассино в Италии,
католического ордена бенедиктинцев; составленный им устав
требовал от монахов усиленной работы по хозяйству монастыря
и усердного чтения книг (VI в.). Бенедикт Амианский - французский
святой, основатель монастырей, автор детально разработанных уставов
для них и нескольких схоластических сочинений (VIII в.).
"Женевьева Брабантская - героиня средневековой легенды, записанной
впервые в хронике Матвея Эммиха в 1472 г. Будучи прогнана
мужем вследствие несправедливого обвинения в неверности, она
шесть лет живет в лесу со своим маленьким сыном; кормит их своим
молоком дикая лань. Потом невинность Женевьевы чудесным образом
устанавливается, муж находит ее во время охоты, и все кончается
счастливо.
" Валаам - заклинатель, пророк, о котором рассказывает Библия
(Чис. 22, 22-34). Он отправился к врагам, иудеям, чтобы предать
проклятию народ божий. Но везший его осел внезапно остановился и не
хотел двинуться вперед. Только через некоторое время Валаам увидел
то, что прежде него видел осел - ангела с мечом, заграждающего путь.
" Сивилла - легендарная древняя римская пророчица; "Сивиллины
книги", хранившиеся и толковавшиеся римскими жрецами, представляют
собой собрания предсказаний на греческом языке, написанных
гекзаметром. В путаных, очень туманных текстах Сивиллы усматривали
предсказание о судьбах Рима. Христиане в средние века
полагали, что в этих книгах было возвещено и воплощение Христа,
почему Сивиллу почитали истинной пророчицей и часто изображали
в церквах наряду с ветхозаветными еврейскими пророками.
Вергилий (70-19 до н. э.) - римский поэт. В одном из своих
стихотворений, приветствуя ожидаемое рождение наследника императора
Августа, возвещает, что этот младенец принесет на землю
счастливый золотой век. Позже христиане стали толковать все стихотворение
как пророчество о рождении Христа и Вергилия считать
пророком.
Так совершался этот обряд в Руане. У Сивиллы на голове корона,
за ней следовали евреи, язычники, Моисей, пророки, Навуходоносор
и т. д. Целые века, от седьмого по шестнадцатый, церковь вела борьбу
с этими народными праздниками - Осла, Невинных, Детей, Дураков.
Ей удалось уничтожить их только с наступлением нового времени.
" Эргастул - помещение, обычно подземное, для рабов в римских
виллах.
" Всенощное бдение (лат.).
"Тринадцатое столетие - эпоха зимних холодов; вместе с тем
это - время отчетливого закрепления, как бы кристаллизации или
оледенения средневековых форм социальной жизни и мысли. В XIII
веке достиг своего апогея и культ сатаны.
" Фома Аквинский (1225-1274) - философ, теолог, один из крупнейших
церковных схоластов средних веков. В его трактате "Сумма
Богословия" дана система католического вероучения - метафизики,
теории познания и морали, причем использованы методы и принципы
философии Аристотеля. Последняя - лишь "служанка богословия":
разум всегда должен склоняться перед откровением. Его труды стояли
на высоте философских знаний средних веков и пользовались
громадным авторитетом. Потом его влияние пало, но в XIX в. Папа
Римский (Пий IX) объявил систему Фомы официальной философией
католической церкви.
*' Альберт Великий - ученый епископ, старший современник Фомы
Аквинского и его наставник, многому научился от арабов и евреев.
Замечательны не его богословские сочинения, в которых он хотел
подкрепить философией Аристотеля, христианские догматы, а его
занятия естественными науками, особенно химией: здесь он предтеча
новой науки. О нем создалось в средние века много легенд, приписывающих
ему способность творить чудеса силою магических знаний.
Арно де Вильнев (1240-1312) - французский врач, фармаколог
и алхимик, сделавший несколько важных открытий в химии.
Роджер Бэкон (1214-1294) - английский ученый, занимавшийся
естественными науками, восставший против схоластики и рабского
следования Библии и Аристотелю и противопоставивший им научный
опыт, экспериментальный метод. Он предвосхитил некоторые открытия
Коперника, Галилея и Ньютона (в астрономии и оптике) и был истинным
изобретателем пороха. За свои научные взгляды осужден церковным
судом, как еретик, и 12 лет, почти до самой смерти, сидел в монастырской
тюрьме.
'" Протей - морской бог греков, постоянно изменяющий свой вид.
" Тамплиеры (храмовники) - военно-религиозный орден, зародившийся
в XI в. Этот орден "монахов-рыцарей", так же как и другие
воецно-религиозные ордена меченосцев, госпитальеров и пр., служил
в руках пап могущественным орудием завоевания новых стран и доходов.
Так как к началу XIV в. этот орден стал обладателем сказочных
богатств, награбленных при насаждении христианства огнем
и мечом, то на него стали коситься папы и короли, зарившиеся на его
сокровища. В 1312 г. папа в союзе с французским и английским
королями уничтожил орден храмовников. Тамплиеров заставили под
пытками сознаться во всех гнусностях, между прочим, в колдовстве.
Их начальников сожгли, а богатства их были разделены между папой
и королями.
Бонифаций VIII (ок. 1235-1303) - один из самых воинствующих
пап. Он настойчиво стремился к осуществлению теократии (светской
власти церкви). Рассматривая себя владыкою Европы, он, поссорившись
с французским королем Филиппом IV, отлучил его от церкви
и "отдал" Францию императору Альбрехту Австрийскому. Королю,
однако, удалось вызвать в Риме мятеж против Бонифация, который
на некоторое время попал в плен. Прославленный своим развратом,
Бонифаций был ловким дельцом, он довел до чудовищных размеров
торговлю духовными должностями, установил в 1309 г. празднование
юбилеев через каждые 25 лет, служивших источником новых доходов
для папской казны. Именно Бонифацию VIII принадлежит знаменитая
фраза: "Сколько пользы принесла нам эта басня о Христе".
"Папа Иоанн XXII (ум. 1334 г.), по легенде, разбогател от своих
занятий алхимией, в действительности же богатство ему принесла
апостольская "такса грехов" (т. е. своего рода прейскурант), которую
должны были платить верующие для того, чтобы откупиться от
грехов.
" Николай Клеманжи (1360-1440) - профессор Парижского университета,
автор книги "О развращенном состоянии церкви".
" Креси (1346), Пуатье (1356), Азенкур (1415) - знаменитые битвы
Столетней войны между англичанами и французами. Все они были
проиграны французским рыцарством, уже не выдерживавшим натиска
пехотных стрелков и огнестрельного оружия. При Креси были
впервые применены (англичанами) пушки.
" Элеонора - феодальная владелица Аквитании (почти всей югозападной
Франции) (XII в.), жена Людовика VII, короля французского,
затем, разведясь с ним, принесла свои земли в приданое второму
мужу - английскому королю Генриху II Плантагенету.
"Новеллу о Гризельде см. в "Декамероне" Боккаччо. Знатный
муж всячески оскорбляет свою незнатную жену, но в конце концов
побежден ее кротостью и покорностью.
"Средневековая легенда, рассказанная (с изменением имен)
в "Декамероне". Ревнивый муж убивает любовника жены и заставляет
ее съесть изжаренное сердце убитого.
" Жан де Сэнтре - паж при дворе французского короля Карла VI
(XIV в.), известный своей связью с кузиной короля и военными
подвигами. Герой старинного французского романа. Керубино - паж
в комедии Бомарше "Женитьба Фигаро".
"Феокрит (кон. IV в.-1-я пол. Ill в, до н. э.) - греческий поэт,
автор идиллий из пастушеской жизни, поэмы "Колдунья" и др.; ему
подражал Вергилий.
" Диана - римская богиня луны и охоты; Геката - богиня,
часто отождествлявшаяся в Риме с Дианой, - божество ночи и приведений.
Пан - см. коммент. 1
Арлекин - в средние века название беса народных поверий,
выходящего из ада и пугающего по ночам живых; позже его имя
перешло к комическому персонажу итальянских народных комедий.
Приап - бог половой стихии, изображавшийся с гигантским
детородным органом, символ полового разгула.
Баху с - бог вина, Сабазий - сливавшееся иногда с ними фригийское
божество (Малая Азия). Все они церковью были объявлены
демонами.
"'Авиньонское пленение пап (1308-1377) - эпоха, когда римские
папы покинули Италию и жили в Авиньоне, в Южной Франции.
Переселился туда Климент V, возведенный на папский престол стараниями
Филиппа IV, французского короля, после победы над Бонифацием.
Это - время особенно откровенной торговли церковными
должностями, отпущениями грехов и т. д.; папский двор и сами
"наместники Бога" поражали своей алчностью и развращенностью.
Предъявляя претензию на главенство над всеми светскими властителями,
они сами, живя в Авиньоне, были, в сущности, в руках
французских королей. Григорий XI вернулся в Рим, но после его
смерти было избрано двое пап - один в Риме, другой в Авиньоне.
Они проклинали друг друга, раскрывали всему миру преступления
противников и страшно подорвали авторитет церкви. Был созван
собор в Пизе, который сместил обоих пап и выбрал на их место
нового; но от этого пап стало трое. Только собор в Констанце (1414)
положил наконец предел этому "великому расколу" и восстановил
внешнее единство католической церкви.
"Алигьери Данте (1265-1321) - итальянский поэт, автор поэмы
"Божественная комедия". В ней описывается фантастическое путешествие
по аду, чистилищу и раю. Данте борется против претензий пап
на светское главенство, бичует их алчность и разврат; нескольких пап
он поместил в ад. Его великая поэма, написанная не на латинском,
а на итальянском народном языке, во многих отношениях является
выражением нового духа - настроения буржуазных городских общин
Италии, предвестницей наступающего Возрождения с его светскими
стремлениями. Данте сам защищает права светской власти и свободного
разума, хотя еще ставит последний ниже веры.
" Жакериями назывались в средние века восстания крестьян, потому
что крепостного часто называли презрительным прозвищем "ЖакПростак".
Эти мятежи вызывались бесправием крепостных и особенно
тяжелыми в XIV в. поборами, когда натуральные платежи король
и феодалы стали заменять денежными. Самая крупная жакерия -в 1357
году во Франции, где особенно была трудна жизнь крестьянина,
разоренного Столетней войной с Англией. Эту жакерию рыцари подавили
с большим трудом и потом зверски расправились с восставшими.
" "Роман Розы " - средневековая аллегорическая поэма о любви,
начатая Гильомом Лоррисом и продолженная Жаном из Мэна (конец
XIII в.). Второй автор интересен своими вставными рассуждениями: он
говорит о бедственном положении низших классов, восстает против
неравенства сословий и имуществ, против проповедей духовенства,
извращающих естественную, указываемую природой человека нравственность,
против аскетизма и т. д. Все это плохо продумано и противоречиво,
но от всего веет новым, светским и буржуазно-демократическим духом.
" Раймунд Луллий - философ и алхимик (ок. 1235 -ок. 1315).
" Сборник обычного права средневековой Франции.
'" Дольмены - религиозные памятники кельтов, народа, населявшего
Древнюю Францию (Галлию), - большие плоские камни, лежащие
каждый на двух каменных же подпорках, - грубые столы,
бывшие или алтарями для жертвоприношений, или могильными памятниками.
Их особенно много в Бретани.
" Конфарреация. брак per confarreationern - самый торжественный
и священный из трех видов бракосочетания, к которому в Риме
допускались только патриции. О значении этого слова здесь - см. с. 90.
'"Кермессы - название, даваемое в Голландии и Бельгии деревенским
пирушкам по случаю приходских праздников или ярмарок;
такой "кермесе", сопровождающийся всякими излишествами в смысле
опьянения и грубого ухаживания за женщинами, изображает знаменитая
картина Рубенса.
"Карл VI (1380-1422) - французский король, страдавший приступами
безумия; от его имени правили крупные феодалы. Сен-Дени
- аббатство близ Парижа, усыпальница французских королей.
Бертран Дюгеклен - знаменитый французский полководец.
*' Мандрагора - растение семейства пасленовых, употреблявшееся
в древности как лекарственное и наркотическое средство. Характерным
признаком мандрагоры считался ее причудливый корень
(альраум), напоминающий человеческую фигуру, которому приписывали
магическую силу.
" Пенитенциарий - лицо, стоящее во главе папской или епископской
канцелярии, разрешающей все трудные вопросы, возникающие
во время исповеди. Пенитенциарий отпускает грехи, налагает епитимьи,
денежные выкупы греха по известной таксе; мог направить
грешника в суд инквизиции. Так же назывались специальные руководства
- справочники для духовников.
'"Дионисий Ареопагит (1 в.), Ориген (ок. 185-253/254), Иоанн
Дамаскин (ок. 675 - до 753) - церковные писатели. Первый никогда
не существовал в действительности, и ему приписывались сочинения,
появившиеся гораздо позже, частью отвергаемые церковью. Ориген
- один из ученейших отцов церкви.
" "Гаргантюа и Пантагрюэль" - сатирический роман французского
писателя Франсуа Рабле (1494-1553), В нем рассказывается
о фантастических подвигах и путешествиях двух великанов, критикуется
церковь, ее порядки и церковная наука - схоластика. Автор
заставляет парижского университетского ученого-монаха произнести
речь, убеждая великана Гаргантюа вернуть снятые им церковные
колокола; ученый говорит безобразно искаженным латинским языком,
приводя совершенно нелепые доводы: "Я вам докажу, что вы
должны мне их отдать; я аргументирую так: каждый звонко звонящий
колокол на звонящей колокольне, звоня языком, заставляет
звонящих звонко звонить. Следовательно - готово! Надеюсь, что
это убедительно!.. Кроме того, если вы отдадите колокола по моей
просьбе, я получу шесть связок сосисок и добрую пару штанов!"
" Ульрих фон Гуттен (1488-1523) - немецкий писатель-гуманист
первых лет Реформации (нач. XVI в.). Ему принадлежит книга "Письма
темных людей", которая состоит из писем, якобы написанных кельнскими
инквизиторами и схоластиками, переполненных вопиющими
нелепостями, например спорами о том, грешно ли в постный день,
когда позволены яйца, но запрещено мясо, съесть тухлое яйцо с зародышем
цыпленка.
"Игнатий Лойола (1491-1556), основатель монашеского ордена
"Общества Иисуса" (иезуитов). До своего превращения в мистика
и монаха Лойола (бискайский дворянин по происхождению) был
военным. Свой орден (основан в 1540 г.) он построил на началах
иерархии (целой лестницы чинов от генерала до простого солдата),
дисциплины и конспирации (до сих пор неизвестно, где находятся
архивы ордена). Он составил труд "Духовные упражнения", в котором
наметил программу деятельности иезуитов и для дрессировки
послушников предписал ряд механических "благочестивых упражнений",
которые должны были подчинить их волю начальству.
"Народная героиня Франции Жанна д'Арк (ок. 1412-1431), взятая
в плен англичанами в 1430 г., была осуждена в Руане как колдунья
и сожжена. В 1456 г., после победы французов, парижский парламент
пересмотрел ее процесс, кассировал руанский приговор и объявил ее
неповинной в ереси и колдовстве. А в XX в. католическая церковь,
осудившая в XV в. эту "девственницу", ее канонизировала.
"'Диана Пуатье - любовница французского короля Генриха II
(1547-1559), при котором жестоко преследовались гугеноты (протестанты)
во Франции. Екатерина Медичи (1519-1589) - его жена,
правившая государством именем своих сыновей. Карл IX - ее сын,
король, при котором была организована Варфоломеевская ночь
- массовая резня гугенотов католиками в Париже и ряде других
городов (1572).
'"Боден - французский юрист и политический писатель XVI в.,
сторонник конституционной монархии, прогресса, веротерпимости,
во многих отношениях предшественник Монтескье; автор сочинения
о колдовстве "Демономания" (1580).
'° Дель-Рио - испанский инквизитор, автор книги "Расследование
колдовства" (1599); Реми - автор "Демоноларии"; Богэ написал
"Трактат о колдунах"; Лелуайе - "Историю привидений". Торквемада
(ок. 1420-1498) - известный своей жестокостью испанский инквизитор.
" Сказочная царица ассирийская Семирамида убила своего мужа
Нина и влюбилась в своего собственного сына Ниниаса.
"Арман Жан дю Плесси Ришелье (1585-1642) - кардинал.
С 1624 г. был первым министром Людовика XIII. Являясь фактическим
вдохновителем и творцом абсолютизма в дореволюционной
Франции, он, с одной стороны, добивался подчинения феодальной
знати королевской власти, с другой - громил протестантскую буржуазию
(гугенотов). Один из поджигателей кровавой Тридцатилетней
войны, этот столп католической Франции, расправлявшийся с гугенотами
в своей стране, вступил в союз со шведским королем, протестантом
Густавом-Адольфом, чтобы помешать "апостолической" Австрии
"проглотить" протестантские княжества Германии.
" Мария Медичи - мать короля Людовика XIII.
" Молим (по-испански Молинос) - испанский мистик и богослов
XVII в. - проповедовал так называемый квиетизм (спокойствие).
Человек должен подавлять свою разумную волю и способность рассуждения;
в опустошенной таким образом душе свободнее проявится
действие божественной благодати, ведущей людей к спасению. Если
же инстинкты, не сдерживаемые рассудком, вовлекут человека в грех,
это значит, что дьявол овладел им или даже поселился в нем. Но
бороться с ним не следует: Бог позволяет дьяволу толкнуть безвольную,
покорную душу на грех только потому, что этот грех послужит
к спасению ее; защищаться и привлекать благодать можно только
частым причащением. Из этого учения следует, что вовсе не нужны
церковь и духовенство для спасения души; поэтому Молино был
в конце концов осужден и умер в заточении в монастыре. Уже на его
процессе выяснилось, к какому разврату и преступлениям приводит
пассивное следование инстинкту, особенно в женских монастырях; сам
Молино имел нескольких любовниц. Учение его, квиетизм, было очень
влиятельно в XVIII в. и создало множество скандальных историй (см.
дело Кадьер); его последователи назывались квиетистами, молинистами,
иногда иллюминатами - "просвещенными" (не смешивать с революционной
ветвью масонства - орденом иллюминатов).
" После смерти Людовика XIII Францией правила именем малолетнего
сына - Людовика XIV - королева Анна Австрийская
(1643-1661); в действительности все зависело от ее любовника, кардинала
Мазарини, человека неспособного, алчного и распущенного.
Ошибки, подкупность и слабость правительства вызвали недовольство
даже высшего дворянства, несмотря на то что Мазарини всячески
подкупал его. Началось дворянское восстание, так называемая фронда,
поддержанная и буржуазией, но так как главари-дворяне, в сущности,
преследовали только своекорыстные цели, из фронды ничего,
кроме смут, не вышло.
"'Янceнucmы - последователи католического епископа Янеения
(ум. 1638), учившего в своей книге "Августин" о предопределении
и благодати в духе кальвинизма. Они не порывали связи с папским
престолом, но не признавали непогрешимости пап и сурово нападали
на развращенность духовенства; в их духе были написаны Паскалем
его знаменитые "Письма к провинциалу", направленные против иезуитов.
Последние, непримиримые враги янсенистов, добились сначала
осуждения их учения папой, а затем и преследования их королем
Людовиком XIV. Центр янсенизма в Париже - женский монастырь
Пор-Ройяль был разрушен: много преследуемых бежало в Голландию.
"Совсем маленькое чудо", о котором говорит Мишле, - исцеление
от болезни племянницы Паскаля прикосновением к ней "шипа из
тернового венца спасителя" в Пор-Ройяле.
В начале XVIII века борьба янсенистов с иезуитами во Франции
возобновилась. Королевская власть стояла опять на стороне иезуитов;
против них были низшее дворянство и крупная буржуазия,
разоряемые войнами и финансовой политикой королей. Органами,
выражавшими их мнение, сделались суды-парламенты, подвергшиеся
за это преследованиям. И на этот раз на стороне янсенистов оказались
чудеса, закончившиеся, впрочем, довольно комично. Разнесся слух,
что у могилы дьякона-янсениста Франсуа Пари происходят исцеления.
Больные стали приходить на кладбище; многие впадали там
в экстазы, конвульсии и якобы исцелялись. Король приказал запереть
кладбище; на воротах какой-то шутник (говорят, Вольтер) написал:
"От имени короля запрещается Богу / Творить в этом месте чудеса".
Сборища "конвульсионеров" и вместе с тем "чудеса" были прекращены
полицией. Но борьба янсенистов с иезуитами в литературе
продолжалась до самого изгнания иезуитов из Франции в 1766 г.;
тогда сами собой прекратились и янсенистские выступления.
'"Мария Алакок (ум. 1690) - монахиня, прославившаяся своими
экстазами, видениями, пророчествами; ее постоянно окружали иезуиты,
прибегавшие ко всяким шарлатанствам, чтобы использовать ее
"чудеса". Была издана ее книжка "Преданность св. сердцу Иисуса",
и иезуиты по этому случаю установили празднество "св. сердца".
" Цокколи и Лигуори - известные казуисты, написавшие руководства
для исповеди и разрушения всяких трудных нравственных вопросов,
возникающих при ней. Лигуори особенно отличается страстью
копаться в самых грязных уголках половой жизни людей, так что его
благочестивые рассуждения - чистейшая порнография,
"Приап - см. коммент. 30. Тартюф - ханжа, лицемер, герой
известной комедии Мольера под тем же заглавием, прикрывавший
благочестивой маской низменные страсти,
" Стигматы - язвы или знаки на руках, ногах, на боку, соответствующие
ранам Иисуса на кресте от гвоздей и удара копьем. Они
были у многих мистиков католической церкви; во многих случаях
установлен обман, шарлатанство, даже раскраска; впрочем, язвы на
теле, как доказано опытами, могут быть вызваны гипнотическим
внушением и, следовательно, самовнушением.
" Букв.: дальняя Фула (лат.) - страна, считавшаяся в античности
"концом света"; в переносном смысле - крайний предел. Выражение
встречается у Вергилия, Сенеки, Тацита.
" Драгонады - постой двойного числа драгун в домах протестантов,
практиковавшийся во Франции с конца XVII в. Солдатам разрешалось
при этом жестокое обращение с приверженцами протестантизма.
ЖЕНЩИНА
Печатается по изданию: Мшиле Ж. Женщина. Одесса. 1863. Переводчик
не указан. В качестве предисловия для этого издания использована
статья П. Лаврова "Мишле", напечатанная в газете "СанктПетербургские
ведомости", 1863, № 29.
Для настоящей книги текст отредактирован и приведен в соответствии
с современными нормами русского языка, исключены дополнения
к русскому изданию, в которых некоторые положения Мишле
иллюстрируются на примере России: эти приложения, имеющие самостоятельное
историческое значение, к книге Мишле непосредственно
не относятся и помещены издателем, по-видимому, с целью успешного
прохождения книги через цензуру.
Комментарии составлены В. В. Саповым.
' Имеется в виду закон Юлия против безбрачия, изданный Августом
в связи с падением нравов в Римской империи (Lex Julia de
maritandis ordinibus), и Закон Папия Поппея от 9 г. до н. э., подтверждающий
и развивающий этот закон.
^См. коммент. 7 к "Ведьме".
^ И говорит себе праведник: Не сотворю зла (лат.)
"Такой цитаты у Б. Паскаля в буквальном смысле нет. Ж. Мишле,
по-видимому, цитирует на память и тем самым сильно сближает
Паскаля с Тертуллианом, которому приписывается знаменитое изречение:
"Верю, ибо абсурдно". Наиболее близкая цитата у Паскаля
следующая: "Все в этом мире отчасти истинно, отчасти ложно. Конечная
истина не такова: она беспримесно и безусловно истинна.
Всякая примесь пятнает истину и сводит ее на нет... Наша истина
и наше добро только отчасти истина и добро, и они запятнаны злом
и ложью" (Паскаль Б. Мысли. М., 1994. С. 358).
'Имеется в виду М. Курций, бросившийся в пропасть, во имя
Рима принося себя в жертву подземным богам. Это место впоследствии
получило название "Курциево озеро". Об этом рассказывает
Тит Ливии в своей "Истории Рима от основания города" (VII, 6).
'Суровый пахарь (лат.).
" Эжен Сю (1804-1857) - французский писатель и общественный
деятель.
'Никто (лат.). Так представился Одиссей циклопу Полифему:
Я называюсь Никто; мне такое название дали
Мать и отец, и товарищи так все меня величают
(Одиссея, IX, 366-367).
' Здесь: куртизанка - от названия романа и драмы А. Дюма-сына
"Дама с камелиями" (рус. перевод романа - 1892).
'"Луи Булье (1822-1869) - французский писатель и поэт, друг
Г. Флобера. Его роман "Елена Пейрон" вышел в 1858 г. и имел
большой успех.
"Ликорида (Киферида) - возлюбленная Гая Корнелия Галла
(68/69 до н.э.-26 дон. э.), римского полководца, политического
деятеля и поэта, друга Вергилия. Галл написал четыре книги элегий
о своей возлюбленной, от которых сохранился лишь один стих. Попав
в немилость к Августу, Галл был сослан, а его имущество конфисковано.
В ссылке он покончил жизнь самоубийством. Галлу посвящена десятая
эклога Вергилия, в которой упомянута и Ликорида. В этой же эклоге
- знаменитая фраза "Omnia vincit атог" (Все побеждает любовь). См.:
Вергилий. Буколики. Георгики. Энеида. М., 1971. С. 59-61.
" Секст Проперций (ок. 47 - ок. 15 дон. э.)- римский поэт,
автор элегий в четырех книгах. В первой книге элегий он воспел свою
любовь к Гостий, которую назвал Кинфией.
Альбин Тибулл (50-19/17 до н. э.) - римский поэт, в своих стихах
воспевавший любовь к Делии. "
"Главная героиня романа А. Ф. Прево "История кавалера де
Грие и Манон Леско".
"Прозектор - букв.: производящий вскрытие, паталогоанатом.
" Франц Иосиф Галль (1758-1828) - австрийский врач и анатом,
основатель френологии - науки, пытавшейся по форме черепа определить
духовные свойства человека.
'" Минотавр - в древнегреческой мифологии чудовище-человекобык,
живший на Крите в подземном лабиринте, построенном Дедалом.
Афиняне ежегодно приносили ему в жертву на съедение
семь юношей и девушек. Он был убит Тесеем, проникшим
в лабиринт и сумевшим выбраться оттуда с помощью нити
Ариадны.
"Жан Батист Франсуа Ксавье Гренвиль (1746-1805) - французский
писатель, опубликовавший в 1805 г. свою поэму в прозе "Последний
человек". Поэма осталась незамеченной, и Гренвиль в отчаянии
утопился. В 1811 г. вышло новое издание поэмы, и на сей раз она
имела шумный успех.
"Этот эпизод рассказан в VII книге "Исповеди" Ж. Ж. Руссо.
Руссо, заметив незначительный недостаток груди у венецианской
куртизанки Джульетты, испугался, что она больна венерическим заболеванием,
и сказал ей об этом. На что она ему ответила: "Занетто,
оставь женщин и изучай математику" (Руссо Ж. Ж. Исповедь. Спб.,
1901. С. 254).
" "Божественная комедия" Данте.
" Антонио (Аллегри) Корреджио (ок. 1489-1534)- итальянский
живописец эпохи Высокого Возрождения.
"Пьетро Антонио Солари (после 1450-1493) - итальянский
скульптор и архитектор, строитель Миланского собора. С 1490 г.
работал в России (под именем Петр Фрязин), участвовал
в строительстве стен и башен Московского Кремля, построил
(совместно с Марком Фрязином) Грановитую палату. Умер
в Москве.
"Фридрих Фрёбель (1782-1852) - немецкий педагог, теоретик
дошкольного воспитания, разработавший идею детского сада.
"Жан Жак Руссо (1712-1778) - французский философ-просветитель,
писатель и композитор. Его педагогические воззрения изложены
в книге "Эмиль, или О воспитании" (1762). Руссо стремился изолировать
воспитанника от тлетворного влияния общества, особое значение
придавая трудовому воспитанию.
Иоганн Генрих Песталоцци (1746-1827) - швейцарский педагог,
испытавший сильное влияние Руссо. Воспитание, считал он, должно
быть природосообразным и последовательным. Теория элементарного
образования Песталоцци включает умственное, нравственное, физическое
и трудовое воспитание, что в итоге обеспечивает гармоничное
развитие личности.
"Франсуа Салиньяк де ла Мот Фенелон (1651-1715)- французский
писатель и религиозный деятель, архиепископ Камбре (с 1695),
автор философско-утопического романа "Приключения Телемака"
(Париж, 1824).
"См. коммент. 23.
"Даниеле Манин (1804-1857) - итальянский политический деятель,
во время революции 1848-1849 гг. возглавивший антиавстрийское
восстание в Венеции. Пользовался большой популярностью
среди венецианской бедноты; после падения республики (в августе
1849 г.) эмигрировал.
"Жак Анри Бернарден де Сен-Пьер (1737-1814) - французский
писатель, автор сентиментальных романов, из которых наиболее
известен роман "Поль и Виргиния" (рус. перевод 1937), в котором
в духе Ж. Ж. Руссо изображена идиллия, повествующая о счастье
жить по законам "природы и добродетели".
" Александр Гумбольдт (1769-1859) - немецкий естествоиспытатель,
географ и путешественник.
"Альфред Фулье (1838--1912) - французский философ, профессор
Парижской Нормальной школы, в 1867 и 1868 гг. его труды
о Сократе и Платоне были удостоены премии Академии Наук.
"Эпизод из романа "Страдания юного Вертера" Гете. Правда,
у Гете Шарлотта делила между детьми не тартинки (бутерброды),
а "держала в руках каравай черного хлеба и отрезала окружавшим ее
малышам по куску, сообразно их годам и аппетиту" (Гете И. В.
Собр. соч. М" 1978. Т. 6. С. 19).
" Имеется в виду "Анабасис" Ксенофонта, описавшего поход
десяти тысяч греческих воинов "вверх" от морского побережья во
Внутреннюю Азию и их возвращение "вниз" в 400-399 гг. до н. э.
к побережью Черного моря. См.: Ксенофонт. Анабасис. М., 1994.
" По-видимому, имеются в виду Критобул, Исхомах и др. персонажи
диалога Ксенофонта "Домострой", посвященного "науке о хозяйстве".
См.: Ксенофонт. Сократические сочинения. Спб., 1993. С. 253-320.
"Аристофан (ок. 445-ок. 385 до н. э.) - древнегреческий поэт
и комедиограф. Женщины являются главными действующими лицами
в его комедиях "Лисистрата", "Женщины на празднике Фесмофорий",
"Женщины в народном собрании".
"Фукидид (460-396 до н. э.) — древнегреческий историк. О военных
действиях афинян против восставших жителей Лесбоса во время
Пелопоннесской войны рассказывается в третьей книге "Истории"
Фукидида.
"Давид Ливингстон (1813--1873) - английский путешественник.
исследователь Африки, автор книг "Путешествие и исследования
миссионера в Южной Африке" (1857), "Рассказ о путешествии по Замбези
и ее притокам" (1865, совместно с братом и спутником Чарлзом),
"Последние дневники Д. Ливингстона в Центральной Африке" (1874).
" Иаков - патриарх, праотец израильтян; о его женитьбе на Лии
и Рахили (за которых он в общей сложности отработал на своего
тестя Давана четырнадцать лет) см.: Быт., 29.
Руфь - моавитянка, главный персонаж названной по ее имени
книги Ветхого завета. В Вифлееме она вышла замуж за земледельца
Вооза. и их сын Овид стал дедом царя Давида.
Товий - персонаж неканонической книги "Товит", входящей в состав
Ветхого завета; он женился на еврейке Сарре, у которой злой дух
Асмодей умертвил в брачную ночь семерых ее мужей, не успевших
исполнить супружеских обязанностей.
"" К этим словам Ж. Мишле в первом издании русского перевода
сделано редакционное примечание: "С этим нельзя согласиться. Исторические
романы, например Вальтера Скотта, есть одно из прекрасных
и безвредных чтений для юношеского возраста обоих полов".
'" "Сакунтала" ("Шакунтала, или Перстень-примета") - классическая
драма древнеиндийского поэта и драматурга Калидасы (1 в.
до н. э.). Главный герой "Шакунталы" Душьянта соединяет в себе
черты божественного, наделенного священной властью царя и галантного
и несколько даже ветреного любовника (рус. перевод К. Бальмонта.
См.: Калидаса. Драмы. М., 1916).
" Урия (библ.) - муж Вирсавии, в которую влюбился царь
Давид; чтобы завладеть Вирсавией, он послал Урию на верную
гибель (2 Цар., II).
'" Человек двойственный (по природе) (лат.).
"' Зенд-Авеста (букв.: текст с комментарием) - изложение учения
зороастризма, религии, возникшей в Средней Азии и Иране в начале
1 тыс. до н.э. и названной так по имени полумифического пророка
Заратустры (Зороастра). См.: Авеста. Избранные гимны. Из Видевдата.
М., 1993.
"Эпизод, имевший место в царстве Софита (Индия), Ж. Мишле
пересказывает не вполне точно. В "Истории Александра Македонского"
Квинта Курция Руфа (IX, 1, 31-33) читаем: "Знамениты в этой
области охотничьи собаки: говорят, они сдерживают лай, когда завидят
зверя, особенно они ненавидят львов. Чтобы показать Александру
их силу. Софит велел выпустить в загон огромного льва и натравить
на него всего четырех собак, которые быстро схватили зверя.
Тогда один из привычных к этому делу слуг начал крутить ногу одной
из этих собак, вместе с другими вцепившейся зубами во льва, и так
как она не отпускала, начал резать ногу мечом. Не сломив ее упорства
даже таким способом, он принялся отрезать другую часть тела
собаки; но она не ослабила своей хватки, и он продолжал ее рубить.
Даже при последнем издыхании собака не оторвала зубов от дикого
зверя; такова от утробы в этих животных страсть к охоте, как
рассказывают" (Квинт Курций Руф. История Александра Македонского.
М., 1993. С. 202). См. также: Диодор. Историческая библиотека,
XVII, 92 (Там же. С. 330).
" Марк Випсаний Агриппа (63/64-12 до н, э.) - римский полководец
и политический деятель, друг и влиятельный военачальник Августа.
Дел Вителлий (15-69) - римский император в 69 г., провозглашенный
рейнскими легионерами, убит солдатами Веспасиана.
Ср. с описанием А. И. Герцена в третьей главе "Былого и дум":
"В Ватикане есть новая галерея, в которой, кажется, Пий VII собрал
огромное количество статуй, бюстов, статуэток, вырытых в Риме
и его окрестностях. Вся история римского падения выражена тут
бровями, лбами, губами; от дочерей Августа до Поппеи матроны
успели превратиться в лореток, и тип лоретки побеждает и остается;
мужской тип, перейдя, так сказать, самого себя в Антиное и Гермафродите,
двоится: с одной стороны, плотское и нравственное падение,
загрязненные черты развратом и обжорством, кровью и всем на
свете, безо лба, мелкие, как у гетеры Гелиогабала, или с опущенными
щеками, как у Галбы; последний тип чудесно воспроизвелся в неаполитанском
короле. Но есть и другой - это тип военачальников,
в которых вымерло все гражданское, все человеческое и осталась одна
страсть - повелевать; ум узок, сердца совсем нет - это монахи
властолюбия, в их чертах видна сила и суровая воля. Таковы гвардейские
и армейские императоры, которых крамольные легионеры ставили
на часы к империи" (Герцен А. И. Соч. М., 1956. Т. 4. С. 61-62).
" Вероятно, здесь имеется в виду упоминаемая ниже Афина Паллада
(см. коммент. 46), так как римская Минерва (Богиня искусств
и талантов, покровительница ремесел), как правило, отождествлялась
с греческой Афиной.
" Сравнение Сократа с силеном и сатиром Марсием встречается
в диалоге Платона "Пир" (215Ь-216с), но оно принадлежит не Федону,
а Алкивиаду. Федон - действующее лицо одноименного диалога
Платона, в котором рассказывается о последних часах жизни Сократа.
"' Фидий - выдающийся древнегреческий скульптор периода высокой
классики второй трети V в. до н.э. От его гигантской статуи
Афины Паллады (девы), покрытой слоновой костью и золотом и стоявшей
в Парфеноне на Афинском акрополе, сохранился ряд копий
и так называемых реплик (копий, не претендующих на высокую
степень сходства).
" Великие законодатели античности: Солон (ок. 640-560 до н. э.)
- афинский политический деятель и поэт, который, став в 594 г.
архонтом, провел ряд крупнейших реформ. Эмилий Папиниан (ок.
146-212), казненный при императоре Каракалле, цитаты из трудов
которого занимают существенное место в Своде гражданского права.
"См. коммент. 26.
"Андреи дель Сорте (1486-1530) - итальянский живописец эпохи
Высокого Возрождения, представитель флорентийской школы.
"Жак Неккер (1732-1804) - министр финансов Франции при
Людовике XVI, отец Анны Луизы Жермены де Сталь (1766-1817)
- французской писательницы.
"Густав Нахтигаль (1834-1885) - немецкий военный врач,
путешественник по Африке, колонизатор.
'"Исида - в древнеегипетской мифологии богиня плодородия,
воды и ветра, сестра и супруга Осириса, после убийства которого Сетом
отыскала и погребла его тело, зачав от мертвого Осириса сына Гора.
" Гермафродит- в греческих легендах сын Гермеса и Афродиты;
по желанию влюбленной в него нимфы боги объединили их в одно
двуполое существо.
"Хлодвиг 1 (ок. 466-511) - король салических франков из династии
Меровингов, принявший крещение. См.: Григорий Турский. История
франков. М" 1987.
"Огюст Прео (1810-1879) - французский скульптор романтического
направления, друг многих поэтов-романтиков, в том числе
Гюго и Нерваля. Наиболее значительные его работы - барельеф
"Бойня" (1834, Шартрский музей) и "Распятие" (1840, церковь СенЖерве
в Париже).
" Кэмпбелл - одна из самых распространенных фамилий в Шотландии.
" Ромул взял себе в жены одну из похищенных сабинянок - Герсилию.
См.: Плутарх. Ромул, 14.
" То есть наставления.
" Филистимляне - несемитский народ неизвестного происхождения,
от которого получила свое название Палестина. Филистимляне,
благодаря своему военному и техническому превосходству, серьезно
угрожали существованию израильских племен, что послужило одной
из причин возникновения централизованного Израильского царства.
Решительное поражение филистимлянам нанес царь Давид.
"Паоло Веронезе (1528-1588) - итальянский живописец эпохи
позднего Возрождения, представитель венецианской школы. Дочери
Лота, спасшись бегством из обреченного Содома, испугавшись, что
они остались на земле одни, напоили отца вином и забеременели от
него (Быт., 19, 31-38).
"Сирота (лат.).
" Пьер Жозеф Прудон (1809-1865) - французский философ, теоретик
анархизма, автор известного изречения "собственность - это
кража".
" Мишель де Монтень (1533-1592) - французский философ и моралист,
автор "Опытов".
"См. коммент. 4.
" Галилео Галилей (1564-1642) - итальянский ученый, астроном
и математик, один из создателей гелиоцентрической картины мира.
"Имеется в виду Трапезундская империя, основанная в 1204 г.
крестоносцами и просуществовавшая до 1461 г., когда была завоевана
султаном Мехмедом II.
"Жан Франсуа Шампольон (1790-1832) - французский археолог,
основатель современной египтологии. В 1822 г., изучив трехъязычную
надпись на Розеттском камне (найденном в 1799 г. в Египте во время
военной экспедиции Наполеона и с 1801 г. хранящемся в Лондоне), на
котором в 196 г. до н. э. был записан иероглифами, демотическим
письмом и в греческом переводе декрет мемфисского жреца в честь
Птоломея V, Шампольон разработал принципы дешифровки древнеегипетского
иероглифического письма.
" Беатриче Портинари (1266-1280) - флорентинка, воспетая
Данте в "Божественной комедии" и сонетах, образ высокой, одухотворенной
любви. См. также коммент. 95.
*' Пердита - действующее лицо "Зимней сказки" У. Шекспира,
дочь Леонта и Гермионы.
^Действующее лицо комедии Шекспира "Как вам это нравится".
О Розалинде и упомянутой выше Пёрдите см. в статье Г. Гейне
"Девушки и женщины Шекспира" (Гейне Г. Поли. собр. соч. Спб.,
1904. Т. 3. С. 507-614).
"' См.: Стендаль. О любви (глава "О зарождении любви") //
Стендаль. Собр. соч. М" 1978. Т. 7. С. 14.
"' Томас Роберт Мальтус (1766-1834) - английский экономист,
который в своем труде "Опыт о законе народонаселения" (1798)
объяснял бедственное положение трудящихся и безработицу действием
"естественного закона народонаселения", согласно которому рост
средств к существованию происходит в арифметической прогрессии,
а рост населения - в геометрической.
" Овология (от лат. ovo - яйцо) - то же, что эмбриология,
основателем которой является К. М. Бэр (1792-1876).
""Вероятно, имеется в виду "диалог двух влюбленных" "Оставь
попреки!.. " (нач. II тыс. до н. э.). Рус. перевод см.: Я открою тебе сокровенное
слово. Литература Вавилонии и Ассирии. М., 1981. С. 197-200.
"' Провансальская поэзия - имеется в виду средневековая поэзия на
провансальском языке, распространенном на юге Франции. Рыцарский
роман представлен в провансальской литературе романом в стихах
"Фламенка" (рус. перевод: М" 1983). Упомянутый Ж. Мишле Арнаут де
Марейль (2-я пол. XII в.) - провансальский трубадур, воспевавший
чувственную любовь. Два его стихотворения в рус. переводе см.: Поэзия
трубадуров. Поэзия миннезингеров. Поэзия вагантов. М., 1974. С. 90--93.
""Элоиза - возлюбленная П. Абеляра, о которой он рассказал
в книге "История моих бедствий". "Новая Элоиза" - роман в письмах
Ж. Ж. Руссо.
""Луи-Алексис Дюмениль (1783-1858) - французский историк
и публицист.
"'Леонардо да Винчи (1452-1519) - итальянский живописец,
скульптор, архитектор, ученый, инженер эпохи Высокого Возрождения.
Буонарроти Микеланджело (1475-1564) - итальянский скульптор,
живописец, архитектор и поэт эпохи Высокого Возрождения.
Жан Гужон (ок. 1510-1564/1568) - французский скульптор.
О Корреджио см. коммент. 20.
"' "Сид" - трагедия П. Корнеля, темой которой, как и в "Ромео
и Джульетте" Шекспира, является любовь двух юных существ и разлучающая
их фамильная вражда.
"Дидона"- четвертая книга "Энеиды" Вергилия, где рассказывается
о любви Энея и Дидоны, которая, не перенеся разлуки с возлюбленным,
покончила с собой, взойдя на костер и предсказав вражду
между Карфагеном и Римом.
О "Сакунтале" см. коммент. 38.
'"Иосиф (библ.) - одиннадцатый сын Иакова, проданный
братьями в Египет (Быт., 30-40).
Мехмед-Али, албанец по происхождению, сражался в Египте против
войск Наполеона. Воспользовавшись народным движением против
правящей мамелюкской клики, он захватил власть, уничтожил мамелюков
(в марте 1811 г.) и был официально признан турками пашой Египта.
Феллах - в арабских странах сельское оседлое (в отличие от
бедуинов-кочевников) население, занятое земледелием.
"' Диодор Сицилийский (ок. 90-21 до н. э.) - историк эпохи эллинизма,
автор 40 книг по всемирной истории ("Историческая библиотека"), из
которых 1-5-я и 11-20-я книги сохранились полностью.
" Апис (точнее: Хапи) - священный бык у древних египтян.
" Ботанический сад в Париже.
"Кампо-Санто - кладбище в Италии, украшенное значительными
архитектурными сооружениями; особенно знаменито КампоСанто
в Пизе (основано в 1278 г.).
"Французский полковник, пришедший в 1817 г. на службу в египетскую
армию и принявший имя Сулейман-паши.
"Харменсван Рейн Рембрандт (1606-1669) - голландский живописец,
рисовальщик и офортист.
'"Мари де Севинье (1626-1696) - маркиза, французская писательница,
автор писем, которые много лет писала дочери и друзьям.
" Жена Ж. А. Кондорсе ( 1743- -1794), математика, философа и социолога,
после смерти мужа при содействии его друзей предприняла издание
его сочинений. В течение 1801-1804 гг. вышло двенадцать томов.
"Сидит и будет сидеть вечно (лат.) - цитата из "Энеиды"
Вергилия (VI, 617). Рассказывается о муках Тезея в аду.
""Этьен Пивер де Сенанкур (1770-1846) - французский писатель,
популярный среди романтиков.
Гренвиль - см. коммент. 17.
"Вероятно, жена Феликса-Арминда Пуше (1800-1872) - французского
врача, естествоиспытателя, автора исследования "Новые
опыты, связанные с самозарождением и витальным сопротивлением"
(1864); противником Пуше выступал Л. Пастер, опытным путем
опровергший его теорию.
"Жан Рейно (1806-1863) - французский философ, автор книги
"Земля и небо" (1854), где прогресс человеческого рода связывается
с древним учением о переселении душ.
О Дюмениле см. коммент. 77.
""Адам Фергюсон (1723-1816) - шотландский философ, историк
и политический мыслитель, профессор моральной философии Эдинбургского
университета.
"См. коммент. 14 к "Ведьме".
"Антуан Лоран Лавуазье (1743-1794) - французский химик,
один из основоположников современной химии.
Йене Якоб Берцелиус (1779-1848) - шведский химик и минералог.
" "Новая жизнь" - роман Данте, в котором он рассказывает
о своей любви к Беатриче Портинари (см. коммент. 68).

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.