Жанр: История
Гетманские грехи
...и поэтому я хотел бы ехать, как можно скорее туда, где я могу
быть полезным...
Принесли селедки, зажаренные в постном масле, их было две на троих, и
в это время Кежгайло сказал:
- Я надеюсь, что князь-канцлер здоров?
- Благодаря Бога, - коротко отвечал Теодор.
- Он, вероятно, поспешил из Волчина в Варшаву? - прибавил воеводич.
Это предположение не требовало ответа.
- Вы, сударь, ехали прямо в Божишки? - не поднимая глаз от тарелки,
тихо спросил Кежгайло.
- Я возвращаюсь из Вильны, куда тоже отвозил письма, - сказал Теодор.
- А нельзя узнать к кому?
Паклевский с минуту колебался; он не знал, имеет ли он право
обнаруживать отношения канцлера и, желая быть осторожным, сказал:
- Писем было много и к разным лицам.
Услышав этот ответ, Кежгайло кинул быстрый взгляд сначала на
говорившего, а потом на каноника, как будто желая сказать:
"Каков франт!"
Когда принесли третье блюдо, все снова молчали; каша была сложена в
виде холмика со срезанной и выдолбленной верхушкой. В этом углублении
наверху горки находилось конопляное масло с лимонным соком, и все
обедавшие имели право взять его себе понемножку.
Сам воеводич перед кашей налил себе рюмку вина, потом вторую рюмку -
канонику и под конец, приказав подать третью рюмку и дав этим понять, что
он оказывал гостю особенную милость, которую не считал для себя
обязательной, налил остатки мутной жидкости Теодору и послал с Ошмянцем.
Правда, как он ни цедил, вина не хватило на полную рюмку, но и это уже
была милость.
Теодор плохо отдавал себе отчет в том, что он ел и что пил; ему
хотелось только поскорее вырваться отсюда, и он в душе просил Бога
положить конец его мучениям.
Подкрепившись кашей, которую он ел с таким же удовольствием, как и
предшествовавшие блюда, Кежгайло вытер рот, сложил руки на груди и
произнес:
- Прошу передать мое нижайшее почтение его милости князю и заверить
его, что мы все готовы встать под его знамя в теперешнее превратное время,
убежденные в том, что высокая мудрость канцлера приведет корабль
республики к счастливой пристани.
Сказав это, воеводич перекрестился и встал; каноник тоже поднялся,
сложил руки и прочитал латинскую молитву. Кежгайло, уже не оглядываясь в
сторону внука, большими шагами направился к двери кабинета, которую открыл
перед ним Ошмянец.
Каноник подошел к Теодору.
- Я покорнейше прошу дать мне ответ! - сказал Паклевский.
- Вы его сейчас, сударь, получите, - сказал ксендз, - он уже почти
готов.
Они обменялись поклонами; Тодя, схватившись за шапку, торопливо
выбежал из залы. Старый дворецкий, только этого и ожидавший, протянул уже
руку к рюмке мутной жидкости, до которой Теодор не дотронулся, как вдруг
дверь кабинета открылась, и воеводич закричал:
- Ах, ты эдакий! Слить в бутылку! Смотрите, пожалуйста! Ему вина
захотелось!
Ошмянец пробормотал что-то, и тем дело и кончилось. В кабинете
секретарь торопливо дописывал письмо, а Кежгайло в задумчивости ходил по
комнате.
- Что скажешь, сударь, про этого... (тут он употребил выражение,
которое невозможно повторить) - редкое присутствие духа; хотя бы он
смутился или взял не тот тон!!! Хоть бы выказал немного смирения?! Ничего
подобного - уселся; после даже и не поблагодарил! А до вина не дотронулся!
Гордая душа! А? Каково? Паклевский!!! Чудесная фамилия - что и говорить!!!
Но хоть бы он назвался Свиноухом, что мне за дело! Мне все равно...
Каноник дал ему для подписи письмо, которое воеводич прочел с большим
вниманием и, собственноручно дописав окончание, подписался с
выкрутасами...
Затем каноник припечатал его большой печатью, стоявшею у него на
столике; воеводич следил за ним глазами, а когда все было готово,
проверил, хорошо ли отпечатались все гербы.
- А теперь с Богом! Пусть пан Паклевский уезжает, и пусть он не
трудится еще раз приезжать в Божишки. Не для чего!
- Я уж не могу ему это внушить, - отвечал каноник.
- Я думаю, что он и сам догадается, - сказал воеводич, - а если князь
канцлер попробует еще раз пристать ко мне с разными советами, увещаниями и
приказаниями, то я уж буду знать, что делать. К счастью, теперь не время
для частных дел!
Вся площадь перед Белостокским дворцом была полна колясок, бричек,
коней, войска, придворных и слуг; но на этот раз в гетманской резиденции
не гостей принимали, а сам пан с чрезвычайною пышностью и в сопровождении
большой свиты выезжал в Варшаву.
С ним вместе ехали его супруга, все их резиденты и служащие,
начальники войсковых частей и канцелярия, а целый обоз всяких вещей и
провизии были уже отправлены заранее, свидетельствуя о намерении
Браницкого остаться надолго в столице. Хоть всем была известна преданность
Браницкого саксонскому двору и династии, и ему приписывали даже старания
возвести на польский трон старшего сына Августа III, здесь не заметен был
траур или печаль по умершему королю; напротив, лица придворных, окружавших
гетмана, сияли от удовольствия, а шляхта перешептывалась между собой, что
только он один достоин трона. Правда, все это говорилось негромко, а
гетман, казалось, и не слышал, и не знал ничего об этих пересудах; но по
его фигуре, манере держаться, по величавому и уверенному выражению его
лица можно было отгадать мысли, волновавшие его душу.
Сны о короне веяли над головою старца.
Стаженьский, Бек и все друзья гетмана, съехавшиеся в Белосток при
первом известии о кончине короля, обнаруживали необычайную деятельность и
выказывали полную уверенность в будущем, видимо, ни на минуту не
сомневаясь, что оно принадлежит их партии.
И только на лице растерянной и молчаливой гетманши можно было
прочесть скрытую тревогу и предчувствие тяжелых испытаний, о которых и не
подозревали другие.
Из провинции доходили вести, приводившие в восторг Стаженьского.
Шляхта уже заранее провозглашала королем пана гетмана и клялась, что знать
не хочет никого другого. Но официально здесь говорилось только о старшем
сыне покойного короля, однако, выражались опасения, как он будет управлять
двумя государствами, когда и с одним-то не мог справиться, будучи
чрезвычайно слаб здоровьем.
Горевали и над тем, что саксонцы не пользовались популярностью в
стране. А из других кандидатов, имена которых были на устах у всех, никто
не мог сравняться с гетманом, как по тому расположению к себе, которое он
умел заслужить в народе, так и по богатству и могуществу.
- Если надо выбирать Пяста, - говорили жители Подлесья, - то никто,
кроме нашего гетмана, не носит в самом себе королевского отличья!
Итак, в этот день двор гетмана выезжал в Варшаву; все было готово к
отъезду; и ясный, слегка морозный осенний день был как раз хорош для
путешествия. Гетман еще накануне заявил, что едет во что бы то ни стало, а
между тем еще с утра он неожиданно уехал куда-то верхом в сопровождении
одного только доверенного конюха и до сих пор не возвращался. Гетман редко
позволял себе такие фантазии; образ жизни в Белостоке отличался большой
правильностью, и потому все были удивлены его отсутствием.
Гетманша несколько раз посылала узнать о нем, и всякий раз приходил
Мокроновский с известием, что он еще не возвращался.
- Что же это значит? - слегка нахмурившись, спрашивала прекрасная
гетманша. - Я ничего не понимаю.
- И я тоже, - смеясь, отвечал Мокроновский, - но я думаю, что он
сейчас будет здесь. Ему хотелось, вероятно, собраться с мыслями наедине от
всех.
- У нас будет для этого достаточно времени на пути в Варшаву.
Время близилось к полудню; некоторые кареты были уже наполовину
запряжены; поглядывали с беспокойством на проезжую дорогу; гетман все не
возвращался.
Никто не знал, куда он поехал, хотя некоторые утверждали, что видели
его едущим по направлению к Хороще.
Было раннее утро, когда Браницкий, появившись неожиданно, велел
подать себе коня. Доктор Клемент отговаривал его от поездки и потерь сил
перед путешествием, которое само по себе должно было утомить немолодого
уже гетмана, но тот отвечал, что ему хочется проветриться и побыть наедине
с самим собою.
Выбравшись из местечка почти никем не замеченным, Браницкий, ехавший
сначала не торопясь, выехав на дорогу к Хороще, пустил коня рысью и быстро
проехал небольшое пространство по хорошо ему знакомой дороге. Минуя
дворец, он остановился перед доминиканским костелом и здесь сошел с коня.
Хоть был не праздник, ксендзы еще служили обедню, и, как это часто бывает,
гетман, войдя, увидел, что в боковом алтаре ксендз в черной одежде служил
заупокойную обедню.
Зрелище это несколько смутило его, но отступать было поздно, и он
потихоньку приблизился к алтарю. Здесь его слишком хорошо знали, чтобы его
приход мог долго оставаться незамеченным. Тотчас же дали знать настоятелю,
и тот, заметив из сакристии траурную службу, немедленно распорядился
служить вторую обедню в красных одеждах перед главным алтарем.
Однако, гетман остался на своем месте и дослушал первую службу, и
только, когда ксендз удалился, он прошел в монастырь. Здесь его уже
поджидал настоятель, сильно удивленный его прибытием, так как он знал о
готовившемся отъезде в Варшаву.
- Я хотел проститься с вами, - сухо и немного смущенно заговорил
гетман. И прежде чем настоятель успел промолвить что-нибудь в ответ, он
направился вглубь коридора, как бы отыскивая келью отца Елисея.
- Я хотел бы также повидаться с вашим старцем, - прибавил он.
На этот раз не делая никаких возражений и не противясь желанию
гетмана, отец Целестин сам проводил его до кельи; склонившись и отворив
дверь, он впустил его в келью, но сам не вошел, за что гетман поблагодарил
его приветливым наклонением головы.
Старец сидел у окна, сложив руки на коленях, и смотрел в сад,
лишенный листвы. В тени его травы и маленькие веточки еще серебрились от
утренней изморози.
Тихо было в монастырском вертограде, окруженном стенами, в котором
еще кое-где на деревьях, на концах веток, виднелись уцелевшие зеленые
листья.
На окне старца, вероятно привлеченные кормом, который тот бросал им,
сидела и ссорилась между собой кучка воробьев. Отца Елисея забавляло это
молодое, бессмысленное веселье птиц, беззаботных созданий, не ведающих о
жизни ничего, кроме собственных желаний, без заботы о завтрашнем дне.
Заметив, что кто-то входит к нему, старец стал всматриваться в
гетмана слабыми глазами, не узнавая его. Но и узнав, он не поторопился к
нему навстречу, а когда гетман поздоровался с ним, он тихо сказал:
- А, это вы, милостивый пан! Господи Боже мой, что же приводит вас к
такому недостойному грешнику, как я?
- Я хотел проститься с вами, отец Елисей, и попросить вашего
благословения на дорогу! - сказал гетман. - А так как отец настоятель
позволяет вам служит обедни, то я хотел просить вас отслужить несколько за
мое здоровье.
Говоря это, гетман положил на окне какой-то сверток, завернутый в
бумажку, а Елисей, заметив этот дар, начал весело смеяться и отдал его
обратно гетману.
- Ну, зачем мне это! - воскликнул он. - Это все равно, что вы бы
стали бросать за окно воробьям дукаты, которых они даже разыграть не
могут; я давно отказался от всего земного. Отдайте это в монастырь; они
примут и отслужат вам служб, сколько хотите; а я и без этих кружочков
помолюсь за обедней за грешника. Да, да, - прибавил он, - хоть вы и
великий гетман, но и грешник не меньший.
Браницкий густо покраснел.
- В чем же я так нагрешил? - спросил он глухо.
- А вот я вам расскажу сказку, - отвечал о. Елисей. - В давние
времена татары подошли к этой несчастной стране; их ожидали с часу на час
и все время караулили, чтобы заметить, когда они подойдут совсем близко.
Вот выбрали человека и велели ему влезть на лестницу высоко, высоко, чтобы
сразу увидеть врага. Он поднялся, стал смотреть и видит - направо и налево
качаются на фруктовых деревьях спелые золотые яблоки, которые никто до
него не мог достать. Вот он и говорит себе: почему бы мне за то, что я
сторожу, не сорвать себе райских яблок.
Сорвал он одно и съел, очень оно ему понравилось, потом и другое
съел, которое было не хуже прежнего, а там и третье, но от него он откусил
только кусочек, остальная часть была изъедена червями. И пока он
наслаждался, сидя на верху лестницы, неприятель подошел совсем близко, и
он заметил его только тогда, когда тот ворвался в сад. Погиб и сад, и вся
земля, но и стражник не уцелел.
Гетман слушал с краской на лице.
- Вдумайтесь в вашу жизнь, разве вы тоже не срывали яблок на
деревьях?
- Но я не пускал неприятеля в страну, - сказал Браницкий, - этого у
меня нет на совести.
- А кого же вы называете неприятелем? - подхватил монах. - Врагом
нельзя назвать ни народ, ни войско, ни побежденную внешнюю силу, враг наш
- наше распутство, слабость и ничтожество. А что же вы делали всю жизнь,
если не поили пьяных и не вводили в обман заблудившихся?.. Забавляли их
собой, себя - ими, и ради сегодняшнего дня предавали завтрашний...
- Вы не в меру суровы и ожесточенны в своем одиночестве! - с
волнением возразил Браницкий. - Должно быть, мои враги восстановили вас
против меня, а вы...
Отец Елисей улыбнулся с состраданием.
- Я никого не слушал, - сказал он, - я никого не спрашивал. Я сам
долго присматривался. И стал суровым и неумолимым, потому что вижу не
только сегодняшние раны и боль, но и то, что было в прошлом.
- Да разве это моя вина? - вспылив, заговорил гетман. - Моя?
- Твоя и многих других, и отцов ваших, и бесчисленного множества
грешников, - сказал старец, - но менее виновны те, которые позволили
ввести себя в грех, чем те, которые вели их за собой.
- Что же? Я их вел? Я! - вскричал Браницкий.
- Вы! Лгать не могу! - говорил Елисей. - Вы хотели моего
благословенья, я благословляю вас правдой, которую вы от меня слышите. Вы!
- повторил он. - Ваша жизнь была как бы трагикомедией на сцене, и тысячи
глаз следили за вами. Со сцены шел свет, играла музыка, было много шуму;
вы носили плащ, красиво подбитый горностаем; но в то время, когда надо
было работать в поте лица, вы разыгрывали легкомысленную комедию, пан
гетман. Разве ваш двор не должен был служить примером добродетели, а был
вместо того воплощением легкомысленного поведения?!!
- Какого легкомыслия? - спросил гетман. - Вы, отец, не знаете света;
то, что вам кажется ветреным поступком, для нас является средством.
Отец Елисей рассмеялся.
- Действительно, трудно мне понять ваш свет, - сказал он, - потому
что, по-моему, человеческое общество должно быть, как civitas Dei, а вы
тут ведете войну между собой, откладывая покаяние и добродетель для иной
жизни за гробом. Вы думаете, что ксендзы вымолят вам прощение грехов, что
вклады в монастырь выведут вас из чистилища, что маленькие добрые дела
искупят все большие прегрешения.
Гетман направился к выходу.
- Я, отец мой, не чувствую себя таким грешным, - живо заговорил он, -
каким вы меня изображаете. Провинился много раз, но на совести ничего не
имею.
Ксендз встал.
- Не доканчивай, пан гетман, - тихо сказал он. И, наклонившись к его
уху, шепнул несколько слов; Браницкий сильно побледнел.
- Я не отпираюсь, - прерывающимся голосом заговорил он, - но Бог мне
Свидетель, я делал все, что было в моей власти, чтобы исправить зло.
- Кроме того единственного, что могло, действительно, исправить
содеянное, - прибавил ксендз.
- Вы знаете, отец, что это было невозможно, - вскричал Браницкий.
- Грех был естественен, а исправление его невозможно! - говорил отец
Елисей. - Вот какова мораль вашего света!!!
Браницкий, расстроенный и печальный, начал ходить по комнате.
- Верьте мне, - в волнении заговорил он, - я сделал бы и сделаю
все...
- Ничего не надо делать, надо только болеть душою за то, что
случилось. Вы, паны, за все хотите платить.
- Я платил раскаянием и слезами.
- Потому что не мог золотом! - прибавил ксендз.
- Отец мой! - воскликнул Браницкий, подходя к нему и хватая его руки.
- Скажи, что делать?!! Я все сделаю, как ты скажешь.
Старец промолчал.
- Бог все прощает, неужели Он не простит мне этого проступка?
- Просите об этом Бога, не меня, - возразил ксендз, - я не поставлен
им в судьи.
Гетман, все еще не успокоившийся, прошелся несколько раз по комнате,
а отец Елисей снова загляделся на своих воробьев.
- Вы знаете о цели моей поездки, - обратился к нему гетман. - Скажите
же мне вы, перед которым открыто будущее...
- Не спрашивай меня, ведь сам же ты сказал, что я суров и озлоблен, -
отвечал старец. - Вы едете исполненный надежд, заранее приветствуемый
криками толпы; а возвратитесь печальным и удрученным, потому что грехов
ваших больше, чем союзников и приверженцев.
- А разве нет их у моих противников? - возразил гетман.
- Почему же вы знаете их судьбу? - сказал ксендз. - Может быть,
победа будет для них убийством и самоубийством, а корона - их тернием, а
жезл - тростником, который сломает ветер? Почему вы знаете, что в борьбе
не погибнут все вожди и все войска за то, что брат восстал против брата, и
то, что должно быть соединено, разъединилось из-за себялюбия? Истинно
говорю тебе: ни один грех не останется неотомщенным - ни твой, ни брата
твоего, ни отцов ваших, ни детей, которые в грехах придут в мир!
Произнося эти слова, отец Елисей весь преобразился и из смиренного
старца превратился во вдохновенного пророка; а гетман, который вначале еще
пробовал протестовать и возмущаться, стоял перед ним побежденный и
подавленный, убитый приговором, который прозвучал над его головою.
- Как страшно вы говорите, - тихо шепнул он.
- Вы сами вырвали у меня эти слова из глубины души, я не вызывал их,
чтобы перед глазами не стоял призрак, от которого навертываются на глаза
запоздалые слезы.
И, опустив голову, старец умолк.
- Скажите же мне хоть одно слово утешения, - сказал гетман, -
скажите, что я должен делать?
- Загляните глубже в вашу совесть и не позволяйте недостойным людям
руководить вами, - заговорил отец Елисей. - Сбросьте с себя духовную
леность; ведите толпу к свету, а не во тьму! Добродетель покроет вас
большим блеском, чем свечи ваших хвалителей.
Услышав в келье повышение голоса и, может быть, опасаясь, чтобы
беседа с монахом не оскорбила гетмана, настоятель, стоявший около дверей и
схвативший слухом только отдельные выражения, и, вероятно, придавший им
более серьезный смысл, чем было в действительности, не выдержал, наконец,
приоткрыл дверь и вошел в келью, чтобы прервать затянувшуюся беседу с
отцом Елисеем.
Увидев его, старец с некоторой тревогой склонил голову и отошел к
окну; гетман, должно быть, не был особенно доволен тем, что ему помешали
открыто высказаться перед отцом Елисеем, он подумал немного, взглянул на
отца Целестина и, обращаясь к старцу, сказал:
- Помяните меня в своих молитвах!!!
Елисей молча наклонил голову; настоятель бросил на него суровый
взгляд и вышел вместе с гетманом в коридор. Он внимательно следил за
выражением его нахмуренного лица.
- Я не хотел противиться воле вашего превосходительства, - сказал он,
- чтобы моя осторожность по отношению к отцу Елисею не была ложно
истолкована. Старец - богобоязненный, но в голове у него все перемешалось;
он не умеет с должным почтением отнестись к людям, с которыми говорит.
- Не мешает, - холодно отвечал гетман, - выслушать иногда горькую
правду из уст того, кто ушел из мира.
- Я прошу и умоляю только об одном, - прибавил настоятель, - чтобы за
то, что болтает этот бедняга, не отвечал весь монастырь... Ваше
превосходительство, можете мне поверить, что мы в своих сердцах питаем к
вам величайшее почтение. Горе для меня этот старик! - прибавил он. - Я уж
давно добиваюсь, чтобы его или перевели в другой монастырь или позволили
жить при родном брате...
- Брат? А нельзя ли узнать, как было мирское имя отца Елисея? -
спросил гетман.
- Это - родной брат воеводича Кежгайлы! - сказал настоятель.
Ничего не отвечая на это, гетман, передав настоятелю пожертвование на
монастырь, поспешными шагами направился к калитке, где остался его конь.
Конюх, державший его, как раз в эту минуту допивал кубок, поднесенный
ему из монастыря; Браницкий, сев на коня, приказал ему ехать во дворец в
Хороще и там ждать его. Сам гетман поскакал по дороге к зарослям и лесу и
исчез из виду.
Лицо его выражало сильное волнение и какую-то твердую решимость, что
придало этому всегда равнодушному лицу характер давно утраченной им
энергии.
Дорога, которую избрал гетман, вела в Борок.
Со дня отъезда Теодора в осиротевшей усадьбе царила какая-то мертвая
тишина. Вдова редко показывалась даже на крыльце. Большую часть дней она
проводила, запершись в своей комнате, за чтением религиозных книг или в
молитве. Хозяйство целиком перешло в руки эконома и ключницы; она ни во
что не вмешивалась и позволяла им делать, что они хотят. Рассеянно
выслушивала их донесения и снова возвращалась в свой угол, в котором
просиживала целые дни, почти не двигаясь...
И только одно могло еще выводить ее из этого оцепенения: письма
Теодора; она с жадностью перечитывала их по нескольку раз, немножко
оживлялась на время, но потом снова впадала в прежнюю апатию, которая
сделалась ее обычным состоянием духа.
И за эти несколько месяцев со дня смерти мужа вечное беспокойство и
полнейшее нежелание позаботиться о себе оказали огромное влияние на
егермейстершу; наружность ее страшно изменилась. Даже слуги, для которых
эти изменения происходили постепенно, видели, что их пани тает на глазах у
них. От ее еще недавней красоты почти не осталось следов; теперь это был
скелет, в котором еще светились по временам, как догорающая лампа,
когда-то прекрасные черные глаза. Волосы ее быстро начали седеть, кожа
пожелтела, а голос с таким трудом выходил из ее груди, что ей тяжело было
говорить.
Когда, насидевшись у себя в комнате, она выходила на свежий воздух,
ноги отказывались служить ей, воздух кружил голову, и она чувствовала себя
еще более слабой.
Доктор Клемент, который не имел времени часто навещать ее, встретил у
нее самый холодный прием; она просто не захотела его видеть, и он,
полагая, что ее обидела история с сапфиром, перестал ездить совсем.
В это утро старая служанка, все более привыкавшая играть роль барыни,
сидела с чулком на крыльце, покрикивая на работниц, когда вдруг у ворот
послышался конский топот, и в воротах показался немолодой мужчина,
направлявшийся прямо к крыльцу.
Ключница Барщевская, правда, несколько раз видела издали гетмана, но
в парадном платье и окруженного свитой; ей даже на мысль не приходило,
чтобы этот могущественнейший магнат, почитаемый наравне с королями, мог
один приехать в Борок. Она приняла гетмана, как совершенно незнакомого ей
человека, и когда мальчик взял у него коня, а гетман поднялся на крыльцо,
Барщевская смело преградила ему дорогу.
- Я хочу видеть пани, - сказал он повелительно.
- С нашей пани не так легко теперь увидеться, - отвечала ключница,
которая как раз освободила от петель одну спицу и воткнула ее себе в
волосы, равнодушно посматривая на таинственного гостя. - Наша пани больна,
вечно недомогает и не принимает даже доктора Клемента, хотя он наведывался
к ней... И лекарств она не хочет пить.
Она пожала плечами.
- Но я должен с ней видеться! - воскликнул гетман, направляясь в
сени.
Барщевская стала в дверях, заграждая ему путь собою.
- Нельзя же так вламываться без всякой церемонии, когда я вам говорю,
что пани больна!
Гетман нахмурился.
Ему показалось, что золотой ключ легче всего откроет ему двери и,
вынув несколько дукатов, он сунул их в руку ключницы.
- Нет уж, извините, пожалуйста, - пятясь от него, воскликнула
разобиженная Барщевская. - Я не нуждаюсь в презентах, а что нельзя - то
нельзя.
Такая настойчивость поразила и испугала ее.
- Да скажите, кто вы? И по какому делу? А я схожу и приготовлю
пани...
Гетман смешался и растерялся; он и не хотел называть себя и
предчувствовал, что, назвав себя, не будет принят.
- Вот что, сударыня моя! - повелительным тоном сказал он ключнице. -
Скажу вам только одно, что у меня нет никакого злого умысла, и я должен
увидеться с егермейстершей, хотя бы мне пришлось простоять полдня и
кричать, чтобы вызвать ее. Подумай об этом и не мешай мне...
Барщевская, на которую оказал свое действие и самый тон, и слова
гетмана, вдруг, точно у нее открылись глаза, начала догадываться и
узнавать, кто перед нею. Не зная, как ей поступить, она отступила от
дверей, а Браницкий, воспользовавшись эти моментом, бросился в сени и,
открыв двери гостиной, вошел в нее.
Комната, где обыкновенно сидела вдова, примыкала к гостиной и
отделялась от нее только незапертой дверью. Гетман стоял посреди комнаты,
почти со страхом приглядываясь к ее убогому и неряшливому убранству.
Беата, внимание которой привлек сначала шум, а потом шаги в гостиной,
хотела встать и выйти, но прежде чем она собралась с силами, гетман
появился на пороге.
При виде этого призрака, появившегося перед нею, егермейстерша
онемела и замерла на месте; краска выступила на ее бледном лице, и рот
открылся, словно для крика.
Но и Браницкий был также поражен видом этого скелета, стоящего перед
ним, что не мог выговорить ни слова. В
...Закладка в соц.сетях